Любая революция меняет судьбы людей, кого-то возносит, кого-то низвергает. И нельзя судить о ней однозначно. У нас после 1917 г. тоже все бывало по-разному, в том числе и среди лингвистов. Кто-то благодаря революции получил возможности для реализации своих способностей (см. очерки «Выдвиженец» и «Первая женщина»). Кто-то, как Е. Д. Поливанов, герой очерка «Метеор», блеснул и погиб. Кто-то, пройдя через те или иные жизненные испытания, нашел место в новом мире. А кому-то фатально не повезло. Одной из самых печальных оказалась жизнь талантливого ученого Николая Николаевича Дурново. Неприятности, житейские беды и страшная гибель.
А начиналось все очень благополучно. Известный старинный род «одного происхождения с Толстыми» (как сказано в словаре Брокгауза и Эфрона), основатель которого имел прозвище Дурной. Много поколений помещиков, генералов, сенаторов. Двое из Дурново уже при Николае II занимали пост министра внутренних дел и, как было положено при такой должности, отличались крайне правыми взглядами. Но бывали и другие Дурново. Елизавета Дурново, по мужу Эфрон (свекровь М. И. Цветаевой) всю жизнь помогала народовольцам, а потом эсерам. Отец будущего ученого, тоже Николай Николаевич, не был ни царским слугой, ни революционером. Не был он и хорошим хозяином: имение в Рузском уезде Московской губернии давало все меньше дохода, и под конец в его владении оставался лишь небольшой хутор. Младшему Николаю Николаевичу в студенческие годы приходилось ездить из Рузы в Москву на пролетке, что тогда считалось унизительным. Старший Николай Николаевич потратил состояние на политическую публицистику, на издание за свой счет книг по казавшемуся столь актуальным «восточному вопросу». Кабинетный стратег строил планы того, как водрузить русский или на худой конец греческий флаг над Константинополем, и обличал происки «римской курии и англо-американской пропаганды» (последний термин, оказывается, существовал еще в 1890 г.). Его идеей фикс была борьба с Болгарией, власти которой в то время ориентировались на Австрию, а не на Россию; он даже доказывал, что болгарский народ – «мучитель и ненавистник других народов» и вообще болгары – не славяне, а предки их до прихода на Балканы были «магометовой веры» (!). Впрочем, яростен Дурново-старший был лишь на словах, в жизни он был мирным, добрым и очень непрактичным человеком. Сын отличался от отца тематикой и уровнем своих публикаций, но по характеру оказался, видимо, очень к нему близок.
Сам Николай Николаевич родился 23 октября (4 ноября) 1876 г. в Москве. В 1895 г. он окончил с серебряной медалью 6-ю московскую гимназию и поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Его учителями были крупнейшие русские ученые того времени: по общему языкознанию и индоевропеистике Ф. Ф. Фортунатов, по русистике А. А. Шахматов, по древнерусской литературе М. Н. Сперанский. С самого начала его увлекла наука, и он не унаследовал от отца ни правые взгляды, ни интерес к политике. Взгляды его вряд ли были особенно определенными, но скорее он был умеренным либералом, чуждым крайностей; вступив в 1906 г. в партию октябристов, что-то не принял в ее программе и через год вышел. Лишен он был и квасного патриотизма. Вот такие слова находим в одной из его ранних книг: «Культурная зависимость русского народа от германского никогда не прекращалась и не могла не отражаться на языке». Отец его никогда бы такого не написал.
Дореволюционная биография Дурново – исключительно его научно-педагогическая деятельность. Университет он окончил с дипломом первой степени в 1899 г. и был оставлен на кафедре русского языка и литературы, а в 1904 г. сдал магистерские экзамены и стал приват-доцентом. Как было положено дореволюционному ученому, главным его делом было преподавание. По отзывам учеников, Дурново в целом не был блестящим лектором, но как только речь заходила о предметах его собственных научных поисков, он сразу загорался и мог зажечь и свою аудиторию.
В то время профессора и приват-доценты в России, как и в ряде других стран, не сидели всю жизнь в одном университете, а переезжали из одного университетского города в другой, что способствовало карьерному продвижению. Вот и коренной москвич Дурново после нескольких лет преподавания в родном городе переехал в 1910 г. в Харьков, но в 1915 г. вернулся в Москву. За быстрым карьерным ростом он не гнался и к моменту революции не успел ни защитить докторскую диссертацию, ни стать профессором, что потом скажется.
Но научную известность он уже успел приобрести. До 1917 г. включительно он опубликовал, включая литографированные издания, 90 работ. Его научная деятельность сосредоточилась в те годы на трех больших темах: древнерусская литература, история русского языка, русская диалектология.
Первоначальной областью интересов Дурново стала древнерусская литература и русская литература вообще. Еще студентом он получил золотую медаль за сочинение на тему «Повесть об Акире Премудром», потом опубликованное. Писал он про сказания о животных в старинной русской литературе, про легенды о заключенном бесе и об Авдакее святой мученице, о житиях Конона Исаврийского и Марины Писидийской, но также и о народных переделках Пушкина, и о рифме в русской поэзии XVIII–XIX вв. А самое крупное его сочинение по данной тематике – издание «Приветства брачного» царю Федору Алексеевичу Сильвестра Медведева, одного из образованнейших людей XVII в., западника по образованию и склонностям. «Бывают странные сближения»: Николаю Николаевичу тогда не могло бы прийти в голову, что судьба издателя и комментатора памятника через два с лишним столетия повторит трагическую судьбу его автора.
Но скоро центр научных интересов молодого филолога стал сдвигаться в сторону истории русского языка и диалектологии. После отъезда А. А. Шахматова в Петербург к нему перешли обзорные курсы истории русского языка, которые он много лет читал в Москве, Харькове и опять в Москве. Среди студентов, слушавших эти курсы, были Н. Ф. Яковлев (см. очерк «Дважды умерший») и Р. О. Якобсон. Именно эти самостоятельно им разработанные курсы стали образцом для позднейших курсов исторической грамматики русского языка, в том числе для курса П. С. Кузнецова, изданного в виде учебника. Если до Дурново история русского языка имела сильный филологический уклон, сосредоточиваясь на особенностях отдельных памятников, то он старался внести сюда идеи Ф. Ф. Фортунатова, стремившегося описывать историю фонетики и грамматики в системе, искать причинно-следственные связи в переходах звуков и грамматических изменениях. Одним из важнейших источников для выяснения истории русского языка (наряду с письменными памятниками) являются современные диалекты, часто сохраняющие очень архаические явления. Но диалекты тогда были изучены плохо, много хуже, чем памятники. Дурново указывал, что еще в 80-е гг. XIX в. не существовало ни истории русского языка, ни русской диалектологии. И если основы истории языка уже заложил его учитель А. А. Шахматов, то диалектология как дисциплина в составе русистики создавалась самим Николаем Николаевичем вместе с его старшим тремя годами другом Д. Н. Ушаковым, героем предыдущего очерка. Они создали в 1904 г. уже упоминавшуюся Московскую диалектологическую комиссию. Если в постановке дела ведущую роль играл Ушаков (Дурново никогда не показывал себя хорошим организатором), то душой и научным мотором всей этой деятельности стал Николай Николаевич. Существовала даже версия о том, будто все идеи трудов комиссии принадлежали ему одному (что, конечно, было преувеличением). В итоге появились выпуски трудов комиссии и несколько книг, написанных Дурново самостоятельно или в соавторстве. В их числе курс русской диалектологии, выпущенный в Харькове, первая подробная «Диалектологическая карта русского языка в Европе» с приложением классического «Очерка русской диалектологии» (карта и очерк совместно с Д. Н. Ушаковым и Н. Н. Соколовым), программа для составления диалектологических карт (с Н. Н. Соколовым), учебные хрестоматии по русским и украинским диалектам, наконец, фундаментальный сводный очерк восточнославянских диалектов. Увы, вышли только два первых выпуска этого свода, один в 1917 г., другой в начале 1918 г., потом все прекратилось.
