История лингвистических учений. Учебное пособие

Алпатов Владимир Михайлович

Советское языкознание 20—50-х годов

 

 

При всей специфике общественной и научной ситуации в нашей стране отечественное языкознание не было в стороне от общего развития мировой науки о языке. Хотя термин «структурализм» в СССР до 50-х гг. не был принят, но многие советские лингвисты объективно шли тем же путем, что и ученые Запада, обратившись к синхронным методам и стремясь системно рассматривать явления языка. В советской науке тех лет не получили распространения идеи глоссематики или дескриптивизма, в то же время многие из советских лингвистов были достаточно близки к Пражской школе. Связь советских лингвистов с пражцами (среди последних были и эмигранты из России) была не только идейной: многие из них, в том числе Г. О. Винокур, Н. Ф. Яковлев, отчасти Е. Д. Поливанов, находились в тесном контакте через переписку, а иногда и личные встречи с некоторыми пражцами, прежде всего с Р. Якобсоном, а живший в 1924–1928 гг. в Чехословакии H. Н. Дурново стал связующим звеном между Пражской и Московской школами. До определенной степени можно говорить, что Пражская школа и ряд направлений советской лингвистики тех лет составляли единую ветвь структурализма.

В то же время многие советские ученые, в частности, Е. Д. Поливанов, Л. В. Щерба, высказывали и весьма оригинальные идеи, не имевшие параллелей в западной науке. На деятельность близких к структурализму советских ученых оказывали влияние и особые задачи, которые им приходилось решать, прежде всего разработка письменностей для языков народов СССР. Наряду с учеными, искавшими новые пути, работали и языковеды, придерживавшиеся старых, прежде всего младограмматических идей. Особое место в развитии советской науки о языке занимал марризм, которому удалось с конца 20-х гг. надолго занять в ней монопольное положение, что нанесло большой ущерб развитию советской лингвистики, хотя и не прекратило его совсем.

Еще в предреволюционные годы в отечественном языкознании сложились две крупные школы: Московская, основанная Ф. Ф. Фортунатовым, и Петербургская во главе с И. А. Бодуэном де Куртенэ. После революции по разным причинам покинули страну многие ученые: И. А. Бодуэн де Куртенэ, В. К. Поржезинский, Н. С. Трубецкой, Р. О. Якобсон и др. Обе школы однако сохранились. Более устойчивыми оказались традиции Московской школы, поддерживавшиеся в МГУ и других московских вузах Д. Н. Ушаковым и Михаилом Николаевичем Петерсоном (1885–1962). Большинство ученых, о которых дальше будет идти речь, в той или иной степени относились к этой школе: А. М. Пешковский, Г. О. Винокур, Н. Ф. Яковлев, П. С. Кузнецов, Р. И. Аванесов, В. Н. Сидоров, А. А. Реформатский. Петербургская школа оказалась менее однородной. После отъезда И. А. Бодуэна де Куртенэ ее возглавил Л. В. Щерба, по ряду вопросов, как будет показано ниже, значительно отошедший от взглядов своего учителя. Более верен бодуэновской традиции был Е. Д. Поливанов, но он с начала 20-х гг. уехал из Петрограда и в силу обстоятельств своей биографии не смог создать научной школы. Из школы И. А. Бодуэна де Куртенэ вышел и Виктор Владимирович Виноградов (1895–1969), по взглядам в целом близкий к Л. В. Щербе; переехав в конце 20-х гг. в Москву, он создал собственную школу языковедов (С. И. Ожегов и др.). конкурировавшую с Московской школой. Ученики Л. В. Щербы преимущественно занимались фонетикой и фонологией, ученики В. В. Виноградова — грамматикой и лексикой русского языка.

В 20-е гг. основную роль в развитии языкознания продолжали играть Московский и Петроградский (Ленинградский) университеты. Резко упало значение периферийных вузов, хотя в провинции работали крупные ученые, например, В. А. Богородицкий в Казани. Позже в связи с общей реорганизацией научной деятельности в СССР упала роль вузовской науки; в 30-е гг. в МГУ вообще не преподавали языкознание, кадры специалистов готовили в это время в педагогических вузах, среди которых выделялся в это время Московский городской педагогический институт (МГПИ), где работали Г. О. Винокур и ученые Московской фонологической школы; лишь в годы войны в МГУ был воссоздан филологический факультет. В то же время создаются ранее не существовавшие в нашей стране научно-исследовательские лингвистические институты. Самым крупным и жизнеспособным из них оказался институт, созданный в 1922 г. академиком Н. Я. Марром в Петрограде как Яфетический институт Академии наук, первоначально как институт для разработки его «нового учения о языка». Очень скоро однако Яфетический институт перерос рамки марризма, в нем сконцентрировались многие ведущие советские языковеды разных специальностей. В 30—40-е гг. институт функционировал как Институт языка и мышления им. Н. Я. Марра АН СССР, в 1950 г. он был преобразован в Институт языкознания АН СССР с переводом основной его части в Москву. После войны от института отделился Институт русского языка АН СССР.

В 20-е гг. учение Н. Я. Марра хотя и было популярно, особенно среди ленинградских языковедов, но существовало лишь наряду с другими. Однако к концу 20-х гг. Н. Я. Марр, объявив свое учение «марксизмом в языкознании» (хотя его сходство с марксизмом было достаточно внешним), добился поддержки партийно-государственного руководства и установил монопольное господство в советском языкознании. Многие ученые, в том числе споривший с марризмом Е. Д. Поливанов, лишились возможности нормально работать. Целые направления были объявлены «буржуазными», в первую очередь сравнительно-историческое языкознание; компаративистика на многие годы была в СССР свернута. В то же время даже в самый тяжелый период господства марризма, в первой половине 30-х гг., научные исследования продолжались. На те же годы пришелся пик деятельности специалистов по языковому строительству, разрабатывавших письменности и литературные языки для народов СССР. Для решения проблем языкового строительства необходимо было описывать соответствующие языки.

30-е гг. стали трагическим временем для отечественного языкознания. Погибли Е. Д. Поливанов, H. Н. Дурново, Г. А. Ильинский и др. В лагере или ссылке находились А. М. Селищев, В. В. Виноградов, В. Н. Сидоров и др., впоследствии вернувшиеся к научной деятельности.

Господство марризма закончилось в июне 1950 г., когда против него выступил И. В. Сталин. Его серия статей была затем объединена в брошюру «Марксизм и вопросы языкознания». Брошюра в основном была написана с позиций языкознания конца XIX в., прежде всего в его младограмматическом варианте. Сравнительно-исторический метод был реабилитирован и объявлен приоритетным. Лингвистам велено было вернуться к традициям русской дореволюционной науки. Ведущую роль в советской лингвистике начала 50-х гг. играли упоминавшийся выше В. В. Виноградов, к тому времени академик, возглавивший Институт языкознания, а позже Институт русского языка, и последовательный младограмматик по взглядам, грузинский кавказовед Арнольд Степанович Чикобава (1898–1985). Лингвисты, ранее противостоявшие марризму, включая и структуралистов по идеям, получили в 1950 г. возможность нормально работать, однако им первоначально приходилось вести исследования в полном отрыве от лингвистики за рубежом. Если наука XIX в. могла оцениваться объективно, то современная западная лингвистика, как и во времена марризма, продолжала замалчиваться или же резко критиковаться. Новый этап в развитии советской лингвистики начался со второй половины 50-х гг., когда развернулось активное освоение идей и методов зарубежной науки.

Рассмотрев развитие советской науки в целом, можно перейти к анализу взглядов наиболее крупных лингвистов 20—50-х гг.

 

Старшее поколение языковедов. А. М. Пешковский

В 20—30-е гг. продолжали еще работать ученые, полностью сформировавшиеся до революции. Одни из них оставались на традиционных, обычно близких к младограмматизму, позициях и занимались преимущественно историей индоевропейских языков или их отдельных групп, прежде всего славянской. К таким языковедам, в частности, относились крупные слависты, члены-корреспонденты АН СССР Григорий Андреевич Ильинский (1876–1937) и Афанасий Матвеевич Селищев (1886–1942). Они последовательно сохраняли представления о языкознании как исторической науке. Однако новая общественная и научная ситуация влияла даже на такого традиционалиста, как А. М, Селищев. В 1928 г. он издал книгу «Язык революционной эпохи», посвященную самым новым явлениям в русском языке. Ученый постарался зафиксировать изменения, главным образом лексические, в русском языке послереволюционных лет. Однако новизна книги состояла больше в ее теме и материале, чем в методе. Автор принципиально ограничивался анализом отдельных фактов без какой-либо попытки системного подхода.

Важное место в советской науке тех лет занимали ученики Ф. Ф. Фортунатова, члены-корреспонденты АН СССР Дмитрий Николаевич Ушаков (1873–1942) и Николай Николаевич Дурново (1876–1937). Д. Н. Ушаков был хранителем традиций своего учителя, хотя объект его исследований был иным: в первую очередь фонетика и лексика современного языка. H. Н. Дурново, живший несколько лет в Чехословакии, испытал влияние идей Н. Трубецкого и своего ученика Р. Якобсона и во многом освоил структурные методы. Оба языковеда — Д. Н. Ушаков и H. Н. Дурново — создали как научную дисциплину русскую диалектологию, предложив используемую до сих пор классификацию диалектов и заложив основы методики сбора диалектных данных. Д. Н. Ушаков также был крупным специалистом в области русского литературного произношения и орфоэпии. Под его руководством был создан широко известный Толковый словарь русского языка, вышедший в четырех томах в 1935–1940 гг. (среди авторов словаря были В. В. Виноградов, Г. О. Винокур и другие видные лингвисты). H. Н. Дурново внес значительный вклад в изучение истории славянских языков и русской грамматики, ему принадлежит первый в нашей стране словарь лингвистических терминов (1924).

Особо среди ученых старшего поколения следует отметить Александра Матвеевича Пешковского (1878–1933). Он также принадлежал к Московской школе, однако помимо Ф. Ф. Фортунатова он испытал и влияние А. А. Потебни и А. А. Шахматова, особо проявившееся в более поздних его работах. А. М. Пешковский долго работал гимназическим учителем и сравнительно поздно сосредоточился на научных исследованиях. Его первый и самый крупный и известный труд «Русский синтаксис в научном освещении» впервые был издан в 1914 г.; в 1928 г. появилось его третье, значительно переработанное автором издание (всего книга выходила шесть раз, последнее издание — в 1956 г.). В 20-е гг. А. М. Пешковский активно публиковался, преимущественно по вопросам русского языка. В связи со своей многолетней педагогической деятельностью он много занимался вопросами преподавания русского языка, опубликовав ряд учебных пособий («Наш язык» и др.) и работ методического характера.

Главная книга А. М. Пешковского и сейчас остается одним из наиболее детальных и содержательных исследований русского синтаксиса (и во многом грамматики в целом). Книга, как и ряд статей А. М. Пешковского, отражает и общелингвистическую концепцию ученого. Не вполне отказавшись, как и Ф. Ф. Фортунатов, от представления о языкознании как исторической науке, ученый стремился к системному описанию фактов, к выявлению общих закономерностей. Последовательно выступая против логического подхода к языку, А. М. Пешковский старался выработать четкие и основанные на собственно языковых свойствах критерии выделения и классификации единиц языка. С этой точки зрения важна статья «О понятии отдельного слова» (1925), где ставится нетрадиционный вопрос о том, что такое слово и как его можно выделить в тексте. От последовательно формального подхода, господствующего в первых изданиях «Русского синтаксиса…», автор книги затем отошел в сторону психологизма и большего учета семантики, пытаясь синтезировать идеи Ф. Ф. Фортунатова с идеями А. А. Потебни. В частности, части речи в окончательном варианте книги уже предлагалось выделять не по формальным, а по смысловым основаниям. В 20-е гг., когда многие лингвисты стали избавляться от психологизма, А. М. Пешковский продолжал его сохранять; в книге «Наш язык» он писал: «Для науки о языке, когда она занимается значениями слов, важно не то, что есть на самом деле, а что представляется говорящим во время разговора». В связи с психологическим подходом он одним из первых наряду с Л. В. Щербой поставил вопрос об эксперименте в языкознании; в частности, он считал важным постановку лингвистом экспериментов над собой с помощью интроспекции.

Особо остановимся на изданной в 1923 г. статье «Объективная и нормативная точки зрения на язык». Как отмечалось в первой главе данного учебного пособия, все лингвистические традиции исходили из нормативной точки зрения. Однако в XIX в. возобладал объективный подход, сначала в сравнительно-историческом, а потом и в остальном языкознании; об этом шла у нас речь в связи со статьей X. Штейнталя. По словам А. М. Пешковского, «не только к целым языкам, но и к отдельным языковым фактам лингвист, как таковой, может относиться в настоящее время только объективно-познавательно… В мире слов и звуков для него нет правых и виноватых». Если для него и есть разница между литературным, нормированным языком и деревенским говором, то лишь в том, что последним, живущим «естественной жизнью», заниматься интереснее, «подобно тому, как ботаник всегда предпочтет изучение луга изучению оранжереи». Столь же равноценны и часто даже более интересны для лингвиста диалектные факты речевых ошибок, дефектов речи, индивидуальных отклонений от нормы и т. д.

