Когда я начал заниматься японским языком, я уже знал, что крупнейший у нас специалист в этой области – академик Николай Иосифович Конрад, тогда еще здравствовавший. Имя его было окружено почетом, на публике он появлялся редко. Словом, живой классик. Впрочем, его лингвистические публикации (другие я тогда еще редко читал) не вызвали у меня теплых чувств: с первого взгляда видны были противоречия, недостаточная логичность, да и написано скучновато. Конрада никак нельзя было сравнить с такими блестящими японистами как Е. Д. Поливанов или А. А. Холодович. И мой учитель аспирантских лет И. Ф. Вардуль, сам ученик Конрада, отзывался о нем с уважением, но почти ни в чем с его «Синтаксисом японского национального литературного языка» не соглашался. Японское языкознание еще при жизни Николая Иосифовича ушло далеко от его воззрений.

Однако его почитали все, и «левые», и «правые». При жизни и особенно после смерти Конрад стал явно мифологической фигурой, что, однако, из его «Синтаксиса», главной лингвистической работы, никак не следовало. Разумеется, я знал, что этот ученый занимался не одной лингвистикой, а чуть ли не всеми японскими сюжетами, и его работы по литературе были написаны ярче, чем лингвистические. Но какое-то недоумение оставалось.

К концу 80-х гг., начиная с книги о Н. Я. Марре, я все больше стал уходить из области морфем и грамматических категорий в историю науки. А это было время так называемой перестройки, когда началось «срывание всех и всяческих масок» в отечественной истории, включая научную. Возрождалась норма 20–30-х гг., когда ниспровергались авторитеты, а в бранных эпитетах не стеснялись; только знаки менялись на противоположные, поскольку разоблачалась уже не «буржуазная», а «тоталитарная» наука. Одновременно шло «восстановление справедливости» и «возвращение имен», иногда действительно достойных, иногда не очень. Конрад, впрочем, не входил ни в одну из категорий: к концу советской эпохи он не был ни забыт, ни запрещен (хотя и он в сталинские времена на три года был «изъят из обращения»), а разоблачать его не стали, хотя можно было бы при желании кое-что найти и у него. Но такого желания у перестроечных авторов не возникло, и, как мы дальше увидим, не случайно.

Я тоже оказался захвачен общим поветрием. Открывались новые интересные факты, ранее замалчиваемые или вообще неизвестные. А я и раньше не любил возобладавшую в позднесоветское время традицию, когда после погромов и разгромов предыдущих лет кинулись в другую крайность: в нашей историографии персоналии любых ученых стали сводиться к перечислению их трудов и стандартно высоким оценкам. Востоковеды или лингвисты разных научных и политических взглядов, при жизни спорившие, а то и враждовавшие друг с другом, оказывались на одно лицо, критики избегали. Новая эпоха, казалось, дает возможность отделить зерна от плевел, показать сложность и неоднозначность научного процесса. Однако быстро оказалось, что место одних мифов заняли другие, история советской науки, как и вся история советского общества, снова окрасилась в черно-белые тона, лишь темное превратилось в светлое и наоборот. Впрочем, Конрад остался светлым.

Покончив, как мне казалось, с Марром, я в 1990 г. захотел рассмотреть в свете новой эпохи и, безусловно, значительную, но, как выяснилось, мало изученную фигуру академика Конрада. О нем, конечно, писали, в том числе и крупные ученые вроде В. В. Иванова, но это были панегирики. Я, правда, еще в конце 70-х гг. сделал критический разбор его лингвистических работ, которые и тогда считал, и сейчас считаю слабыми; разбор долго оставался в столе (один из моих старших коллег сказал: «Не лягайте мертвого льва!») и лишь в 1988 г. в сокращенном виде вошел в мою книгу «Изучение японского языка в России и СССР». Но я, конечно, понимал, что фигура Конрада шире, и стоит рассмотреть его жизнь и деятельность в целом. А тут оказалось сразу два стимула: готовилось к печати издание неопубликованных работ и писем Николая Иосифовича, для которого мне предложили написать предисловие, и приближалось 100-летие со дня его рождения. Я одновременно писал предисловие и статью к юбилею в журнал «Восток». Статья вышла в срок, еще до гибели СССР, а мемориальное издание, давно уже готовое, из-за недостатка средств появилось лишь в 1996 г. Дальше Конрад, как и Марр, меня уже не отпускал, у меня было еще несколько публикаций о нем, и вот еще одна.

Николай Иосифович Конрад родился 1 (13) марта 1891 г. в Риге. Его отец был крещеным евреем, мать происходила из духовного звания, родом из Орла. Со стороны матери семья была связана с семьей Позднеевых, а один из Позднеевых, Дмитрий Матвеевич, был ведущим дореволюционным японистом в России. Это могло повлиять на выбор профессии, но сам Конрад позже указывал и на другую причину, значимую для него и на его друзей, включая Н. А. Невского, которому посвящен очерк «Колоссальный продуктор». За несколько лет до того Россия потерпела жестокое поражение в Русско-японской войне, одной из причин было незнание Японии (Николай II, по воспоминаниям С. Ю. Витте, называл японцев «макаками»). Япония стремительно ворвалась в число мировых держав, а в области ее изучения было сделано, особенно в России, очень мало. Почти любой проблемой надо было заниматься впервые, перед молодым человеком, решившимся обратиться к Японии, открывалось очень широкое поле деятельности. И в течение нескольких предреволюционных лет в России сформировалась замечательная когорта специалистов по Японии, тогда совсем молодых, в том числе Конрад и герои еще двух моих очерков: Е. Д. Поливанов и Н. А. Невский. И не только они, например, С. Г. Елисеев, эмигрировавший из России после революции, стал основателем научного изучения Японии сразу в двух странах: Франции и США.

В 1908 г. Конрад поступил на восточный факультет Петербургского университета, окончив его по китайско-японскому разряду в 1912 г. Одновременно он, как и другие его коллеги-японисты, учился в Практической восточной академии, только там тогда можно было выучить разговорный язык. Руководителем Практической восточной академии был Д. М. Позднеев, крупный знаток языка, но более практик, чем ученый, а в университете тогда еще значительных японистов не было. На китайско-японском разряде лидером среди преподавателей был выдающийся китаист В. М. Алексеев, которого и Конрад, и Невский всегда считали главным своим учителем. Спустя много лет, в 1945 г. Конрад напишет Алексееву, к тому времени академику: «Я же, как Вы знаете, при всем своем официальном звании “япониста”, вообще говоря, всегда был и остаюсь китаистом». Но к китайским сюжетам ученый обратится много позже, в самый тяжелый период своей жизни. А после окончания университета Конрад сосредоточил свою деятельность на японистике.

В 1912 г. молодой ученый провел несколько месяцев в Японии. Первой его научной темой стало изучение японской системы школьного образования. Сама тема отразила новые тенденции в русском востоковедении. Впоследствии Конрад писал об эпохе, которую он еще застал в студенческие годы: тогда «начинающий ученый мог рассчитывать на самую активную поддержку своих учителей, когда они видели его сидящим над средневековой… рукописью»; среди востоковедов упорно держалось убеждение, что наука и современность – «вещи несовместные». Но уже В. М. Алексеев начал обращаться к современности, а для Конрада и Н. А. Невского эти проблемы стали приоритетными. Позже Конрад будет заниматься и древними памятниками, но и здесь его сферой деятельности будет анализ, комментирование и перевод текстов, уже изданных в Японии или Китае. И ни одного памятника он не издаст по рукописи, хотя именно это считалось главным делом для востоковедов старой школы. А первая его работа о системе образования, большая статья, опубликованная в 1913 г. в трех номерах «Журнала Министерства народного просвещения», целиком посвящена современной Японии.

Начинающий ученый показал себя дотошным наблюдателем. Он подробно изучил японскую школу времен европеизации страны, когда власть стремилась одновременно перенять научно-технические достижения Запада и сохранить «японскую душу», «дух Ямато». Оценка японской системы образования у Конрада далеко не однозначна. С одной стороны, им отмечены значительные достижения Японии в этой области всего за четыре десятилетия, с 70-х гг. XIX в. Отмечено, что к 10-м годам ХХ в. в Японии было 98 % грамотных, и все они умели пользоваться своей грамотностью на практике. Программа японской начальной школы «на первый взгляд… представляется безукоризненной и составленной так, что не остается желать ничего лучшего», в Японии «чужое здание приспособили к национальному фундаменту» очень успешно. Велики успехи в распространении по всей стране единых языковых норм, в преподавании сложной иероглифической письменности и др. Сам облик японской школы явно симпатичен автору исследования: «В больших городах начальные школы – огромные, частью каменные здания с массой свежего воздуха. В деревнях же школа обычно – самое лучшее здание», в котором поддерживается «полная чистота». Нередко у Конрада ощущается скрытое сопоставление с родиной, где тогда больше половины населения не знало грамоты, а при высоком уровне университетского и гимназического образования приходские школы и народные училища часто не отличались ни качеством обучения, ни чистотой и порядком.

