Василий Иванович Абаев выделялся среди отечественных лингвистов в нескольких отношениях, включая чисто формальные. Фамилия, при которой в любом алфавитном порядке он оказывался впереди всех (на одном со мной курсе в МГУ училась эстонка по фамилии Аавик, но это уж совсем экзотика, и в Большой советской энциклопедии впереди Василия Ивановича одни финны и эстонцы, чьи фамилии нередко начинаются с Аа). И необычайные даты жизни. Ученый родился по новому стилю 28 декабря 1900 г., почти одновременно с новым веком. А умер 17 марта 2001 г. Человек-столетие! Пока что никто из наших лингвистов столько не прожил. Но и ученым Василий Иванович был очень своеобразным.

Лично я мало знал Абаева, хотя почти полвека жил с ним в одном квартале на Песчаных улицах. Заочно знал его со студенческих лет, и первое знакомство было не из лучших. В 1965 г. среди студентов отделения структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ пошла молва о том, что иранист Абаев в журнале «Вопросы языкознания» напечатал статью «против нас». Отделение считалось центром «передовой лингвистики», боровшейся с «традиционалистами», господствовавшими в остальной части факультета. И вот появляется статья, где вся «передовая лингвистика» смешана с грязью, названа антигуманной, а главная черта современной науки о языке – ее математизация – объявлена ненужной и вредной. Наш профессор, добрейший Петр Саввич Кузнецов (см. очерк «Петр Саввич») выступил в том же журнале с резким ответом Абаеву, назвав на одной странице его положения «клеветой», «профанацией» и «кривым зеркалом». Много позже я узнал, что статья Кузнецова первоначально именовалась «Мракобес под маской гуманиста», но редакция смягчила название. В «Вопросах языкознания» объявили дискуссию, и никто из ее участников Абаева не поддержал. Среди студентов журнал с одиозной статьей ходил по рукам, читали и возмущались.

Тогда я посещал занятия по санскриту, которые вел Андрей Анатольевич Зализняк, тогда еще не академик, но очень перспективный и популярный молодой лингвист, только что получивший докторскую степень за кандидатскую диссертацию (санскрит я так и не выучил, но узнал из курса многое). И на одном из занятий Зализняк, говоря об одном индийском божестве, упомянул, что Абаев сопоставил его имя с Вием у Гоголя, и это – очень интересная и остроумная этимология. Студенты, и я в том числе, удивились: глубоко «наш» Зализняк хвалит «консерватора» и чуть ли не «черносотенца», как тогда в наших кругах называли Абаева. Но, подумав, я уже тогда понял: «неправильная» позиция ученого по теоретическим вопросам не означает того, что все им сделанное должно быть отвергнуто. И выдающийся лингвист показал нам это на примере Абаева.

Шли годы, конфликт постепенно сгладился. Абаев после неудачной для него дискуссии в «Вопросах языкознания» редко высказывался на общие темы, занимаясь исключительно историей иранских языков, в этой области его авторитет всегда был высок. Для меня эта область далека, и я редко вспоминал об этом ученом, пока в конце 80-х гг. не занялся Н. Я. Марром. Я прочитал статью Абаева о Марре, она мне понравилась, прежде всего, своей объективностью на фоне многочисленных панегириков и разоблачений, и я решил поговорить с последним тогда еще здравствовавшим из крупных учеников Марра. Это было мое единственное общение с Василием Ивановичем, хотя, заходя в академический Институт языкознания, иногда издали видел его и раньше. Два раза в январе 1988 г. я был в его уютной квартире на Новопесчаной улице, он дал мне почитать еще не опубликованные его воспоминания об учителе. Абаеву тогда было восемьдесят семь лет, но он был бодр, обладал ясным умом и работал. Стол его был обложен книгами.

