О своем отце Михаиле Антоновиче Алпатове (1903–1980) я мог бы сказать словами его ровесника (моложе отца на три месяца) Аркадия Гайдара: «Обыкновенная биография в необыкновенное время». У его поколения молодость пришлась на бурную эпоху, судьба независимо от воли человека делала самые неожиданные повороты. Из его друзей детства и юности многие не дожили до сорока, кто погиб в одну из войн, кто в коллективизацию, кто «в репрессию» (как было написано в музее енисейской деревни Ворогово про первого председателя местного колхоза). А те, кто, как отец, дожили до послевоенных лет, обычно, как и он, после этого жили более или менее спокойно, без больших событий, и уходили из жизни от старческих болезней в мирные («застойные», как потом стали говорить) времена (до новых катаклизмов из них мало кто дотянул). Судьба отца четко делится на два почти равных периода: до Отечественной войны включительно и после. Первый период богат событиями, второй прошел в основном за письменным столом.
Михаил Антонович родился 7 (20) ноября 1903 г. в казачьем хуторе Сибилёве Митякинской станицы Донецкого округа Области Войска Донского. Теперь это Каменский район Ростовской области. Он был старшим из шести детей Антона Даниловича (1883–1964) и Агриппины Дмитриевны (1885–1975) Алпатовых. Мой отец никогда не скрывал свое казачье происхождение. Наоборот, он очень гордился тем, что он казак и именно донской казак.
Обычное крестьянское детство, о нем отец любил вспоминать, многое вошло в роман «Горели костры», изданный им в 1970 г. Как раз тогда в Сибилёве открылась приходская школа, и он отучился положенный срок у учителя Степана Васильевича. Потом он изобразил этого учителя в романе, сохранил ему даже подлинные имя и отчество, но приукрасил биографию, сделав революционером. На деле учитель не занимался политикой и был горьким пьяницей. Но он был добрым человеком, и отец сохранил о нем хорошую память. Отец часто говорил и писал, что не раз в жизни он встречал добрых людей, которые ему помогали в сложных ситуациях.
На этом образование должно было закончиться. Как-то Антон Данилович, мастер на все руки, сказал: «Все я умею, одного не умею и не люблю – тачать сапоги. Пусть Мишка будет сапожником». И он уже договорился с местным сапожником, что по окончании полевых работ мальчик пойдет к нему учеником. Но это было лето 1914 г., отец Михаила ушел на войну, мать с детьми вернулась к отцу Дмитрию Петровичу Алпатову (они были однофамильцы с зятем), а тот был совсем другим человеком (внук тоже изобразит его в романе). Сам он не получил никакого образования (умел только расписываться), но уважал «ученых людей» и хотел, чтобы его внук учился дальше. Обучение у сапожника не состоялось. Но вряд ли бы что получилось, если бы не подвернулся случай.
Летом 1915 г. по хуторам был объявлен набор в Каменскую мужскую гимназию. У нас историки мало пишут о реформах в российской системе образования, происшедших перед самой революцией, а если пишут, то не всегда точно: например, приписывая реформы П. А. Столыпину, который тогда уже четыре года лежал в могиле. Инициатором же их был на самом деле министр народного образования граф П. Н. Игнатьев. Ограничения для «кухаркиных детей», действовавшие три десятилетия, были отменены, и принимались меры, которые дали бы возможность способным детям из «простых» получить образование. «Игнатьевские гимназисты» потом заняли заметное место в советском обществе, достаточно назвать две фамилии: Шолохов и Брежнев. Из Сибилёва Степан Васильевич порекомендовал троих, все они поступили в гимназию. Оба товарища сохраняли дружбу с отцом и на моей памяти, один стал инженером-строителем, начальником стройуправления, другой – учителем, отец пошел дальше всех. А из его братьев и сестер и из всех других его друзей детства никто не получил образование выше начального. Так что его судьба в первый раз была определена добрым человеком – учителем.
Гимназия в окружной Каменской станице (ныне город Каменск-Шахтинский) значила для деревенского мальчишки очень много. Еще недавно ходил за плугом и пас скот, а теперь учил латынь и немецкий. Латынь он с тех пор любил всю жизнь и через много лет, когда я был студентом, гонял меня по всем склонениям и спряжениям. Помимо школьных уроков он учился играть на мандолине и рисовать (долго мечтал стать художником). Любимым его педагогом стал Митрофан Петрович Богаевский, директор гимназии и учитель истории, кадет по взглядам. Его называли «донским златоустом». В первые месяцы гражданской войны он станет правой рукой атамана Каледина и в феврале 1918 г. будет красными расстрелян (в «Тихом Доне» он упоминается). Став коммунистом, отец всегда вспоминал о нем с большим уважением. Именно после его уроков гимназисту впервые захотелось стать историком. Но до осуществления мечты было еще много лет.
Началась гражданская война. Гимназисты видели и Каледина, и Краснова, а бой под Глубокой, описанный у Шолохова, гремел совсем рядом. Отец много слышал про этот бой от разных его участников и потом часто рассказывал, что Шолохов в описании боя много напутал. Последней его прижизненной публикацией стал рассказ об этом бое, вложенный в уста одного из героев романа «Горели костры», он мечтал о второй книге романа – про Гражданскую войну, но успел написать лишь этот фрагмент. Весной 1919 г. занятия прекратились, пришлось вернуться на хутор. К этому времени дед умер, снова командовать в доме стал Антон Данилович, вернувшийся с фронта, человек властный и упрямый. А мимо Сибилёва, отступая, дважды проходила армия Деникина. Антон Данилович свое уже отвоевал и вместо себя отправлял старшего сына. Первый «отступ» летом 1919 г. оказался коротким, быстро удалось прийти домой. Второй раз деникинцы отступали уже окончательно в конце 1919 г. Отец, которому только что исполнилось шестнадцать лет, ушел из дома с родительскими конями и подводой в обозе армии Деникина. То ли за три, то ли за четыре месяца ему пришлось отступать от Сибилёва до Новороссийска.
Белую армию Михаил увидел уже в период ее разложения. Холод, голод, вши, развал дисциплины и чудовищная озлобленность солдат и офицеров. Немногих попадавших им в руки красных пытали и убивали. В самом конце пути украли подводу и коней. Наконец, в марте 1920 г. белые оказались прижаты к Черному морю. Ночь под Новороссийском они назвали «ночью Страшного суда». Отец спустя много лет говорил моей матери, что это была самая тяжкая ночь в его жизни. Масса народа пыталась погрузиться на не очень большой корабль. Сели в основном «господа офицеры», для большинства места не хватило, корабль отправился, толпа бросилась вплавь, пытаясь забраться на борт. И тогда ударили по толпе из корабельных орудий. Били по своим! Это нельзя было уже никогда забыть.
Оставшиеся на берегу без всякой надежды ждали появления красных. Думали, что всех убьют. Случилось иначе. Кого-то отправили под трибунал, но многим предложили вступить в Красную Армию (вспомним Григория Мелехова), а мальчишек, вроде моего отца, красноармейцы обогрели, накормили и отпустили домой. Опять встретились добрые люди! Все могло бы быть иначе, Михаил мог сесть на тот корабль и оказаться в эмиграции. Но получилось именно так: 16-летний юноша увидел у белых все самое худшее, а встреча с красными оказалась счастливой. И неудивительно, что он сделал эмоциональный выбор в пользу красных на всю жизнь. С большими приключениями, то пешком, то на подножках и в товарных вагонах, он только к лету добрался до своего хутора. По пути было много приключений, но и тут иногда попадались добрые люди.