Однако многое в японской школе было неприемлемо для Конрада. «То обстоятельство, что начала нравственного учения определяются не религией, не этической системой, а императорским манифестом, с трудом поддается пониманию иностранца, но для японца это почти само собой разумеется, нисколько не удивительно, не странно». «Эта идея величия, важности и почетности военной службы, унаследованная от времен старой Японии… идет в сильной степени вразрез со взглядами Европы». «В центре всего обучения начальной школы стоит родина – Япония, а весь внешний мир рассматривается лишь постольку, поскольку имеет к ней отношение». В японской школе господствовали культ предков и культ императора, восходившие к глубокой древности. В целом Конраду нравится в японской школе то новое, что появилось там под европейским влиянием, и не нравится то, что осталось от старой Японии.

Общий вывод ученого, достаточно любопытный, также содержит двойственность: «Вся система доведена до такого однообразия, что положительно можно сказать, что именно в данный момент, т. е. день и час, говорится во всех школах по данному предмету учителями в классе. Происходит, в сущности, не что иное, как последовательное отливание всех японцев в одну и ту же строго выработанную форму, снабжение их одним и тем же миросозерцанием и одними и теми же мыслями, чувствами, привычками, вкусами и пр… Все остальное приносится в жертву этому принципу однообразия, создающему, с одной стороны, удивительную монолитность народа, с другой же – делающему одного японца в значительной степени похожим на другого».

Труд о японской школе характеризует и его автора, западника, сторонника «идей народовластия и свободы, стремления к представительному строю», противника национализма, милитаризма и культа любого императора. Конрад показывает себя и верующим, и в то же время веротерпимым человеком: «Если брать буддизм как единое цельное явление, то между его добродетелью и добродетелью христианства, в сущности, слишком огромной разницы не найдется. И в том, и в другом вероучении главную роль играет чувство милосердия, сострадание и любовь».

Все это – типичная позиция либерального интеллигента того времени. В политике эта позиция выражалась партией кадетов. Конрад, кажется, не был ее членом, в отличие от своего коллеги С. Г. Елисеева, но в письмах он упоминал о своем «милюковствующем и кадетствующем сердце». И так было у большинства столичных интеллигентов, в том числе преподавателей и студентов восточного факультета, тогда возглавлявшегося Н. Я. Марром. Никто не мог предугадать, что через некоторое время многие из них вынужденно покинут родину, зато их декан вступит в партию большевиков, до 1917 г. находившуюся в подполье.

Работа 22-летнего ученого обращала на себя внимание. Но потом ни одной публикации в течение восьми лет: сначала командировка в Японию, потом революция и гражданская война.

По окончании университета Конрад год преподавал в Коммерческом институте в Киеве, а в 1914 г. вернулся в Петербург, чтобы сразу уехать на три года в Японию. Факультет послал на стажировку в изучаемую страну перспективных выпускников: Конрада, О. О. Розенберга, а годом позже и Н. А. Невского. Темой первого из них стало влияние китайской культуры на традиционную японскую. Стажировка рассматривалась как завершение процесса обучения и возможность сбора материала для дальнейших работ, подготовка публикаций не предполагалась. Конрад интенсивно работал, жил в Токио вместе с факультетскими друзьями Невским и Розенбергом, общался с приезжавшим туда товарищем по Практической академии Е. Д. Поливановым. Ездил он в Корею, недавно захваченную Японией, где собрал уникальный этнографический материал. Этот материал он позднее готовил к печати, но так за много лет и не закончил его обработку, издан он будет лишь в сборнике неопубликованных работ в 1996 г. Зато в лагере он приобретет авторитет среди уголовников рассказами про корейских шаманов.

Но в Японии и Корее Конрад, как и Поливанов, имел и иные обязанности. В документе, уже цитированном в очерке о Поливанове, сказано: «Во время пребывания в Японии г-н Конрад должен, по возможности, ознакомиться с положением корейцев на Японских островах. Выяснить приблизительное число проживающих здесь корейцев и общие условия их жизни… По приезде в Корею выяснить, в чем заключаются сильные и слабые стороны японского владычества в Корее, как продвигается японская колонизационная деятельность. Войти в непосредственное сношение с туземцами, чтобы выяснить отношение широких корейских масс к японскому владычеству, постараться выяснить, какие именно слои корейского народа более всего пострадали от японского господства и враждебно к нему относятся. В случае если удастся познакомиться с представителями корейской интеллигенции и вообще более или менее выдающимися корейцами, описать их характеристики с точным указанием занимаемого ими положения, рода деятельности и мест жительства». Типичное разведзадание, включая обработку «агентов влияния». Но применить эти сведения царский Генштаб уже не успел.

Стажировка ученого подходила к концу, когда с родины пришли известия о Февральской революции. Если Невский, чей срок стажировки еще не истек, надолго задержался в Японии, то Конрад весной 1917 г. отправился домой. В Петроград он вернулся как раз в июльские дни, попав из небогатой, но спокойной Японии в центр политической борьбы. Как он потом вспоминал, в день его приезда на улицах стреляли. В июле 1917 г. он пишет из Петрограда Невскому: «Представьте себе человека, который схвачен водоворотом и мчится к пучине; он сознает, что нужно спасаться, но уж этого сделать не в состоянии. Таковы и мы, и таков, в частности, Ваш друг». Конрад, убедившись, что университет уже нормально не функционирует, решил спасаться и, не пробыв и месяца в Петрограде, уезжает к родителям, к тому времени владевшим имением под Орлом. Настроения его меняются: в письмах Невскому он то жалуется на разруху, то надеется на то, что мы перенесем «ужасную болезнь» и «еще с гордостью будем говорить, что наша республика – передовая в мире». Меняется и политическая ориентация: еще в мае он жалел, что из Временного правительства удалены «наиболее одаренные и умные люди» Гучков и Милюков, а сентябре уже называл себя «склоняющимся в сторону социалистов-революционеров». Это тоже было тогда типично для интеллигентов, особенно молодых: кадеты, умело обличавшие царскую власть, не справились с управлением страной, и еще до Октября стали сходить с политической сцены, а молодежь нередко склонялась влево. Одни шли к большевикам, как Поливанов, другие к эсерам или анархистам.

В 1918 г. Конрад вернулся в Петроград, где Е. Д. Поливанов привлекал его к работе с красными китайцами, но через год снова уехал в Орел. Там он вместе с группой оказавшихся в этом городе интеллигентов создал университет, став его первым и единственным ректором. Самыми яркими личностями в нем были сам ректор и М. И. Каган, интересный философ, повлиявший на знаменитого М. М. Бахтина в начале его пути. Но между собой они не ужились, и Каган вскоре покинул университет. Сейчас опубликовано письмо Бахтина Кагану, где он выражает сочувствие своему другу и с его подачи осуждает Конрада, которого тогда не знал. Но вскоре университет прекратит существование, будучи преобразован в пединститут, а Конрад вслед за Каганом навсегда уедет из Орла (в наше время университет воссоздадут).

Уже после закрытия университета вышел единственный выпуск его «Ученых записок», где Конрад опубликовал перевод японского памятника XIII в. «Записки из кельи» и статью о нем, это первая его публикация после 1913 г. Выбор именно этого памятника явно не случаен. Его автор Камо-но Тёмэй, придворный, ставший монахом, жил в эпоху, когда власть в Японии перешла от утонченного императорского двора к суровым и малообразованным воинам – самураям. В статье Конрада впервые проявилась черта, свойственная ему и позже: говоря о минувших эпохах, иметь в виду и современность: «Наступали мрачные и величественно-ужасные времена японской истории… Вместо усвоенной и претворенной культурности, широкой просвещенности и гуманитарной образованности – огрубение, одичание, упадок… А кругом достойный фон: разоренная страна, поредевшее население, всеобщее огрубение и распад привычных уже моральных, общественных и политических устоев». Очевидно, что речь идет не только о Японии начала XIII в.

Уход от мира автора «Записок» явно импонирует Конраду: «Пусть это знаменует, влечет за собою отказ от привычных условий, жизненных удобств, даже от многих потребностей, зато свобода, независимость, отсутствие необходимости или укладываться в общее русло, в общие рамки жизни, или влачить жалкое существование лишнего человека. Свобода и независимость, последование только одному себе». Случайно ли из Орла Николай Иосифович ездил в Оптину пустынь, где разбирал бумаги умершего в годы гражданской войны монаха-востоковеда (статья «Синолог из Оптиной пустыни» также будет опубликована лишь в 1996 г.)? Но уход от жизни для себя был отвергнут: слишком живым и деятельным человеком был Конрад.