Дурново сумел создать первую и до сих пор общепринятую (при небольших уточнениях) классификацию русских, украинских и белорусских диалектов, основанную, прежде всего, на звуковых различиях. Все группировки «умеренно-диссимилятивно якающих» и «ассимилятивно якающих» диалектов, которые и поныне заучивают студенты-русисты, как и сами термины, введены в науку Николаем Николаевичем. При всех злоключениях их создателя они не выходили из употребления никогда.
25 октября 1917 г. ученому только что исполнился 41 год. Он был известен, занимал, казалось, прочное положение. У него была семья: жена и трое маленьких детей (два сына и дочь). Мы мало знаем о его взглядах к тому времени, но, судя по всему, он принадлежал к той части интеллигенции, которая не предчувствовала никаких катастроф и была удовлетворена сложившимся жизненным укладом. Среди ученых таких было больше, чем среди людей искусства, более чутких к «шуму времени» и предчувствовавших «неслыханные перемены». А люди науки жили в спокойном и уютном мире, где можно было сосредоточиться на решении интеллектуальных вопросов вроде классификации русских диалектов. У них были проблемы: как получить кафедру в лучшем университете или как уязвить статьей научного противника (для Дурново привычным оппонентом был Е. Ф. Будде), но это были проблемы внутри того же уютного мира. Мир политики для них существовал где-то далеко, можно было его не замечать, можно было им интересоваться на уровне застольных бесед или профессорских кружков. Кто-то мог стать октябристом, кто-то кадетом, кто-то сочувствовать левым, некоторые даже баллотировались в Думу, но это было скорее игрой, чем настоящей жизнью. Материальные проблемы могли иногда казаться значительными: кому-то не хватало жалования в связи с увеличением семьи, для кого-то оказывалась слишком дорогой квартира, но представить себе голодное в прямом смысле слова существование или совместную жизнь нескольких семей в одной квартире они не могли. Это люди, конечно, знали, что не все в России живут так, как они, они обычно сочувствовали бедным и несчастным, но их образ жизни оставался точкой отсчета. Казалось, что их уютный мир будет существовать всегда.
И вдруг этот мир неожиданно и быстро рухнул. Февраль они в большинстве встретили сочувственно, но скоро стали замечать, что уходят и привычный и милый уклад, и вся организация общества. Жить стало трудно еще до Октября, но и потом становилось все тяжелее. И скоро приват-доцентам, адвокатам, врачам пришлось испытать голод, холод, уплотнения, бандитизм, войну. Старая жизнь осталась светлым воспоминанием, исчезнувшим, скорее всего, безвозвратно. Оставалось надеяться лишь на то, что все как-то образуется (в 1934 г. в лагере ученый напишет, что всегда жил по пословице «Перемелется – мука будет»), и прежний уклад, пусть в несколько ином виде, возродится в России. Для многих в стране тогда идеал, понимавшийся по-разному, лежал в будущем, для этой социальной группы он был в прошлом. В литературе мироощущение таких людей ярче всего отразил Михаил Булгаков. Среди них многие не могут не вызывать сочувствия и уважения. Только из наших публикаций двух последних десятилетий часто выходит, что тогда вся Россия (или, по крайней мере, вся ее культурная и заслуживающая внимания часть) состояла из этих людей. А это не так.
Вели себя такие люди по-разному: одни шли воевать за белых, другие уезжали. Дурново не пошел ни по тому, ни по другому пути. Ему хотелось одного: продолжать свое дело и при этом прокормить семью. Но жизнь постоянно ставила его в ситуацию выбора. А человеком он был столь же непрактичным и не приспособленным к реальной жизни, как и его отец, умерший как раз в эти тяжелые годы. Лингвист младшего поколения Р. И. Аванесов, знавший Николая Николаевича уже в начале 30-х гг., назвал его «большим ребенком». И постоянно в ситуации выбора Дурново принимал решение, оказывавшееся неудачным.
В 1918 г. в Москве жить становилось все труднее, а тут пришло приглашение из Саратова, где перед революцией был основан университет. Там ученому, так и не защитившему докторскую диссертацию, предложили должность профессора, и он принял приглашение. В Саратове собрались неплохие научные кадры: Н. К. Пиксанов, Г. А. Ильинский, ненадолго Н. Ф. Яковлев. Город всю Гражданскую войну оставался советским, бои его обошли, но жизнь и там становилась все труднее. Рассказывая позднее на допросе о том периоде жизни, Дурново ограничился одним словом: «Болел». За три года он смог опубликовать лишь одну статью. И самое плохое: в 1919 г. «во время кочевий в Нижнее Поволжье», как он выразился, пропали все его материалы по диалектам, собиравшиеся два десятилетия. Продолжить сводный очерк восточнославянских диалектов из-за этого стало невозможно.
А в 1921 г. случился знаменитый голод Поволжья. Профессор не выдержал и бежал из Саратова, где у него хотя бы было постоянное место работы, в Москву, где к тому времени голодали меньше, но не было вакансий. На какое-то время его устроил Д. Н. Ушаков в комитет по составлению «общедоступного словаря русского языка», созданный для реализации известного предложения В. И. Ленина. Но словарь тогда не получился: не хватило ни людей, ни средств; спустя десятилетие Ушаков сумеет-таки составить авторский коллектив и выпустить прославивший его словарь, но Дурново не сможет в нем участвовать. В 1923 г. комитет распустили, и в течение года Николай Николаевич оказался без постоянной работы, живя вместе с семьей на немногочисленные гонорары. Он продолжал оставаться товарищем председателя Московской диалектологической комиссии, но денег там не платили.