Отец любил рассказывать о самых разных событиях своей жизни, но о том, что побывал у белых, пусть не в строю, а в обозе, конечно, должен был молчать. Я ни разу ничего об этом не слышал. А вот моей матери он рассказал всю историю единственный раз, вскоре после того как они соединились, а она поведала мне о ней уже после смерти отца. Но события эти его волновали, а поскольку он был не только историк, но и писатель, то уже в 70-е годы решился их описать. Получилась повесть «Вадимка», завершенная примерно за год до смерти и изданная посмертно в 1985 г. По-моему, это лучшее из его художественных произведений. Он пишет о юноше Вадимке из хутора Козорезовки, но легко почувствовать, что книга автобиографична. Сам он называл повесть «книгой о доброте», хотя посвящена она недобрым временам.
Вернувшись в Сибилёв, Михаил Алпатов вскоре вступил в комсомол и был зачислен в Часть особого назначения (ЧОН) по борьбе с бандитизмом. Гражданская война на Дону кончилась, но казаков, недовольных новой властью, было много (опять можно вспомнить «Тихий Дон», теперь уже самый его конец). Шла жестокая с обеих сторон борьба, никто не ценил человеческую жизнь, отец рассказывал о том времени много страшного. Далеко не все из этого вошло в повесть «Вадимка». Если первая ее часть, посвященная пути ее автора с Дона в Новороссийск и обратно, по-видимому, очень близка к реальности, то вторая, о ЧОН, несколько приглажена по сравнению с устными рассказами, к тому же добавлена любовная история Вадима, которой у Михаила на самом деле не было. Во всяком случае, о его увлечениях до техникума я ничего не знаю. И не знаю, убивал ли он людей (в повести юноша убивает бандита, но не уверен, что это соответствовало истине).
Вот один из эпизодов того времени. Как-то отец поздним вечером шел один, без оружия. Его нагнали конники, он понял, что это бандиты. Силы были неравные. Но бандиты его не знали и потребовали документы. В кармане у него лежали удостоверение ЧОН, комсомольский билет и справка о воинской обязанности. При предъявлении любого из первых двух документов немедленная смерть. Надо было вытащить именно справку о воинской обязанности, и он ее вытащил. Тут уж никаких добрых людей, просто повезло.
В те годы отец не только боролся с бандами, но и три года учил детей в начальной школе, сначала на Сибилёве, потом на хуторе Грачики. Но хотелось учиться дальше. Райком комсомола дал ему летом 1923 г. направление в педагогический техникум в Ростов. Но разъярился Антон Данилович, для которого любая «легкая» работа была невыносима (одна из его дочерей кончила всего один класс и была практически неграмотна, потому что отец забрал ее из школы, когда узнал, что во втором классе родители должны покупать тетрадки). Он заявил сыну: «Я думал, из тебя выйдет мастер, а из тебя выходит босяк!». Они крепко поругались и помирились только через тридцать лет.
В Ростове по комсомольскому направлению отец смог без экзаменов оформиться сразу в три учебных заведения: университет, педагогический техникум и художественное училище. Но дальше надо было выбирать, а тут в техникуме его избрали в студенческий комитет. Он решил, что «нельзя ставить личное выше общественного», и предпочел техникум. Потом он очень жалел об этом выборе, сильно отдалившем завершение его образования. Особенно ему было жалко, что он не стал художником (уже в техникуме два его сокурсника решили ехать в Москву во ВХУТЕМАС, он чуть не уехал с ними, но опять общественная работа не позволила, из двух друзей один начал потом становиться известным скульптором, но рано погиб на войне). Правда, позже появилось самоутешение: он говорил, что если бы выбрал университет, то наверняка бы хорошо учился и остался преподавать, а в 1937 г. там значительную часть профессуры, особенно «выдвиженцев», расстреляли.
Но годы техникума и комсомольской юности он потом вспоминал тепло. Жить было трудно и голодно, но весело. Тогда было развито студенческое самоуправление, и считалось нормальным активное вмешательство студентов, особенно комсомольцев, в учебный процесс и учебные планы. Алпатов был одним из лидеров этой деятельности. Часть его друзей погибла в 1937 г. и на войне, но с теми, кто остался, он дружил всю жизнь. Многие из них потом тоже перебрались в Москву, и почти все не ограничились техникумом и кончили затем разные вузы. Отец среди них был большим авторитетом, что я особенно почувствовал после его смерти. На сороковой день собралась группа его друзей по техникуму, мы поехали на Ваганьковское кладбище. Там в тот день было не пробиться: это одновременно оказался первый день рождения В. Высоцкого после его смерти. И один из друзей сказал: «Вот наш умница лежит, и никто его не знает, а какому-то фигляру все почести». Все с ним согласились.
Уже в техникуме отцу впервые захотелось писать. Он описал жизнь техникума, назвав свое произведение «Комсомольская бурса». Этот текст не сохранился, но через полвека Михаил Антонович снова сел писать «Комсомольскую бурсу», которая, правда, получила в итоге название «Возвращение в юность». Эта повесть, уже открыто автобиографическая, вышла в журнале «Молодая гвардия» в 1978 г. и отдельной книгой посмертно в 1983 г.
В техникуме отец пережил какую-то трагическую любовную историю, о которой он не рассказывал и которую могу восстановить лишь по косвенным данным. Похоже, что девушка погибла во время аварии ростовского водопровода, смешавшегося с канализацией, в результате чего в городе было много отравлений со смертельным исходом. Как-то он сказал: «Не называйте при мне имя Ася, оно для меня связано с тяжелыми воспоминаниями». Видимо, так ее и звали, но теперь уже ничего не узнать. Потом он женился на другой студентке техникума, Александре Мурузовой (отец – ростовский армянин, мать – дворянка), с ней он уехал в Романовскую.
Техникум был окончен в 1927 г. Уже там у Михаила Антоновича была историческая специализация, хотя преподавать ему пришлось, в соответствии с программами тех лет, обществоведение. Пять лет он учительствовал, год в селе Белая Глина, потом в 1928–1932 гг. в станице Романовской на Дону, недалеко от тогда еще не существовавшего Волгодонска, был там директором средней школы. В Романовской он вступил в партию. Как коммуниста, к тому же более образованного, чем другие, его активно привлекали к самым различным мероприятиям. Приходилось ездить по хуторам и селам, агитировать в колхозы, выполнять хлебозаготовки. Отец любил все это вспоминать и написал позднее рассказ о том, как ему даже пришлось стать на время судьей. Вышло постановление, запрещавшее педагогов надолго отвлекать от работы. Тогда его товарищи, которых продолжали отправлять на хлебозаготовки, свалили на него все свои дела в самой станице. В том числе надолго уехал в колхозы судья, и Алпатову пришлось несколько месяцев выносить приговоры. Среди дел были весьма интересные.
Первоначально отец очень активно вел такую работу и был полностью убежден в необходимости коллективизации. Он стал ведущим пропагандистом станицы и как человек с историческим уклоном любил читать лекции с историческими примерами. Он рассказывал крестьянам, что первоначально большинство крестьянства составляли середняки, а кулаков и бедняков было немного; но с развитием капитализма середняки вымываются, небольшая их часть становится кулаками, а большинство разоряется и превращается в бедняков; предотвратить это может только вступление в колхоз. Но казаков это не убеждало, они говорили: «А, может быть, я в кулаки сумею выбиться?». И стало чувствоваться, что происходит что-то не то. Однажды Алпатов выступил против закрытия церкви, считая его несвоевременной мерой. Церковь все же закрыли, тогда к райкому прибежала толпа женщин с криками: «Открывай церкву!» («бабий бунт», по Шолохову). Кто-то при этом заявил: «Вот Алпатов – умный человек, правильно говорит!». Начались неприятности, но обошлось. И независимо от этого дела стали идти хуже. Развернулись раскулачивание, борьба с «кулацким саботажем», в еще недавно зажиточной станице начинался голод. Довольно твердые с 1920 г. убеждения отца впервые дали трещину (вторым тяжелым моментом для него станет ХХ съезд в 1956 г.). Надо было искать какой-то выход.
