Хрустальный дворец источал тихую музыку.
Его сверкающие в лучах утреннего солнца чистопрозрачные стены, высокие стрельчатые наличники узких окон, покрытые алмазной гранью, тонкая резьба многочисленных розеток и трилистников, украшавших и скрывавших перекрытия между этажами – все, казалось, пело само по себе, отвечая звуками на нежные переливы яркого света. Свет этот, – свет Животворящего Светила, – такой незаметный и обыденный в своей жертвенности всему земному, сиял высшей радостью, встретив на долгом пути космическом – материю, способную не просто впитать или даже отразить его, но и заставить его разделиться на собственные составные части – цвета радуги.
Гермес медлил, охваченный упоением, которое стало для него, увы, таким редким. Он совсем позабыл про Лефа, которого привел с собой, – но тот неожиданно подал голос:
– Чудо! – убежденно произнес Леф. – Истинное чудо!
Гермес, не отрывая карих глаз от необыкновенного явления, столь поразившего его, и стараясь как можно дольше продлить это хрупкое состояние наслаждения Красотой во всех Ее сочетаниях: форме, цвете и звуке, – ответил, но ответ был предназначен не столько Лефу, сколько самому себе.
– Да, – чудо. Одно из тех, что рассыпаны во всей жизни, и которых никто не замечает. Вот, от нас все требуют и требуют чудес. Эта жажда сверхъестественного стала для человеков чем-то наподобие одуряющего напитка Фуфлона: чем больше они его потребляют, тем больше привыкают к нему, пока дозы для хоть какогото удовлетворения не превысят допустимого. Да, они уже и не просят – они требуют, угрожая в противном случае, что перестанут верить в нас. Что это, как не леность чувств и разума?.. Ведь для того, чтобы заметить, просто заметить вот это чудо, которое у нас перед глазами, надо сначала хотя бы подумать: что это, откуда берется эта радуга? Конечно, проще валиться на колени перед материализацией духа, чем употребить свою голову на то, к чему она предназначена! – в голосе Гермеса проскользнула горечь, и он, заметив это, постарался ее сгладить. – Хотя, конечно, им, беднягам, и в самом деле трудно представить, что радуга – это не мост, по которому шествуют боги, а луч света. Ведь свет для них не имеет окраски, тогда как радуга – она многоцветна…
– …И, к тому же, играет своими цветами на гранях хрусталя, как Аполлон на своей арфе, – закончил его мысль Леф.
– О, да ты поэт, друг Леф! – с удивлением взглянул на него Гермес.
– Впрочем, чему я удивляюсь: ведь так о многом нам приходится забыть, что еще недавно было неотъемлемой частью жизни атлантов. Но неужели мы навсегда позабудем о красоте? И сможем заменить ее в своем сознании этим уродством, которое наступает? Не верю!
Леф, этот неприступный, твердокаменный Леф молчал, и Гермес ощутил, что он слушает. Слушает так, как могут это делать только атланты, наделенные от Бога способностью слышать не только слухом, но и всеми остальными органами чувств, в своем синтезе доведенными до совершенства.
И в самом деле, было от чего впасть в чистый экстаз! Дворец Аполлона, выстроенный им как-то в порыве вдохновения (не без помощи пространственных элементалиев, стихийных духов), – был сам по себе явлением поразительным, даже для Атлантиды. Вполне приспособленный для жизни тела, – это был один из земных домов Апплу – он, в то же время, отвечал, насколько это было возможно, потребностям его в ясности и свете. Недаром ведь Аполлона почитали по всему населенному миру именно как Бога Солнечного Света.
– Кому, кроме Апплу, – тихо сказал Леф, – под силу превратить дневной свет в музыку? Да еще сопроводить каждый звук ее цветом…
Гермесу не хотелось отвечать, нарушая этим сладостное чувство покоя, проникшего в его душу. Но он не был бы Гермесом, если бы отвлекался дольше, чем можно, от своей цели. Он с улыбкой взглянул на Лефа, который, казалось, позабыл обо всем, окунувшись в незримое море благодати, и произнес:
– Гармония… Вот она, перед нами, а мы – в ней. Когда-то, еще задолго до нас, атланты, говорят, владели ею и жили в таком вот состоянии, как мы с тобой, Леф, сейчас – постоянно. Это и было то самое прекрасное равновесие, которое мы давно утеряли, хотя никак не хотим признаться самим себе в этом.
– Однако, в этом состоянии, – покрутил головой Леф, приходя в себя, – невозможно ведь ничем заниматься! Век бы наслаждался покоем, который несет эта благость… А как же быть с делами? Ведь нужно же комуто на земле и дело делать!
– В том и секрет, друг Леф, – ответил ему Гермес, и улыбка его сделалась печальной, – что мы, атланты, разделились сами в себе: одна наша часть тянется к высшему, другая же, – другая занимается делами земными, как ты говоришь. А ведь этого разделения не должно было быть. Ты что, думаешь, таков был изначальный План? Многого, конечно, мы не знаем, но уж, поверь мне, разделения не предусматривалось. Да, впрочем, что я тебе говорю? Ты и сам знаешь. Не будь того предательства, из-за которого нарушились все ожидаемые следствия, и жизнь на планете вдруг ускользнула в сторону от Пути, предназначенного ей… Но что же мы стоим?.. Идем, по пути договорим…
– Кому, как не мне, знать лучше всех о том, к чему привело то предательство. Иногда мне кажется, что все настолько повернулись лицом к тем предателям, что ничего уже сделать нельзя. Не хочется так думать, но…
– Понимаю тебя, Леф. И все же мы должны работать, пытаясь вразумить всех, чье сознание затемнилось.
– Но если оно затемнилось бесповоротно?
– Будем надеяться, что эти случаи редки. И на них не надо надолго останавливаться. Подумаем о тех, кого еще можно спасти, уберечь…
– Поработал бы ты со мной рядом хотя пару деньков…
– Что ж, это мысль, – легко согласился Гермес. – Вызови меня, когда пожелаешь – я приду.
– Что ты, – испугался Леф, – тебе нельзя! Это я так, к слову. Ты не выдержишь.
– Вот-те на! Ты выдерживаешь, а я, выходит, из другого теста сделан?
– Вот именно. Из другого. Ты еще Апплу позови с собой.
– Апплу нельзя.
– И тебе нельзя. И другим, кто еще сохранил себя в чистоте. Такого налипнет, что и не отмоешь!
– Оно налипает и так… Благодарю тебя за заботу, Леф, но с этой нашей «чистотой», как ты выражаешься, или обостренной чувствительностью, прямо беда, признаюсь тебе. Завидую иногда тем, кто закрыт, – так донимает порой это общее неравновесие, что, кажется, терпения больше нет выносить все это. И ведь что интересно: самые сильные удары от тех, кого привык считать своим. Понимаешь, какой это угрожающий признак?
– Удивляешься? Ты, Гермес?.. А я вот не удивляюсь. Перестал удивляться. Долго не мог понять, что происходит, пока не догадался.
– Поделись со мной…
Леф недоверчиво взглянул на Гермеса: не шутит ли. Однако светлое лицо Герму было непривычно серьезно.
– Будто сам не знаешь… Ну, ладно, скажу. Кто такие эти «свои» для нас? Те, кого мы привыкли считать таковыми. По рождению, по воспитанию: с кем-то вместе росли, с кем-то учились в одной Академии. В Академии, где, кстати, до сих пор еще учат, что атланты – отпрыски божественной расы, ровно на семь порядков опередившей земных человеков…
– Я этому не учу…
– Так другие учат. А ведь на самом деле все это давно уже не так. Причин не берусь указывать, но мы стали другими. Большинство из нас, во всяком случае.
– Привнесение человеческой крови, так?
– Конечно. Хотя и не это главное, по-моему. Ведь в нас всех, не надо забывать об этом, тоже течет изрядная толика этой самой крови.
– Половина на половину…
– Ну вот! Скажешь тоже! Такое соотношение было верно для самых первых, которых родились на Земле, чтобы ей было от этого больше пользы. Но после, – сколько поколений наших предков сменилось, наполняя и наполняя Землю своими отпрысками от земных женщин? Их-то уж никак нельзя считать атлантами! Однако – сами они ставят себя на одну доску чуть ли с царем Родамом! Хотя в душе их – тьма…
– Ты прав, Леф. Но, именно эта самая малая толика атлантской крови и оставляет наши сердца открытыми перед ними. И тогда уж ничто не мешает яду в виде неприемлемых излучений проникать в нас. Хуже всего то, что поражается наше самое слабое звено – земной организм. Замечаю, как он становится все проницаемей для болезней. А ведь что такое болезнь? Разрушение равновесия в теле, каким бы оно ни было. И все больших усилий стоит нам восстановить в себе его. Боюсь, что не всегда это нам удается в полной мере, – и тогда накапливается этот остаточный яд в наименее совершенном из тел – земном, плотном.
– И что же, нет никакого лечения?
– Лечение одно. Та самая гармония, равновесие всего организма в его полном сочетании, видимом и невидимом, которое мы с тобой только что восприняли. Поблагодарим же за это Апплу!
– За что это вы меня собираетесь благодарить? – раздался голос, который вывел наконец Лефа из состояния задумчивости. – Что-то вы задержались. Смотрю на вас, смотрю, а вы все беседуете. Интересная тема, должно быть? – обратился Аполлон к Лефу, делая, в то же время, приглашающий жест в сторону открытого входа – арки, ведущей в парк.
– Приветствую тебя, высокородный Апплу! – со всей торжественностью произнес Леф, опускаясь на одно колено перед Аполлоном не только в знак ритуальных условностей перед сыном и братом царей, но, скорее, в силу искреннего преклонения, переходящего в восхищение. – Прости, что нарушаю твой неприкосновенный отдых своим вторжением. Прошу выслушать мое сообщение. Его государственная важность настолько велика, что…
– Ты знаешь, Леф, в узком кругу, как сейчас, например, я не склонен соблюдать все придворные церемонии, – мягко остановил его Аполлон, – поэтому благодарю тебя за то, что ты ограничился лишь мимолетным коленопреклонением. Сегодня я говорил уже Герму, что помню о своей обязанности замещать брата Родама в его отсутствие. И вообще – о каком это неприкосновенном отдыхе может идти речь среди атлантов?
Леф, к которому непосредственно были обращены эти слова, осмелился наконец встретиться глазами с Аполлоном – и дрогнул. Вибрации высшего порядка, словно молния, пронзили его тело, и глаза мгновенно переполнились слезами. Однако Леф мужественно выдержал испытание и не отвел своего взгляда, пока Аполлон не отвернулся сам. Как гостеприимный хозяин, он пошел впереди гостей, и шаг его был широк и волен, вздымая просторные длинные одежды лазоревого цвета: бог Света никогда не обнажал перед другими своего тела. Не все, подобно Лефу, могли бы выдержать мощь его излучения.
По этой же причине они расположились для беседы не в доме, хрустальные стены которого были наэлектризованы в огромной степени и могли бы представить собой опасность для более приземленной энергетики Лефа, а на зеленой лужайке в саду, со стороны дома, обращенной к востоку. Здесь на золоченых шестах уже был раскинут легкий шатер, подобранные цветными лентами и кистями полы которого давали простор ветру, очень кстати охладившему вдруг разгоревшееся лицо Лефа. Вокруг маленького резного столика из слоновой кости были приготовлены три мягкие лежанки с высоким изголовьем, покрытые белоснежным льняным полотном.
Гермес сразу же растянулся на ложе, с видимым удовольствием потягиваясь всем телом. В отличие от него, Аполлон, как и Леф, не возлегли, а лишь присели на сиденье, и хозяин дома наполнил кубки.
– Пусть этот нектар, секрет которого дарован нам свыше, – сказал он, – просветлит наши тела, как и души, и даст поистине неземную ясность нашим мыслям. Да воссоединимся мы на сей час с Высшим Источником Мудрости, ибо, чувствую, великая забота предстоит нам. Без Его Помощи нам не разрешить ее.
Они пригубили напиток, и Аполлон слегка откинулся на изголовье. Его прекрасная голова покойно опиралась на пальцы левой руки; светлые, с золотистым отливом, волосы, сложенные на затылке в тугие локоны, надежно удерживавшие обычную среди атлантов прическу, увенчивал венок из темно-зеленых душистых веточек лавра. Голубые, все просвечивающие до самых глубин, глаза смотрели настолько ясно, что Леф понял: Аполлон знает все. Нечего перед ним пытаться как-то связать упорно расходящиеся нити отдельных тревожных сведений, – он это сделает сам.
Воцарилось молчание. Нарушить его, как старший, мог только Аполлон, а он не спешил это сделать. Леф, упершись взглядом в носки собственных каучуковых сандалий, напряженно ожидал распоряжений; Гермес задумался, поигрывая золотым кубком и весь уйдя, казалось, в созерцание его резьбы.
Наконец Аполлон отнял руку от кифары, струны которой, как бы в рассеянности, пощипывал.
– Так в чем же вопрос? – спросил он, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Упруго, словно мячик при настольной игре, Гермес вскочил с места.
– Постой, Леф, – выставил он руку вперед ладонью, – разреши мне сказать.
Леф, и без того не имевший намерения говорить первым, только кивнул головой.
– Если тебя интересуют подробности, – быстро заговорил Гермес, – Леф тебе выдаст их с три короба. Но сейчас – о главном. Как только из поля всеобщего зрения исчез царь Родам – Гермес, в присутствии постороннего, хотя бы им и был Леф, приближенный его брата, не позволил себе вольности по отношению к титулу, – тотчас в стране началось непонятное движение. Эти недоумки, о которых ты знаешь, Апплу, решили, что настал самый подходящий момент для воплощения в жизнь их планов: они начали готовиться к захвату власти. Но они забыли, против кого идут – Гермес усмехнулся без тени самодовольства, – ведь мы… – он быстро взглянул на Лефа и поправился: – Леф, я хотел сказать, знает свое дело. Они все давно у него как на ладони…
– Не сомневаюсь, – дождавшись короткой паузы в речи Гермеса, спокойно произнес Аполлон, – ведь Леф – известный мастер порядка. Но… Скажи мне, Леф, – Аполлон тепло улыбнулся Гермесу, и тот понял, что брат желает выслушать подробности именно из первых рук, – зачинщики заговора взяты под стражу, очаги бунта погашены, – что же тебя беспокоит настолько сильно, что аура твоя притушена коричневыми бликами?
Леф при первом к нему обращении поднял голову.
– Аура?.. – удивленно повторил он. – Я и забыл думать о цветах своей ауры.
– Напрасно, – мягко укорил его Аполлон, – наша аура – основа нашей жизни. И если мы не будем поддерживать ее постоянным мысленным очищением, – то сильно рискуем оказаться вскоре на одной доске со своими противниками. Те и без того уж так расстарались, что многих атлантов и не отличишь по излучению от самых преданных слуг зла.
– Ты прав, как всегда, великий Апплу, – печально сказал ему Леф, – но их действия настолько изощренны, что все чаще приходится пропускать удары. И очиститься становится все трудней и трудней…
– Это не по твоей ли части, Герму? Надо провести с воинами и, в первую очередь, со славными этера, цикл бесед о том, как обезопасить себя от приемов черной магии. Ведь именно ею враги только и могут бороться с нами, призывая на помощь свою темную рать. Они не думают о том, что сами себе роют могилу, ибо предпочтя однажды предательство всего светлого в самих себе, тем самым они исключают себя из эволюции.
– Но это их самостоятельное решение, – заметил Гермес, – хотя неизвестно, почему они так крепко держатся за него. Видно, очень привлекательны обещания всяких благ, которые им сулят, иначе что же?..
– Не стоит много говорить на эту тему, Герму. Они сами выбрали свой путь, ты прав, и Бог с ними.
– Так что же, поддаться им и смотреть, что же будет дальше, не противясь им, что ли?
– Ну уж нет! – Аполлон взял на кифаре звучный мажорный аккорд, который многократным мелодичным звоном отозвался в стенах дворца. – Разве я когданибудь учил тебя поддаваться вражьей силе?
Гермес перевел сияющие глаза на Лефа, как бы передавая ему частицу гордости за своего поистине божественного брата, и Леф понимающе кивнул ему.
Между тем Аполлон продолжал:
– Кстати, о вражьей силе… Как она, Вражина, себя проявляет? Помнится, у нее было и другое имя: Ворожея, если я не ошибаюсь.
Отвечать на этот вопрос пришлось Лефу. Ибо Гермес, неунывающий и бесстрашный Гермес, вдруг опустил глаза и замолчал, как бы отстранился.
– О, имен у этой дамы предостаточно, – охотно поддержал тему простодушный Леф, – сейчас она, например, выступает под именем Кадиса. У нас зарегистрирована ее школа по обучению оздоровительному массажу.
– И вы разрешаете ей это? Массаж, прикосновение к энергетическим точкам, означает овладение и всеми тонкими каналами тела. А ведь ей запрещено все, что хоть как-то касается влияния на ауру!
– Но у нее имеется золотая пластинка с разрешением на открытие такой школы, – слегка растерялся Леф, не ожидавший никаких проблем там, где наличествовала обладавшая непререкаемым для него авторитетом золотая пластинка царского Совета. – И работает Кадиса, в основном, среди человеков. Лечит их.
– При помощи своей же силы, которую то отпускает на волю, то отзывает снова на цепь, когда за это платят. Разве это лечение? К тому же, сомневаюсь, чтобы она ограничилась человеческим материалом…
Леф, озадаченный, потер затылок.
– Ты прав, светлый Апплу. Она и в самом деле обслуживает дома тех, кто называет себя атлантами. Правда, сюда, в Цитадель, она ни под каким видом не вхожа, – заметил Леф, начиная кое-что понимать.
– Зато некоторые из атлантов сами ищут ее общества, – нарушил свое молчание Гермес. – Кадисе вовсе не нужно появляться на всеобщее обозрение в Цитадели: после скандала с ее изгнанием из сообщества атлантов никто открыто и не осмелится общаться с ней. Но зараза нижнего астрала настолько глубоко проникла даже в наши слои, что бороться с ней, наверно, уже невозможно.
– Ты хочешь сказать, что время упущено, и это так. Но борьба все равно не должна ослаблять своего накала. Ведь темнота пользуется любыми трещинами и щелями, чтобы только вползти и потушить свет. Человеческое сознание, пока еще темное само по себе, не столь привлекательно для наших противников, как сознание атланта. Завладев им, они бы приобщились к бесконечному Источнику знания и силы…
– Меня ты можешь не убеждать в этом, Апплу! – кивнул кудрявой головой Гермес. – Я весь внутри этой борьбы и навсегда останусь в ней. Но я неспроста сказал: «зараза». Именно, как мертвящая эпидемия, расрастается стремление атлантов к проявлениям низшего мира. Тебе, брат, не все еще ведомо из того, что у нас тут делается…
– Хотя пришлось уже слегка прикоснуться, – вскользь обронил Аполлон.
– И случай с царицей, на который ты намекаешь, это также результат такого бездумного, любопытства ради, нисхождения в нижние, непереносимые для атлантов, слои астрала.
– Но почему пострадала только царица Тофана? – не удержался Леф. – Ведь при ее дворе давно уже развлекаются подобным образом – щекочут нервы. И ни с кем еще ничего подобного, как с царицей, не происходило!
– Видишь ли, верный Леф… – Аполлон призадумался, подыскивая слова, которые были бы по сознанию этому доблестному защитнику царской семьи как оплота дела атлантов. – Целью натиска тех, с темной стороны, является, конечно же, тот, кого ты чтишь (и правильно делаешь!) превыше всего и всех – царь Родам. Но царь наделен такой мощью, что никакая фронтальная атака его не возьмет. Вот и приходится им действовать обходным маневром. С фланга, так сказать. Царица где-то дала слабинку, это надо признать. Может быть, дело в ее неистинном происхождении. Ведь недаром все же, под номером первым в наших законах, которые касаются продолжения царской династии, стоит непререкаемый запрет на брак царя с женщиной не его единокровного происхождения. Все знают, что этот запрет касается только личности царя. Остальные атланты вольны в своем выборе, хотя для продолжения чистого рода так же точно должны были бы соблюдать эти правила. Но общение наше с человеческими дочерьми нисколько не ущемляет природы. Скорее, наоборот, улучшает ее.
– Вот только моя супруга никак не желает этого понять, – вставил Леф, – послушала бы она тебя, великий Апплу, так, может, и ослабила бы немного поводок…
– Это говорит только о том, что ты перебираешь, дорогой Леф, – не принимая шутки, заметил Аполлон. – Любовь – священное чувство. И если оно есть, то оскорблять его нельзя.
– А как же быть, когда много женщин ждут твоего взгляда, как подарка?
– Трудно сказать, чем вызван такой призыв. Земные женщины – они от земных чувств. И любовь с ними неизбежно превращается в коловорот страстей, если им не поставить заслона.
– Прости, Апплу, но ты говоришь, как истинный небожитель! – улыбнулся брату Гермес. – Нашему другу, думаю, не все понятно из твоих наставлений.
– Разве?.. По-моему, все достаточно ясно. Если ты атлант и не снизошел духовно, то твоей сферой остается соединенная воедино сфера Земли – и Огненного Плана. И никаких промежуточных остановок, вроде этого ужасного астрала. Потому что именно там все чувства, которые являются драгоценнейшим достоянием как атланта, так и человека, превращаются в нечто уродливое – то, что уже привыкли называть приземленными чувствами. Так любовь стали делить на земную и неземную. Под первой подразумевают некое постыдное, прямо скажем, некое торопливое действо, которое совершают тайком, под покровом той же темноты. А вот скажите мне: разве не ясно, что дети, которые появляются на свет в результате «земной» и «неземной» любви, – эти дети отличаются и внешне и по своим способностям, поистине, как машина от разумного создания?
– Но это и понятно! Ведь земные женщины, восприняв божественное семя атлантов, и детей производят природы высшей, чем собственная!
Аполлон посмотрел на брата, затем перевел взгляд к Лефу. Тот уже не встревал в разговор, затеянный им же, но слушал внимательно.
– Что скажешь, Леф, – обратился Аполлон к воину, – знаешь ли ты разницу между истинной любовью и земным влечением, которое так мимолетно?
– Как не знать, – смущенно улыбнулся Леф, – знаю, конечно. Только, уж не осуди меня, светлый Апплу, кажется мне, что это чувство, которое ты зовешь истинной любовью, я испытал не к собственной супруге, хоть она и высокого атлантского рода, и люблю я ее также по сей день… Наверно, я ошибаюсь, и не стоит на мои выдумки тратить времени…
– Ну же, не тяни, Леф, – подбодрил его Гермес.
– В общем, о том, что означает слово «любовь», я узнал с простой сельской девушкой! – выпалил Леф и засмеялся, довольный.
Гермес похлопал его по колену, поощряя его откровенность; Аполлон молча глядел на этого светлокудрого красавца, мощные мышцы которого, казалось, не умещались в его доспехах. Наконец он затаенно улыбнулся и проговорил:
– Да, это, конечно, тоже любовь. Хотя она и отличается несколько от той, которую я имел в виду. И, тем не менее: как ты поступил в своем случае?
Леф пожал плечами.
– А ты, великий Апплу, прости меня, как бы ты поступил?
– Вот это ответ! – удивился Аполлон. – Ну хорошо, я тебе скажу, как я поступаю в случаях, сходных с твоим. Первое мое слово: я всегда владею собственными чувствами, а не наоборот.
– Неужели ты хочешь сказать, что не признаешь любви с земными женщинами?
– Признаю. Но, пока не окончилась одна любовь, пока не растворились ее волшебные нити, я никогда не завязываю новой, каким бы заманчивым ни был призыв. Это, знаешь, совсем нетрудно: надо только принять такое решение для себя раз и навсегда. И в этом нет разницы для женщин, какого бы происхождения они ни были. Любовь должна приносить радость не только плотскую. Она должна становиться основанием для дружбы во все последующее время. Это закон, которому не все мы следуем…
Он посмотрел на остроконечную верхушку солнечных часов: та почти не отбрасывала тени.
– Однако мы сильно отвлеклись, – сказал Аполлон, и взгляд его, упершись в Лефа, сверкнул неожиданной льдинкой. – Несчастье с царицей – оно предвещает нам всем, всей Атлантиде, большую беду. Ее человеческая природа оказалась, как и было предсказано уже давно, сильнее небесной. И царица стала тем входом, через который в наш общий дом проник целый легион невидимых врагов. Атланты, которых Высшие Силы пытались спасти, удержать от соприкосновения с околоземным астралом, видимо, не могут дальше исполнять ту миссию, с которой они в свое время были посланы на Землю. А ведь цель была велика: помочь понять их высшее назначение, направить и организовать их разумную деятельность, чтобы ее, в виде чистых земных энергий, вливать в Единый Космический Источник. Этот Источник и без того не оскудеет, конечно. Но Земля!.. Земля может выпасть из круга общих энергий. Можем ли мы это допустить?
Гермес отрешенно заметил:
– Иногда не мешает трезво соизмерять свои силы.
Аполлон быстро взглянул на него.
– Что мы и делаем. И не только в этот момент. Предстоит полная перегруппировка сил, с тем чтобы в будущем оказалась возможной сама победа.
Леф, казалось, еще не понимал, к чему клонит Аполлон, но флюид опасности, который им воспринимался безошибочно, уже проник в его разум.
– Ты сомневаешься в конечной победе, великий Апплу? – спросил он, выпрямляясь.
– Конечная победа так же несомненна, как то, что мрак рассеивается светом и ничем другим. Но бывают моменты, когда неизбежно отступление, хотя бы и временное, все в целях той же победы. Кому, как не тебе, Леф, знать об этом!
Леф, глядя в землю, кивнул, напряженно обдумывая слова Аполлона. Угрюмо он спросил:
– Так что же мне делать? Не вообще – а конкретно. С моими пленниками, к слову сказать. Судить их – это все равно, что рыбу отпустить в виде наказания обратно в море. Ведь вся управляющая верхушка Атлантиды, я не преувеличиваю, предана измене. Можно, конечно, запугать их, издав разные указы, – но это не даст ничего. Так же, как не дало результатов и запрещение черной магии под водительством Вражины. Сама она напоказ перестроилась настолько, что стала громко провозглашать здравицу светлым силам и послушанию законам, тогда как деятельность ее подопечных расползлась по стране подобно вязкой паутине. И за руку их не поймаешь: поди докажи, что это не поклонение дозволенным богам! У них даже молитвы и мантры, известные всем, обращаются в злую силу, ибо мысленно направляются в черный канал, будь он неладен! – и Леф скрестил на обеих руках по два пальца…
Аполлон не стал на этот раз увещевать преданного этера, – он только молча обменялся взглядом с Гермесом. Леф, между тем, продолжал:
– Мы знали, конечно, что в подземельях не все чисто. Слишком большое движение там происходило. Поздно каяться, но это, в первую очередь, моя вина. Я проглядел начало, а теперь этот комок змей настолько разросся, что не знаешь, как к нему и подступиться!
– Очень просто: надо его разрубить! – быстро вставил Гермес, сопровождая свои слова выразительным жестом.
– Заденешь двоих-троих, остальные же расползутся, – отпарировал Леф. – Да оно так и получается: уже начали спешно снаряжаться корабли, а один из царских советников зафрахтовал даже космический лайнер…
– Для чего? – удивился Аполлон.
– Собирается, как мы понимаем, перевезти на новое место обитания все свое племя, – усмехнулся Леф, – да не все поместятся даже в нем зараз. А второго рейса, это они понимают, не будет. Помнят опыт переселения Каци-Картилинов. Представьте себе, что творится сейчас среди бесов!
– Кто это такие? – переспросил Аполлон. Я, признаться, не силен в человеческих племенах…
– Это, великий Апплу, как раз близкие родственники тех самых весей и дарданов, которых ты своим высочайшим разумением переселил в свое время в любезную твоему сердцу Трою.
– А куда направляются эти?
– Вроде бы на материк, в ту его часть, которая открылась после таяния льдов. Капитан Дирей привез нам полное описание этих земель, с прибрежными лоциями и документальными съемками.
– То-то долго они ходили! – не удержался Гермес. – Всего – плавания туда и обратно – девять дней, полмесяца, а они сильно задержались…
– Таково было распоряжение царя Родама: помимо карт, составленных по результатам космической съемки, подробно обследовать открывающиеся земли также и визуально.
– Ну и как, пригодны они к жизни? – в голосе Аполлона ясно слышалась печальная нота.
Леф живо повернулся к нему:
– Пригодны-то пригодны, однако… Боюсь, что наших тепличных человеков, изнеженных в климате постоянной весны Посейдониса, нельзя будет селить в тех местах. Климат там все еще очень суров.
– Но так было и раньше. Еще до гибели Гипербореиматерик, ей противолежащий, постоянно был скован панцирем льда. Однако схиртли колонизировали его еще в те времена, когда ничто, казалось, не угрожало ни им самим, ни их стране. И колонизировали удачно, надо сказать.
– Ты знаешь все, великий Апплу. Должен тебе сказать, что схиртли и сейчвс живут там.
– Это новость для меня, Леф. И новость благая, ибо доказывает именно то, что я предвидел: человек может приспособиться к любым земным условиям!
– Только бы ему не мешали, – тихо прибавил Гермес.
– Да-да! – воодушевленно продолжил Аполлон, и, почувствовав некий подвох, искоса взглянул на брата. – Что ты, собственно, имеешь в виду, Герму?
– Да все то же. В последнее время особенно сильно во мне чувство какого-то отталкивания, противодействия со стороны этих маленьких созданий, человеков. Они и прислушиваются к нашим советам и признают наше главенство, – а все как-то вроде бы нехотя, по принуждению. Хотя мы знаем, что…
– …Насильно мил не будешь. Старая и верная истина. Великий всеобщий Закон: каждый, наделенный искрой разума, будь то человек или могущественный архангел, развиваться должен сам, своей неудержимой волей к совершенствованию. Может, и в самом деле мы напрасно так тесно опекаем человеков? И они, действительно, желают выйти на самостоятельную дорогу? Над этим, знаешь ли, стоит подумать… Хотя, с другой стороны, готовы ли они?
– Ты рассуждаешь, как слишком заботливая мать, не желающая отпустить сына от себя. Конечно, человекам с нами легче: и обеспечены всем необходимым, и ответственности почти никакой, – за них все решаем мы. Даже их ошибки и вечная леность, приводящие к тупикам развития, – и те приписываются зловредному руководству атлантов! Что, разве не так?
– Похоже, похоже, Герму. Но не в нашей власти решать, – уходить нам с лица Земли или нет.
– Но ты же сам говорил не так давно, что мы, атланты, исчерпали себя и не можем больше выполнять свою миссию здесь. Разве это не одно и то же?
– Нет. Потому что – одно дело предчувствовать свою наступающую несостоятельность в порученном деле, и другое – сознательно отстраниться от исполнения порученного долга.
– Что ж, будем ждать. Какое-то разрешение этого узла проблем должно прийти. Недаром же так долго отсутствует брат Родам, благословен будет его образ, – сказал Гермес и сложил вместе кончики пальцев в ритуальном жесте.
Аполлон и Леф, по обычаю, повторили этот маленький обряд, посылая через его посредство помощь – в виде частицы собственной силы – названному лицу. Затем Леф, не смея нарушить общее молчание, поднял правую руку.
– Слушаем тебя, достойный Леф, – обронил Аполлон.
– Не желаешь ли, великий Апплу, выслушать мой рассказ о некоторых последних событиях?
– Чтобы сократить время, которое мы не пощадили в нашей беседе, – улыбнулся Аполлон, и прекрасное лицо его осветилось, будто скользнул по нему солнечный луч, – я задам тебе, Леф, если ты разрешишь, несколько вопросов, которые для меня остались неясными во всем происходящем.
Леф дал такое разрешение со всей серьезностью, и Аполлон начал свои расспросы.
– Неясен для меня облик того картилийца, который сыграл роль неудавшейся жертвы. Как он мог попасть на Посейдонис? Ведь всем, кому дано было спастись с гибнущей Атлантиды, заказан путь сюда.
– Это наш недосмотр, великий Апплу, – опустил крупную, всю в золотистых кольцах коротких волос, голову Леф, – мой, как предводителя ведомства. И должен тебе признаться, что прибыл он сюда не впервые…
– И когда же мы научимся осторожности?! Когда наконец перестанем доверять, открывать душу нараспашку всем подряд? – задумчиво сказал Аполлон, ни к кому не обращаясь… – Наша неразборчивая доверчивость уже привела страну к гибели. И что же? Мы чуть ли не сразу после этого с готовностью нарушаем запрет, наложенный свыше, на вредное общение. Не думая о том, что запрет этот – не жестокость по отношению к тем, кого оставили в живых, но акт милосердия: зараза грозит распространиться на всю планету.
– Но этот картилиец глуп, как человеческий детеныш, – казалось, Леф пытается оправдать не себя самого, а этого пришлого чужака. – Он не знает ничего из того, что необходимо знать любому живущему на Земле! Достаточно сказать, что он не признает существование невидимого мира вокруг него…
– Ты забыл, очевидно, верный Леф, – с горечью продолжал Аполлон, – что именно таково было решение Космического Совета: оставить в живых тех, кого можно еще спасти, но начисто стереть из их памяти – слышишь меня? – все познания, всю информацию, которые они обратили во зло. Ты забыл, наверно, что весь народ погибшей Атлантиды наказан вечной изоляцией, и даже места его поселения выбраны наиболее удаленными от торных дорог мира. Условия жизни им даны достаточно благоприятные – но и только. Лишь они сами, своей долгой и праведной жизнью могут искупить те беды, которые принесли и себе, и Земле, и человечеству. Ведь его развитие пришлось после Катастрофы начинать чуть ли не с нуля. Неужели ты забыл?..
– Но, великий и милосердный Апплу, – голос огромного Лефа был непривычно тих, – прошло уже столько времени… Мы и подумали: раз уж этот картилиец сподобился прибытию на Посейдонис, значит, хвала Единому, кончается их изоляция. Чего же народ томить? Знали бы вы, – он повернулся к Гермесу, как бы ища у того поддержки, – насколько темен этот, как он представляется, один из потомков царских кровей! Что же говорить тогда о человеках, которые пострадали вместе с ними? Они-то были и остаются все под тем же водительством…
– Ты сомневаешься в правомочности Высшего наказания? – голос Апплу был ровен и невыразителен, однако именно в этой невыразительности, как знал Леф, и таилась опасность взрыва.
– Упаси меня Единый от сомнений в том, что исходит от Него! – воскликнул Леф.
– Тогда вопрос исчерпан! – Аполлон точно припечатал свои слова, опустив два пальца на край стола. – Значит, отныне ты и действовать будешь соответственно, не так ли, Леф?
– Да, великий Апплу! – внезапно у него вырвалось: – Вот, если бы только царь Родам не покинул нас так надолго!..
– Да, это большое испытание для каждого из нас, – вставил Гермес, подливая в кубки божественного напитка.
– Испытание?..
– А как ты думал? Испытание, без сомнения. Испытание не только для царя Родама, но и для всей оставшейся Атлантиды. Впрочем, все и всегда на испытании, от малейшего атома, до целых миров… Чего же нам бояться, тем более что бояться вообще нечего? – и Гермес, приветственно приподняв чашу, пригубил из нее.
– И что же, если не выдержим? – осторожно выговорил свою мысль Леф.
– Начнем сначала, мой друг, начнем сначала! – тон Гермеса был неподдельно жизнерадостным, хотя Леф не мог себе представить, как можно веселиться, произнося подобное. – Нам ли привыкать к этому, так ли, брат Апплу? Ну-ка, ударь по струнам, повелитель Муз, а мы спляшем! Как ты, Леф, не разучился еще в своих казематах танцам под божественную музыку?
Гермес, казалось, забылся. Он вскочил с места и протянул уже руку к сидевшему горой Лефу, чтобы растормошить его, – как вдруг вяло осел на мягкое ложе. Рука его непроизвольно защитила сердце…
Леф так ничего и не понял. Он переводил взгляд с одного царственного брата на другого, и слова их проходили как бы мимо его сознания.
– Как ты? – голубые глаза Апплу лучились неподдельным участием.
– Нормально. Но ты силен, брат Апплу! – ответил Гермес, и в его восхищении сквозила легкая укоризна.
– А как иначе? – пожал плечами Аполлон. – Надо ведь проверить твою защиту на готовность отражения. А ты и поддался. Можно ли так?
– Не хватало еще, чтобы я окутывался броней в присутствии своих!
– Иные «свои» для нас горше чужих. Не забывай этого. Ты открылся, да еще развеселился не в меру. Моя стрела поразила не тебя, а темного гостя, вырвавшегося из ближайшего измерения.
– Ты хочешь сказать, что и во мне образовалось астральное тело? – ошеломленно проговорил Гермес.
Аполлон кивнул:
– Да, брат. И в тебе, и во мне, и во всех нас. Мы этого стараемся не замечать, – только это и спасает нас…
– Но я не признаю для себя существование нижнего мира! Я не вхож в него, и не желаю…
– Не суетись. Что, в сущности, такое – этот астральный мир, или астральное тело, через посредство которого наше естество может ощутить этот мир? Это всего-навсего наличие в каждом тех чувств, которые направлены не наверх, – Аполлон слегка приподнял палец, – но ко всему земному. А разве мы все чураемся этого? Да добро бы все зависело на земле только от нас. А то ведь, ты и сам знаешь, хозяева здесь другие… Или считают себя таковыми. Вот и получается, что, стоит кому-нибудь в своих чувствах перейти меру – и он автоматически как бы открывает дверь в астрал. Вот тебе и был урок: не забывайся!
– Но ведь никогда раньше…
– Времена настали другие. Человеки в своем развитии восходят, образуя в себе астральное тело. Много горя это им принесет в будущем, – но таков Путь, и другого не дано. А мы, атланты, – нам суждено на Земле только нисходить, теряя в себе самих те духовные достижения, которых мы когда-то добились. Понятна тебе моя мысль?
– Выходит, мы скоро встретимся с человеками примерно в одном и том же месте? На одном духовном уровне? Но это же смешно! Этого не может быть!
– И, однако, это именно так. Мы, к сожалению, проходим тот отрезок пути, который оказался гибельным для наших предшественников. Ты прав: это испытание. Пройдем ли мы его, не поскользнемся ли?..
Гермес постепенно пришел в себя. Члены его вновь обрели гибкость, и он отнял руку от груди.
– Ух, отпустило! – проговорил он с облегчением. – Однако ты ведь едва не полностью разрядил меня, Апплу!
– Что поделать! Отрицательная энергия, которую иногда приходится снимать – та же самая, что и высшая энергия, к которой мы привыкли. Только с другим знаком. Потому так тяжко нам от одного присутствия носителей этой энергии: ведь мы, в сущности, антиподы. Но, лишаясь этой энергии, пришедшей к нам по закону обмена, мы лишаемся и силы, которую несет в себе любая энергия. Хорошо, что это явление временное, и мы можем быстро восстановить свое энергообращение. Если, конечно, каналы не засорены безвозвратно…
Аполлон взглянул на Лефа. Тот сидел, словно в трансе, и даже слегка покачивался.