Рассуждения про «Записки из кельи» также типичны для настроений русских либеральных интеллигентов тех лет. Вслед за коротким периодом увлеченности кадетами или эсерами наступило полное разочарование во всем, а в окружающем виделись, прежде всего, «всеобщее огрубение и распад устоев». Тут, однако, могло начинаться и различие во взглядах. Одни интеллигенты видели только «огрубение и распад», такая точка зрения означала либо эмиграцию, либо «существование лишнего человека». Конрад не хотел ни того, ни другого, да и некоторые его высказывания и 1917 г., и более поздних лет свидетельствуют о наличии у него исторического оптимизма. И он, как и та часть интеллигенции, которая хотела работать на своей родине, уже в 1921 г. писал о временах, не только «мрачных» и «ужасных», но и «величественных», а про самураев (власть которых продержалась в Японии с 1192 по 1868 гг.) сказано: «Здесь – сила, зато сила первобытная, неудержимо бьющая, обещающая много, но пока еще такая варварская». Оставалась надежда на уменьшение варварства, тем более что обстановка в стране по окончании Гражданской войны давала для этого основания.

В 1922 г. Конрад вернулся в Петроград и работал в этом городе до ареста в 1938 г. Одновременно после закрытия Орловского университета уехала туда доучиваться студентка Конрада Наталья Исаевна Фельдман, которая через несколько лет станет его женой. Брак окажется очень удачным: Н. И. Фельдман сама стала видным японистом и много помогала мужу в трудные его годы.

К моменту возвращения Николая Иосифовича в Петроград там почти не осталось японистов: кто умер, как О. О. Розенберг, кто оказался за границей, как Н. А. Невский и С. Г. Елисеев, кто жил далеко, как Е. Д. Поливанов, заброшенный судьбой в Ташкент. Конрад сразу же занимает главное место в этой дисциплине: уже в 1922 г. он стал заведующим двумя японскими кафедрами в университете и учебном Институте востоковедения имени А. С. Енукидзе (в последнем вузе он одно время был и проректором); после создания в 1930 г. академического Института востоковедения он там заведовал японским кабинетом. В 1934 г. он первым среди японистов стал членом-корреспондентом АН СССР.

Все публикации ученого в 20–30-е гг. посвящены Японии, в основном литературе и истории до XIX в., с середины 30-х гг. и языку. Первой его публикацией в Петрограде становится перевод памятника Х в. «Исэ-моногатари» с комментариями к нему. Однако в отличие от ряда других востоковедов он начинает осваивать и культуру «варварской силы», как он еще недавно выражался. Конрад оказался одним из немногих авторов, кто одновременно печатался в двух ведущих тогда изданиях: альманахе «Восток» в Ленинграде и журнале «Новый Восток» в Москве. В альманахе появлялись его переводы, а в «Новом Востоке» в 1923 г. вышла статья «Вопросы японского феодализма». С нее начался переход Конрада к марксизму. У многих интеллигентов, отказавшихся от эмиграции и внутренней эмиграции, в те годы появился интерес к марксизму, безусловно, искренний (принудительное освоение марксизма к 1923–1925 гг. еще было впереди). Особенно марксизм вызывал интерес у ученых, которые, как Конрад, не удовлетворялись изучением фактов и стремились к обобщениям. А Япония совсем не была изучена с марксистских позиций, Конрад здесь был первым, по крайней мере, среди японистов-профессионалов. Если востоковеды старшего поколения уже не могли выйти за пределы привычных с дореволюционных времен методов, то еще молодой и чуткий к веяниям времени Конрад усвоил «социальный заказ» вполне органично. Все его работы тех лет социологичны и опираются на учение о формациях. Это относится к публикациям не только по истории, но и по литературе и даже языку. Уже заголовки его литературоведческих статей тех лет красноречивы: вся японская литература им рассматривалась как «феодальная», «буржуазная», либо «пролетарская». А в книге 1937 г. «Синтаксис японского национального литературного языка» все функционирующие в то время в Японии языковые образования определялись как «классовые языки»: старописьменный язык – «феодальный», современный литературный язык – «буржуазный», деревенские говоры – «крестьянские», городские говоры – «мещанские». Сложности вызвал только «язык японского пролетариата». Признавая, что «в складывающемся пролетарском языке» «ведущую роль играет, безусловно, национальный язык» (т. е. «буржуазный»), он мог лишь говорить о том, что система понятий этого языка «перерабатывается в духе того классового сознания, носителем которого является пролетариат». Направленность исследований Конрада была хорошо видна современникам. Е. Д. Поливанов в рецензии на главный труд Конрада тех лет по литературе «Японская литература в образцах и очерках» (1927) отмечал, что японскую литературу уже изучали в разных аспектах, а теперь ее рассмотрели и в аспекте социологическом. И действительно: сейчас социологический анализ литературы может казаться безнадежно устарелым, но когда-то и он был новым словом.

Менялась научная парадигма, менялись и оценки. О любимом им когда-то Камо-но Тёмэе, авторе «Записок из кельи», в книге «Японская литература в образцах и очерках» уже говорится: «Писатели из отмирающего… сословия в социальном смысле – последыши, на жизненной арене – лишние люди, они в сфере культурной были типичными эпигонами. Ярким представителем этой литературы побежденных является… Камо-но Тёмэй, автор «Записок из кельи». А положительная оценка «литературы победителей» – самураев в той же книге усиливается: «В их произведениях, несмотря на всю, нередко большую неискусность формы, бьет ключом энергия, воля к власти, стремление к творчеству, деятельности». Так можно было характеризовать и «пролетарских писателей» в СССР.

Говоря о системе образования в Японии, Конрад изменил прежние неоднозначные оценки на подчеркнуто отрицательные: «буржуазная политграмота», «пропаганда собственнической идеологии». Однако одна из прежних идей сохраняется: осуждены традиционные компоненты японской культуры, а вестернизация Японии – все-таки прогресс. К этим выводам Конрад особенно четко пришел в статье, написанной по впечатлениям своей третьей поездки в Японию в 1927 г. Поездка была для Конрада и его молодой жены свадебным путешествием, но для него она оказалась последним, а для Натальи Исаевны единственным посещением изучаемой страны. Новые впечатления Конрад характеризует так: «Культура техническая идет вперед быстрейшими шагами, культура же духовная (в широком смысле этого слова) в общем, как правило, плетется позади… Рядом друг с другом – “Форд” и “Бедная Лиза”, небоскреб и Загоскин».

Концепции ученого могли меняться с годами; Конрад, безусловно, всегда старался исходить из господствующей в данный момент точки зрения, избегая, однако, крайностей. В 20-е гг., когда применение марксистских концепций в истории допускало индивидуальные вариации, он, вслед за некоторыми японскими историками, рассматривал японское общество до XVI в. как сословное, а не классовое, и лишь с начала эпохи Токугава (первая половина XVII в.) вел отсчет японского феодализма. Но когда стала господствовать теория формаций в ее наиболее догматическом варианте (так называемая «пятичленка»), Конрад в 1928 г. отнес возникновение японского феодализма к XII в., а в последней и самой большой по объему исторической работе, книге «Очерк японской истории с древнейших времен до революции Мэйдзи» (1937) – и к VII в. Но даже тогда он рискнул отрицать в Японии рабовладельческую формацию. В связи с этим книга вышла с подстрочным примечанием: «От редакции. Точка зрения, отрицающая существование рабовладельческой формации в Японии, является дискуссионной».

Но нельзя всю деятельность Конрада 20–30-х гг. сводить только к освоению марксизма и социологизма. Именно тогда он создал первую в нашей стране школу японистов, его учениками были А. Е. Глускина, Е. М. Жуков, Е. М. Колпакчи, Н. И. Фельдман, А. А. Холодович и другие видные ученые. Некоторые области своей деятельности Конрад передал ученикам; в частности, в 20-е гг. он много сам переводил с японского, а с 30-х гг. в основном руководил переводческой деятельностью учеников.

Важно и то, что после революции возросло стремление к просветительству, к распространению «вширь» всевозможных знаний. Это проявилось еще в первые послереволюционные годы, когда развернулась деятельность созданного М. Горьким издательства «Всемирная литература». В ней участвовал и Конрад («Исэмоногатари»). А в 1928 г. в СССР впервые приехал театр Кабуки, и целая серия статей Конрада того года была продиктована необходимостью объяснить не очень подготовленному советскому зрителю особенности этого театра. И созданная Конрадом школа перевода ориентировалась не на узкого специалиста, а на достаточно широкого читателя. Поэтому он заботился не о филологической точности, а о литературных качествах перевода. Этому он учил и своих учеников, некоторые из которых работали долгие десятилетия. Конрад пытался и пробить дорогу для японской драматургии на советскую сцену, сотрудничал с В. Э. Мейерхольдом и С. Э. Радловым, но не получилось.