В романе «Горели костры» его персонажи в другую эпоху и по другому поводу ведут спор о том, что лучше: делать историю или ее писать. Мне кажется, что здесь как-то отразились его собственные мысли в Романовской станице в 1931–1932 гг. Тогда отцу надоело участвовать в истории, которая не всегда развивалась так, как хотелось, и показалось, что лучше историю писать. В райкоме он летом 1932 г. получил разрешение ехать в Москву и поступать на исторический факультет МИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории). В МГУ тогда не было гуманитарных факультетов, и МИФЛИ в первой половине 30-х гг. был главным центром подготовки историков, как и лингвистов.
Но со станицей было покончено не сразу. Первый сын там умер вскоре после рождения, а теперь Александра снова ждала ребенка, и брать ее в неизвестность было опасно. Отец уехал один, а зимой, в первые студенческие каникулы поехал забирать жену и новорожденную дочь. С ними все обошлось нормально, но окружающая картина была страшной. Когда отец ехал учиться, голод только начинался, а теперь в разгаре было то, что на Украине сейчас именуют Голодомором (но ведь жили в Романовской не украинцы). Стояли вымершие деревни, дети умирали за партами, а сноху его хозяйки приговорили к расстрелу за то, что она, шатаясь от голода, схватила и съела какие-то колхозные посадки (не знаю, был ли приговор приведен в исполнение). Все это я слышал от него самого. И лишь после войны он узнал, что один из его братьев умер летом 1933 г. от последствий голода.
На моей памяти отец много говорил о коллективизации. Чувствовалось, что это была и важная, и больная для него тема. И видна была двойственность его позиции. Он много знал о происходившем и многого не мог простить. Но ему нужно было убеждать окружающих и, видимо, самого себя в том, что деятельность его и его товарищей была не напрасной при всех жертвах, и проводить преобразования в деревне было нужно. В 1977 г. он об этом опубликовал статью в журнале «Дон» под названием «Банальная политграмота».
После зимы 1933 г. отец надолго потерял связь с Доном. Лишь после войны к нам стали оттуда приезжать его родители, к тому времени разошедшиеся. На вопрос о том, как живут сибилёвцы, моя бабушка махнула рукой и сказала: «Пьют да воруют». Михаилу Антоновичу тяжело было слышать от матери такое, и он не торопился на родину. Лишь в последнее десятилетие, после выхода в свет романа «Горели костры», он начал снова ездить на Дон, где еще жила его мать, был и в Сибилёве, и в Романовской. Его там тепло принимали как писателя-земляка, устраивали в его честь читательские конференции. А выход романа немного помог уже угасавшему Сибилёву. Именно благодаря роману туда провели асфальтовую дорогу и пустили автобус. В 70-е гг. жить на Дону стало лучше, чем после войны, и отец радовался: он мог считать, что его труды все-таки были не напрасны.
А в Москве началась совсем другая жизнь. Михаил Антонович поздно получил высшее образование: поступил в институт в 28 лет и закончил его в 33 года. Но учился он хорошо, что-то осталось от гимназической подготовки, но и старания было много, очень хотелось наверстать упущенное. Преподавательский состав МИФЛИ был неровен, но все-таки много было ярких и интересных людей. Он любил потом рассказывать про П. Ф. Преображенского, В. С. Сергеева, Е. А. Косминского, Н. А. Куна, Н. А. Машкина (у которого писал диплом) и других. Специализировался он по античной истории, возможно, сказывалась любовь к латыни. В МИФЛИ он приобрел новых друзей, со многими из них он, как и с друзьями по Ростову, поддерживал отношения до конца жизни. А в семье у него уже были дочь Нана (Нинель) и сын Игорь. После скитания по общежитиям удалось приобрести дачный участок в подмосковном Быкове, где Александра Мурадовна устроилась в школу и проработала там потом много лет, была завучем. В 1937 г. отец окончил МИФЛИ и был зачислен в аспирантуру, но учиться ему тогда не пришлось.
Как он потом рассказывал, лето 1937 г. он лежал в Быкове в гамаке, строил планы, а вокруг его участка ходил наблюдатель, фиксируя всех входящих и выходящих. К тому времени арестовали его друга с донских времен Николая Жарикова, тоже переехавшего в Москву. В доносе было сказано: «Жариков ругал товарища Сталина, а Алпатов с ним спорил». То и другое соответствовало действительности, причем Жариков, безусловный коммунист по взглядам, говорил о вожде примерно то же, что потом скажет Хрущев. В первые дни учебного года началось персональное дело Алпатова о «притуплении классовой бдительности» (надо было не спорить, а сообщить куда следует). Стоял вопрос об исключении из партии, что обычно бывало первым этапом перед арестом. Но, как это ни покажется сейчас странным, мнения коммунистов МИФЛИ разошлись, и снова на пути, казалось бы, обреченного аспиранта оказались добрые люди. Особенно ему помог профессор Алексей Петрович Гагарин, по словам отца, человек малообразованный, но хороший. Благодаря нему первоначальный вердикт об исключении из партии райком заменил «строгим выговором с занесением». Но из аспирантуры отца исключили. Добрые люди ему посоветовали уехать из столицы и пойти в Наркомпрос за направлением куда-нибудь. Там по коридорам ходили посланцы из периферийных вузов и искали людей для заполнения преподавательских вакансий, образовавшихся в связи с арестами. Отца нашел представитель Сталинградского пединститута и предложил ехать с ним. Михаил Антонович предупредил о строгом выговоре, тот ответил: «Так не исключили же!». Вскоре, в том же сентябре, они уехали в Сталинград. Потом отец говорил: «Тогда меня потянуло за штаны, но отпустило». Жариков погиб, а его дочери отец в 1952 г. помогал поступить в институт.
В Сталинграде претензий к нему больше не было, но вынужденный отъезд разрушил его семью. Александра Мурадовна не могла ехать в неизвестный город с маленькими детьми и терять работу. В Сталинграде у Михаила Антоновича появилась другая жена, а первая семья распалась (отец старался поддерживать отношения с детьми и платил алименты не до 18 лет, а до получения высшего образования). Дети его стали в итоге докторами наук: Нана – химик, а умерший несколько лет назад Игорь был специалистом по авиационной и космической медицине, экспертом по расследованию крупных катастроф, в том числе гибели Ю. А. Гагарина.
Если Александру Мурадовну я не раз видел, то вторую жену я не видел никогда и не знаю даже, какая у нее была профессия. Знаю лишь, что звали ее Мария Федоровна и, по словам моей тетки (сестры матери), она была очень красива. С ней он вернулся в Москву и жил до отъезда оттуда в начале войны. Детей в этом браке не было. А потом, когда появилась моя мать, Мария Федоровна долго не давала развода, и мои родители официально зарегистрировались лишь в 1953 г., когда мне было 8 лет.
В Сталинграде по древней истории в институте был преподаватель (А. И. Дмитрев), но некому было читать историю средних веков. Отец, хотя и слушал общий курс истории средних веков у Е. А. Косминского, но никогда по ним не специализировался. А где взять литературу? Накануне его приезда в институте, не имея возможности отделить сочинения «врагов народа» от остального, просто сожгли библиотеку. Однако, к счастью, среди немногого уцелевшего оказалась энциклопедия Брокгауза и Ефрона. Факты можно было набирать оттуда, а затем самостоятельно давать им марксистскую интерпретацию. Готовиться к занятиям приходилось, особенно поначалу, всю ночь, а халтурить отец не умел. Утром он клал голову под кран с холодной водой и шел на лекцию. С тех пор он на всю жизнь полюбил Брокгауза и Ефрона и, работая в начале 50-х гг. в энциклопедии, сумел по знакомству купить полный комплект, которым потом пользовался, а теперь пользуюсь я.