– Леф, с тобой все в порядке? – спросил его Апплу.
Не меняя положения и не прекращая едва заметного кругообразного движения корпусом по оси, Леф ответил:
– О да, великий! Мне хорошо! Как никогда. Благодарю тебя за это…
– А как же безопасность государства?.. Вот и работай после этого с вами!
И Аполлон развел руками. Широкие лазоревые рукава его хламиды мягко разошлись, обдав волной все бесчисленные складки его прекрасного одеяния…
Они говорили еще долго и успели затронуть много разных нитей, всколыхнувших новые дела и имена.
Довольный и умиротворенный вернулся Леф к своим верным этера. Но как же велико было его удивление, когда он, взглянул на часы, стоявшие у сводчатого входа во двор Цитадели, увидел, что его отсутствие длилось всего-то полчаса.
Зря, выходит, он так торопился. Можно было бы еще с часок побыть в обществе Аполлона и Гермеса.
Но не таким уж неведающим был царский этера Леф. Упругим шагом проходя по двойной колоннаде, ведущей к царскому дворцу, где возле каждой из белоснежных колонн стояло по воину-этера, вышедших встречать своего доблесного командира, он громогласно провозгласил:
– Как сто пудов сняло! А как вы думали!..
Троекратное «Хурра!» было ему ответом.
Леф сиял радостью. Его сердце было переполнено любовью к родной земле и всем, кто его окружал…
Атлантида!.. Ярко-синие небеса, сливающиеся на горизонте с морем, легкие, взвивающиеся ввысь громады белых дворцов Верхнего Города, окаймленных строго распланированной, но такой привольной зеленью садов и газонов. И Солнце. Не жгучее, но ласкающее всех, почитающих его. Солнце, щедро изливающее свои теплые, животворящие лучи на все вокруг: на цветы, одним видом и ароматом способные успокоить и исцелить душу, на женщин, занятых своими, самыми важными на свете делами, на отважных этера, золоченые доспехи которых особенно привлекательны для Светила.
О Атлантида, сладкозвучная родина моя! Тебе одной принадлежат все силы и все достояние сынов и дочерей твоих вовеки!
Так, или почти так, пело сердце Лефа, и сам Аполлон не отказался бы от авторства этих строк, если бы, конечно, Лефу пришло в голову записать их…
Вряд ли можно было бы себе представить, чтобы слоноподобная Изе могла бегать. И, тем не менее, это было так: толстуха Изе бежала. Ее неестественно раздутые телеса тяжко сотрясались при каждом шаге, и спазм удушья уже перехватил горло, совершенно неразличимое в складках жира.
Она бежала по коридору царского дворца в Цитадели, и одетые в бирюзу и золото этера, стоявшие в нишах с пиками наизготовку (таков был приказ Лефа), невозмутимо переглядывались. Совсем не их делом было бы интересоваться столь странным способом передвижения этой почтенной придворной дамы, однако, с другой стороны, они находились тут не по мимолетной прихоти их начальника, а по вполне конкретному заданию.
Во всех отношениях оказалась очень болезненной замена преданными царю Родаму воинами-этера живых роботов, столь излюбленных царицей Тофаной, и все же Леф пошел на это. Биороботы были, все до единого, отправлены в имение, принадлежавшее царице, под личную ответственность тамошнего управителя. Они усердно занимались там вспашкой и перепланировкой усадебных земель, очисткой непременного в каждом хозяйстве озера и всей дренажной и мелиоративной системы. Леф полагал – и он был не так уж далек от истины, – что биороботы отслужили свое. Их системы не воспринимали отличия истины от подделки и прямого обмана: биороботы были созданы еще в ту эпоху, когда этих различий не могло существовать…
Усиленный караул охранял теперь все подступы к круглой башне, в которой уединилась царица. Эта башня заканчивала собой западное, принадлежащее царице, крыло дворца, четырьмя рядами своих окон, сейчас наглухо закрытых и даже зашторенных, смотревшее в парк. Еще не так давно этот парк, предмет гордости царицы, в создании которого она принимала самое деятельное участие, был свидетелем как шумных придворных увеселений, так и интимных свиданий и прогулок царской четы. Теперь же, по-прежнему ухоженный и омытый до глянца, он затаился в неопределенности, чуя беду.
А Изе бежала. Если бы не крепчайшая каменная кладка (ибо в Атлантиде всегда строили так, чтобы ремонта не требовалось вовек), ни одно здание не выдержало бы столь тяжелой поступи. Дежурным этера, несмотря на все их самообладание, казалось, что содрогается пол, покрытый бесконечным, во всю длину коридора, цветистым ковром, и дрожь эта передается стенам, расписанным фресками из жизни вольной природы.
Конечно, это все только так казалось. Ибо не было на земле силы, способной всего лишь поколебать, а не то что сдвинуть с места хоть единую плиту, вложенную в основание или стены любого из строений Верхнего Города в Атлантисе. Ведь каждая из этих плит составляла иногда добрую половину всей протяженности дворца, и замок, их сцепляющий, был крепче и надежнее любого другого замка. Однако флюид беспокойства, распространяемый вокруг себя непривычной к подобному способу передвижения матроной, дал о себе знать. Один из этера, старший по караулу, подал неслышный знак тревоги.
А ведь, между тем, не случилось ничего особенного. Просто царица Тофана, проснувшись ото сна и не найдя подле себя никого, на ком бы ей можно было выместить злость, невесть откуда налетавшую на нее все чаще в последнее время, сдвинула до отказа рычажок инфразвука, приемник которого был вделан в браслет, никогда не снимавшийся с руки Изе.
Именно Изе, верная и безотказная, взяла на себя после болезни царицы – а вернее, после ее воскрешения из мертвых, всю сомнительную привилегию служения Тофане. Ни одной служанки не могла переносить царица, разгоняя их всех, (да и не только их), едва только они попадались ей на глаза. Одна Изе, силой своего исконно атлантского духа, только и могла еще выдерживать капризы своей любимицы. Изе не смела признаться сама себе, что капризы эти становились день ото дня все изощреннее и даже безумнее…
Вся распаренная, с багровым лицом, по которому ручьями катился пот (явление, до сих пор не известное никому из атлантов), Изе с разбегу стукнулась о невидимую преграду, заменявшую дверь. От удара у нее позеленело в глазах, и она, схватившись за грудь, упала навзничь, оглушенная и подавленная невидимым силовым полем. Двое из этера подбежали к ней. Бегло осмотрев снаружи – нет ли каких повреждений, они осторожно приподняли огромную женщину и поставили ее на ноги. Один из этера провел перед ее лицом, сверху вниз, ладонью, в которой был зажат небольшой сверкающий предмет, – и Изе понемногу пришла в себя.
Поблагодарив этера признательным взглядом, она отвела их от себя рукой и с сомнением посмотрела в сторону непроницаемо свинцового проема двери. Этера отступили, не будучи вправе прикасаться ни к чему, что касалось личной жизни царицы, и Изе подала мысленную команду, о которой позабыла только что. Свинцовое ограждение исчезло, чтобы тут же, вслед за вошедшей в царицыны покои Изе восстановиться в своей невидимой тверди.
Изе со смешанным чувством (приемник, неслышимый для остальных, невыносимо буравил ее мозг) оглядела полукруглый покой: верхний этаж башни был разделен посередине. Здесь было тихо и пусто. Она, приподняв расшитый шелком занавес, вошла в спальню царицы. Та, разбросавшись, лежала на широкой низкой постели, и ее нагота больно ударила по глазам Изе, столь приверженной традициям. Царица спала.
Переведя рычажок зуммера в нижнее положение, отчего сразу отступили эти живодерские вибрации, корежившие ее душу и тело, Изе прикрыла свою подопечную простыней, стараясь не глядеть на ее вольно раскинутые ноги. Затем, потянув за витой шнур, она освободила полукружье окон от затемнения, после чего направилась в маленькую купальню, оборудованную здесь же, за загородкой. Наполнив широкую и низкую деревянную кадку водой, настоянной на душистых луговых травах и сдобренную парным молоком, опробовав еще раз воду, не горяча ли слишком, Изе от неожиданности вздрогнула: из царицыной спальни донесся вдруг грубый окрик. Не спеша Изе взяла расшитое полотенце и направилась к постели, спокойно вытирая руки.
Тофана, между тем, визгливо кричала:
– Кто разрешил тебе входить сюда? Да знаешь ли ты, что я с тобой сделаю за непослушание?!
– Светлого тебе утра и доброго дня, матушка царица! Ненаглядная красота наша, заступница и дароподательница! – Изе степенно ворковала своим негромким и нежным, не соответствующим ее громоздкому сложению, голосом, и казалось, что ее нисколько не трогает неподобающее поведение царицы. – Что кричишь? Этера услышат, – неловко будет…
– Да как ты смеешь, мне, царице, напоминать… Да еще какие-то этера! – едва не задохнулась от гнева Тофана. – Да я вас всех, знаешь… Погодите, вот вернется царь Родам…
– Да уж, скорее бы, – согласилась Изе, – вот только не знаю, обрадуется ли наш царь, застав тебя в таком вот состоянии…
– Замолчи! – взвизгнула царица. – Убирайся отсюда! Слышишь? И духу твоего чтоб здесь не было!
– Ладно, ладно, молчу уж, – миролюбиво отвечала ей Изе. – Пойдем-ка, омою тебя душистой водицей, потру тело твое корешками, – глядишь, и легче тебе станет…
Так приговаривая, она потянула на себя царицу за руку, прикрыла ее измятой простыней и повела в купальню. Та не сопротивлялась. Безвольно навалившись всем телом на свою высокородную прислужницу, она позволила ей довести себя до кадки с приготовленной водой и, даже не попробовав ее температуры, – настолько она была уверена в благонамеренности Изе, тяжело опустилась в белую жидкость, подняв тучу брызг.
Изе молча уложила голову царицы на деревянную подставку, удостоверилась в том, что ничто не мешает телу всемирной повелительницы, и лишь затем отряхнула воду со своего подола и промокнула ноги чистым полотенцем, бросив его после этого в специальную урну.
Тофана подняла восковую руку к виску. Не открывая глаз, она проговорила тихо, будто вся сила ее ушла на недавние выкрики:
– Никого видеть не могу, Изе… Будто весь свет закрылся для меня…
– Что ж, не впервой. Небось, и сама знаешь, отчего это так. Что скажешь?
Невидимый обруч, стягивающий голову царицы, вроде бы ослабил свою жесткую хватку. Но царица знала, что, стоит ей выйти из воды, из этого чудного благоухания, – все возобновится с прежней силой.
– Что ты там бормочешь все, бормочешь, – прошелестела она, едва не плача. – Позвала бы кого, одеть меня и причесать… Вдруг царь Родам прибудет…
– Нету никого что-то, матушка моя. Распустила ты слуг, а, может, и сама прогнала их, – отвечала Изе легко, несмотря на свою комплекцию, снуя между спальней и туалетной, раскладывая на деревянном топчане части сложного царицыного наряда и успевая походя взбалтывать флакончики с протираниями. – Вчера, ой и грозна была, вспоминать не хочется…
– Поди с глаз долой… Нет, чтобы снять с меня тягость, так ты еще выговариваешь!
– Не взыщи, матушка, – после недолгого молчания проговорила Изе, отвернувшись от царицы. – Снять тягость не могу. Не взыщи уж, – повторила она.
– Это почему же?
– Могу пояснить тебе, что к чему, если сама не можешь уразуметь. А вот помочь себе можешь ты сама, матушка, и никто, кроме тебя, этого не вправе сделать.
– Ты что это, – серьезно? – и царица даже приподняла голову, уставившись широко открытыми глазами на изменившую своей обычной покорности Изе.
– Да уж серьезней некуда. Сама чувствуешь, до какой крайности ты дошла. Это мыслимое ли дело – распускать себя до крика! Да еще при подданных! Которые любят и лелеют тебя, неблагодарную!
Тофана медленно опустила голову снова на подставку и, глядя в покатый потолок, сцепила руки.
– Ну, подожди же, – прошипела она сквозь зубы, – отплачу тебе, язва негодная, за все!
– Да я уж давно готова к расплате. Не испугаешь тясячелетнюю Изе, милостивая царица! Только ты вот подумай малость, с кем останешься?
– Никто мне и не нужен! Не забывай, что я – первая, божественная супруга самого царя! А понадобится кто – уж найду, будь уверена!
Видно было, как старалась сдержать себя Изе. Но забота о царице, а с ней вместе и обожаемом ею царе Родаме, восходящая безошибочным провидением в ту тьму напастей, которую обещает неразумие Тофаны, не позволили ей смолчать.
– Давай, зови своих шабашников! – проговорила она в сердцах. – Мало они тебя испортили, – пусть добавят еще!
– Кто испортил? Чем испортил?
– Не играй в непонятливую! На других, небось, прекрасно замечаешь порчу, самую что ни на есть легкую. А вот на себя оглянуться…
– Порча?..
– А ты что думала? Порченая ты!
Жестоко звучали слова Изе, только этой жестокостью и можно было сейчас пробиться к сердцу царицы, закрытому коростой наваждения, к ее разуму, огражденному черными крыльями демонов. Это был крайний способ, и Изе надеялась, что он подействует.
– Вот сейчас, например, случай самый удобный. Сидишь ты в водице омывающей и очищающей, снимающей все напасти. А толку-то и нет. Почему, спросишь? А ты подумай-ка сама. Небось, вспомнишь, что первое дело для очищения и души и тела – это поговорить сама с собой. Так и поговори, милая. Кто, кроме тебя, откровеннее ответит тебе же? Кто, как не собственное сердце, скажет тебе, где ты сошла с дороги, покривила путь свой. Где найдешь ты друга, который бы сказал ту полную правду о тебе, которую знаешь лишь ты сама?.. А ведь для этого надо так немного! Тихо, в молчании, осмотри себя изнутри, назови все увиденное, хорошее или плохое, своими именами – и не жалей себя. Сумеешь совершить это – очистишься. Нет – воля Единого!
– Что ты меня все учишь? Или не знаю я сама, что надо делать, да что думать?
– …Да не забудь главного, – будто не слыша того, что сказала Тофана, продолжала Изе, – все это надо сделать искренно, от всего сердца. Иначе – все попусту. Пока не выбьешь из себя чистую слезу, не останавливайся, хоть сколько на это потребуется времени.
– Еще чего! – засмеялась царица, и Изе неприятно поразили два ее потемневших зуба, так изменившие вдруг ее некогда прекрасную улыбку. – Ну и отстала ты, Изе, от жизни! А ведь тоже посещала наши собрания. Могла бы и сообразить уже, что незачем обращаться к таким древним способам очищения, как тот, который ты предлагаешь. Есть и поновее. А главное – быстрее и с куда большим толком!
– Что же это за новости такие? – в голосе Изе слышалось подозрение.
– Стану, как же, я с тобой обсуждать свои проблемы! Хватит уж, помогли вы мне все! Только и мечтаете, как бы извести меня, царицу!
– Опомнись, матушка! – строго произнесла Изе. – Что молвишь, неразумная? Давай-ка лучше замолчим, чтобы не увеличивать греха!
– Не смей мне приказывать! Действительно, распустила я вас! И не только слуг, но и весь царский двор! Но теперь, дай только срок, я быстро наведу порядок. И во дворце, и во всей стране! Узнаете еще, как вредить своей царице!
– И кто это тебе вредит, госпожа моя? Уж не твоя ли верная Изе, которая день и ночь не спит, тебя оберегая?
– Толку мне от того, что ты оберегаешь. И нечего больше мозолить мне глаза. Говорю же тебе: надоела ты мне так, что терпеть тебя близко не могу. А ты все трешься тут…
– Вот как… Чего же ты зуммеришь беспрерывно? У меня, поди, от этого инфразвука уже не нервы, а пустые ниточки остались, а ты все изводишь меня.
– Что ты выдумываешь?!
Изе только взглянула на царицу. Она сумела промолчать, поняв, что та и в самом деле, видно, в беспамятстве нажимает этот рычажок у своего изголовья, инстинктивно обращаясь как бы за помощью именно к ней, чуя защиту. Однако Тофана еще не скоро угомонилась.
– Знаю, знаю, что вся ваша чистокровная царская семейка ненавидит меня, – исходила царица злостью, и вода в кадке вскипала то там, то тут, когда ноги и руки ее непроизвольно дергались. – Так и норовите изжить меня. Но ничего у вас не выйдет! Царь за одну мою слезинку вас всех…
Она остановилась, задохнувшись и сильно закашлялась. Изе обернулась – и увидела, что царица, схватившись рукой за горло, царапает его длинными крашеными ногтями. Недолго думая, могучая женщина выхватила ее, как пушинку, из ванны и чуть ли не швырнула на мраморный топчан. Не обращая внимания на хрипы и стоны своей клиентки, она торопливо промокала ее полотенцами, как вдруг под тонкой тканью ощутила нечто инородное, – какую-то шероховатость. Она всмотрелась: ранка, небольшая царапина. Оно бы ничего не значило, если бы Изе не знала того, что она знала. Это был знак враждебного когтя…
Безмолвно Изе совершила то, что должна была бы проделать последняя служанка: она одела царицу с ног до головы, переворачивая ее с боку на бок, со спины на живот – и обратно. Затем усадила в кресло, повернула его к окну, чтобы не скучно было, и, не слушая больше монотонного верещания больной, решительно удалилась.
Она не стала запечатывать дверь. Подозвав ближайшего этера, тихо сказала ему слова мысленного кода. Потом сняла с руки серебрянный литой браслет, в котором в виде бесцветного камушка был вмонтирован приемник, и передала его воину.
Спускаясь в ажурной медной кабине в нижний этаж дворца, к выходу, Изе с облегчением подумала, что царские этера – поистине кладезь сокровищ: им ничего не надо объяснять, они все понимают без слов…
Изе не выбирала потайных ходов, она просто двигалась, занятая единственной мыслью. И тем удивительнее было то, что ее никто не заметил. Позже, когда хватились наконец наперсницы и добровольной покровительницы царицы Тофаны, оказалось, что последними из тех, кто видел Изе и говорил с ней, были царские этера, охранявшие вход в верхний этаж западной башни. Этера, которым она передала дальнейшее попечение над царицей.
После этого она как в воду канула. А ведь, куда бы она ни направилась, ей непременно пришлось бы пройти по обширному дворцовому вестибюлю, занимавшему все основание первого этажа, помещению торжественному и помпезному в одно и то же время. У его красноватых колонн, как и в уютных уголках возле маленьких бассейнов с диковинными рыбками, постоянно встречались для беседы атланты, живущие в Верхнем Городе. Однако Изе никто не видел.
Как нож сквозь масло, прошла она по дворцовому парку, никого не встретив, – а ведь она не пряталась. Настолько сильна была мысль, которая ее вела, столь твердо и непоколебимо было принятое ею решение, что препятствий к его выполнению просто не могло быть…
…Изе вступила в полумрак Башни Уединения и невольно поежилась от влажной прохлады. Запечатав проем двери, она, даже не взглянув на то, свежи ли съестные припасы в кладовой, есть ли льняные простыни и другое белье в настенных шкафах, поднялась выше. Там, в круглой, чисто и просто выбеленной комнате она огляделась – и как будто опомнилась: негоже, да и невозможно было бы ей приступить к тому, что она собиралась совершить, не постаравшись достигнуть всей мыслимой чистоты.
Чистота же духовная начинается с самого физически необходимого: с телесной опрятности. И, хоть ежедневные многоразовые омовения были для нее привычны, как и для всех на Посейдонисе, пришлось Изе спуститься обратно, через нижнюю комнату, в подвальное помещение. Здесь, кроме кладовых, была оборудована и купальня.
Она совершила свою обязанность истово, как священнодействие. Да, собственно, все, что бы она ни делала теперь, когда поняла, что ей предстоит, – все и являлось священным.
Облекшись в длинный и широкий кусок льна, на котором отсутствовали какие-либо швы, и который оставил ее левое плечо обнаженным, Изе, распустив для просушки длинные светлые волосы по спине и плечам, подошла к деревянной панели и открыла ее створки: за ним было зеркало.
Здесь, под уровнем земли, было место, где она должна была оставить все земное, что так крепко наслоилось на ее существо за десятки веков. И зеркало должно было ей в этом помочь. Она посмотрела на себя сначала издали, как бы оценивая взглядом эту женщину, стоявшую напротив, со знакомыми чертами правильного лица. Это лицо могло бы быть названо даже красивым, – не будь оно так деформировано излишним жиром, не расплывись оно, как перестоявшее сдобное тесто, толстыми складками на шею и грудь. Вот только глаза, пожалуй, остались прежними. Хотя их уже не назовешь молодыми и полными огня. Что ж, зато в них теперь светится мудрость – дитя опыта.
Хорошо, что одеяние ее было так просто. Иначе Изе пришлось бы покраснеть от стыда за свою фигуру, вернее, полное отсутствие даже намека на некое подобие женских форм. Но и это надо отметить, – сказала про себя Изе.
И все же, – где и в чем таится причина того, что ее некогда прекрасное тело, своей непередаваемой женственностью пленявшее поэтов, слагавших о нем целые поэмы, которые распевались потом по всей Атлантиде, это тело так изменилось, стало таким уродливым, что его невозможно открыть ничьему глазу? Ведь, в сущности, любая одежда нимало не прячет форм тела, и всякие ухищрения в ней тем скорее выдают все его недостатки – отход от пропорций. Толк же в пропорциях знает любой, даже самый далекий от искусства человек: именно это врожденное чувство красоты и гармонии во всем он получил в наследство от атлантов.
Изе смотрела на себя. Она не вспоминала сейчас ни насмешливых взглядов, ни хохотка вдогонку, которые ее, впрочем, никогда и не трогали. На то она и была «вечная тетушка» атлантов, чтобы оберегать их от всех посягательств на чистоту, – чистоту не только линий и цветов одежды или жилищ, но, главное, чистоту всех их помыслов и чувств. Не это ли ее всегдашнее беспокойство обо всех своих бесчисленных родственниках (ведь оставшиеся в живых атланты – это, в сущности, единая царская семья), привело к засорению, а в конечном итоге, полному нарушению функций ее энергетических каналов? У всех оно выражается по-разному; у нее же – в виде избытка шлаков, вовремя не выведенных из организма командами давших сбой желез.
А в последнее время – услужливо подсказывала ей память – она и вовсе поддалась общему настроению, новой моде на острые переживания в нижнем астрале. Что из того, что Изе вроде бы трезво относилась к таким сборищам, где один, особенно «вхожий» в те слои, начинал, а остальные ему подыгрывали, как и другие, она с удовольствием отдавала свою энергию в ненасытную воронку нижнего мира, находя в этом своеобразный вид опьянения: ведь обессиленный, лишенный источника жизни мозг начинал работать вполканала, затуманивая сознание и ввергая его во власть чудовищ тьмы.
Сначала Изе, надо отдать ей должное, сидела в таком кругу как бы подчиняясь долгу, не желая оставить тех, кого любила, и в первую очередь, царицу Тофану, без поддержки в трудный миг. А он, Изе знала, мог наступить неожиданно. И, конечно, энергетический мощный ее аппарат не раз спасал все собрание, отдавая из себя каждому по мере потери сил. Ведь кто, как не Изе, знал, насколько слабеют атланты в каждом поколении!
Затем, как-то незаметно, вроде по обязанности, она втянулась в это общее для малого – царицыного – двора, занятие. Более того, изо всех сил старалась скрыть все, что творилось под крышей дворца, от самого царя Родама. А ведь он так ей верил.
Грех-то какой…
Изе взялась было за створки зеркала, чтобы закрыть его, – не любили в Атлантиде открытых зеркал – как вдруг вроде какая-то тень мелькнула за ее плечами. Она чуть прищурила глаза, всматриваясь, и вдруг наконец различила того, о чьем присутствии за своей спиной давно догадывалась.
– Что, ждешь? – произнесла она мысленно.
Тень чуть колыхнулась в ответ.
– Долго тебе придется ожидать. Разговор-то у меня, – она взглянула наверх, – непростой. И неизвестно еще, как он разрешится.
– Подожду, – хохотнул Кечкоа, ибо это был он, – куда мне спешить? Да и добыча ценна необычайно!
– Ты что же, надеешься…
– Почему же – надеюсь? Я знаю точно. Куда она денется, коль уж ты так решила?
– Вот испугаешь меня, так могу и перерешить…
– Как же! Испугаешь тебя. Ты камешек твердый, старой породы: назад ни шагу. А, впрочем, если и перерешишь, так обратно пути у тебя все равно нет!
– Это как же? Ты что же, не думаешь блюсти закон свободной воли? Он-то, не забудь, равен для всех: и для Высших, и для тех, кто вроде тебя…
– Не беспокойся. Не выйду я из рамок закона. Не хуже тебя знаю, чем это грозит. Только не придется мне насиловать ничьей воли – ты все сделаешь, как надо, сама. Да ты не бойся, дорогая Изе: во тьме – но мы ведь тоже живем. Не хуже, а может и получше, чем вы тут, на земле. Имеем от вас, живущих, все, чего и при жизни не имели. Стоит только забраться в душу какую-нибудь – и наслаждайся себе! Главное, – это выбрать объект с хорошими возможностями, пусть у него будет все: богатство, еда, питье до отвала. Пусть будет золота вдоволь, чтобы мог он содержать для себя целый гарем. Вот это мне по нутру!
– Ну так это же «он» живет, а не ты.
– Ошибаешься. Вот тут ты сильно ошибаешься, а еще думаещь о себе кое-что! Раз «он», как ты говоришь, допустил меня в свое естество, значит, там уже приготовлено для меня уютное жилище: астральное тело, которое находится вроде бы и в нем самом, а на самом деле – в другом измерении, которое вы также называете астральным. Так что я в каждом из вас, живущих чисто по-земному, могу находиться как у себя дома! А уж после, как вышли ваши ресурсы, так мне в вас удовольствия нет.
– К чему же тебе ждать тогда?
– А в этом моя работа. Сдаю я вас, которых веду иногда всю вашу жизнь, начальству, дальше они там уж сами распределяют, кого куда.
– Хороша же работа…
– А особенно любо моему покровителю, – продолжал темный дух, увлекшись без меры, – это если кто из нас приведет к нему неминуемо душу, отродясь нам не принадлежавшую. То-то праздник в подземном царстве наступает, скажу тебе!
– Но ты-то, какую ты сам корысть в этом имеешь?
– Я?.. Неужели не понимаешь?..
– Видит Единый, не понимаю.
– Но-но! Ты бы еще крестом себя осенила. Уж и живешь столько, что и забыла счет годам, а того не соображаешь, где что пристойно молвить. Меня этим не отгонишь, – я привычный, да и слово знаю. А вот себе окончательно навредишь.
– Скажи, какая забота!
– А как же! Мне тебя надо довести в целости и сохранности. При всем твоем свете. А иначе стал бы я стараться…
– Выходит, света у вас маловато?
– Да уж, огня хватает, а света вот…
– Так если огонь есть – светите огнем.
– Ты что, разницы не знаешь?
– Какая может быть разница! Огонь везде один, во всем Космосе.
– Это вы так считаете. Потому что не принимаете вовсе в расчет ничего противоположного. Нос только кверху и тянете. «Сила в нас, сила! – передразнил кого-то воображаемого Кечкоа. – Огонь носим в себе всемогущий!» А того не соображаете, что огонь этот, на самом деле единый для всего и всех, можно обратить на разные полюса!
– Ну и что же?
– А то, что ваш огонь, светлый, при некоторых наших усилиях, легко превращается в черное пламя. Опаляющее и разрушающее. Замечаешь разницу теперь?
– Замечаю. Только не пойму я все же, зачем вам всем это? Лично тебе, например.
– Лично я должен делать так, как мне велят. У нас дисциплина, знаешь, – ого! Не так, как у вас: все плачете, стенаете, – темные вас задавили. А кто же мешает вам не поддаться? Так для этого же надо подчиниться вашему Высшему, и все, что Он ни прикажет, – выполнять беспрекословно.
– Да мы и выполняем…
– Ой, насмешила! Да вы только и делаете всю жизнь, что ждете, когда вам Свыше дадут приказ к выполнению: «Поди, мол, сделай то-то и то-то». А такого приказа все нет и нет, великого и несравнимого ни с чем. Проходит жизнь, а вам и невдомек, что Приказ, он дается лишь однажды. И давно-о уже дан – только выполняйте! Это после его уже повторяют вам ваши жрецы, цари, святые или кто там еще. А вам все непонятно, зачем же вы жизнь прожили? Ха-ха! Да еще лучше того: чуть забрезжит в вашем разуме, не приказ ли это Оттуда? – так вы начинаете сомневаться. Как же! Соблазнитель и искуситель вам везде и во всем мерещится!
– Но это действительно так!
– Так, да далеко не всегда. Чаще всего вы сами работаете на нас и вместо нас. Так что, видишь теперь…
– Не хочешь ли ты сказать, что вы непобедимы?
Кечкоа опомнился. Темнота за спиной Изе задрожала, и она услыхала его ответ:
– Иди, иди, не задерживайся. Заканчивай свои небесные счеты – и не забудь про царицу. А я уж не замедлю.
И тень истаяла.
С тяжелым чувством Изе закрыла зеркало, привела в порядок все вокруг себя – это было старинным обычаем, которого она не гнушалась никогда, и медленно, едва переставляя ноги, начала подниматься по винтовой лестнице наверх.
Она катастрофически быстро теряла силы. Казалось, что независимо от ее каких-то усилий, начало действовать само ее решение уйти из жизни. Однако ей предстояло еще нечто столь важное – без совершения чего потерял бы смысл сам переход, – что Изе, остановившись передохнуть на маленькой ступеньке, постаралась собраться с духом.
Ей это удалось, хотя и пришлось полностью сосредоточиться на своем нижнем центре, – ноги отказывались служить прежде всего остального. Наконец она, держась уже обеими руками за перила и приставляя ставшие совсем чужими бревна недавно еще таких легких ног друг к дружке, как это делают дети, достигла уровня верхней комнаты.
Пустая и светлая, как все молитвенные помещения, наполненная вековыми излучениями тех, кто пытался здесь сблизиться с Высшим, эта комната одним видом своим говорила об отрешении от интересов плоти, вечно волнующих всех, в ком бьется земное сердце. Лишь тростниковая циновка у круглой стены отдаленно напоминала здесь о кратком отдыхе для бренного тела.
Прошло еще немало времени, пока Изе смогла опереться руками о теплый и мягкий ракушечник, служивший настилом для пола. Это послужило как бы сигналом для того, чтобы нижняя часть тела полностью отказала ей в повиновении. Упав грудью на острый край последней ступени, она не почувствовала боли: сейчас главное для нее было – вынести свое тело, все, целиком на верхний уровень. И это не было пустым символизмом.
Раз за разом она останавливалась на какой-нибудь определенной цели, направляя слабеющую мысль на ее преодоление, – и продвигалась к задуманному. У нее не было возможности думать сейчас о ком-то или о чем-то помимо покорения каждого сантиметра пространства. Это и было высшей экономией сил.
Да, она понимала теперь, как бездумно и во многом бесцельно источала из себя раньше драгоценную энергию – ту самую неведомую жизненную мощь, которая так неравномерно распределена в живых существах, – расходуя ее, особенно в последнее время, вовсе не по назначению. Ибо, если бы ее мысль неотрывно следовала Высшему Плану, целесообразность была бы соблюдена, и источник вечной жизни и молодости не закрылся перед ее замутившейся душой. Но поздно было сожалеть об ошибках. Надо было, сколько возможно, исправить их следствия…
Что-то случилось с глазами – она, как в тумане, нашарила широкую педаль, на которую обычно наступала ногой, и с трудом, навалившись чуть ли не всем телом, нажала на нее. Беззвучно выдвинулась каменная плита и закрыла лестничный проем. Изе прошептала: «Благодарю тебя, Всевышний!» – она решила, что, коль скоро ей удалось отсечь себя от всего земного, с чем она связывала перекрытие пола, то это добрый знак. А на это она уже и рассчитывала, по правде говоря. Однако рано она обрадовалась. Попытавшись продвинуться чуть дальше, к середине комнаты – ее заветному центру, обозначенному синим кругом, – она обнаружила, что подол ее одеяния наглухо зажат каменной плитой.
Изе не сопротивлялась больше. Она бы могла, конечно, попробовать вновь открыть плиту, чтобы освободить себя, – но это было бы непростительной тратой времени, которого оставалось все меньше. О том же, чтобы снять с себя кусок льняного холста, не могло быть и речи: Высшее Общение, в отличие от темных вызываний, немыслимо при телесной наготе.
Да, это был ясный и непререкаемый знак. Ей дозволялось ее обращение, – но без обратной связи…
Однако Изе, казалось, вовсе забыла, с чем она добралась сюда. Слезы текли из ее ослепших глаз, заливая ее руки, полотно на груди и даже белый камень, на котором она лежала вниз лицом. От рыданий крупно сотрясалось все ее тело; невнятные стоны гасли в пористом ракушечнике, а мысли все путались в голове, пока не исчезли вовсе.
Затихнув, она лежала, неловко вывернув шею в попытке поднять голову, косым крестом раскинув ноги и руки.
Да, она ни о чем не думала. Даже о том, что умирает, не совершив задуманного. Так продолжалось несколько минут, долгих, как вечность. Сознание ее постепенно прояснялось, очистившись потоком слез. Именно они растопили прочный панцирь, запаявший ее дух, – ровно настолько, сколь велика была мощь ее жертвы, – и Изе увидела вдруг в закрытых своих глазах мягкий оранжевый свет. Свет этот все разгорался, словно лампу внесли в комнату, где до этого было темно, пока наконец не стал голубовато-белым. Со странным спокойствием Изе наблюдала за разрастанием внутреннего свечения, которого не ощущала уже так давно, что и не чаяла его вновь увидеть. Покой, величественный и ясный, постепенно и незаметно наполнил ее существо. Отодвинулись прочь все мелкие желания, наполнившие суетой ее мысли, а с ними вместе будто бы исчез некий занавес, освободив место чистому сознанию, истинному сокровищу Высшего Разума. К нему и обратилась Изе.
Ее мысли не облекались в слова, как это им привычно в земных условиях, они не были даже отдельными, разграниченными помыслами. Это была поистине единая, цельная мысль, само построение которой, уж не говоря о всевместимости и вневременности, так трудно и неохотно признается приземленным интеллектом. Эта Мысль, которой была сейчас объята атлантисса Изе, вернувшаяся к преддверию своего духовного дома, не принадлежала ее телу или чувствам, ни даже разуму. Она, свободная, неслась туда, куда направлялась волей, посылавшей ее, и исполняла силой этой воли все, к чему была предназначена.
Господь Всевышний, – было в этой мысли Изе, – смиренно благодарю Тебя за то, что Даруешь мне, столь виновной перед Тобой, возможность очистить душу.
Вижу и знаю, что нет мне места на земле, ибо не выполнила я главного Твоего Наказа – не сберегла чистоты сердца своего. Нет мне места и в светлых областях, принадлежащих верным сотрудникам Твоим, потому что знаю: не преодолеть мне главного препятствия, ведущего в те области – темного и вязкого пояса надземного астрала.
Ясно осознаю, что добровольно, своей волей допустила в себя проникновение силы, властвующей в околоземной сфере. Не буду оправдываться слепыми пожеланиями блага, расточавшимися мною без разбора, кому же они достаются. Превысила дозволенное Тобой, Господи, не по гордости своей, но только сочувствуя близким своим, кои не замечают сами, Господи, что все дальше уходят с Пути.
Расточила ценности, заслуженные мной в столь тяжких трудах эволюции, и спокойно принимаю – не наказание, нет – то, что сложила для себя в этом, самом трудном из всех прошлых испытаний, – испытаний земной жизнью.
Тяжела эта жизнь, Господи. Нет в мироздании отдыха, и велики и непомерны заботы и подвиги Твои и соратников Твоих. Но в борьбе с равной мощью стихий крепнет светлая сила, и легко различимы в Твоих Областях все тени, которым некуда деться от уничтожающего их света.
Здесь же – поистине, Господи, закрывается всякий вход добру и благу, затмевается сознание темной сенью черных крыльев, заслоняющих неземное Солнце. Не отличить иногда Твоих посланцев от тех лазутчиков, орудующих Твоими же словами и Законами в своих темных целях.
И соблазнов не счесть, Господь мой. Соблазнов, которые раскидывает щедро на пути духовном тот, кто есть противник Твой. Отвлекает он разум наш на прелести земные, чтобы не дать никому помыслить о вечном, которое лишь в Твоих Сферах, Владыка.
Впрочем, Ты знаешь обо всем лучше меня и кого бы то ни было, Господь Великий.
Перед тем, как расстаться с Тобой на долгие эоны лет, – ибо знаю, что заново совершу восхождение, – прошу Тебя, Всемогущий, разрешить мне некое действие.
Прошу Тебя, Всемилостивый, измени течение Всесильной Кармы, ибо моей волей вырывается из ее тугого сплетения мохнатая нить дочери атланта, избравшей для себя нижний путь, – освобождая место для светлого вливания в ткань, составляющую карму царя Родама, от которого зависит благоденствие не только Атлантиды, но и всей Земли.
Да, Господи, прошу за всех. Ибо Ты, допустив соединение атлантов с человеками, образовал тем самым новое человечество. Так дай же ему эту возможность подняться еще на одну ступень!
И пусть исполнится Твоя Воля, Господь мой любимый…
Изе замолкла, ибо сознание ее отлетело.
Долго еще рука ее скребла камень, подтягивая что-то невидимое к себе, пока наконец не замерла, сжавшись в крепкий кулак.
Именно в это самое мгновенье в царицыном тереме случился переполох. Окно в светлице, верхней комнате, со звоном разбилось, а на узкую дорожку, недавно, по желанию царицы Тофаны, вновь вымощенную красным гранитом, упало ее тело. Дикий визг, сопровождающий это падение, долго звучал в ушах не только всех, кто был неподалеку. Его леденящий отзвук пронесся далеко за оградой царского дворца.
По какому-то странному совпадению, платье с утра царица пожелала надеть на себя тоже красное. Так что и крови почти не было видно, – так, самую малость…
Геракл уже совсем оправился от теплового удара, полученного им на священной горе. На здоровых селенских харчах он окреп, хоть и не раздобрел, – подвижный образ жизни, принятый на Посейдонисе, и сама пища здешних жителей, в корне отличавшаяся от той, к которой привык Геракл, не располагали к полноте.
Нельзя было сказать, что Геракл был очень уж доволен этим обстоятельством. Мысли его, особенно в последние дни, когда так резко усилился его аппетит, постоянно блуждали вокруг бревнышка, на котором бы зажаривалась тушка молодого бычка или барашка, на худой конец, хоть бы аппетитной свинки. По временам ему казалось, что он слышит потрескивание углей в костре и даже обоняет аромат изумительного дымка, исходящего от сока, стекающего в жар сизых головешек, отчего (он и это видел) они то тут, то там взвивались мгновенно гаснущим огнем, рассыпающим вокруг себя снопы искр.