Потом я опять долго не вспоминал про Василия Ивановича, ставшего уже живой легендой нашего языкознания. Он уже пережил всех учеников Марра (может быть, самыми яркими из них были Абаев и грузинский ученый А. Г. Шанидзе, и оба дожили до ста лет, но Шанидзе был старше и умер раньше) и всех, кроме одного, участников дискуссии в «Вопросах языкознания». Снова мне напомнил о значении Абаева японский ученый Танака Кацухико, человек эксцентричного склада, любитель советских песен 30–40-х годов (однажды он водил меня в Токио в клуб, где собираются и поют их до сих пор). Он прислал мне свою книгу о воззрениях И. В. Сталина на язык (не только в работах 1950 г., но и в ранних его сочинениях по национальному вопросу). У нас до сих пор нет подобной книги: тема еще горяча и жжет, а в Японии уже можно этим заняться. И, критически разбирая «Марксизм и вопросы языкознания», Танака утверждал, что после 1950 г. в СССР возобладала «посредственная» лингвистика, хотя раньше бывали значительные концепции, среди которых он на первое место ставил концепцию работы В. И. Абаева «Язык как идеология и язык как техника». Это меня заинтересовало. Данную работу я, сочиняя книгу о Марре, даже читал, но не придал ей особого значения, но вот, оказывается, и в Японии ее ценят. Теперь я перечитал статью, прочел некоторые другие и понял, что прошел мимо своеобразного лингвиста. К тому же я тогда занимался сначала забытой, а спустя много лет нашумевшей книгой 1929 г. «Марксизм и философия языка» В. Н. Волошинова (см. очерк «Грустная судьба»). И сходство идей этих, казалось бы, разных авторов бросилось в глаза (хотя я так ничего и не знаю о том, были ли жившие в одном городе Абаев и Волошинов знакомы).

Я захотел обо всем этом написать, тем более что как раз в это время отмечался столетний юбилей Абаева. Я даже думал, что, может быть, Василий Иванович еще это прочтет, но он вскоре умер. Через несколько лет я собрал книгу из его статей по теории и истории языкознания, а моя предполагавшаяся статья стала предисловием к ней. Книга вышла в 2006 г. и, насколько могу судить, вызвала интерес у лингвистов.

Биография Василия Ивановича Абаева сама по себе интересна. Если можно так сказать, он поднялся к вершинам науки, спустившись с гор. Он был осетином из горного селения, сыном пастуха. Но мальчику с самого начала повезло: он попал во Владикавказскую гимназию, где тогда преподавал крупный грузинский ученый Е. С. Такайшвили. От него гимназист узнал о крупнейшем специалисте по Кавказу Н. Я. Марре, захотелось учиться у него. Но Гражданская война отдалила осуществление мечты на несколько лет, в это время Абаев учил детей на родине. Когда война кончилась, он в 1922 г. уехал в Петроград и поступил в университет, курс которого прошел за три года, потом еще три года аспирантуры. Началась научная деятельность, продолжавшаяся три четверти века. После аспирантуры молодой языковед начал работать в академическом институте, называвшемся тогда Яфетическим институтом, потом он назывался Институтом языка и мышления, еще позже Институтом языкознания. И всю жизнь этот институт был основным местом работы Абаева, сначала в Ленинграде, а с 1950 г. в Москве. Областью его деятельности всегда были иранские языки, прежде всего, родной для него осетинский язык.

Главным учителем для Абаева стал Марр. Академик принял осетинского юношу очень благосклонно, он всегда недолюбливал столичных интеллигентов и привечал провинциалов, особенно с любимого им Кавказа. Одно из свидетельств – именно по предложению Абаева он в своих поздних работах заменил термин индоевропейцы термином прометеиды. Некоторым из идей Марра его ученик остался верен до конца. Одна из них – представление о том, что главное в языке – значение, семантика; нельзя ограничиваться исследованиями формальной стороны языка. И не менее важный постулат: не сосредоточиваться на мелочах, ставить широкие, желательно глобальные проблемы. Так Василий Иванович считал всю свою долгую жизнь.