Вершиной просветительской деятельности ученого стала в 1935 г. знаменитая хрестоматия «Восток. Литература Китая и Японии», включавшая фрагменты из многих выдающихся произведений классической японской и китайской литературы. Среди переводчиков Н. А. Невский, японисты – ученики Конрада, В. М. Алексеев, китаисты его школы и сам Николай Иосифович. Он же был ответственным редактором и автором вступительной статьи. Статья стала для него первой попыткой выйти за пределы Японии: он сопоставляет японскую литературу с китайской и даже со средневековой европейской. С одной стороны, в Китае или Японии нет аналога Данте. Но, с другой стороны, «полноценный художественный реалистический роман» существовал в Японии («Гэндзи-моногатари»), но не в Европе. А героический эпос, рыцарский роман, интимная лирика, религиозная драма и др. существовали там и там, что подтверждает закономерности исторического развития. Статья, как и хрестоматия в целом, направлена против европоцентризма: «В Стране Советов нет места буржуазной ограниченности, которая ничего не хочет видеть, кроме Запада и античного мира. Мы хорошо сознаем, что культура человечества слагается не на одном Западе…. Пусть, наконец, в общий ряд принимаемого нами и критически усвояемого наследия вступят и великие произведения Востока. Обстановка для этого у нас создана». И тут дух эпохи!

Уважение и внимание к средневековой японской культуре никак не противоречили приведенным выше словам об архаичности и даже реакционности сохранения ее традиций в современной Японии: в конце концов, и «Бедная Лиза» – классика, но культура должна развиваться. И уважению к культуре стран Востока Конрад всегда учил своих учеников.

В 90-е гг. я слышал много рассказов бывшей сотрудницы Института востоковедения АН СССР Фанни Александровны Тодер (1911–2000), в начале 30-х гг. студентки восточного факультета Ленинградского университета (ее воспоминания я использую и в очерках о Н. А. Невском и Б. Г. Гафурове). Она вспоминала, как поначалу ходила на занятия и по Китаю, и по Японии, не зная, что выбрать (тогда постепенно усиливалась узкая специализация, и китайско-японского разряда уже не было). Решающую роль в выборе сыграли личности ведущих профессоров. В. М. Алексеев (сам вовсе не аристократ по происхождению) на первой же лекции заявил, что овладеть Востоком может только человек, обладающий наследственной культурой. Это резко противоречило духу тех лет, в словах Алексеева ощущалось барство, а Конрад никогда ничего такого не говорил, был очень демократичен и внимателен ко всем студентам независимо от их происхождения. И лектором Конрад был блестящим. Выбор студентки оказался в его пользу.

Ф. А. Тодер вспоминала и то, как ее учитель постоянно говорил студентам, что главное для востоковеда – изучение культуры исследуемого народа во всех ее проявлениях. Здесь Николай Иосифович продолжал культуроведческие традиции классического русского востоковедения, хотя в осовремененном виде. У традиционного востоковедения был сильный филологический уклон, к тому же господствовало представление о том, что вся слава Востока в его великом прошлом. Современная Япония больше, чем какая-либо другая восточная страна, опровергала такие предрассудки, пусть Конрад и его современники и находили там множество «феодальных пережитков». Отсюда постоянный интерес ученого к современности. Другим отличием Конрада от предшественников было усиление специализации: не только филология традиционного типа, но и лингвистика, литературоведение, история. Но в 20–30-е гг., отчасти просто из-за недостатка кадров, Конраду, как и ряду его современников, приходилось заниматься всем этим; уже в поколении его учеников таких синтетических фигур не было. Никто после него не занимался и одновременно Китаем и Японией (разве что С. А. Старостин, но только как лингвист).

Впоследствии Конрад в статье о своем старшем коллеге арабисте И. Ю. Крачковском напишет: «Настоящий филолог не имеет права быть только лингвистом. За явлениями языка он должен видеть самый язык, а через него – мышление, ум. За романом или стихотворением он должен уметь разглядеть творческий гений народа. Филолог должен быть и историком, но таким, который видит в истории всю целостность жизни, борьбы и творчества». Речь здесь не только о покойном ученом, но и о себе.

Сосредоточенность на вопросах культуры «от противного» видна и в работах Николая Иосифовича по лингвистике, прежде всего, в уже упоминавшемся «Синтаксисе». Можно посмеяться над упрощенным его социологизмом при выделении «классовых языков», но именно эта часть книги, посвященная общественным функциям языка в Японии, оказывается самой живой и интересной. Большую ее часть составляют не очень яркие и зачастую нелогичные описания грамматических структур, идеи книги несамостоятельны и взяты из разных источников: это и русисты, особенно А. А. Шахматов, и Е. Д. Поливанов, и грамматики японских ученых. Кроме того, заметна русификация японского языка. Не буду повторять критику, опубликованную в моей книге «Изучение японского языка в России и СССР». Важно разобраться в причинах неудачи добросовестной монографии, по охвату материала до последнего времени самой подробной в отечественной японистике. Представляется, что дело было именно в культуроведческом подходе автора. Конечно, язык – важнейшая часть культуры, но такие его области как фонетика и грамматика слишком удалены от всех остальных ее частей. Именно поэтому на них направлялись усилия структуралистов, боровшихся за чистоту строго лингвистического подхода, но культурологу в фонетике и грамматике трудно было найти «мышление, ум», и получалась сухая компиляция. А вот жена Конрада была прирожденным лингвистом, с ее работами по японскому языку я всю жизнь спорю, но читать и критиковать их всегда бывало интересно.

Но, говоря о Конраде как лингвисте, нужно отметить, что как раз в этой области он, хоть и не был особенно самостоятелен, но сумел так и не подпасть под обаяние идей своего бывшего декана. Тезис о классовости языка после выступления И. В. Сталина в 1950 г. стал однозначно связываться с Марром, но в 30-е гг. его использовали любые лингвисты, старавшиеся идти «в ногу с веком», вплоть до активного противника марризма Е. Д. Поливанова и даже Н. А. Невского. Вокруг Конрада увлекались марризмом многие, а самый талантливый из его учеников, специализировавшихся по лингвистике, А. А. Холодович, поссорившись с учителем, ушел от него прямо к Марру. Но у самого Николая Иосифовича даже упоминаний знаменитого академика мало, а источники идей в «Синтаксисе» совсем другие. Подверженность Конрада научной моде все же имела пределы. Впрочем, к лингвистике он обратился уже после смерти Марра, когда влияние его учения стало постепенно ослабевать.

1937 г. был едва ли не самым богатым публикациями в жизни члена-корреспондента: сразу несколько солидных работ, в том числе две большие книги. Кое-что еще есть за 1938 г., а потом второй провал в публикациях: после 1913–1921 гг. новый перерыв до 1944 г. Я обнаружил это еще в студенческие годы, просматривая опубликованный к юбилею Конрада список его трудов. Причина была очевидна даже студенту, хотя ничего о бедах в жизни ученого вокруг меня не говорили. А потом, вскоре после смерти академика, у нас дома побывал старый товарищ моего отца Николай Иванович Воротынцев. За полвека до этого они вместе обучались на учительских курсах в станице Митякинской, потом потеряли друг друга из виду и вновь встретились. Оказалось, что Николай Иванович долго был в заключении, а теперь живет в Киргизии. И он весь вечер рассказывал о совместных бедах с Николаем Иосифовичем Конрадом. Он, прочитав в газете о награждении ученого японским орденом, написал ему письмо, но не знал адреса, а потом оказалось, что Конрад уже умер. Воротынцев теперь просил передать письмо Наталье Исаевне (он помнил, как звали жену Конрада), я письмо взял, но, каюсь, не передал адресату, поскольку после смерти мужа Н. И. Фельдман скоро стала болеть, и я побоялся ей напоминать о временах, о которых, как мне рассказали, ни муж, ни она не любили вспоминать. Письмо до сих пор у меня. В 1971 г. ни отцу, ни мне не пришло и в голову попросить Воротынцева записать его рассказы, но в иную эпоху, в 1987 г., когда отца уже не было, я написал об этом Воротынцеву и получил текст с припиской: «Эх, раньше бы! Теперь я уже многого не помню». Издать воспоминания мне удалось только в 1999 г.

Аресты среди ленинградских востоковедов начались с весны 1937 г. Одним из параметров, влиявших на вероятность ареста, оказывалась изучаемая страна. Япония считалась (как выяснилось, справедливо) вероятным противником в войне, поэтому в обстановке всеобщей шпиономании всех японистов стали подозревать в «шпионаже в пользу Японии», а поскольку Япония начала тогда войну в Китае, то же стали приписывать и китаистам. Именно за «шпионаж в пользу Японии» осудили на смерть Е. Д. Поливанова, арестованного в Киргизии. Погиб и совсем уже пожилой Д. М. Позднеев. А в Институте востоковедения (тогда в Ленинграде) к лету 1938 г. не осталось ни одного япониста, а среди китаистов уцелел только В. М. Алексеев. Пострадали и сотрудники, связанные с Монголией, видимо, в связи с массовыми репрессиями в МНР, а ближневосточная часть института почти вся сохранилась.

Первым арестовали ученика Конрада Д. П. Жукова (не путать с более известным однофамильцем Е. М. Жуковым), одного из немногих тогда востоковедов-коммунистов (именно за дружбу с ним погиб и известный поэт Н. М. Олейников). 3 октября пришли за Н. А. Невским, вернувшимся в Ленинград в 1929 г. благодаря уговорам Конрада (подробнее см. очерк «Колоссальный продуктор»). В итоге из одиннадцати переводчиков хрестоматии «Восток» арестовали семерых (из четверых оставшихся один жил в эмиграции), трое погибли. Среди избежавших ареста оказалась Н. И. Фельдман.