А. М. Пешковский очень верно отмечает, что такая точка зрения, естественная для ученого, «чужда широкой публике», то есть противоречит представлениям «нормальных» носителей языка (вспомним уже приводившиеся слова: «Языки равны только перед Богом и лингвистом»). Нормативная же точка зрения «составляет самую характерную черту этого обычного житейско-интеллигентского понимания языка». Каждый человек, как отмечал помимо А. М. Пешковского и Ж. Вандриес, обладает теми или иными представлениями о норме. Наибольшее значение имеет норма литературного языка, фиксируемая в нормативных словарях и грамматиках. Эта норма существует как некоторый сознательно ощущаемый языковой идеал. Сам литературный язык создается и поддерживается благодаря существованию такого идеала у говорящих. Реальная речь носителей литературного языка до какой-то степени расходится с этим идеалом, но его существование необходимо.

А. М. Пешковский перечисляет основные черты «этого литературно-языкового идеала». Это консерватизм, стремление сохранить норму в неизменном виде («из всех идеалов это единственный, который лежит целиком позади»), местный характер, ориентация на тот или иной языковой центр (Москву для русского языка, Париж для французского и т. д.), наконец, особое требование ясности и понятности языка. Если в бытовой речи взаимопонимание достигается почти автоматически, то литературная речь ввиду особой сложности выражаемых понятий и отсутствия или недостаточного развития поясняющего контекста приводит к большим трудностям во взаимопонимании. Оказываются нужны специальные средства, предназначенные для того, чтобы делать речь логичной, ясной и, следовательно, понятной. «Каждый из нас, как только он выйдет из пределов домашнего обихода, как только он заговорит о том, чего нет и не было ранее перед глазами его собеседника, должен уметь говорить, чтобы быть понятым».

Поскольку в современном мире главным источником распространения литературного языка, включая умение «говорить, чтобы быть понятым», является школа, то перед лингвистикой встает задача помочь школе в решении этой задачи. Тем самым помимо теоретической науки о языке, исходящей лишь из познавательного отношения к своему предмету, необходимо и существование прикладного языкознания, основанного на нормативной точке зрения. А. М. Пешковский прямо отождествляет понятия «нормативная наука» и «прикладная наука». В заключительной части статьи он сопоставляет две позиции: носителя языка и лингвиста. Любой лингвист не может одновременно не быть носителем того или иного языка, и эти две позиции ему необходимо различать. В качестве лингвиста он выступает с объективной, а в качестве носителя языка — с нормативной точки зрения. Их смешение недопустимо, но в качестве носителя языка он может выступать более квалифицированно, чем другие, поскольку у него «гораздо больше специальных знаний». В связи с этим он имеет полное право вмешиваться в процесс языковой эволюции, хотя А. М. Пешковский при этом отмечает: «Стихийность языковых явлений плохо мирится с индивидуальным вмешательством и придает ему всегда вид донкихотства». Тем самым точка зрения А. М. Пешковского по вопросу о сознательном вмешательстве в язык оказывалась промежуточной между точками зрения Ф. де Соссюра, вообще отрицавшего такую возможность, и И. А. Бодуэна де Куртенэ и Е. Д. Поливанова, считавших такое вмешательство важным и необходимым. Отметим, что А. М. Пешковский, как и А. М. Селищев, изучал изменения в русском языке после революции, а также активно участвовал и в поддержании сильно расшатанной в это время литературной нормы.

Высказанные А. М. Пешковским в статье идеи имеют несомненное теоретическое и практическое значение и в наше время. Безусловно, лингвисту при решении прикладных задач приходится неизбежно отходить от нейтрального отношения к своему объекту, а возвращение к синхронной лингвистике в начале XX в. открыло больше возможностей для практического применения лингвистических идей и методов. Однако со времен написания статьи область практического применения языкознания, в те времена в основном ограничивавшаяся школой, сильно расширилась. Сейчас школа уже утеряла роль единственного источника обучения языковой норме: не менее, а иногда и более значительна здесь роль средств массовой информации, прежде всего телевидения. Кроме того, появилась огромная область, связанная с автоматизацией и компьютеризацией информационных процессов, развитие которой невозможно без участия лингвистов.

А. М. Пешковский не создал законченной общелингвистической теории и иногда в своих работах совмещал разнородные идеи разных концепций. Но и в главной своей книге, и в статьях он высказал немало свежих и интересных идей, до сих пор сохраняющих значение.

 

Л. В. Щерба

К числу языковедов, сформировавшихся до революции, но продолжавших активно работать и в советское время, относился и академик Лев Владимирович Щерба (1880–1944). Он был учеником И. А. Бодуэна де Куртенэ, и почти вся его деятельность была связана с Петербургским — Петроградским — Ленинградским университетом (лишь незадолго до смерти, в годы войны, он переехал в Москву). Ученый разносторонних интересов, Л. В. Щерба более всего был известен как фонетист и фонолог. Еще в дореволюционные годы он возглавил в университете фонетическую лабораторию, ставшую главным центром экспериментальной фонетики в стране. Лаборатория существует до настоящего времени и носит имя Л. В. Щербы. Ему самому принадлежат выдающиеся исследования, основанные на экспериментах: «Русские гласные в количественном и качественном отношении» и «Фонетика французского языка» (выдержала 7 изданий). Л. В. Щерба также стал основателем фонологической концепции, известной как «ленинградская». Эту концепцию затем развивали его ученики М. И. Матусевич и Л. Р. Зиндер, также совмещавшие в себе фонологов и фонетистов-экспериментаторов.

Л. В. Щерба был выдающимся лексикографом, ему принадлежат «Русско-французский словарь» (совместно с М. И. Матусевич) и содержательная теоретическая работа «Опыт общей теории лексикографии». Он также занимался нечасто изучаемой лингвистами-теоретиками теорией письма, методикой преподавания родного и иностранных языков, изучал один из наименее исследованных славянских языков — лужицкий в Германии. Л. В. Щерба был выдающимся педагогом и подготовил много учеников.

Общее количество публикаций Л. В. Щербы сравнительно невелико, но почти каждая из них, независимо от тематики, представляет значительный интерес. Как и его учитель, он умел писать ясно и четко, избегая при этом в отличие от И. А. Бодуэна де Куртенэ стремления вводить большое количество новых необычных терминов. Даже в работах по конкретным языкам он стремился рассматривать общетеоретические проблемы. Основные работы ученого по общему языкознанию собраны в посмертном издании «Языковая система и речевая деятельность», вышедшем в свет в 1974 г.

В области фонологии Л, В. Щерба воспринял от своего учителя И. А. Бодуэна де Куртенэ концепцию фонемы, однако подверг ее значительному переосмыслению. В соответствии с общими тенденциями мировой лингвистики тех лет он постепенно отказался от какого-либо психологизма и стремился к объективным критериям для выделения фонем. В то же время, будучи выдающимся фонетистом-эксперимента-тором, он довольно строго придерживался фонетических критериев для их выделения. Фонема для Ленинградской школы — класс близких по физическим свойствам звуков; например, оба гласных в русском вода для этой школы — разновидности фонемы а. Критерий звукового сходства оказывался решающим для Л. В. Щербы и его учеников, поэтому их противники из Московской школы упрекали их в «физикализме».

В области теории грамматики важное значение имеет работа Л. В. Щербы о частях речи, впервые опубликованная в 1928 г. Здесь отмечается, что научных классификаций слов может быть много: по значению, по морфологическим свойствам и т. д., однако классификация по частям речи — нечто иное: «В вопросе о „частях речи“ исследователю вовсе не приходится классифицировать слова по каким-либо ученым и очень умным, но предвзятым принципам, а он должен разыскивать, какая классификация особенно настойчиво навязываемся самой языковой системой, или точнее… какие общие категории различаются в данной языковой системе». У этих категорий должны быть «какие-либо внешние выразители», но эти выразители, разные в разных языках, нельзя считать определяющими сущность частей речи: «Едва ли мы потому считаем стол, медведь за существительные, что они склоняются; скорее мы потому их склоняем, что они существительные». Здесь мы видим полемику с Московской школой, выделявшей части речи по морфологическим признакам, в том числе существительные по признаку склонения.

Таким образом, части речи — не морфологические и не синтаксические классы слов, в то же время Л. В. Щерба против и того, чтобы выделять их целиком по значению. Но тогда что такое «навязывание» классификации языковой системой? Л. В. Щерба прямо не отвечает на этот вопрос, видимо, потому, что в этот период он уже начал отходить от психологизма своего учителя и не желал апеллировать к психологическим критериям. Однако по существу здесь речь идет именно о том, какая классификация «навязывается» не только языковой системой (она может навязывать разные классификации), а психолингвистическим механизмом человека; какие единицы лексики связаны между собой в человеческом сознании. Отсюда и допустимость для Л. В. Щербы пересечений частей речи, возможность некоторых слов оставаться вне классификации. Для научных классификаций все это — недостаток, а для моделирования психолингвистического механизма человека такой подход может быть оправданным. Работа Л. В. Щербы интересна и его конкретными решениями; в частности, он предложил выделять для русского языка особую часть речи — категорию состояния, куда входят слова типа надо, нельзя и т. д. Как выяснилось впоследствии, и выделение этой части речи имеет психолингвистические основы.

В наибольшей степени общие вопросы лингвистической теории рассмотрены у Л. В. Щербы в статье «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании», впервые опубликованной в 1931 г. и посвященной памяти умершего незадолго до того И. А. Бодуэна де Куртенэ. Здесь Л. В. Щерба наряду с А. Гардинером, К. Бюлером, А. Сеше, Л. Ельмслевом и рядом других ученых предлагает собственную оригинальную интерпретацию соссюровского противопоставления языка и речи.

Вместо двух понятий языка и речи Л. В. Щерба вводит три понятия: речевая деятельность, языковая система и языковой материал. Речевая деятельность, как указывает сам автор концепции, соотносима с речью у Ф. де Соссюра, но не вполне с ней совпадает. Речевая деятельность понимается как процессы говорения и понимания, обусловленные психофизиологической речевой организацией индивида и в то же время имеющие социальный характер. Языковой материал — понятие, не имеющее прямых соответствий у Ф. де Соссюра — определяется как «совокупность всего говоримого и понимаемого в определенной конкретной обстановке в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы. На языке лингвистов это тексты. Языковой материал — результат речевой деятельности». Наконец, языковые системы, соотносимые с языком в соссюровском смысле, понимаются достаточно своеобразно. Согласно Л. В. Щербе, языковые системы — не что иное как словари и грамматики языков, но не столько реально существующие, сколько некоторые идеальные описания, которые «должны исчерпывать знание данного языка». «Мы, конечно, далеки от этого идеала, но… достоинство словаря и грамматики должно измеряться возможностью при их посредстве составлять любые правильные фразы во всех случаях жизни и вполне понимать все говоримое на данном языке».

Где находится языковая система и существует ли она вообще объективно? На последний вопрос Л. В. Щерба безусловно отвечает положительно. Он возражает против мнения о том, что она «является лишь ученой абстракцией» (такое мнение он усматривает у Э. Сепира). С другой стороны, он спорит и с представлениями ряда других ученых, включая Ф. де Соссюра, о том, что язык (языковая система) существует «в качестве психических величин в мозгу»; по-видимому, здесь ведется спор и с прямо не названным И. А. Бодуэном де Куртенэ. Как считает Л. В. Щерба, «все языковые величины, с которыми мы оперируем в словаре и грамматике, будучи концептами, в непосредственном опыте (ни в психологическом, ни в физиологическом) нам вовсе не даны», они лишь извлекаются из языкового материала. К тому же языковые представления индивидуальны, а языковые системы коллективны. И здесь, как и в случае с частями речи, Л. В. Щерба исходил из общего антипсихологизма, свойственного языкознанию этой эпохи.

Языковая система рассматривается Л. В. Щербой как нечто производное от языкового материала: языковая система «есть то, что объективно заложено в данном языковом материале и что проявляется в „индивидуальных речевых системах“, возникающих под влиянием этого языкового материала». Единство языкового материала для некоторой социальной группы обеспечивает и единство языковой системы. «Лингвисты совершенно правы, когда выводят языковую систему, т. е. словарь и грамматику данного языка, из соответствующих текстов, т. е. из соответствующего языкового материала». То есть языковая система все-таки вопреки сказанному Л. В. Щербой выше оказывается именно «ученой абстракцией», однако конструируемой не произвольно, а в соответствии с информацией, извлекаемой из языкового материала. Не удается Л. В. Щербе полностью отвлечься и от психологии: в мозгу говорящих существуют «индивидуальные речевые системы», соотносимые (с возможными частными вариациями) с языковой системой.