Но Абаев был самостоятелен и очень рано начал критически относиться ко многим идеям учителя. Уже в 1933 г., то есть при жизни Марра, разбирая понятие фонетического закона, определявшего, согласно влиятельной в науке школе младограмматиков (конец XIX в.), историческое развитие языков, он писал: «Исследование, основанное на рабской вере в непогрешимость звуковых законов, обесценивается наполовину; исследование, вовсе игнорирующее эти законы, не имеет вообще никакой цены». Но за «рабскую веру» Абаев критиковал младограмматиков, которых тогда у нас относили к «буржуазной науке», а игнорировал законы и объявлял их несуществующими Марр (прямо, правда, не названный Абаевым). И краеугольным камнем «нового учения» Марра было отрицание языкового родства и языковых семей, а Абаев задолго до реабилитации этих понятий Сталиным стал их отстаивать, объясняя, как и вся наука, кроме марристской, сходство иранских языков их общим происхождением.

Отношение Абаева к учителю после первоначального восхищения стало двойственным. Но именно за Марра он больше всего и пострадал. Ему удалось избежать крупных неприятностей в 30-е и 40-е годы, но в самом конце сталинской эпохи, уже после низвержения марризма очередь дошла и до него. В конце 1951 г. появилась жесткая статья в журнале «Большевик», началась травля. Рассказывают, что речь будто бы шла об аресте, на который не дал санкцию И. В. Сталин (документов, впрочем, об этом нет). Кампания, однако, быстро прекратилась. Обличительное собрание в январе 1952 г. в Институте языкознания в Москве, где к тому времени уже работал Василий Иванович, кончилось для прорабатываемого неожиданно мягким решением. Ему всего лишь было предписано написать для только начавшего выходить журнала «Вопросы языкознания» статью с критикой своих ошибок. Вскоре статья появилась, но в ней нет никакого покаяния, а есть лишь серьезное изложение позитивных идей автора. В разгаре тогда была его работа над «Историко-этимологическим словарем осетинского языка», а статья посвящена принципам работы над такими словарями.

И в 1960 г., когда страсти уже улеглись, Абаев изложил свои взгляды в журнале «Вопросы языкознания». Статья проходила нелегко, большую роль в ее публикации сыграл активно ее поддержавший академик Н. И. Конрад.

Положение Василия Ивановича было сложным: он за многое не мог не быть благодарным своему учителю, но не мог он и одобрить явно ненаучное «новое учение о языке», к тому времени уже окончательно отвергнутое лингвистами. И из этого положения он сумел выйти с честью, дав объективный и противоречивый образ незаурядного человека, принесшего много бед нашей науке. С одной стороны, «Марр засиял звездой первой величины» в «своего рода “могучей кучке” русского востоковедения», «находился в постоянном творческом горении, в неутомимых исканиях, был щедрым и неистощимым сеятелем идей». Даже в период «нового учения» Марр сохранял «способность всякий частный вопрос… ставить широко, комплексно, в контексте всей культурной истории народа». И важно то, что он выдвигал «на первый план значение».

Однако его работы в области лингвистики «с самого начала были очень неровными», а методы сравнительно-исторического анализа у него «никогда не были удовлетворительными и изобличали отсутствие настоящей школы в этой отрасли его интересов». При этом «его научная биография – неутомимое и жадное расширение материала и проблематики исследовательской работы», «неудержимая научная экспансия». Все это привело к «постепенному отходу от точных лингвистических методов». Все базовые компоненты его «нового учения» (стадиальность, единство глоттогонического процесса, классовость языка) оказались ошибочными. Поставив важные вопросы, Марр не сумел их решить, а путь, на который он встал, «мог привести только к научной катастрофе». Все очень точно. Выдержки из статьи я привожу и в очерке «Громовержец».