Так и сейчас – ощущение реальности его видения было таким сильным, что Геракл невольно застонал.
– Что, Херкле, подвигаются дела? – раздался вдруг голос лукумона Иббита, и Геракл от неожиданности выронил из рук нож, которым он очищал молодые ивовые плети, наваленные возле него целой грудой. Лукумон, между тем, продолжал: – Всего две корзины?.. Не маловато ли, дружочек? Солнце уже, вон, пошло по четвертому кругу, а ты…
Геракл насупился. От непреходящего чувства голода, позывы которого изводили его быстро восстанавливающийся организм, он теперь был недоволен всем, а недовольство это носило какой-то постоянный и все расширявшийся характер. Вот и сейчас при словах лукумона красный туман начал заволакивать его сознание, а в глазах зажегся тот бегающий огонек безумия, который был так пугающе знаком всем, кто знал его в той, прежней его жизни…
Лукумон Иббит вроде бы ничего и не замечал. Подойдя ближе, Он присел на корточки возле своего подопечного и начал перебирать прутья очищенных Гераклом ветвей. Влажные и гибкие, они будто сами просились в руки, оставляя на них свой запах свежести и первозданной чистоты.
– Смотри, Херкле, на эту сердцевину дерева, – задумчиво сказал лукумон, – обнажил ты ее – и делай теперь с ней, что желаешь. Это хорошо, что ты, с твоимито сильными руками, не погубишь ее, не переломаешь понапрасну. Ты умеришь мощь свою, приспособишь ее к нежности этого материала и создашь нечто полезное для всех, да и глазу приятное. Ведь что, казалось бы, такое эти прутья? – лукумон рассуждал как бы сам с собой, хоть и обращался к Гераклу. Он вроде бы совсем не замечал ни увеличивающейся его агрессии, ни того даже, что нож, выроненный незадачливым потомком богов, вновь оказался в его широкой ладони. – Неразумные деревяшки, скажешь ты?.. Однако, ведь именно они, как видишь, вместе с тобой создали эту красоту, – и он одобряюще кивнул на две небольшие корзины с высокими округлыми ручками, сплетенные Гераклом. – Да-да, дружочек! Один бы ты, без этих прутьев, ничего бы и не сплел! Ведь так?
И он весело засмеялся. Маленький и круглый, с короткими ножками и ручками, он был похож на колобок, который Геркулесу приносили трижды в день для еды, такой же смуглый и румяный. Однако смеялся он заразительно, – если даже Геракл, неулыбчивый и вечно хмурый, поддался его настроению. Медленно и нерешительно, словно с непривычки, дрогнула одна половина его лица: словно судорога тронула прямую линию его жесткого рта, не знавшего улыбки, – и вот уже мягкие рыжеватые усы героя поползли к вискам, а глаза превратились в щелочки, искрящиеся синим светом, который один только и мог погасить тот безумный отблеск, который исходил из самых темных, хаотически беспорядочных импульсов его мозга. Наконец тихий и хриплый короткий смешок вырвался из недр когда-то мощной, а ныне ввалившейся в саму себя груди Геракла. Не понимая, что с ним происходит, – да и не раздумывая об этом, ибо не имел такой привычки, – он, тем не менее, смеялся от души. И уже слезы появились на его ресницах, уже заболели щеки, а он все заливался смехом и нисколько не желал остановиться.
– Вместе!.. Конечно, вместе! – вытирая глаза, успевал он произнести, как тут же новый приступ смешливости заставлял его пригибаться чуть ли не до земли. – Один бы я и не сплел этих корзин! Конечно! И как это я сам не догадался?!
Наконец лукумон Иббит решил, что лечение можно и заканчивать. Он постепенно свел свои вибрации к покою и остался доволен тем, на каком уровне остановились эти вибрации у Геракла: шкала, к счастью, повышалась.
Геракл отсмеялся. Теперь он сидел покойно, но воспоминание о недавно пережитом нет-нет, да и давало о себе знать беспричинной улыбкой. Даже лицо его изменилось: как бы высеченное из гранита до той минуты, теперь оно утеряло свою неподвижность. Однако взгляд…
Взгляд оставался тяжелым. Да, много работы еще предстояло лукумону Иббиту. Но он знал, что время, в сочетании с некоторыми специальными приемами – лучший лекарь, и не торопил события. Да и как их можно торопить, если они идут, направляемые Волей, Которой он сам лишь более или менее понятливый исполнитель. И вся его роль в этом деле, как и во многих других – это предоставить свой энергетический аппарат в безраздельное пользование Разуму Высшему, Который сам знает, что и как надо сделать в каждом отдельном случае.
Впрочем, лукумон Иббит излишне скромничал. Он хорошо знал, какова истинная ценность его работы. Ему было ведомо, что без его помощи на Земле не может быть проведено в жизнь почти ничего из того, что Задумано, Выстроено на умственном Плане. Что из того, что «там» уже существуют великолепные, сверкающие разумом и красотой человеческие создания, облеченные в форму мысленной Материи? Претворить ее в физическую форму – вот задача…
Пристукнув короткими ручками о мословатые колени, лукумон Иббит поднялся.
– Ну, заговорился я тут с тобой, Херкле, – сказал он, сияя добрыми черными глазками, – а дел у меня еще – о-го-го! Хотел, правда, взять тебя с собой, посмотрел бы, как мы живем. Да тебе, видишь, надо сплести еще корзину.
– Да я быстро, я сейчас, – заторопился Геракл и начал прилаживать прутики для основания дна, – ты уж подожди меня, лукумон.
Судя по тому, как прутики не слушались Геракла, выпадали из его пальцев и скользили вовсе не в нужную сторону, ждать лукумону Иббиту пришлось бы долго. Не показывая вида, что и сам не подумает уйти отсюда без него, лукумон как бы неохотно вновь присел на корточки перед грудой очищенных прутьев и поскреб бритую голову под плоской шапочкой, чудом державшейся на гладком, словно полированном, черепе.
– Ну ладно, – произнес он, – так и быть, помогу тебе. Не оставлять же работу несделанной! Да и прутья эти, раз они уж очищены от коры, должны быть пущены в дело: к завтрашнему дню их уже не употребишь ни на что, кроме метлы. Должно быть, ты и сам знаешь, как быстро они дубенеют.
Геракл кивнул, машинально наблюдая, как ловко пальцы лукумона справляются с тем, что для него самого было почти неразрешимой задачей: плетением донышка будущей корзины. Основа, как-то незаметно сложенная маленькими смуглыми руками лукумона, обрела вскоре плотное ядро в круг двенадцати палочек, концами направленных строго симметрично в разные стороны. Лукумон что-то приговаривал своим мягким голосом, тогда как пальцы его виртуозно крутили дно корзины по оси, все прибавляя и прибавляя на ней слоев безупречно ровного плетения. И прутья основы уже не казались Гераклу, как прежде, враждебными колючками, ощетинившимися против него своими остриями, – нет, теперь это было нечто веселое и доброе, беспрестанно крутившееся, вертевшееся, словно маленькое солнце.
Казалось, лукумон читает мысли Геракла.
– Да это и есть солнышко, – ворковал он, переходя к стенкам своего изделия, видишь, какое круглое да ясное. Посмотрит кто, так сразу и вспомнит про солнце.
Да как же и кто увидит его на дне корзины?
– А это неважно, на дне или на крышке. Вон, – лукумон, не отвлекая взгляда, кивнул в сторону лежащих корзин, – ты их перевернул – и гляди на дно, сравнивай его с солнышком.
– Да что же в них общего? – пожал плечами Геракл.
– А то и общего – что образ. Образ у них един. А это – главное. Вспомнишь образ – считай, что призвал к себе саму сущность.
– Скажешь тоже…
– А ты, дружочек, пока не успел кое-чего понять, лучше промолчи. А то можешь и оконфузиться впоследствии, когда дойдешь своим разумом до этого. Знаешь, бывает так: кричат, насмехаются над чем-то, что выше их разумения. Оно ведь и в самом деле часто кажется неправдоподобным. А потом, смотришь, время пришло, набрался каких-никаких знаний, – оказывается, всето и возможно. Ну, может, другими словами сказано, а суть-то одна. Понял?
– По правде говоря – не очень-то.
– Ну, ничего. Не расстраивайся, если что и кажется тебе сейчас непонятным. А как же! Ты ведь попал совсем в другую жизнь, чем раньше. Конечно, мы живем не так, как другие – там, на остальной Земле. Мы здесь, слава великим аттили, ограждены от многого. Можно сказать, как в теплице живем, где выращивают самые нежные растения. Видел такие?
– Ты прав, лукумон. Там, – Геракл резко мотнул головой в сторону востока, – там все по-другому.
– И все же, видно, сильно тебе насолило, что ты…
– Что это все мне стараются напомнить, что я продался в рабство? Или я ради этого несчастного серебра, которое в тот же вечер и пропил с такими же двумя?..
– Ну-ну, не заводись. Никто тебе не желает здесь плохого. Просто это и в самом деле у нас не часто увидишь, как человек добровольно отдается во власть другим. Вот и дивятся. А ты должен это понять.
– Прожили бы они с мое, да прошли бы хоть малую толику этих бесконечных несчастий и унижений! Сразу бы поняли.
– Это мы уже слыхали. Непонятно только, для чего все же продавать свою свободу? Ведь, понимаешь, чего нам никак не уразуметь тут: свободная воля – это единственное из того, что на самом деле принадлежит самому человеку. Остальное все дано нам как бы на время. Дома, утварь, одежда, жены, дети и даже само это тело – лукумон потрепал себя за руку, – в которое облечена наша душа, все это мы получили в пользование просто потому, что земное бытие немыслимо без земных атрибутов. Оттого мы так ценим свободу нашей воли, нашего желания, что остальное все получаем вроде как готовенькое: что тебе дали, тем и владей.
– И почему же тогда одним – дворцы, как атлантам, а другим – шалаши, крытые листьями пальмы?
– Ты перескакиваешь на десять уроков вперед, дружочек, – серьезно ответил ему, после недолгого молчания, лукумон. – Кого-нибудь из наших, селенских, я бы наказал за нетерпение. Потому что ученик, да еще начинающий, должен лишь слушать и размышлять про себя об услышанном, а не мешать процессу учения своими недисциплинированными мыслями. Но тебя, Херкле, я вынужден простить.
Лукумон, это было видно по всему, заметно огорчился. Корзина, почти готовая, уже не так бойко вертелась в его руках, да и голос как-то сник. Геракл, искренне расположенный к этому человеку, тем не менее, не мог остановиться.
– А ты меня не прощай, – драчливо выставил он вперед руку, – ты меня накажи. Не впервые мне это, знаешь ли. И стоит это твое прощение дешево, – миску похлебки, небось, да колобка в придачу? Так я обойдусь уж как-нибудь, не привыкать. И так голодаю без конца…
Лукумон аккуратно поставил корзинку на место и искренне – или деланно – залюбовался ею.
– Ну, как? – спросил он Геракла, хотя тот и не думал отвечать, отвернувшись в сторону. – Хорошая работа? Жаль, что прутьев ты мало очистил, а то бы я закончил ее. Видишь, что означает пустая болтовня? Вместо того чтобы пререкаться с учителем, ты бы занял свои руки. Была бы польза, по крайней мере. А теперь – эту корзину, дружочек, я тебе не засчитываю. Закончишь ее завтра. Ну, пойдем, что ли?
И он поднялся с травы, на которой, сооружая корзину, сидел со сложенными в замысловатый крендель ногами, – Геракл знал этот способ, ибо перебывал чуть ли не во всех странах обжитого мира, но сам никак не мог приспособиться этак заплетать свои могучие когда-то конечности.
– Идем, идем, – скороговоркой повторил лукумон, – там и поедим. Мне, правда, нельзя есть при всех-то, но тебя уж угостим на славу!
– Нужно мне твое угощение, – не сдержался Геракл, – отдай его своему псу на дворе, то-то он доволен будет. А я могу и перетерпеть, раз заслужил наказание.
– Чего ты ломаешься? – голос лукумона был так же тих и приветлив, как всегда, – он, видно, переборол свою обиду (да это, собственно, и не было обидой в том понимании, как ее представлял Геракл). – Не хочешь – не надо. Насильно не повалим и не заставим есть, не бойся! – И он снова засмеялся, довольный своей шуткой…
Они шли прямой тропинкой, по обе стороны которой колосились какие-то злаки, – Геракл не знал их. Шли довольно долго, с тех пор, как оставили подворье лукумона, выйдя не через ворота, красивой аркой смотревшие на улицу селения, но другим путем, мимо огромного дуба, раскинувшего свои бесчисленные ветви чуть ли не на всю поляну, окружавшую его. Геракл молчал, после замечания лукумона демонстративно выказывая свое чинопочитание. Его спутник также притих вдруг, уйдя в свои мысли.
Поле было огромно, Геракл таких отродясь не видел. Привыкший к крохотным делянкам, на которых бесконечно копались поселяне, желавшие получить хоть какой урожай, он не мог поверить собственным глазам. Вдруг он заметил, что с дальнего конца нивы к ним быстро приближался некий корабль. У Геракла не было другого слова, чтобы обозначить то сооружение, которое неуклонно, по прямой, мчалось на них, оставляя за собой ровную полосу странно голой, будто обритой земли: ни колоска, ни соломинки не было на ней. Приглядевшись, он на другом конце поля увидел большой прямоугольник такой же лысой, готовой к принятию новых посевов, земли, и понял, что «корабль» мчится именно к ним.
Так оно и было.
Приблизившись, громоздкое сооружение остановилось с разбега, и водитель, презирая узкую металлическую лесенку, спрыгнул с высоты.
– Все играешь? – неопределенно спросил его лукумон, когда маленький и юркий парнишка подскочил к нему. – Мало ты ломал себе рук-ног? Еще хочешь?
– Твоими молитвами, о наш отец, ничего со мной не случится, – скороговоркой отвечал ему малец, и Геракл поразился смелости его обращения с главой клана. – Услыхал, что призываешь меня – и тут я. Вели, что надо, отец.
Лукумон не торопился. Долгим взглядом он обвел поле, на котором, послушная западному ветру, дружно колыхалась пшеница, и, разминая колос за колосом в пальцах, спросил наконец:
– Все пропало?.. Или осталось что-то?
– Солома, мой отец. Только солому и можно использовать. Остальное – приходится уничтожать.
– Ты хоть проверяешь машину-то?
– А как же! Лента, она ведь у меня перед глазами. Приборы исправны.
Лукумон, у которого эти слова отняли последнюю надежду, ничем не обнаружил всей силы своего переживания.
– Ну, что ж, – спокойно сказал он, – такова воля Всевышнего. И не нам обсуждать Ее. Ты понял?
Последние слова лукумона относились к юноше. Тот вместо ответа повалился на колени, – привычным каким-то способом, отметил про себя Геракл. Он коснулся лбом земли, затем с достаточной долей благоговения поцеловал протянутую ему лукумоном руку, не притрагиваясь к ней, и только после этого воздел сложенные вместе ладони высоко над головой, подняв туда же лицо.
Это был настоящий ритуал священнодействия, хотя, по мнению Геракла, и слишком мимолетный. Он привык к другому в подобных случаях – к многословию, плаксивым взываниям, даже сетованиям, похожим на выговоры богам. Впрочем, все это не особенно интересовало его и раньше, – тем более, теперь. Чужая земля, непонятные боги…
Они пошли дальше. Лукумон, строгий и подтянутый, в своей длинной льняной рубахе, подпоясанной витым золотым жгутом, и высокий, на три головы выше, тощий Геракл. Оба долго молчали, но молчание это не было тяжким – мысли наполняли его.
Свернули на боковую тропинку – здесь, на Посейдонисе, все было распланировано под прямым углом, – и вскоре подошли к маленькой рощице, которую Геракл приметил издалека. Однако роща оказалась вовсе и не рощей – это был всего лишь тройной круг деревьев, окаймлявших некое белое строение. В темноизумрудной зелени хвои оно взвивалось ввысь частыми узкими колоннами, соединенными навершием, похожим на цветок. Все было предельно просто, и все же от вида этого храма у Геракла захватило дух.
Он повидал многое на своем веку, а уж храмовто… Но то были все громоздкие постройки, давящие на смертных своей мощью, выражавшейся в размерах общего плана, квадратного по преимуществу, в чрезмерной, даже нарочитой роскоши их внутреннего убранства, а, главное – в изображениях божеств, изображениях огромных или же крохотных, но везде одинаково безразличных к человеческим чувствам, а то и угрожающих.
Здесь же было нечто иное. При одном взгляде на это белокаменное чудо, со всей своей природной силой отражавшее сияние солнечного света, человек понимал, что здесь сосредоточено Нечто, идущее сверху, от света. И что именно здесь, в этом зримом символе храма, сочетающем в себе земной материал постройки и высокий полет творческой мысли, задумавшей и рассчитавшей его, встречаются и соединяются воедино земное с Высшим, хотя непонятным и незримым, но, безусловно, существующим. Ибо порукой этому служил тот душевный трепет, который неизменно охватывал всякого, что, сам того не осознавая, носил в себе зародыш будущей божественности.
Лукумон Иббит не мешал Гераклу. Он подошел к каменному алтарю, одному из четырех возвышений, обточенных в виде сужающегося кверху цилиндра, соединенного с едва заметно вогнутой широкой чашей, и, негромко произнося священные слова, подложил в тлеющий огонь жертвенника несколько сухих ароматных веток, сложенных чуть поодаль, в некоем подобии каменного шкафа. Огонь не разгорелся сильнее, и не стала явственнее тонкая струйка почти неразличимого дыма, – лишь аромат его усилился, дойдя наконец до границы небольшой поляны, на которой стоял Геракл. Он вздрогнул и невольно прикрыл глаза, ощутив этот поистине неземной запах. Ему стало так хорошо, безмятежно, что он подумал: «Век бы остаться таким, как теперь…»
Что-то заставило его открыть глаза. Он увидел, как на нижней ступени храма, стоя лицом к северу, молился лукумон Иббит, а каменный цветок на верхушке храма горел, точно объятый белым огнем. Глаза Геракла также словно загорелись, и он, не сдержав вскрика, прикрыл их рукой. Инстинктивно он отошел назад, за деревья, нащупывая их рукой, пока не остановился возле одного из них, припав к нему всем телом. Он, казалось, искал защиты, – и она не замедлила появиться.
– Что, помогает тебе кедр? – услыхал он голос лукумона, который, без сомнения, вынужден был прервать свою молитву, чтобы поспешить на его возглас. – Не понимаешь?.. А ты прислушайся. Да не к кедру, – к себе. Слышишь, как словно бы тоненькие иголки колют тебя изнутри? Это сила кедра входит в тебя, раз уж ты обратился к нему, попросил помощи. Скажешь, не просил?.. А зачем же тогда обнял дерево? То-то же! То не разум твой, а душа ищет поддержки в сильнейшем. А кедр – он и есть сильнейший изо всех растений. И естество у него чистое, – вот он и стремится помочь всем, кому может, не требуя ничего взамен. Пропускает свою силу в тебя и забирает твою, больную, испоганенную твоим темным человеческим умишком. Сколько хватит ему сил – а кедр почти бессмертен именно по причине своей бескорыстной отдачи, – столько и будет он очищать человеков и все, что они порождают. Ну, полегчало тебе?.. Конечно! Нужно только взять в свой разум, то есть подумать и понять, что происходит – тогда только и ощутишь то, что не видно глазом. Ну, пойдем теперь дальше.
Геракл с трудом оторвался от теплого, чуть шершавого ствола, испытывая странное чувство родственности к этому гиганту, наполнившему его своей силой. Будто уходил он от близкого друга, оставляя того на произвол судьбы.
Да, поистине невероятным и необыкновенным было все здесь, в Атлантиде. Подумать только – даже деревья здесь могут сопереживать, сочувствовать человеку. Что же тогда можно сказать о самом человеке? Насколько его сила чувств может усилиться здесь?..
Но лукумон вел его дальше, как бы не позволяя надолго останавливаться на одной мысли, додумывать ее до конца. Если бы Геракл мог это осознать, он понял бы, что не хочет этот мудрец, к которому Геракл относился хоть и неплохо, но все же с некоторым пренебрежением (из-за его роста и невзрачной наружности) не желает он до времени слишком напрягать разум героя, разум, не привыкший к процессу думанья. Ибо тяжко для человеческого мозга, погрязшего в тине бездействия, вдруг начать работать со всей мощью, заповеданной ему. Надо сперва очистить его от тины невежества, омыть чистой водицей ясного знания – только тогда можно будет пустить по его тонким проводам огонь истинно божественной способности, способности мыслить самому, без подсказки. А то ведь можно и пережечь драгоценный орган – где тонко, там, поистине, может и порваться.
Их путь лежал теперь в обратном направлении, к селению. Но на этот раз пшеничное поле осталось где-то в стороне; они шли по большой и ровной дороге, выложенной белыми плитами, по которой, как прикинул Геракл, свободно бы прошли человек двадцать в ряд. Зачем была нужна такая великолепная дорога в таком небольшом селении, он не знал, но очень любопытствовал. Однако какая-то непонятная робость, невесть откуда взявшаяся, не давала ему возможности прервать молчание своего спутника. Раз за разом он пытался открыть рот, чтобы задать свои вопросы, и даже набирал в легкие воздуха, чтобы тем сильнее был его голос. А голос вдруг начисто пропал, хоть Геракл уж и откашливался, думая этим прочистить горло. Наконец он взглянул на лукумона: тот шагал невозмутимо, поглядывая на зеленеющие вокруг участки с редкими фигурами работающих селян, – и сам не поверил своей мысли. Он остановился и упрямо топнул ногой.
Лукумон повернулся к нему, и детски удивленным голосом сказал:
– Чего тебе? Говори!
Словно водопад, с которого сняли затвор, Геракл разразился бурной речью.
– Так это твои проделки, куриная твоя стать! – кричал он, и селяне вокруг поднимали головы, непривычные к такому способу использования своих голосовых связок. – Ты, что ли, играешь со мной в свои колдовские игрушки? Да я тебя, знаешь, в следующий раз…
Внезапно он осекся: рот его, еще по инерции, некоторое время продолжал раззеваться, однако звук исчез полностью.
Лукумон смотрел на него, даже не улыбаясь.
– Ну что же ты, – сказал он, – продолжай! Что говоришь? – он со всей серьезностью повернул ухо в сторону Геракла, будто пытаясь расслышать неслышимое. – Не слышу. Не слышу, и все тут! – и он пошел дальше, не обращая внимания на остолбеневшего в нелепой позе героя.
Да, положение у Геракла было не из приятных. Мало того, что он потерял голос, – он утратил и всякую возможность двигаться. Селяне, начавшие понемногу собираться в кучку, поближе к тому месту, где их всесильный лукумон приводил в разум этого, должно быть, зарвавшегося, чужака, молча ждали, чем же все закончится, и только переводили взгляды с одного на другого.
А лукумон, между тем, отошел уже довольно далеко. Наконец, когда он, по-видимому, решил, что мера, достаточная для урока, уже достигнута, он стал посередине дороги, скрестил на груди короткие ручки и, чуть исподлобья, взглянул на Геракла. И тут случилось то, чего так ждали селяне вокруг – произошло чудо. Этот рыжий великан – хотя Геракл, в представлении атлантов, был едва-едва среднего роста, – он даже не покачнулся, когда сдвинулся с места. Все набирая скорость, он скользил по-над дорогой, и уму непостижимо было, как ему это удается: ведь белые плиты, это видно было всем, оставались неподвижными. Дотошные наблюдатели из числа суритов, почитателей талантов своего лукумона, заметили только неясное колебание воздуха, похожее на марево, вокруг фигуры чужака. Остальные же ничего, ну совершенно ничего не увидели необычного во всем происшествии, кроме того, что, оставаясь недвижим, тот мчался, как кукла на колесах, пока не остановился, без всяких качков, перед лукумоном. «Как вкопанный», – говорили потом очевидцы этого чуда своим сородичам…
Единственное, что можно было назвать живым в теле Геракла, были его глаза. Эти глаза, смотревшие на крохотного чудодея, изливали на того всю гамму чувств, обуревавших его жертву. Лукумон, в свою очередь, не только не отводил взора от этих глаз, – напротив, своими черными буравчиками он так и впивался в самое нутро Геракла.
Безмолвный поединок взглядов был видимой частью более глубинной схватки. Дело было в том, что лукумону наконец удалось не вскользь, но вполне ощутимо пробиться в святая святых – в сознание Геракла. И молчаливый диалог между учителем и учеником явился достойным завершением долгого и трудного этапа обучения.
– Видишь ли теперь малейшие из тех возможностей, которые под силу достигнуть человеку? – так, или почти так, обратился лукумон к Гераклу.
– Вижу. Но не принимаю той формы, в которую ты облек их преподнесение мне.
– Не было другого пути, чтобы обойти твою гордыню. еЧерез нее, столь сильную в тебе, пришлось идти напролом.
– Гордыня ли это – то, что я ощущаю в себе, или же достоинство, без которого не может жить человек?
– Ты еще сомневаешься!.. Конечно, это гордыня, ибо достоинство свое ты продал, обратившись в раба.
– Опять?..
– И много раз еще! Пока не поймешь, что человек должен быть свободным внутри себя, в своем сознании. Тогда только он обретет истинное достоинство. Все же остальное, если сознание накрепко связано, есть не что иное, как только гордыня. Самомнение человека, которое не согласуется с истиной, с тем, что есть на самом деле.
– Но зачем же так унижать, перед всеми?..
– Да не унизится тот, кто понимает цену мимолетным чувствам и держит их в крепкой узде своей воли! Переступи эту грань – и ты победишь в себе мелкого человека, ставшего рабом ничтожных личностей еще там, на Востоке. Любой мог приказывать тебе, посылать тебя на невообразимые трудности, которые в действительности оказывались твоими подвигами. Хотя это тебе и не приходило в голову никогда, не так ли? Однако все, что служит Общему Благу, так и называется – подвиг.
– Ты прав, я об этом не думал. Исполнял, что говорили – и все. Но не значат ли твои слова, что и теперь, на этой земле, я останусь всего лишь исполнителем чужой воли, хотя бы и светлейшей?
– Все зависит от тебя самого, Херкле. Если ты просветлишься разумом, поднимешься до таких его высот, чтобы стать вровень с Теми, Кто слагает судьбы мира, станешь их полноправным сотрудником, а не слепым и немым орудием; если ты осознаешь, хотя бы в пределах, отпущенных земному разуму, строение Мироздания и великую роль человеческого существа в нем – ты станешь поистине Строителем Мира.
– Но я ведь по-прежнему буду всего лишь выполнять чьи-то повеления?!
– И, однако, с той большой разницей, что выполнять их ты будешь сознательно, отдавая отчет самому себе в том, что делаешь. И в том, что иного пути нет.
– Пойму ли я эту разницу?..
– Ты ее уже понял, коль скоро задумался над ней. Помни главное – ты должен искоренить в себе раба, то есть внутреннее подлое чувство услужить всякому, кто имеет возможность приказывать. Осознать то, что является для всех Высшим Благом, и всю свою силу отдать на его достижение. А не просто в угоду отдельным жалким личностям.
– Что ж, я готов…
Жители селения Сури разошлись по своим местам, довольные той демонстрацией своего могущества, которую произвел перед ними их почитаемый лукумон. Однако, как ни странно, ни тени превосходства не обнаружили они в дальнейшем своем обращении к пришельцу. Была ли тут врожденная доброжелательность суритов, как и всех человеков на Посейдонисе, или же и тут не обошлось без направляющего влияния лукумона Иббита, – но факт был налицо: к Гераклу с того случая стали относиться даже лучше, чем прежде, хотя бы, казалось, и так лучше некуда…
Геракл двинулся – и спокойно пошел рядом с лукумоном. Все происшедшее отодвинулось в «другое» сознание, где оно будет осмысливаться, пока не придет время ему выступить во всеоружии осознания.
– Что-то я хотел у тебя спросить, лукумон, – потирая лоб, произнес он, – да позабыл…
– По-моему, это касалось нашего урожая, – как ни в чем не бывало, поддержал тему лукумон.
– Да-да, точно. Если я правильно понял, хотя и сам не знаю, что я должен был понять в вашем разговоре, когда не знаю здешнего языка, – у вас какие-то неполадки с урожаем?
– Ты правильно понял, Херкле. И не надо удивляться тому, что ты начал все понимать. Открылось нечто в тебе – и теперь не обязательно знать какой-то определенный язык, чтобы понимать другого человека.
– Но ведь ты-то говоришь на моем языке…
– И, однако, я ему специально не учился. Но это уже немного другая история, сынок, – лукумон впервые назвал так Геракла, и тому отчего-то это показалось приятным. – Не спеши, придет срок, и ты заговоришь на всех языках, не такое это уж трудное дело. Гораздо труднее научиться понимать другого человека изнутри. А ты к этому, кажется, пришел. Так что не ломай голову понапрасну над тем, чего все равно не понять до времени. Иди дальше, – а понимание придет само собой.
– Ладно, – Геракл стал на удивление покладист. И все же, что там с урожаем?
– Хочешь и здесь помочь?.. Хорошо бы, но только это не в наших, Херкле, силах. Ни в моих, ни в твоих, – изменить что-нибудь в том, что надвигается.
– Обратись к моим братьям. Они-то всемогущи!
– Да будут благословенны и твои братья, Херкле, и ты сам! Но в этом случае даже они бессильны. Когда приходит нечто предопределенное, не следует дрожать от страха и показывать ему свою незащищенную спину. Надо сохранить разум и, не обманывая себя, оценить собственные возможности во избежание худшего.
– Что, нам грозит голод?
– Если бы… – лукумон и виду не подал, как его обрадовало это «нам», которого сам Геракл и не заметил. – Голода не будет на Посейдонисе! Подземные закрома его полны и не только зерном. Так что дело не в голоде.
– Зачем же ты так печалишься?
– Неужели заметно? – встревожился лукумон. – Ай, как нехорошо! Никому не говори об этом, ладно, сынок?
И лукумон просяще, снизу вверх, взглянул на Геракла. У того сердце мягко сжалось – и вдруг как бы остановилось. Через мгновение все пришло в норму, однако Геракл запоздало схватился-таки за грудь.
– Что с тобой? – всполошился лукумон. – Постой спокойно, сейчас все придет в порядок!
Они направились дальше. Лукумон не стал говорить своему выученику, что мнимые остановки и падения сердца – всего лишь показатели подъема его на некую духовную ступень. Не стал говорить потому, что не хотел излишне фиксировать его внимание на ощущениях физического тела, которое до недавнего времени еще служило герою, как хорошо отлаженный автомат. Зачем было отвлекать растущее сознание на то, как борется плоть с проникающим в нее духом? Тем более что процесс, раз начавшись, уже необратим.
Лукумон не горевал об испытаниях, которые предстояли Гераклу. Он и сам прошел когда-то через все мыслимые и немыслимые встряски, и хорошо знал, что скоро все это пройдет. Зато явится совершенно новое и никаким способом не достижимое состояние физической неуязвимости, без которого просветление ума – излишне и даже опасно. Это было подобно закалке стали, рассекающей металл и камень, изготовлять которую суриты были такие мастера!
– И все же, что тебя беспокоит, лукумон? – вернулся к прежнему Геракл.
– Видишь ли, об этом можно или говорить часами, или надо молчать. Зачем тебе знать? Живи, как живешь, твое время еще наступит.
Геракл отвернулся.
– Не доверяешь, – сказал он, – или считаешь меня глупым, чтобы понять твои заботы?
– А если просто не хочу обременять тебя ими?
– Сам же сказал, что я тебе как сын…
– Уговорил! Так слушай же: забота в том, что исчез с поверхности Посейдониса наш царь.
– Родам?
– Какой ты все же!.. Неужто у нас есть другой царь, упаси Господи!
– Прости, забыл, что имен нельзя называть.
– Разве дело в том, чтобы сказать «прости»? Сказанное обратно не воротишь, а навредить оно может ой как сильно. Тем более, сейчас, когда неизвестно, где царь и что с ним.
– Так, выходит, он с тех пор не вернулся? Лукумон печально покивал головой:
– Да, родной, не вернулся. А без него, – он ведь поистине наш царь земной, – все идет прахом.
– Непонятливый я, лукумон. Все-то мне приходится растолковывать, как маленькому…
– Царь над живущими на земле имеет особую власть. И дается эта власть не как-нибудь, а небесным решением. Потому воля царя земного нерушима для его подданных, что в руке его сосредоточены молнии, с помощью которых он управляет всеми стихиями. Они же без этого управления есть тьма, хаос.
– Что-то я, прости меня, лукумон, не заметил в руке царя никаких молний, когда шел за ним в гору!
– Он их с собой не носит на всеобщее обозрение! – почти рассердился лукумон. – Толкую тебе, толкую, а ты никак в толк не возьмешь, что не все то истинно, что видно человеческому глазу! Есть и кое-что другое. Тот свет, например, который ты узрел над храмом!
– Но мои глаза чуть не ослепли тогда! Значит, я видел именно человеческими глазами, а не какими-то другими!
– Нет, дорогой мой, – лукумон взял себя в руки, и голос его вновь зазвучал безмятежно, как всегда, – дело в том, что у тебя открылось как раз «другое» зрение. А оно связано, тут ты прав, с обычным нашим видением. Но «тот» свет настолько ярок и непереносим для земных глаз, что с непривычки можно и ослепнуть. Ты ведь помнишь: это длилось какое-то мгновение, не больше. А теперь представь себе, что было бы, продолжись оно немного еще? Ведь это Высший Свет, – не чета земному!
– И почему это так?
– Не нам судить об этом. Мы можем только преклоняться перед подобными явлениями. К тому же я, человек, рассказываю тебе обо всем со своих, человеческих позиций. Придет время, может, ты станешь равным своим братьям. Они тебе объяснят все так, как оно есть на самом деле.
– Но молнии…
– Мы, человеки, так видим и понимаем то всемогущество, которым одарен свыше наш царь. Однако, и это уж точно, что волен распоряжаться царь только одной из своих трех молний. Каждую из других он может употребить в дело только с разрешения Совета. Настолько они сильны.
– Час от часу не легче!
– Да… По моему слабому разумению, наш царь пошел на священную гору испросить именно этого дозволения – дозволения пользоваться и второй своей молнией. Наверно, той, что всегда в его распоряжении, он уже не мог управиться с хаосом, который обступил землю.
– Какой хаос? О чем ты говоришь, лукумон! Где ты его видишь? Покажи его мне! Выдумал тоже! Солнце светит, все цветет, благодать одна вокруг, а ты – хаос!
И Геракл пренебрежительно махнул рукой.
Лукумон печально молчал. Он знал, что возражать сейчас Гераклу бесполезно. Однако не в его характере было долго предаваться грустным мыслям.
Геракл с удивлением оглянулся, услышав откуда-то сзади голос зовущего его лукумона. На дороге никого не было. Геракл, начавший уже привыкать к проделкам своего учителя, нашел того сидящим на удобной развилке низкого и широкого дерева, крупные листья которого заботливо прикрывали от постороннего взора сочные плоды. Деревья эти, как и многие другие, Геракл замечал и раньше – они правильными квадратами обрамляли огородные участки, – но ему и в голову не приходило, что они плодоносят, да еще так обильно. Лукумон, между тем, сделал приглашающий жест и звонко прокричал Гераклу:
– Иди сюда, сынок! Отведаешь такого, чего ни в одной кухне тебе не приготовят! Даю слово, это одно из лучших творений бога, созданных им для нашего насыщения и удовольствия! На, бери. Вместе с этим листом бери – и подставляй его под свою бороду, когда будешь есть этот плод. А то зальешь соком рубаху, а это – негоже. Нам еще идти и идти до дома, можем и повстречать кое-кого, так что они скажут, увидев на тебе грязную рубаху? Скажут, что ты недостоин общения, так как твое нутро – на твоей одежде!.. Геракл хотел было снова поспорить с лукумоном, как вдруг, при виде золотисто-желтого с темноватой сердцевиной, плода, всякое желание не то что спорить, но и просто говорить у него пропало. Он взял в руки, как ему было велено, темно-зеленый мягкий лист, на котором, как на тарелке, лежал большой, с его ладонь, фрукт, и, недолго думая, отправил его целиком в рот.
Ощущение было поистине непередаваемым: ничего похожего Геракл не ел в своей жизни. Не слушая лукумона, который все балагурил, сидя на ветке, он неспешно ходил вокруг дерева, выбирая плоды поспелее, и глотал их, позабыв про совет лукумона насчет листа-салфетки. Под конец он, уже насытившись, начал пережевывать то, что попадало ему на язык, и даже откусывать от слишком больших экземпляров по кусочку. Вот тогда-то он, действительно закапал и залил соком и рубаху свою, и бороду. Сок лился на грудь, стекая по шее, и мгновенно высыхал, оставляя на коже густой и липкий след.
Наконец, когда рука его потянулась к очередному плоду, чтобы сорвать его, он понял, что не может проглотить больше ни единого куска. Оторопело оглянулся он на лукумона – и засмеялся вместе с ним.
– Ну что, довольна ли теперь твоя душа? – выговорил лукумон сквозь смех. – А то угощайся еще!
– Не пойму я только, ответил ему Геракл, поглаживая себя по животу, – зачем это вы страдаете о пшенице, ломаете спины на огородах, когда у вас есть даровое пропитание. Да еще такое, как это, не знаю, как его звать-величать!
– Понравился тебе инжир? – вкрадчиво переспросил его мудрый собеседник. – А если так, я велю своим приносить тебе по корзине трижды в день. Договорились?
Но Геракл внезапно выставил ладонь, как бы отгораживаясь от чего-то невидимого.
– Нет-нет, благодарю тебя, лукумон, – сказал он, и гримаса удержанной отрыжки исказила его лицо, – пока не надо. Я наелся, кажется, надолго…
– Но ведь вкусно же, верно?
– Вкусно до того, что забываешь все на свете. Однако – слишком сладко, скажу я тебе. Особенно, как начнешь разжевывать. Да и сока уж очень много – смотри, я весь облился, даже ноги липнут одна к другой…
– То-то же. Вот тебе и ответы на все твои вопросы. Человек никогда не может быть доволен, мой дорогой. Он голоден – ему плохо, и весь свет не мил. Дают поесть вволю – он не может остановиться, ибо не знает внутренней узды над своими желаниями. А как насытился – еще хуже! Тут и липкий сок, и одежда, которую надо стирать, и ко всему, глядишь, еще и живот заболит от того, что превысил меру. Ведь, если бы ты послушал моего совета, и съел бы один – всего один! – плод, да тем способом, который я тебе предложил, разжевывая каждый крохотный кусочек этого поистине богоданного чуда, – ты был бы полностью сыт, без пресыщения, доволен едой и самим собой. И одежда твоя не потребовала бы, как и тело, чистки и мойки, на что должны теперь уйти понапрасну твои силы. Да и к тому же, сладкое – это ведь тот же яд!