Исходя из выдвинутого им трехкомпонентного подхода Л. В. Щерба трактовал и изменения в языке. «Языковые изменения обнаруживаются в речевой деятельности» и обусловлены внеязыковыми факторами, «условиями существования данной социальной группы». Далее, согласно Л. В. Щербе, «речевая деятельность, являясь в то же время и языковым материалом, несет в себе и изменение языковой системы». Получается таким образом, что Л. В. Щерба сводит причины изменений в языке только к внешним факторам, игнорируя внутриязыковые; здесь на него, по-видимому, влиял распространенный в СССР в 20-е гг. во многих гуманитарных науках социологизм; ср. более разработанную концепцию Е. Д. Поливанова. Однако далее Л. В. Щерба указывает и на другие причины, изменяющие нашу речевую деятельность, а стало быть и языковую систему. Здесь он указывает на очень важный фактор, в дальнейшем рассматривавшийся и многими другими лингвистами: «Интересы понимания и говорения прямо противоположны, и историю языка можно представить как постоянное возникновение этих противоречий и их преодоление».

В статье затрагивается и еще одна важнейшая и к тому времени редко подвергавшаяся анализу проблема — проблема эксперимента в языкознании. К ней Л. В. Щерба безусловно обратился в связи со своим богатейшим опытом экспериментатора-фонетиста, но он рассматривает ее не как специально фонетическую, а как обще лингвистическую. Он пишет, что извлечение языковой системы из текстов вовсе не является единственным способом деятельности языковеда; им приходится неизбежно ограничиваться лишь при изучении мертвых языков. Если же так подходят к современным, реально функционирующим языкам (Л. В. Щерба признает, что такой подход распространен), то «получаются мертвые словари и грамматики». Необходимо проверять анализ текстов экспериментом. Выдвинув некоторую гипотезу, нужно проверить, правильна ли она, на более разнообразном материале и привлекая те или иные контексты. При этом лингвист может помимо обращения к информанту пользоваться и самонаблюдением, которое должно быть не пассивным, а активным: исследователь ставит условия эксперимента и проводит его на себе. Здесь Л. В. Щерба сближался по идеям с А. М. Пешковским.

Таким образом, отказываясь от психологического понимания языковой системы, Л. В. Щерба тем не менее обращается к самонаблюдению и интроспекции как средству познания языковой системы. Он прямо отвергает точку зрения о том, что подобным образом будет исследоваться «индивидуальная речевая система», а не языковая система: «Индивидуальная речевая система» является лишь конкретным проявлением языковой системы, а потому исследование первой для познания второй вполне законно и требует лишь поправки в виде сравнительного исследования ряда таких «индивидуальных языковых систем». Ср. точку зрения дескриптивистов, тоже активно прибегавших к эксперименту, но допускавших его лишь с позиции стороннего наблюдателя и отвергавших самонаблюдение.

В связи с вопросом об эксперименте Л. В. Щерба вводит важное понятие отрицательного языкового материала. Традиционно наука о языке широко использовала подтверждающие примеры, но систематически не рассматривала все то, что не соответствовало норме и правилам. Известно было, как можно и нужно говорить, но редко описывали то, как нельзя говорить. Л. В. Щерба же отметил, что при анализе итогов эксперимента «особенно поучительны бывают отрицательные результаты: они указывают или на неверность постулированного правила, или на необходимость каких-то его ограничений, или на то, что правила уже больше нет, а есть только факты словаря, и т. п.». Отрицательный языковой материал не только выявляется в эксперименте, но присутствует и в реальном языковом материале. «Роль этого отрицательного материала громадна и совершенно еще не оценена в языкознании». Такая ситуация продолжалась еще несколько десятилетий, и лишь в генеративной лингвистике роль отрицательного языкового материала стала очень значительной.

Особое место среди работ Л. В. Щерба занимает его последняя статья «Очередные проблемы языковедения», написанная в драматических обстоятельствах. Полный планов и замыслов ученый внезапно заболел и согласился на тяжелую операцию, которую не перенес. Готовясь к операции и зная ее возможный исход, Л. В. Щерба в декабре 1944 г., уже в больнице, торопился изложить на бумаге проблемы языкознания, которые больше всего его беспокоили. Статья как бы оказалась завещанием этого крупного языковеда, опубликована она была уже посмертно.

Написанная в такой ситуация статья не могла быть последовательным изложением теории, она представляет собой отдельные идеи, положения и замечания по разным вопросам языкознания. Многие из них весьма интересны. Автор статьи не ограничивается проблемами внутренней лингвистики, указывая на такие задачи науки, как изучение афазий, языка жестов. Весьма интересны идеи Л. В. Щербы по проблеме двуязычия. Он указывал, что двуязычие бывает двух типов, различие между которыми зависит от способов усвоения второго языка. Может быть чистое двуязычие, когда языки усваиваются естественным путем через общение с одноязычными носителями разных языков (например, с родителями и гувернерами-иностранцами), в таком случае две системы не связаны с друг с другом. В обычном же случае, когда второй язык усваивается, например, в школе, получается смешанное двуязычие, при котором «второй язык усваивается через первый», а первый язык даже при очень хорошем знании второго служит как бы точкой отсчета.

В связи с двуязычием поднимается очень актуальная не только для 40-х гг., но и для нашего времени проблема: «При изучении языков у подавляющего большинства лингвистов получается смешанное двуязычие и изучаемый язык в той или иной мере воспринимается ими в рамках и категориях родного. В связи с этим особенности структуры изучаемых языков или стираются, или фальсифицируются. Такому положению вещей пора объявить беспощадную войну». «Со стороны лингвиста при превращении „parole“ в „langue“ необходима неусыпная борьба с родным языком: только тогда можно надеяться осознать все своеобразие структуры изучаемого языка». В связи с этим Л. В. Щерба указывает на важность изучения лингвистических традиций, упоминая Панини.

В связи с разным строем разных языков Л. В. Щерба указывает на неясность традиционных типологических классификаций и на неопределенность такого понятия, как слово: «Что такое „слово“? Мне думается, что в разных языках это будет по-разному. Из этого собственно следует, что понятия „слово вообще“ не существует. Однако если согласиться с тем, что в „речи“ („parole“) „слово“ не дано и что оно является лишь категорией „языка как системы“ („langue“), то „слово“ представится нам в виде тех кирпичей, их которых строится наша речь („parole“) и некоторый репертуар которых необходимо иметь в памяти для осуществления речи». Итак, ученый, пытавшийся отказаться от психологизма, в итоговой работе вернулся к психологическому пониманию языка и его важнейшей единицы — слова. Если понимать слово как «кирпич, из которого строится наша речь», то слова в разных языках могут иметь неодинаковые лингвистические свойства, что и показывают, как отмечалось в первой главе, разные лингвистические традиции.

В связи с проблемой слова Л В. Щерба разграничивает слова в языке, хранящиеся в памяти, и слова, существующие только в речи, типа шлемоблещущий, русско-французский и т. д. (особенно много таких слов в санскрите и в немецком языке). Слова последнего типа не входят «в репертуар языка как системы».

Из прочих идей статьи «Очередные проблемы языковедения» отметим еще три: о взаимосвязанности явлений в системе, о противопоставлении словаря и грамматики и о различии активной и пассивной грамматики.

Исходя из последовательно структурного подхода к языку, Л. В. Щерба ставит вопрос о «взаимообусловленности отдельных элементов языковых структур». Он приводит примеры разного рода: в языках с развитым словоизменением вроде латинского порядок слов не играет синтаксической роли, сложность и развитость системы согласных оказывается в ряде языков связанной с простотой системы гласных, и т. д. «Все эти факты, бросающиеся в глаза, лежат, так сказать, на поверхности наблюдаемых явлений, но на очереди стоит еще углубленное, по возможности исчерпывающее изучение относящихся сюда фактов». Последовательно заниматься подобными вопросами системная типология начала лишь в 70—80-е гг.

Своеобразно понимание у Л. В. Щербы соотношения между грамматикой и словарем языка. Данное противопоставление может проводиться по двум основанием. Во-первых, «естественно противоположить обозначение самостоятельных предметов мысли — лексики и выражение отношений между этими предметами — грамматики». При таком понимании, например, служебные слова «попадают только в грамматику и совершенно исчезают из словаря», а словообразование рассматривается как часть лексики. Во-вторых, «возможно… и иное противоположение: с одной стороны, все индивидуальное, существующее в памяти как таковое и по форме никогда не творимое в момент речи — лексика, и с другой стороны — все правила образования слов, форм слов, групп слов и других языковых единств высшего порядка — грамматика. И тот и другой отдел, само собой разумеется, со своей семантикой». При втором понимании, очевидно, словообразование речевых слов попадает уже в грамматику. Далее говорится о том, что в грамматику попадает все, что происходит по правилам, а в лексику — все индивидуальное: «спряжение глаголов есть, дать, быть является достоянием словаря, а при глаголе играть в словаре должна быть лишь ссылка на тип спряжения».

Наконец, весьма актуально введенное Л. В. Щербой разграничение активной и пассивной грамматики, в частности, синтаксиса. При «пассивном аспекте грамматики» идут от форм к их значениям, а в «активном аспекте» «рассматриваются вопросы о том, как выражается та или иная мысль». Оба аспекта Л. В. Щерба признает важными, при этом отмечает, что до сих пор синтаксис и грамматика в целом в основном занимались «пассивным аспектом». Мы уже отмечали, что аналитический подход, «пассивный», по Л. В. Щербе, действительно составлял одно из основных свойств европейской традиции и выросшей из нее научной лингвистики. Синтетический, «активный» подход (если оставить в стороне Панини и его продолжателей) стал развиваться в европейской и американской науке лишь с конца 50-х гг. Прежде всего такие задачи выдвинул генеративизм как в американском, так и в отечественном (модель «смысл — текст») вариантах; наряду с этим от смысла к форме идут и исследователи, далекие от генеративизма; см. например, работы по функциональной грамматике А. В. Бондарко и его сотрудников, выполненные в русле традиции Ленинградской школы, непосредственно восходящей к Л. В. Щербе.

Таким образом, в последней своей работе Л. В. Щерба поставил ряд вопросов, продолжающих сохранять актуальность и в современной науке. До изучения некоторых из них наука доходит лишь сейчас.

 

Г. О. Винокур

Григорий Осипович Винокур (1896–1947) принадлежал к более молодому поколению языковедов, сформировавшемуся уже после революции. Он окончил Московский университет, где учился вместе с Р. О. Якобсоном, и по основным идеям принадлежал к Московской школе. В дальнейшем он был профессором Московского городского педагогического института, а в последние годы жизни — МГУ. Он занимался достаточно разнообразными проблемами русистики и общего языкознания. Вместе с В. В. Виноградовым он заложил основы истории русского литературного языка как особой лингвистической дисциплины (книга «Русский язык. Исторический очерк» и ряд статей). Ему принадлежит ряд важных работ по стилистике и культуре речи, по вопросам поэтического языка. Он вел активную лексикографическую работу, участвуя в составлении словаря под редакцией Д. Н. Ушакова; под руководством Г. О. Винокура начиналась работа по составлению словаря языка А. С. Пушкина, завершенная в соответствии с его теоретическими разработками уже после его неожиданной смерти. Г. О. Винокур был автором и работ по русской грамматике и словообразованию, в частности, отметим его статью о частях речи, где для русского языка построена последовательно морфологическая классификация слов, которая оказывается достаточно отличной от традиционной системы частей речи. Ряд работ Г. О. Винокура посвящен и литературоведению.

Наиболее значительные лингвистические работы Г. О. Винокура, включая работы по истории литературного языка, собраны посмертно в однотомнике «Избранные работы по русскому языку», изданном в 1959 г., а работы по поэтическому языку и литературе — в выпущенном в 1990 г. сборнике.

Особо остановимся на статье Г. О. Винокура «О задачах истории языка», впервые опубликованной в 1941 г., в которой наиболее полно отразились его общелингвистические взгляды. Здесь прежде всего разграничиваются две области лингвистики. Во-первых, это общее языкознание, где «изучают факты различных языков мира для того, чтобы определить общие законы, управляющие жизнью языков». Цель исследования здесь «в том, чтобы узнать, что всегда есть во всяком языке и каким образом одно и то же по-разному проявляется в разных языках». Во-вторых, это такие исследования, «предмет которых составляет какой-нибудь один, отдельный язык или одна отдельная группа языков, связанных между собой в генетическом и культурно-историческом отношении» (в связи с этим Г. О. Винокур не без оснований замечает, что «все индоевропейское языкознание есть наука об одном языке»). «Эти исследования устанавливают не то, что „возможно“, „бывает“, „случается“, а то, что реально, именно в данном случае есть, было, произошло».