В Сталинграде Михаил Антонович проработал три года. В 1940 г. при помощи того же А. И. Гагарина он вернулся в Москву, преподавал на Ленинских курсах (его учеников потом послали политруками на фронт, и почти все погибли) и восстановился в аспирантуре. Но поскольку он привык уже к средним векам, то стал аспирантом по этой тематике у Е. А. Косминского. Некоторое время он учился и у только что вернувшегося из эмиграции Р. Ю. Виппера, о беседах с которым потом любил вспоминать.
16 октября 1941 г. отец ушел из Москвы в рядах ополчения. Он потом часто вспоминал, как они целый день шли, казалось, куда-то совсем далеко, а на деле дошли только до станции Востряково (теперь это у кольцевой автодороги), как на другой день его определили шофером подвозить снаряды (на слова, что он не умеет водить, лейтенант ответил: «Ничего, побываешь раза два в канаве и научишься!»). Но за баранку он не сел и на фронт так и не попал, и о дальнейшем периоде я знаю очень мало. Уже через день или два он был комиссован по болезни сердца и больше никогда не служил в армии.
Некоторые из людей, знавших отца в годы войны, в том числе моя тетка, потом его осуждали за пребывание всю войну в тылу. Тетка говорила: «Всех мужчин, в конце концов, забрали, даже ссыльных, и только Михаил Антонович остался!».
Болезнь сердца у отца действительно была: из-за нее его в первый раз не взяли в армию после техникума, и от сердца он спустя много лет и умер. Но другие в его ситуации добивались вопреки врачам права умереть за Родину, а добивался ли он? Он ведь побывал в армии в гражданскую, а ЧОН тоже был военной службой особого рода, где приходилось рисковать жизнью и, если надо, отнимать жизни у других. Теперь же человек призывного возраста не воевал. Объективно мой отец повторил судьбу своего отца, который прошел Первую мировую, в начале 1918 г. перешел со своим полком на сторону красных, но когда армия развалилась, уже не пошел ни к Буденному, ни к Деникину, а остался дома.
Михаил Антонович снова уехал из Москвы один (ко второй жене он больше не вернулся), заезжал в Казань, куда был эвакуирован Е. А. Косминский, и в итоге оказался в Оренбурге, тогда называвшемся Чкаловым. Там он прожил два года. Через товарища по МИФЛИ С. П. Сурата он стал инструктором обкома партии, выполняя разные поручения первого секретаря Г. А. Денисова. Тогда в русском языке еще не было слова спичрайтер, но именно такие функции он выполнял при Денисове (выдвиженце конца 30-х гг., когда заполнялись многочисленные вакансии, на семь лет моложе отца). В сохранившихся письмах описывается подготовка многочисленных речей «первого». Но, как и в Романовской, много времени и сил отнимали поездки уполномоченным по области, надо было ездить по колхозам, выбивая поставки зерна и скота. Как-то он спросил Сурата, зачем вообще уполномоченные нужны, мы ничего не знаем о сельскохозяйственном производстве, а должны давать указания. Тот ответил: «Мы нужны самим фактом своего существования. Председатель колхоза знает, что есть человек, который может приехать и его разогнать, вот и старается». Приходилось ездить по степи в сорокаградусные морозы, ночевать в избах вместе с коровами.
Но одна из таких поездок круто изменила его жизнь. В городе Бугуруслане Чкаловской области он встретил будущую мою мать Зинаиду Владимировну Удальцову. Она была с матерью и сестрой эвакуирована из Москвы и преподавала в местном учительском институте. В Москве они оба к началу войны были аспирантами Е. А. Косминского, но в разных вузах (мать в МГУ), и до 1942 г. друг друга не знали. Отношения стали развиваться очень бурно, чему свидетельством обширная переписка между Чкаловом и Бугурусланом в промежутках между редкими встречами. Письма матери написаны размашистым и с трудом читаемым почерком, а отец всю жизнь писал почти каллиграфически. Разница в возрасте почти пятнадцать лет, он женат, она разведена с первым мужем, но в Бугуруслане имела возлюбленного, потом ушедшего на фронт. Но чувства, как показывают и письма, и последующий более чем тридцатипятилетний брак, были настоящими.
Мать первая летом 1943 г. вернулась в Москву и стала через знакомых добиваться перевода туда любимого человека. Михаил Антонович приехал в Москву, которую с тех пор не покидал, в ноябре 1943 г. Трудностей поначалу было много. Прежняя жена не давала развода. Отец Зинаиды Владимировны долго не принимал женатого зятя и в первый раз не пустил его в квартиру, отношения нормализовались лишь с появлением внука. Московской прописки не было, сначала не было прописки вообще, потом первая жена временно прописала его в Быкове, а в квартире тестя на Конюшковской улице удалось легализоваться лишь после войны. Из-за отсутствия прописки не сразу удалось и устроиться на постоянную работу. Лишь с осени 1944 г. Михаил Антонович начал преподавать в Высшей партийной школе, где уже работала Зинаида Владимировна. Там он стал заместителем заведующего кафедрой всеобщей истории.
Хотелось заниматься наукой, но опять не всегда это получалось. Выговор давно был снят, но хорошая анкета (член партии, русский, из крестьян) скорее мешала научным занятиям: приходилось исполнять то одни, то другие поручения. Сначала четыре года преподавания провинциальным, часто малограмотным партийным работникам и поездки по стране для приема экзаменов у заочников. И здесь сохранились письма, иногда с любопытными деталями из жизни страны тех лет. Мне как лингвисту запомнился фрагмент его письма жене из Калининграда от 26 декабря 1946 г.: «Русский и немец бойко торгуют; каждый из них говорит на своем языке, но друг друга понимают. Вообще же здесь складывается какой-то рязанско-прусский язык, – немцы в разговоре между собою пересыпают свою речь русскими словами, а русский, говоря с русским, то и дело прибавляет – ну, gut; bitte и т. д. Или – запрашивать fűnf hundert рублей, это, братец ты мой, очуметь можно. Или: Курносая, wieviel kostet твое барахло? Кипящий котел, где сплавляются две культуры, – это рынок».
Долго не было времени на диссертацию. Михаил Антонович страдал из-за того, что жена, несмотря на рождение сына, уже стала кандидатом, а он еще нет. Впоследствии она все время его обгоняла: раньше стала и доктором наук, с 50-х гг. почти всегда зарабатывала больше его, а потом (в 1976 г.) мать достигла высоты, до которой отец не добрался, будучи избрана членом-корреспондентом Академии наук. Все это плохо согласовывалось с воззрениями на роль женщины, усвоенными в Сибилёве, и создавало душевный дискомфорт. Чувствовал он и то, что его жена была в научных кругах своей, а в нем многие интеллигенты в нескольких поколениях видели выходца из деревни. Он уважал своего учителя Е. А. Косминского, но ощущал его высокомерие и отношение к нему как к человеку «не своего круга». Если мать дружила с Косминским до его смерти, то отец после защиты диссертации, которую писал самостоятельно, никогда больше с ним не поддерживал отношений.
Чтобы завершить диссертацию, отец на несколько месяцев добился освобождения от преподавания и прикрепился к аспирантуре Академии общественных наук при ЦК. Там он в декабре 1947 г. в 44 года защитил диссертацию на тему «Политические идеи французской буржуазной историографии XIX в.», через два года вышла одноименная книга, ставшая первой книгой Михаила Антоновича (переведена на польский язык). Основными авторами, рассмотренными в книге, были А. Токвиль и Н. Д. Фюстель де Куланж. В духе времени они рассмотрены весьма критично, для него это были идейные противники, но противники серьезные и заслуживающие уважения. На всю жизнь ему запомнилось высказывание Токвиля о том, что дворянин не выбросит на улицу старого слугу, а фабрикант без зазрения совести выбрасывает на улицу рабочих, он его часто повторял и даже вставил в роман «Горели костры». Уже в 90-е гг. появилась статья о советской историографии Токвиля и Фюстеля де Куланжа, которых теперь уже стало принято почитать; идеи книги Алпатова в статье осуждались, но она была признана талантливой в литературном отношении. Отец никогда от идей этой книги не отказывался. Уже в 1959 г. ему пришлось ненадолго вернуться к этим сюжетам: ему вдруг велели срочно написать для «инстанций» справку о том, кто такой Токвиль. Оказывается, президент США Д. Эйэенхауэр в одной из речей, критикуя отсутствие демократии в СССР, вспомнил определения демократии у этого историка, признанные на Западе классическими. Н. С. Хрущев решил ответить президенту, а поскольку отец чуть ли не единственным у нас всерьез писал о Токвиле, то он должен был писать справку, где повторил выводы своей диссертации. Все это потом было озвучено Хрущевым.