В той же статье В. И. Абаев высказывает интересные идеи о психологии научного творчества, применимые не только к Марру. Опираясь на положения И. П. Павлова, он пишет: «Мозговую работу ученого можно представить как постоянное сосуществование, функционирование и взаимодействие двух центров: одного, в котором рождаются идеи (творческий центр), и другого, в котором эти идеи подвергаются строгой критической проверке, контролю, селекции (центр торможения). Оба они одинаково важны и необходимы для настоящего ученого… Бывает, что творческий центр пребывает в немощном состоянии и работает по преимуществу центр торможения. Тогда мы получаем тип ученого-крохобора, выпускающего труды, где не к чему придраться, но нечем и вдохновиться… Марр был ученым противоположного склада. Трагедия последнего периода его деятельности состояла в том, что творческий центр работал у него с силой постоянно действующего вулкана, а центр торможения все больше ослабевал. Чем больше возрастал напор новых идей, рождавшихся в его мозгу, тем больше он утрачивал способность подвергать эти идеи критическому разбору». Отвергая идеи, к которым пришел «вулкан», Абаев все-таки испытывал к творцам подобного склада большие симпатии, чем к «ученым-крохоборам». О нелюбви к ним он не раз писал по разным поводам.

Уже в статье 1933 г. о фонетическом законе, первой своей теоретической публикации, Абаев противопоставлял В. фон Гумбольдта и других «основоположников» начала XIX в. их «измельчавшим» потомкам конца XIX – начала ХХ вв.: младограмматикам, А. Мейе, Ф. де Соссюру. «Наука основоположников – это наука восходящего класса со всеми свойственными такой науке качествами: смелостью мысли, широтой размаха, высоко развитой способностью обобщения. Напротив, вся последующая лингвистика… это – наука нисходящего класса со свойственной такой науке неудержимой склонностью к трусливому и бескрылому крохоборству. И когда речь идет о буржуазном наследстве, для нас В. Гумбольдт и Фр. Бопп безусловно выше и ценнее Бругманна или Мейе, так же как в философии Гегель выше Вундта, в литературе Гёте выше Метерлинка, в музыке Бетховен выше Штрауса. При всех своих заблуждениях “старики” обладали достаточной широтой и глубиной философской мысли, чтобы воспринимать язык как некое единство… Они не боялись ставить «основные» вопросы, когда их приводил к этому ход исследования. Младограмматики же полностью испугались трудностей, и, чтобы избегнуть их, они заявили, что фундаментальные вопросы, над которыми вдумчиво и смело работала мысль основоположников, вовсе не существуют или, во всяком случае, не являются предметом лингвистики».

Свои идеи Абаев высказывал в оболочке принятого тогда социологического подхода, в соответствии с которым выделялись наука «восходящего класса» и «нисходящего класса» (об этом я уже упоминал в очерке о Р. О. Шор). Однако два взгляда на язык действительно существовали и имели философскую основу («основоположники» находились под влиянием немецкой классической философии от И. Канта до Г. Гегеля, а младограмматики были позитивистами). Абаев указывал на него и позже.

Такое же разграничение ученый проводил и в публикациях 60-х гг., включая нашумевшую статью 1965 г., о которой я говорил выше. Ср. приведенную цитату из статьи 1933 г. и сходный фрагмент из статьи 1965 г.: «Нет никаких объективных оснований ставить философию Хейдеггера выше философии Гегеля, историческую концепцию Шпенглера и Тойнби выше исторической концепции Маркса, лингвистические идеи Соссюра выше лингвистических идей В. Гумбольдта». Имена несколько другие, а суть та же. Только в связи с изменившейся обстановкой в мировом, в том числе советском языкознании по-новому расставлены акценты. Раньше Абаев более всего критиковал младограмматиков и А. Мейе, а Ф. де Соссюра упоминал лишь вскользь, но теперь, когда в советской лингвистике видное место занимал структурализм (именно в его духе воспитывали нас – студентов), он прежде всего обличал Соссюра и его наследников, структуралистов.