Если общее языкознание Г. О. Винокур понимал как синхронное, точнее, вневременное («Исследования этого рода, по самому своему заданию, не могут иметь никаких хронологических и этнических рамок»), то иначе он понимал исследование конкретных языков и их групп. Он писал: «Изучение отдельного языка, не ограничивающее себя вспомогательными и служебными целями, а желающее быть вполне адекватным предмету, непременно должно быть изучением истории данного языка… Язык есть условие и продукт человеческой культуры, и поэтому всякое изучение языка неизбежно имеет своим предметом самоё культуру, иначе говоря, есть изучение историческое». Такие утверждения очень похожи на то, что писали ученые XIX в., и могут на первый взгляд показаться архаичным для середины XX в. Однако из дальнейшего становится ясным, что точка зрения Г. О. Винокура отнюдь не совпадает с точкой зрения Г. Пауля и других языковедов прошлого века, считавших языкознание исторической наукой. История понимается Г. О. Винокуром максимально широко, включая и изучение современных языков: «Изучение языка в его современном состоянии есть в сущности тоже историческое изучение». Отмечая уже наметившееся ко времени написания статьи обособление изучения современного русского языка от изучения его истории, Г. О. Винокур видит в нем и достоинства, и недостатки. В связи с этим он обращается к рассмотрению соссюровского противопоставления синхронии и диахронии.

Полностью соглашаясь с Ф. де Соссюром в признании системности языка, Г. О. Винокур, как и лингвисты Пражской школы, выступает против жесткого противопоставления синхронии и диахронии: «И современный язык — это тоже история, а с другой стороны, и историю языка нужно изучать не диахронически, а статически». С одной стороны, «языковая система изменяется и… вся вообще история языка есть последовательная смена языковых систем, причем переход от одной системы к другой подчинен каким-то закономерным отношениям. Следовательно, мало открыть систему языка в один из моментов его исторического существования. Нужно еще уяснить себе закономерные отношения этой системы к той, которая ей предшествовала, и к той, которая заступила ее место». С другой стороны, «статический метод де Соссюра требует изучения языка как цельной системы… Если отнестись к этому требованию серьезно, то нетрудно придти к заключению, что оно сохраняет свою силу и тогда, когда мы изучаем язык не в его современном, а в прошлом состоянии». В связи с этим Г. О. Винокур критикует традиционные истории языков за их несистемность: «изучается… внешняя эволюция отдельных, изолированных элементов данного языка, а не всего языкового строя в целом».

Безусловно, такой подход к истории языка принадлежит уже после-соссюровской, структуралистской лингвистике и очень близок к подходу пражцев, выраженному уже в «Тезисах Пражского лингвистического кружка». Эта связь определялась и непосредственными контактами Г. О. Винокура с его другом Р. Якобсоном и рядом чешских ученых (сам Г. О. Винокур был в Праге в 20-е гг.). Синхрония трактуется не как ахрония, а как состояние языка, в котором есть и архаизмы, и неологизмы, а диахроническое исследование должно быть не менее системным, чем исследование современного языка.

Вообще, при несомненном интересе к проблемам связи языка с культурой и литературой Г. О. Винокур был сторонником четкого ограничения лингвистической проблематики от проблематики иных наук. Показательна его статья 40-х гг. «Эпизод идейной борьбы в американской лингвистике», опубликованная посмертно («Вопросы языкознания», 1957, № 2). Здесь рассматривается полемика между Л. Блумфилдом и эмигрировавшим в США видным представителем школы К. Фосслера Л. Шпитцером. Для близкого к пражцам Г. О. Винокура были неприемлемы многие теоретические положения основателя дескриптивизма, однако в итоге он считал концепцию Л. Блумфилда более приемлемой уже потому, что она принадлежит к лингвистике и занимается лингвистической проблематикой; концепция же эстетического идеализма К. Фосслера — Л. Шпитцера смешивает лингвистические проблемы с нелингвистическими.

Возвращаясь к статье «О задачах истории языка», следует отметить предложенную в ней классификацию лингвистических дисциплин и особенно концепцию стилистики как особой дисциплины. Среди всех дисциплин выделяется прежде всего группа «изучающих строй языка»: фонетика, грамматика и семасиология; грамматика делится на морфологию, словоизменение и синтаксис, а семасиология — на словообразование, лексикологию и фразеологию (ср. иную классификацию Л. В. Щербы, выделявшего изучение грамматики и изучение лексики, каждое со своей семантикой). Наряду с дисциплинами, изучающими строй языка, выделяется стилистика — «дисциплина, изучающая употребление языка». Поясняется, что употребление «представляет собой совокупность установившихся в данном обществе языковых привычек и норм, в силу которых из наличного запаса средств языка производится известный отбор, не одинаковый для разных условий языкового общения. Так создаются понятия разных стилей языка — языка правильного и неправильного, торжественного и делового, официального и фамильярного, поэтического и обиходного и т. п.». Эти стили изучает стилистика, причем «она изучает язык по всему разрезу его структуры сразу, т. е. и звуки, и формы, и знаки, и их части».

Выше уже отмечалось, что термины «стиль» и «стилистика» многозначны. Точка зрения Г. О. Винокура и здесь близка точке зрения пражцев, отличаясь, например, от понимания стиля и стилистики у школы К. Фосслера. Г. О. Винокур особо подчеркивает, что стилистика в его понимании изучает не индивидуальные особенности отдельных говорящих или пишущих (изучение стиля писателя, по его мнению, литературоведческая, а не лингвистическая задача), а «те формы употребления языка, которые действительно являются коллективными». Речь у него прежде всего идет о выделенных впервые Пражской школой функциональных стилях. В зависимости от той или иной ситуации любой говорящий выбирает тот или иной вариант языка, например, если он пишет официальную бумагу, он должен ее строить в соответствии не только с нормами данного языка вообще, но и в соответствии с нормами его делового стиля, обязательными для всего языкового коллектива.

Отделяя лингвистику от других гуманитарных наук, Г. О. Винокур в то же время подчеркивал необходимость изучения связей языка с культурой. Хотя стили — чисто лингвистическое понятие, но «звеном, непосредственно соединяющим историю языка с историей прочих областей культуры, естественно, служит лингвистическая стилистика, так как ее предмет создается в результате того, что язык как факт культуры не только служит общению, но и известным образом переживается и осмысляется культурным сознанием».

Преимущественные интересы Г. О. Винокура лежали в области истории языков. И в тоже время он как ученый принадлежал XX в. не только по датам жизни, но и по идеям, последовательно выступая с позиций функционального структурализма.

 

Е. Д. Поливанов

Одним из самых ярких ученых в советском языкознании 20 — 30-х гг. был Евгений Дмитриевич Поливанов (1891–1938). Он рано погиб, став жертвой репрессий, а в силу сложных обстоятельств жизни после 1931 г. мало печатался, многие его работы были в разное время утеряны. Тем не менее и то, что дошло до нас, свидетельствует о том, что этот ученый успел внести вклад во многие области языкознания. Выдающийся полиглот, Е. Д. Поливанов занимался многими языками, интересовали его и вопросы языковой теории.

Е. Д. Поливанов принадлежал к Петербургской школе и был учеником И. А. Бодуэна де Куртенэ. Окончив Петербургский университет как специалист по общему языкознанию, он еще в первые годы своей деятельности увлекся японским языком, в то время мало изученным. Еще до революции, будучи совсем молодым ученым, Евгений Дмитриевич совершил несколько поездок в Японию, во время которых он, как признавали потом ведущие японские лингвисты, впервые выяснил характер японского ударения и разъяснил его японским коллегам; тогда же он впервые в мировой науке описал ряд японских диалектов и подготовил их сравнительную фонетику и грамматику. Впоследствии им была издана грамматика японского языка (в соавторстве) с первым очерком японской фонологии. Проработав ряд лет (1921–1926 и 1929–1937) в Средней Азии, Е. Д. Поливанов систематически изучал самые разнообразные языки этого региона: узбекский, казахский, бухарско-еврейский (семитская семья), дунганский (близок к китайскому). Ему также принадлежат грамматика китайского языка, исследования по корейскому, мордовскому, чувашскому языкам, по русистике, славистике, индоевропеистике. Он активно изучал родственные связи ряда неиндоевропейских языков, в частности, японского. Свой богатый опыт работы со многими языками Е. Д. Поливанов обобщил в книге «Введение в языкознание для востоковедных вузов» (к сожалению, вышел лишь первый том, включающий общее введение и очерк фонетики и фонологии; второй том был написан, но не был издан и утерян); книга переиздана в 1991 г. в составе тома его работ «Труды по восточному и общему языкознанию».

Активную научную деятельность Е. Д. Поливанов совмещал, особенно в первые послереволюционные годы, с общественной и политической деятельностью. Восприняв, как он сам позже признавал, от своего учителя И. А. Бодуэна де Куртенэ интернационализм и стремление к защите прав малых языков, Е. Д. Поливанов принял революцию и активно участвовал в гражданской войне и переустройстве общества; в частности, благодаря знанию многих языков он успешно выполнил в конце 1917 г. задание перевести и опубликовать секретные договоры царского правительства с другими государствами; зная китайский язык, он организовал отряд красных китайцев. Позже Е. Д. Поливанов принимал участие в работе по языковому строительству, прежде всего по созданию алфавитов и литературных языков для народов Средней Азии. Этой деятельностью он занимался до конца жизни. Последним делом Е. Д. Поливанова стало создание дунганского алфавита, принятого в 1937 г., накануне его ареста и гибели.

Е. Д. Поливанов не мог согласиться с установлением монопольного господства «нового учения о языке» Н. Я. Марра, ненаучность которого он хорошо понимал. Если другие видные языковеды молчали или на словах выступали за марровское учение, то Е. Д. Поливанов попытался бороться и выступил в феврале 1929 г. в Коммунистической академии с докладом, где убедительно выявил недоказанность или ошибочность марровских построений.

Его доклад впервые опубликован лишь в 1991 г. в указанном выше томе. После него Е. Д. Поливанов потерял возможность работать в Москве, где в 1926–1929 гг. фактически возглавлял московское языкознание, и был вынужден вернуться в Среднюю Азию, где марристы продолжали его преследовать. Ему удалось в 1931 г. выпустить книгу «За марксистское языкознание», где он вновь выступил против марризма. После этого травля Евгения Дмитриевича развернулась с новой силой и он навсегда потерял возможность печататься в Москве и Ленинграде. Иногда удавалось что-то опубликовать малым тиражом в Средней Азии (книги «Русская грамматика в сопоставлении с узбекским языком» и «Опыт частной методики преподавания русского языка узбекам», проект дунганского алфавита), а также за рубежом, в изданиях Пражского лингвистического кружка, с которым он был тесно связан через посредство Р. Якобсона. Но многое пропало или же до сих пор не издано.

Для научного подхода Е. Д. Поливанова характерны большая теоретичность, стремление к системному подходу и к выявлению причинно-следственных отношений в языке, сохранение психологизма, представление о возможности и необходимости сознательного вмешательства в язык и языковой политики, попытки связать лингвистику с практикой. В любой его работе, даже посвященной конкретным вопросам конкретного языка, присутствует общелингвистическая проблематика.

Многое в концепции В. Д. Поливанова шло от его учителя, в частности, психологическое понимание фонемы и фонологии. Он устойчиво сохранял, в отличие от Л. В. Щербы, термин «психофонетика», см. название первой его большой книги, изданной в 1917 г.: «Психофонетические наблюдения над японскими диалектами»; такие же идеи он высказывал до конца жизни. Сохранял он психологический подход и в связи с изучением изменений в языке. Отрыв лингвистики от говорящего человека, свойственный большинству структуралистов, был неприемлем для Е. Д. Поливанова. Он никогда не ограничивался изучением языка «в самом себе и для себя».

Один из вопросов, постоянно занимавших ученого, — вопрос о причинах языковых изменений. Как уже упоминалось, этот вопрос не мог быть решен наукой XIX в., и ее неспособность выявить причины описывавшихся ею звуковых и семантических переходов стала одним из оснований для смены лингвистической парадигмы в начале XX в. Однако большинство направлений структурализма, сосредоточившись на синхронных исследованиях, вообще сняло данный вопрос с повестки дня. Некоторое исключение здесь составляли лишь пражцы, а также французские структуралисты. С другой стороны, марристы и некоторые другие языковеды, прежде всего в СССР, выдвинули научно явно не обоснованные концепции о том, что изменения в языке прямо выводятся из изменений в экономике и политике. Е. Д. Поливанов, споря с такой упрощенной точкой зрения, выдвигал более разработанную концепцию причинно-следственных отношений в языковом развитии. Этому вопросу посвящено несколько его публикаций. Эти статьи, как и ряд других его важных работ, вошли в посмертный сборник «Статьи по общему языкознанию», вышедший в 1968 г.