– Что ты тут говоришь опять? Какой яд, когда всем известно, что слаще сладкого ничего нет!
– Видишь ли, дружочек, дело в том, что человеческий организм рассчитан на определенную меру во всем. Это как, к примеру, налить в ведерную бочку хотя бы два ведра воды. Что получится? Ничего не получится, ибо выльется излишек. Но бочка – она деревянная, то есть не такая чувствительная, как человек, по своему строению. Однако нечто общее у них есть: и бочка, и человек, – оба не принимают в себя выше меры. Только бочка выливает из себя, тогда как человек силится переработать в себе все, что попало в утробу. Но откуда же возьмутся эти силы? Вот и работают его органы сверх всякой возможности, на износ.
Геракл раздумывал над словами лукумона недолго.
– Как бы не так! – сказал он, радуясь возможности взять верх в споре с всезнающим учителем. – А я? что ты скажешь про меня? Мне недавно сказали, что я выгляжу, как юноша. А как же мои дети, которые давно состарились, а многих так и вовсе нет – он суеверно приложил ладонь ко рту, – внуки, которых постигла та же участь?.. Это означает, что я живу долго. Не могу только сказать точно, сколько именно. А ведь я всю свою жизнь только и делал, что ел без разбору все, что попадало под руку. И причем, не в пример вашей похлебке и каше – все больше мясного да зажаренного! И – ничего, как видишь. А уж про силу мою тебе, как я вижу, кое-что известно…
Лукумон, казалось, был озадачен. Он неясно улыбался, крутился на ветке, словно выбирая место поудобнее, и покряхтывал. Ясно было, что он в затруднении.
– О, мой дорогой, но неразумный ученик! – начал он наконец. – Не знаю, даст ли мне Единый те слова, которыми бы я мог, понятно и без обиды, ответить тебе. Ведь вопрос, коего ты коснулся, есть один из наитруднейших для человеческого понимания. Но я все же попытаюсь тебе помочь разобраться и в этом. Однако для начала пойдем-ка с тобой к нашему благословенному каналу, возле которого, в отведенном для этого месте, ты омоешь свое тело и одежду, ибо невозможно беседовать о высших идеях, то есть очищать свою душу, не очистив предварительно того, что для нас внешне.
И он, отвергнув протянутые руки Геракла, легко спрыгнул на землю и, не останавливаясь, бодро засеменил по мягкой дорожке между плодовыми деревьями – под прямым углом к белой дороге. Геракл, слегка поглаживая живот, неохотно последовал за ним, его мутило…
Лукумон не обращал на него никакого внимания – его полностью поглотило созерцание аллеи, по которой они проходили. Он то пристально вглядывался в какоето дерево издали, то срывал на ходу мягкий и чуть шершавый лист, рассматривая его с изнанки: казалось, что он читает некие таинственные письмена, молчаливо посланные ему. Наконец шаг его замедлился, пока не замер вовсе; впрочем, они пришли.
Хоть и занятый своими мыслями, лукумон все же не забыл о первоначальной цели, с которой они завернули в эту аллею. Перед Гераклом был узкий ручей, явно искусственного происхождения: его дно было выложено разноцветной галькой, являвшей взору всю чистоту струившейся над нею воды.
– Раздевайся, – велел лукумон.
Однако Геракл не спешил это сделать. Тогда предводитель племени, перед которым падали ниц, прося благословения, его подданные-селяне, нисколько не гнушаясь прислужить какому-то чужаку (во всяком случае, так это выглядело бы в тех местах, откуда явился сюда Геракл), поднял с земли один из лежавших тут и там на берегу ручья ярких кубиков, – тот вдруг превратился в непроницаемый для постороннего взгляда маленький шатер. Лукумон уже было поднял легкий занавес, прикрывавший вход в эту временную купальню, как вдруг взгляд, брошенный им на своего спутника, заставил его повременить с приглашением к воде. Геракл стоял бледный до синевы, и испарина крупными каплями выступила на его лбу.
Реакция маленького человечка была мгновенной. Он подхватил героя, вдруг разом обмякшего, и повернулся, держа его на одном плече, туда и сюда. Он нашел взглядом небольшую манду, обозначенную красным флажком, чтоб видно было издалека. Подбежать к ней, откинуть бронзовую крышку и поставить перед отверстием уже исходившего позывами рвоты Геракла было делом минуты…
Позже, сидя перед омытым и спеленутым, как младенец, – а он снова превратился в такового, Херкле, который спал на тонком мате, вынутом из шатра-купальни, лукумон Иббит, в ожидании помощи, о которой он послал уже сигнал, задумался. А думать было о чем…
На Посейдонис, – по крайней мере, на селение Сури, – надвигалось нечто непонятное, и этой своей непонятностью тем более грозное. Лукумон чуял это уже в течение нескольких дней, но не сеять же ему панику среди суритов! Да и в Атлантис по рангу обращаться было почти не с чем, разве что со своими предчувствиями? Но, хоть он и верил себе, надо сказать, беспрекословно, однако, делать этого не полагалось. Было бы что серьезное, утешал сам себя лукумон, так господин Гермес не замедлил бы сообщить ему об этом. А раз никаких известий от него нет – значит, все спокойно…
Однако не слишком ли много совпадений, говорящих о каком-то свехкризисе, судороге природы? Пшеница, превратившаяся сама в себе в черную труху, теперь вот, фрукты, в которых, так же сам по себе, зародился яд? И как это он не распознал, со своей хваленой интуицией, что неспроста разглагольствовал он перед Гераклом о сладости, имевшей свойство претворяться в свой антипод, отраву! Это ведь и было то самое предостережение, которое через него, единственного, кто на всю округу только и может принять в сознание внешнюю мысль, посылалось всем.
Он сосредоточился. Такое привычное /(если все вокруг спокойно и прекрасно), это действие вдруг оказалось для него чуть ли не непосильным. Ведь надо было полностью изгнать из сознания все мысли: и о земном, и о надземном, – потому что только на чистейшей поверхности освобожденного сознания может проявиться лента Агаси, или Акаши, эфирного информатора, несущая направленный ответ тому, кто послал запрос.
Теперешнее состояние лукумона Иббита мало способствовало выходу в эфир. Однако он хорошо знал, что стоит ему только поддаться волнению, как все пропало, Тогда сознание сдвинется с точки равновесия, дающего ему ясность, и покатится, лавине подобно, к своему противоположному концу – хаосу. Хаос же, допущенный в сознание – это полное безволие и смятение мыслей.
Но лукумон преодолел этот враждебный натиск, который, надо признаться, закружил и едва не захватил с собой его разум, стоило только ему пробиться к оболочке, граничащей с ментальной сферой Земли. Были моменты и раньше, когда прорвать это невидимое заграждение удавалось не сразу, но сейчас густая сизая мгла с нечастыми яркими всполохами, похожими на молнии, оказалась непреодолимой. В огромном напряжении воли, влекущем его умственное существо ввысь, лукумон, чувствуя, что силы его иссякают, воззвал:
– О, господин Гермес, помоги и поддержи!..
Он крепко сжимал кулаки, как бы удерживая именно в них всю мощь своего сознания, рвущегося через преграду, и терпеливо ждал, когда придет помощь. Ибо ведал о том, что ничего не проявляется на земном плане мгновенно: то, что совершается молниеносно наверху, в измерении, где отсутствуют время и пространство, при вхождении в нижние сферы, подлежит этим, уже чисто земным проявлениям.
И вдруг – напряжение как рукой сняло. Отпустило в пупке, объятом спазматической болью; руки перестали крупно дрожать, успокоились и мягко легли одна на другую. Пояс низкочастотных вибраций, самых тягостных для разума, был преодолен.
Лукумон оставался недвижим, весь отдавшись ожиданию. Ни единая мысль не тревожила ровного белого света в его закрытых глазах, – доказательства того, что рубеж пройден. И вдруг он почувствовал: опасность!..
Любой другой на его месте решил бы, без сомнения, что это его собственная мысль. Однако лукумон Иббит кое в чем был умудрен своим происхождением от гиперборейского корня, воздействием атлантов и огромной практикой. Он умел, слава Единому, отличать земные мысли от Тех, которые Посылаются в ментальный план. Знакомый холодок пробежал по позвоночнику и расцвел в основании черепа влажным теплым цветком. Лукумон входил в область вибраций, высших из тех, что доступны уровню человеческого сознания, – без разрушения клеток его тела. Мысль, между тем, обретала все большую ясность и широту.
– Опасность! Опасность! – неслось отовсюду. – Всем, кто допущен в Высший Круг Сознания, необходимо принять меры наибольшей защиты. Личная защита да претворится во всеобщую. Посейдонис становится местом локализации сил, враждебных прогрессу, и нуждается в особенном привлечении всего, имеющего позитивный импульс. В соответствии с Законом, гласящим, что тенденция Природы направлена к доминированию позитивного полюса над отрицательным…
Это, как и многое другое, что удалось уловить лукумону, было всего лишь одной безвременной мыслью, и не выражалось в словах каких-либо человеческих языков. Однако с этой мыслью пришло понимание происходящего, как и всех возможных грядущих бедствий.
Он открыл глаза и посмотрел в сторону дороги. Помощь запаздывала, а это значило, что его поселяне – народ, не особенно способный к восприятию высших, мысленных вибраций. Конечно, это было так, потому что тяжка и инертна человеческая природа, и инстинктивно тяготеет она к кажущейся нерушимости и незыблемости материи грубой, – к покою. Но, с другой стороны, лукумон винил и себя в отставании своих выучеников. Себя, который не сумел до сих пор втолковать им, что этого, так излюбленного ими покоя в природе вовсе не существует, ни в одном из миров…
Геракл застонал. Забыв на этот миг обо всем, лукумон встал перед ним на колени и, обнажая части его тела по мере надобности, начал обеими руками нажимать на некие точки, местонахождение и значение которых было ведомо лишь ему одному. На некоторые он давил сильно, к другим едва прикасался; одни он с ожесточением крутил большими пальцами рук в направлении против солнца, тогда как очень редкие из точек подвергались мягкому воздействию осолонь.
Геракл изредка покряхтывал, но продолжал спать, – это тоже было условием исцеления.
Когда лукумон закончил сеанс (длительность его не должна была превышать нескольких минут), небольшая группа его суритов уже была подле них. Он внимательно оглядел всех, кто прибыл первыми: все знали, что лукумон Иббит спросит потом с тех, кто не внял его призыву, – и не стал пенять им за опоздание. Он сообразил: о каком опоздании могла идти речь, когда и всего-то, со времени подачи им мысленного сигнала, прошло не более четверти часа. Вон, солнышко, как стояло, так и стоит по-прежнему над дальним тополем…
Один из складных шатров быстро трансформировали в удобные крытые носилки, и все споро затрусили, подхватив их, в направлении селения.
Лукумон один не бежал. Он спокойно шел за процессией, и все же временами опережал ее. Тогда он останавливался, поджидая носилки, чтобы взглянуть в прикрытое от лучей солнца лицо больного, – в общем, возвращался к действительности. Он корил себя за невнимательность к человеческому брату божественного Гермеса, ибо знал, что Гераклу тому сейчас было необходимо именно физическое присутствие лукумона, – но через некоторое время все повторялось сначала.
Селяне бежали, солнце палило все сильнее, а лукумон Иббит, который на время решил отказаться от своей способности регулировать силу гравитации, ковылял на коротеньких, мало приспособленных к быстрой ходьбе, ножках и все размышлял, размышлял…
Ему не давало покоя одно: почему это солнце зависло над тем тополем и не собиралось, по всему было заметно, шествовать дальше? Какая сила могла препятствовать исполнению извечного космического действа?
Однако жара становилась все сильнее, пока наконец не перешла грани переносимого. Вся процессия, растянувшись в длинную цепочку, медленно тянулась к спасительной прохладе селенских построек. Один из носильщиков, сменившись, отошел в сторону, чтобы освежиться в воде ручья. Его пронзительный возглас заставил всех вздрогнуть: лукумон оцепенел в ожидании самого худшего. Горестные крики вскоре подтвердили его опасения: ручей обмелел почти совершенно.
Необходимо было взять в свои руки ситуацию, овладеть ею. И лукумон забыл про то, что эти вопящие и стенающие человеки вокруг него – суть его нежно любимые чада. Никакие окрики здесь не возымели бы действия, да их просто и не было бы слышно в общем гаме. Оставалось применить лишь силовой метод через общее поле – эфир.
Это был крайний случай. Единственный раз в жизни ему пришлось-таки применить этот жестокий и, в общем-то, запрещенный способ к человеческому стаду. Да, это было именно стадо. Сейчас это сборище двуногих ничем не отличалось от стада овец, охваченных непонятным им самим ужасом. Все, что с таким трудом и долготерпением насаждалось в этот неокрепший, еще полуживотный разум, чтобы приобщить его к истинно человеческому – все вмиг исчезло, оставив лишь нечленораздельный вой, визг сбившихся в тесную кучку дрожащих от испуга созданий.
Лукумон, призвав к содействию Волю более мощную, чем его собственная, произвел необходимое…
Через несколько минут все продолжали свое движение вперед; никто и не вспоминал о неприятном событии, которое только что их взбудоражило. Каждый исполнял свой священный долг перед Тем, Кто явил милость и позволил его душе проявиться на Земле в виде ее высшего создания – человека: трудился на этом отрезке времени, в этом месте и именно в данной ситуации, выправляя ее, по возможности, к лучшему. А то, что ручей высох… Что ж, пока неизвестно, что там могло произойти. Может, реконструкция канала, а может… Впрочем, зачем гадать? Это все не их ума дело, на то есть лукумон и все, кто повыше. Вот они пусть и ломают головы, которые у них от этого вовсе и не болят. Не то, что у бедных человеков, прости нас, Боже Великий, и убери эту боль, которая вдруг словно расколола череп…
И это еще наилучшие из вновь созданных человеческих экземпляров – с горечью думал лукумон, поглядывая на своих суритов, – умнейшие и добрейшие, на воспитание и обучение которых положено столько трудов и душевных забот. Что же говорить тогда о других, – там, за пределами Посейдониса? И что будет с этими, когда они, что неминуемо, будут переселены в другие края земли, на вольную жизнь? А, может, слишком они привыкли к опеке, и самостоятельность действительно явилась бы для них трудным, но необходимым уроком?..
Так, или почти так, размышлял лукумон Иббит, отставив на время в сторону проблему всего того непонятного, что неуклонно совершалось во всей атмосфере Посейдониса. Между тем этот колоссальный сдвиг равновесия коснулся уже и самой Земли: внезапно пророкотал неясный, по всей видимости, подземный гром.
Лукумон украдкой оглянулся на северную гряду гор: именно оттуда, как ему казалось, шла опасность. Ничего не было видно, – только земля под ногами идущих вдруг мягко всколыхнулась, будто поплыла на несколько мгновений неизвестно куда.
Это было страшно! Вот уж что действительно могло вызвать самопроизвольный ужас, так это проявление вырвавшейся из повиновения стихии, какой бы она ни была: огонь, вода, воздух или же земля, как в этом случае. Земля родная и незыблемая, уходящая вдруг изпод ног…
И, тем не менее, суриты, как ни в чем не бывало, продолжали свое шествие. Они обливались потом, готовы были бы скинуть с себя всю одежду, если б не строгое запрещение лукумона, – но не останавливались ни на секунду при довольно ощутимом подземном толчке, сопровождавшимся, к тому же, сильным гулом. Лукумон Иббит не удивлялся самообладанию своих селян, оно было не чем иным, как все еще длящимся воздействием на крохотную и такую незаметную точку в самой сердцевине мозга каждого из них. Делом, собственно, его мысли, соединенной с хорошо обученной и натренированной душевной волей.
Потому и относилось подобное воздействие к запрещенным, что, подавляя свободную волю, заложенную в человеке как венце земной эволюции, являлось страшнейшем насилием над ним. Без сомнения, это предприятие относилось к самым темным сторонам магии. А ведь сам лукумон к магии имел отвращение как человек знающий и понимающий что к чему. Но, в подобном случае, во имя конечной цели Общего Блага…
Впрочем, лукумону еще предстояло держать ответ за свое самоуправство. И он знал об этом. Но это было впереди, сейчас же ему нужно было одновременно решать множество задач. Питьевая вода, провиант стояли на первом месте, ведь неизвестно было, что, собственно, надвигается, и какова будет его сила и продолжительность. Надо было также укрепить все дома и подземные этажи в них, сделав их непроницаемыми, – на всякий случай.
Много чего предстояло предпринять лукумону для сохранения драгоценного фонда, доверенного ему семени человеческого разума, не успевшего пока набрать нужную для самообороны мощь.
И обособленным, отдельным заданием стояло в ряду прочих спасение Геракла. Мало того, возвращение его к присущей лишь ему одному телесной силе. Эта сила, как чувствовал лукумон, в сочетании с совершившимся духовным открытием, скажет еще свое слово тогда, когда придет ее час. Господин Гермес – он видит далеко, и не лукумону Иббиту, из гиперборейцев, соперничать с ним. Но иметь собственные предчувствия, как и собственное мнение – никому не возбраняется, не так ли?..
* * *
Хитро, после духовного разрыва со своим названным отцом, день ото дня все больше претерпевала огромные внутренние перемены. После некоторого болезненного состояния, к счастью, продлившегося недолго, она будто очнулась от какого-то вязкого, годами непрекращавшегося сна.
Этот полусон заставлял ее постоянно пребывать гдето между небом и землей, погружаться в неясные, а иногда и пугающие реальные видения, так что она порой не могла определить сама для себя, где же, собственно, находится в данную минуту ее разум. Земное до того переплеталось с потусторонним, что она порой и не замечала, где человек из плоти и крови, – где его эфемерный, однако в своей жизненности ничем не отличающийся от него, двойник.
И вдруг – будто от нее оторвали какого-то спрута, гнусную пиявку или какую-то иную, невыразимую словами, тварь, питавшуюся ее соками и не оставлявшую ей самой почти никаких сил для реализации ее земного назначения. Боль в солнечном сплетении, правда, еще давала о себе знать (раны в тонком теле заживают не быстрее физических), но радостное ощущение полноты жизни, стремление к действию, пока что неопределенному, удивительно быстро овладели ею. Вот уж, поистине, будто закрылась пробоина в худом кувшине, и целебный нектар заполнил его до краев!
Надо было как бы заново входить в жизнь, а это оказалось не таким простым делом. По той веской причине, что его дочь беспрерывно «витает в грезах», советник Азрула уже давно взял в свои руки все, что ее касалось. Будь то малейшие жизненные потребности или даже такой переломный в судьбе каждого момент, как выбор спутника жизни.
Еще недавно Хитро была ему благодарна за это: она, в тогдашней своей апатии, не в силах интересоваться чем-либо, с облегчением сняла с себя груз повседневных забот.
Часто, слишком часто она восхищалась его неуемной, деятельной энергией, казалось, неиссякаемой вовек. Конечно, она знала о принципах переноса на себя чужой жизненной силы. Но не относить же эти вампирские, а потому совершенно неприемлемые в стане атлантов, приемы к близкому человеку! Да еще такому заботливому, как Азрула. Откуда ей было знать, что отток знергии подразумевает и лишение вампиром своей жертвы каких-либо движений собственной воли: на то, чтобы проявить ее, свою волю, нужна сила…
Теперь она понимала, что неспроста все это произошло: ей удалось, словно в каком-то озарении, осознать подлинную суть происходившего с ней. Это и было, без сомнения, неким озарением: Хитро помнила, что в тот день, когда она наконец объяснилась с Азрулой, с утра ей несколько раз показывалась тень ее ушедшей матери. А кто, как не мать, имеет возможность более всех остальных защитить собственное дитя, на каком бы из планов это ни происходило!
Ее мать… Хитро смутно помнила ее, так как была ребенком, когда та оставила Землю. Но в последнее время, связывая обрывки воспоминаний, которые вдруг все чаще стали посещать ее в трансцендентальных видениях, она начала понимать, что та испытывала перед кончиной те же ощущения, что и сама Хитро: вялость, отсутствие интереса к происходящему, физическое бессилие, наконец. Пока в один момент вся цепочка событий не соединилась воедино и не произвела открытием истины свое очищающее и освобождающее действие. Оттого и сумела Хитро прозреть, что не обошлось здесь без вмешательства матери.
Не дано никому на Земле познать цену такой помощи. Ведь надо сначала разрушить поистине нерушимую преграду между мирами видимым и незримым, чтобы затем произвести действие чисто физическое – сам акт немедленной и вполне ощутимой телесно защиты. И даже более того – освобождения дорогого существа от того кукушкиного яйца чужой мысли, которое, внедрившись в сознание, стремится уничтожить в нем все исконно ему принадлежащее, пожирая его и разрастаясь таким способом до невероятных размеров силы. Испив до дна всю жизненную мощь одного существа, такой гигантский «кукушонок» переползает в другое гнездо, ибо не имеет иной возможности жить. Раз опробовав не принадлежащего ему сока, он отказывает себе навсегда в энергетической подпитке от космического Луча, такой естественной для остальных: сам будучи изначально светлым, этот Луч привлекается только лишь себе подобным. Он как бы не замечает того, что по уровню и частоте вибрации с ним не сходно.
Простой закон, один из великих законов мироздания. Поняв его, не надо искать никаких происков врагов среди причин своих препятствий. Поистине, все в нас самих…
В то утро Хитро проснулась в бодром и деятельном настроении. То не было ни беспричинной радостью от ощущения полноты жизни, ни беспокойным и неосознанным позывом к неопределенному действию, – нет, она, как бы продолжая начатое еще во сне, определенно знала, что ей предстоит сделать сегодня.
Собственно говоря, само понятие «утро» для Посейдониса было условным: атланты довольно пунктуально подчинялись ими же установленной временной шкале, которая определяла часы для активной работы, как и отдыха. Рассвет, в точном понимании этого слова, длился здесь в течение тридцати суток, непрерывный и неуклонный. А дальше – дальше наступал день, почти отличимый от ночи, ибо ночь тогда обозначалась недолгой тенью, легкими сумерками, намеком на саму себя. Что ж, Великая Катастрофа не прошла бесследно для Земли. Кроме собственно Атлантиды, пострадал еще один материк: Гиперборея. Впрочем, название «Гиперборея» почти ничего не говорило ни о самом материке, ни о его обитателях, оно просто означало землю за северными пределами…
И действительно, окруженная по внешней своей границе почти непреодолимым кольцом заснеженных гор, оледеневшего моря, редко, всего на несколько месяцев в году оттаивавшего четырьмя протоками (по числу теплых, никогда не замерзавших рек), и далее сплошным панцирем материкового льда, Гиперборея для теплолюбивого человечества всегда была чем-то вроде сказки, в которую и верилось, и не очень. Исключение, как и во всем остальном, составляли лишь атланты, которые знали все, и для которых не имели значения ни расстояния, ни атмосферные условия, как и любые мыслимые земные преграды. Особенно тесными были сношения между гипербореями и северной Атлантидой – Посейдонисом. И неудивительно: Гиперборея, словно шапкой накрывавшая полярную часть Земли, отделялась от него всего лишь неширокой полоской воды, великого и благодатного атлантического теплого течения. В свою очередь, вливаясь в самое средоточие полярного материка, оно омывало и согревало его почву, – да что почву! Весь климат, благодаря огромному соленому озеру, сообщавшемуся с Океаном, был до неправдоподобия смягчен этим естественным калорифером. Правда, не до такой степени, как на острове великого Посейдона, где о резких колебаниях температуры вообще не знали, – и все же…
До сих пор гиперборейцы: и схиртли, и арья, – молчаливо горевали о своей прекрасной, и, как они считали, без вины погибшей земле. Хорошо еще, что не ушла она в небытие внезапно, в одночасье, как это случилось с Центральной Атлантидой. И что проку разбирать теперь, чьей вины больше в случившемся: правителей Каци или же Тин? И те, и другие одинаково не пожелали смирить гордыню свою, все доказывали друг другу собственное первенство. Ну и что? Доигрались до того, что их обездоленные народы пошли по миру, в поисках новых мест, пригодных для жилья. Некогда могучие и сплоченные, они разбились на крохотные племена, или даже на отдельные семьи, пытавшиеся сохранить, тем не менее, все отличительные особенности своих исчезнувших с лица земли предков. Ввергнутые их преступлениями в самоизоляцию и позабывшие волей Небес все, кроме своего былого величия, они на тысячелетия остановились в собственном духовном развитии. А что это значит для эволюции, которая не признает задержек в движении даже малейшего атома? Застой, гибель, возврат к одичанию…
Миролюбивые схиртли, арья и отчасти народ каралов, так и не сумев повлиять на гонор и воинственность своих соседей по Гиперборее, тинов, в предвидении катастрофы отошли на близлежащие материки. Жизнь их была спасена, – но цивилизация, увы, исчезла. Ибо сильна каждая цивилизация именно своим монолитом, слиянием и единством всех, даже противоположных, частей. При условии, конечно, что проникнуты они все одной Идеей, наиболее могущественной Мыслью. Однако знания гиперборейцы сохранили. Бесценные знания, накопленные опытом предшествующих человеческих рас (ибо все гиперборейцы были происхождения именно человеческого), вмещающие в себя Систему и методику духовной эволюции человека – взращиваемого на поле Земли будущего небесного сотрудника. Правда, носителей этих знаний осталось немного, – тем более и берегли их. Атланты Посейдониса весьма ценили посвященных Гипербореи. Недаром все лукумоны, воспитатели местных человеческих родов были выходцами именно с той земли.
Вроде бы что-то негромко стукнуло в соседнем покое, и Хитро отвлеклась от своих мыслей. Она не пошла, как сделала бы это еще совсем недавно, проверять, что именно стучит или кто, вопреки запрету, смеет нарушать тишину: с тех пор, как исчез Азрула, их дворец постепенно и как-то незаметно опустел. Раньше само собой разумелось, что вся обслуга во владениях советника должна быть с ним одного роду-племени. Кому же еще мог доверить Азрула собственную безопасность, как не своим родным бесам? И вот теперь, когда произошел его разрыв с мнимой дочерью, все слуги покинули дом. Неизвестно, сделали они это по приказу самого советника или по другой причине, – однако день за днем Хитро убеждалась в отсутствии кого-то из привычных, ставших почти незаменимыми, лиц. Дольше всех не оставляла свою хозяйку тихая и незаметная Пай, старая девушка, взятая в дом еще ребенком. На днях Хитро спросила ее, заметив, что они остались совсем одни в большом поместье:
– Что же и ты не уходишь, Пай? Ты свободна, следуй за своими!
Тогда ответом ей был лишь неопределенный, такой по-человечески невыразительный взгляд серых глаз, утонувших в темных морщинах. Не поверила бы Хитро, даже если б ей и сказали, что не уходит Пай единственно из привязанности к ней, подле которой прошла вся ее жизнь, вытекла по капельке. Привязанность? У кого? У этой корявой человечки?.. Нет, это полностью расходилось с укоренившимся в среде атлантов представлением о том, что человеки бесчувственны, – во всяком случае, что высшие эмоции им недоступны. Разве что корысть или похоть…
Впрочем, пришло время, когда Хитро не дозвалась и этой своей служанки…
Она прислушалась снова. Нет, все тихо. В этом непривычном одиночестве и не то может почудиться, – а тут всего лишь какие-то шорохи да стуки. Зря ей понадобились долгие сборы. Надо было, как то и положено, следовать первому душевному порыву, а он подсказывал ей отъезд в Скит, материнское имение, налегке. Да вот, послушалась охов да вздохов своего теремного окружения, молодых и старых девушек-прислужниц, позволила задержать себя в этом месте, ставшем вдруг ей ненавистным. Да и в сборах-то ей не было никакой нужды участвовать: ей, как оказалось, было все равно, что брать с собой из «отчего» дома.
Теперь же (так, видно, тому и быть), полусобранные сундуки и непокрытые тюки с постелями приходится оставлять в этом разоре. Все раскидано, разбросано так, что и двери невозможно открыть: драгоценные ткани и расшитые шелком и золотом платья путаются в ногах. От любимого ее сервиза на сорок персон, непревзойденной работы мастеров селения Бески, осталась едва ли половина. Хитро взяла в руки уцелевшее блюдо: видимость изделия из золота, а ведь это тончайший фарфор, покрытый позолотой поверх лепных картин из жизни зверей, растений и птиц. Недаром и ценится эта работа вдесятеро против настоящего, красного золота!
Она перебралась на эти дни из привычной и когдато любимой круглой башни в две смежные комнаты неподалеку, – все в том же верхнем уровне, но уже в самом теле дворца, построенного крестом. Пустой это был жест, никому не нужный: необжитые комнаты эти были холодны и неприветливы, и единственным достоинством имели, пожалуй, свои небольшие размеры и малую парадность.
Однако что же это, в самом деле?..
Звук крадущихся шагов, остановившихся перед дверью, которая не заперта ни словом, ни мыслью, ни хотя бы простым запором – от кого же запираться в своем доме? – заставили Хитро насторожиться. И вовремя.
Обе остроконечные створки овальных поверху дверей медленно разошлись, и в пустом проеме показался человек. За ним, голова в голову, прятался другой, помельче. То ли не хватало ему храбрости, то ли, наоборот, совести было поболе, чем у того, что шествовал впереди, но он сразу остановился, едва Хитро негромко произнесла:
– Стой!
Тот же, что был первым, сверля ее наглым взглядом маленьких светлых глазок, кинулся неуловимым движением, и шелковый веревочный круг взвился в воздухе, готовый стянуть Хитро тонкой сетью, уже распустившейся в полете.
То, что случилось затем, исторгло крик ужаса у человека, который был сзади, и заставило его повалиться на колени, словно пустой мешок. Увиденное им никак не укладывалось в узенькие рамки человеческого разумения, которое всегда ищет для себя объяснения всему, что бы ни происходило вокруг. Непонятное же, то, что не вмещается в разум, вызывает леденящий душу и парализующий тело страх.
Он как никогда ясно видел, что величественная девушка, сидевшая в легком кресле перед металлическим зеркалом, даже не пошевелилась. Только средний палец ее правой руки, легшей на подлокотник, когда она повернулась в сторону вошедших, слегка вытянулся. Из него – было ль это или нет – взвилось крохотное быстрое пламя, с тихим хлопком взорвавшееся вдруг над головой того, который набрасывал сеть.
Да, взрыв был тихим, – но зато ослепительным. В полном смысле этого слова, ибо незваный гость, оставшийся невредимым, потерял возможность видеть. Он тихо взвыл, обнаружив это, и тоненько запричитал, прижимая руки к ставшим вдруг незрячим глазам.
– Замолчи! – приказала ему Хитро, и парень затих. – Ты и сам знаешь, что виновен! Не меньше, чем этот… твой спутник. И, по правде, отвечать должен той же мерой. Но за твое послушание моему слову, за то, что теплится в тебе совесть, есть следование Высшим Законам – за это ты получишь прощение и исцеление. Скажи мне, как тебя зовут, и кто ты есть?
Голосом, прерывающимся от страха, благоговения и недоверия, ее гость и пленник ответил:
– Беско, о высокая госпожа… Зовут меня так, – Беско…
– Не повторяйся. И обращаться ко мне надо: «Великая Госпожа». Повтори, если понял.
– О Великая Госпожа! О Мать милосердная! Прости меня, если можешь!
– За что же тебя простить? За то, что задумал уничтожить меня, свою Владычицу?
– Не задумывал я ничего, о Милостивая! И не уничтожить вовсе тебя было нам велено, а лишь связать и доставить туда… – юноша, почти мальчик, он, тем не менее, уже неплохо владел даром речи.
– Вижу, что говоришь правду, – задумчиво сказала Хитро, не спуская с него взгляда. – И где же ты научился так складно говорить? Отвечай!
– Но… Я ведь Беско, Великая Госпожа!
– И что с того?
– Ты права, как всегда, Великая Госпожа! Это ничего не значит, кроме того, что я – сын вождя бесов. И его наследник в правах. Поэтому и образование я получил в Академии.
– Вот оно как! Вместе, значит, с отпрысками великих атлантов?
– Воистину так. Но только на первоначальной ступени.
– Понятно. То-то я смотрю, – незнаком ты мне.
– Если позволишь, Великая Госпожа… Я только вчера вернулся из Атлантиса.
– И тебя сразу послали на предательство?
– Они назвали это испытанием моих мужских качеств.
– Кто – «они»?
Но Беско промолчал.
– Ладно, можешь не отвечать, – сказала Хитро, – и так ясно. Скажи, твоего отца ведь тоже, кажется, зовут Беско?
– Да, Милостивая. Я – просто «Беско», отец же – Беско-Старший. Это так со вчерашнего дня, как я вернулся: чтобы не путать нас. Такова традиция.
– Ладно, Беско, – в голове Хитро сложился определенный план, и разговор дальнейший стал ей явно неинтересен. – Теперь иди вниз, к своим. Небось заждались…
Легкая тень разочарования легла на лицо юноши. Его мягкие черты как-то сразу заострились, и тонкая вертикальная складка, появившаяся между бровями, выявила строгую, затаенно жесткую срединную линию: тонкий, даже хрящеватый, нос с горбинкой, борозда на подбородке. Маленький узкий рот, плотно сжавшись, стал вовсе незаметен, зато глаза, широко раскрытые серые с голубизной глаза – они горели, уставившись невидящим взором куда-то мимо Хитро.
– Ах, да, – досадливо поморщилась она. – Ты уж подумал, что твоя Госпожа могла забыть про твое исцеление? Но ты должен помнить всегда, что госпожа Хистара ничего не забывает. Ты понял меня?.. Посмотри мне в глаза и отвечай!
Что-то неуловимо изменилось в лице юноши. Напряжение, что ли, спало, радость ли облагородила его, – но Хитро невольно залюбовалась этим, вдруг открывшимся ей новым обликом ее недавнего супостата.
– Что же ты молчишь? – чуть смягчилась она, уже зная причину этого молчания.
– Как ты прекрасна, моя Госпожа! – едва не задохнувшись, вымолвил Беско. – Отныне жизнь моя и все мое достояние принадлежат тебе, о Прекраснейшая! Если, конечно, они могут понадобиться тебе…
– Хорошо, Беско. Я принимаю твой дар. Но это должно остаться нашей тайной!
Юноша с достоинством наклонил, в знак согласия, светловолосую голову, и прямые пряди стриженых волос прикрыли его глаза. Он отвел их со лба назад крупной красивой рукой, – Хитро внимательно следила за каждым его жестом, – и ответил:
– Как прикажешь, Владычица. Благодарю тебя.
И он сделал шаг назад, отступая к дверям.
– Но подожди же! – воскликнула Хитро. – Не оставишь же ты мне это?
И она указала взглядом на почти незаметную среди замысловатого коверного узора кучку пепла…
Самообладание этого молодого человека было на должной высоте. Не дрогнув и не раздумывая ни секунды, он методично сложил толстый и тяжелый ковер со всех четырех сторон вовнутрь, плотно скатал его – и водрузил этот импровизированный саркофаг себе на плечо. Выходя, он не взглянул на Хитро, – только низко наклонился, чтобы пронести свой груз, не задев притолоки. Впрочем, это вполне можно было принять и за поклон.
Внутренним видением – ей не было нужды включать экран наблюдения, – Хитро проследила за юношей вплоть до его встречи с галдящими соплеменниками, гурьбой обступившими его сразу же от высокого крыльца. Отдав свою печальную поклажу, Беско, не обращая больше ни на кого внимания, вскочил на подведенного ему коня в богатой сбруе и, гарцуя, выехал из открытых настежь ворот поместья. За ним потянулись и остальные, обступив закрытый темный возок, запряженный четверкой вороных. Груз, который он вез внутри себя, явно не соответствовал первоначальному намерению, и сумятица их мыслей была невообразима.
«Что ж – подумала Хитро, – по крайней мере, война объявлена в открытую. И твой дар, милый мальчик, понадобится мне, похоже, в очень скором времени».
Она спокойно повернулась к зеркалу и всмотрелась в свое отражение. Да, он прав, этот юноша, – она действительно прекрасна. Настолько прекрасна, что нет нужды ей прятать свое совершенство под какими-то вуалями и накидками!
Поднявшись, Хитро окинула взглядом на прощанье стены комнаты, ее пристанище в когда-то родном доме, и, не оглядываясь более, пошла прочь.
В своем бледно-розового цвета пеплуме из тончайшей, однако совершенно непрозрачной ткани, пеплуме, обычно подвязываемом ею под поясом, а сейчас отпущенном во всю длину, почти до самой земли, она ничем бы не отличалась от любой жительницы Атлантиса, если бы не ее особенная, такая простая в своем совершенстве, красота.
Впервые Хитро шла по улицам родного города одна, без всякого сопровождения, да еще пешком. Ей был от природы неведом страх, – и все же что-то мешало, что-то сковывало ее натуру, вдруг познавшую прелесть полной свободы. Что это было? Взгляды прохожих, оторопело-восхищенные, или естественное замыкание ауры для защиты от постороннего проникновения?..
Она не стала над этим долго задумываться. Надо чуть приобвыкнуть, – пришла мысль, – а там все устроится.
Так и шла она в сопровождении уже целой толпы уличных зевак, всегда охочих поглазеть на что-то необычное. Она не придавала столь причудливому вниманию к себе никакого значения, – и ей было хорошо.
Дорогу она знала. Ведь бессчетное количество раз ее проносили в паланкине из обособленного пригородного Зумрада (Изумруда), яркой зеленью садов и парков отвечавшего своему названию, через уютный и простецкий Нижний город, пристанище ремесленников, торговцев и всех прочих, кто допускался к обслуживанию аристократии, обретавшейся как в Зумраде, так и в Верхнем Городе. Вся деловая, официальная жизнь Атлантиса протекала именно здесь, на высоком холме, обнесенном каменной стеной, покрытой золотой пленкой. Средоточием же Верхнего города, как и всего Атлантиса, а если брать глубже, то и всей страны, самой Империи и целого мира – была Цитадель, Жилище Богов.
Середина холма, на котором было выстроено это колоссальных размеров сооружение, – состоявшее из многих совершенно различных зданий, и в то же время монолитное, слитое в единстве всех своих частей безупречным архитектурным замыслом, – окружалась также высокой стеной, но уже меньшего диаметра. Стена эта, как и весь Атлантис, впрочем, являлась настоящим чудом, о котором по населенному миру бродили всякие россказни и сказки, но видеть которую из ныне живущих человеков никому, по сути, так и не пришлось, пока не начал ходить в свои рейсы капитан Дирей.