Конрада арестовали последним из всех 29 июля 1938 г. Поздняя дата, вероятно, спасла ему жизнь: сотрудники Института востоковедения, арестованные в 1937 г., пошли под расстрел, а пострадавшие в 1938 г. либо были довольно скоро освобождены (Е. М. Колпакчи, А. Е. Глускина), либо оказались в лагерях. Николай Иосифович более года находился под следствием в Ленинграде, а в конце 1939 г. осужден на пять лет и отправлен в лагерь около города Канска (Красноярский край). В эшелоне, а затем в самом лагере он и встретился с Н. И. Воротынцевым. Тот вспоминал, что заключенные, еще не зная, кто их спутник, окрестили его «профессором». Политические жалели «профессора», защищали его от уголовников, а во время тяжелых работ Воротынцев (звеньевой) вспоминал фразу Наполеона в передаче Е. В. Тарле «Ослов и ученых в середину!» и ставил профессора в середину группы рабочих, где было полегче. Потом ему нашли физически не трудную, но ответственную работу: очищать пешней от снега и мусора железнодорожную стрелку. Лежа на нарах, член-корреспондент (как позже выяснилось, этого звания его не лишили) говорил: «Эта работа мне внутренне импонирует. Во-первых, я один. Никто не мешает поразмышлять. К тому же не слышно блатного жаргона. А во-вторых, и это главное, я с пешней, эмблемой трудового процесса, направленного на расчистку путей».

Но в лагере ученый пробыл лишь несколько месяцев. Наталья Исаевна хлопотала за него, по ее просьбе к хлопотам подключился президент Академии наук В. Л. Комаров, и в апреле 1940 г. участь заключенного была смягчена. Его перевели в Москву во Внутреннюю тюрьму НКВД (Лубянка), пообещав пересмотреть дело. А до того ему дали работу по специальности. Прежде всего, он должен был переводить перехваченные японские и китайские военные тексты. Но оставалось время и для науки. Лишенный всего остального, заключенный ушел в работу. За год и четыре месяца удалось сделать больше, чем когда-либо за тот же срок на свободе. Такой парадокс!

В заключении Конрад выполнил самую большую по объему переводческую работу, причем с древнекитайского языка, которым он со студенческих лет не занимался. Это два знаменитых военных трактата VI–V вв. до н. э. Сунь-цзы и У-цзы. Переводы и исследования Конрада впоследствии (1950 и 1958) были опубликованы. Тогда же он вчерне, по собственной оценке, написал очерки классической японской и классической китайской литературы (к китайской литературе он также обратился впервые). Эти очерки, видимо, не вполне удовлетворяли автора, не издавшего их при жизни. Часть очерка японской литературы вышла посмертно в 1974 г., а очерк китайской литературы лишь в 1996 г. На одной из страниц рукописи по китайской литературе сохранилась помета: «1 августа 1941 г. Внутренняя тюрьма НКВД». Работал Конрад в заключении и над картотекой начатого еще в Ленинграде большого японско-русского словаря, впоследствии карточки войдут в словарь, который будет издан в год смерти Николая Иосифовича.

Пересмотр дела шел более года, возможно, органы НКВД ждали, пока будет выполнен предусмотренный объем переводческой работы. 6 сентября 1941 г. заключенный Конрад был освобожден со снятием судимости, но без реабилитации, которая произойдет лишь посмертно. Ему выплатили академическую зарплату за три года. Сразу же он был назначен заведующим японской кафедрой Московского института востоковедения, вместе с которым вскоре эвакуировался в Фергану. Как он писал в 1942 г. В. М. Алексееву, «мне постарались полностью воссоздать то положение, которое было до всего, полностью. И я это очень ощущаю. Никто и ничто мне не напоминает, не смеет напомнить о чем-нибудь». Когда в 1960 г. в Москве проходил всемирный конгресс востоковедов, где Конрада очень ждали, но он не явился, сославшись на болезнь, то коллеги объясняли это страхами, сидевшими в нем с тех лет.

Больше Николай Иосифович никогда не жил в Ленинграде, во время войны его квартира была разбомблена. В 1944 г. он переехал из Ферганы в Москву, где жил до конца своих дней, вскоре получив квартиру в академическом доме на Большой Калужской улице (с 1957 г. Ленинский проспект). В первые послевоенные годы он продолжал активно преподавать и занимать административные посты, помимо заведования кафедрой, он возглавлял Московскую группу Института востоковедения АН СССР (который еще находился в Ленинграде).

Публикации Конрада, возобновившиеся с 1944 г., отражают изменение ситуации в советской науке. Показательны названия некоторых из них – «Чехов в Японии», «Белинский и японская литература»: проблема влияния русской культуры на мировую культуру стала приоритетной. В публикациях по языку тех лет уже нет никакой «классовости языка» (еще до осуждения ее Сталиным), зато, опять-таки в духе еще не написанной сталинской брошюры, говорится о «языковом единстве народа», обеспечивающем «национальное единство».

Но начиналась «борьба с космополитизмом». Конрад переживал ее тяжело, даже несмотря на то, что его самого публично не прорабатывали и прямо «космополитом» не объявили. Однако гонениям подверглись люди из его окружения: Я. Б. Радуль-Затуловский, Т. И. Райнов и др., а из Московского института востоковедения в 1949 г. была уволена Наталья Исаевна (родители которой во время войны погибли в гетто). Видимо, Конрад боялся повторения прежних несчастий и, не дожидаясь увольнения, решил уйти сам. С осени 1948 г. он навсегда прекращает преподавание, а с 1 апреля 1950 г. ученый, еще даже не достигший пенсионного возраста, оформляет себе пенсию по состоянию здоровья, сохранив за собой только руководство аспирантами. В это время, 13 марта 1950 г. он писал Б. Н. Заходеру: «Мне трудно было говорить со своими друзьями все это время…. С 1913 года я работаю как вузовский работник, как научный работник – и вот, приходится все оборвать».

Впрочем, обрыв оказался недолгим. В последующий год обстановка в филологических науках стала лучше, и ведущую роль в этом сыграло, как бы это ни показалось в наши дни невероятным, выступление И. В. Сталина против марризма. И весной 1951 г. Конрад соглашается вернуться в академический Институт востоковедения, ставший с тех пор до конца жизни его единственным местом работы, там он уже не занимал административных постов. Общественная его деятельность, впрочем, продолжалась и дальше: новый руководитель филологических наук академик В. В. Виноградов привлек его к разработке программ по перестройке языкознания после низвержения марризма, он активно работал в редколлегии журнала «Вопросы языкознания», позже возглавлял академическую серию «Литературные памятники». В 1958 г. Конрад стал академиком.

Но главной сферой его деятельности окончательно стала научная работа. По-прежнему Конрад был чуток к веяниям времени, что проявлялось даже в тематике его публикаций. Во-первых, в 50-е гг. он больше всего публиковался по вопросам языкознания, хотя и не писал уже столь крупных по объему работ как «Синтаксис»: тогда оно после публикаций Сталина неожиданно стало чуть ли не самой актуальной из гуманитарных наук, где к тому же самим вождем был полностью снят запрет на использование дореволюционных идей. Во-вторых, у него заметно усиление китайской тематики за счет японской: революция 1949 г. и начало «великой дружбы» с Китаем подняли общественный интерес к этой стране, а Япония, уже не противник в войне, но еще не страна «экономического чуда», ушла на время в тень. Правда, главная работа Конрада тех лет по Китаю, Сунь-цзы, была выполнена раньше, но выход ее в 1950 г. оказался очень ко времени, тем более что этот трактат высоко ценил Мао Цзэдун, считавший, что его наставления помогали китайским коммунистам в их вооруженной борьбе. И в лингвистике Конрад начинает все больше писать о китайском языке, впрочем, не оставляя и японский. И здесь у него лучше получались те работы, в которых он обращался к роли языка в культуре: две статьи о литературном языке в Китае и Японии, очищенные от прежнего социологизма, и сейчас не потеряли значения. А вот статья «О китайском языке», посвященная в основном его грамматике, может быть, худшая из работ Конрада. Опять-таки в духе времени он призывал описывать китайский язык по образцу русского, находя в нем словоизменение и русские грамматические категории. А статья члена советской Академии наук была переведена на китайский язык и воспринята в Китае как директива.