Е. Д. Поливанов вслед за Ф. де Соссюром отмечал объективное противоречие в развитии языка. С одной стороны, для нормального функционирования язык должен быть стабилен: «В эволюции языка вообще, в виде общей нормы, мы встречаемся с коллективным намерением подражать представителям копируемой языковой системы, а не видоизменять ее, ибо в противном случае новому поколению грозила бы утрата возможности пользоваться языком как средством коммуникации со старшим поколением». С другой стороны, «изменения — это неизбежный спутник языковой истории и… на протяжении более или менее значительного ряда поколений они могут достигнуть чрезвычайно больших размеров». В обычных условиях «на каждом отдельном этапе языкового преемства происходят лишь частичные, относительно немногочисленные изменения», а принципиально значительные изменения «мыслимы лишь как сумма из многих небольших сдвигов, накопившихся за несколько веков или даже тысячелетий».

Почему происходят эти сдвиги? Е. Д. Поливанов пишет об этом: «Тот коллективно-психологический фактор, который всюду при анализе механизма языковых изменений будет проглядывать как основная пружина этого механизма, действительно, есть то, что, говоря грубо, можно назвать словами: „лень человеческая“ или — что то же — стремление к экономии трудовой энергии». Об этой причине говорил и учитель Е. Д. Поливанова И. А. Бодуэн де Куртенэ, но Евгений Дмитриевич рассматривал ее более детально. При этом экономия трудовой энергии имеет свои пределы, определяемые потребностью слушающего: «минимальная трата произносительной энергии» должна быть «достаточной для достижения цели говорения»; при слишком большой экономии речь может стать невнятной и непонятной. Слово «изнашивается» в произношении, а младшее поколение «усваивает… уже „изношенный“ в звуковом отношении скороговорочный дублет слова и само уже начинает сокращать („изнашивать“) его далее». Помимо звуковой редукции происходят упрощения грамматических форм, замена нерегулярных форм на регулярные и т. д., хотя потребности понятности для слушающего везде ограничивают «лень» говорящего.

Что же касается социально-экономических факторов, то они также влияют на языковые изменения, но не прямо, а косвенно: «экономическо-нолитические сдвиги видоизменяют контингент носителей (или так называемый социальный субстрат) данного языка или диалекта, а отсюда вытекает и видоизменение отправных точек его эволюции». Изменение социального субстрата может иметь разный характер: возникновение или прекращение контактов между языками, распадение языкового коллектива или объединение разноязычных коллективов (например, при изменении государственных границ), усвоение языка завоевателей, освоение литературного языка носителями диалектов и т. д. В частности, говоря об изменениях в языках народов СССР после революции, Е. Д. Поливанов указывал, что говорить о какой-либо «языковой революции» (как это делали марристы) нет оснований, однако произошли значительные изменения в социальном субстрате: «Самое главное, что мы находим в языковых условиях революционной эпохи, это — крупнейшее изменение контингента носителей (т. е. социального субстрата) нашего стандартного (или так называемого литературного) общерусского языка… бывшего до сих пор классовым или кастовым языком узкого круга интеллигенции (эпохи царизма), а ныне становящегося языком широчайших — ив территориальном, и в классовом, и в национальном смысле — масс, приобщающихся к советской культуре». Е. Д. Поливанов включал в этот процесс как освоение литературного языка носителями русских диалектов и просторечия, так и распространение его среди нерусского населения. Правильно указав на приобретение русским языком «бесклассового характера», Е. Д. Поливанов сделал следующий прогноз: «Через два-три поколения мы будем иметь значительно преображенный (в фонетическом, морфологическом и прочих отношениях) общерусский язык, который отразит те сдвиги, которые обусловливаются переливанием человеческого моря — носителей общерусского языка в революционную эпоху» (нечто похожее предсказывал и Л. В. Щерба, который считал, что нелитературной форме польты принадлежит будущее). Этот прогноз однако не оправдался: стабилизирующее влияние русских литературных норм оказалось слишком сильным даже через два-три поколения.

Однако если такого сдвига в языке не произошло у нас, это не значит, что сдвиги не происходили в иных условиях. Как указывал Е. Д. Поливанов, «не надо рассматривать общую линию пройденной… эволюции как вполне беспрерывный ход процесса постепенных изменений… Наоборот, весьма многое в этой цепи последовательных видоизменений принадлежит к процессам или „сдвигам“ мутационного или революционного характера». Такие мутации или революции происходят именно при резком сдвиге социального субстрата.

Как и И. А. Бодуэн де Куртенэ, Е. Д. Поливанов признавал возможность смешения и скрещения языков (хотя, разумеется, в отличие от Н. Я. Марра не отрицал и возможности их расхождения). Такие процессы, имеющие причиной смену социального субстрата, он называл гибридизацией (в случае схождения неродственных языков) и метизацией (в случае вторичного схождения родственных языков). По мнению Е. Д. Поливанова, «в случае слияния двух разнородных в языковом отношении коллективов в новый, экономически обусловленный коллектив… потребность в перекрестном языковом общении… обязывает к выработке единого общего языка (т. е. языковой системы) взамен двух разных языковых систем». Современная наука однако трактует такого рода процессы иначе, ближе к точке зрения А. Шлейхера и младограмматиков: сохраняется один из языков, другой исчезает, хотя какие-то его элементы вошли в язык-победитель (ср. концепцию субстрата в ее традиционном виде).

Более подробно Е. Д. Поливанов изучал процессы изменений в фонологических системах. Здесь он различал постепенные эволюционные изменения, не влияющие на изменение фонологической системы, и «мутационные», неизбежно дискретные изменения, при которых меняется система фонем (ср. формулировку В. Брёндаля о выделении дискретных, мутационных изменений как свойстве новой лингвистики XX в.). «Мутационные» изменения могут быть результатом как быстрых скачков в результате смены социального субстрата, так и длительного накопления эволюционных изменений, связанных с «ленью» говорящих. Наиболее существенны изменения в системе, при которых меняется число элементов системы. К ним относятся конвергенции, когда несколько фонем объединяются в одну, и дивергенции, когда фонема расщепляется на две или более. Конвергенционные и дивергенционные сдвиги всегда имеют характер скачка: некоторое поколение говорящих перестает осознавать некоторое различие или наоборот, начинает его ощущать; никаких промежуточных ступеней здесь быть не может. Конвергенции и дивергенции Е. Д. Поливанов стремился изучать не как изолированные процессы в духе традиционной исторической лингвистики, а как связанные между собой системные изменения. Конвергенция некоторых фонем может создать условия для дивергенции других фонем и наоборот. Впервые в мировой науке на материале японского и некоторых других языков ученый рассмотрел процессы цепочечных изменений в фонологических системах, при которых следствие одного изменения становится причиной другого; впоследствии подобные исследования проводили на разнообразном материале другие лингвисты; в частности, фонологи Московской школы выявили, как в истории русского языка падение редуцированных гласных повлияло на другие изменения фонологической системы.

Е. Д. Поливанов стремился создать общую теорию языкового развития, которую называл лингвистической историологией. В ней он старался совместить идеи крупного русского историка Н. И. Кареева (от него шел сам термин «историология») с положениями диалектического материализма (в частности, процесс мутационных изменений в результате накопления экономии трудовой энергии трактовался как пример перехода количества в качество). Однако цельную теорию ученый создать не успел, выдвинув лишь ряд общих принципов и разработав ее фрагмент — теорию фонологических конвергенций и дивергенций.

Общественная ситуация в СССР ставила вопрос о языковом планировании и сознательном вмешательстве в развитие многих языков; такое вмешательство в меньшей степени относилось к русскому языку, уже обладавшему развитой и всеобъемлющей языковой нормой. Однако многие другие языки были развиты значительно меньше, часто не обладая разработанной нормой или даже письменностью. В 20—30-е гг. в СССР развернулась интенсивная работа по разработке литературных норм и алфавитов, получившая название языкового строительства, в ней приняли участие многие видные советские лингвисты, в том числе и Е. Д. Поливанов. Как и другие участники языкового строительства, он вслед за своим учителем И. А. Бодуэном де Куртенэ был горячим сторонником равноправия больших и малых языков, возможности для каждого гражданина пользоваться всегда, когда он считает это нужным, своим родным языком. Однако было очевидно, что языки страны находятся на разном уровне развития и необходимо сознательное форсирование развития ряда языков.

Как выше уже упоминалось, по вопросу о сознательности и бессознательности языкового развития существовали разные точки зрения. На одном полюсе находились ученые вроде Ф. Де Соссюра, считавшие изменения в языке целиком бессознательными, на другом полюсе — некоторые деятели языкового строительства и еще в большей степени непрофессионалы вроде марристов, допускавшие любые сознательные изменения в языке. Позиция Е. Д. Поливанова, как и И. А. Бодуэна де Куртенэ и пражцев, была здесь наиболее разумной и реалистичной.

С одной стороны, Е. Д. Поливанов отмечал «бессознательный, помимо вольный характер внесения языковых новшеств»; «языковые новшества не только помимовольны, но и незаметны для тех, кто фактически осуществляет их». Есть исключения вроде «потайных жаргонов» у «людей темных профессий», сознательно изменяющих язык, чтобы он был непонятен для непосвященных. Но эта сознательность — не общее правило. В ответ на попытки изменять языки административным путем Е. Д. Поливанов в книге «За марксистское языкознание» замечал: «Для того чтобы в языке произошло то или иное фонетическое… или морфологическое… изменение, совершенно недостаточно декретировать это изменение, т. е. опубликовать соответствующий декрет или циркуляр. Можно, наоборот, даже утверждать, что если бы подобные декреты или циркуляры даже и опубликовывались бы… ни один из них не имел бы буквально никакого результата… и именно потому, что родной язык выучивается (в основных своих элементах) в том возрасте, для которого не существует декретов и циркуляров».

С другой стороны, Е. Д. Поливанов не считал, что сознательное вмешательство в языковое развитие абсолютно невозможно. Он подчеркивал, что оно необходимо там, где это не противоречит указанным выше закономерностям. Самый очевидный случай такой необходимости — графика и орфография: «От рационализации графики зависит громадная экономия времени и труда начальной школы, успехи ликвидации неграмотности, а следовательно, вообще все дело культуры данной национальности». К тому времени, когда Е. Д. Поливанов писал эти слова, уже был накоплен значительный опыт создания десятков новых письменностей и орфографических реформ, в том числе и для русского языка. Это было реальным, поскольку письму человек обучается вполне сознательно в школе. Далее, возможны и реально происходили после революции сознательные изменения в словаре, поскольку «формулировка словаря — более чем какого-либо элемента языковой системы — принадлежит также и взрослому возрасту».

Культурные изменения всегда приводят к появлению новых реалий и новых понятий, а вслед за этим и обозначений этих реалий и понятий. Наконец, вполне сознательный процесс — формирование литературной нормы, в том числе нормы фонетической и грамматической. При этом в области фонетики и грамматики «никаких специфических новшеств» не вводится (такие новшества появляются бессознательно), но происходят результаты «возобладания одного диалекта данного языка — в качестве литературного диалекта — над другими». Отметим, что в чисто лингвистическом плане Е. Д. Поливанов всегда подчеркивал равноправность литературного языка и диалектов; при сопоставлении японских диалектов он рассматривал в одном ряду с ними и литературный язык в качестве «токийского диалекта». Однако социально литературный язык и диалекты не равноправны. Выбор опорного диалекта при создании литературного языка, включение того или иного грамматического показателя или даже той или иной фонемы в литературную норму и т. д. — все это может быть результатом сознательного отбора нормализаторов языка. Однако и тут сознательное вмешательство не беспредельно, оно должно считаться с объективно сложившимися факторами. Например, Е. Д. Поливанов долгое время боролся с возобладавшими в 20-е гг. идеями формировать литературную норму узбекского языка на основе кишлачных (сельских) диалектов. Такая точка зрения основывалась на том, что эти диалекты лучше сохранили исконно тюркские черты и литературный язык на их основе был бы понятнее для других тюркских народов. Но Е. Д. Поливанов указывал, что диалект деревни не может из-за своей недостаточной престижности возобладать над диалектом города. И действительно, в итоге он оказался прав: с 30-х гг. узбекская литературная норма в соответствии с его предсказаниями начала основываться на городских диалектах, прежде всего ташкентском как столичном, хотя городские диалекты сильно изменились под влиянием иранских языков. Е. Д. Поливанову принадлежит много публикаций по теории и практике языкового строительства, многое в них актуально и сегодня.