Жизнь в Москве оказалась все же лучше жизни в Саратове возможностями научного общения и публикации работ. Самым удачным в этом смысле для него оказался 1924 г., когда он издал сразу три важные книги. Это первая часть учебного «Повторительного курса грамматики русского языка», крупнейшая его работа по современному языку, выполненная в духе школы Ф. Ф. Фортунатова, обобщающий «Очерк истории русского языка» (переизданный за рубежом в 1959 г.) и «Грамматический словарь». Словарь стал первым в отечественной науке словарем лингвистических терминов, содержащим толкование более ста терминов, преимущественно из областей русистики и общей фонетики. Словарь был выполнен на передовом для своего времени уровне, а в разработке словарных дефиниций Дурново вслед за своим учителем Ф. Ф. Фортунатовым стремился к максимальной, почти математической строгости. Потом у нас долго подобным словарям не везло: словарь Е. Д. Поливанова не был своевременно издан (о нем в очерке «Метеор»), словарь Л. И. Жиркова выпустили мизерным тиражом, и только в 1966 г. появился словарь О. С. Ахмановой.
Но хотя в годы НЭПа и общая, и научная ситуация постепенно улучшалась, Дурново по-прежнему особо не везло. За три года в Москве он никак не мог вписаться в существовавшие там структуры, где тон все больше задавала молодежь. Особенно для него, вероятно, тяжела была невозможность преподавать после двух с лишним десятилетий педагогической деятельности. Но здесь и старый друг Д. Н. Ушаков, к тому времени ведущий профессор по русскому языку в МГУ, помочь не мог. Надо думать, сама аристократическая фамилия Дурново мешала его устройству. И слишком явны были его «старорежимные» привычки: еще в 1923 г. он печатал свои статьи с ятями и твердыми знаками (правда, в «Грамматическом словаре» их уже нет). Но, похоже, что и сам Дурново не очень умел самостоятельно устраиваться.
В августе 1924 г. Дурново, наконец, получил сравнительно большой гонорар сразу за «Очерк истории» и за «Повторительный курс». И он принял решение, перевернувшее его жизнь, но в итоге мало что ему давшее. Он добивается четырехмесячной командировки в Чехословакию и уезжает один, без семьи, а через четыре месяца переходит на положение «невозвращенца». Это тогда еще не означало обрыва всех связей с родиной: весь период жизни в Чехословакии ученый продолжал печататься в СССР и переписываться с советскими коллегами. И уже после отъезда, в декабре 1924 г. ученого за его труды избрали членом-корреспондентом Российской академии наук (через несколько месяцев она будет преобразована в Академию наук СССР).
Опять-таки полная непрактичность «большого ребенка»: Дурново приехал в Прагу без предварительных договоренностей, лишь с остатками гонорара за книги и с надеждой на помощь тогда уже жившего в Чехословакии ученика Романа Якобсона. Тот взялся помогать учителю. Ему удалось выхлопотать для Дурново пособие от чехословацкого министерства иностранных дел, а затем и лингвистическую командировку в Закарпатье, тогда принадлежавшее Чехословакии. Выдающийся диалектолог в последний раз смог заняться любимым делом: полевым изучением говоров, на этот раз русинских. Однако мало что из собранных материалов ему потом удалось издать.
Якобсон в смысле деловых качеств был полной противоположностью учителю, что он за свою долгую жизнь еще не раз продемонстрирует. Но и он не был всемогущ. Постоянной работы у Дурново не было. Лишь на один весенний семестр 1926 г. Якобсон устроил ему в качестве «профессора-гостя» курс истории русского языка в университете города Брно имени тогдашнего чехословацкого президента Т. Масарика (оказывается, в это время учреждениям присваивали имена живых представителей власти не только у нас). Этот курс удалось издать в следующем году в виде книги, ставшей для ученого итоговой в данной области исследований. Точнее, это был лишь первый том предполагавшегося двухтомника, включавший обзор диалектов и обзор письменных памятников, содержащих материалы по истории русского языка; последний обзор не имеет равных до сих пор. Именно с советского издания этой книги в 1969 г. начнется возвращение имени Дурново в нашу науку. Второй том должен был содержать анализ языка праславянской эпохи и историю развития церковнославянского языка русской редакции. Был ли этот том написан, а если написан, то какова судьба его рукописи?
Контакты Дурново с Якобсоном были не только деловыми. Через ученика Николай Николаевич установил связи с начавшим тогда формироваться Пражским лингвистическим кружком, его научным лидером, помимо Якобсона, был другой знаменитый эмигрант из России Н. С. Трубецкой (постоянно живший в Вене, но часто приезжавший в Прагу). В России Трубецкой мог бы быть учеником Дурново, но его студенческие годы пришлись на время, когда Дурново жил в Харькове, и встретились они только теперь. Трубецкой и Якобсон вместе с еще одним учеником Дурново Н. Ф. Яковлевым, оставшимся на родине (см. очерк «Дважды умерший»), работали над созданием фонологической теории. Эта теория сводила многообразие звуков речи к ограниченному количеству единиц – фонем, используемых для различения смысла. Дурново, как большинство ученых его поколения, сначала не принимал теорию фонем, что отражено в «Грамматическом словаре». Вероятно, ему в то время не хотелось отказываться от богатого опыта диалектолога, имеющего дело с очень тонкими звуковыми различиями, не нужными для фонологии (в близких друг к другу диалектах часто система фонем одинакова, но их звуковые реализации могут различаться). Но позже Трубецкому и Якобсону удалось обратить старшего коллегу в свою веру, и он принял их фонологию. Впоследствии уже упоминавшийся Р. И. Аванесов, фонолог по основной специализации, скажет: Д. Н. Ушаков, «мало понимая по существу, чутьем мудрого человека понимал, что за новым будущее», еще один его учитель А. М. Селищев (см. очерк «Крестьянский сын») «не понимал и не принимал все новое в лингвистике», включая фонологию, а Дурново «и понимал и принимал все новое». И добавит: «Н. Н. Дурново мог бы быть нашим учителем. Но в наши студенческие годы он был в Праге».
Н. С. Трубецкой, как известно, занимался не только фонологией: он стал теоретиком до сих пор вызывающего интерес евразийства. Он рассказывал Дурново и об этом, но тот, приняв его лингвистические идеи, отверг историософские. Как он будет в 1934 г. рассказывать в «исповеди» на Соловках, он был согласен с тем, что «демократическая монархия или республика… являются формами отжившими, на что указывают перманентные правительственные кризисы во всех парламентских странах». Здесь, видимо, на Дурново повлиял Трубецкой. Но там же Николай Николаевич писал, что его не устраивали в евразийстве недостаточный демократизм, отстаивание решающей роли государства и однопартийной системы; теория Трубецкого слишком напомнила ему коммунизм, который он отвергал.