Впрочем, по-прежнему доставалось и младограмматикам: «отход от широких обобщений», «сосредоточение внимания на формальной стороне языка», «абстракционистские и формалистические тенденции» и др. Но не лучше и «структурализм – детище младограмматической школы». И приговор: «Сущность структурализма – не в системном рассмотрении языка, а в дегуманизации языкознания путем его предельной формализации». Уже младограмматики игнорировали в своей науке человека, а структуралисты, некоторые из которых требовали «устранить» человека из науки о языке, довели этот процесс до конца. Все это лежит в русле «лингвистического модернизма».

Новым для В. И. Абаева в 60-е гг. стало включение лингвистических проблем в широкий культурный контекст; по его мнению, «лингвистический модернизм» – часть модернизма в современной культуре: «Когда общество вступает в полосу духовного кризиса, оно судорожно хвататься за все новое. Но так как это делается в условиях идейной опустошенности и оскудения, то поиски нового идут преимущественно по линии формы, формальных приемов, формальных ухищрений, формальных вывертов. Содержание же, если оно вообще существует, остается крайне убогим и примитивным. Вот это и есть модернизм». Модернизм в любой сфере, по мнению Василия Ивановича, связан с дегуманизацией, изгнанием из этой сферы человека. Он пишет: «Один из теоретиков “нового” романа, французский писатель Ален Роб-Грийе, призывает к полному изгнанию человека из художественной ткани романа… Кто хочет знать, как выглядит дегуманизованное искусство, тому достаточно посмотреть абстракционистские картины и послушать додекафоническую музыку». «Дегуманизация» лингвистики – «лишь одно звено в общем процессе дегуманизации культуры. Какую бы гуманитарную область мы ни взяли, везде наблюдаются одни и те же тенденции формализма и антигуманизма: в философии, социологии, истории, литературоведении».

Критика модернизма в литературе и искусстве за отход от гуманистических традиций XIX в., чаще скучная, иногда яркая (М. А. Лифшиц), в те годы у нас часто встречалась, но на структурную лингвистику проецировалась редко, а критика структурализма велась большей частью с позиций младограмматизма, прикрываемого поверхностным марксизмом (бывший маррист Ф. П. Филин и др.). Зато нечто похожее, опять-таки в полемике с Ф. де Соссюром, еще в конце 20-х гг. писал В. Н. Волошинов.

И еще две актуальные для своего времени проблемы затронуты в ставшей столь одиозной статье: математизация языкознания и оценка событий 1950 г. в советском языкознании. К 1965 г. для многих советских лингвистов очень важной считалась проблема использования тем или иным образом математики в исследованиях по языку. Среди структуралистов в моде был математический аппарат, иногда сложный для понимания гуманитариями. При этом лингвистическая суть идей западной науки нередко оказывалась для СССР не такой уж новой, поскольку у нас и раньше развитие шло в том же направлении, но вот использование формул и графов и построение теорем для конца 50-х гг. казалось чем-то абсолютно новаторским, символом «современной науки». А поскольку как раз тогда в моду вошли настроения, сформулированные в известных стихах Б. Слуцкого: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», и научной молодежи, в том числе гуманитарной, очень хотелось быть «физиками», а не «лириками», то данный вопрос приобрел большую остроту. Среди «передовых» лингвистов господствовала идея о том, что степень развития науки прямо пропорциональна степени ее математизации, естественные науки давно уже преодолели решающий рубеж, а гуманитарии далеко позади, и только лингвистика первой из гуманитарных наук начинает этот рубеж достигать.

«Традиционалисты», наоборот, осуждали «ненужную» математизацию, отвергая ее вообще или признавая лишь там, где она уже была освящена традицией, как в экспериментальной фонетике. И Абаев, признав допустимым использование в лингвистике статистических методов, резко отозвался о выделении особой дисциплины – математической лингвистики, видя в ней лишь «скрещение псевдолингвистики с псевдоматематикой» и «способ ухода от действительности». Опятьтаки это «бегство от человеческого фактора», столь резко осуждаемое Василием Ивановичем (а ранее В. Н. Волошиновым).