Чудо это сверкало и сияло, словно миллиард алмазов. Именно такое впечатление, будто в поверхность огромной стены вделаны блистающие радужными лучами адаманты, оставалось у каждого, кто любовался ею издали. Впрочем, никому из простых смертных еще не удавалось прикоснуться к этой твердыне или хотя бы подержать в руках орихалк, которым была покрыта ее поверхность. Все подходы к Цитадели охраняли не только преданные царю этера, но и всевозможные невидимые приспособления, которые бы оставили бездыханным любого, кто вздумал бы прикоснуться к ним. Пока что, кроме случайно забредших сюда домашних животных или диких птиц, жертв не было. И слава Единому, думали все, – этера в том числе.
Цитадель и стена из орихалка, окружавшая ее, были в полной неприкосновенности еще и потому, что никому, ни атлантам, ни их подопечным, – не пришло бы в голову делать то, чего делать не положено. Существовали прекрасные белые дороги, которые неизменно приводили всех, у кого в том была нужда, к девяти воротам Цитадели. Их впускали без задержки. А без нужды, – кому же вздумается идти напролом в святая святых атлантов? Если он, конечно, не враг сам себе…
Но путь Хитро лежал ближе, – пока, во всяком случае. Она, выйдя из ворот поместья Азрулы, пошла по красивой тихой улице налево, к мосту, разделяющему и соединяющему одновременно Зумрад и Нижний город.
Когда-то, – казалось, что это было невыразимо давно, – она вольно бегала здесь, одна или со сверстниками: детей своих, до четырнадцати лет, атланты не держали взаперти. Да и позже, когда приходило время занятий в Академии, никто их также не принуждал. Само собой у подростков являлось понимание ответственности, и тогда время начинало, с трудом, конечно, но укладываться в нужные рамки: пробегаешь или увлечешься чем-то одним, на остальное его не хватит. Кому же охота выглядеть посмешищем в глазах серьезной аудитории? Ведь учебные дисциплины в Академии, не считая ее высших классов, не разграничивались возрастными рамками: в течение всего периода обучения контингент слушателей свободно переливался, оставаясь, в сущности, почти однородным. Старшие шли выше, юные же после начального обучения вливались свежей неиссякаемой, казалось, струей, – Академия была вечной. И сомнения в этом ни у кого не возникало…
Хитро не стала останавливаться на первом мосту. Ей отчего-то захотелось быстрее пройти Нижний город. В ширину, по диаметру, он был очень велик; напрямую же, пересекая концентрическую окружность по ровной, как стрела, дороге, изредка прерываемой мостами через каналы, его можно было пересечь за несколько минут.
Эти зеваки!.. Если б не они, ей бы не пришлось так торопиться, подумала Хитро. Конечно, интересно было бы побродить по Нижнему городу, наполненному своеобразной жизнью, такой отличной от ясной и определенной жизни атлантов. Но не сегодня.
Сегодня ее ожидают важные вопросы. Как они будут решены, и придет ли вообще их решение, – загадывать она не хотела. Смутное беспокойство, вестник энергетического неравновесия, охватившее ее еще там, во дворце, давало о себе знать то уколами в разные точки, то мимолетными болями.
Да отстанут ли они, наконец? – почти с раздражением подумала Хитро про свой импровизированный эскорт, состоявший преимущественно из местных мальчишек, – и оглянулась. К ее удивлению, позади никого не было. Один, правда, сидел у парапета моста, схватившись за массивную завитушку ограды, голова его как-то странно свесилась наружу сквозь замысловатые прорези узора. Приглядевшись, Хитро поняла, что его рвет.
Она не стала возвращаться к этому человеческому детенышу: дела, более важные, чем это, ждали ее. Да и из башенки, со стороны Нижнего города, уже торопливо спускался постовой в полосатой, белой с синим, тунике, – он поможет мальчишке…
Что ж, не будет впредь так пристально глазеть на атлантиссу, наука ему, думала Хитро, и раздражение ее во всю мощь вылилось на постового этера, вздумавшего было обратиться к ней с вопросом.
– Прочь! Как ты смеешь расспрашивать меня, дочь советника Азрулы! – почти выкрикнула она ему в лицо, и молодой этера, набиравшийся опыта здесь, на совершенно бездельном посту, отпрянул.
– Прости, домина, – ответил он этой, никогда прежде им не виданной девушке, – хотел лишь поинтересоваться, не могу ли помочь тебе чем-нибудь?..
Последние его слова обращены были уже в спину Хитро. Не слушая его, она уже почти бежала, – цель была близка. Хорошо, что никто не меняет ни планов построек, ни их назначения, подумалось ей, а то бы пришлось ходить неизвестно сколько, разыскивая того, единственно близкого. По правде говоря, она уже раскаивалась в том, что не воспользовалась каким-либо из предлагавшихся ей видов передвижения, а пошла пешком, да еще вот так, налегке…
Но, слава Единому, вот и ограда храма. За ним, совсем недалеко – монастырь, где живет и работает Искар, единственный брат ее покойной матери. Хитро уже завернула было за ограду, как вдруг внезапная мысль о том, что надо бы подойти к храму, остановила ее.
Азрула верно заметил – она недолюбливала жрецов. Их, как считала она, надуманные и закоснелые ритуалы – лишь для начинающих, но никак не для нее, истинной атлантиссы. Обучение в Академии, оставлявшее свободу мышления неограниченной, подкрепив ее знаниями, не разуверило в обратном. Но сейчас…
Она вернулась к высоким и строгим воротам, украшенным, по полированному красному дереву, лишь большими медными заклепками, сходящимися в центре, в изображении вечного символа Жизни. Всегда распахнутые, они и сами являлись как бы условным знаком, приглашающим войти. Но приглашающим не любого…
Мысль, заставившая Хитро вернуться сюда, была о том, что негоже ей являться к своему дяде Искару в таком сумбурном состоянии духа, в каком пребывала она сейчас. Если не для успокоения кипящей бурными волнами души, – то для чего же тогда должен служить весь этот грандиозный комплекс с его многочисленными храмами, разными по цвету камня, архитектуре, но едиными в том, что все простиралось ввысь, к белому Солнцу…
Почему – белому? – подумала она, но отвлеклась, увидев перед собой, сбоку от входа в храм, небольшой, по грудь ей, бетил. Вытесанный из черного базальта, он был гладко отполирован ладонями верующих в его космическую, возрождающую дух и тело, силу. Сама не ожидая от себя ничего подобного, Хитро прикоснулась вдруг пальцами к его священной части – верхушке. Она и не заметила, как рука ее легла затем всей ладонью на чуть заостренный кверху и покрытый натуралистически точно переданными штрихами каменный фаллос.
Ничего не изменилось. Не исчезло и ее неестественное беспокойство, – только отодвинулось огромным кругом могучей силы, начавшей овладевать ею. Эта сила, добрая и уверенная в самой себе, властно и нежно обнимала Хитро все настойчивее и настойчивее. И вот уже дотоле никогда не испытанная ею сладостная истома готова была охватить ее всю, целиком, – с такой безвозвратностью увлекая девушку за собой, будто она и сама только этого и желала всю свою жизнь!
Огромным усилием воли Хитро удалось придти в себя. Что это? Что может вот так подчинить себе мое сознание, неподвластное ничему на свете? – думала она, между тем как волны неизведанного ею блаженства нисходили, оставляя о себе радость и сожаление. Будто кто-то, бесконечно любимый, прощался, не сводя с нее взгляда и не отнимая руки.
– Неужто Твоя благодать коснулась меня? – вопрошала она Небо. – Подай знак, Единый, если я удостоилась Твоего внимания…
Кто-то негромко кашлянул вблизи от нее. Хитро открыла глаза и, не поняв еще, то ли это знамение, которого она ждала, или просто случайность, пошла к выходу. Заходить в храм уже не хотелось. Она чувствовала, что должна сама разобраться в том, что с ней произошло.
– Единый да охранит тебя, молодая госпожа, – произнес низкий мужской голос, и Хитро встретилась глазами с коренастым чернооким жрецом в запыленной белой одежде. – Если я не ошибаюсь, домина, ты пришла сюда одна?
– И что в этом необычного? – неохотно вступила в разговор Хитро. – Так уж мне захотелось!
Намек был прозрачен, но жрец не собирался покидать ее.
– И все же, домина Хитро, – с мягкой настойчивостью продолжал он, – разреши мне проводить тебя. Не дело девушке твоего уровня…
– Да что это все сегодня вздумали меня опекать! – как ни старалась сдержать себя Хитро,е все ее накопившееся раздражение прорвалось-таки наружу. – Тебе ясно сказано: оставь меня!
И она, резко повернувшись, зашагала к воротам. Она уже не думала ни об удивительном происшествии возле бетила, ни о том, к кому и зачем она направляется. Какие-то обрывки мыслей, явно чужих, неясные лики, наплывающие из пространства, – все вдруг смешалось в сознании Хитро. Она остановилась, нащупав рукой каменную опору ворот, и прижалась к ней для устойчивости всем телом.
Она стояла неподвижно, с повернутым в профиль лицом и руками, словно бы воздетыми в каменном объятии. Искару, поспешившему сюда на зов коренастого жреца, показалось, что он видит перед собой изваяние: настолько бледно-розовая одежда Хитро сливалась с почти того же оттенка туфом, мягким камнем храмовой ограды.
Искар, умудренный возрастом и уединенной жизнью, сразу понял, что произошло, и что надо сделать в первую очередь – предвидение не обманула его, когда он воспринял сигнал помощника. Мысленно проведя стрелой-радиусом очищающий круг над головой Хитро, он накинул на нее плат из прозрачного, почти невидимого шелка. Остальное было несложно: уложить податливое тело девушки на свою правую ладонь той точкой на позвоночнике, что повыше крестца, и повлечь его за собою, уже не прибегая к помощи рук. Редкие встречные (ибо в эту пору дня в Атлантисе были заняты каждый своим делом) не удивлялись, завидев широко шагающего атланта в белоснежной длинной тоге и едва поспевающего за ним гиперборея, раза в три ниже его ростом. А уж то, что между ними безо всякой опоры плыло в воздухе женское тело, накрытое магическим платом – на это, было видно по спокойному мерцанию аур, имелись свои причины. Оставалось только вознести Единому просьбы о помощи своим ближним. Просьбы, которые затронут ответным благом и самих воссылающих такие моления…
Идти было недолго: за поворотом ограды храма, на зеленом лугу расположились постройки монастыря, места объединения тех, кто достиг степени углубления в сознание. Великая это степень, знак того, что душа окрепла и смогла вырваться из вязкого теста общеземного умственного плана. Но и трудная. Как трудно, впрочем, всем, кто опережает свое стадо.
– Ступай вперед, Карал, – велел приземистому жрецу Искар, его наставник, – и приготовь место в целебном покое. Да укажи там, пусть принесут золотой ларец.
– С амброзией?
– Он самый.
– Но кто же позволит…
– Верно. Тогда пойдешь за ним ты и моим именем откроешь стены вплоть до четвертого нижнего уровня. Там, в кладовой Золотых Ларцов, ты и отыщешь один, с овальным синим ягунтом (яхонт, древнее название рубинов и сапфиров) на крышке. Да захвати с собой пару рабов: ларец тяжел.
– Все сделаю, как велишь, Учитель! – Карал низко наклонил голову, и его волосы, желтые, как спелая солома, качнулись вперед. Перехваченные на уровне лба узким деревянным обручем, который был обвит красной шелковой нитью, они не закрыли его лица.
Затем он остановился, подвязал повыше полы своей длинной и просторной хламиды, сосредоточился. И вдруг, – ожидавший этого атлант Искар и тот восхитился, чему свидетельством стал едва дрогнувший уголок его губ, обычно строго сложенных, – вдруг Карал зашагал. Да так споро, что и не различить было его ног, обутых в мягкие открытые сандалии. Между тем, поймав взглядом ритм его шагов, легко можно было убедиться, что ступает он самым обычным образом, – вот только скорость, с которой монах удалялся от своих спутников, была чрезвычайно высокой для пешехода…
Искар на ходу приподнял край плата, закрывавшего лицо плывущей рядом с ним в воздухе девушки. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы понять: надо поторопиться. Бледность, обычная для беломраморных атлантских лиц, начала уже отдавать голубизной под глазами и вокруг рта Хитро. Означало это только одно, – то, что кровообращение нарушено в степени, угрожающей уже не только здоровью, но и самой жизни его племянницы.
Нельзя сказать, что Искар был сильно привязан к своим родственникам. Как и все атланты, он не особенно задумывался над этой частью своей жизни, считая наличие родных по крови всего лишь некоей данью правилам земного воплощения, – правилам, вовсе не обязывающим отдавать предпочтение тем, кто связан с ним семейными узами перед другими, быть может, более достойными. Кроме того, он считал себя не вправе растрачивать впустую данные ему свыше чрезвычайные возможности – духовную силу, которую каждый должен стремиться использовать по максимуму. А по той причине, что выше Знания нет ничего, именно служение ему и стало целью и основанием жизни премудрого Искара.
Информация самого разного толка стекалась к нему в монастырь отовсюду, скрупулезно сортировалась его трудягами-помощниками, а уж затем, переданная самому Искару, обобщалась в его разуме мгновенным прозрением. Впрочем, не всегда так просто совершался тот изумительный синтез бесчисленных отрывочных сведений, иногда слишком уж узкоспециализированных, – синтез, которым был знаменит Учитель Искар. Порой требовались многие сутки бессменной работы мозга, перебирающего бесчисленные миллиарды различных сочетаний, прежде чем они сложатся в прекрасный узор мозаики, открытые, поистине подобные удару молнии.
Кому как не Искару, атланту, когда-то имевшему мать из смешанного племени, и по этой причине рано, по сравнению со своими детьми и супругом, ушедшую из земной жизни, – было знать, что такое родная кровь. Общая аура, распахнутая для проникновения и пользования силами мощнейшего; светлая энергия, автоматически переходящая на замещение кем-то из близких загубленной животворящей силы; вязкий туман в голове и, одновременно, избыток каких-то бешеных и дурных желаний, требующих для себя немедленного, без раздумья, исполнения. Или же, что бывало хуже всего, – полное опустошение, прострация физическая, эмоциональная, и уж, конечно, духовная. Ведь о какой духовности, о каком прозрении в сферы высшие может идти речь на Земле, если выработаны чуть ли не до конца внутренние силы, – самое драгоценное и наиболее таинственное достояние земного разумного существа. Достояние, которое является единственной вещью, поистине ему принадлежащей от начала до скончания веков – и дальше…
Осторожность атлантов в общении как друг с другом, так и с человеческим материалом вовсе не была проявлением эгоизма. Все представляется иначе, если осознать один из Законов мироздания: для того, чтобы соединиться, необходимо разойтись. Еще один из многих парадоксов, которые каждый должен домысливать сам, – но отнюдь не из труднейших: отъединиться, отпочковаться от общей безликой массы, образовать, а затем и укрепить собственную ауру с совершенной системой защиты от любого вида энергетического вреда (чтобы земное тело не кидало то в жар, то в холод от пойманной на лету мысли или в сердцах сказанного слова), каждому в отдельности достичь взаимодействия с высшими силами, – и только тогда начать постепенное объединение сознаний. Ибо уровень их, этих вполне индивидуализированных сознаний, будет на несколько порядков выше того, с чего начинали. Тогда уже можно будет не опасаться открыть ближнему свое не защищенное от убийственной молнии сердце…
Пока же, в силу необходимости, эта молния была всегда наготове. Она составляла естественную реакцию защитной сети любого, кто сумел воспринять при своем зарождении эту уникальную черту существ, прошедших несравненно долгий и высший путь, сравнительно с человечеством, духовной и физической эволюции. Однако недаром же это сильнейшее оружие давалось лишь тому, кто уверенно прошел через все испытания на пути восхождения по этой золотой лестнице: всякий, получивший возможность поражать, знал о том, что не может посягнуть на слабейшего без особой на то причины. Или же прямого приказа.
Искар, следуя за неподвижным, несмотря на плавный полет, телом Хитро, отнюдь не терялся в догадках о причине странного и внезапного недомогания девушки. Он редко прибегал к приемам ясновидения, предпочитая им точную и наглядную картину, выдаваемую научными приборами. Поэтому его единственной заботой на время пути было проследить, чтобы ничто не помешало ровному движению спящей. Впрочем, была еще одна трудность: несмотря на свое полное спокойствие, он все норовил ускорить шаг. Этого же делать было никак нельзя, потому что увеличение скорости на физическом плане могло бы плохо повлиять на состояние больной в ее эфирном теле. Когда организм выведен из равновесия, первым правилом всех лекарей является обеспечить ему полный покой. Только он дает возможность воссоединиться всем оболочкам, невидимым земному глазу голограммам, заключенным в видимое тело. Ни рывка, ни встряски, ни громкого слова, а, в идеале – и ничьего присутствия. Кроме врача, если он обладает умением держать самого себя в равновесии, чтобы не усугубить уже имеющего место поражения ауры своего пациента…
Наконец путь был завершен. Хитро, все так же бездыханную, поместили на узкий и подвижный стол, который, казалось, сам собой начал проделывать все предварительные манипуляции. Девушку не раздевали, не докучали ей прилипчивыми взглядами и прикосновениями. Автомат ввел ее в несколько цилиндрических прозрачных емкостей, – этим и завершились все процедуры, от внешней стерилизации до полного внутреннего осмотра. Искар, за стеклянной перегородкой, терпеливо ожидал его результатов.
Здесь была его научная лаборатория. Мало кто знал о ней, еще меньше – бывали. Разве что в качестве пациентов, – так это, слава Единому, случалось не часто. Праздных же гостей монахи, работавшие под началом Искара, не привечали. Да и что было тут делать невеждам? Знающие же не приходили именно потому, что знали, – знали о том, что не следует тревожить без особой нужды ученого во время его работы. Ведь эдак можно и перебить его собирающиеся в гармоничный строй мысли своей энергией, настроенной далеко не всегда на столь же высокие по уровню вибрации…
Искар оторвал взгляд от бесшумно движущегося манипулятора и оборотился вместе с креслом к широкому, в полстены, экрану. Послушный его мысленному приказу, автомат начал выдавать интересующие ученого сведения о пациентке, вверенной провидением его попечительству. Но не раньше, чем Искар набрал на пульте код, известный ему – «Спасение жизни», – проставил свой личный глиф. Код этот, распространенный в среде лишь особо посвященных атлантов, а таких было немного, давал им право вторгаться в святая святых каждой мыслящей сущности, в его ауру, его тело и даже в сознание.
Как ни странно это было, но Искар не мог понять причины столь сильного шока, вызвавшего почти полную потерю жизненной силы, – а именно такой диагноз был поставлен врачом-компьютером. Тронув несколько клавиш, он уточнил задание, и на экране туманно высветлилось эфирное тело Хитро. Первое, что бросилось в глаза, было темное пятно на месте солнечного сплетения, важнейшего для физической жизни организма эфирного центра, обычно сверкающего и сияющего, как солнце. Подобно ему, в своем неуловимом для глаза вращении, оно рассылает свои лучи как вовне, так и вглубь тела, – по каналам-проводникам, которые сообщаются не только с ним, но со всеми остальными центрами.
Однако сейчас картина была удручающей. Пять энергетических центров едва тлели, шестой – солнечное сплетение, был погашен или преступно закрыт. Слабо светилась лишь корона – венчик, окружающий головной центр на месте детского родничка. Это значило, что жизнь поддерживается лишь притоком высшей энергии.
Искару пришлось увеличить силу лучей, выявляющих тонкое тело. Это было опасно, но состояние Хитро было еще опаснее. И вот – никогда не терявший самообладания Искар не удержал тихого возгласа изумления – постепенно из темноты закрытого центра начали вырисовываться все яснее контуры совершенно черной, как бы сведенной мертвой судорогой, руки, ухватившей его в кулак. Сам центр, сотканный из светящейся материи, материи Люцида, являющий собой настоящее чудо неведомо чьей ювелирной работы, был весь искорежен и смят. Он не мог больше работать. Даже если бы можно было убрать эту ужасную руку, поистине намертво схватившую его, требовался сложнейший восстановительный ремонт, – и неизвестно еще, к каким результатам он мог бы привести.
Но – рука! Откуда она взялась, и кто возымел право на такое действие? Именно право: чья это низшая вибрация, будь то человеческая или же астральная, может проявить силу действия в ауре атланта, отражающей все вредящие ей излучения? Если сам атлант не открылся поражению своим же противозаконным поступком…
Ответный удар – подумал Искар, – однако чей он, и какова его причина?..
Снова легкое касание клавиш, – и на экране быстрой, мелькающей чередой стали проноситься какие-то картины. Искару пришлось вернуть их к началу и снизить темп частоты кадров.
Машина воспроизводила, по просьбе Искара, снятые с ближайшей памяти Хитро события, не успевшие еще уйти в глубинные хранилища, – откуда их достать было бы сложнее. Мелькнуло лицо Азрулы, с не присущим ему обычно выражением злобы. Он шевелил змеящимися губами, что-то говоря, и Искару захотелось, хоть общее выражение было понятно и так, услышать его слова, и, главное, голос. Однако подстройка никак не удавалась: очевидно, в памяти девушки остались не столько земные выражения этого, снявшего наконец маску, многоликого существа, сколько сам факт, поразивший ее. Факт, оставшийся за кадром, ибо Искару так и не удалось вернуть предыдущие картины.
Но несколько неясных слов ему все же удалось разобрать. И этого оказалось достаточно, чтобы уловить смысл происшедшего между Хитро и Азрулой, которого все имели основание считать ее отцом.
Несколько минут он пропускал ускоренным темпом малозначительные эпизоды частной жизни племянницы, как вдруг остановил аппарат, пытливо вглядываясь в лицо человека, появившегося в фигурном проеме двери. Нет, он был незнаком Искару. Впрочем, разве мог он знать в лицо всех человеков, размножившихся невероятно споро в течение последнего времени? Искар, бывший еще свидетелем Великой Катастрофы, не вел счета векам и тысячелетиям…
Он перевел взгляд на другого, как бы остававшегося в тени того, который был впереди, и напряг фокус изображения. Этот, без сомнения, был ему хорошо знаком. На вверенных ему курсах занятий в Академии Искар невольно отмечал этого человеческого отпрыска, явно стремившегося к познанию. Во всяком случае, он всегда приходил на занятия одним из первых, чтобы не упустить места поближе к преподавателю – из тех мест, что были в любом общественном помещении отведены для человеков.
Никто из них, надо сказать, не думал роптать на подобное неравенство. Человеки знали, что все законы и предписания, указывающие им как жить, как вести себя в самых разных случаях и даже как питаться, даны им их земными божествами единственно для их же пользы. Редкие ослушники были наглядным и пугающим примером того, откуда берутся как бы сами собой неудачи и бедствия. Потому и предпочитали человеки оставаться в русле данных им правил. Тем более что от интенсивного близкого общения с атлантами больше пострадать могли все-таки они. Атланты умели, в случае надобности, приводить свои вибрации к высшему порядку. Тогда как человеческое естество, буде оно поражено энергиями, к которым не приспособлено пока его материальное тело, действующее, в основном, на принципе земных низких колебаний, может и сгореть. Сгореть так, как сгорает дом, где огонь разводят не в обдуманно защищенном камнями и огнеупорной обмазкой очаге, а прямо на дощатом полу…
Что же делали эти двое здесь, в покое атлантиссы Хитро? Искар, медленно запустив изображение, увидел ее строгие глаза на бледном высокомерном лице, исполненном чарующей красоты, а затем…
Он просмотрел весь эпизод с участием незваных гостей и поблагодарил свою разумную машину, которая затем сама и выключилась. Повторения не требовалось: все было ясно и так. Время было дорого как никогда, ибо ниточка, соединяющая высшую Монаду Хитро с ее земным телом, не могла бесконечно поддерживать в нем жизнь. Необходимо было как можно скорее задействовать срединный центр, вышедший из строя по причине кармического удара, действующего автоматически.
Он уже собирался поторопить Карала, когда тот подал у входа в лабораторию, всегда закрытого, мелодичный сигнал.
– Слава Единому! Тебя, действительно, только за смертью и посылать! – в ворчании Искара прорывалась радость оттого, что явилась наконец возможность действовать. – Ставь ларец сюда.
Карал повиновался. Он не стал оправдываться, хотя оправданий к задержке (если это вообще можно было назвать задержкой), было предостаточно; осторожно обтер вынутым из-за пазухи вышитым платком поверхность ларца, всю испещренную золотыми лепными изображениями картин жизни атлантов, и темные глаза его, обратившись к Учителю, затеплились благоговением, когда он сказал:
– Зато все сделал сам. Как ты велишь, Владыка. Только своей энергией.
– Ну и зря, – попенял ему Искар, никогда не упускавший случая поучительствовать. – Мог и надорваться. Недаром же тебе было велено взять с собой рабов. Они – сильные.
– И когда только я достигну подлинной силы, – смиренно продолжал Карал. – Не той, что у рабов, как бы ни были раздуты их мышцы…
– Небось, снова ходил к Каменщикам? – Искар поддерживал разговор, хотя руки его были заняты приготовлением чудодейственного напитка для больной, а сознание методично искало наилучших путей к ее полному и безвозвратному исцелению. – Все надеешься, что, глядя на их работу, и сам научишься заставлять камни летать. Торопишься, хотя знаешь, что знание высших законов вряд ли сейчас может быть даровано тебе. Хоть ты и опередил, и намного, свой род.
– Владыка! Не отнимай у меня надежды!
– Ни в коем случае! Надейся, Карал! Но не пеняй ни на кого, если исполнение твоей мечты задерживается.
– О, Владыка! Знаю, знаю… Все зависит от меня, от моего полного очищения, – достигну ли я его когданибудь?
Что-то в голосе ученика насторожило Искара. Он, не поднимая взора от кубка, в который медленно, по каплям, вливал густую жидкость, ответил ему:
– Достигнешь, как же иначе? Или ты начал сомневаться, а, Карал?
– Сомнений нет, Учитель. Знаю я, что путь долог и труден. Сам же выбирал.
– Не только труден, – опасен. Любая ошибка грозит разрывами равновесия. А это – неудачи жизненные, недомогания, а то и болезни. Бывают удары и похуже. И не только у вас, человеков. Вот, посмотри, к чему приводят самоуверенность и недомыслие даже у нас, аттили…
И Искар мысленным включением экрана показал Каралу тот, поразивший его самого, кадр с черной рукой на солнечном сплетении.
– Велика воля Твоя, Единый! – только и выговорил монах. Искар, ожидавший другой реакции, вскинул на него глаза поверх кубка с драгоценным питьем.
– Можно подумать, что подобное ты видишь чуть ли не каждый день, Карал!
– Так что же! Случается, и похуже что видим.
– В самом деле? – Искар продолжил свое занятие, и рука его не дрогнула, когда он услыхал от собеседника нечто совсем для него неожиданное.
– Давеча вот земляка своего, парнишку, пришлось выручать. От такой заразы только и спастись, как отодравши эту лапу!
– Так прямо и отдерешь!
– Ну, с молитвой, конечно. Самому-то разве осилить эту нечисть!
Искар не на шутку заинтересовался, однако старался не показывать этого, дабы не уронить достоинства атланта и Учителя человеков, всегда и все знающего.
– А ну как я попрошу сейчас тебя проделать это с ней? – он кивнул за прозрачную перегородку. – Сумеешь?
Но Карал молчал.
– Чего испугался? Думаешь, шучу?
– Какие уж тут шутки… Но не могу я этого. Не имею права.
– А, вот оно что! Так я ведь, ее ближайший родственник по крови, даю тебе разрешение прикоснуться к ее тонкому телу. Мало того, – проделать в нем то, что ты считаешь нужным для ее освобождения. Что скажешь теперь?
– Так все то же… – Карал побледнел, и какая-то неподвижность сковала его тело. – Видишь, я уже вроде как окаменел. А что же будет, если не мысленно, а напрямую я посмею прикоснуться к неприкосновенному? К телу богини?
– Какой богини?! Перестань выдумывать! Сам знаешь, что это все детские сказки! Ведь, мы уже почти подобны вам. Хоть это и великий секрет!
– Подобны, да не все. Есть среди вас и подобные нам, человекам, есть и потемнее, – прости меня Единый! Есть и выше нас, – но она!.. Она – богиня. Говорю это только тебе, а ты уж смотри, как желаешь.
Искар задумался. Он вполне доверял знаниям и мудрости этого своего ученика, хоть и не распространялся об этом ни ему, ни кому другому. Что-то во всеобщем, едином для всех знании Истины нашло для себя в человеческом, едва народившемся сознании особую линию, легко сочетающую это Космическое, несколько абстрактное для него, Знание с самыми насущными земными нуждами. Атланту Искару трудно было это понять в начале его общения с человеком, хоть и прошедшим цикл предыдущей расы в Гиперборее, но теперь ему все чаще приходилось напоминать себе о том, что не следует жестко принуждать Карала (так все называли этого, чуть ли не единственного в монастыре, сотрудникачеловека: по самоназванию его племени). Ибо он видел, что механическое выполнение тем всех упражнений и поз, наиболее способствующих ускорению духовного совершенствования, выработанных монахами в помощь человечеству, не дает, в случае с Каралом, ничего, кроме потери времени. Карал шел своим путем, не совсем ясным для его наставников, темноватым и извилистым, – но он неизменно приходил к ошеломляющим результатам. Именно там, где высшее сознание атлантов терялось в непосредственном соприкосновении с земными и подземными энергиями.
Так было и на этот раз. Не задумываясь, Искар отдал спасение Хитро в эти маленькие человеческие руки.
– И почему ты решил, что атлантисса Хистара, дочь моей сестры, – богиня? – продолжил он разговор.
– Хистара?.. Ты говоришь – Хистара, не Хитро? – вопросом на вопрос ответил Карал.
– Настоящее ее имя – Хистара, что означает «владеющая мудростью». Хитро – так стали ее звать с легкой руки отца, наполовину беса по происхождению.
– Ты желаешь сказать, Владыка, что твоя племянница несет в себе человеческую кровь? – в голосе Карала звучало сомнение, и видно было, что он одновременно не желает оспаривать утверждения Учителя, слова которого для него – закон, и, в то же время, уверен в правоте собственной интуиции, говорящей ему обратное. Искар помолчал.
– А ты, как думаешь, Карал? – неохотно проговорил он затем. – Что подсказывает тебе твое знаменитое чутье?
– Я и без его подсказки знаю, что это не так. Человеческая кровь?.. Не больше, чем ее примешано к любому из вас. Но зато потенциал древней атлантской божественности в ней выше. Преклоняюсь перед твоей силой и мудростью, Владыка, но – ты спросил, и я ответил.
Карал на гиперборейский манер сложил ладони вместе и поклонился Искару. Тот стряхнул с себя задумчивость и кивнул монаху:
– Хорошо, Карал. Ты, как всегда, видишь невидимое и чувствуешь несказуемое. Богиня так богиня… Хотя я, по правде, не пойму все же: почему?.. Что в ней такого, чего нет, к примеру, у меня?
– У нее есть испепеляющая молния.
Ответ Карала был краток, но тему он исчерпал. После того, что видел Искар на ленте ближней памяти Хитро, он ничего не мог возразить своему собеседнику, – тем более что правду о племяннице он знал.
– И, тем не менее, приходится ее спасать, есть у нее такая молния или нет, – снова заворчал он, пытаясь таким образом прикрыть свои мысли. – Я тут вот что решил, пока мы с тобой беседовали. Ты, Карал, раз уж именно ты – а не я – имеешь опыт по «отдиранию» этой лапы, все проделаешь сам. И никаких возражений!
– Повинуюсь, Владыка, – снова поклонился Карал, но голос его сник.
– Что такое? – грозно сдвинул брови Искар. – Или ты думаешь, что твой Учитель уже ничего не понимает, и пошлет тебя на верную гибель? – Сверкнув на Карала длинным разрезом чуть приподнятых к вискам синих глаз, Искар сменил притворный гнев на милость. – Все будет хорошо, Карал. Ты даже не прикоснешься к Хистаре. Вот послушай, как мы это проделаем…
И он рассказал монаху свой план. После того, как Карал уяснил досконально свою долю участия в общих действиях, – а получалось это у него далеко не так быстро, как рассчитывал начинавший уже терять терпение Искар – он наконец коротко кивнул:
– Ладно. Я согласен.
Между тем, короткие его пальцы все шевелились, как бы тренируясь в предстоящей работе. И стоило того: риск был велик. Но и победа обещала превзойти все, что он совершил до этого в своей жизни.
Было неимоверно тихо. В помещении, не имевшем окон, Искар опустил между стенами специальные прокладки из сплавов металлов, не пропускающих излучений, пусть даже самых проникающих. На месте дверного проема тускло светилась гладкая серая плита.
Карал не смотрел за стеклянную перегородку. Он стоял, оборотившись к ней боком и, щурясь, вглядывался в живой экран, на котором не было ничего, кроме мелькающих разноцветных искр. Оба лекаря-мага только что приняли очищающую процедуру: душ, насыщенный излучениями. Их одежда была одинакова, – хламида, льняное мягкое полотно которой обезвреживало бактерии, называемые атлантами элементалиями. На Карале ее пришлось подвязать едва ли не вдвое: впервые человек надевал платье, скроенное на божественного отпрыска. Они стояли рядом в минуте сосредоточения.
Наконец Искар повернул голову и взглянул на своего помощника. Их глаза встретились, и каждый прочел во взоре именно то, чего и ожидал: готовность и уверенность.
Слова были не нужны. Карал поднял руки на уровень груди: Искар остался недвижим, – его орудием была мысль.
Черная рука, появившаяся вдруг на экране, – она жила. За время, пока шли разговоры и обсуждения, эта рука даже вроде как изменила свой оттенок: ее чернота, недавно еще бархатистая, похожая на налет сажи, теперь налилась красноватым оттенком. К тому же, она казалась уже не столь напряженной, – судорога в пальцах сменилась твердостью: рука з н а л а, что она держит…
…Карал легко вошел в тело атланта Искара, распахнутое ему навстречу. Теперь он видел глазами Искара, ощущал его нервами, чувствовал эмоциями атланта. Первые мгновения были самыми трудными, хоть он знал об этом и, казалось, был готов. Он едва устоял под огромным давлением качественно новой для себя энергии, – между тем как Искар притушил ее в себе, насколько это было можно.
Голова – чья же это голова? – гудела, словно колокол, в который бьют со всех сторон. Руки были тяжелыми и совершенно не желали подниматься. Карал потужился-потужился, затем бросил это занятие. И вдруг он почувствовал свои пальцы легкими и проворными, даже более умелыми и гибкими, чем обычно. Тут же рассеялась и мгла в глазах, – он увидел поле своей будущей операции.
Боже мой – вопрошал Карал про себя, тогда как руки его методично делали свое дело, – со мной ли Ты в этот, самый трудный час моей жизни? Некогда мне искать в полумраке своего сознания Твой светлый Образ. Но, если Ты покинул меня, – так ведь Ты оставил без помощи не меня, а ту Небесную Деву, которую Сам же и ниспослал на землю. Неведомы никому из живущих здесь, внизу, Твои замыслы. Не пытаюсь и я, скромный Твой служитель, которого Ты, неведомо за что, удостоил хоть малейшего приближения через великих Учителей человеческих, проникнуть в них. Но, если верно я понимаю то, что Ты позволяешь мне уразуметь, в эти минуты происходит нарождение истинное нового бессмертного божества в земной плоти. Проделай Сам, Боже Единый, посредством моего естества то, что Ты желаешь проделать в земном теле, как видимом, так и невидимом, этой невинной голубицы. Благодарю, Всевышний…
Моления Карала витали в неизведанных высотах, тогда как его эфирные руки осторожно и мягко освобождали нить за нитью лучи пораженного солнечного сплетения от уже начавших прорастать в них черных пальцев. Велика же была Сила, стоявшая за ним и его несвязными бормотаниями, если чернота все поддавалась, поддавалась его неслышным прикосновениям, – пока вдруг не истаяла враз совсем.
Но это было еще полдела, если не меньше. Главное было впереди: энергетический центр надо было привести в первозданный порядок. А это было потруднее, чем работа микроювелиров, собирающих трехпалубное судно в стеклянном наперстке!
Для начала Карал заделал отверстие в эфирном теле, стараясь не заглядывать самому в темноту астрала, зияющего в рваном проеме. Ему нравилось работать в тонком теле: стоило лишь подумать о том, что надо сделать то-то и то-то, как под руками все само собой и совершалось. Легче легкого было, по его мнению, исправлять все разрывы и устранять посторонние внедрения в материи этого вида, такой пластичной, поддающейся умелым рукам. К сожалению, Каралу и в голову не приходило в этой работе забыть про свои руки и довериться всемогущей мысли…
Впрочем, у него это было впереди, – в его духовной учебе. Здесь все было наготове, нужен был лишь некий толчок, который бы сам сдвинул его сознание на качественно новый уровень. Его мудрый наставник терпеливо ожидал этого, зная, как опасно бывает подгонять события.
Вот и готово!
Ан – нет. Карал поспешил обрадоваться. Маленькая черная точка, как раз в том месте, где в физическом теле желудок соединяется с печенью посредством трубки в двенадцать пальцев. Карал заделал и эту крохотную дырочку. Предчувствуя неладное, он решил понаблюдать, не прорвется ли снова здесь чернота.
О, эта точка была ему хорошо знакома! Излюбленное место вторжения темных, загрязняющих любой, самый чистый организм, энергий! Здесь – конец той самой эмоциональной ниточки, которая соединяет два полюса человеческих желаний: желаний низменных, эгоистических или попросту плотских, открывающих это отверстие в нижний астрал, и взвившихся ввысь тончайшими вибрациями чувств возвышенных. Открывает же в себе любой из этих каналов не кто иной, как сам человек, по собственному выбору. К печали Карала (и не только его), человечество, открыв для себя астральный канал, все увеличивает свое пристрастие к плотскому ублажению: тут и недозволенная еда в непомерных количествах, и секс, исказивший самое святое. А уж о питье – разговор особый… Не пугает человеков даже загрязнение печени, которая, как заградительный форпост, стоит на границе, стараясь не впустить вражеские орды в земное тело. Сдала, не выдержала печенка – пошло раздолье болезней по всему организму…
Взять хотя бы того парнишку: половое созревание, неправильное воспитание, которое должно в этом возрасте отвлекать, а не усиливать наплыв чувственных эмоций, неизбежный при избытке детородных гормонов. Слишком размечтался парень о какой-нибудь красавице и допустил в себя темного гостя, который не знает жалости: раз дорвавшись, он может истерзать человека до конца. Если, конечно, посвященный в Знание ему не поможет.
Тут Карал остановился. Как же так? Это ведь он размышляет о человеке и о теле именно человеческом! А перед ним – кто? Сам же сказал: богиня. Что же получается? Допустить, что богиня-девственница совершила нечто такое, что сумело прободать подобную защиту?
Карал беспомощно оглядел еще раз мелкоячеистую сетку, сверкающую багряными бликами, – она, казалось, предупреждала: не подходи! И такая заградительная сеть при том, что сам организм почти уже и не жив?!