Здесь отвлекусь на другую эпоху. В начале 90-х у нас идеи Трубецкого и других евразийцев стали на какое-то время модны, но наряду с серьезными их исследователями (см. очерк «Нестандартный человек») появились и спекулянты на этой теме. Занимавший в то время (1994) высокие должности С. Шахрай устроил дискуссию на тему «Наследие евразийцев и развитие демократии в России». Я с трудом получил три минуты на выступление, где сказал, что идеи Трубецкого и демократия в западном, сейчас у нас преобладающем понимании этого слова абсолютно несовместимы, вспомнив и оценки Дурново.
Но в Чехословакии при всех возможностях интеллектуального общения было много более прозаических проблем. Сначала благополучная страна нравилась «невозвращенцу». В следственном деле есть показания о том, что Дурново «ел демонстративно где только возможно только белый хлеб, ссылаясь на голод в Советской России и на тяжелое положение в ней ученых». Но скоро пошла полоса неудач. Семью к нему не пустили. Как писал ему Якобсон, чешский славист М. Мурко, приезжавший в СССР в 1925 г., спрашивал у Д. Н. Ушакова, нельзя ли выпустить к Дурново жену и детей. Ушаков отвечал: «Мы ничего не можем сделать, так как Н.Н. остался сверх срока». Постоянной работы не было: Дурново чехи сочли, по выражению Якобсона, «нерепрезентативным». Жить приходилось, выражаясь современным языком, на «гуманитарную помощь» от МИДа Чехословакии и эмигрантских организаций.
И тут, в конце 1927 г. ученый получил приглашение, показавшееся заманчивым, но в итоге ставшее началом еще больших бед. Белорусские коллеги, среди которых особо активен был П. А. Бузук, приглашали его на выгодных условиях в Минск. 2 ноября 1927 г. Дурново писал в Ленинград академику Б. М. Ляпунову: «Из Минска письмо получил вчера. Сегодня послал телеграмму о согласии… Минску я, конечно, предпочел бы Москву или Петроград, потому что смолоду привык работать только по источникам, а в Минске их нет». Но выбора не было, а домой хотелось. И в начале 1928 г. Дурново уехал на родину, как оказалось, навстречу гибели, пусть не немедленной.
Обстановка тогда, в самом конце НЭПа, казалась стабильной. Материально ученым было хуже, чем до революции, но Дурново был к этой стороне жизни равнодушен, а голода, во всяком случае, уже не было. Научная жизнь более или менее восстановилась, а где-то и превзошла прежний уровень, как в Минске, превратившемся из рядового губернского города в столицу союзной республики. Белорусская культура до революции не признавалась, а теперь оказалась в привилегированном положении. Дурново вначале приняли хорошо, впервые после 1921 г. (и, как оказалось, в последний раз) он получил возможность регулярно преподавать, вскоре его выбирают академиком только что образованной Белорусской академии наук. Он успевает издать второй том «Повторительного курса» и ряд статей, начинает изучение белорусских диалектов. Казалось, все утряслось, жаловался он в 1928–1929 гг. лишь на белорусских коллег: «Они безграмотны, не понимают настоящей науки и только роняют имя белорусской “Академии наук”… Их белорусский патриотизм часто выливается в форму нелепого и вредного шовинизма». Но вдруг все рухнуло опять. В стране развернулась «культурная революция».
В Белоруссии кампания началась в конце 1929 г., главный удар был (как и в других национальных республиках) нанесен против «буржуазных националистов». В Белоруссии их называли «нацдемы» (национальные демократы), и в их число попали Бузук и другие люди, пригласившие Дурново в Минск. Сам он не был белорусом, и обвинить его в «белорусском национализме» было трудно, зато можно найти другие обвинения от жизни в Чехословакии до родства с царским министром П. Н. Дурново (этот, якобы, брат был старше Николая Николаевича на 32 года!). Бузук, пытаясь спасти свою карьеру, отрекся от него (в 1938 г. и его расстреляют).
Дурново исключили из Белорусской академии (членом-корреспондентом всесоюзной академии он еще оставался). О работе в Минске не могло быть и речи, и ученый в третий раз вернулся в Москву, где продолжала жить его семья (старший сын Андрей к тому времени решил пойти по стопам отца и учился на славяноведа). Каждый переезд Николая Николаевича в родной город оказался труднее предыдущего. В 1915 г. он легко вернулся в университет. В 1921 г. он не смог найти постоянную работу, но во многом из-за неумения устраиваться. В 1930 г. на нем стояло клеймо «неблагонадежного». О преподавании в вузе нельзя было и думать. В Научно-исследовательский институт языкознания, единственный в Москве институт его профиля, его полтора года не брали, и лишь в октябре 1932 г. взяли внештатно, для чтения лекций для аспирантов. Но уже в мае 1933 г. институт был закрыт по требованию всесильного Н. Я. Марра. Московская диалектологическая комиссия во главе с Д. Н. Ушаковым в момент возвращения Дурново в Москву еще существовала и оставалась отдушиной, но через год в результате интриг она была реорганизована в Диалектографическую комиссию во главе с Н. М. Каринским. Это был серьезный специалист по древнерусским рукописям, но принадлежал к другой научной школе, а, главное, активно подлаживался к конъюнктуре, на что не был способен Дурново. Каринский приспособил комиссию под собственные нужды, изучая изменения говора подмосковной деревни Ванилово в связи с постройкой там фабрики. Дурново назвал комиссию «Вониловской» и перестал там бывать.
Единственным постоянным заработком оставалось жалование члена-корреспондента («академическая пенсия», как тогда говорили), но платили там тогда мало. К этому добавлялись случайные работы по договорам и редкие гонорары, в основном из-за границы, за которые что-то можно было получить в Торгсине. За рубежом, более всего в Чехословакии, Дурново в 1931–1933 гг. опубликовал десять статей, в основном не очень объемистых. В СССР же вышел только «Карманный чешско-русский словарь» (на обложке составителями указаны Н. Дурново и А. Грулин, вторая фамилия была псевдонимом чешского коммуниста-нелегала, выступавшего в качестве носителя языка-информанта, его подлинную фамилию мы с Ф. Д. Ашниным так и не выяснили). В СССР это вообще был первый двуязычный словарь чешского языка. Дурново принадлежит также приложенный к словарю тщательно составленный фонетический и грамматический очерк.
Работать становилось труднее по многим причинам. Мучили бытовые тяготы: жили в большой коммунальной квартире в Трубниковском переулке, младший сын еще учился в школе, дочь имела инвалидность и не работала, как и жена, а Андрей, получив высшее образование, тоже не имел постоянной работы и выполнял различные договора, более всего в Литературной энциклопедии. Ученый чувствовал себя выбитым из колеи, его научная продуктивность стала падать: в 1931 г. шесть публикаций, в 1932 г. – три, в 1933 г. – две. Сам внешний облик отражал его состояние. Жена академика В. В. Виноградова много лет спустя (1988) вспоминала о нем: «Н. Н. Дурново был пожилого возраста, обросший бородой, вида такого, как изображают в кино “профессоров” и ученых. После его ухода на полу оставалась лужа воды, он не носил галош». А он не был так уж стар: тогда ему 54–57 лет.