Оценки Н. Я. Марра повторяют статью о нем 1960 г. Но еще резче В. И. Абаев оценивал «сталинский период» в развитии советского языкознания. В 1965 г. во главе государства уже не стоял Н. С. Хрущев, а антисталинская тематика в печати, по инерции еще встречавшаяся, сходила на нет (журнал «Вопросы языкознания» не слишком поощрял ее и раньше). Но Василий Иванович критиковал даже не столько работы И. В. Сталина, в которых он находил «много правильного», шедшего «не из каких-то глубин марксистской теории, а из элементарного здравого смысла», сколько общую ситуацию в стране. «Весь гуманитарный сектор, т. е. общественные науки, плюс литература, плюс искусство, в лице их отдельных представителей, выступал единым фронтом, под знаком культа личности». В том числе и лингвисты, которые «начинали любую статью на любую тему дифирамбами по адресу Сталина», «не имели сами никакой единой и цельной лингвистической концепции, которая могла бы стать основой советского теоретического языкознания». Несомненно, В. И. Абаев не мог забыть собственную судьбу после сталинского выступления. В конце 80-х гг. он снова резко выступал против «сталинского периода», уже не только в языкознании, сотрудничал с «Мемориалом».

Статья о дегуманизации, как и другие статьи того же автора, не отрицала структурализм полностью. Важным достижением науки ХХ в. в работах самых разных лет (1936, 1960, 1965, 1986) ученый считал развивавшуюся в рамках структурализма фонологию, которая, как сказано в последней его теоретической статье 1986 г., обладает «чертами объяснительной науки в отличие от фонетики, которая занимается простым описанием звуков речи». Но перенос пригодных для фонологии идей на более высокие уровни языка, прежде всего, на изучение значения, Абаев отвергал.

Но что же, согласно Абаеву, должно быть противопоставлено «бескрылому крохоборству» и «дегуманизации»? Отвергнув марризм и не приняв две главные научные парадигмы его времени: «традиционную», основанную на младограмматизме, и структуралистскую, – он более всего уважал «основоположников». Но, конечно, не могло быть речи о повторении их идей: они жили давно, а с тех пор при теоретической «деградации» наука все-таки продвинулась вперед хотя бы с точки зрения накопления фактов. И здесь надо вспомнить об идеях, которые так понравились японскому лингвисту. Они были выражены Абаевым в статьях «Язык как идеология и язык как техника» (1934), «Еще раз о языке как идеологии и как технике» (1936) и «Понятие идеосемантики» (1948).

У языка, согласно Абаеву, две стороны: «идеологическая» и «техническая». Это различие – не то же самое, что разграничение формы и семантики: форма всегда технична, но семантика делится на «техническую» и «идеологическую». В словаре представлена техническая семантика слова, но в этимологии, в связи с другими словами и между значениями слова отражается та или иная идеология. Например, техническая семантика слова труд выражает «понятие о производительной деятельности», но его этимологическая связь со страданием и болезнью отражает определенную идеологию. Техническая семантика показывает, что именно выражается данным словом, а идеологическая семантика, или идеосемантика связана с тем, каким образом это выражается: при появлении нового понятия «его наречение происходит… на определенной материальной основе мировоззрения, идеологии данной среды». Поэтому в разных языках или в одном языке в разные эпохи одно и то же явление может именоваться по-разному.