Но главным для ученого в 50-е гг. стала разработка широких концепций развития мировой культуры (хотя академиком его избрали по лингвистике). Этим он также отличался от русских востоковедов классической школы. Он писал о И. Ю. Крачковском, что тот «не был склонен к широким обобщениям. Это был мастер скрупулезных специальных исследований». Сам Конрад занимался скрупулезными исследованиями лишь в самом начале деятельности, потом от них отошел (может быть, поэтому у него так и не дошли руки до полной обработки полевых материалов из Кореи). На него могла влиять невозможность для советского япониста сбора свежих фактов: в Японию ездить тогда было нельзя, а в СССР японских памятников культуры слишком мало. Но, разумеется, влияла и советская система ценностей, в которой обобщения ценились выше фактов, а «фактография» и «мелкотемье» считались недостатками. Правда, для Конрада еще долго действовал «кодекс чести» востоковеда, упоминавшийся в очерке о Н. Я. Марре: не рассуждать о предметах, которыми не владеешь в совершенстве, в том числе о культурах, языков которых не знаешь. Поэтому в 20–30-е гг. он избегал выходить за пределы Японии, а первую попытку сравнения культур, еще краткого, произвел лишь в 1935 г. в предисловии к хрестоматии. Теперь барьеры были для него сняты, что проявилось в самой знаменитой теоретической концепции Конрада – концепции «восточного Ренессанса», впервые высказанной им в печати в 1955 г., но в переписке заявленной тремя годами раньше.

Согласно этой схеме, Ренессанс – не европейское явление, а мировой процесс, начавшийся в Китае эпохи Тан (VII–X вв.), затем распространившийся на Ближний Восток и Среднюю Азию и к XIII–XIV вв. достигший Европы. Концепция стала популярной, хотя никогда не была общепринятой. Разумеется, ее автор ссылался на марксистскую теорию формаций, но все-таки трудно при любом понимании формаций приравнять Китай эпохи Тан и Европу во время зарождения капитализма. Не соответствовала концепция и тогдашним представлениям об особой роли русской культуры, причудливо отразившимся у Конрада в статье о китайском языке: культура Древней Руси с трудом вписывалась в «восточный Ренессанс». Но все-таки влияние времени проявлялось и здесь. Ощущаются в «восточном Ренессансе» и традиционная для советской науки борьба с «европоцентризмом» и преувеличением исторической роли Запада, и особое подчеркивание исторической роли не только русской культуры, но культур всех народов СССР (тогда Низами считали азербайджанским поэтом, а Фирдоуси – таджикским), и актуальное для начала 50-х гг. такое же подчеркивание мировой роли Китая. Но к середине 50-х гг. добавился и еще один фактор. В эпоху, которую теперь называют «оттепелью» (а придуманная ранее концепция обнародована была как раз тогда), появилось желание пересмотреть надоевшие схемы и догмы вроде «пятичленки», предложить что-то новое (такое желание вновь на некоторое время повысило ценность проблемных, а не «фактографических» исследований), но к восприятию западных концепций общественное сознание в СССР тогда не было готово. Поэтому концепции вроде «восточного Ренессанса» или (не у Конрада) «азиатского способа производства», не порывавшие с представлениями, вошедшими в плоть и кровь советских гуманитариев, но дававшие ощущение новизны, оказались к месту.

Однако к концу 50-х гг. и особенно в 60-е гг. ситуация в советской науке стала меняться. Кто-то еще пытался улучшать советский строй и марксистскую науку, но часть ученых стала разочаровываться и в строе, и в его базовой теории, хотя большинству из них еще не было ясно, чем заменить то и другое, многие искали «третий путь». Одни возвращались к ранее непопулярной «фактографии», другие уходили от современности в древность, в изучении которой легче было обходиться без признаков официальной идеологии. Характерно, что «восточный Ренессанс», от которого сам Конрад никогда не отказывался, еще при его жизни стали забывать (о недолгом всплеске внимания к нему в 1970 г. я скажу ниже). Но вдруг именно Конрад, к тому времени уже пожилой и далеко не столь активный, как в молодости (сказывались болезни, и Наталья Исаевна очень его берегла), стал одной из центральных фигур среди советских гуманитариев. С ним можно сравнить в те годы только М. М. Бахтина, хотя Бахтин, имевший лишь степень кандидата наук, был подчеркнуто неофициальной фигурой, а академик Конрад никогда не терял официального статуса. И Бахтин, когда-то, не зная Конрада, согласившийся с его резкой оценкой М. И. Каганом, теперь оценивал его работы высоко, как и Конрад работы Бахтина (притом, что тематикой исследований они не были близки).

Обе эти фигуры еще при жизни стали мифологизироваться, но Бахтин сам активно мифологизировал свой образ и мистифицировал своих молодых друзей, что вряд ли можно сказать про Конрада. Но части интеллигентов очень уж хотелось найти «живую связь времен». А из ученых еще дореволюционной выучки оставались немногие. Из блестящей плеяды японистов, о которой я говорил в начале очерка, в СССР остался один Конрад: одни погибли или рано умерли, другие жили далеко. Сам Николай Иосифович в одном из писем последних лет писал, что из петербургских студентов, для которых А. Блок писал свои стихи, остались только трое: В. В. Виноградов (русист), В. М. Жирмунский (западник) и сам Конрад (востоковед), поэтому он очень дорожит каждым из оставшихся, пусть они не близкие друзья. Все трое в 30-е гг. отведали тюремной похлебки, но всем удалось вернуться к работе и получить признание. И ушли они почти в одно время. Помню чьи-то слова на похоронах Конрада: «Год назад Конрад выступал на похоронах Виноградова, теперь Жирмунский выступил здесь, а кто скоро выступит на похоронах Жирмунского?». И действительно, быстро не стало и его.

Но отношение молодежи к этим людям было неодинаково. Виноградова многие не любили, относясь к нему, как я сейчас считаю, излишне резко. А отношение к Конраду было иным. Виноградову не прощали высказывания против структурализма, а Конрада, также не структуралиста, ценили. Видимо, дело было все в том же умении шагать в ногу с эпохой. Не будучи «шестидесятником» по возрасту, он вполне вписывался в шестидесятническую парадигму в том виде, в каком она существовала в те годы (куда пришло большинство шестидесятников позже – другой вопрос).

В 60-е гг. Конрад уже не писал книг, специализируясь в жанре проблемной статьи, посвященной общим вопросам культуры и литературы, отчасти истории (от лингвистики он отошел). Впрочем, из этих статей разных лет сложилась его последняя, самая известная книга «Восток и Запад» (1966; 2-е издание посмертно в 1972). В статьях проявились постоянные черты подхода ученого: культуроведческая направленность, связь с современностью, проблемность. В это время интерес к культуре возрос, придя на смену прежнему увлечению социально-экономическими проблемами, а проблемность и выход отовсюду в современность были ведущими принципами, например, «Нового мира» времен А. Т. Твардовского. Конрад там также печатался. Знак качества!

Едва ли не главным ключевым словом у академика в те годы становится гуманизм: «Гуманизм существовал и в древности и в средние века, притом повсеместно». Он «существует ровно столько времени, сколько существует человеческое общество; и будет существовать ровно столько же, сколько будет существовать человек». В гуманисты Конрад зачислял любого достойного человека, о котором писал. Такой подход трудно назвать материалистическим, гораздо больше он согласуется с конфуцианским «верховным законом человеческой природы – человечностью», с которым прямо сопоставлял свои взгляды Конрад в одной из статей.

К тому времени слово «гуманизм» в официальном советском языке уже имело (в отличие от первых лет после революции) положительную окраску, но принято было противопоставлять «классовый» гуманизм «абстрактному», который осуждался. А гуманизм, существующий «столько времени, сколько существует человеческое общество», уже не абстрактный, а «сверхабстрактный». Здесь уже проявлялось расхождение Конрада с официальной идеологией. Но читателям это нравилось.

И вновь, как когда-то, явные параллели если не с современностью, то с актуальным недавним прошлым. «В этой обстановке усиленного установления новых порядков вполне в стиле всех вообще действий новой власти была та форма борьбы с защитниками “старых порядков”, да и вообще с критиками, к которой обратилось правительство: физическое их истребление, а их писаний – уничтожение». Речь идет о борьбе китайского императора Цинь Ши-хуанди с конфуцианцами, отстаивавшими «человечность» и «долг», в конце III в. до н. э., но трудно отделаться от впечатления о том, что здесь, как и в давней статье о «Записках из кельи», говорится не только о старых временах. И в статье 1961 г. академик одним из первых у нас употребил ставший позже столь популярным термин «тоталитарный режим».

Типичные для нашей интеллигенции тех лет размышления отражены и в таком высказывании: «Устранять нужно и стремление оправдывать антигуманистические действия некими “высокими” целями, как будто эти цели действительно могут быть достигнуты недостойными человека средствами, особенно теперь, когда человек поднялся до невиданных высот познания и морали». И в другой статье: «Прогрессивно то, что сочетается в гуманизме». Пусть остается неясным, что такое гуманизм, но подобный взгляд давал возможность отрицать прогрессивность и деятельности объединившего Китай Цинь Ши-хуанди, и сталинизма. Но в каждой такой работе присутствуют и идеи, более традиционные для того времени. Везде упоминается теория формаций, пусть не всегда согласующаяся с другими пунктами его концепции; в той же статье, где упоминается «тоталитарный режим», сказано о коренном отличии социалистической революции, ведущей к отмиранию классов и социального антагонизма, от всех прочих революций, лишь заменяющих одни классы другими. И концепция гуманизма увязывается с тем, что было принято: «В нашу эпоху в гуманизме выступает прежде всего мысль о том, что основным источником всякого зла в жизни человеческого общества являются именно эксплуатация человека человеком и война».