В целом Е. Д. Поливанову всегда был свойствен активный подход к своему объекту исследований, стремление связать теорию с практикой. С этим связано даже предложенное им разграничение основных лингвистических дисциплин. Согласно предложенной им в книге «За марксистское языкознание» классификации, лингвистика состоит из изучения прошлого (историологии), изучения настоящего и изучения будущего, прогностики. В связи с этим Е. Д. Поливанов писал: «Лингвист, таким образом, слагается: 1) из реального строителя (и эксперта в строительстве) современных языковых (и графических) культур, для чего требуется изучение языковой современной действительности, самодовлеющий интерес к ней и — скажу более — любовь к ней; 2) из языкового политика, владеющего (хоть и в ограниченных, пусть, размерах) прогнозом языкового будущего опять-таки в интересах утилитарного языкового строительства (одной из разновидностей „социальной инженерии“ будущего); 3) из „общего лингвиста“, и в частности лингвистического историолога (здесь, в „общей лингвистике“, и лежит философское значение нашей науки); 4) из историка культуры и конкретных этнических культур». Здесь помимо стремления связать науку с практикой мы видим и развитие общих тенденций науки его эпохи (четкое разграничение синхронии и диахронии), и стремление выйти за пределы лингвистики первой половины XX в. Если лингвистика, изучающая настоящее, и лингвистика, изучающая прошлое, тогда уже были достаточно развиты, то прогноз языкового будущего, как и изучение проблем, связывающих язык и культуру, находились в зачаточном состоянии. Сам Е. Д. Поливанов во многих своих работах старался выявить тенденции развития языков в будущем; как уже отмечалось, не все его прогнозы подтвердились, но сама постановка данной проблемы была важной и перспективной.

Е. Д. Поливанов был человеком большого таланта, очень необычным, производившим большое впечатление на всех, кто его знал. Его друг, писатель и литературовед В. Б. Шкловский писал много лет спустя: «Поливанов был обычным гениальным человеком. Самым обычным гениальным человеком». Однако слишком многого он не успел сделать.

 

Н. Ф. Яковлев

Наряду с Е. Д. Поливановым другим крупным советским ученым, активно участвовавшим в языковом строительстве, был Николай Феофанович Яковлев (1892–1974). Он принадлежал к Московской школе, со студенческих лет был хорошо знаком с Н. С. Трубецким, учившимся в Московском университете на несколько лет раньше его, и с Р. О. Якобсоном, учившимся немного позже. Как и Е. Д. Поливанов, он активно участвовал в революции и принял новый строй. С 20-х гг. он стал ведущим теоретиком и практиком языкового строительства в СССР. Органом, осуществлявшим работу по языковому строительству, был существовавший в 1925–1937 гг. Всесоюзный центральный комитет нового алфавита, все годы его существования Н. Ф. Яковлев был председателем его Технографической комиссии и фактическим научным руководителем всех работ. К деятельности по составлению алфавитов были привлечены также Е. Д. Поливанов и ряд других видных советских лингвистов тех лет: тюркологи Н. К. Дмитриев (1898–1954) и К. К. Юдахин (1890–1975), монголист H. Н. Поппе (1897–1991), финно-угровед Д. В. Бубрих (1890–1949), кавказовед и иранист Л. И. Жирков (1885–1963) и др. В основном это были молодые тогда ученые, по взглядам близкие к структурализму, безусловно интересовавшиеся системным синхронным анализом современных языков, в особенности в области фонологии, тогда самой передовой и развивающейся дисциплины. На высоком научном уровне было составлено около восьмидесяти алфавитов для языков народов СССР на латинской основе; одни из них создавались непосредственно Н. Ф. Яковлевым или при его участии, другие — при том или ином влиянии его идей и рабочих приемов. В конце 30-х гг. по решению сверху латинские алфавиты были заменены на кириллические, в составлении новых алфавитов на новой графической основе Н. Ф. Яковлев также принимал участие.

Диапазон научных интересов Н. Ф. Яковлева был несколько уже, чем у Е. Д. Поливанова, но тоже достаточно широк. Он также много публиковался по вопросам теории и практики языкового строительства. Помимо этого специальной областью его исследований были кавказские языки, а сферой теоретических интересов — фонология. В 30—40-е гг. им были написаны пять фундаментальных грамматик кавказских языков, три из которых, адыгейская (совместно с Д. Ашхамафом), кабардинская и чеченская, были изданы, а абхазская и ингушская до сих пор не опубликованы. В отличие от других видных советских лингвистов его времени, Н. Ф. Яковлев оказался подвержен влиянию марризма, с которым боролся в области создания алфавитов, но который принял в ряде вопросов, прежде всего в трактовке языковой истории. Судьба Е. Д. Поливанова и Н. Ф. Яковлева, наиболее активно из крупнейших отечественных лингвистов поддержавших советский строй, оказалась при этом строе наиболее драматичной, хотя и по-разному. Н. Ф. Яковлев не был арестован, но после осуждения марризма был в 1951 г. как «неразоружившийся маррист» уволен с работы и вскоре заболел. После этого его творческая деятельность прервалась и последние 23 года жизни он находился из-за тяжелой болезни вне науки.

Как теоретик языкознания Н. Ф. Яковлев наиболее интересен своими работами по фонологии, написанными в начальный период его деятельности, в 20-е гг. К сожалению, главная его теоретическая работа тех лет не издана и, по-видимому, не сохранилась. Его деятельность как фонолога была тесно связана с конструированием алфавитов. Это был двусторонний процесс: фонологическая теория создавала базу для создания алфавитов (именно фонологи, а не фонетисты были лучше всего приспособлены для алфавитной деятельности), а богатый материал языков народов СССР предоставлял факты для развития теории. Как признавал впоследствии Р. Якобсон, структурно-фонологические концепции Н. Ф. Яковлева появились в печати на несколько лет раньше, чем аналогичные концепции Н. Трубецкого и самого Р. Якобсона, начиная с 1923 г. Среди опубликованных работ Н. Ф. Яковлева по теории фонологии особо выделяется статья «Математическая формула построения алфавита», впервые напечатанная в 1928 г. в первом выпуске сборника «Культура и письменность Востока», издававшегося Всесоюзным центральным комитетом нового алфавита (статья переиздана в хрестоматии А. А. Реформатского «Из истории отечественной фонологии»).

В статье ставится вопрос о том, какая наука о языке может помочь в практическом деле создания алфавитов. Здесь мало что могли дать как традиционное историческое языкознание, так и уже существовавшая фонетика, использовавшаяся, в частности, в диалектологии. Диалектологи, как указывает Н. Ф. Яковлев, «стремясь как можно точнее изучить на слух, а частью также с помощью особых фонетических аппаратов, все богатство звуковых оттенков, какое несет в себе индивидуальное живое произношение, в первую очередь интересовались вопросом о том, чтобы создать возможно более богатую и точную систему научной транскрипции». Однако такой подход обладал слишком большой различительной силой, поскольку «количество звуковых оттенков… всегда больше того числа звуков, которые различает в своей речи каждый неискушенный в фонетических исследованиях говорящий». А именно последнее различение и важно для создания практической письменности. Примером непонимания сущности проблемы оказался упоминавшийся уже алфавит Н. Я. Марра, представлявший собой крайне сложную транскрипцию, неудобную для пользователей.

В то же время создание алфавитов, как указывает Н. Ф. Яковлев, должно основываться на научной базе: «Только тогда можно говорить о научно обоснованном построении алфавита, когда теоретическая лингвистика сумеет дать необходимые элементы и даже формулы для решения этого вопроса так же, как теоретическая механика дает их для постройки инженерных сооружений». Как и Е. Д. Поливанов, Н. Ф. Яковлев признавал сферу графики и орфографии открытой для сознательного вмешательства.

Данной научной базой является структурная фонология. Н. Ф. Яковлев пишет: «Решение вопроса о научном построении практического алфавита требует прежде всего известного пересмотра положений теоретической фонетики. Всякому теоретическому исследователю фонетики известен тот факт, что в каждом данном живом диалекте ученый может вскрывать по существу неограниченное количество звуковых отличий… В сущности нет никакого предела количеству звуков в языке, если исследователь подходит к этому вопросу только с точки зрения физико-акустической, т. е. если он воспринимает звуки вне всякого отношения к социальной языковой их функции, вне отношения звуков к значимым элементам языка». Н. Ф. Яковлев отметил, что впервые на существование в языке ограниченного количества фонем указали И. А. Бодуэн де Куртенэ и его ученики. «Указанные исследователи не объяснили, однако, лингвистической сущности данного явления, его социальной основы, сводя дело к психологическому акту, к явлениям индивидуального сознания каждого отдельного говорящего». Ссылаясь на раннюю работу Л. В. Щербы 1912 г., где тот еще исходил из психологической концепции фонемы, Н. Ф. Яковлев заявляет: «Я вполне присоединяюсь к выводам проф. Л. В. Щербы, что в каждом языке существует строго ограниченное количество звуков — „фонем“, однако, в отличие от последнего, я даю этому факту чисто лингвистическое толкование. Именно — фонемы выделяются, по моему мнению, не потому, что они создаются каждым отдельным говорящим, но они потому и сознаются говорящими, что в языке как в социально выработанной грамматической системе эти звуки выполняют особую грамматическую функцию… Мы должны признать фонемами те звуковые отличия, которые выделяются в речи как ее кратчайшие звуковые моменты в отношении к различению значимых элементов языка».

Такая точка зрения весьма сходна с пражской. А писал это Н. Ф. Яковлев, и уже не в первый раз, за год до публикации «Тезисов Пражского лингвистического кружка» и почти за десятилетие до написания «Основ фонологии» Н. Трубецкого. Однако столь развернутого, как у Трубецкого, изложения фонологической теории Н. Ф. Яковлев так и не дал.

Очевидно, что «эти-то звуки-фонемы во все времена и у всех народов, применявших звуковую систему письма, и клались в основу буквенного обозначения, изобретатели их алфавитов интуитивно определяли количество фонем данного языка и каждую фонему обозначали особым знаком — буквой». Этот факт уже отмечался в данной книге там, где речь шла о лингвистических традициях, и Н. Ф. Яковлев был одним из первых, кто это заметил. Букв всегда значительно меньше, чем применяемых для того же языка транскрипционных знаков. Тот же подход, что был у изобретателей уже существующих алфавитов, должен быть и у лингвиста, конструирующего алфавиты, но количество букв уже определяется не интуитивно, а осознанно, на основе научной теории.

Далее автор переходит к выделению собственно «математической формулы построения алфавита». Он указывает, что всегда принципиально возможен алфавит, в котором отношение между буквой и фонемой взаимно однозначно, однако для многих языков число букв можно минимизировать, если там многие фонемы противопоставлены по одному и тому же признаку. Н. Ф. Яковлев исходил из принципа, используемого в русском алфавите, где вместо особых букв для твердых и мягких фонем используются сопряженные с ними пары букв для гласных ( a-я , у-ю и др.). В результате выводится формула:

А = С + Г — С' + Г' + 1,

где А — общее число букв, С — число согласных фонем, Г — число гласных фонем. С' — число согласных фонем, противопоставленных по твердости-мягкости, Г' — число сочетающихся с ними парных вариантов гласных Кроме того, необходима одна буква (мягкий знак) для разграничения твердых и мягких фонем не перед гласными. В других случаях, во-первых, вместо твердости-мягкости может быть какой-то другой признак, во-вторых, в каких-то случаях может быть целесообразным экономить на гласных за счет согласных, поэтому формула в общем виде выглядит так:

А = С + Г ± С' ± Г' + 1.

Н. Ф. Яковлев далее прилагает эту формулу к ряду языков разного фонологического строя, где эта формула дает ту или иную экономию.

Для современного читателя, привыкшего к сложным математическим моделям языка, арифметическая формула Н. Ф. Яковлева выглядит примитивной, однако в 1928 г. вопрос о применении даже такой математики к гуманитарным наукам еще выглядел дискуссионным (тремя годами позже и Е. Д. Поливанов одну из статей в книге «За марксистское языкознание» озаглавил «И математика может быть полезной», хотя и там речь идет о достаточно простой математике). Н. Ф. Яковлев вполне справедливо считал, что «гуманитарные дисциплины, принципиально не отличаясь от естественно-исторических наук, допускают применение математических формул и способны послужить теоретической базой для создания специальных прикладных гуманитарных дисциплин». Однако, безусловно, «любая формула требует предварительного исчисления реальных величин, получаемых с помощью исследования соответствующих конкретных объектов». Например, если формула — фонологическая, требуется предварительное знание фонологии языка. Математика всегда — лишь вспомогательное средство.

В отличие от идей Н. Трубецкого и Р. Якобсона, идеи Н. Ф. Яковлева не получили известности за пределами страны, где были высказаны. В то же время они прямо повлияли на формирование концепции советских лингвистов, в основном бывших несколько моложе Н. Ф. Яковлева. Эта группа лингвистов получила название Московской фонологической школы, хотя ее представители внесли вклад далеко не в одну фонологию.