У каждого слова имеются «технически-эмпирическое» «ядро» и «идеологическая» «оболочка», состоящая из неустойчивых «идеологических представлений, настроений и ассоциаций». Тот или иной элемент «оболочки» может со временем перейти в «ядро», этот семантический процесс именуется технизацией. Если слово попадает в чуждую социальную среду: от него остается лишь «ядро», в которое может войти и бывшая «оболочка», но «ядро» получает новую «оболочку» на основе иной идеологии. Тем самым «сужение идеологических функций языковой системы идет параллельно с расширением ее технических функций». Процесс технизации сопоставляется с переходом от золотых денег к бумажным. Предельный случай технизации – превращение слова в грамматический элемент. Возможно и обратное развитие, при котором прежняя идеология оживает, но ведущий процесс, «генеральная линия языкового развития» – технизация. Именно благодаря ей «язык одной эпохи оказывается пригодным для другой… язык одной социальной группы оказывается способным обслуживать другую».

Оценка процесса технизации оказывается у В. И. Абаева двойственной. С одной стороны, этот процесс необходим и «технизация языка оказывается… истинным благодеянием: она экономит обществу силы, она избавляет общество от непосильного труда вновь и вновь переделывать сверху донизу свою речь». Но, с другой стороны, «процесс технизации несет в себе… могучую унифицирующую тенденцию, которой живое семантическое сознание сопротивляется». Как указывает В. И. Абаев, «если в процессе своего создавания язык сам по себе есть некая идеология, то с течением времени он все более становится техникой для выражения других идеологий, техникой для обслуживания общественной коммуникации». «Язык будущего человечества нельзя представить себе иначе как языком предельной технизации».

Идеи о языке как идеологии сходны с современными концепциями о картинах мира, отраженных в языке. По В. И. Абаеву, «идеосемантика начинается там, где начинаются тонкости и нюансы. Элементарное значение слова, его “малая семантика”, образует как бы скелет», а «истинное очарование всякого языка заключено в его идеосемантических тайнах». «Скелет» более или менее един для разных языков, а «мышление и мировоззрение народа, его историческое прошлое, его быт и культура» отражены в идеосемантике. То есть еще яснее выражена идея об идеосемантике как языковой картине мира.

Однако при этом встает вопрос, актуальный и для современных исследований данной проблематики, В. И. Абаев в 1948 г. четко его сформулировал, вероятно, одним из первых. Он пишет: «Является ли вскрытая анализом идеосемантика актуальной, живой или же отжившей, т. е. отвечает ли она нынешним действенным и в данный момент нормам познания и мышления, или она отражает нормы более или менее отдаленного прошлого и до нашего времени донесла только свою форму, тогда как питавшее эту форму содержание речевых элементов уже потускнело, выветрилось? Ответ на этот вопрос оказывается далеко не легким и требует чрезвычайно интимного знакомства с языком». И в наши дни эта проблема обсуждается. Например, современный исследователь А. Я. Шайкевич указывает, что языковой материал, связанный со словом собака (переносные значения, фразеология и пр.), передает отрицательное отношение к этому животному. Это, разумеется, отражает традиционные религиозные представления (общие для иудеев, христиан и мусульман) о собаке как «нечистом» животном. Но соответствует ли этот материал современным русским представлениям о собаках? А исследователи национальных, в том числе русских картин мира не всегда различают «живую» и «отжившую», но закрепившуюся в языке семантику.

Структурный подход к языку отчасти даже совместим с идеями Абаева: в процессе технизации «язык приобретает с формальной стороны все более стройный, системообразный облик. Язык не рождается системой. Он уподобляется ей в процессе технизации». Однако во всяком языке есть известное число «злостных» элементов, которые продолжают сопротивляться обобщающим тенденциям и отстаивать свой индивидуальный облик». Итак, язык одновременно системен и асистемен, «системообразность языка пропорциональна его технизации», а структурные методы пригодны в своих рамках, но недостаточны, поскольку касаются техники, но не идеологии. Там, где «техника» господствует, там допустим и структурный анализ, именно поэтому Абаев принимал фонологию. Но не весь язык таков. В статье «Об историзме в описательном языкознании» (1960) сказано: «В языке переплетаются две системы: познавательная и знаковая. Элементы первой соотносимы с элементами объективной действительности и отражают в конечном счете структуру последней. Вторая (знаковая) система определяется внутриязыковыми корреляциями. В первой системе элементами структуры являются значения, во второй – чистые отношения. Лексика есть преимущественная сфера первых, фонетика – вторых. Промежуточное положение между этими двумя полюсами занимают морфология и синтаксис». Поэтому перенесение принципов фонологии в лексику «практически почти бесплодно».