Впрочем, сохранялись старые научные связи и появились новые. Продолжалась дружба с Д. Н. Ушаковым, еще одной отдушиной бывали традиционные «понедельники» дома у последнего еще живого из учителей, академика М. Н. Сперанского, где собирались русисты и слависты старой школы, вспоминали прошлое и жаловались на настоящее. Кто-то из друзей (вероятно, Д. Н. Ушаков) решил поддержать Дурново и устроил ему заказ Учпедгиза написать очерк истории русского литературного языка совместно с ранее ему не знакомым ученым иной школы, будущим академиком В. В. Виноградовым: Дурново должен был писать древний период по XVI в., а Виноградов последние века. Они встречались и обсуждали работу, но в срок ее выполнил один Виноградов (впоследствии его часть вышла как отдельная книга), а написал ли что-нибудь Николай Николаевич, неизвестно. В Учпедгизе шла и другая работа Дурново, в отличие от предыдущей, безусловно, законченная: второе, переработанное издание «Повторительного курса». Редактором этих работ был молодой талантливый ученый В. Н. Сидоров. Дурново благодаря этому подружился с Сидоровым и его ближайшим товарищем Р. И. Аванесовым, менее тесными оказались его связи с другими основателями Московской фонологической школы: П. С. Кузнецовым (см. очерк «Петр Саввич») и А. А. Реформатским. Это было новое, ранее не знакомое поколение, изучавшее фонологию на основе идей Н. Ф. Яковлева и отчасти Н. Трубецкого и Р. Якобсона. Дурново стал связующим звеном между москвичами и Пражским кружком. По свидетельству А. А. Реформатского, лингвисты разных поколений решили совместно писать грамматику современного русского языка: Аванесов должен был писать фонологию, Сидоров морфологию, а Дурново синтаксис. Но, как пишет Реформатский, «участие Дурново не могло осуществиться». Два других автора, несмотря на беды, постигшие Сидорова, в конце концов, написали свои части (изданы в 1945 г.).
Жизнь сломала симпатичного и талантливого интеллигента. Трудно сказать, что было бы, если бы он «проскочил» годы репрессий и дожил до времени, когда звание члена-корреспондента стало давать реальные льготы. Но судьба была к нему очень жестока. Роковую роль в его жизни сыграло знакомство с неким Михаилом Наумовичем Скачковым.
Познакомились они еще в Чехословакии. Это был донской казак, белый офицер, затем эмигрант. Но в Чехословакии он связался с советской разведкой и работал с Д. Быстролетовым, одним из легендарных советских разведчиков 20–30-х гг. В 1926 г. Скачков вернулся в СССР, переводил с чешского (он первым у нас стал переводить Я. Гашека), работал в Главлите, возможно, продолжая агентурную деятельность. В марте 1933 г. он возобновил знакомство с Николаем Николаевичем и подружился с его сыном Андреем.
Андрей Дурново в отличие от скромного отца любил напоминать окружающим о дворянском происхождении, а в его молодежную компанию входили Голицыны, Бобринские, Урусовы, Трубецкие и прочие потомки старинных родов, теперь «бывшие». 17-летняя Варвара Трубецкая, племянница Н. С. Трубецкого, была то ли его невестой, то ли гражданской женой. Если старший Дурново не увлекся евразийством, то его сын оказался под впечатлением идей дяди своей невесты и завел тетрадку под названием «Мысли для себя» с выписками из евразийских трудов. Потом она станет главным источником для следствия при составлении «программы» «контрреволюционной организации». Рассказывал Андрей про евразийство и друзьям, и, по-видимому, на горе себе и отцу Скачкову.
Осенью 1933 г. Скачков был арестован. Не знаю, попала ли семья Дурново в поле зрения Секретно-политического (следственного) отдела ОГПУ после его показаний или еще до них (Скачков в дело «Российская национальная партия» включен не был, хотя его показания там фигурировали, а в 1937 г. по другому делу он будет расстрелян). Но именно он дал первые из имеющихся в деле показаний на отца и сына Дурново; как раз он рассказал, как Николай Николаевич за границей демонстративно ел белый хлеб. По его словам, Николай Николаевич показал себя антисоветски настроенным человеком еще в Чехословакии, а в Москве в 1933 г. вместе с сыном состоял в «националистической организации, ведущей активную антисоветскую работу» (название «организации» к тому времени еще придумано не было).
Теперь можно было раскручивать московское «дело славистов», объединив его с аналогичным ленинградским делом, начавшимся несколько раньше, с сентября 1933 г. В ночь на 28 декабря 1933 г. отец и сын Дурново были арестованы. В деле имеется ордер на арест, выданный сотруднику Оперотдела ОГПУ Финкельбергу. Тогда же арестовали Варвару Трубецкую и ее отца Владимира Сергеевича, брата Николая Сергеевича Трубецкого.
Члену-корреспонденту противостояли опытные мастера своего дела, в отличие от сменивших их в 1937 г. мясников предпочитавшие не физические, а психологические методы. Они умело сочиняли страшную сказку про «Российскую национальную партию» (так в конце концов назвали «фашистскую организацию»), помещая «контрреволюционную деятельность» в контекст реальных событий, встреч, знакомств. Якобсон один раз прислал учителю письмо и деньги через сотрудника чехословацкой миссии в Москве, его иногда приглашали в миссию – «агентурные связи». Виднейший французский славист А. Мазон, будучи в Москве, заходил домой к Дурново – «получение заданий». Дурново привез в СССР евразийские сочинения Трубецкого и давал их читать – «контрреволюционная пропаганда». А вечера у Сперанского (отделавшегося благодаря хлопотам брата – кремлевского педиатра – исключением из Академии и условным приговором) – «конспиративные собрания». Отмечу, что всем «делом славистов» непосредственно руководил заместитель начальника Секретно-политического отдела ОГПУ Генрих Самойлович Люшков, дальнейшая судьба которого любопытна. В июне 1938 г. Люшков, к тому времени начальник Управления НКВД по Дальневосточному краю, перебежит к японцам, выдаст им всю известную ему информацию, затем возглавит, по некоторым данным, подготовку неудавшегося покушения на И. В. Сталина и будет убит новыми хозяевами в дни капитуляции Японии в 1945 г.
Сопротивляться подобным людям «большой ребенок» не мог, как и его сын. Они подписали все, а списки знакомых, которые их заставили написать, стали основой для дальнейших арестов. В январе – марте 1934 г. были арестованы В. В. Виноградов, В. Н. Сидоров, Г. А. Ильинский, А. М. Селищев и ряд других русистов и славистов. Некоторые из них вели себя на следствии совершенно иначе, особенно Селищев, ни в чем не признавшийся. Впрочем, из числа кандидатов на арест исключили всех, кто имел неславянские фамилии (в том числе повезло Р. И. Аванесову), а Д. Н. Ушакова, вероятнее всего, спас словарь, которому придавалось большое значение. И в стороне остались все лица, не упомянутые отцом и сыном, в том числе П. С. Кузнецов и А. А. Реформатский.