Карал запросил помощи. В растерянности он позабыл о своем самом надежном прибежище, – молении, и обратился к ближайшему высокому сознанию – сознанию Искара.
…И в самом деле – подумалось ему вдруг, – что это я так отвлекся от главного? Все эти вопросы можно будет выяснить и потом, когда Хистара поднимется на ноги. Да и вопросов-то никаких нет. Видел же я, как она прикоснулась, во дворе храма, к священному бетилу. Не успел остеречь ее: девушке – нельзя… Тем более, девушке с нечеловеческой степенью чувствительности. Но причина не только в этом. Священное изображение может лишь поднять вибрации организма, открыть его…
Вот! Наконец все и сошлось. Открытие-то произошло сверху донизу. А тут, у черты нижних центров, обрабатывающих земные энергии в более светлые, для того, чтобы их можно было предложить выше, – только этого и ждал тот черный гость из ада, земной тени. А уж откуда он взялся, – ты прав, Учитель, я не должен спрашивать. Что? Испепеляющая молния?.. Да, это причина для ответного удара. Но ведь и она была законной защитой от нападения!..
Оба сознания слились в поиске пути спасения Хитро. Карал уже не различал, где его собственные мысли, а где он воспринимает мышление боготворимого им Учителя. В свою очередь, Искар вовсе не навязывал одаренному человеку готового решения, – он просто следовал мысли его и подправлял ее течение, когда это было нужно, в главное русло.
Если бы Каралу сказали, что он оперирует на ментальном плане, – он бы отверг это предположение как невозможное. В своей скромности этот труженик, вечный искатель Истины, не видел себя выше земли. А между тем, он давно и свободно работал именно в сфере умственной. Не всегда, конечно, это получалось достаточно уверенно, но сейчас, с помощью атланта Искара, его ментальные изыскания выглядели достаточно профессионально. Все решалось в эти минуты именно здесь, в умении правильно и убедительно обосновать случившееся с Хитро, понять как мотивы ее поступков, так и причины неожиданного появления черного гостя в ее ауре. Ментальные превращения ведь и состоят в том, чтобы проследить явление, выявить допущенные нарушения Закона или его искажения и постараться, непременно с соблюдением всех Правил, привести все в норму. Да будут благословенны понимающие это…
На мгновение Искар перевел взгляд на изображение физического тела. Как он и ожидал, ауры вокруг него не было. Даже голова, средоточие высших излучений, была темна и пуста без привычного глазу золотого венца круговой атлантской ауры.
Таинственная и неуловимая всякому взору аура…
Увидеть ее может только тот, кто и сам, хотя бы в начальной степени, духовно просветлен, чьи мысли уже не бродят, как на привязи, вокруг собственного тела и его потребностей, но делают вполне самостоятельные вылазки в сферу размышлений о материях высших. Закон о ментальных превращениях проявляет себя и тут: как только ты начинаешь обращать свою мысль на чтото, это самое «что-то» раскрывается вдруг, повернувшись единственно к тебе множеством прекраснейших граней. Так и с тайной видения ауры, которая, собственно, не что иное, как эфирное тело любого живого существа.
Собственно, оно само и есть то, что называют «жизнью», – жизненная сила в плотном теле. И, чем больше этой силы в организме, тем ярче и светлее его аура, тем шире ее видимый край, выходящий за пределы физической формы.
Отсутствие же хотя бы самой узкой светящейся полоски, обводящей тело, говорит если не об окончательном уходе из него жизненной силы, то уж наверняка о ее уменьшении.
Именно так и обстояло дело в случае с Хитро. Ее эфирная голограмма сжалась, как бы высыхая на глазах; похоже было, что она растворяется, – настолько размытыми стали очертания, обычно четко повтояющие формы физические. Жизнь, сама жизнь уходила из цветущего тела, – и никаких внешних признаков, ни единой причины, которая бы хоть как-то могла объяснить этот уход!
Надо сказать, что Искар дрогнул. Еще бы мгновение, – и он отказался б от помощи человеческого сознания, на почти еще животную приспособляемость которого к земным условиям он так понадеялся. Время уходило – его уже, считай, не осталось вовсе, – а Карал, между тем, все топтался на одном месте, не в силах решить эту задачу.
Как и было условлено между ними, Искар не вмешивался в действия на астральном плане. Он предоставил себя во внешней форме для того, чтобы его ассистент мог свободно прикасаться к естеству высшему, не боясь ответного удара в виде хотя бы той же «испепеляющей молнии». Однако теперь он решил размежеваться с ним и прибегнуть в лечении Хистары к верному атлантскому средству – божественному напитку, амброзии. Он уже собирался предупредить Карала, чтобы тот успел остановить свою деятельность (внезапный разрыв слитых сознаний может быть гибельным для слабейшего), когда вдруг неожиданно яркая мысль человека прорвалась в его сознание.
Я понял! – настойчиво билась высокой вибрацией эта мысль. – Мне дано навечно обезопасить человеческое тело богини от наскоков что-то уж сильно осмелевшего астрала. А раз так – то действия мои должны быть такими же, как всегда в подобных случаях. Ведь тело-то человеческое… Обычное. Ну, не совсем, конечно, обычное – такое тело будет иметь человек, когда он тоже пройдет, как и атланты, весь долгий-долгий путь совершенствования. Для этого же тела я не стану применять воск, как для какого-то селенского мальчишки. Я возьму золото, которое так любит наша Хистара…
Искар слушал это мысленное извержение, а руки, – его руки! – послушные воле Карала, уже умело и споро клепали аккуратную золотую заплатку на ауре атлантиссы. Вот неуловимое отверстие, вход для вражеских нашествий, уже и закрыто накрепко!
Но этого Каралу было еще мало. Слушаясь своего, одному ему слышного внутреннего повеления, он заставил Искара взять засиявший под его пальцами конец нити, проводящей в организм чувства и эмоции, и осторожно отвел его к сердцу девушки.
Искар не мог не отдать должное великолепному замыслу: это сердце, соединенное с Великим Мировым Сердцем, одно оно навсегда защитит Хистару от влияния губительного астрала. Что теперь?.. Пожалуй, можно и убрать руки, а, Карал?
Но Карал молчал. Искар осмотрел центры Хитро: ток пошел по каналам сразу же, как только восстановилась замкнутая цепь. Мощь его нарастала, – вот уже вращение «солнца» достигло обычного желтого канала, когда скорость его неотличима от неподвижности, за ним начал набирать обороты пупковый центр, дрогнул и медленно двинулся коренной…
Слава Единому – подумал Искар, и от сердца его разлилась по телу теплота, – знак того, что искренняя его благодарность принята. Хорошо бы сейчас полностью отдаться этому ощущению, как высшая награда, оно наполнит тихой чистотой все естество разом, но… Мысль о Карале не позволила расслабиться.
Все еще соединенный со своим могучим наставником в сознательное целое, Карал стоял на месте, хотя и покачивался слегка. Осторожно уложив его, как и Хитро до этого, на воздушную подушку, Искар проделал необходимое, – это было не так уж сложно.
Вдруг кто-то тронул его за плечо.
– Что с ним, дядя Искар? – услыхал он.
Искар, не оборачиваясь, бросил мимолетный взгляд на стеклянную перегородку – она была невредимой – и кратко ответил:
– Перенапряжение.
Он был все еще занят обособлением в прежних границах сознания Карала. Хитро, почувствовав важность момента, замолчала. Наконец Искар отошел к пульту управления и набрал программу. Стекло двинулось, освобождая проход, по которому в стерильную кабину, где распоряжались автоматы, послушный велению атланта, вплыл спящий человек.
– Ну вот, пусть он теперь отдохнет от нас, – усмехнулся Искар, – восстановится в своем человеческом виде. Не шутка ведь: творил богиню!
– Зачем ты повторяешь его слова?
– Чтобы ты отнеслась серьезно к ним. У человеков ведь свой подход к теме божественности. Они безошибочно чуют высшее, пусть оно даже заключено в тела, им подобные. Отсюда их безоговорочное почитание и послушание, которых невозможно добиться никаким приказом.
– Если так, то откуда у них это предпочтение низшей силе? Они ведь не делают различия между подземными богами и нами, – а ведь мы – от Неба…
– Не торопи их. Сами разберутся. Но в основном ты права: в этом смешении и коренится вся проблема. Сейчас, когда в них все более проникает своими эмоциями астрал, – их не удержишь от этой двойственности.
– Но ведь неудержимые страсти – это как раз то самое, что усиливает наших антагонистов. Темперамент, дошедший до степени необузданности, – разве не он явился внутренней, то есть истинной причиной краха атлантов Каци? Кто теперь разберется, – титан ли Прометей виноват в том, что открыл подопечных им человеков не с того конца, или же сами Каци, допустившие в себя низшие чувства? Ведь в горниле внутреннего огня атланта все усиливается до предельной степени. Как светлое, так и темное.
– Ты права, Хистара. Тот черный огонь, который вырвался тогда из-под контроля – результат прорыва подземного астрала, чрезвычайно усилившегося в то время. Невежи будут искать лишь внешних причин Катастрофы. Землетрясения, подвижки земной коры, сдвиг полюсов… Они также не появляются на пустом месте: что-то должно же их породить! А такая крайняя вещь на материальном плане, как распыление целых материков или хотя бы их оснований – она уж конечно, останется за пределами их понимания. Потому что неизвестно, когда еще человеки осознают силу Вселенского Огня, двуединого в своей сути…
– Но ведь сейчас, – не идет ли все к тому же? Выходит, мы поощряем поклонение человеков демоническим, низшим сущностям, да еще сами склоняемся к общению с ними. Так ли это безвредно, дядя Искар?
– Спроси чего полегче, умница моя. Все так, как ты замечаешь, но на эти вопросы нет ответа. По крайней мере, у меня. Кто знает, может так надо?..
– Как это может быть «надо», когда Закон гласит, что эволюция мироздания тяготеет к полюсу света, положительному направлению ее движения? А катастрофа – это ведь зло!
– Может быть это так, а, может, и иначе. Ты забываешь о том, что целью эволюции является направить Свободную Волю, то есть добровольное и вполне сознательно совершаемое действие любого существа, одаренного способностью мыслить, именно к этому полюсу. Времени, по земным меркам, на это свершение отведено достаточно, Единый не торопит никого. Что ж, мы здесь, на Земле, все ошибаемся, – не будем сваливать всю вину на одних человеков. Если бы они могли пойти с самого начала по прямому пути, нам, атлантам, нечего было бы здесь делать. Да, поначалу, наверно, все казалось проще: пришли, взяли за ручку, повели, научили всему, что знали. На деле же – сами и поддались очарованию ощущений, которые может предоставить одна только плоть.
– И это говоришь ты, Учитель человеков?
– Надо же кому-то и правду выговорить в пространство. А то все живем прошлой славой и чистотой, которой уж давно нет. Да и говорю я это не кому-нибудь, а Хистаре, получившей сегодня свое рождение в божественном, неуязвимом теле.
– Так уж и неуязвимом…
– Все будет зависеть от тебя. Но ты знаешь Закон: самопроизвольно ничего не происходит. Так и с тобой… Ты все видела сама.
– Да, видела. Я вышла менталом из тела еще там, у храма. Все понимала лучше, чем здесь, сейчас, но повлиять ни на что не могла. Настолько крепка граница между наземным и надземным. К тому же, ты попрежнему не желаешь использовать свое ясновидение, дядя Искар. Не слишком ли ты полагаешься на аппаратуру, которая бездушна?
– Зато объективна. Но не будем об этом. У каждого свой путь. Мой – именно таков. Подумаем лучше, Хистара, о тебе. Ведь ты в эту минуту, действительно, как наново родилась на Земле. Все, чем ты жила до этого, ушло в прошлое, и ворошить его незачем, не так ли?
– О, как ты верно все понимаешь! Я чувствовала это, – иначе зачем бы мне так спешить именно к тебе, дядя Искар!
– И какой помощи ты ждешь от меня?
Хистара слегка пожала плечами. Ее ответ был неожиданен для Искара:
– Возьми меня к себе, дядя.
– Это в каком же смысле? – спокойно отреагировал мудрый атлант.
– Вот так, как есть: чтобы я жила возле тебя, училась у тебя. Работала бы с тобой наконец. Если ты этого захочешь, конечно. Как оказалось, я ничего не понимаю в практической жизни. Видно, засиделась в своей башне…
Искар опустился в свое вращающееся кресло и отвернулся от девушки, лицом к пульту. Нажав наугад клавишу, он разглядывал, не видя, таблицы, которые мелькали перед ним на экране, не зная, может быть, впервые в жизни, что отвечать.
Несмотря на неисчислимые года, прожитые им на планете, Искар имел внешность молодого и очень привлекательного мужчины. Атланты все имели эту особенность, – выйдя из детского, затем юношеского возраста, возмужав, они не менялись более. Пожалуй, отличить юношу от зрелого мужа помогала лишь брызжущая весельем порывистость первых и мудрая уверенность в движениях и глазах – вторых.
Отдавшись науке, Искар вовсе не обрубил своих контактов с сообществом атлантов. Более того, его поприщем, похоже, становилась чуть ли не вся планета: так диктовали условия жизни, которые развивались все чаще совершенно непредсказуемо. И все же он имел некую особенность, если не ставившую его отдельно (потому что это была особенность атлантов прежней формации), то уж, во всяком случае, отличавшую его от других неуловимым налетом странности. Этот красавец с телом, тренированным на игровых площадках Атлантиса, и золотыми кудрями, которым могла бы позавидовать любая девушка (когда б он не стриг их так коротко), атлет, от которого так и веяло молодой силой и мужественностью – игнорировал телесные контакты в любых видах. Секса для него, казалось, не существовало вовсе…
Да, Искар продолжал исконную линию, которая предлагала поддерживать гармонию в самом себе путем Высших Начал, приведенных в полное равновесие. Впрочем, это относилось к эмоциональной жизни неземного порядка, и потому было, увы, недоступно более многим атлантам. Особенно повлияла, надо сказать, на всю их сферу чувств женитьба их духовного водителя, царя Родама, на прелестной, но вполне земной Тофане, в которой человеческая натура значительно преобладала над божественной. Недаром чистоту атлантского рода принято было наблюдать по происхождению матери: именно мать формирует своими соками и частицами тело своего будущего дитяти…
Да, с этим браком все вроде бы опьянели, кто больше, кто совсем слегка. Настолько велика была сила влияния царя, в духовное ведение которого отдавалась общая аура его подданных, что хмель плотских вожделений, удушающе сильно исходивший от царицы, возымевшей над супругом, посредством обряда, непререкаемую власть, распространился повсеместно, охватив туманом сверчуткое естество атлантов.
Лишь самые сильные, а их оказались единицы, устояли перед этим духовным нисхождением. Хотя сделать это, в общей круговерти Желания, низведенного в область секса, было не так просто. Был в этом небольшой (или огромный) секрет, знание которого позволяло хранящим его завет оставаться изначально чистыми, несмотря на рождение ими детей. Секрет этот ведали все атланты, но соблюдение его оказалось слишком трудным. Тем более после того, как последовал пример самого царя, увлекший за собой всех, готовых к нисхождению…
Среди немногих устоявших был и Искар. До сего часа он надеялся, что и племянница его Хистара, несмотря на то, что жила она под бесовским именем Хитро и окружена была в повседневной своей жизни такими соблазнами, которых сам Искар и не видывал, принадлежит к этой когорте избранных, для которых жизнь не кончается с пребыванием на Земле. И вот теперь… Неужели он ошибся?..
– Что же ты молчишь, дядя? – прервала его раздумья Хитро. – Разве я так много прошу? Мне нужно для себя очень мало, вот увидишь. Только одну мою просьбу попрошу тебя исполнить: не пытайся никогда выдать меня замуж…
У Искара отлегло от сердца. Старый глупец – корил он себя, – который позволяет называть себя мудрецом! Как он мог подумать, что это чистое создание чуть ли не преллагает себя ему в жены! И хорош бы он был, вздумай открыть рот еще минуту назад! Слава Единому, что девушка его опередила!
Может быть, и права была Хитро, предлагавшая своему достойному во всех отношениях дяде не отвергать такого бесценного дара, как ясновидение (под одним этим словом, кстати, подразумевалось все мироощущение на планах видимом и незримом). Обратись он сейчас к нему, и не пришлось бы ему впадать в заблуждение насчет планов своей родственницы. Между тем, она поступила именно так – открылась чувствам Искара – и благодаря этому смогла вовремя поставить все на свои места.
– Об этом можешь не беспокоиться, – все еще не оборачиваясь, с готовностью ответил Искар, – я сам такой, любитель неограниченной свободы. Меня занимает другое.
Он поднялся наконец от своего пульта и, все еще не глядя Хистаре в глаза, продолжал:
– Ты привыкла жить в обычной для нашего рода роскоши. Не прерывай меня, я знаю, что говорю. Это тебе только так кажется, что для повседневной жизни такой девушке, как ты, нужно очень мало. Да и стоит ли ограничивать себя в этой жизни дополнительными и ненужными трудностями? Я говорю о всяких мелочах быта, о которых ни одна атлантская женщина не должна думать. На то есть другие…
– Ты считаешь это в порядке вещей?
– Несомненно. И порядок этот, кстати, установлен не нами. Сознание, сумевшее подняться до поисков Истины, а затем и абстрактного ее осмысления, не должно отвлекаться ничем низменным.
– Как же быть тогда? – Хистара улыбалась, и видно было, что она чуть подтрунивает над дядюшкой.
– Придерживаться в этом, как и во всем остальном, каждой буквы атлантских законов. В них предусмотрено все. И не отступи мы от них уже давно, кто знает, скольких бед удалось бы избежать всем! И человечеству в том числе.
– Согласна с тобой в том, что это малоприятное занятие, – копаться в чисто земных заботах. Требовать идеальной чистоты в быту – это мы все мастера! Но вот самим поддерживать ее… Ты прав, дядя, я не смогу быть служанкой самой себе, если ты это имеешь в виду. И еще более ты прав в том, что не мне, изнеженной выскочке, недоучившейся в свое время, приближаться теперь к науке. Но неужели мне остается только отдаться под надежное крылышко какого-нибудь супруга? Конечно, он будет заботиться о том, чтобы у меня имелся полный набор обязательных в быту вещей, и за это потребует малейшей платы: всего лишь безропотного подчинения ему. И заметь, ему будет мало подчинения физического. Он потребует, чтобы я приспособила и свое сознание к его сонному умишку!
– Остановись, дитя мое! – прервал ее Искар. – Ты ли это, или тебя подменили? Где ты нашла, в каком страшном сне, подобные образы?
– К сожалению, именно таким становится теперь супружество, дорогой дядя. К сожалению, об этом узнаешь лишь тогда, когда столкнешься вплотную. До этого все скрывают.
– Вот как… Я, действительно, как-то далек от всего этого, знаешь ли… Но это ведь отвратительно! Катастрофа ждет нас и с этой стороны. Куда ни глянь…
– Не отчаивайся, дядя. Так легко мы не сдадимся!
– Умница, детка! Но нас мало.
– Если одного считать за тысячу…
– Пожалуй, ты права. И все же, возвращаясь к твоей просьбе, предлагаю нечто иное.
– Не представляю, – насторожилась Хитро.
– Жить здесь, в монастыре, ты не можешь. Это место населено мужчинами, а никто еще не отменял этого неравенства, насколько я знаю. И хоть помещения отдельные у каждого, но все равно энергии разноначальные смешивать в быту нельзя. И не спорь: это тебе не семья!
– Не томи!
– Возвращаться тебе некуда, – все размышлял Искар, который, действительно, не имел представления, что же делать с этой девушкой, свалившейся ему, вот уж поистине как с неба на голову.
– Можно бы приобрести для тебя тихий дом в предместье. Но ведь это опасно, пожалуй!
– Неужели ты понял, дядя?..
– Ты еще и непочтительна, ко всему. Так что же, определить тебя в семью кого-нибудь из близких?
Хитро отрицательно покачала головой.
– Зачем рисковать еще кем-то? Найдут ведь…
– Есть одно надежное место. Самое надежное для тебя сейчас: стены там высотой в стадию. И охраняются как надо. Не догадываешься? Я говорю о Храме Невест.
От Искара не укрылось, как вздрогнула Хитро.
– Что я там буду делать, дядя? – с печальной улыбкой ответила она. – Сидеть взаперти и читать их глупые молитвы?
– Не говори так, дорогая. Каждый обращается к Небу по своему уровню сознания. Только бы обращался…
– Я надеялась, что ты позволишь мне работать с тобой. Мне надо учиться. Я ведь потеряла так много времени!
– Что-то говорит мне: твой путь иной. И последние события подтверждают это. Так что готовься к большим переменам в своей судьбе. В тебе открываются огромные силы, – это неспроста. Надо ли торопиться?
– А знания? Что, кроме общения с себе подобными, даст мне возможность Знать, что ответит на мои вопросы?
– Все придет. Не само собой, не сразу, но придет. И путем самым неожиданным для тебя, естественным. Тебе останется только осмысливать каждое новое явление, которого ты достигла.
– Как это?
– Вот скажи мне: ты обдумала уж то, что произошло с тобой и теми двумя?.. Например, откуда ты взяла ту молнию, которая сожгла беса?
– Сама не знаю… Все получилось как-то непроизвольно. Я только успела почувствовать угрозу, причем особенную какую-то. Затем помню длинную дрожь, охватившую мое тело. Дрожь, которая все никак не желала утихнуть.
– Ты испугалась?
Хитро спокойно вскинула на собеседника длинные глаза, опушенные загнутыми ресницами:
– О чем ты, дядя?
– Все правильно. Атланты не ведают, что такое страх. Ведь он – достояние темного астрала. И, тем не менее, ты допустила в себя смертельно опасного гостя. Почему? Что ты сама об этом думаешь?
– Действительно, надо разобраться… Молния, как ты ее называешь, исторглась из моей руки сама, определенной мысли об этом у меня не было. Значит, это законная самозащита ауры. Тут придраться не к чему, правда ведь?
Искар утвердительно кивнул.
– Однако эта молния все же на какое-то время обесточила меня: слишком велик оказался выброс энергии, да еще наивысшего напряжения. Автоматического воспроизводства такой затраты не бывает, это всем известно. Нужно было немедленно обратиться за помощью… – Хитро замолчала.
– Ты сделала это? – потребовал ответа Искар.
– Нет… Но как же я могла забыть об этом, дядя Искар? Я, которая не отрывалась от Общения всю свою жизнь? Ведь только этим и можно объяснить то, что я выстояла до сего дня в постоянном и близком общении с человеками!
– Ты забыла о наших извечных противниках, укрывшихся в тени и потому как бы незаметных. Они не упускают ни малейшей возможности нанести по комунибудь из нас удар. Как только мы начинаем думать, что неуязвимы в собственной высшей силе, мы тут же ослабляем себя этой самоуспокоенностью. И коварство «их» в том, что первым делом покрывают они мглой разум, допустивший это. Затемненное же сознание и не вспомнит, что надо осветлять себя, поднять свои вибрации, обратившись к Высшему. Потому ты и забыла…
– Выходит, я отвергла Руку Помощи? – Можно сказать и так.
– И ведь даже сейчас, не понуди ты меня к анализу, я бы и не вспомнила о самом нужном. Будет ли мне прощение?
– Ты знаешь, что осознанием ошибки мы заслуживаем того, что ее последствия как бы сглаживаются. Или даже стираются вовсе, – но это уже редко.
– Как же теперь?!
– Не надо бичевать себя. Осознала, сделала выводы – и живи дальше; только обещай себе не повторять ошибки. А стенаниями ведь не исправишь ничего!
– Благодарю тебя, дядя. Я словно начинаю прозревать наново. Позволь, раз уж тебе довелось возвращать меня к жизни, рассказать тебе и еще кое о чем, произошедшем со мной сегодня.
– Не слишком ли много для одного дня?
– Что ж, зато предыдущая жизнь была вовсе без всяких событий.
Она задумалась.
– Что остановилась? – напомнил о себе Искар.
– Не знаю, как и сказать об этом…
– Наши женщины не знают в беседе запретных тем. Впрочем, если есть сомнение – отложим до другого раза.
– Нет, тут дело не в сомнении, – она отошла к пульту и начала в рассеянности гладить клавиши белыми тонкими пальцами. – Одним словом, я сегодня, кажется, потеряла свою знаменитую девственность.
Искар окаменел. Что же это такое?! Что за день такой безумный? А он уже было решил… Вот тебе и богиня!
– Ну и что в этом особенного? – только и нашелся сказать он.
Хитро быстро повернулась к нему.
– Ах, ты не понял, дядя, – живо проговорила она, и улыбка тронула ее изогнутые (как у всех Сварожичей, – подумал Искар) губы. – Тело мое нетронуто. Но в духе…
– Вот как, в духе! – успокоился Искар. – И как же это тебе пришло в голову назвать подобное явление потерей девственности? Ты что, не различаешь одно от другого?
– Не сердись, дядя, а то я не стану продолжать.
– Действительно, что это я?.. Продолжай, родная. И прости старого глупца.
– Но какой же ты старый, дядя? Посмотри на себя сам: моложе тебя и не бывает.
– Да вот ты все «дядя» да «дядя»…
– Если разрешишь, буду звать тебя просто по имени.
– Почему бы и нет?..
– Ну вот, Искар. В том моем истощенном состоянии я сделала еще одну ошибку: не оделась, как это предписано канонами для наших женщин, выходящих в смешанную жизнь. Я помнила только одно: мне необходимо поскорее найти тебя, потому что только ты смог бы помочь мне…
– В чем?
– Об этом я не думала, как и вообще ни о чем. И почему-то чувствовала какой-то подъем. Однако не такой, как обычно, спокойный, ровный, а другой…
– Когда все раздражает, все не по тебе…
– Ну да! И тут я увидела, подойдя ко храму, бетил. Ты знаешь, как я обычно отношусь ко всякого рода материальным символам. Но в тот момент что-то вдруг толкнуло меня подойти к нему.
– Понятно. Не мучайся! Ты прикоснулась к бетилу – и получила давно уже причитающийся тебе заряд Мужской энергии.
– Как все просто, – сникла Хитро.
– Да нет. Не так и просто. Это в физической жизни все проще простого. А тут… Не знаю вот, по-прежнему ли ты сильна в Космической теории, или давно все забыла?
– Кое-что помню.
– Принцип двух Начал, Мужского и Женского, например?
– В самых общих чертах…
– Придется обновить. Этот принцип, как ты догадываешься, существует не только на Земле, – ведь все устроено в мироздании подобно и соответственно Основному Идеалу. Не будем сейчас вдаваться в детали. Охарактеризуем лишь сами эти энергии, взаимодействием которых создается все, от мельчайших частиц до грандиозных планетных систем, и так до Бесконечности: в одну ли, в другую ли стороны.
– Ты со мной уж совсем как с начинающей, – отвернулась Хитро.
– Хистара! Повернись ко мне и слушай!
– Извини, Искар.
– Вот точно так же, как я ввел в тебя сейчас импульс определенного действия, так же точно мужская энергия в своем принципе понуждает энергию женскую к творчеству.
– Выходит, если я родилась женщиной, то мой удел лишь принимать и выполнять чьи-то приказы без рассуждений?
– А ты думала?!
– Но я с этим не могу согласиться. Что тогда?
– О, здесь и начинается самое интересное. Два Начала – это всего лишь сам принцип. Но в действии, повсюду в жизни, он проявляет себя очень необычно.
– Так Закон это или нет?
– Закон, дорогая. Незыблемый Закон. Который состоит в том, что Мужской Принцип направляет врожденную энергию к Женскому Принципу, запуская в действие творческие процессы. Ты должна быть довольна: Женский Принцип – это именно то, что совершает активную работу.
– Ты хочешь сказать…
– Я был уверен, что такая умная девушка, как ты, поймет все с полуслова.
– Напротив. У меня все запуталось в голове. То неописуемое ощущение, которое объяло и пронзило мое сердце… И при чем здесь каменный бетил?
– При том же, при чем каждый символ священной идеи. Можно было бы изобразить Всемогущий Созидающий Принцип в любом виде, лишь только условиться о его внутреннем содержании, и воздействие было бы тем же, уверяю тебя. Ты знаешь, что нам, атлантам, никакие символы или бетилы не нужны. Но человеки, – они воспринимают любую отвлеченную идею легче, если видят ее изображение, осязают его пальцами. Тогда эта идея для них становится действительно существующей и не требует себе никаких иных доказательств.
– Но я, – я ведь не человек… И, однако, я испытала такое, о чем до физического прикосновения к этому заостренному куску базальта я не могла предполагать. Хоть то, о чем ты сейчас говоришь, безусловно, знакомо мне по курсу Академии.
– Видно, пришло твое время, Хистара, – мягко улыбнулся Искар. – Не забудь только, что оба Начала недееспособны одно без другого. Поэтому в совершенном организме оба Принципа и совмещены. Но эта – величайшая из тайн…
– Надеюсь, ты не имеешь в виду тех несчастных, которые несут в своем теле признаки обоих полов?
– Зачем же так! То, о чем ты говоришь – уродство, искажение генетического кода. И, как любое уродство, должно быть изъято из воспроизведения. Недаром племена, в которых начинают рождаться неполноценные дети, вырождаются, сходят с лица Земли. Освобождают место, скажем так, для нового, более приспособленного к изменившимся условиям, рода.
– Как жестоко, – тихо сказала Хитро.
– Да. Но что поделать? То, что кажется злом для отдельного индивида, в перспективе всего человечества видится движением к совершенству. Смотря как подходить к этому вопросу.
– Теперь я понимаю, почему нас, атлантов, так опасаются человеки! Мы для них – бесчувственные великаны, да и только. Боги, испепеляющие их…
И она закрыла лицо руками, вспомнив о своем недавнем поступке. Искар сочувственно смотрел на нее.
– Вот ты и поняла, – тихо проговорил он, – что не на всякую защиту мы имеем право, хоть она и считается законной. Тот Закон, выше которого нет, – он внутри каждого. И это является величайшим чудом. Жаль, что его – это чудо – не замечают.
– Никогда, – подняла голову девушка, – никогда больше я не использую своего Огня на убийство. Ты прав, Искар, очевидно, я испугалась, хоть и не знаю до сих пор, что это такое. От кого я защищалась? От этого неразумного, которому приказали пленить меня? И что бы они могли со мной сделать? Со мной, которая может проходить сквозь стены?.. А что, кстати, я еще могу, Искар?
– Узнаешь сама, дитя мое. Разве я могу рассказать тебе, принявшей могущество, равное царскому, о твоих истинных возможностях?.. Ты, Хистара, единственная дочь моей сводной сестры, осознала сегодня, не на словах, а на деле, что это значит, – быть дочерью Бога на Земле. И тем осчастливила мое сердце, живущее радостями неземными. В добрый час, родная, иди. Я всегда с тобой!
– Благодарю тебя, – Хитро вдруг улыбнулась. – А куда идти-то, дядя?
– Как куда? Разве я тебе еще не сказал? – ответил Искар, между тем как пальцы его порхали над клавишами пульта. К Гермесу пойдем. К кому же еще? Вот отыщем его сейчас и двинемся с высшей помощью…
Но Хитро вдруг вся сжалась. Предчувствие близкой беды заставило ее закричать. И как раз в тот момент, когда на осветившемся экране появилась кудрявая голова Гермеса. Он хмуро смотрел куда-то мимо Искара, – на Хитро, и молчал. В этот момент стены монастыря качнулись.
Землетрясения не были в новинку для обитателей Посейдониса, давно уже ставшего островом. Его материковая основа помогала всем чувствовать себя вполне уверенно, несмотря на качки и вздрагивания поверхности. Однако этот удар выходил из ряда обычных…
Хитро крикнула Гермесу:
– Беги, Герму! Взлетай, если можешь! Где бы ты ни был сейчас, – торопись к брату Родаму! Он в большой опасности…
Обменявшись взглядом с Гермесом и уловив несколько его слов, Искар отключил аппаратуру и, подхватив Хитро, уже собирался вывести ее наружу. Как вдруг она, вытянув белую руку, указала на перегородку, за которой безмятежно спал Карал.
Мысленно обругав себя, Искар для скорости стал искать наощупь запор, открывающий вручную стеклянную стену лечебного отсека. Хитро молча наблюдала за ним.
– Иди отсюда прочь, Хистара! – приказал он. – Будь осторожна и ожидай меня…
Вдруг Хитро, будто и не слыша его слов, подошла к довольно толстой стене и, даже не приостановившись, прошла сквозь нее. Вибрации, низким гудением наполнявшие помещение, – что они значали для нее?..
Она выключила приборы, просто лишив их питания.
Выкатила одним движением стол, на котором протирал глаза Карал, не успевший даже подняться, – и приостановилась перед непробиваемым стеклом. Искару было интересно, как же проведет девушка вместе с собой еще и материальный предмет? Это было невозможно по всем законам, коих такой знаток был Искар.
Но Хистара поступила столь же просто, сколь и остроумно. Не задумываясь, она приподняла одной рукой всю объемную массу, оказавшуюся вдруг почему-то совершенно пластичной (видно было, как она собралась в толстые складки), и стол как бы сам собой вытолкнулся на другую сторону.
– Поднимайся! Хватит спать! – строго и внятно сказала она пялившемуся на нее с удобной лежанки пациенту и для наглядности вытряхнула его на пол. Найдя взглядом Искара, она кивнула ему и побежала к выходу.
Вторичный удар настиг всех троих уже на воле, когда они вбежали на монастырскую лужайку для игры в мяч. Карал обернулся.
– Смотрите! – крикнул он, не скрывая ужаса.
На земле ощущение толчка было не таким заметным: она, матушка, все уходила и уходила из-под ног, словно при неровной езде на движущейся ленте, – точно так же хотелось соскочить на твердую почву. Но, взглянув туда, куда указывал палец Карала, атланты поразились: монастырь, огромное, в девять высоких этажей, и протянувшееся в три собственных высоты, здание, весь как бы извивался. Сложенный из массивных блоков белого известняка, неподъемных для любого количества человеков (это уж Карал знал доподлинно), он, безусловно, нес в себе точный рассчет гениальных зодчих и не мог развалиться в никчемную груду камней, пока под ним не разверзлась сама земля. И все же, впечатление было угнетающее…
Какая-то неопределенность, ожидание смертельной опасности, которая может подстеречь и настичь в любое мгновение, невозможность предугадать и избежать ее – вот что было, пожалуй, хуже всего.
На лужайку постепенно сходились монахи, а некоторые и сбегались, – они отличались от прочих лишь каймой из пары голубых полос на подоле хламиды: одной широкой и второй поуже. Служилый народ из человеков для нужд монастыря и его обитателей, занятых всецело науками, жался отдельной кучкой на краю поля; Карал с состраданием взглянул на них: сам, в силу устройства своего организма, приспособившийся к общению с атлантами без видимого вреда для себя, он прекрасно знал, что значит для человека страх перед атлантамиполубогами, которые могли походя, сами того не желая, уничтожить каждого из них. Особенно, если ты согрешил и не покаялся своему лукумону… А кто в человеческой жизни свободен от греха?
Впрочем, сейчас эта опасность как-то отошла на задний план по сравнению с главной бедой – землетрясением. Податься больше было некуда; тут же, по крайней мере, эти боги что-нибудь да придумают.
Хитро уловила взгляд Карала и, что было внове для нее, отблеск чистого человеческого чувства в нем. Ей захотелось поддержать своего спасителя, и она мягко обратилась к нему.
– Карал! – позвала она, и тот с готовностью повернулся к ней, впрочем, он тут же опустил голову: ни один человек не мог выдержать взора атланта.
– Слушаю тебя, о Светлейшая! – торжественно провозгласил он, сложив ладони вместе.
Хитро помолчала. Затем она все же продолжила, решив, что не должна запрещать этому человеку называть ее так, как он считает для себя приемлемым.
– Благодарю тебя, любезный моему сердцу человек. Ты помог моему возрождению в земной жизни, рискуя своею. За это отныне и до веку, ты сам, Карал, и твое потомство, будете находиться под моим покровительством. Запомни это.
Искар, невольно услышавший эти слова, не удивился ни их возвышенному складу, ни чуть звенящей, металлической нотке, прозвучавшей в них. Он с удовлетворением констатировал, что богиня вступила в свои права и полностью справляется с ролью. Карал же, – он так и застыл в полупоклоне. Упасть ниц перед божеством ему не позволяло лишь опасение, что это не понравится Хистаре. Она, между тем, спешила закончить свою тираду:
– Есть ли у тебя заветное желание, Карал?
Тот в растерянности поднял голову. Искар, опасаясь, что его помощник истратит подарок судьбы на какойнибудь бытовой пустяк, уже хотел его опередить, – как вдруг Карал, темные глаза которого загорелись в предчувствии исполнения давней мечты, воскликнул:
– О да, Сиятельная! Даруй мне возможность преодоления силы тяжести!
Хистара прикоснулась кончиком своего большого пальца к его средостению энергий, расположенному точно между бровей, – и быстро отвела руку, зажав чудодейственный палец в кулаке: она опасалась превысить допустимую дозу огня. Ведь Карал был все же человеком, хоть и продвинувшимся в своем развитии.
– Будь по-твоему, – сказала она. – Закон гравитации подчинен тебе, Карал, ибо ты осиян теперь Законом более высоким. Но не забудь: пользоваться высшими дарами можно только во благо! При том, что личное благо надо оставить на последнем месте, то есть позабыть о нем…
– Благодарю тебя, Иштар Великая, – неожиданно на свой, привычный ему, говор перевел имя возрожденной им же самим богини Карал, – владей и ты моим достоянием во все дни и ночи, в любое мгновение моей жизни!
Искар все же вмешался, дабы пресечь уже начинавшееся беспредельное почитание новой человеческой богини, которое могло бы завести Карала невесть куда.
– Теперь ступай, Карал, – вернул он на землю воспаривший было разум своего ученика, – приведи в чувство вон то человеческое… – он чуть было не сказал «стадо», что было бы, кстати, верным в тот момент, – …сообщество. Успокой их, насколько сможешь, и пусть до конца дня не расходятся отсюда.
– Почему, Учитель? – тон Карала, обращавшегося к Искару, был заметно иным, чем к Иштар. – А мне как раз показалось, что надо их отправить по домам. Ведь каждый беспокоится о своей семье. У всех дети…
Искар об этом и не подумал.
– Поступай, как знаешь. Тебе виднее, – не стал он спорить. – Я думал об их безопасности: уйдут в город, а там могут начать рушиться дома…
Вслед за своими словами он и сам понял, насколько прав был Карал. Он обратился к Хитро:
– Побудь тут, Хистара. Пойду взгляну на экране, что делается в Атлантисе.
– Зачем же тебе ходить, Искар? – ответила ему вдруг побледневшая Хистара. – Если хочешь, я тебе покажу все и без всякого аппарата. Прикрой только на время глаза и не выпускай своего видения дальше собственного третьего глаза.