Но и после защиты диссертации от науки отвлекали. Через несколько месяцев, в начале 1948 г. отца назначили заведующим исторической редакцией Издательства иностранной литературы (позднее «Прогресс»). Весной 1951 г. он перешел в Большую советскую энциклопедию, тогда выпускалось ее второе («синее») издание, на должность помощника главного редактора. Главным редактором был физик академик Б. А. Введенский, плохо разбиравшийся в гуманитарных науках и мало в них вникавший (лишь однажды он пытался изъять из выходившего тома репродукцию «Спящей Венеры» Джорджоне на том основании, что обнаженную женщину могут увидеть дети, гуманитарная часть Главной редакции все же Венеру отстояла). Поэтому соответствующая часть издания в течение трех лет в основном лежала на Михаиле Антоновиче. 1951–1954 гг. были, пожалуй, пиком его карьеры, должность давала блага вплоть до единственной в его жизни персональной машины с шофером Колей.
Но и издательская, и энциклопедическая деятельность ему быстро надоели, хотелось писать. Уже в эти годы он по совместительству на полставки работал в академическом Институте истории, сначала в секторе истории средних веков, а потом во вновь организованной группе по написанию многотомных «Очерков по истории исторической науки в СССР». А 1 сентября 1954 г. Михаил Антонович Алпатов по собственному (действительно) желанию ушел из энциклопедии на полную ставку в Институт истории с сильным понижением в зарплате и уровне благ. Институт стал его единственным местом работы до конца жизни (после разделения института в 1968 г. на две части он работал в Институте истории СССР). В ранние годы он много преподавал (любил говорить, что прошел все ступени преподавания: в начальной школе, средней школе и вузе), но после ухода из Высшей партийной школы в 1948 г. никогда не поднимался на кафедру: письменный стол его привлекал больше.
Еще в 1951 г. вышла его вторая книга («брошюра», как он ее всегда называл), изданная вскоре на нескольких языках стран соцлагеря, включая китайский (в детстве я впервые увидел книгу, заполненную непонятными знаками и, что особенно поражало, открывавшуюся с непривычной стороны). Но автор ее в отличие от первой книги не любил и впоследствии даже не включал в списки печатных работ. В наши дни устрашающим кажется само ее название «Американская буржуазная историография на службе поджигателей войны», хотя для 1951 г. оно было обычным. Это была заказная работа, связанная с деятельностью в Издательстве иностранной литературы; к тому же работа основывалась на рефератах американских книг, выполненных не им, а английского языка отец не знал: в гимназии и МИФЛИ он учил немецкий и французский языки, английский тогда преподавался редко. Позже родители пытались учить у частного преподавателя этот язык, но время было упущено.
Но даже в этой худшей его книге проявился интерес Михаила Антоновича к историографии, изучению исторической науки. Оставаясь всю жизнь, разумеется, марксистом, он любил говорить: «Вот все пишут про производительные силы и производственные отношения, а где же человек? Живые люди исчезают». Его всегда влекли конкретные люди со своими особенностями, идеями и характерами, что и привело его ко второй профессии – литературе. А в исторической науке, где тогда господствовал социологический подход, живой человек в наибольшей степени мог присутствовать в историографии, где речь шла не только об идеологии тех или иных классов, но и о деятельности конкретных историков, тем самым личность историка оказывалась неустранимой. Что-то, вероятно, оставалось у отца от уроков М. П. Богаевского.
С 50-х гг. Михаил Антонович уже не занимался иностранными авторами, сосредоточившись на русских историках. На долгие годы главной его работой (параллельно с начавшейся к тому времени писательской деятельностью) стало участие в коллективном труде «Очерки истории исторической науки в СССР». В советское время, особенно во вторую его половину, у нас очень любили обобщающие коллективные труды, в которых кратко и компактно излагалось все, что было достигнуто по той или иной проблеме. «Очеркам» придавалось большое значение, была сформирована главная редакция, которую сначала возглавлял академик М. Н. Тихомиров, а потом трудом стала руководить академик М. В. Нечкина («мать-начальница», как ее называл отец), Алпатов входил в главную редакцию на всех этапах работы. Был создан специальный сектор во главе с Нечкиной, где отец работал много лет. Работа была огромной (надо было охватить не только русскую, но и грузинскую, молдавскую, казахскую и пр. историческую науку, начиная с самых истоков) и двигалась медленно: с 1955 по 1966 гг. издали четыре тома.
Работа шла сравнительно спокойно, пока речь шла о «старых годах» (три первых тома), хотя и тут конфликтов хватало. Михаил Антонович постоянно спорил с весьма вспыльчивым Тихомировым. Тот был ученым старой школы, почитавшим С. М. Соловьева за 29 томов русской истории, и презиравшим революционных демократов, как тогда говорили. Главный его аргумент был: «Но что же Ваши Герцен с Чернышевским написали?». Отец, для которого иерархия ценностей была противоположной, горячо спорил, но все же какие-то компромиссы удавалось достигать. Но чем становилось ближе к современности, тем ситуация обострялась. Четвертый том о 20–30-х гг. писался с огромным трудом, а по поводу последних десятилетий авторы и редакторы переругались, и мудрая Нечкина поняла, что писать об этом времени еще рано (в одном выступлении она сказала: «Мы идем по минированной целине»). Работа была прервана, издание осталось неоконченным. Сектор сохранился, став сектором историографии.
Алпатов активно участвовал в многотомнике и как автор. Еще работая в энциклопедии, он по вечерам допоздна сидел за столом и писал для первого тома главу о Т. Н. Грановском. Помню, как поздно вечером, когда все уже спали, он встал из-за стола и произнес: «Кончил Грановского!» (это были первые числа 1953 г.). Для второго и третьего тома он писал о большом числе историков-медиевистов конца XIX и начала ХХ в., о которых часто ничего не было известно, за исключением их сочинений. И ему все его «герои», начиная с Грановского, были интересны и как личности, он ходил в Ленинскую библиотеку, читал мемуары, переписку, выискивал биографические данные, искал у них живые человеческие черты. И ему важно было, сохраняя, разумеется, марксистский подход, охватить весь спектр направлений, учесть и либералов, и консерваторов, включая самые одиозные по тем временам фигуры. Например, он счел нужным остановиться на А. С. Вязигине, крайне правом историке, связанном с черносотенцами и расстрелянном в 1919 г. красными. Долго он выяснял биографию Л. П. Карсавина, про которого было известно, что он после эмиграции вновь оказался в СССР и после войны недолго преподавал в Вильнюсе, а дальше следы его терялись. Он посылал запросы в Вильнюс, где не могли назвать год смерти Карсавина, а потом через знакомого по МИФЛИ узнал, что тот был арестован и умер в советском лагере. Тогда этот ученый еще не был реабилитирован, однако Михаилу Антоновичу было важно включить в свою галерею историков и его. Сейчас имя Карсавина стало популярным (правда, больше пишут о нем как о философе, чем как об историке), но именно отец первым его вспомнил после полного забвения.