Когда Дурново арестовали, находившееся в работе второе издание «Повторительной грамматики» было выброшено в корзину, но В. Н. Сидоров, арестованный на полтора месяца позже, успел спасти готовую рукопись книги, не изъятую и оставшуюся у него дома. Как свидетельствует ученица Сидорова С. Н. Борунова, рукопись хранилась у Сидорова, потом у И. С. Ильинской, потом у М. В. Панова, русисты использовали ее для работ, но так и не издали. А после смерти Панова в 2001 г. ее не нашли. «Рукописи горят» и в наши дни.
Но Сидоров, как и Виноградов, Селищев и ряд других ученых, выжили и вернулись к работе. А про Николая Николаевича осторожный Аванесов скажет в 70-е гг.: «уехал из Москвы в конце 1933 г. (с тех пор его мы не видали)». Из людей его круга последней видела Дурново, вероятно, жена В. В. Виноградова, ходившая на Лубянку на свидание к мужу перед его отправкой в ссылку. В коридоре она случайно увидела, как вели Дурново, о чем позже вспоминала: «Он был небрит, оброс бородой, произвел на меня тяжелое впечатление».
Это было, видимо, в начале апреля 1934 г. К тому времени дело уже было закрыто. В обвинительном заключении, в частности, написано: «Существовала разветвленная контрреволюционная национал-фашистская организация, именовавшаяся “Российская национальная партия”, ставившая своей целью свержение Советской власти и установление в стране фашистской диктатуры. “Российская национальная партия” объединяла в своих рядах различные националистические элементы для борьбы с Советской властью. Контрреволюционная организация НРП была создана по прямым указаниям заграничного русского фашистского центра, возглавляемого князем Н. С. Трубецким, Якобсоном, Богатыревым и другими. Оформление организации относится к первой половине 1930 г., после возвращения из-за границы и переезда в Москву профессора Дурново Николая Николаевича». Перечислялся «политический центр» «партии» из девяти человек, включая Н. Н. Дурново. Отметим, что четверо из этой девятки, включая великого ученого В. И. Вернадского, вообще не были арестованы, а «руководитель фашистского центра» П. Г. Богатырев в 1940 г. вернулся в СССР, где ему подобные обвинения не предъявлялись.
29 марта 1934 г. был вынесен приговор. Дурново получил максимальный по данному процессу срок: 10 лет заключения в Соловецких лагерях. Апрель его держали в Москве, поскольку еще шло отдельное следствие по М. Н. Сперанскому. В середине мая он прибыл на Соловки. 8 июня там на него составили «Учетно-статистическую карточку», где имеются фотографии в профиль и анфас, анкетные данные (отмечено владение пятью языками), пустые графы о лагерных зачетах и свиданиях и зловещее заключение: «Необходимо агентурное освещение настроения и связи с волей. Ограничения: содержать в изоляции от участников организации в одиночке». Андрей, получивший пять лет лагерей, как и еще четверо, проходивших по делу, тоже оказался на Соловецких островах, но они не должны были ничего знать друг о друге. Андрея, впрочем, через некоторое время отправили в другой лагерь под Ташкент.
Сохранилось несколько писем Н. Н. Дурново из лагеря брату и племянникам. В первом из них он писал: «25 дней пробыл на северном берегу Большого Соловецкого острова среди природы, а с 11 июня живу в монастыре (теперь Кремль) в южной части острова. Заниматься здесь гораздо удобнее, но только бы были книги, но зато собирать грибы и ягоды и ловить рыбу здесь нельзя. Здесь масса чаек. Кричат день и ночь. Мое здоровье пока сносное. Припадки пока что не повторялись». Уже в первом письме ученый просит прислать ему бумаги в надежде заниматься научной работой.
Бумага ему скоро понадобилась с другими целями. В августе 1934 г. в Соловецкие лагеря прибыл с инспекционной поездкой генеральный прокурор СССР И. А. Акулов. Он заинтересовался рядом наиболее известных заключенных, в том числе Н. Н. Дурново, и велел им дать письменные показания. Обширные показания Дурново сохранились и уже дважды публиковались. Они очень искренни и могут быть названы исповедью их автора.
Дурново писал: «Я не отрицаю своего несогласия с идеей коммунизма и с тактикой Советской власти, своих связей с профессорами Якобсоном и Трубецким, некоторыми русскими политическими эмигрантами в Чехословакии и Югославии и членами чехословацкого дипломатического корпуса; признаю, что я не только лично отрицательно относился к Советской власти, но и не скрывал своего отношения в разговоре с другими лицами, не только гражданами СССР, но и с иностранными учеными… Но я решительно заявляю, что ни о какой организации, ставившей своей целью свержение Советской власти, никаких разговоров не было… Не помню, чтобы кто-либо возлагал какие-нибудь надежды на интервенцию. Лично считая интервенцию изменой не только Советской власти и пролетариату, но и нации, я бы непременно стал возражать и должен был бы это запомнить». И далее: «Что касается моих взглядов и убеждений, они не отличаются ясностью вследствие того, что, будучи погружен в свои научные занятия, я всю жизнь мало интересовался политическими, социальными и экономическими вопросами. Могу сказать, что, хотя и признавал, что бывают моменты в развитии общества, когда революция неизбежна, я все же вообще всегда был противником революционных методов борьбы с существующим строем и таким остаюсь и в настоящее время, почему отношусь отрицательно и к попыткам свержения Советского строя, носящим революционный характер. К идее коммунизма и принудительного коллективизма я относился отрицательно; но не менее отрицательно относился я к фашизму, не говоря уже о той форме, в какую он вылился в Германии… Фашизм… меня пугает, а коммунизм угнетает. Поэтому я страшно боюсь всяких переворотов… Капитализм, по крайней мере в той форме, в какую он вылился в буржуазных странах, – а в другой форме я его не знаю, – представляется мне явлением ненормальным, и я не сомневаюсь в том, что он переживает кризис, которого он не переживет, но и к коммунизму, как я уже сказал, я отношусь отрицательно. А возможно ли что-нибудь третье, я не знаю».
Высказал Дурново мнение и по национальному вопросу: «Я признаю примат нации над классовостью… приветствую развитие всякой национальной культуры и языка во всей их самобытности, что не мешает мне сознавать себя русским и желать успеха и самобытного развития прежде всего для русской культуры и языка… Я всегда был против подавления одной национальности другою, против той русификации и германизации, какая проводилась имперскими правительствами России, Германии и отчасти Австрии, или полонизации в современной Польше… и я находил, по крайней мере до 1930 г., что национальный вопрос в СССР разрешен в общих чертах верно. Но в то же время мне как русскому больно было видеть, как творцы украинского и белорусского литературных языков часто заботились не столько о том, чтобы они были действительно украинским и белорусским, сколько том, чтобы они не были похожи на русский, и наводняли их полонизмами, чехизмами и даже германизмами, неизвестными живому языку». Осудил он и антисемитизм некоторых коллег.