 

Московская фонологическая школа

Концепция Московской фонологической школы в основных своих чертах сложилась в начале 30-х гг., прежде всего в стенах недолге просуществовавшего и закрытого по требованию марристов Научно-исследовательского института языкознания в Москве; однако в печати идеи школы в основном были высказаны позже: в 40-е и даже в 50-е гг. В состав школы вошла группа молодых лингвистов, в большинстве работавших в упомянутом институте. Это были Петр Саввич Кузнецов (1899–1968), Александр Александрович Реформатский (1900–1978), Рубен Иванович Аванесов, впоследствии член-корреспондент АН СССР (1902–1982), Владимир Николаевич Сидоров (1903–1968). Все они получили образование в МГУ уже в послереволюционное время, их учителями были ученые фортунатовской школы, в частности, Д. Н. Ушаков. К ним присоединился и бывший старше по возрасту, но активно начавший заниматься лингвистикой в это же время Алексей Михайлович Сухотин (1888–1942).

Все эти ученые занимались не только фонологией. П. С. Кузнецов — автор книг по истории русского языка и русской диалектологии, работ по проблемам теории грамматики. А. А. Реформатский знаменит выполненным на очень высоком научном уровне учебником «Введение в языковедение», выдержавшим четыре издания. У Р. И. Аванесова немало работ по произносительным нормам русского языка, долгое время он возглавлял работы по русской диалектологии в нашей стране. В. Н. Сидорову принадлежит одно из лучших описаний русской морфологии.

А. М. Сухотин активно участвовал под руководством Н. Ф. Яковлева в разработке алфавитов, он также известен как переводчик на русский язык книг Ф. де Соссюра и Э. Сепира. Однако наибольшее теоретическое значение имели их работы по фонологии, где в 30—40-е гг. все указанные языковеды выступали с единых позиций. В 50-е гг. с несколько иными взглядами начал выступать Р. И. Аванесов, см. его изданную в 1956 г. книгу «Фонетика современного русского литературного языка». Остальные основатели школы продолжали отстаивать свою точку зрения до конца жизни, их идеи были продолжены фонологами следующего поколения (М. В. Пановым, В. К. Журавлевым и др.).

Фонологи Московской школы бесспорно принимали такие идеи соссюровской лингвистики, как разграничение языка и речи и «понимание языка как системы „значимостей,“ (соотносящихся со всей системой)»; именно это называл крупнейшими достоинствами книги Ф. де Соссюра ее переводчик А. М. Сухотин. В то же время А. М. Сухотин, как и его коллеги, не принимал идеи о несистемности диахронии и подчеркивал, что Ф. де Соссюр «в самый термин „фонема“ вкладывает недостаточно ясное содержание и не делает всех вытекающих выводов».

В области фонологии данные ученые развивали идеи Н. Ф. Яковлева, большое влияние на их концепцию также оказал Н. Трубецкой. Главными их оппонентами были Л. В. Щерба и его ученики, исходившие из слишком «физикалистской» и недостаточно функциональной, по мнению Московской школы, концепции. Как пишет А. А. Реформатский в связи с различиями позиций Ленинградской и Московской школ, «в этих двух направлениях речь идет о разных предметах: в Ленинградской школе — о звуковом типе реальных звучаний в речи без учета роли данных явлений в морфеме, а в Московской школе — о „подвижном элементе морфем“, о единице, получающей „языковую ценность“ и „рассматриваемой лингвистически“ без всякой оглядки на „звуковой тип“». Для Московской школы первые гласные в словах вода и воды относятся к одной фонеме, а русские и и ы представляют собой, несмотря на заметные фонетические различия, варианты одной фонемы. Как указывал А. А. Реформатский, разное понимание фонемы тесно связано с той или иной областью применимости лингвистики. Например, для техники связи подходит ленинградское понимание фонемы, но для конструирования алфавитов нужна именно московская фонологическая концепция, ср. морфологический принцип русской орфографии.

Наиболее четко и компактно фонологическая концепция Московской школы была изложена в статье П. С. Кузнецова «Об основных положениях фонологии», впервые опубликованной в журнале «Вопросы языкознания», 1959, № 2 (статья перепечатана в упомянутой выше хрестоматии А. А. Реформатского). Здесь П. С. Кузнецов предлагает аксиоматический подход к выделению основных лингвистических и, в частности, фонологических понятий, следуя за К. Бюлером (указывая при этом, что аксиоматика К. Бюлера «не является аксиоматикой в строгом смысле слова»). В соответствии с аксиоматическим подходом выделяются первичные, считающиеся заранее заданными понятия: для фонологии это язык и речь в соссюровском смысле, а также слово, значение слова, морфема, значение морфемы; заранее задано и множество языков и диалектов. При таком подходе позиции П. С. Кузнецова неожиданно сближаются с весьма далекой концепцией З. Харриса, допускавшего возможность морфологического анализа, независимого от фонологии, хотя никем реально такой анализ не проводился.

К числу первичных неопределяемых понятий у П. С. Кузнецова также относится фонетическое (не фонологическое!) понятие звука речи. Автор статьи исходит из допущения о том, что текст уже сегментирован на звуки (Московская школа в целом больше занималась парадигматикой фонем, чем их синтагматикой, и не выработала столь детальных процедур сегментации, какие есть у Н. Трубецкого или дескриптивистов).

Следующее понятие, уже требующее определения, — это понятие звука языка: «Звуком языка называется множество звуков речи, частью тождественных, частью близких друг другу в артикуляционно-акустическом отношении, которые встречаются в самых различных речевых потоках, в составе самых различных значимых единиц (слов, морфем)». То есть звук языка — это типизированный звук речи, множество звуков речи, различия между которыми вообще не значимы для лингвистики. В какой-то степени звук языка сопоставим с фонемой по Л. В. Щербе. Как указывает П. С. Кузнецов, обобщение звуков речи в звуке языка может основываться как на показаниях прибора или ощущениях лингвиста с «тонким в лингвистическом отношении слухом», так и на «ощущении говорящих на данном языке». Таким образом, и Московская школа не вполне отказывалась от учета мнения говорящего. Однако оно было нужно лишь для выделения звука языка, который еще не фонема и относится к фонетике, а не фонологии.

В отличие от звука языка фонема — собственно фонологическая единица, «каждый язык или диалект обладает определенным конечным числом отличных друг от друга фонем». Согласно П. С. Кузнецову, «каждая фонема представляет собой некоторый класс звуков речи… фонемы и звуки языка могут представлять собой классы взаимно пересекающиеся». Как и для пражцев, для П. С. Кузнецова выделение фонем основано на их участии в смыслоразличении: «Принадлежность различных звуков речи к одной фонеме определяется не артикуляторно-акустической близостью их… а положением звуков речи в морфеме». Далее предлагается весьма разработанная процедура, на основании которой можно отождествлять в качестве разновидностей одной фонемы звуки, занимающие одинаковое место в морфеме независимо от позиции последней, см. упоминавшиеся выше примеры типа вода — воды ; наличие же минимальных пар и здесь используется как критерий включения звуков в разные морфемы.

Фонемы и звуки языка могут совпадать между собой в том случае, если фонемы не имеют позиционных вариантов. Однако возможны, а для такого языка, как русский, и типичны пересечения фонем и звуков языка. Первые гласные в русских словах вода и трава — одинаковые звуки языка, но разные фонемы, ср. воды, но травы. Среди вариантов фонемы допускается и нулевой: костный (фонетически коснъй), ср. кость. Но принадлежность звука к фонеме может быть неясной, как в первом гласном слова собака. Такая неясная группа именовалась в Московской фонологической школе гиперфонемой, в данном примере — гиперфонема а-о.

В данной статье надо отметить и спор с уже существовавшим положением Р. Якобсона, Г, Фанта и М. Халле о фонеме как пучке дифференциальных признаков (о нем ниже, в главе о Р. Якобсоне). П. С. Кузнецов считал, что система таких признаков — «существенная категория фонологии, но устанавливать ее для данного языка можно лишь тогда, когда определена система фонем этого языка и отношения между ними».

 

Развитие типологии в СССР. И. И. Мещанинов

Вклад в науку внесли не только противники марризма или лингвисты, игнорировавшие его, но и ученые, в той или иной степени принадлежавшие к марристскому лагерю. Особенно это относилось ко второй половине 30-х гг. и к 40-м гг., когда после смерти Н. Я. Марра в 1934 г. его последователи старались как-то примирить его учение с наукой и избавиться от явной фантастики. Особо здесь следует назвать ближайшего сотрудника Н. Я. Марра и его преемника по руководству советским языкознанием академика Ивана Ивановича Мещанинова (1883–1967).

И. И. Мещанинов принадлежал к поколению А. М. Пешковского и Л. В. Щербы, однако выдвинулся как языковед значительно позже, к 1930-м годам. Он не имел специального лингвистического образования, сменил несколько научных специализаций (юрист, историк, археолог) и окончательно сосредоточился на языкознании уже когда ему было далеко за сорок лет. Долгое время он работал под руководством Н. Я. Марра, испытал влияние его идей. Его первые лингвистические публикации представляли собой популяризацию «нового учения о языке». Однако после смерти учителя И. И. Мещанинов в значительной степени отошел от его взглядов. В это время появляются три наиболее важные его книги: «Общее языкознание» (1940), «Члены предложения и части речи» (1945) и «Глагол» (1949), оказавшие заметное влияние на советскую лингвистику того времени. После выступления И. В. Сталина против марризма в 1950 г. И. И. Мещанинов и его книги подверглись ожесточенной критике, ученый лишился своего руководящего положения в науке. Он продолжал работать, но его публикации 50—60-х гг. не были столь значительны, как упомянутые выше книги. Три главных труда И. И. Мещанинова были переизданы в 70—80-е гг., введение к книге «Общее языкознание» включено в хрестоматию В. А. Звегинцева.

Первоначальной идеей, обусловившей направление научных поисков И. И. Мещанинова, была возрожденная Н. Я. Марром идея стадиального развития языков, отражающего развитие человеческого мышления. Но во времена В. фон Гумбольдта стадии искали в морфологии (результатом стало выделение флективных, агглютинативных и изолирующих языков). К XX в. уже окончательно стало ясно, что выделенные первыми типологами действительно существенные различия между языками никак не связаны с этапами развития мышления и что изолирующий китайский язык ничуть не примитивнее флективного латинского. Н. Я. Марр выдвинул идею поиска стадий в синтаксисе, которую пытался реализовать И. И. Мещанинов. Но логика научного исследования привела ученого к постепенному отказу от идей стадиальности. Эти идеи занимают ведущее место в его публикациях 30-х гг., менее значимы в «Общем языкознании» и почти исчезают в книгах, изданных после войны. Их место занимает разработка проблем синтаксической типологии, ранее мало изученных. И. И. Мещанинов может считаться одним из основателей синтаксической типологии наряду с Э. Сепиром, оказавшим на него несомненное влияние своими концепциями. Помимо них И. И. Мещанинов развивал идеи, выдвинутые немецким исследователем кавказских языков А. Дирром (1867–1930).

И. И. Мещанинов в большей степени, чем многие другие лингвисты первой половины XX в., стремился учитывать материал как можно большего числа языков. В предисловии к книге «Общее языкознание» он подверг резкой критике «индоевропейское общее языкознание», тяготеющее до сих пор над мыслью научного работника. Слишком большую ориентацию на индоевропейские языки и их особенности он отмечал у Ф. де Соссюра и даже у Э. Сепира, активно использовавшего материал индейских языков. Во всех своих книгах И. И. Мещанинов активно использовал наравне с данными русского, французского, немецкого языков материал языков иного строя, особенно языков народов СССР: кавказских, тюркских, монгольских, языков крайнего северо-востока Азии (так называемых палеоазиатских). Важно его заключение о том, что многие привычные для европейца явления, в частности, так называемый номинативный строй предложения (см. ниже) — лишь типологическая особенность некоторых языков мира; в других же языках синтаксический строй может быть совсем другим. Правда, там, где И. И. Мещанинов сохранял стадиальные представления, и у него индоевропейские языки оказывались самыми продвинутыми.