Сейчас часто считают, что такие высказывания могли быть написаны либо цензором, либо для цензора, поскольку в начале 60-х гг. каждый умный и образованный человек якобы понимал, что, например, эксплуатация человека человеком – не источник зла, а естественное состояние общества и двигатель прогресса. Но такой взгляд неисторичен. «Шестидесятники», отвергнув многие догмы, не могли за короткий срок полностью сменить мировоззрение. Отрицали Сталина, но почитали Ленина, уже отошли от культурного изоляционизма сталинских времен и были готовы к диалогу с Западом, но не к полному переходу к западным ценностям. А как мог Конрад объяснить, например, историю Японии без понятия феодализма?

Диалог с Западом для Конрада был важен. Еще в 1954 г. он писал Т. И. Райнову: «Следовало бы нам на год-два отложить все дела и заниматься образованием: изучением мировой науки – по крайней мере с начала 20-х годов… И уж совершенно необходимо покончить со всем зазнайством и односторонне-критическим отношением к мировой науке». А с 1966 г. до конца жизни Конрад переписывался со знаменитым английским историком А. Тойнби. Переписка началась, когда советский ученый послал в Великобританию книгу «Восток и Запад», Тойнби ответил письмом; это письмо и свой ответ Конрад напечатал в «Новом мире» (публикация текста «буржуазного ученого» вызвала затруднения, но А. Т. Твардовский смог ее добиться); последующие письма изданы лишь в сборнике 1996 г. Переписка была доброжелательной, но каждый из ее участников отстаивал свою точку зрения, и спор шел на равных.

Академик предпочитал писать о «вечном», нередко сопоставляя великие личности Востока и Запада (скажем, Полибия и Сыма Цяня), а то и совсем выходя за пределы востоковедения (статья о Шекспире), и не так часто вспоминал, например, о современной Японии. Но за два года до смерти он выступил в журнале «Народы Азии и Африки» (ныне «Восток») с важной статьей, посвященной столетию революции Мэйдзи. Как мы видели, Конрад, почитая классическую японскую культуру, и до революции, и тем более после нее был критичен по отношению к японской современности. А к 1968 г. в нашем японоведении ее оценки, несколько смягчившиеся по сравнению с эпохой японского милитаризма, оставались отрицательными, на первый план выдвигались проблемы классовой борьбы и зависимости Японии от США. В массовом же сознании тогда уже начали распространяться представления о Японии как стране «экономического чуда». И патриарх отечественного японоведения первым понял, что время требует новых оценок. «Научно-техническая революция получила свое реальное воплощение в переоборудовании и переустройстве производства, т. е. вызвала новый промышленный переворот; но она же потребовала других людей, занятых в производстве: не только с гораздо более высоким, чем раньше, образованием и общим интеллектуальным уровнем, но и с гораздо более высокими специальными знаниями, со стремлением к собственной инициативе и самоуправлению, т. е. предпосылками демократии… Рост и усиление демократического движения заставил предпринимателей в самом управлении производством гораздо более чем прежде, считаться с интересами и нуждами рабочих и служащих, с их общественными запросами, да и просто с человеческими настроениями… Можно воздать должное инициативе и энергии этих предпринимателей». Сейчас такие высказывания могут показаться даже тривиальными (хотя кое-что здесь спорно, скажем, об «инициативе и самоуправлении»), но в 1968 г. в СССР они выглядели очень необычно. Впрочем, вразрез с этим статья завершается утверждениями о необходимости социалистической революции в Японии.

Менялись у Конрада в потоке времени и другие оценки. В 30-е гг. он, как и почти все советские японисты, был сторонником будущей отмены «феодальной» иероглифической письменности. Но в 1969 г. он писал переводчику своей книги «Восток и Запад» на японский язык: «Нет, не отменяйте у себя иероглифы!.. Берегите это национальное достояние!».

Итак, до конца жизни Конрад менялся. Но среди многих его коллег, особенно более молодых, его фигура олицетворяла незыблемость традиций классической науки. Сам облик старомодного ученого, изысканно одетого, носившего галстук-бабочку, ассоциировался со «славным прошлым». И мало кто уже помнил, что будущий академик писал в 20–30-е гг.

К этому добавлялся и другой фактор. Академик, пользуясь своим официальным положением и авторитетом, активно помогал людям из своего окружения, в той или иной степени «отклонявшимся от официальной линии». Некоторые из них под конец его жизни стали пополнять ряды диссидентов, а позже эмигрировали. Покровительствовал он не только востоковедам, например, пригласив для оформления издания Достоевского в «Литературных памятниках» Э. Неизвестного. Бывали у него и столкновения с начальством. Конрад, как показывает его переписка, несколько лет был увлечен возникшей у него идеей издать в одном томе три знаменитые «исповеди»: Августина, Ж.-Ж. Руссо и Л. Н. Толстого, развернулась работа (Августин и Руссо были заново переведены), но «инстанции» выступили против (возражение вызвали не только епископ Августин, но и, казалось бы, канонизированный Толстой), издание не состоялось. Все это поддерживало репутацию «прогрессивного ученого».

Впрочем, официальное положение академика было прочным. Он имел два ордена Ленина, а к приближавшемуся восьмидесятилетию Институт востоковедения представил Николая Иосифовича к званию Героя Социалистического Труда, однако до юбилея он не дожил полугода. Правда, за несколько месяцев до его смерти книга «Восток и Запад» выдвигалась на Ленинскую премию и дошла до финишной прямой, но премии не дали. Но уже посмертно Конрад получил Государственную премию СССР за вышедший незадолго до его смерти Большой японско-русский словарь (он был его ответственным редактором, хотя ведущую роль в организации работы и редактировании играла Н. И. Фельдман, тоже получившая премию). А Япония его первым из советских ученых наградила в марте 1969 г. орденом Восходящего солнца, об этом сообщили в газетах, но Конрад в письмах жаловался на то, что академическое руководство его не поздравило.

Последний год жизни принес Николаю Иосифовичу две неприятности. Одна была связана с Ленинской премией, а вторая – со статьей в журнале «Иностранная литература» видного китаиста из последних учеников В. М. Алексеева, тоже сотрудника Института востоковедения Л. З. Эйдлина. Они с Конрадом были знакомы со времен эвакуации, их отношения всегда были хорошими, двумя годами раньше Конрад выступал оппонентом по докторской диссертации Эйдлина. И вдруг тот напечатал статью, где довольно убедительно спорил с концепцией «восточного Ренессанса». К тому времени академика уже давно публично не задевали. Получился эффект разорвавшейся бомбы. Сразу пошли разговоры о том, кто стоит за спиной Эйдлина, естественно, травлю «прогрессивного ученого» приписали официальным кругам, вопрос был лишь в том, каким. При этом трудно было не признать, что китаист по сути спора с академиком был прав. Рассказывали, что Николай Иосифович тяжело переживал публикацию статьи. Через два месяца в санатории «Узкое» с ним случился инсульт, а еще через две недели, 30 сентября 1970 г. его не стало. Сразу пошли разговоры о вине в этой смерти статьи в журнале, хотя такое нельзя доказать, как, впрочем, и опровергнуть.

До сих пор я ничего не писал о своих собственных воспоминаниях. Но живым я видел Конрада лишь один раз еще студентом, когда он выступал в Институте восточных языков (ныне ИСАА) при МГУ с докладом, посвященным 50-летию Октября и советскому востоковедению. Большая аудитория была битком набита, все пришли смотреть на живого классика науки, нашей группе нашлось место лишь в дверях. Потом я оказался с Конрадом в одном институте, за эти два года переименованным из Института народов Азии обратно в Институт востоковедения, но ни разу его не видел. Зато в день, когда стало известно о его смерти, меня, еще аспиранта последнего года, как самого молодого включили в похоронную комиссию.

Меня направили помогать М. В. Софронову, которому совсем недавно Николай Иосифович оппонировал по докторской диссертации; Софронов занимался языком тангутов первым после Н. А. Невского, что привлекло Конрада (а через тринадцать лет Софронов будет оппонентом на моей докторской защите). Помню поездку с ним на деревообделочную фабрику специализированного треста бытового обслуживания населения (такой был эвфемизм), выпускавшую лишь один вид продукции. Ни он, ни я совсем не знали, как надо выбирать гроб, и оказались в большом затруднении. Помню квартиру покойного, где я впервые столкнулся с Натальей Исаевной, раньше памятной мне лишь по ярким выступлениям на конференциях по японскому языку. Кто-то ей при мне сказал, что для одевания в морге нужно передать майку, она начала кричать: «Никакой майки! Он никогда не носил маек!». Фельдман, прожив еще пять лет, так до конца и не оправилась после смерти мужа. Помню и заседание похоронной комиссии в старом здании Президиума АН, где при обсуждении даты похорон один из присутствовавших сотрудников Института востоковедения вдруг спросил: «А потечет он к тому времени или не потечет?». Когда я рассказал об этом матери, она даже не возмутилась, а грустно сказала: «Вот, такой интеллигент, а теперь так о нем говорят». И на том же заседании объявили: по завещанию покойного, будет и отпевание в церкви Ризположения.