В показаниях Дурново подробно рассказывал о жизни в Чехословакии, о «понедельниках» у Сперанского, о евразийстве и многом другом. И в итоге: «Я не теряю надежды, что ОГПУ или заменивший его судебный орган [за месяц до написания документа ОГПУ было преобразовано в НКВД. – В. А.] учтет тот факт, что, если верить в мою активную попытку свергнуть Советскую власть, я оказался никуда не годным заговорщиком и потому не могу считаться опасным элементом».
Крик души «большого ребенка», надеявшегося на то, что его оставят в покое! Дурново даже не понял (в отличие от других узников, писавших аналогичные объяснения Акулову), что требовалось сказать. Надо было подтвердить следственные показания и заявить: «Я осознал свои заблуждения, идеологически перестроился и встал на путь исправления». Этим поведением можно было бы рассчитывать на смягчение участи вплоть до замены лагеря ссылкой. Но в отношении Николая Николаевича был вынесен вердикт: «Соловки на его убеждения не повлияли», и его оставили в лагере.
Как выяснил Ф. Д. Ашнин, в силу возраста и слабого здоровья Дурново не попал на общие работы и был зачислен в инвалидную «сторожевую роту», исполняя иногда функции сторожа, но большую часть времени оставаясь в камере № 6 Святительского корпуса монастыря. Такой режим, как ни показалось бы это странным, давал даже возможность работы по специальности. В письме родственникам он просил прислать «белой бумаги (на первое время несколько листьев), перьев, список моих книг и рукописей, оставшихся в Москве, и книги!». Надеялся он получить и рукопись «Повторительного курса» для доработок, но после ареста В. Н. Сидорова ему было некому помочь. Судя по названиям книг, которые ученый просил прислать, он хотел работать над историей русского языка, но потом от этих планов отказался: в последнем дошедшем до нас письме от 22 марта 1935 г. он жалуется: «Под руками нет ни источников, ни пособий». Правда, Соловецкий лагерь, где еще сохранялись традиции 20-х гг., был единственным в стране местом подобного типа, где оставалась возможность что-то делать на месте: силами интеллигентных заключенных существовал даже музей, где оставалась часть рукописей былой монастырской библиотеки. В том же письме Дурново писал: «Здесь я описываю рукописи здешнего музея, но, кажется, посмотрел их все. Занимаюсь научной работой, но не знаю, какой из этого выйдет толк, потому что никак не могу переслать своих рукописей в Москву». Научной работой была грамматика сербохорватского языка, для которой, видимо, материалов хватило. В документах лагерной администрации отмечено, что грамматика была закончена и передана начальству. Но, увы, в наши дни Ф. Д. Ашнин не смог отыскать ее следы.
В этом же письме от 22 марта 1935 г. ученый беспокоится, почему не пишут жена и оставшиеся на свободе дети, боится, не выслали ли их из Москвы. О себе он пишет: «Здоровье пока сносно. Но сердце начало сдавать; одно время опухали ноги; сейчас как будто не опухают или опухают мало… Доктора прописывают то одно, то другое лекарство. Хуже всего с глазами. Левый глаз видит плохо; может быть, надо пересмотреть стекло в очках; правый глаз видит хорошо, но его часто застилает; иногда из-за этого приходится бросать работу на целых полдня; третьего дня не мог заниматься всю вторую половину дня с часу. Приспособления для лечения глаз нет. Пускаю протаргол, но помогает мало». И в конце письма приписка: «Глаз сегодня начало застилать с 11 ч., как только кончил письмо. Пишу через силу, совсем слепну» (описываются признаки далеко зашедшей катаракты). И все-таки письмо содержит и фразу иного рода: «Ботвинник и Ласкер поддержали вновь традицию Стейница и Ласкера». Матч В. Стейница и Э. Ласкера за мировое шахматное первенство проходил в гимназические годы Николая Николаевича и, очевидно, был для него крупным событием; теперь, спустя сорок с лишним лет в Москве проходил крупный турнир с участием одного из прежних соперников. Что-то еще напоминало о прежней жизни!
Сохранился и еще один документ о лагерной жизни ученого: подшитые в следственном деле «докладные о наблюдении за з/к Н. Н. Дурново (не датированы, но, судя по упоминанию о чтении рукописей музея, это тоже начало 1935 г.). Там сказано: «З/к Дурново Н. Н. в письмах к своей жене предупреждает о возможности его смерти и дает указания, как поступить с научными трудами и кого следует известить о смерти… Меры тщательного наблюдения за Дурново приняты, проинструктирована охрана, личное посещение участили… Колющих и режущих предметов у Дурново не имеется, т. к. были изъяты при его изоляции». «Дурново Н. Н. Моральное состояние без изменений. Продолжает беспокоиться о семье, что его письма и рукописи семьей не получены… Продолжает заниматься разработкой старописьменных и печатных документов Соловец[кого] музея, которые доставляются ему в камеру. Дурново переведен в камеру № 6 низ, выходящую на южную сторону. Электрическое освещение камеры усилено. По вопросу вывода Дурново для работы в Музей просим ускорить ответом на наш № 84/к от 28 января с.г.».
И все! А о второй половине 1935 г., о 1936 г. и о первой половине 1937 г. материалов нет. Письма жене пропали, знавших Дурново в лагере людей Ф. Д. Ашнину найти не удалось. Он даже писал Д. С. Лихачеву, который ответил, что высоко ценит труды Дурново, но лично его не знал, а на Соловках они были в разное время. Как жил «з/к Дурново», которому в лагере исполнилось 60 лет? Успел ли он ослепнуть или еще как-то видел? Мы не имеем данных даже о том, дошло ли до него известие о гибели его дочери Ольги. Она первой из семьи кончила жизнь нелепейшим образом: дома во время обеда сверху упала статуэтка и убила двадцатилетнюю девушку наповал.
А о самом страшном лишь сухие документы в том же деле. Это «Выписка из протокола заседания Особой тройки УНКВД по Ленинградской области от 9 октября 1937 г.», где за словом «Постановили» идет: «Дурново Николая Николаевича РАССТРЕЛЯТЬ. Лично принадлежащее имущество конфисковать». И за ним напечатанный на ротаторе стандартный текст, в который от руки вписывались лишь фамилия, имя, отчество, номер приговора и даты приговора и его приведения в исполнение. В нем сказано, что приговор в отношении Дурново исполнен 27 октября 1937 г. Подпись капитана госбезопасности Матвеева.