Однако историку хотелось иметь и собственную исследовательскую тему. Он, как и многие советские ученые его поколения, не любил «мелкотемья» и мыслил глобальными категориями. Его всегда волновала проблема славянофильства и западничества, выбора Россией своего исторического пути. Об этом он писал даже в личных письмах, а любимой его оперой была «Хованщина» Мусоргского, где он видел близкую ему историческую концепцию. И он выбрал для разработки тему «Русская историческая мысль и Западная Европа». Ему хотелось рассмотреть, как в России формировались знания о Западе и как на Западе формировались знания о России. Серия книг должна была охватить период от Киевской Руси до наших дней, Михаилу Антоновичу очень хотелось показать, как Россия долгие столетия металась между подражанием Западу и поисками собственного пути развития, пока не стала после Октября, наоборот, примером для остального мира. Тема, конечно, была очень широка, Недавно в журнале «Вопросы истории» опубликованы дневники М. В. Нечкиной, в которых о ее выборе Алпатовым написано в неодобрительном тоне: тема сама по себе интересна, но не Алпатову ей заниматься. По-видимому, она исходила, как когда-то Е. А. Косминский, из того, что человеку из деревни для ее разработки не хватит культуры.
Тем не менее, работа пошла, первая часть исследования в 1966 г. была защищена в качестве докторской диссертации (оппоненты Л. В. Черепнин, А. А. Зимин, В. Д. Королюк). Затем в 1973 и 1976 гг. вышли два тома, третий, незаконченный том вышел посмертно в 1985 г. Автор успел дойти примерно до середины XIX в. (с некоторыми пробелами). Алпатов писал «обобщающий» труд, не претендуя на открытие новых фактов и имен и основываясь на опубликованных отечественных исследованиях. Конечно, в его подходе была вторичность и компилятивность, особенно сказывавшаяся в зарубежной части: когда-то отец штудировал Фюстеля де Куланжа в оригинале, но теперь он уже отвык от чтения иностранных текстов и брал материал из публикаций по-русски (иногда в отношении англоязычных публикаций просил моей помощи). Но оценки его были, разумеется, собственными, и свою задачу он видел в том, чтобы разрозненные фрагменты свести в общую картину.
Не будучи специалистом в данной проблематике, я не беру на себя смелость давать научную оценку этому трехтомнику. Отмечу лишь, на мой взгляд, главное. Конечно, идейная основа – марксистская, иначе быть и не могло. Марксизм был хорошо освоен в МИФЛИ, «французская буржуазная историография» XIX в. и тем более историки вроде С. М. Соловьева на его фоне казались архаикой, а современную западную историческую науку отец не знал. Кое-что он узнавал из моих рефератов (именно тогда я впервые столкнулся с именем Р. Пайпса), но ученые вроде Пайпса отталкивали явной политической ангажированностью. Чистая же «фактография» была не в его духе. В то же время постоянная его черта – стремление к максимально возможной объективности. Даже у идейно враждебных историков Алпатов искал нечто интересное и примечательное. Особенно это видно в разделах о норманнском вопросе и П. Я. Чаадаеве.
Вопрос о норманнах и происхождении русского государства всегда был больным в отечественной историографии, часто оценки подогревались политическими симпатиями и антипатиями. Но у Алпатова видно стремление избежать крайних оценок. Он указывал, что надо разграничить проблемы формирования государства и происхождения династии. Нет оснований считать Рюрика и Олега славянами, но из этого не следует, что русская государственность создавалась исключительно извне, что германцы были намного культурнее славян. А в отношении П. Я. Чаадаева Алпатов стремился преодолеть традиционные подходы к нему, основанные на единственном его сочинении – первом из «Философических писем». Оно дает основание считать его автора крайним западником, тогда как идеи Чаадаева позже эволюционировали совсем в иную, «русскую» сторону, но эта эволюция не вписывается в привычные схемы.
Конечно, сейчас во многих случаях стали приняты иные оценки. В почете крайнее западничество, противовесом ему иногда служит крайнее славянофильство, а поиски «золотой середины» как бы не ко времени. Но сейчас в Интернете я нахожу ссылки на эти три книги, замены которым по их тематике, кажется, пока нет. Они продолжают использоваться.
Но даже в столь широкой теме отцу было тесно. Более тридцати лет в нем боролись историк и писатель. После первой «Комсомольской бурсы» много лет он был далек от сочинительства, но в 1948 г., работая в издательстве, оставшись в обеденный перерыв на рабочем месте, вдруг стал набрасывать речь казака по случаю празднования 100-летия Отечественной войны 1812 г. В 1912 г., когда ему не было и девяти лет, отец наблюдал на хуторе эти первые в его жизни публичные торжества и запомнил, что тогда говорили жители Сибилёва. Обеденный перерыв закончился, сослуживцы вернулись, и зав. редакцией порвал текст и бросил его в корзину. Но стремление писать о казаках у него осталось, и уже в следующем году появились первые наброски будущего романа.
Как и в области истории, начинающий писатель (которому было уже под пятьдесят) сразу поставил глобальную задачу: написать роман. Работа над ним заняла около двадцати лет, автор писал его ради чистого интереса, сначала не думая о публикации. Лишь в начале 60-х начались попытки пробиться в издательство «Советский писатель», поначалу неудачные. И все-таки в 1970 г. роман там вышел, а спустя три года появилось и второе издание (в 1985 г. было и третье, посмертное). Названия его менялись: то «Казачьи поколения», то «Повесть о России», то «Загоралась во поле травушка» (строка из цитируемой в романе казачьей песни), в итоге он стал именоваться «Горели костры». Менялись и композиция, и сюжетные линии, и даже время действия. С самого начала автор ставил перед собой задачу связать две главные темы: хорошо ему известный донской казачий быт и революцию. По первоначальным замыслам, действие романа должно было начинаться в дореволюционные годы, охватывать революцию и гражданскую войну и доходить чуть ли не до современности.
Конечно, такая тематика сразу заставляла вспоминать о М. А. Шолохове, тогда уже живом классике и почти земляке (Вёшенская и Митякинская станицы входили даже в один округ области Войска Донского, хотя имели некоторые различия, в том числе диалектные, что подчеркивал отец). Алпатов никогда лично не знал Шолохова, хотя еще до техникума на учительских курсах от коллег из Вёшенской слышал, что там объявился свой писатель, фамилия которого показалась отцу какой-то совсем «не писательской». Уже после выхода романа живший в Вёшенской друг отца по техникуму устроил там читательскую конференцию, отец поехал в знаменитую станицу, взяв и меня. Он ехал в надежде встретиться с классиком и подарить ему роман, но секретарь Шолохова (тоже его знакомый еще по Ростову) не пропустил. Но существование столь крупного писателя со столь близкой тематикой, конечно, уязвляло Михаила Антоновича (к тому же он с детства усвоил казачью привычку смотреть сверху вниз на местное не казачье население, а Шолохов был не казак), отсюда он так выделял ошибки Шолохова в описании боя под Глубокой. Видимо, поэтому он, в конце концов, решил разойтись с «Тихим Доном» и начать эпопею не с предреволюционных лет, как первоначально планировалось, а с первых лет ХХ в., Шолоховым не затронутых, пожертвовав идеей сделать себя прототипом главного героя. В итоге роман, где Михаил Антонович в соответствии с реальным временем лежит в люльке и еще не может действовать, так и остался в пределах 1903–1905 гг.
Сильная сторона романа – в изображении казачьего быта. Как и в исторических сочинениях, перед глазами Михаила Антоновича стояли живые люди, известные ему не из книг, а из самой жизни. Почти у всех казачьих персонажей романа есть реальные прототипы. Картина перекликается с начальной частью «Тихого Дона», но не повторяет Шолохова, есть у автора и свое. Но историк часто подавлял в авторе писателя. Он старался, как тогда полагалось, давать широкую картину российских событий, перенося действие то в Киев во время всеобщей стачки, то на поля сражений Русско-японской войны, то в Петербург в день 9 января. Все это он описывал, разумеется, не по личным впечатлениям, а по историческим документам. И получалось хуже. После выхода в свет роман стал сочинением «местного значения»: как я уже упоминал, на Дону «писателя-земляка» принимали хорошо, а в Москве на него не обратили внимания.