Итак, помимо критики младограмматизма, структурализма и прочего «модернизма», имелась и серьезная позитивная концепция, верность которой ее автор сохранил до конца. Но она так и не получила у нас за три четверти века какой-либо оценки (пожалуй, единственное исключение – статья Т. М. Николаевой, появившаяся в 2000 г.). А критики статьи о дегуманизации обратили внимание лишь на ее полемический компонент (отчасти по вине автора, выдвинувшего этот компонент на первый план). И все же некоторые противники Абаева не только взяли под защиту структурализм, но и поставили вопрос шире. Особенно это относится к герою очерка «Петр Саввич» П. С. Кузнецову, несмотря на всю резкость его тона.

Осуждая призыв Абаева идти «назад к Гумбольдту», Кузнецов заявлял: «Любая наука не может топтаться на месте, а тем более идти вспять… Современный всесторонне развитый человек хочет знать все. Ему нельзя искусственно ставить преграды». Петр Саввич вспомнил спор «физиков» и «лириков», относя оппонентов к защитникам позиции «лириков», но сам спор счел надуманным, поскольку научная строгость и красоты поэзии не исключают друг друга, в доказательство приводя даже индийскую легенду.

B cпоре Абаева с Кузнецовым можно выделить поверхностный и глубинный уровни. На поверхности суть разногласий затемнялась побочными обстоятельствами вроде борьбы партий в советской лингвистике или необходимости дать оценку марризму и «сталинскому периоду», который Кузнецов оценивал лучше, чем Абаев. Но на глубинном уровне проблема была иной. В науке о языке в разных формах постоянно борются стремление к строгому изучению своего объекта по образцу естественных наук, с опорой только на наблюдаемые факты, и желание рассматривать язык вместе с говорящим на нем человеком, с учетом интуиции, интроспекции и творческих способностей людей. Последний подход был сформулирован В. фон Гумбольдтом еще в начале XIX в., но его недостатком постоянно оказывались нестрогость и произвольность, тогда как противоположный подход, достигший максимума в структурализме, давал несомненные, но в то же время ограниченные результаты. Структурный подход в разных его формах господствовал до 50–60-х гг. ХХ в., хотя время от времени появлялись «диссиденты», в том числе Волошинов и Абаев. Лишь Н. Хомский предложил программу синтеза двух подходов, попытавшись соединить формализацию с тезисом В. фон Гумбольдта о языке как творчестве. Абаев в статье о дегуманизации даже упоминает имя Хомского, не увидев у него, однако, ничего, кроме «наукообразных экспериментов над давно известным явлением синтаксической синонимии». Впрочем, у нас в то время и многие структуралисты еще не оценили его адекватно.

Как часто бывает в истории науки, в споре крупных ученых, не принимавших и даже считавших не имеющими права на существование позиции друг друга, каждый из оппонентов был в чем-то прав, абсолютизируя одну сторону единого процесса.

Я не иранист и не буду специально рассматривать иранистические труды Абаева, среди которых фундаментальный «Историко-этимологический словарь осетинского языка», книга «Скифо-европейские изоглоссы», труды по осетинскому фольклору. Но я знаю, что эти труды высоко оценены в России и за рубежом. Особенно их ценят в его родной Осетии. Однако как теоретика Василия Ивановича еще не оценили по достоинству, а иногда его работы в силу привходящих обстоятельств воспринимали излишне эмоционально, как это было со статьей про дегуманизацию. Может быть, переиздание его статей, впервые собранных воедино, что-то изменит. А память об ученом, прожившем долгую и наполненную работой жизнь, как можно надеяться, еще надолго сохранится.