Эта новость удивила часть собравшихся: тогда такое не было принято. Никто не возразил против воли умершего. Лишь один из присутствовавших, человек не очень интеллигентный, удивился: «Как же так, Николай Иосифович всегда писал в атеистическом духе, а оказывается…». Напомню, что в единственной дореволюционной публикации Конрад заявлял о своей религиозности. Потом, естественно, он об этом не писал даже в известной нам частной переписке, многого мы не знаем. Но в конце жизни он переписывался с М. Е. Сергиенко, переводчицей Августина (когда не получилось с «Литературными памятниками», перевод издали в журнале Московской патриархии), не скрывавшей религиозных чувств, и солидаризировался с адресатом в отношении к вере, упоминая и о том, что соблюдает церковные праздники. Так что просьба была для него естественной.

Через два дня я как член комиссии отправился в церковь Ризположения, находящуюся рядом с академическим домом, где жил Конрад (ее злые языки называли церковью Академии наук, академики бывали среди прихожан). Войдя в переполненный храм, я оторопел. Дело было не в самой процедуре, которая для меня в том 1970 г. была уже третьей: только что я хоронил в церкви двух родственников, в том числе деда Владимира Амвросьевича. Но то были тихие семейные процедуры, на которых присутствовали и атеисты вроде моих родителей, теперь я ощутил, что нахожусь на политической демонстрации (раньше этот аспект в связи с Конрадом я себе не представлял). Вокруг я увидел из известных мне в лицо людей одних оппозиционеров и диссидентов, не только из числа востоковедов. Я не боялся каких-то последующих для себя неприятностей (которых потом и не было), но как-то стало не по себе: как это я, примерный аспирант и член комсомольского комитета института, вдруг здесь.

Тем не менее, обратно к метро я пошел с группой институтских сотрудников. С ними шел один неизвестный мне человек, это оказался А. М. Пятигорский, уволенный из института «за политику» еще до моего зачисления туда (вскоре он эмигрировал, и, хотя умер совсем недавно, я его более не видел). По дороге тепло вспоминали покойного, как он, не стреляя из пушек по воробьям, умел в главном помогать и защищать. Ругали администрацию института, вспоминали, как нарочно поставили на один день процедуру увольнения «неблагонадежных» сотрудников и защиту диссертации Эйдлина (о котором говорили вполне уважительно), понимая, что больному академику сил на два выступления в один день не хватит. Пятигорский возмущался и тем, что в Академию не был избран только что перед этим умерший В. Я. Пропп и до сих пор не избран Е. М. Мелетинский (последний дожил до 2005 г., но и в иную эпоху не стал членом АН). Еще он говорил: «А что если завтра мне на гражданской панихиде прорваться и сказать правду?». Коллеги его уговаривали этого не делать и, видимо, уговорили: на другой день в зале Института востоковедения все было строго официально, выступали в основном члены академии. Но без скандала все-таки не обошлось: Д. С. Лихачев закончил речь словами о том, что Конрада убили возмутительной статьей и ему горько оттого, что он не смог защитить своего друга. Потом было Новодевичье кладбище, наши аспирантки несли на подушечках ордена, а я был в числе тех, кто нес гроб. Спустя два десятилетия, в день столетнего юбилея мы с К. О. Саркисовым ездили на кладбище, теперь уже закрытое для публики и абсолютно пустое, и возложили венок.

Потом Конрад остался на многие годы, да и остается сейчас почетной фигурой в истории отечественного востоковедения. В 70-е гг. издали три тома его трудов по литературе и культуре, потом переиздали и «Исэ-моногатари», и «Записки из кельи» (предполагался и том лингвистических работ, но мы с И. Ф. Вардулем решили его не делать). Здесь, однако, не обошлось без конъюнктурной правки: при переиздании Сунь-цзы из вступительной статьи Конрада изъяли упоминания Мао Цзэдуна. Но грустной оказалась судьба библиотеки Конрадов. Шли разговоры о мемориальном кабинете, но сначала еще была жива Наталья Исаевна, а потом у института были другие заботы. После смерти Фельдман жившая с супругами экономка Анна Ивановна раздавала книги всем желающим, а после ее переселения и ликвидации квартиры все оставшееся выбросили в помещение медпункта во флигеле академического дома. Я зашел туда, просмотрел то, что было свалено, но везти было некуда: Отдел языков Института востоковедения был и так завален книгами. Я взял из кучи несколько реликвий: большую фотографию пагоды храма Хорюдзи в Нара, видимо, привезенную из Японии, роман японского автора «Воды Хаконе», о котором Конрад опубликовал статью, оттиск работы известного лингвиста Л. В. Щербы с авторской надписью и литографированный курс японского языка, читавшийся в 1912 г. во Владивостоке профессором Е. Г. Спальвиным, с надписью В. М. Алексееву (тот, видимо, передал книгу Конраду). Все это я храню и сейчас.

Когда участники отпевания Конрада и их единомышленники победили, они, естественно, не стали вспоминать его марксистские работы 20–30-х гг. и более поздние публикации о влиянии великой русской культуры на японскую. Впрочем, книга «Японская литература в образцах и очерках» была в начале 90-х гг. переиздана, несмотря на ее социологизм (к которому она, безусловно, не сводится: в ней немало и живых картин японской литературы). Легенда о не поддавшемся «тоталитаризму» ученом живет. С другой стороны, и в наше время бывают публикации, где Конрад трактуется как востоковед, принявший Октябрь и пришедший к марксизму (статья А. О. Тамазишвили). Трактовки прямо противоположны, но для каждой можно найти основания. Впрочем, есть и иная оценка академика, правда, больше в устной молве, чем в печати. Многолетний спор двух столиц иногда находит самые неожиданные проявления. В Москве Конрада признают и почитают, а в Петербурге можно услышать очень резкие, а то и уничтожающие его характеристики. Вспоминают о его «слишком советской» позиции в ленинградские годы, повторяют не документированные рассказы о его нестойком поведении во время следствия.

Но личность Конрада помнят, а на его научные работы ссылаются редко (а если ссылаются, то больше на его высказывания по общим темам, а не на востоковедческие исследования). Это относится не только к лингвистам, которые давно превзошли уровень его «Синтаксиса» и статьи «О китайском языке», но и к специалистам по японской литературе, которые еще в начале 90-х гг. говорили мне, что академик для них – уже не живая фигура научного процесса. Но и те, и другие активно привлекают работы его учеников и, шире, специалистов, вышедших из его школы, да часто и сами к ней принадлежат, если даже самого Николая Иосифовича не застали.

Не каждому ученому дано создать школу. Скажем, в области японистики это получилось у Конрада и не получилось ни у Е. Д. Поливанова, ни у Н. А. Невского, вероятно, не только по внешним причинам, но и в силу особенностей характера каждого из них. Из трех этих ученых, когда-то вместе начинавших, Конрад, вероятно, не был самым талантливым в науке, но превосходил двух остальных в одном: в таланте человеческого общения. И при жизни, и после смерти его вспоминали как обаятельного человека, превосходного собеседника и рассказчика, блестящего лектора и популяризатора. Как сейчас иногда говорят, экстраверт (в отличие от интроверта Невского). Многие востоковеды прошли через его влияние.

Уже создание школы японистов – культурологов, литературоведов, лингвистов, историков древнего и средневекового периода, переводчиков обеспечивает ученому почетное место в истории науки. А то, что ученики идут дальше учителя, – нормальный процесс. Важно и то, что очень многими вопросами изучения народов Дальнего Востока он в нашей стране стал заниматься первым (по некоторым из них он остается до сих пор и единственным исследователем). Важна и его роль просветителя. Сейчас у нас любят подчеркивать, что «средний интеллигент» конца советской эпохи по своей культуре будто бы деградировал по сравнению с интеллигентами до «катастрофы». Но в области знаний о Востоке соотношение все же обратно. И среди тех, кто здесь способствовал прогрессу, Конраду принадлежит одно из первых мест. И то, что он оставался «более полувека в научном строю» (так называлась юбилейная статья к его 75-летию) и к концу пути даже был востребован более всего, тоже заслуживает уважения.

Но есть и еще один итог его большой жизни. Н. И. Конрад всегда был чуток к быстро менявшемуся времени, выражал идеи и настроения, характерные для русской интеллигенции в ту или иную эпоху. Время заставляло его быть либералом (и одновременно разведчиком) в 1910-е, марксистом в 1920-е, патриотом в 1940-е и начале 1950-х, «шестидесятником» в 1960-е, обличать «пропаганду собственнической идеологии» в довоенной Японии, а потом восхищаться «японским чудом». При этом он всегда был чужд любым крайностям. Конрад не боролся с господствующим мнением в науке и жизни, он всегда плыл по течению, хотя и такое плавание бывало трудным и опасным. И это плавание дало результаты.