Потом были вышеупомянутые автобиографические «Возращение в юность» и «Вадимка» (изданный также в украинском переводе). И еще несколько опубликованных рассказов на основе глав романа, не вошедших в окончательный текст, и несколько журнальных публицистических статей, часть которых составила небольшую книжку в «Библиотеке «Огонька». Две темы этих статей: призыв к писателям уважать историю и не допускать исторических ошибок и проблема «Казачество и революция». Для отца, казака и в то же время коммуниста, важно было доказать, что революция и советские преобразования были естественным выходом из той ситуации, в которой находились донские казаки, и продолжением казачьих традиций. Сейчас принято всю эту проблему оценивать прямо противоположным образом, сводя к «расказачиванию» и страданиям казаков из-за их происхождения (отец никогда не имел неприятностей по этой причине). Этого нельзя забывать, однако судьба моего отца все-таки показывает, что бывало по-разному.
Но на Дону его вспоминают как видного выходца из казаков, и «Казачья энциклопедия» – единственная энциклопедия, куда включили статью о нем (ее попросили написать меня).
Многое осталось неопубликованным и хранится у меня, прежде всего, «Академические рассказы», юмористические картинки из жизни среды, в которой Михаил Антонович вращался во вторую половину жизни. Об одном из этих рассказов – «Полиглот» – я упоминал в очерке о С. А. Старостине. А многое он по тем или иным причинам не сохранил, в том числе яркий памфлет о Н. С. Хрущеве, написанный под впечатлением его падения, и сочиненную им лекцию профессора И. В. Лучицкого, о которой я скажу в самом конце.
Жизнь Михаила Антоновича Алпатова в последние 26 лет жизни – это в основном его исторические и литературные сочинения. Он поздно пришел в науку: диплом вуза получил в 33 года, кандидатскую диссертацию защитил в 44 года, докторскую диссертацию незадолго до 63-летия. Все его оппоненты по обеим диссертациям были моложе диссертанта, Зимин и Королюк почти на 20 лет. Хотелось многое успеть. К тому же отец (в отличие от матери, которая умела писать быстро и легко, что ей очень помогало) всегда писал трудно, медленно, трудился над каждой фразой, стремясь к совершенству.
В 50–60-е гг., впрочем, не вся жизнь отца проходила за письменным столом. В институте он первые годы принимал участие в общественной жизни, хотя в отличие от своей жены никогда не стремился здесь в первые ряды и был в институте рядовым старшим научным сотрудником, хотя мог бы по всем параметрам претендовать на руководящие должности. В середине 50-х ему как-то предложили работу в Париже в какой-то международной организации, кажется, в ЮНЕСКО, он решительно отказался. Вообще ездить куда-либо он не очень любил, а за границей (опять-таки в отличие от жены) не был никогда, не будучи «невыездным» ни по одному из параметров: просто не тянуло. В отпуск, пока я был мал, ездили на дачу, иногда, особенно позже, на юг в санаторий, чаще всего в Кисловодск, а дважды провели лето на турбазах Дома ученых, где отец имел успех умением разжигать костры. Но всюду отец брал с собой ручку, бумагу и необходимый запас книг и каждый день что-нибудь писал. Если, как на турбазах, не было стола, писал на коленях, что-нибудь подложив.
В Москве отец поддерживал отношения с друзьями былых лет, нередко принимал гостей, и постоянно у нас появлялись и подолгу останавливались его родственники и друзья с Дона к ужасу моей матери, которая не любила этих скотников и кладовщиц. Общий язык с ними он сохранял, хотя, считая себя интеллигентом, всю жизнь (вероятно, начиная с гимназии) боролся с крепко усвоенными на Сибилёве привычками. В том числе на моей памяти он никогда не произносил нецензурную, или, как сейчас стали говорить, обсценную лексику, кроме одного случая. Когда отцу было уже под семьдесят, мы понесли с ним чинить магнитофон. Тогдашние магнитофоны были тяжелыми агрегатами, и мы с трудом несли его вдвоем в мастерскую, находившуюся в квартале от дома. Там магнитофон не взяли, да еще нас и обхамили, пришлось тащить обратно. Когда мы вернулись, разозленный отец ушел в дальнюю комнату, плотно закрыл дверь и, думая, что никто его не слышит, громко произнес в одиночестве: «…твою мать». И я понял, как ему всю жизнь было тяжело табуировать эту лексику, для меня благодаря этому оставшуюся навсегда чужой. А вот песни своего детства и юности он любил (что не нравилось матери), много их цитировал в романе, а под конец жизни любил слушать по радио передачу «Встреча с песней», где можно было услышать то «На Муромской дорожке стояли три сосны», то «Шумел, горел пожар Московский».
Ходил он и в театр, кино, одно время в Дом ученых, однажды даже выступил в «Правде» как кинорецензент по фильму о гражданской войне на Дону по мотивам Шолохова. Но в основном это относилось к периоду до начала 70-х гг. В последние годы жизни отец, чувствуя, что силы уходят, стал ограничивать себя во всем, кроме работы за письменным столом, особенно после второго инфаркта за два с половиной года до смерти (первый инфаркт в 1960 г. мало изменил его привычки). После этого он не ходил в институт и работал только дома. Отрадой был лишь пушистый кот Ферапонт, которого он даже изобразил в романе (точнее, два кота: после смерти первого скоро появился второй, в точности такой же внешности). Обычно кот сидел на столе и следил за работой. Отвлечением был еще телевизор, а летом в последние годы отец ездил в академический санаторий «Узкое» на территории Москвы, куда он попадал в качестве мужа члена-корреспондента.
Но жизнь не всегда давала возможность сосредоточиться на одной науке. В институте и вокруг него шла борьба партий, в которой мои родители, безусловно, входили в партию официальную («черносотенную», как ее именовали самые непримиримые из противников). Отца, видевшего своими глазами всю советскую историю, в том числе и немало плохого, толкала в эту партию вся его биография, начиная с того дня, как он видел, как белые стреляли по своим. Не все в его взглядах сходилось в цельную картину, особенно в отношении коллективизации.
Двойственной была его позиция и по разоблачению «культа личности». Сталина он не раз при мне оценивал очень резко, и все-таки время Сталина для него было частью его жизни, его биографии, и он не мог признать его потраченным зря. Мои родители в середине 50-х гг. однозначно положительно восприняли прижизненную и посмертную реабилитацию. Отец сам участвовал в реабилитации своего ученика по Романовской, вернувшегося «оттуда», сочувствовал другим возвратившимся и старался им помочь. Когда ему при мне сказали, что один из его сокурсников по МИФЛИ писал доносы, он прореагировал так: «Нет больше у меня такого друга», и с тех пор я дома эту фамилию не слышал. И в то же время отец, мать и часть их друзей резко отрицательно отнеслись к «секретному» докладу Н. С. Хрущева на ХХ съезде: «Выставил нас на посмешище перед всем миром», – говорил он. В обнародованных Хрущевым фактах для отца не было особенно ничего нового, а в «измену» своих арестованных друзей он и раньше не верил, но складывавшаяся из доклада картина целого периода его жизни была для него непереносима. Он почувствовал, что теперь СССР уже никогда не будет образцом мироустройства для других стран, как раньше (в чем не ошибся, и последующие события в Венгрии и других странах это подтвердили). С тех пор он активно не любил Хрущева, постоянно замечал у него некультурность и необдуманность решений (хотя, конечно, справку о Токвиле для него добросовестно написал), очень радовался его падению и написал даже памфлет.