Кроме того, в деле имеется справка, составленная УАО КГБ при Совете министров Карельской АССР уже в 1964 г., в период реабилитации. Вот ее фрагмент: «На лиц, находящихся в заключении в Соловецкой тюрьме или Соловецких ИТЛ, предварительное расследование по делам не производилось, а по агентурным материалам или справке по старому следственному делу [в данном случае последний вариант. – В. А.] выносились на заседание Особой тройки, которая и выносила свое решение». То есть для Дурново и подобных ему не требовалось никаких новых обвинений, достаточно было еще раз рассмотреть прежнее дело и заменить старый приговор высшей мерой. Даже в 1937 г. так поступали далеко не со всеми заключенными. Но со старейшими Соловецкими лагерями сложилась особая ситуация: из-за их стратегического положения там решили создать военную базу, а лагеря закрыть. Но чтобы не перевозить в другие лагеря слишком большое число заключенных, тех из них, кто имел большие сроки, решили ликвидировать, применив упрощенную процедуру. Тогда погибло более тысячи человек (их списки сейчас опубликованы обществом «Мемориал»). Среди них, помимо Николая Николаевича, были, например, знаменитый ученый и богослов П. А. Флоренский, украинский режиссер Лесь Курбас, украинский писатель Микола Зеров, большая группа интеллигенции поволжских республик, а также еще трое пострадавших по «делу славистов». Объяснения требует большой разрыв между датой приговора и датой его исполнения. Оказывается, заключенных по каким-то причинам не стали расстреливать на островах, а повезли в Ленинград, но по дороге решили на них не тратиться. Известно, что Дурново и многих других казнили где-то у Медвежьегорска в Карелии. Есть и не подтвержденная документами версия, что жертв даже не расстреливали, а забивали железными палками, как скот. Впрочем, в деле есть и документ о том, что организаторы побоища начальник Соловецкой тюрьмы И. А. Апетер и его помощник П. С. Раевский вскоре «уволены из органов в связи с арестом».
Снова вспомним Сильвестра Медведева. До деталей похожая судьба: арест, несколько лет заключения в монастыре, потом жестокая казнь. Но Медведев активно участвовал в политической борьбе на стороне противников молодого Петра I и проиграл, а Дурново всю жизнь пытался стоять подальше от политики. Однако обстоятельства времени не давали это делать и ставили перед выбором, где Николай Николаевич постоянно принимал не то решение.
Страшной оказалась судьба и всей его семьи. Обоих сыновей расстреляли вслед за ним. Андрея в лагере под Ташкентом обвинили в причастности к «террористической организации» и казнили 5 января 1938 г. (в лагере находились еще два его «подельника», но расстреляли лишь его, а те дожили до освобождения). В том же году расстреляли и последнего из младших Дурново Евгения, до 1937 г. находившегося на свободе. Из-за ареста отца и брата он не стал поступать в вуз и работал затейником в Парке культуры и отдыха, но и это не помогло. Андрею было 27 лет, Евгению 22 года. Не интересовала органы лишь жена Николая Николаевича, «домохозяйка с домашним образованием», как она обозначена в деле. Несчастная женщина, пережив мужа и детей, осталась одна в той же коммунальной квартире и умерла во время войны от водянки. Судьба, неожиданно сходная с судьбой жены Н. Я. Марра. Пусть в семье Марра никто не был расстрелян, а материально две вдовы были устроены по-разному, но все равно терять всех детей – страшная трагедия. Одна женщина потеряла четверых, другая троих.
Тяжело пострадала и связанная с семьей Дурново семья Трубецких. Отец Варвары Владимир Сергеевич не имел склонностей к науке в отличие от отца, дяди и брата, зато он был боевым офицером и способным литератором. Но еще с 20-х гг. он находился на положении «бывшего», жил случайной работой и несколько раз подвергался арестам, тогда еще недолгим (несмотря на то, что Гражданскую войну прошел на стороне красных). По «делу славистов» его и Варвару сослали в Андижан, куда уехала вся большая семья: у него было девять детей. А той же жестокой осенью 1937 г. Владимира Сергеевича и 21-летнюю Варвару там расстреляли, уже во время войны погибли его жена и еще одна дочь.
«Первые» стали «последними». Вспоминается слово А. Блока: «Возмездие». Поколения Дурново и Трубецких помыкали крепостными (сама фамилия Дурново говорит за себя), а копившаяся злоба, как часто бывает, настигла совсем не тех, а самых безобидных и полезных для общества представителей рода. Впрочем, не стоит думать, как это сейчас бывает, что гибли все родовитые дворяне, не успевшие эмигрировать. Семья Николая Николаевича погибла, а семья его брата Михаила Николаевича, педагога, уцелела (его дети были живы еще в 80-е гг.) и сохранила письма с Соловков. И часть детей В. С. Трубецкого выжила и преодолела трудности, с одним из его сыновей, Владимиром Владимировичем, ныне покойным, я работал в Институте востоковедения. Все складывалось по-разному.
Еще при жизни, в 1934 г. Дурново был исключен из состава Академии наук вместе с М. Н. Сперанским. Имя ученого, разумеется, упоминать не любили, но все-таки полного запрета на него не было: за ссылками на пострадавших до 1937 г. так строго не следили, как за упоминанием арестованных позже. И многие русисты, включая его бывших «однодельцев» В. В. Виноградова и В. Н. Сидорова, ссылались на его труды до официальной реабилитации. Часть его идей жила и использовалась, хотя многое зависело и от тематики. Если русская диалектология была сравнительно спокойной областью, то изучение древнерусской церковной литературы не всегда приветствовалось.
Лишь в конце 1964 г. (уже после снятия Н. С. Хрущева) осужденных по московской ветви «дела славистов», включая обоих Дурново, реабилитировали (в большинстве посмертно). Впрочем, судьбы выживших оказались разными: В. В. Виноградов задолго до формальной реабилитации стал главой советских филологических наук, а Николаю Николаевичу даже после этого не везло. Издание его книги в 1969 г. долго оставалось единственным. Короткие статьи о нем в Большой советской энциклопедии (3 издание) и энциклопедии «Русский язык» изобилуют ошибками (в БСЭ стоит дата смерти: 1936). А Академия наук, в 1957 г. восстановив исключенных из ее состава в конце 1930-х гг. ученых, не сделала этого для тех, кого исключили раньше, включая Дурново, посчитав, что в эти годы «нарушений социалистической законности», как тогда говорили, еще не было (впрочем, в обеих энциклопедиях он обозначен как член-корреспондент). Справедливость восстановили лишь в 1990 г.
Сейчас труды Дурново уже несколько раз переиздавали, его научной деятельностью много занимались В. М. Живов и другие русисты. Но хочется вспомнить о нем и как о человеке. Нельзя не пожалеть этого симпатичного человека, доброго, мягкого, честного, непрактичного, погруженного в науку, слабого и в то же время верного принципам, не по своей воле попавшего под колеса истории.