И Искар увидел…
Цитадель была в порядке. Монументальные дворцы ее и храмы нисколько не пострадали, – казалось, что никто из ее обитателей и не почувствовал подземных толчков. Предместье Зумрад, похоже, также продолжало жить своей жизнью: разрушений не было видно нигде. Искар хотел уже было восхититься мастерством Великих Каменщиков – построенное ими, действительно, способно было выдержать все катаклизмы, – как вдруг все существо его словно бы пронзилось множеством стрел и пик, неизвестно откуда взявшихся. Оглушающие удары по голове и всем остальным частям тела, непрекращающиеся крики о помощи, стоны раздавленных осыпавшимися постройками, – все это слилось в его ушах в один вопль, полный невыразимой муки. Этого невозможно было вынести. Искар открыл глаза: больше его никакими просьбами нельзя было заставить закрыть их.
– Что?! Что это? Что ты сделала? – срывающимся голосом произнес он, обращаясь к Хистаре. – Отвечай сейчас же!
Хитро внимательно глядела на него. Во взгляде ее, он был уверен в этом, проскальзывала усмешка.
– Я только показала тебе то, что ты увидал бы и на своем экране, – спокойно ответила девушка. – Извини, но я не могла знать, что твоя реакция будет такой сильной.
– На своем экране я видывал вещи и похуже тех, что видел сейчас, – Искар все еще бурно дышал, – однако никогда – слышишь, никогда! – я не проникался такой болью. Не делай этого больше, Хистара. Это может и убить.
– Хорошо, Искар, я скажу тебе, в чем тут разница. Твоя аппаратура, показывая тебе все, что тебя интересует, отсекает от твоего восприятия главное: чувства и эмоции, исходящие от каждого, кто мыслит и действует. Потому ты и воспринимаешь все, что видишь на нем, так отстраненно: ведь все происходит с кемто, кому ты абстрактно сочувствуешь, но не с тобой же. Ты даже готов прийти на помощь, ибо в этом твой генетический, если хочешь, долг. Но я, Искар, я подключила тебя напрямую, ввела в события как непосредственного участника. Прости, если превысила меру твоих сил. Но я сама теперь переживаю непосредственно. И, не покажи я тебе этого воочию, ты бы никогда меня не понял.
– Я благодарен тебе, дорогая, – сказал, после недолгого молчания, Искар. – Конечно, я не решусь больше повторить этого опыта! Но зато я теперь знаю, что это такое – быть человеком, беспомощным перед стихиями. И можем ли мы тут чем-либо помочь, – затрудняюсь сказать…
– Пока что наша помощь должна выразиться в самом простом виде: надо идти туда и спасать тех, кого можно спасти, успокоить по возможности их разум, смятенный этим сильнейшим подземным выбросом. Собери своих монахов, пусть потрудятся.
– Ты права, Хистара, – в голосе ее дяди слышалось удивление, смешанное с почтением. – Ты знаешь, я передам это всем, как твое, великой матери Хистары, повеление.
– Матери?.. О чем ты?
– Вот оно и сказалось, твое недавнее восприятие энергии Высшего Потенциала. Будь ты обычной земной женщиной, неспособной к иному, ты бы восприняла Его лишь физическими органами, этот позыв к активному действию, – и зачала бы дитя. Но, такая, какой ты создана, с неприятием плотской чувственности, ты удержала в себе этот Импульс и передала его выше, в открывшиеся для полноценной работы головные центры. Это и называется словом «Матерь». Матерь земных детей – земная женщина, но Матерь, породительница мыслей, которые ведут к их воплощению через возвышенные чувства – это уже земная богиня. Ты, например, Хистара. Осознай же всю ответственность перед нами: ведь отныне ты оплодотворишь всякий разум, который обратится к тебе за помощью. Направь же всех, кого еще возможно, по пути наиболее благотворному, – может быть, мы сумеем избежать катастрофы…
– Ты думаешь, это предупреждение? – Так же все начиналось и тогда…
– Может, ты ошибаешься? – на лбу Хитро выступила едва заметная испарина.
– Тебе жарко? Идем отсюда, в тень деревьев. И активизируй свой терморегулятор.
Хитро пошла за ним, не вытирая лица, – слишком много глаз наблюдали за нею.
– Я уже дважды включала его, – отвечала она, – режим приходится усиливать, а результатов нет. Что могло случиться со мною?
– С тобой все в порядке, – сказал ей Искар, когда они сели на резную мраморную скамью в тени огромной пальмы. – Дело не в нас. Усиленно возрастает температура. С утра, со времени первой молитвы воздух нагревается все быстрее с каждым часом. Ты понимаешь теперь мою тревогу…
Хистара во все глаза смотрела на ученого.
– Но неужели это все так внезапно? – спросила она. – Что же твои безошибочные приборы? Или они не делают никаких прогнозов?
– Они, действительно, не делают прогнозов, – отпарировал, защищая своих любимцев, Искар. – Это не их забота. Их безошибочные показания, как ты верно отметила, дорогая, снимают операторы. А уж мое дело – синтез. Я как раз был занят этим, когда…
– Когда пришлось оставить все и возиться со мной, да?
– Не так грубо, – посмотрел на нее Искар, – и где ты научилась таким выражениям?
– Ты забываешь, что я только что как бы вернулась после очень и очень долгого отсутствия. Только так можно представить мое освобождение от власти Азрулы. Кстати, надо ведь сообщить ему о беде в Нижнем городе, – он как царский советник…
– Никому ничего не надо сообщать, – назидательно проговорил Искар, – государственная машина работает безупречно. Все, кому нужно знать, оповещены, помощь уже оказывается. Посмотри сама, если сомневаешься.
Хитро не стала отвлекаться.
– Я знаю, что мы не в бездействии. Иначе разве бы могла я так спокойно беседовать с тобою тут? Но как же твой призыв к монахам?..
– Смотри сама…
Давно уже Хитро ощущала этот чуть колющий холодок всеобщего внимания, который обступал ее со всех сторон. И вот, проследив движение его руки, она увидела перед собой, всего в нескольких шагах, ровный полукруг рослых мужчин. Эти здоровяки, одетые одинаково просто (от ярко-голубых полос у нее в глазах зарябило), стояли в несколько рядов, а сзади еще подходили и подходили. Где-то сбоку почти терялся среди них приземистый Карал, и, заметив его, Хитро поняла, кто виновник этого сбора. Однако ничем, ни движением, ни малейшим чувством ей теперь уже нельзя было воспользоваться бездумно, – кто знает, во что ее эмоции могли бы превратиться, отраженные в столь великом множестве душевных зеркал. Тем более что среди них могли оказаться и кривые…
Она продолжала сидеть, не зная, что ей надо делать. Выручил Карал.
– Сиятельная Иштар, – выдвинулся он на пару шагов из общей шеренги, – да будет благословенна твоя божественная сила вовеки. Доверши, о Великая, начатое тобою. Позволь при всех опробовать дар, полученный от тебя.
– Да будет так, – милостиво разрешила Хитро с уверенностью, сделавшей бы честь и куда более опытной богине.
Карал поклонился ей, затем для чего-то развел в стороны руки и крикнул:
– Смотрите все! И преклонитесь перед мощью Иштар, даровавшей мне, человеку Каралу, это!..
Все смотрели на него, как он и просил. Время шло, а он все так же стоял, раскинув руки: ничего вроде бы не менялось. Вдруг кто-то тихо сказал:
– Он поднялся!
И тут, действительно, все увидели: монах стоял в воздухе, оторвавшись от земли дюймов на пять. Зрители стояли спокойно, зная, как сильно можно повредить действующему лицу в подобном случае, если проявить несдержанность. И в самом деле, Карал, поняв по возгласу, что его достижение замечено, плавно опустился. Он для верности притопнул сперва одной ногой, обутой в коричневую сандалию, потом другой. Затем он подпрыгнул, счастливо смеясь.
– Благодарю Тебя, о Иштар Великая! – воскликнул он, усилием воли обретя наконец самообладание, приличествующее монаху, который удостоился чести общения с богиней. – Позволь мне, в ознаменование моих новых способностей, выстроить храм в твою славу и оставаться в нем священнослужителем. Дабы все человеки узнали о твоем высочайшем покровительстве…
– Нет! – решительно подняла руку новоявленная Иштар. – Никаких храмов! Никаких священнодействий в мою честь! – она поднялась во весь свой немалый рост, и монахи склонили головы перед ней, прижав, как по команде, правые руки к сердцу. – Будем следовать велению Единого, Который желает, чтобы храмом ему служило лишь сознание каждого, будь это человек, атлант или архангел. Ибо мертвы храмы из камня, наполненные земными сокровищами, когда молчит сердце, закрытое лля Высшего.
Искар, поднявшийся с места вслед за девушкой, с изумлением вслушивался в эти слова и не мог поверить сам себе: ее ли он слышит, тихую и почти безгласную в обществе Хистару? Та ли это Хитро, забитая Азрулой? Ведь он долгие годы свел на нет ее общение с атлантами, окружив девушку своими бесами…
Воистину, велика воля Твоя, Единый, – истово подумал он, – только ей подвластно такое преображение…
Между тем, Хитро продолжала. Ее мягкий и мелодичный голос был слышен всем, – а ведь зеленое поле лужайки уже все сплошь было заполнено стоявшими поодиночке или собравшимися в небольшие группы монахами. Появились здесь и жрецы, резко выделявшиеся своими длинными – фиолетовыми и багряными – ризами. Их высокие, заостренные кверху тюрбаны все чаще, то там, то здесь склонялись друг к другу: жрецы совещались.
– Атлантиду, нашу общую и любимую родину, ожидают тяжелые испытания, – говорила Иштар. – Все мы, легкомысленные ее дети, виновны в бедах, которые могут вскорости последовать. Не время считаться, кто более достоин и кто менее согрешил. Подземный огонь готов вырваться наружу, чтобы соединиться с огнем пространственным. Не допустить этого взрыва, нейтрализовать его – в наших силах, ибо владеющие мыслью да обратят ее во благо. Нет узкого, личного блага, но есть Благо Общее: когда хорошо всем, хорошо и тебе. Сумеем ли мы восстановить этот великий Закон в своих сердцах?
Едва слышное колебание почвы было ответом на ее слова. Она не замедлила воспользоваться этим:
– Слышите?! Сама Мать-Земля просит о помощи. Мы – дети не только Неба. Мы также и ее дети. Дети, которые зазнались. Занятые своими «великими» делами, мы оставляем мать на погибель от жары и от голода, от безводья и… холода. Да-да, вы не ослышались: холода, – она быстро вскинула вверх белую руку. – Взгляните сюда. Кто видит единственное солнце, пусть скажет об этом. Я же вижу их девять…
Как по команде все вскинули головы вверх, сосчитывая солнца в небе. И в этот момент Хитро ясно услыхала мысленный призыв.
Осторожность и тайна! – билось в ее голове, – немедленно оба отступайте вглубь парка, к фонтану…
На мгновение мелькнул образ Гермеса – и связь прервалась. Но и этого было достаточно. Хитро и сама чувствовала приближающуюся опасность, хотя и не могла уловить, откуда она грозит. Сделав знак Искару, что пора отступать, она поторопилась закончить свою мысль:
– Обилие разноцветных солнц, видимое посвященным, означает, как известно, потерю межпространственного равновесия. Это может означать и приближение катастрофы. Не потому ли, что наш царь, великий Родам, находится в неведомой нам беде? Если мы все своим согласием не облегчим его тягости, выдержит ли он один? Царь изнемогает… Вы знаете, как оказать ему помощь… Не медлите…
Последние слова прозвучали уже издалека. Занятые осмыслением феноменального и страшного небесного знамения, монахи не смотрели больше на Иштар, им довольно было слышать ее голос. Когда же дюжие молодцы в серой одежде низших жрецов бросились, по немому приказу своих повелителей, на ее поимку, – оказалось, что ее и след простыл.
– Где здесь фонтан? – только и спросила Хитро, увлекши Искара, за высокую куртину из рододендронов.
Но Искар вместо ответа схватил девушку за руку и побежал с нею вместе: он заметил преследователей. Слава Единому, бежать пришлось недолго. На одной из многочисленных парковых дорожек, звездообразно сходившихся к фонтану, скульптурно изображавшему трех играющих дельфинов, подрагивал в воздухе от нетерпения вездеход Гермеса. Внешне спокойный и собранный, его хозяин стоял тут же, – однако для Искара не составило труда по состоянию мобиля определить степень внутреннего напряжения царевича. Ведь все знали, что этот аппарат управлялся его мыслью и волей.
Готовясь к посадке пассажиров, Гермес позаботился о расширении его вместимости. Хоть снаружи мобиль и оставался вроде бы прежним, однако, заняв места в салоне, на этот раз защищенном легким покрытием (которого, впрочем, почти не было видно), Искар с удовлетворением заметил:
– Однако ты его усовершенствовал, и неплохо.
Уже в воздухе, куда они взвились свечкой, Гермес ответил, в крутом вираже ложась на одному ему ведомый курс:
– Мобиль есть мобиль. И места здесь куда больше, чем может показаться. Всем хватит, – если понадобится…
Что касается Хитро, то ее занимала однаединственная мысль. Она прервала светскую беседу мужчин, столь неподходящую к моменту:
– Герму, нам надо поговорить.
– Вот долетим…
– Ты знаешь, что с твоим братом?
– Какого из семи ты имеешь в виду?
– Ты знаешь.
– Сейчас нам лучше помолчать. Надо исчезнуть из поля зрения твоих преследователей. И что это они так взъелись на тебя? Интересно!
– Послушал бы ты, что Хистара преподнесла сегодня жрецам! Я – так диву давался, слушая ее: она ли это, моя тихоня-племянница. Да, надолго они все запомнят Хистару!
– Лучше бы они забыли о ней, хотя бы на какое-то время. Пока мы не окажемся в надежном месте.
– О чем ты, Герму? – Хитро думала совсем о другом.
– О тебе, Хитро…
– Герму! Прошу тебя, не называй никогда больше так эту девушку. У нее есть настоящее имя, родовое.
– Понял. Извини, Хистара.
– Кстати, если услышишь среди человеков молву о богине Иштар – знай, что это также о ней.
– Неужели свершилось? – Гермес обернулся на Хистару. Мобиль тут же сделал немыслимый курбет.
– Осторожно! – в один голос закричали его пассажиры.
– Говорю же вам, лучше помолчать. Пилота нельзя отвлекать… Но что это?.. Вы видите?
Он перевел свое внутреннее видение на экран, вмонтированный в приборную доску – для Искара; в способностях Хистары он не сомневался. Экран какое-то время был пуст.
– Чуть левее, – подсказала девушка. Гермес кивнул.
Хистара поняла, отчего ей там, в лаборатории Искара, лицо Гермеса показалось хмурым: с него исчезла его обычная улыбка, придававшая такое очарование всему облику царевича. Однако теперь сосредоточенность и спокойствие нисколько не повредили обаянию всеобщего любимца. Ей, например, таким он нравился больше.
– Хистара, ты мне мешаешь, – мягко напомнил ей Гермес о правиле, по которому запрещались пристальные взгляды среди атлантов: можно было нарушить внутреннее равновесие.
– Прости, я виновата.
И она постаралась сгладить ауру Герму, заволновавшуюся было мелкой рябью: настолько сильны были флюиды, исходившие от богини Иштар.
– Смотрите! – сказал Гермес. – Вот они!
И тут Искар наконец увидел то, о чем иносказательно толковали эти двое: в левом нижнем углу экрана появилось несколько темных точек. Они росли с огромной быстротой, – и вот уже одна из них заняла весь экран.
– Не наводи фокуса на лицо! – быстро проговорила Хистара. – Он нас не видит.
– И не увидит в любом случае, – ответил ей Гермес, корректируя изображение. – А взглянуть, кто же, наконец, проявил себя, очень интересно.
И он показал крупным планом голову пилота. Искар не сдержал возгласа:
– Не может быть! Он же в каземате Лефа!
– Значит, случилось нечто невероятное, – лоб Гермеса прорезала вдруг вертикальная линия, – раз из застенков Цитадели объявился выход. Что ж, хорошо хоть то, что мы узнали об этом. Вы готовы? – обратился он к Искару и Хистаре. – Меняем курс, держитесь!
– Но это ничего не даст! – запротестовал Искар. – Он тем легче нас догонит!
– А мы сменим не только курс, мы сменим измерение, – сказала Хистара.
Гермес улыбнулся, и лицо его обрело прежнее, несколько мальчишеское выражение: эта девушка удивляла его сегодня все больше. Менять пространственные сферы мог далеко не всякий атлант. Богиня Иштар?.. Но почему? При таком-то отце?!
Гермес пока еще ничего не знал о подробностях преображения Хитро в Иштар. Но раздумывать об этом сейчас было не время: за ними гнался не кто иной, как бывший царский советник, а ныне человек вне закона – Азрула.
– Ты читаешь мои мысли, Хистара, – одобрительно проговорил Гермес, – раз так, давай вместе: три, четыре!..
И огромный серебристый мобиль вдруг как бы истаял в воздухе.
Хистара вела себя так, будто становилась невидимой каждый день. Жаль, но могучему Искару стало дурно: он забыл расслабиться…
Лела привыкла подниматься рано, задолго до предрассветной молитвы. Их нынешний лукумон, Алан, был очень строг, особенно во всем, что касалось соблюдения расенами молитвенных ритуалов. От него невозможно было утаить ничего, а уж небрежения к божественному предстоянию – тем более. По части же наказаний он был неистощим на выдумку; изощрялся в них так, что его сразу стали бояться. Даже прежний лукумон (тоже арьянского племени – из колдов), отставленный от должности из-за своей приверженности дарам Фуфлона, ничего не мог придумать, чтобы хоть как-то ослабить невидимый, но от этого не менее тяжкий надзор Алана над расенами. Более того, новый лукумон и его, колда Маруна, заставил почитать своих богов. А их у него было такое множество, что бедные расенские женки, составлявшие большинство в селении, совсем запутались в их именах и чинах…
Никому не приходило в голову роптать. Да и что толку? Раз доверили лукумону неразумных человеков, значит, он и волен в их жизни и смерти, наказании или поощрении. Именно так, и это было хорошо ведомо в Расене, ответил бы царский чиновник, изредка навещавший селение для надзора и соблюдения разного рода формальностей. Он записывал новорожденных или, наоборот, вычеркивал из списка перешедших в потусторонний мир; в его обязанности входил также подсчет размеров урожая тех или иных культур, которые были предназначены для выращивания на полях селения, снабжение его жителей всем необходимым для повседневной жизни: расены и питались неплохо, да и одеты были, пожалуй, наряднее других человеков. Сказывалось тут, конечно, их прирожденное умение как-то по-особенному приладить каждую часть одежды к другой, а затем и ко всему целому, да их любовь к украшательству одежды. Их знаменитыми вышивками не гнушались пользоваться самые высокопоставленные патрицианки из атлантских родов, а уж по части парадных одеяний, в том числе царских и жреческих, сплошь расшитых золотом, орихалком и драгоценными камнями, – тут они, по молчаливому общему признанию, были на первом месте.
Там, в Расене, Лела была одной из таких искусниц. С самого детства она не расставалась с иглой: днем – в работном доме, после захода солнца – в своей избушке. Хотелось ведь и себя принарядить. Да и какой расенский обиход может обойтись без вышитого постельного белья или полотенец?..
Теперь она часто вспоминала свою работу. Невиданные раньше узоры, которых она насмотрелась здесь, в новом своем месте обитания, восхитили ее и дали направление ее неуемной фантазии по совершенно неожиданному пути. Занимаясь в замке Ягуны самыми разными делами (все больше по хозяйству), Лела не переставала мысленно плести такие чудесные узоры, что и сама поражалась их красоте и доходящей до степени подлинной гармонии согласованности их красок.
И вот, как раз сегодня ей предстояло говорить с самой Ягуной. О чем должен был быть этот разговор, ей не сказали, но она предчувствовала какой-то перелом: ведь недаром со времени их первой встречи Ягуна до сих пор так и не вспоминала о ней…
Иногда, проснувшись и еще не открывая глаз, Лела думала: а не сон ли все то, что с ней происходит?.. Но снов она никогда почему-то не видела, тогда как явь, обступавшая ее сразу же, как только она взглядывала на светлую комнатку, на диковинную, почти игрушечную в своей изысканности обстановку, на всякие приспособления, так облегчавшие жизненный обиход, – явь с легкостью убеждала ее в том, что это не сон.
Так, с радости, и начинался каждый ее день здесь, у Ягуны. Правда, в самом замке ей не приходилось больше бывать, но Лела не огорчалась: она знала свое место. Проще говоря, ей так было лучше (подальше от всяких чудес), и она не забывала про себя благодарить волшебницу за ее неожиданную чуткость. Как ей было не понять, что ее, несмышленную, оберегают, дают возможность привыкнуть к новым условиям в более привычном и понятном ей окружении: во владениях Ягуны, как оказалось, жила маленькая человеческая колония.
Собственно, они почти и не общались друг с другом. Хотя и были спаяны каким-то особенно доброжелательным отношением, пронизывавшим, казалось, саму здешнюю атмосферу.
Элеска, которая, надо сказать, очень ответственно отнеслась к данному ей поручению опекать и наставлять новенькую, – конечно, в пределах, не выходящих за рамки бытовых правил, – постепенно ввела Лелу в круг девушек, с которыми теперь ей приходилось жить бок о бок.
А жили они все в длинном невысоком строении, задней стенкой примыкавшем к высоченной ограде замка. Его односкатная крыша, покрытая крупной красной черепицей, радовала глаз, выделяясь на фоне монолитов белого камня. Строение это было поделено на жилые помещения, имевшие снаружи округлый дверный проем, он занавешивался плотной тканью, – цвет ее согласовывался со вкусом хозяйки квартиры, ибо помещения эти были настоящими отдельными квартирами. Вот только входная дверь здесь не запиралась. Но зато, войдя через нее в переднюю комнату, нельзя было бы застать врасплох владелицу квартиры, если она находилась в это время в своем укромном спальном покое. Нельзя было потому, что правила не позволяли, этого было достаточно…
Отдельные помещения, разграниченные между собой каменными стенками, были снабжены и совершенно необходимыми в обиходе жителей Посейдониса водопроводом с холодной и теплой (из подземных источников) водой, а также крохотными, почти со шкафчик размером каморками, имевшими сток в канализацию. Эти «шкафчики», кстати, были особым предметом гордости своих владельцев: мозаика их внутренней поверхности, особенно это касалось пола, целиком отдавалась художественной фантазии хозяина или хозяйки. И, несмотря на то, что никто из посторонних не входил в эти тщательно скрываемые от чужого взгляда «места уединения», красота их отделки могла соперничать лишь с их чистотой.
Этот общий жилой дом начинался недалеко от привратной башни.
Женщины обитали влево от ее, мужчины – с правой стороны, в таком же точно строении, однако покрытом не красной черепицей, а густо-синим шифером. При взгляде на эту крышу сразу же на ум приходило море, с его крупными и спокойными ритмичными волнами. Дверные же проемы здесь прикрывались золотистыми циновками из тростника вперемежку с пшеничной соломой, циновки, плести которые умели на Посейдонисе все: и мужчины, и женщины.
И в самом деле, что может быть лучше, чем плетение этих завораживающе простых изделий! После трудового дня можно и отдаться воле свободного творчества и, одновременно, поразмыслить кое о чем из того, что ускользает от рассудка и сознания в веселом напряжении труда. Ведь от него здесь не был освобожден никто: ни атлант, ни человек. Разница заключалась лишь в том, кто на что был способен. Атлант, который мог мыслью сооружать прекрасные здания или держать в уме все состояние хозяйства в том доме, который ему был поручен – конечно же, не посылался на ловлю певчих птиц для царского дворца! Или, скажем, на обязательные для любого человека общественные работы, по три месяца в году: хочешь сразу, хочешь – частями. Каждому, как известно, свое…
Лела отвлеклась от своих мыслей: послышался тихий и мелодичный перезвон бронзовых колокольчиков, язычки которых, из мягкого дерева, приглушая звук, придавали ему особенную задушевность. Это был знак, что наступало время встречи Солнца.
От порога, уже откинув тяжелую ткань, Лела обернулась и придирчиво оглядела свое хозяйство: порядок в доме, личные чистота и ухоженность прививались человекам с младенчества. Многое утеряют они с тех пор, как покинут свою колыбель – чудесный остров в синем море-океане, – но что-что, а требовательность к первозданной чистоте останется на многие времена отличительным признаком принадлежности, драгоценной причастности к миру атлантов…
Можно было идти, все было в порядке. Однако Лела отчего-то медлила. Предчувствие чего-то нового и огромного, бесповоротно увлекшего ее в иную жизнь, не волновало более ее души: раз став на этот путь, она знала, что не вернется к прежнему и не терзалась сомнениями. Однако сегодня какая-то непонятная тяжесть лежала на ее сердце. Так и хотелось отодвинуть ее от себя, увести в никуда плавным движением руки. Она вздохнула и уронила завесу, каменные складки которой как бы отсекли от нее вход в это жилище.
Идти к ритуальной площадке, где собрались на моления все обитатели замка, было довольно далеко: она находилась с другой стороны ограды, и чтобы попасть туда, надо было обойти чуть ли не половину всей усадьбы, причем все вдоль стены. Вторгаться же в парк, прилегающий к замку, не полагалось, – дабы не потревожить ненароком Госпожу. Впрочем, это нисколько не ущемляло достоинства Лелы (если бы она даже могла знать о таковом). Дорожка по-над стеной нравилась ей больше, чем благочинная разлинованность ухоженного сада: во всю свою протяженность она была обсажена невысокими, но прекрасными деревьями с иголками вместо листьев на ветвях. Лела никогда прежде не видывала таких. Впрочем, много ли она могла повидать за время своей «закрытой» жизни в родном селении?..
Уже почти совсем рассвело, короткая ночь отошла в свои пределы. Впереди себя Лела ясно различала фигуры идущих в том же направлении, что и она, – мужчин и женщин. Все шли как бы обособясь один от другого: ведь нельзя было потревожить молитвенный настрой, такой хрупкий и так необходимый в предстоящем всем вскорости высоком Общении. Каждый собирал в себе, накапливая по крупицам, ту радость чистого экстаза, на которую способен в своей собственной степени.
Лела также попыталась направить мысли к высшему, но отчего-то ей это нынче не удавалось. Беспокойство не отступало, оно, казалось, приняло какие-то другие формы. То ей виделся человек под густой и низкой кроной дерева, то неведомая тень делала ей какие-то знаки рукой, – знаки, от которых она старательно открещивалась, как научила ее многоопытная Элеска.
Внезапно чья-то рука схватила ее руку и с силой увлекла ее в непроницаемую тень деревьев. Лела не испугалась, – чего ей было бояться здесь, под крылом самой волшебницы Ягуны?! Она собиралась уже громко задать вопросы, которые следует задавать в подобных случаях, – как вдруг оторопела, признав в мужчине, все крепче сжимавшем ее руку, Радмила.
Да, это был он, ее незадачливый «законный» супруг. Он во все глаза глядел на Лелу, будто с трудом узнавая, а сам все подрагивал мелкой дрожью. Лела собиралась позвать на помощь или просто вырвать свою руку из его цепких пальцев, или… Но вместо этого она шепотом спросила:
– Чего дрожишь? Знобит тебя, что ли?
– Ага, знобит, – прошептал в ответ Радмил и вдруг мягко, но властно притянул ее к себе. По обычной своей привычке Лела уперлась было ему в грудь свободной рукой, как бы отталкивая от себя, – и обомлела. Мягкая волна непонятной нежности – к кому? к этому обидчику? – затопила вдруг ее тело, разливаясь откуда-то из груди, и в этой жаркой волне утонули все ее мысли, все ее укоры самой себе. Радмил жадно целовал ее лицо, а руки его, между тем, уже не удерживали, а ласкали это тело, такое мягкое и податливое, как никогда прежде. Ибо удерживать Лелу силой не было надобности: она сама льнула к Радмилу.
Губы их встретились – и свет померк для обоих…
Их, по какой-то странной случайности, никто так и не заметил. Дорожка вдоль стены все еще была пуста, когда Лела опомнилась. Оправляя растерзанную юбку и пытаясь придать своему нарядному еще недавно корсажу, с которого теперь были сорваны все пуговицы, хоть на что-то похожий вид, она шептала, мимоходом отвечая на легкие поцелуи Радмила:
– Что ты наделал?!. Зачем ты явился?.. И что же я теперь скажу? В таком-то виде?!
Все еще не выпуская ее из объятий (без которых теперь, как ей казалось, она не могла бы существовать), он отвечал, на минуту отстранившись:
– Мы сейчас уйдем отсюда вместе! Привратник подкуплен, он нас выпустит. Бежим же!
И он рванулся было к воротам, увлекая ее за собой. Однако Лела с неожиданной силой удержала его:
– Постой! Так негоже. Я должна повиниться…
– Перед кем? – приподнял ее подбородок Радмил, заглядывая в глаза. – Перед кем ты виновата? Передо мной? Отвечай! Так вот почему ты скрылась тут!
С тихим смешком Лела погладила его по щеке:
– Много ты знаешь!.. А повиниться я должна перед Госпожой. И уйти никуда с тобой я не могу: слово я давала…
– Слово!.. Это, конечно, другое дело… – задумался Радмил. – Можно было бы укрыться на корабле, капитан бы помог. А там, в открытом море, нас бы никто не догнал! Но слово…
Лела прильнула к плечу вновь обретенного мужа и разрыдалась.
– И что же это такое! И почему ты раньше не открывал мне своего сердца? – тихонько причитала она, слегка потряхивая его при каждом слове. – А теперь вот, когда поздно, когда нет ничему возврата – так оказывается, что дороже человека, чем ты, для меня и нет! И должна тебя оставить – и не могу сделать этого! Будто без моего призора ты пропадешь.
– Пропаду, точно пропаду, милая ты моя, – отвечал ей растерянный Радмил.
– Да нет! Это я так, – отмахнулась Лела, – знаю же, что не пропадешь, как не пропадал и до этого. А вот только что-то случилось во мне, – она осторожно тронула себя между грудей, – вот тут. И будто ниточкой неразрывной я привязана теперь к тебе, ненаглядный мой.
– А мою, мою ниточку ты видишь? – жарко шептал Радмил ей в маленькое ушко (и как только раньше он не замечал этой красоты?..). – И в моем сердце такая же, к тебе навек привязанная! Значит, нельзя нам больше разлучаться.
– Что же, будешь ее с собой на корабле возить? – грому подобный, раздался вдруг над ними голос. – Или сам на берег сойдешь, на вечный прикол? Отвечай же, Радмил!
– Госпожа! – ахнула Лела и закрыла лицо руками, не отрываясь от Радмила. – Ты все видела!
– Знала ведь, что от моего взора ничто не может укрыться. Знала – и все же забылась. Как теперь сама думаешь, что мне с вами обоими делать прикажешь?
– Виновата, Госпожа. И сама не знаю, как что вышло. Не думала я и не гадала, – верное мое слово, матушка. А только случилось что-то, и я согрешила. А теперь что ж? Теперь я в полной твоей воле. Что хочешь, матушка, то и соверши надо мной. Только одна у меня к тебе просьба будет: отпусти ты его, Радмила моего, живым и невредимым на все четыре стороны. Он-то не виновен ни в чем…
– Это как так не виновен? – заметно тише, будто успокоившись, проговорила Ягуна. – Пришел, как вор, в чужой дом, замутил в нем покой, – и не виновен? А твои, Лела, будущие страдания – в них он тоже не виновен?
– Я одна виновата, матушка. Меня и казни…
– Вот уперлась: казни да казни. Никто тебя казнить и не собирается, дитя мое! Просто я хотела тебе показать, что такое эта любовь – чудо земное и надземное.
– Любовь?.. Это и есть та самая любовь?.. – Лела остановилась на полуслове.
– Но, к тому же, ты неплохо выдержала испытание. И потому я отпускаю тебя, Лела, на волю. Вместе с этим человеком, который отныне желает делить с тобой не только постель, но и всю жизнь свою, – не правда ли, Радмил? Ступайте, куда ноги понесут и сердце подскажет. Ворота открыты.
Лела и Радмил радостно схватились за руки. Внезапно лицо молодой женщины исказилось страданием.
– Матушка! Не гони меня от себя! – взмолилась она, не отрываясь, однако, от Радмила.
– Я и не гоню. Ты должна выбрать сама, – голос Ягуны был ровен и тих, – идешь ли ты с ним, – последовала пауза, за которой Лела уловила мимолетную улыбку, – или… Впрочем, о чем это я? Никакого выбора, моя дорогая. И будь довольна, что я выпускаю вас обоих с миром!
– Разреши мне сказать, высокородная Ягуна, – вступил в разговор Радмил, – и напомнить тебе твои же слова при нашей прошлой встрече.
– Говори, – милостиво согласилась волшебница, – только не кричи. Можешь вообще не произносить слов, а только думать. Мне и этого будет достаточно.
– Как так?..
– А ты разве не понял, что я с вами беседую беззвучно? Мой голос вы слышите разумом, а не наяву…
– Но ты так громогласно, прости меня, высокородная, «беседовала» с нами поначалу…
– Это вам только показалось, с перепугу. Теперь вы оба несколько успокоились, вот голос мой и утих. Все дело в нервах, знаешь ли, моряк.
– Не пойму я что-то твоей премудрости. Однако ты меня не сбивай, будь так добра. И говорить я буду всетаки своим собственным голосом, а не думами. Так вот, – я хорошо помню, как ты сказала в тот раз: «Брак считается законным, если он совершен по обоюдной любви». Разве он незаконен теперь? Или ты не веришь нашему чувству?
– Верю, как же, – успокоила его Ягуна, – оно до того сильно, что теперь не чаю, как и выпроводить вас отсюда. Такой ядреный дух стоит здесь от этой вашей любви, что чистка мне предстоит большая!
– Чистка?..
– Конечно! Вот выпровожу вас и начну. Как вы оба уйдете отсюда, нужно мне будет пройтись здесь с ветерком. Чтобы и духа вашего в этом месте не осталось! Ну, это уже, не в обиду будь сказано, не вашего ума дело.
– Раз уж ты признаешь рождение нашей любви, высокородная, – гнул свое Радмил, – тогда почему ты не хочешь признать ее законной?
– А, зацепило тебя все же тогда… Не желаешь, значит, жить и любить не по истинному Закону?
– Да словно разбудили меня твои тогдашние слова, матушка. Словно что разожгла ты во мне. Места себе не находил, пока не надумал поговорить с ней, ласточкой моей трепетной…
– Поговорил…
– Да уж, прости нас. Не удержались. Зато теперь сомнений нет ни у нас, – он любовно прижал Лелу к себе, – ни у тебя, матушка.
– Неужто так и нет сомнений?
– Ты права, как всегда, высокородная. Лела вот страдает. Как сделать, чтобы соединить ее любовь – и то, зачем она пришла сюда?..
– Это несоединимо.
Голос Ягуны прозвучал сухо и отрешенно. Лела рванулась было из объятия Радмила (молодец, парень, так и держи ее всегда, не отпускай от себя ни на минуту! – уловил он мысль волшебницы). Будто почувствовав ее боль, она добавила, желая хоть как-то смягчить каменную непререкаемость своих же слов:
– Во всяком случае, несоединимо оно сейчас. Время течет, а с ним изменяется многое из того, что нынче кажется незыблемым… Что же, вижу, цель моя достигнута. Вас, поди, теперь и водой не разольешь!
– Цель?.. Неужели ты знала…
– А как же! Не только знала, но даже задумала ваше соединение. Если бы успокоились оба на свершившемся – так бы оно и осталось. Теперь же вы запустили в действие новые события вашей жизни. Посмотрим, что они вам принесут.
– Ты говоришь так, матушка, будто не силы Небесные, а мы сами, ничтожные человеки, распоряжаемся своей судьбой, – прошептала Лела.
– Не такие уж вы и ничтожные. Уберите эту мысль из своего разума!
– Но как же… Лукумон наш так велит думать…
– Мы уговаривались с вами не упоминать больше о вашем злосчастном лукумоне! – жестко проговорила Ягуна. – Тем более что место его скоро будет свободно, – уберут его о вас! Что же до силы или ничтожества человеческого, – это и в самом деле зависит только от каждого из вас. Беспрестанно предоставляются вам возможности, но они всегда являют собой как бы развилку, указывающую в разные стороны. По какому пути пойти? Каждый раз выбор за вами.
– Значит, не предопределено все заранее?..
– Предопределено. Но своим свободным желанием человек часто идет наперекор этому высшему предопределению.
– Так надо приказать нам! Если сами не понимаем, который путь ведет к добру, а который – наоборот! Для чего же это «свободное желание», если человек без конца спотыкается, выбирая не то, что следует!
– Не гневи Единого, несмышленыш! Свободное желание, или свободная воля – это наивысший дар! И удостаивается его не все живое, но лишь достигшие степени разумности. Мыслящие, то есть. Вот и мыслите, к чему может привести ваш каждый шаг и поступок. Конечно, так легче: получил приказ – и выполняй, безо всяких обсуждений. А вот собственное разумение, понуждение себя самого к действию наиболее разумному – тому, что должно привести ко благу и тебя, и всех вокруг, – это очень трудно. Тем и отличаются человеческие сознания: одно есть рассудок раба, другое же – свободное!
– Так выбирают же все больше себе во вред!
– Такой выбор бессознателен. Сознательно же если и избирают сотворение зла, то уж будьте уверены, что не себе, а другому. Но об этих не стоит и говорить: их судьба плачевна. Вот так и отсеивает человечество само себя понемногу. Пока не уяснят себе, что злые, вредящие мысли и желания – себе же дороже. Но понять это должны не иначе, как все, скопом!
– Как же, жди от нас этого!
– Всевышний не спешит. Времени у него достаточно, ибо все время – Его. Но вы, человеки, конечно, могли бы и поспешить с осознанием собственной же пользы.
– Но что толку спешить с этим, если придется потом дожидаться остальных? Говоришь же, – «скопом»…
– Тут самое интересное. Дожидаться, пока остальные придут к той ступени, которой ты успел уже достичь, тебе придется ведь не на земле, но в пределах куда более привлекательных!
– А потом – снова сюда же?
– Да, мой понятливый новый ученик.
– И так без конца?
– К счастью, конца совершенствованию нет. Достигнешь предела, установленного для Земли, – перейдешь в иные миры, где место только очищенным сознаниям.
– И буду я там, словно тень безгласная?.. Зачем мне это? Вот бы на Земле, такому, как я есть, достичь этой силы! Правда, Лела? – шепнул Радмил.
Но Лела молчала, опустив голову ему на плечо.
– И что бы ты сделал, дай Всевышний тебе сейчас ту силу, которой ты возжелал?
Радмил задумался.
– Да, – протянул он наконец, – сразу и не скажешь. Наверно, разобъяснил бы, поначалу, всем своим: не будьте, мол, дурнями, не вредите сами себе. Ну, и дальше бы рассказал все так, как ты, матушка, все нам представила. Спасибо тебе, высокородная! За науку…
– Прямо слово в слово бы и повторил все, мною сказанное? Уверен ли ты?