Потом отцу нравился А. Н. Косыгин (умерший с ним в одну ночь), к Л. И. Брежневу он относился сначала нейтрально, потом все более раздражался из-за его немочи и особенно из-за подхалимажа вокруг него. Внутри его шел процесс осмысления происходящего, его реакцию не всегда можно было предугадать. Вот два примера. В 1976 г. я женился, и мы с женой снимали квартиру, но прописаны были с моими родителями на 2 Песчаной улице, где наша семья жила с 1952 г., там же оставался и мой паспорт. В день очередных выборов мне очень не хотелось ехать на другой конец города ради голосования, и я по телефону попросил отца взять мой паспорт и проголосовать за меня. И вдруг он закричал в трубку: «Какой же ты коммунист к ядрене-фене? Сейчас же приезжай!» (я уже был членом партии). Пришлось ехать. Но незадолго до его смерти исполнилось 50 лет его пребывания в партии, я помнил эту дату и заехал на последнюю квартиру родителей (в 1979 г. они переехали на Ленинский проспект, а квартиру на 2 Песчаной оставили нам). Я поздравил отца, но он вдруг прореагировал очень сухо, я почувствовал, что этот юбилей ему совсем не был приятен. Почему?
Идейная борьба среди советской интеллигенции, в том числе среди историков, после короткого всплеска в 1956–1957 гг. утихла до конца эпохи Хрущева, но с середины 60-х гг. резко усилилась. Начались дело Синявского и Даниэля, потом подписная кампания, позиции сторон резко поляризовались. Отец старался на все это смотреть с исторической точки зрения. В истории с Синявским и Даниэлем он увидел, прежде всего, возрождение спора славянофилов и западников. Ему долго казалось, что после революции этот спор уже решен жизнью и почвы не имеет, и вдруг появились новые западники, зачем-то апеллирующие к Западу при обсуждении российских вопросов! Он написал целый текст и послал его Д. С. Лихачеву, которого знал через жену и мнения которого ценил высоко. Дмитрий Сергеевич ответил (письмо сохранилось), что никакие это не западники и не писатели, и на такие незначительные фигуры не стоит обращать внимания.
Но конфликты шли уже в институте, где на некоторое время сверхлиберальную позицию занял партком во главе с В. И. Даниловым, в котором активную роль играли А. М. Некрич и М. Я. Гефтер (потом первый был исключен из партии, а затем эмигрировал, а второй вышел из партии сам). Партком начал вести борьбу против якобы намечавшейся реабилитации Сталина (которой в итоге так и не произошло). Михаил Антонович, очень не любивший склоки, был вынужден вмешаться, естественно, не на стороне парткома, который в итоге был раскассирован и сменен другим. Впрочем, это, пожалуй, был последний эпизод подобного рода для отца, в 70-е гг. он старался держаться подальше от конфликтов, щадя силы и время. Но симпатии его, разумеется, были не на стороне того лагеря, который позже стал именоваться демократическим и который он охарактеризовал донским словом кубло, что значит ‘гнездо гадюк’. Когда кто-то из «кубла» уезжал за рубеж, отец радовался: одной проблемой меньше.
В институте к нему относились в целом хорошо, даже часть «кубла», тепло о нем вспоминали и после смерти, а дожившие до наших дней сослуживцы вспоминают и сейчас. В нем ценили доброжелательность, стремление помочь людям (иногда в ущерб себе: в 1949 г. уволенный за «пятый пункт» историк попросил у отца взаймы крупную сумму денег, тот дал и до конца жизни долг не получил, хотя историк давно был восстановлен на работе). Его шутки и остроты передавались по институту. В 2003 г. столетие со дня рождения М. А. Алпатова отмечали в его институте (пригласили и нас с ныне покойным братом). Вел заседание директор института А. Н. Сахаров. При жизни Михаила Антоновича у них были хорошие отношения, потом взгляды Сахарова сильно изменились, но память о покойном он сохранил.
В свой последний день 17 декабря 1980 г. отец написал и отослал, сам дойдя до почтового ящика возле соседнего дома, первую порцию новогодних поздравлений друзьям, которые всегда писал в большом количестве. Потом для третьего тома своего труда писал уже подходившую к концу главу о Шлёцере. К вечеру вернулась с работы жена и рассказывала обо всех тогда волновавших событиях в Польше, где набирала силу «Солидарность» (оба к ее деятельности относились резко отрицательно). Уже перед сном Михаил Антонович пошел кормить Ферапонта и вдруг почувствовал, что задыхается, сначала ему показалось, что простудился. Но это был третий инфаркт, и через час его не стало. На похоронах было много людей: и старых друзей, и историков.
Конечно, многое в том, что писал мой отец, принадлежало своему времени. Но в нем не было «двоемыслия»: он всегда писал то, что думал. Избегал он (за редкими исключениями вроде «брошюры») и конъюнктурности. Старался он и не быть догматиком, отдавая должное и людям, далеким по взглядам, начиная от М. П. Богаевского и кончая Л. П. Карсавиным, и стремясь к объективности.
А времена меняются, и то, что кажется незыблемым в одну эпоху, может совсем иначе выглядеть в другую. Среди черновых текстов отца помню один, который не был опубликован и который позднее, видимо, был выброшен в связи с изменением структуры его романа; во всяком случае, после смерти автора он не обнаружился. Одна из сюжетных линий была связана с Киевом, где в университете должен был учиться его герой Степан Васильевич (его реальный прототип как будто там не был). Когда я в детстве был с отцом в Киеве, мы ходили по его улицам, изучая топографию города. Потом все оказалось излишним: киевские сцены значительно сократились, а университет выпал совсем. Но одна из уже написанных глав представляла собой лекцию профессора Киевского университета И. В. Лучицкого «На пороге нового столетия». Профессор был реальный (один из персонажей «Очерков по истории исторической науки в СССР»), но лекция целиком вымышлена. Придумана она на основе высказываний Лучицкого в печатных работах и, возможно, воспоминаний об уроках близкого ему по идеям Богаевского. И либеральный профессор (чьи работы по истории отец оценивал достаточно высоко) у него говорил о прогрессе и свободе личности; с ними не все бывало хорошо в прошлом, но сейчас они общепризнанны и в новом столетии они обязательно восторжествуют. В 1955 г. отцу казалось, что либеральные, кадетские идеи начала века были далеким прошлым, опровергнутым жизнью. Согласно роману, Степан и другие студенты, до того любившие Лучицкого, остались лекцией разочарованы, поскольку они чувствовали приближение революции, а он нет. И вот в самом начале уже XXI в. я оказался на юбилее известного историка, который, ничего не зная об этом утраченном тексте, взялся уже в реальности прочесть доклад на такую же тему. Речь шла, разумеется, уже о новом XXI, а не ХХ столетии, но автор (в прошлом коммунист, друживший с моими родителями) повторял примерно те же идеи, что Лучицкий у отца. Добавились лишь обличение тоталитаризма и сожаление о том, что и в ХХ веке свобода в мире окончательно не восторжествовала, но зато конец века внушает надежды на новое столетие. Известный образ истории (включая историю науки), движущейся по спирали, хорошо подтверждается: идеи столетней давности снова популярны, а то, что в середине ХХ в. казалось моему отцу очевидным, отвергнуто научным истеблишментом. А как будут полагать историки в середине XXI в.?
Вот такая сложная судьба, в которой много было тяжелого и горького, а потом жизнь наладилась. По не зависящим от него обстоятельствам Михаил Антонович Алпатов пришел в науку поздно. И все же он прошел путь от крестьянина (казака) до ученого и писателя, реализовав свои способности.
А мне в наследство от отца достались постоянное желание писать (пусть уже не пером, как он, а сначала на пишущей машинке, теперь на компьютере) и интерес к живому человеку в истории науки. Вот и стал я вместо морфем и граммем, с которых начинал, заниматься то историографией лингвистики, то документальным жанром литературы. Хорошо это или плохо, не знаю, но тянет.