В книге «Общее языкознание» автор сводит свою задачу к рассмотрению на разнообразном языковом материале проблемы «двух основных единиц речи» — слова и предложения. Подчеркивается, что эти две единицы неразрывно связаны: «слово практически не существует вне предложения» (хотя и может рассматриваться изолированно, например, в словаре), а «предложение, взятое без слов», невозможно вообще. В связи с этим выделяются два основных раздела лингвистики: лексика и синтаксис (наряду с фонетикой, которой И. И. Мещанинов специально не занимался). Лексика изучает форму и содержание слова, включая в себя помимо лексической семантики и словообразование. Синтаксис изучает форму и содержание предложения, включая в себя помимо традиционной синтаксической проблематики также и синтаксическое словоизменение (формы падежа, лица, числа и т. д.). При таком подходе морфология как особая область лингвистики не выделяется и оказывается излишней. И. И. Мещанинов указывал, что не всякое сочетание слов относится к синтаксису, а в слове помимо лексического может быть и синтаксическое содержание: не образующие предложение сочетания слов типа синяя материя — единицы лексики, а глагольная форма вроде Идет по семантике — законченное предложение. Между лексикой и синтаксисом нет непроходимый грани: «языковой строй в различных языках не однообразен, к тому же он в историческом ходе развития меняется, в результате чего получается качественная перестройка его типологических показателей. То, что было лексемою, может при измененном строе речи стать синтаксемою и т. д.».

В центре внимания типологических построений И. И. Мещанинова — синтаксические конструкции, прежде всего способы обозначения субъекта и предиката. Ученый не придавал особо большого значения различиям между флективными, агглютинативными и изолирующими языками: во всех этих языках предложения состоят из слов, а различия строя сводятся в основном к технике оформления синтаксических отношений, не затрагивая семантику. Значительно более существенным он считал среди традиционных разграничений выделение инкорпорирующих языков, поскольку здесь принципиально иное соотношение основных единиц речи: инкорпоративный комплекс — одновременно слово и предложение, он не может быть отнесен к какой-либо части речи. И. И. Мещанинов был против отождествления инкорпорирущих языков с самой примитивной стадией языкового развития, однако у него все же инкорпорация рассматривается как явление стадиально более раннее, чем предложение, состоящее из слов; согласно И. И. Мещанинову в ходе исторического развития инкорпоративные комплексы распадаются на слова, обратного же процесса не происходит. В то же время отмечается, что ни один из известных языков не может считаться стопроцентно инкорпорирующим: везде кроме слов-предложений встречаются и обычные слова с признаками частей речи. Выделяются последовательно инкорпорирующие языки, где возможны комплексы, охватывающие все предложение (чукотский), и частично инкорпорирующие языки, где предложение как минимум двучленно, состоя из подлежащего и сказуемого, каждое из которых может быть инкорпоративным комплексом (нивхский). В языках последнего типа части речи почти не отличаются от членов предложения.

Если же предложение в том или ином языке состоит из слов, то его строй, включающий в себя и форму, и значение, тоже может быть различным. И. И. Мещанинов выделил три основных строя такого типа: поссесивный (притяжательный), эргативный и номинативный (и еще два более редких строя, на которых мы останавливаться не будем).

При поссесивном строе (отмеченном в алеутском языке, индейском языке немепу и «пережиточно» в абхазском) одинаковым образом обозначаются предикативное отношение (между субъектом и предикатом) и притяжательное отношение (между обладателем и обладаемым), части речи мало дифференцированы, глагольные формы образуются от именных основ. При эргативном строе, ранее выделенном А. Дирром и рассмотренном И. И. Мещаниновым прежде всего на кавказском материале, по-разному строятся переходные и непереходные предложения: субъект непереходного предложения оформляется так же, как объект переходного, а субъект переходного иначе (например, другим падежом). Наконец, при номинативном строе, свойственном, в частности, индоевропейским языкам Европы, имеется привычная для нас структура, где субъект обозначен подлежащим, предикат — сказуемым, а объект — дополнением.

Для развития синтаксической типологии важна была сама идея о многообразии синтаксического строя языков и неуниверсальности номинативного строя. Важным было и противопоставление номинативного и эргативного строя, сохранившееся в отечественной и мировой лингвистике до настоящего времени (идеи об особом поссесивном строе были оставлены довольно скоро). Существенным был и отказ от свойственных типологам XIX в. представлений о жесткой принадлежности каждого языка к определенному типу: И. И. Мещанинов подчеркивал, что в конкретных языках могут существовать разные конструкции и не всегда ясно, какой строй преобладает.

Однако И. И. Мещанинов в данной книге пытался распределить выделенные им конструкции по стадиям. С его точки зрения, наиболее архаичны после инкорпоративных комплексов поссесивные конструкции, поскольку в последних «фраза тождественна или близка именной форме». Эргативная конструкция стадиально выше, поскольку в ней уже есть глагольная форма, но с точки зрения индоевропейской речи она «представляет по сравнению с нею несомненный стадиальный архаизм», так как «в эргативном построении получался разрыв между смысловым значением фразы и ее выражением в предложении… Глагол указывает на действующее лицо, тогда как само действующее лицо сохранило форму косвенного падежа». Стадиальный компонент концепции И. И. Мещанинова нельзя было доказать, и он оказался наиболее уязвим для критики.

Рассуждения об «архаизме» эргативной конструкции отражали и неполный отход И. И. Мещанинова от европоцентризма, с которым он все время старался бороться. Он сохранял в качестве универсальных традиционные понятия субъекта и предиката, считал, что в каждом языке, где есть глагол, он «указывает на действующее лицо». Однако сами понятия субъекта и предиката в традиционном объеме представляют собой перенос в область семантики синтаксических свойств соответственно подлежащего и сказуемого в языках номинативного строя. Отказавшись от традиционных попыток подгонять описание синтаксиса в любом языке под номинативную схему, И. И. Мещанинов еще не преодолел представление об этой схеме как о некотором эталоне, наиболее естественным образом связывающем форму с семантикой. Однако и такой неполный отказ от европоцентризма был шагом вперед для своего времени.

В связи с этим встает и другой вопрос, окончательно не разрешенный и в современной лингвистике: является ли, например, различие номинативного и эргативного строя чисто формальным или же здесь присутствуют различия в семантике или даже различия в языковом представлении о мире (признание последней точки зрения вовсе не обязательно означает принятия стадиальности: разные языковые картины мира могут рассматриваться и как равноправные). Ученые, развивавшие в отечественной науке традиции И. И. Мещанинова, как и (не вполне четко и последовательно) он сам, исходят из тесной связи такого рода различий в строе с семантикой. Однако такая точка зрения остается дискуссионной.

В книге «Члены предложения и части речи» И. И. Мещанинов продолжил изучение проблемы слова и предложения в разных языках, почти совсем отказавшись от стадиальных схем. В центре его внимания здесь — соотношение лексики и синтаксиса в смысле, указанном выше, прежде всего соотношение синтаксических классов — членов предложения с лексическими классами — частями речи. Эти два понятия тесно связаны: «Лексический состав языка различается по своему смысловому значению и семантика слова влияет на его использование в качестве того или иного члена предложения. Использование же слова в роли определенного члена предложения оказывает, в свою очередь, влияние на закрепление за словом особых формальных различий, выделяющих слова в самом лексическом составе в особые группы. Такие лексические группировки, характеризуемые и по семантике, и по формальной стороне, именуются частями речи». То есть части речи обязательно должны иметь какие-то формальные (прежде всего морфологические) признаки, по которым можно было бы судить об основной синтаксической функции слова. Такая функция может и не быть единственной: существительные специализированы на роли подлежащего, но могут быть дополнениями или определениями, глаголы специализированы на роли сказуемого, но могут играть и другие роли и т. д. Чтобы говорить, например, о существовании в языке глагола, надо найти в этом языке класс слов, обладающих тем или иным формальным признаком, выделяющим сказуемое. Сами эти признаки (грамматические категории, обладающие той или иной семантикой) однако не универсальны и в разных языках могут быть различны.

На основе данной концепции И. И. Мещанинов предложил классификацию способов выражения синтаксических отношений, встречающихсй в языках мира. Помимо традиционно выделяемых согласования, управления и примыкания рассматриваются и способы, ранее не включавшиеся в классификацию. В качестве одного из способов рассматривается и инкорпорация. В книге также сделана попытка рассмотрения систем частей речи в разноструктурных языках. Согласно И. И. Мещанинову, «основные принципы деления по частям речи» универсальны, но конкретные системы могут быть очень различны в разных языках или в том же самом языке на разных этапах исторического развития. «Даже выделение глагола не везде ясно в одинаковой степени. В одних языках глагол выделяется среди остального состава слов, в других — для такого выделения нет еще достаточных данных». Сравнение систем частей речи, как и сравнение типичных для тех или иных языков способов выражения синтаксических отношений, дает основание для классификации языков, которую строил И. И. Мещанинов.

Важное значение для своего времени имела выдвинутая в книге концепция понятийных категорий, в которой были развиты идеи датского лингвиста О. Есперсена. Это некоторые смысловые компоненты общего характера, которые, согласно И. И. Мещанинову, «не описываются при помощи языка, а выявляются в нем самом, в его лексике и грамматическом строе»; этими категориями «передаются в самом языке понятия, существующие в данной общественной среде». С одной стороны, понятийные категории не существуют вне языка и обязаны иметь какое-то языковое выражение. С другой стороны, это выражение может быть самым разнообразным и не только грамматическим, но и лексическим. К числу понятийных категорий относятся субъект и предикат, выявляемые в синтаксической структуре предложения, деление на мужчин и женщин, отражаемое в грамматической категории рода, и т. д.

Вопрос о понятийных категориях после книги И. И. Мещанинова вызвал дискуссии в отечественном языкознании. Противники этой концепции вполне справедливо отмечали нечеткость данного понятия, возможность понимания понятийных категорий просто как перенесенных в сферу семантики формальных категорий (например, субъекта как «семантического дублета» подлежащего). И все-таки для своего времени концепция понятийных категорий имела положительное значение. Многим направлениям лингвистики первой половины XX в. было свойственно сосредоточение внимания на языковой форме в ущерб семантике. А данная концепция была одной из первых, пусть еще несовершенных, попыток показать автономность семантики, наличия у нее своих закономерностей, отличных от формальных; важно было и акцентирование внимания на синонимии ряда лексических явлений с грамматическими, на выполнении лексикой и грамматикой в ряде случаев тех же или сходных функций.

В книге «Глагол» И. И. Мещанинов специально остановился на типологии признаков, выделяющих в языках мира эту важнейшую часть речи. Одна из основных тем книги — вопрос о выражении в языках мира традиционно выделявшихся в лингвистике глагольных категорий: лица, числа, времени, вида, наклонения, залога. Рассматривая материал разнообразных языков, ученый пришел к выводу о том, что эти категории, кроме залога, не универсальны. Им была опровергнута привычная для европейской лингвистики точка зрения, нашедшая выражение, например, в восходящем к Аристотелю и существующем даже в наши дни определении глагола как класса слов, выражающего идею времени. Могут быть языки без категории времени, без категории наклонения и т. д., что, разумеется, не означает, что соответствующие значения не могут быть выражены в том же языке лексически. Все основные книги И. И. Мещанинова сыграли роль в освобождении отечественной лингвистики от строгого следования европейским схемам, пусть освобождение от этих схем у него было неполным, а рассматриваемый им материал «экзотических» языков не всегда был достоверен.

В 30—40-е гг. идеи И. И. Мещанинова были очень влиятельны в советском языкознании, вокруг него сложилась научная школа. Среди ученых этой школы следует отметить Соломона Давидовича Кацнельсона (1907–1985), автора значительных работ по типологии и теории грамматики. После 1950 г. ученые мещаниновского направления вместе с Н. Я. Марром подверглись ожесточенной критике. Однако если марровские идеи после этого были окончательно оставлены, то данное направление со второй половины 50-х гг. продолжало развиваться. Помимо более поздних работ И. И. Мещанинова и С. Д. Кацнельсона оно выразилось в исследованиях лингвистов нового поколения, прежде всего Георгия Андреевича Климова (1928–1997). В его публикациях 60— 80-х гг. были развиты идеи о построении синтаксической типологии на семантической основе, в частности, в связи с фундаментальными различиями номинативного и эргативного строя.

Литература

Бернштейн С. И. Основные понятия грамматики в освещении А. М. Пешковского // Пешковский А. М. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1938.

Хухуни Г. Т. Принципы описательного анализа в трудах А. М. Пешковского. Тбилиси, 1979.

Бархударов С. Г. Вступительная статья // Винокур Г. О. Избранные работы по русскому языку. М., 1959.

Зиндер Л. Р., Маслов Ю. С. Л. В. Щерба — лингвист-теоретик и педагог. Л., 1982.

Иванов В. В. Лингвистические взгляды Е. Д. Поливанова // Вопросы языкознания, 1957, № 3.

Ларцев В. Г. Евгений Дмитриевич Поливанов. Страницы жизни и деятельности. М., 1988.

Н. Ф. Яковлев и советское языкознание. М., 1988.

Ашнин Ф. Д., Алпатов В. М. Николай Феофанович Яковлев, его жизнь и

• труды // Известия РАН, серия литературы и языка, 1994, № 4, № 5.

Реформатский А. А. Из истории отечественной фонологии. М., 1970.