– Конечно, слово в слово – не обещаю. Но рассказать своими словами, как сам понял, – это могу.
– Главное, чтобы понял ты правильно, – едва слышно донеслась до Радмила мысль Ягуны, как бы и не ему предназначенная. Он не успел переспросить, как голос ее окреп. – А то знаю я вас, человеков. Говоришь вам ясно и понятно, уж, кажется, куда понятнее. Так нет! Вы все переиначиваете на свой, земной лад. Все идеи, даже наивысшие, перекраиваете на свою, человеческую фигуру. Нет, чтобы самим возрасти до данного вам образца!
– Как это? – растерялся Радмил.
– Как сказано. Повторять не буду, – и запомни это правило навсегда.
– Неужто, матушка, удостоишь еще разговором?
– Не торопись. Всему свое время – увидишь сам. Чтото жена твоя приумолкла. Утомили мы, должно быть, ее своими рассуждениями. Что скажешь, Лела?
Молодая женщина, не поднимая головы, слабо улыбнулась куда-то в пространство.
– Да она вроде бы и не слышит, матушка. Может, заснула? Лела, очнись! – Радмил легонько потряс вновь обретенную супругу за плечи.
– Да не спит она, успокойся! – поспешно урезонила его высокая наставница. – Объясню тебе, раз сам еще не понял: весь наш разговор проходит – от меня к тебе и обратно, – через ее восприятие. А на это идет много сил!
– Зачем же ее так утруждаешь, матушка?
– А затем, мой милый, что иначе к твоему разуму мне не пробиться.
– Вот оно что… Не дорос еще, значит!
– Не огорчайся, Радмил! Таких, как Лела – среди человеческого племени раз, два – и обчелся. Понимаешь теперь, какое сокровище принимаешь в свои руки? Будешь ли беречь ее пуще собственной жизни?
– Обещаю, матушка.
– Этого достаточно… Что ж, силу, о которой ты мечтал недавно, ты получишь. Но – не возгордись этим! Помни, что многие начинали так же прекрасно, но конец их был жалок. Ибо забывали они, что сила, даруемая свыше – не их собственная, и начинали помыкать ею. Обязуешься ли свято выполнять только то, что тебе будет велено?.. Свою же самостоятельность, которая есть двигатель земной жизни, приводить в соответствие с высшими планами?
– Обязуюсь, Владычица.
– Тогда получишь то, чего искал. И в мирах иных, кстати, не будешь тенью безгласной. Вовсе нет. В тех мирах такие же зримые и осязаемые тела, как и в этом, только более прекрасные и совершенные, потому что сотканы они из другой материи. Не понимаешь? Из другого вещества, которое само собой светится. Ну, это так, к слову. Теперь – основное на этот час. Слушайте меня оба.
Лела подняла голову и улыбнулась Радмилу, чуть отстранившись от него. Так, взявшись за руки и глядя в глаза друг другу, они и выслушали до конца этот удивительный монолог Ягуны, круто изменивший их общую жизнь. Это напутствие они выслушали молча, не прерывая великую волшебницу ни единым возгласом.
– Ты, Лела, сейчас же пойдешь туда, где жила, и оденешься, как одеваются в дальнюю дорогу. Старого платья не надевай, – ты знаешь, почему, – голос Ягуны звучал четко, будто вколачиваясь в разум. – И с собою не бери ничего. Не забудь негодную одежду заложить в печь и уничтожить, – нажмешь красную кнопку. Затем включишь озонатор, который очистит от твоих эманаций помещение. Выключится он сам.
Лела согласно кивала головой, давая понять Ягуне, что понимает все, что ей говорится. Между тем бесстрастный голос, пронизывавший все ее существо, продолжал:
– Затем вы оба спешно покинете замок. Но выйдете в восточные ворота, что справа от главного входа. Радмил найдет за ними тропинку. Эта тропинка довольно крута, зато ведет она к морю.
У пристани (это моя личная пристань) вас будет ждать мой подарок: корабль со всем, что на нем находится. Не теряй тогда времени, Радмил, и выходи в море. О курсе не тужи: отныне всегда, когда ты будешь плыть на этом корабле, ветер будет попутным, стоит тебе только мысленно обратиться ко мне и представить нужное направление. На этот раз ваш путь будет лежать в гавань Атлантиса, и домчитесь вы туда скоро и благополучно, – и все же, Радмил, не покидай своего капитанского поста. Привыкай отдавать команду, а не исполнять ее! И пусть разбором гостинцев займется женщина…
Тут Радмил не удержался: он улыбнулся и подмигнул жене, – мол, как же иначе?..
– Швартуйся не к молу и не к пристани, Радмил, – продолжала Ягуна, вроде бы ничего не видя, – швартуйся к большому судну капитана Дирея, на котором ты до этого служил.
Лицо Радмила выразило протест, затем недоумение, но волшебница не оставляла возможности для вопросов.
– «Великий Посейдон» теперь уже вышел в открытое море и бросил якоря в виду Атлантиса. Почему? Они пока и сами не знают… Но возле него вы будете в полной безопасности. Ровно три дня и три ночи не покидайте вашего укрытия, – с голоду не помрете, не бойтесь. После этого, вместе с судном Дирея, – и где его все носит! – туманно заметила Ягуна, – вернетесь к главной пристани. Тогда смело оставляйте свой корабль и отправляйтесь в благословенное селение Расен.
Да-да, дорогие мои, именно в ваше родное селение. Там тебя, Радмил, встретят как вождя, и ты примешь это с достоинством. О жене твоей поговорим позже. Место лукумона после смещенного нами Алана останется незанятым до тех пор, пока Лела не разрешится от бремени…
Идите же! И помните, что старая Ягуна всегда с вами. Твоя «бабушка-Ягушка», Лела, надеюсь, оправдала надежды? То-то же.
Как бы ни повернулась ваша судьба – не удивляйтесь и не противьтесь переменам. Для вас они неизменно будут к лучшему. Слышу, Радмил, слышу твой вопрос, который рвется из тебя. Ягуна ничего не забывает. Ваша веревочная грамота, удостоверяющая законность брака, целая и невредимая, качается себе на стене корабельной каюты. Рядом с ней еще одна: разрешение вам обоим на покупку дома в Атлантисе. На это потратишь часть золота из меньшего сундука. Покажешь жене столицу, но не води ее в Нижний город. В Зумраде она укажет на усадьбу – ее и покупай, не ошибешься…
Как будешь править расенами, Радмил, не забывай прислушиваться к тому, что чувствует твоя супруга. Помни, что племя твое хоть и мало, но родит из себя со временем великий народ. Драчливые и строптивые, твои сородичи обладают одним незаменимым качеством: они безмерно терпеливы. Это качество поможет им сохранить божественную искру, полученную ими на этой земле, и пронести ее сквозь долгие тысячелетия. Будут меняться одно за другим места их обитания: на множество самых разных названий разделится само коренное имя вашего рода – лелеги, ибо произошли вы от благородных журавлей, – оно не только разделит единый род, но и само видоизменится до неузнаваемости.
Много славных побед впереди у твоего народа, но не меньше и горьких поражений. Не в нашей воле, Радмил, обсуждать Высший План, неведомый нам. Придет время, и оно само раскроет то, что было в вас заложено. Ибо не разовьется ничего, если нечему развиваться…
Ягуна говорила, а дело делалось, незаметно и споро. Вот уже и Лела вышла из двери, низко поклонилась, благодаря за приют. Радмил впервые увидел ее в наряде городской жительницы – и восхитился. Она оделась в голубой – цвета надежды – хитон, так отличавшийся и кроем своим, и мягкой тканью от ее прежней селенской одежды. Эта ткань, почти невесомая с виду, в то же время позволяла собирать платье из пяти объемов в один. Складки тяжело ниспадали, повторяя каждое движение женской фигуры с некоторым замедлением, отчего эти движения казались особенно плавными, как бы летящими. Пеплос, вышитый серебром, довершал ее наряд, выработанный неисчислимым Временем вкупе с гением женщин Атлантиды.
Подарок был непростой: получив право надеть его, женщина тем самым переводилась в разряд свободных гражданок Атлантиса, вольных распоряжаться собственным имуществом. Ибо платье это означало, что таковое имеется…
Радмил уже ничему не удивлялся. Голос Ягуны умолк, но все, сказанное ею, не исчезло, – оно претворилось в ясное, собранное состояние его ума, состояние, которого так не хватало ему раньше. Он чувствовал себя сейчас как бы единым сгустком силы, перед которым не устоит никакая преграда. Ибо владела им Мысль, ведущая к Цели.
Взявшись за руки, они торопливо пошли. Лела срывалась на бег, – надо было спешить. Все вокруг оставалось по-прежнему тихим и пустынным. А ведь недавняя беседа должна была занять немало времени, и работе замковых общинников полагалось бы уже кипеть ключом. Они одновременно подумали об этом и переглянулись на ходу…
Ворота, едва успев выпустить гостей, сомкнулись за ними гладкой и неприступной стеной. Их встретил первый луч солнца, острый и яркий, как сурийский клинок. Лела воскликнула:
– Смотри, Радмил! Солнце! Значит, времени, действительно, прошло очень мало…
– Я думаю, что оно не задержалось.
– Выходит, оно разное, время?..
– Так получается. Или, скорее, Ягуна умеет им повелевать, – говоря так, Радмил вглядывался в заросли густого леса, пока рука его не указала на что-то, видное только ему. – Вот она, тропинка, о которой говорила Матушка. Идем же!
– Постой немного. Мы должны встретить Солнце и поблагодарить его…
Лела плавным движением покрыла голову пеплосом и чуть воздела к небу кисти рук.
– Великий Ур, повелевающий жизнью и смертью всего живого! – негромко, но ясно и певуче заговорила она. – Прими нашу благодарность за любовь, ниспосланную нам. И прошу тебя об одном: дай познать хотя бы искорку такой любви каждому человеческому существу! Ибо напрасно и тускло без нее существование на земле…
Радмил, унявший свое нетерпение, вдруг увидел, как из-за края моря вырвался сноп ярких лучей, заливших все светом. Однако тот, первый, луч не оставлял, как это ни было странно, фигуры Лелы. Поистине, словно подтверждая избрание своей жрицы, он все держал ее в указующем точном жесте, и режущий глаза свет его все смягчался, смягчался, пока не слился совсем с сиянием наступавшего дня.
Радмил, наблюдавший этот божественный луч, осиявший его супругу, запомнил его теплый оттенок. Велико же было его изумление, когда он, отведя глаза от Лелы, отметил какой-то небывалый цвет, который приняло вдруг все окружающее.
– Что это? – он повел рукой вокруг. – Смотри, все стало красным. Или мне кажется?
– Мне страшно, Радмил. Солнце предупреждает нас о большой опасности.
– Но тот луч, с которым ты говорила, он-то был совсем другим?!
– Да, он был белым и теплым, как молоко…
– И Ягуна намекала о чем-то, помнишь?
– Как бы не опоздать!..
Тропинка была крута, но, к счастью, не осыпалась под ногами. Бежать по ней было невозможно, да и к лучшему. Радмил, веря и не веря известию о будущем «разрешении от бремени», тем не менее, берег уже каждый шаг своей ненаглядной.
Из лесу они вышли как-то сразу. Перед ними, за узкой полосой желтого песка, где-то в середине белой стрелы каменного мола покачивался на разыгравшихся волнах корабль. Покрытый густо-синей и блестящей лаковой краской, с белыми и золотыми обводами вокруг корпуса и тремя парусами разных цветов, на главном из которых, пурпурном, было выбито символическое изображение Солнца: белый круг с золотым крестом внутри. Цвета ура, с которым они только что встречались воочию, придали обоим уверенности, превратив нереальность всего с ними происходящего в чудесную действительность.
Не сговариваясь, они побежали к пристани. Приходилось торопиться: море, пока еще бирюзовое, покрывалось уже белыми венчиками все быстрее несущихся волн…
* * *
– Ты звал меня, о Власть Имеющий?..
Леф не стер со стены изображение карты. Войти к нему мог лишь тот, кого он ждал, значит, таиться не было надобности. Он повернулся в своем вращающемся кресле к вошедшему и указал ему на массивный резной стул:
– Садись, капитан. Поговорим…
Капитан Дирей, громогласный и шумливый, как всегда, и не подумал притихнуть здесь, в этом средоточии государственного порядка. Толстые ковры, устилавшие каменные перекрытия пола (ибо было это глубоко под землей), почти не заглушили его тяжелых шагов. Капитан привык к морским сапогам, добротно сшитым из кожи гиппопотама, которые безотказно служили ему во все дни, а иногда и ночи его насыщенной активной деятельностью жизни, и не собирался менять их на чтолибо другое даже на такой случай, как визит в Цитадель, к самому Лефу. Пусть даже подошвы этих сапог, подбитые для крепости металлом от алеппов, металлом не стирающимся и не изнашивающимся, производили некоторое сотрясение в этих стенах. Это сотрясение, легким гулом отдававшееся в голове самого Дирея, говорило всего лишь о полной замкнутости подземного помещения.
Подняв левой рукой стул, он повертел его со всех сторон перед глазами, как бы сомневаясь в его прочности.
– Каменное дерево? – переспросил он, для чего-то заглянув на нижнюю сторону стула.
– Каменное, каменное, – успокоил его Леф, который с интересом наблюдал за этим не совсем обычным экземпляром атланта, – как раз для таких, как ты.
Дирей с силой припечатал стул к полу, покачал его на ножках, удостоверяясь в его устойчивости, после чего наконец осторожно уселся.
– Ну вот, – удовлетворенно произнес он, – теперь можно будет и поговорить. А то, знаешь, Леф, намаялся я в Атлантисе: куда ни приду, везде мебель какая-то игрушечная. Разлетается подо мною, веришь ли! То ли разучились делать вещи как надо, то ли сами атланты полегчали.
– А может, это ты подрос? – серьезно, в тон собеседнику, проговорил Леф.
– Скажешь тоже! – вскричал польщенный Дирей. – Но силы, могу сказать, во мне, конечно, прибавилось. Вот, вчера, например, на играх в Зумрате, равных мне не оказалось никого…
– Слыхал, как же! – поспешил остановить его Леф. – Однако, если позволишь, перейдем к делу.
Дирей, с его чуткостью, не заглушенной пока еще массой плоти, мгновенно перестроился на деловой лад призвавшего его начальника всех капитанов:
– Слушаю тебя, о Леф! – только и сказал он.
– Взгляни на эту карту, капитан, – Леф указал ему на играющую всеми цветами и светами стену, которая изображала в его кабинете огромный экран, – узнаешь ли ты эти места?
Капитан Дирей поерзал на месте:
– Трудно сказать, – уже заметно тише ответствовал он, – надо бы сосредоточиться. А у меня с этим, признаться, плоховато в последнее время. Так… Ну что же… Нет, не узнаю, – констатировал он свою неудачу.
– Но как же так? – Леф чуть расширил объем территорий, захватываемых картой. – А теперь?
– Ну ты, словно со школьником, играешь со мной, Леф, – обиделся капитан, – так бы сразу и показал! Выходит, это новый участок, из тех, что мы разведали?
– Он самый, – подтвердил Леф.
– В этом разноцветье его сразу и не признаешь, – попытался оправдать себя Дирей, – мы-то работали всего с контурными картами!
– Ты говоришь так, будто я обвиняю тебя в профессиональной несостоятельности. Будь это близко к истине, мы бы сейчас с тобой не беседовали здесь, Дирей. Позволь мне уклониться от славословий в твой адрес, – они не по моей части, – и задать тебе несколько вопросов.
– Буду рад ответить.
Леф еще более увеличил обозреваемую зону на экране. Теперь она включала в себя огромный квадрат: от Столбов Мелькарта на юге он шел в направлении Северного Полюса, захватывая и край Туле; обширные территории и акватории к Востоку были показаны как-то схематично, будто нарочно заштрихованные волнистыми полосами или же черно-белыми прямоугольниками в строго определенном порядке.
– А это еще что за шахматная доска? – удивился Дирей, указывая на эти места. – Можно было бы и сыграть, да уж больно велики должны быть фигуры для таких клеточек! – и он улыбнулся до ушей, довольный своей неуклюжей шуткой.
– Об этих «клеточках» речь пойдет позже. Сейчас же хочу тебе сказать, что ваши изыскания уточнили некоторые неясности, в какой-то мере прояснили их, – я говорю о данных космической и аэровизуальной съемки. Однако до полной и вполне понятной картины еще далеко. Так что придется тебе, капитан, снова брать на свой борт изыскателей.
– Что ж, – пожал плечами Дирей, – с ними даже веселее. Хоть словом будет с кем перекинуться в плавании. А то ведь мой контингент сам знаешь какой. Ни единого разумного существа! До того все сонные, что диву даешься, как же они живут под солнцем?
– Ты имеешь в виду пассажиров-торговцев?
– А кого же еще! И чего это только сам царевич Гермес так им покровительствует? Было бы с кем возиться…
– Думаю, что не нам с тобой, капитан Дирей, обсуждать действия царевича Гермеса, – сухо произнес Леф, – тем более что глубинные его замыслы от нас, к счастью, скрыты. А торговля – что ж, это дело неплохое и нужное. Человеки, благодаря ей, не сидят сиднем на месте, а осваивают новые земли. Понемногу и знания разносятся по всему обжитому миру. Очевидно, с этой точки зрения и надо рассматривать всякие благоприятствия, которые наш великий и достойный во всех отношениях царевич находит нужным оказывать купцам. Признаем, что и им нелегко: дома, под боком у супруги, спокойнее…
– Да разве я!.. Да для меня царевич Гермес, знаешь, кто?.. – Дирей даже вскочил с места, уязвленный до глубины души подозрением в нелояльности к Гермесу. – Вот только обидно бывает, знаешь, когда те, которым он, можно сказать, дорожку мягкую проложил, – иди и только не падай – обманывают на каждом шагу и себе подобных, и его самого!
– Ты что же, думаешь, что царевич Гермес ничего не видит? – спокойный и размеренный тон Лефа вразумил Дирея и заставил его опуститься на место. – Не забыл ли ты, почтеннейший, о его высшем происхождении?
Дирей встретился взглядом со своим патроном и невольно вздрогнул. Он знал, что с начальником ведомства охраны порядка в Атлантиде (включая и ее колонии шутки плохи. Но не ожидал от него, по крайней мере, по отношению к себе такой подозрительности. И все бы ничего, – но этот пронизывающий взгляд! Он словно бы раздевал капитана, докапываясь до самых низменных глубин его сущности!
И Дирей притих. Что-то будто сломалось в его внутреннем аппарате, который был, казалось, сродни тем «вечным двигателям», что увеселяли детвору в парках Атлантиса. В голосе его вдруг проявился некий надлом, когда он сказал:
– Ты прав, Имеющий Власть. Я провинился, осмелившись обсуждать действия царевича, приближенного к Богам. Накажи меня, о достойнейший…
– Успокойся, мой капитан. Ты если и виновен, так только в том, что не умеешь держать в узде свои эмоции. Ограничимся на первый раз тем, что мы оба, и ты, и я, заметили это. И оба сделаем для себя нужные выводы. Не так ли?
Взгляд Лефа нисколько не потеплел, хотя в голосе его и проявилась какая-то живая нотка. Он, между тем, продолжал, крутанувшись вместе с креслом к экрану:
– Твои сведения, записанные и расклассифицированные специалистами, внесены в картотеки. И все же, Дирей, я попрошу тебя рассказать мне лично, – если тебя это не затруднит, конечно, – подчеркнутая вежливость шефа произвела в капитане едва заметную конвульсию, не ускользнувшую от взора его собеседника, – о своем впечатлении. Впечатлении от тех земель, по которым ты ступал, о том, что за чоколаи, – Леф воспользовался старинным словом, перешедшим позднее в слово «человек», – там обитают. В общем, расскажи еще разок все! Но только самое главное из того, что отметило твое внимание.
Однако Дирей не отрывал глаз от созерцания ковра. Выждав с минуту, Леф напомнил ему о своем присутствии.
– А не подкрепиться ли нам божественным напитком? – сказал он, вдруг оживившись. Из стенной панели сам собой бесшумно выдвинулся серебрянный столик о трех вертлявых колесиках и остановился подле хозяина, как послушный пес. На столике стояли два высоких кубка филигранной работы и хрустальный флакон с притертой пробкой из синего яхонта. Недовольно крякнув, Леф поднялся и, подойдя к стене, вытащил из-за потайной дверцы круглый кувшин с высоким и узким горлом, оканчивавшимся устьицем наподобие клюва диковинной птицы. Кувшин был из глины, но совершенная его форма и мастерство росписи – многоцветные лаковые фигуры по блестящему черному фону – яснее всяких слов говорили о его не сравнимой ни с каким золотом цене. Леф нажал большим пальцем на хохолок, увенчивавший голову птицы, и из клюва ее полилась густая и темная жидкость, от которой по всему помещению повеяло чудным ароматом, терпким и каким-то нездешним.
Леф, поглядывая на неподвижного Дирея, наполнил кубки до половины. Затем он неторопливо открыл сверкающий гранями флакон и по несколько раз капнул в каждый кубок крупными бесцветными каплями. Завершив это священнодействие и тщательно укупорив сосуды, он взял кубки в обе руки и подошел к капитану. Как бы само собой под ним оказалось и его удобное кресло, которое он придвинул так, что ноги его сошлись колени в колени с ногами Дирея. Вдыхая из своего кубка его аромат, он заговорил, протягивая другой капитану:
– Ну же, дорогой Дирей! Не грусти и не томись ненужными печалями! Ты ведь сегодня гость у меня, не так ли? И дорогой гость! Смотри, я в твою честь распечатал подарок, который берег для встречи самого царя. Правда, я усугубил его действие, прибавив в него бесценной амброзии, – но не будешь же ты отказываться от нее, а?
Говоря так, он все совал и совал кубок в руки Дирея этаким простецким жестом рубахи-парня. Наконец капитан понял, что от него хотят.
– А?.. – как бы очнувшись, проговорил он – и тут же сильно и хрипло закашлялся.
Леф невозмутимо наблюдал за корчами исходящего в пароксизме кашля капитана, пока тот не затих.
– Успокоился? – спросил он и протянул Дирею серебрянный кубок. – Ну и кашель у тебя! Не кашель, а прямо лай какой-то. И давно это у тебя?
– Что? Кашель?.. – оторопел Дирей. – Да впервые в жизни! Даю слово!
– Успокойся, говорят тебе. Будто я тебе не верю. Выпей вот нектара с амброзией, как рукой все снимет.
Капитан послушно выпил содержимое кубка, вытащил огромный платок и начал старательно вытирать глаза, заслезившиеся от кашля. Леф, пригубив напиток, молча наблюдал за своим гостем. Он размышлял о том, насколько ослаб атлантский корень, если даже такой здоровяк, как капитан Дирей, столь легко и быстро поддается силе внушения. Покашлял, правда, немного, – и все! Не понял, что это ведь его тонкий аппарат послал ему весть о привхождении в него чужих и вредных для него энергий, – его собственный горловой центр никак не желал брать на переработку искусственно внедряемую в мозг мысль. Однако, печально успокоил себя Леф, по-другому нельзя. Ни в этом случае, ни во многих других, когда приходилось действовать вот так же. Единственное утешение и оправдание, так это твердая уверенность в том, что это делается во имя Общего Блага, – а, значит, для блага и самих реципиентов, не догадывающихся ни о чем. И в самом деле, разве будет легче Дирею, например, если он будет знать, что денно и нощно находится под недреманным оком службы Лефа? Начнет нервничать, оглядываться на невидимых руководителей, – словом, поступки его и помыслы потеряют самое ценное в любом сознании – естественность. Постоянное же наблюдение, не влияя на ход событий, позволяет расширить картину в их совокупности: то, о чем невдомек одиночке, яснее ясного для владеющего набором информационной мозаики. Профессиональные секреты святы для любого специалиста. А уж в его, Лефа, деле – так особенно. Вот уж поистине – Атлантида превыше всего…
Вдруг Леф насторожился: что-то было не так, как должно было быть. Он посмотрел на широкий оловянный браслет, надетый на левое запястье, – так и есть! Прибор показывал сброс объектом импульса. Это, само по себе, было невозможно, – но сейчас не время было искать причины неудачи. Надо было попытаться еще раз подсоединить тонкий пучок невидимого излучения к одной из точек в мозгу этого недалекого матроса. Вышло ведь до этого, выйдет и теперь. Жаль только времени, потраченного впустую. Да и не только времени!
Леф заставил себя успокоиться. При потере равновесия следует немедленно отказаться от любого начинания – можно только испортить дело. Это был закон, и кому как не Владыке Порядка было следовать ему?
Дирей, между тем, балагурил:
– Ух, и хорошая вещь – эта амброзия! Век бы и питался только ею. А вот напиток этот, хоть ты и назвал его нектаром, – нет, извини, но не могу никак признать. Что-то знакомое, но не нектар же!
– Не знал, что ты такой любитель амброзии, Дирей. А как же в плавании? Поддерживаешь себя ею или вынужден отказаться, дабы не смущать свое окружение? Там, на корабле, небось не скроешь ничего, так ведь?
Между делом Леф вновь наполнил бокалы, себе меньше, гостю – больше, почти до краев. Нужно было выбрать момент, когда он расслабится, и тогда уж пускать в ход поражающую стрелу. Вот именно что поражающую: неожиданное слово, которое отвлечет внимание и оставит сознание беззащитным, внезапное событие, например, гром с ясного неба…
Леф усмехнулся, подходя к Дирею: и что не придет на ум при такой работе! Однако капитан принял подношение с искренней благодарностью.
– Ты принимаешь меня по-царски, Леф! Смогу ли и я одарить тебя подобающе?
Он поднялся со стула и взял в руки вместительный кубок. Поглядев в его непроницаемую влажную глубину, сказал:
– Да исполнятся все твои, патрон, благие задумки! Ты знаешь: сказанное от чистого сердца имеет силу наивысшую. Таковы и мои слова! – и выпил до дна.
Леф был непонятно смущен. Как же так? Неужели это возможно, и не только в атлантских узаконенных правилах, в которые уже давно никто и не заглядывает, но и на самом деле, в обыденной жизни, – чтобы слово, идущее от сердца, перекрыло путь наиболее изощренным психическим достижениям атлантской мысли? Но Дирею сейчас было не до того, чтобы оценивать душевное состояние кого-либо, а тем более – Лефа, своего тороватого хозяина.
– Ты спросил, Леф, – я отвечаю, – Капитан, умиротворенный и довольный, вновь опустился на свой широкий стул. – В плавании, действительно, ничего не скроешь, потому никто ничего и не скрывает. Что до амброзии – тут и скрывать нечего: ни для кого не секрет, что мы, атланты, подкрепляемся именно ею. Нектар, правда, не тот уж стал в последнее время. Вот и твой, он также не отвечает высшим требованиям. Да ты и сам, должно быть, знаешь это, а?
Время шло, а болтовня этого бесчувственного бегемота (Леф с неудовольствием взглянул на сапоги капитана), не прекращалась. Делать было нечего. Незаметно вздохнув, – этот гость вывел-таки его из себя – Леф отвечал:
– Знаю, знаю, капитан. Но угостил тебя именно этим нектаром, признаюсь, не без умысла.
Подойдя к креслу, он внезапно повернулся к собеседнику и, сделав грозные глаза, рявкнул:
– А как ты думал, несмышленыш! У нас тут все с умыслом! Иначе нельзя…
Последние слова Леф произнес уже обычным голосом: он убедился в том, что его замысел вновь не удался. Внезапно он потерял интерес и к этому непробиваемому моряку и к самому этому разговору. Но, с другой стороны, нельзя же было вот так, сразу, взять и выпроводить его восвояси, не придав хотя бы видимости дела самому его вызову сюда. Кроме того, деловой интерес тут тоже был, – помимо первого, взятия сознания под контроль.
Решив оставить, по крайней мере, на сегодня капитана Дирея в покое, кроме всего другого, дальнейшие попытки могли бы, не дай Единый, плохо сказаться на его здоровье, Леф спокойно сел в свое кресло и тихо заговорил, будто и не он только что тут крутился и кричал. А именно так думал Дирей, во все глаза глядя на проделки Лефа, обычно такого уравновешенного и немногословного: вот что может с любым сделать нектар, если он не того качества!
– Мне хотелось посмотреть, как ты оценишь этот напиток, Дирей. Ведь его – и целый мех, заметь это! – преподнес мне не кто иной, как тот твой пассажир, который пытался взять тебя на испуг. Помнишь? В самом конце вашего плавания.
– Ну-ну, как не помнить, – пророкотал Дирей, – ведь такое со мной случилось впервые в жизни. Чтобы я когда-нибудь растерялся?.. Да, умелый он злыдень, скажу я тебе!
– Слыхал что-нибудь о его приключениях здесь, в Атлантисе?
– Ничего не слыхал. Да и дел было слишком много, чтобы прислушиваться к тому, что говорят.
Леф удовлетворенно кивнул: это было еще одно подтверждение идеальной работы его службы.
– А как насчет того, что царский советник взят под стражу? Что слышно об этом?
Дирей вытаращил глаза. У Лефа не было выбора, верить капитану, или нет: у того все было написано на лице.
– Какой советник? – только и спросил он.
Леф помолчал, поигрывая невесть откуда вдруг взявшимися на обычно округлых щеках жесткими желваками. Наконец он выговорил:
– Слушай, капитан. Что это ты так распустил себя?.. Не понимаешь, о чем я толкую?
Честные и широко открытые глаза этого огромного младенца чем-то раздражали его.
– По правде говоря, не понимаю, достойный Леф.
– Да ты посмотри на себя как-нибудь, – недобрая ирония, прозвучавшая в голосе обычно бесстрастного начальника этера, больно уколола его гостя, и он заметил это, – надеюсь, зеркалом не гнушаешься, как некоторые! Зеркало – оно ведь штука очень полезная иногда. Например, когда надо проследить за тем, чтобы лицо твое не изображало собой экран, на котором послушно вырисовывается все, что спрятано в глубине думающей машины. Атлант ты или уже вовсе позабыл об этом?
Не отрывая глаз от Лефа, капитан Дирей поднялся во весь свой немалый рост. Он сунул большие пальцы рук за широкий, тисненый металлом пояс, отчего тот зазвенел всеми бубенчиками и бляшками, нацепленными не него, и неторопливо заговорил:
– Ты спрашиваешь, о Леф, почитаемый мною не за свою должность, но за многочисленные достоинства, атлант ли я? Что ж, это важный вопрос, и я постараюсь на него ответить. Но говорить я буду не по-вашему, не по придворному обычаю, который, как я смотрю, превзошел уже самые древние законы, завещанные атлантскому роду его зачинателями, славнейшими титанами. Я скажу тебе то, что велит мне сердце.
Леф сидел, как пригвожденный к месту. Ни осадить капитана, ни заставить его замолчать он не мог – слишком большим оскорблением чести было бы это для Дирея. Но и подняться самому, чтобы стать вровень с ним, не позволял этикет: это значило бы, что он, Леф, Имеющий Власть, признает свое подчиненное положение перед этим атлантом-недоучкой. Стараясь сохранить незамутненное спокойствие, которым он так славился во все времена, повелитель стражей порядка не шевельнулся, слушая капитана, хотя выдержать его взгляд, взгляд поистине свысока, было для него очень тяжко.
– Я пришел к тебе, о Леф, с большими надеждами, – продолжал Дирей, – и принес я сюда свою безмерную благодарность за разбуженное во мне осознание того, что я принадлежу к некоему высшему роду. Однако недавняя встреча с картилином, давшая мне повод воспользоваться мысленной связью с твоим, Леф, ведомством, открыла мне также и самую суть нашего пребывания здесь, среди человеков. Конечно, мы должны быть едины и сплоченны, чтобы едиными и сплоченными смогли стать те области земные, которые нам будет дано охватить своим вниманием и нашей деятельной энергией. Прав ли я в этом?
Леф медленно наклонил голову в знак согласия и скрестил руки на груди – на всякий случай, – подумал он. Разговор принял неожиданный оборот, и кто мог знать, чем он может закончиться? Конечно, любые защитные жесты – всего лишь одна видимость, но и она не помешает сейчас, эта видимость. Дирей уже настолько очеловечился, что с ним и обращаться надо только как с человеком…
– Хорошо. Но это – лишь одна сторона вопроса, как я его понимаю.
Дирей сделал несколько шагов по направлению к Лефу. Тот бесстрастно наблюдал за ним, – никакой угрозы от капитана не исходило. И действительно, подойдя к столику с нектаром и амброзией, он налил себе полный кубок картилинского вина и приподнял его, вновь обернувшись к хозяину кабинета.
– Да утонут в этом кубке все твои невзгоды, о Леф! – невыразительно сказал он и опрокинул с себя весь кубок одним махом. Интерес взметнулся и погас во взгляде Лефа, не отрывавшемся от своего непредсказуемого гостя.
– Что, удивляешься? – спросил Дирей, тщательно отерев рот платком, который он вытащил из какой-то прорехи в своих широких штанах, заправленных в сапоги. – Да, по всему свету, где только проявилась милость великого бога Фуфлона, научившего человеков взращивать виноградники; вино, то бишь нектар, пьют теперь именно так. Не то, что здесь, на Посейдонисе – глотками и каплями! – и он невесело усмехнулся.
– Фуфлон, однако, царский сын, – подал голос Леф. – Не забывай этого, Дирей…
– А я что? – округлил глаза капитан. – Я – со всем почтением. Видишь, отдаю дань по новейшему ритуалу.
– …И виноград надо расценивать, как чрезвычайно питательный пищевой продукт. А уж если человеки решили переводить его на вино, которое разрушает их сознание и, в конечном счете, губит физическое тело, – вина ли в этом царевича Фуфлона?
– Да… – протянул Дирей. – Впрочем, не мне судить о таких вещах. Мое дело – плавать, слава Единому, по вновь открывшемуся морскому пути. И наблюдать. Что я и делаю.
Он пошатал рукой огромный стул, с сомнением обошел его вокруг и, решив остаться на собственных ногах, широко их расставил. На этот раз руки он сунул в глубокие прорехи по бокам штанов (их оказалось две, к удивлению Лефа, ничего подобного до сих пор не видывавшего), в то время как глаза его вновь тяжелыми буравчиками впились в патрона.
– Но я отвлекся, – сказал он. – Итак, другая сторона нашей темы – это то, какими средствами мы должны достигать этого желанного единения. Я вынужден вновь вспомнить о наших предках-титанах, потревожив их покой, ибо помощь их в этот час мне необходима: не так уж силен я в том, что вы называете философией. Итак, каковы были заветы тех великих из величайших, которые вынуждены были оставить Землю, уйдя в недра своей Матери? Они недвусмысленно завещали нам, атлантам, беречь согласие Земли и Неба. Понять это можно по-разному, однако я лично главный из священных заветов понимаю как разумное совмещение плотской жизни, в планетном ее аспекте, с жизнью духа.
По себе знаю, насколько трудно это совмещение, ведь дух каждого из нас – это существо в высшей степени капризное. Иначе, впрочем, и быть не может: разве он, обитатель светлейших сфер, может выдержать надолго пребывание в приземленных областях нашего сознания? А ведь мы без конца бытуем именно тут, в своих заботах о красоте и довольстве тела, об ублажении его и только его. Где же здесь место высочайшим энергиям? Вот дух наш и воспаряет в привычные ему слои. Я понимаю это так, как, например, меня опустили бы в море безо всякого приспособительного аппарата, – долго ли я выдержу в воде? Конечно же нет! Это не моя среда для жизни. Так и для того, чтобы дух наш мог занять свое законное место в каждом из нас, надо ему создать для этого условия. А условия эти простые. Даже, может быть, слишком простые – будь они посложнее, глядишь, мы бы и дорожили связью со своим духом больше. Ведь и надо-то всего-ничего: соблюдать самые элементарные правила, которые и повторять-то неудобно. Да и кто признается в том, что он отвергает начисто доброту или честность, или, скажем, зазнайство? Ты вот, Леф, отвергаешь ли эти качества в своей жизни?
– Упаси, Единый, – ответствовал Леф.
– Я и не сомневался. Так почему же тогда ты не обратился ко мне, как полагалось бы брату-атланту, с прямым и честным словом? «Нам необходима твоя помощь, – сказал бы ты мне. – Отдай Атлантиде свое сознание на время, ибо оно нужно ей сейчас. Будет трудно», – заметил бы ты. Еще бы! Разве легко знать, что все, с тобой происходящее (даже любая твоя мимолетная мысль), фиксируется где-то, кем-то просматривается. «Но зато – это были бы твои, о Леф, слова – ты, Дирей, будешь под могучей защитой объединенного Сознания великих атлантов. Зато, – и это бы окрылило меня, мой бедный брат, – никакое бедствие, или неудача, а может, и внезапное, самое страшное, что может быть, нападение сил видимых или невидимых, ничто тебе не будет грозить более. Ибо мощь Атлантиды – это не просто слова, это прекрасная и чудесная действительность». Я понял это, Леф, когда позволил себе обратиться к ее помощи, тогда, на корабле, в трудный для себя час…
Услыхав эти слова, Леф приподнялся, взявшись обеими руками за подлокотники кресла, – однако тут же опустился на место. Костяшки его конвульсивно сведенных пальцев побелели.
– …И не жалею об этом. Скажу тебе больше: я счастлив от этого приобщения и благодарен тебе за это счастье. Будто я долго спал, и все, что ни делал, о чем ни думал, все было во сне, – как вдруг меня разбудили. Хочу, чтобы ты меня понял, Леф. Я появился в этом мире, как и все, со всем комплексом возможностей, высших и низших, какие только предусмотрены в принципе для разумного создания. Однако уж не знаю, почему так случилось, но я не дал воли роста высшему. Хотя и не погряз беспросветно в пропасти чувственности земной. И вот – это внезапное, будто открылось окно и впустило в темную комнату солнечный свет, – пробуждение! Осознание того, что ты, оказывается, можешь! Можешь, – даже если пока и не все то, что доступно другим атлантам. Не беда, у тебя все впереди!
И Дирей победно потряс в воздухе сжатой в кулак рукой.
– Значит, ты знал?.. – с трудом разжав губы, выговорил Леф.
– Знал с самого начала. Но не придал этому значения. Просто выбросил из головы.
– Как так?
– И сам не знаю, – признался Дирей. – Как только я, выйдя отсюда в тот раз, почувствовал что-то инородное в себе, – знаешь, будто какая-то мошка зудит и не дает сосредоточиться, все отвлекает внимание на себя, – так сразу и выбросил эту воображаемую мошку из головы.
– Так просто…
– Так я ведь атлант, Леф. А ты забыл об этом.
– И другие – тоже атланты. Казались почище тебя, однако подчинялись безропотно.
– Может, и они, как я, только делали вид, что терпят ваше вмешательство?
– Нет… Те – безотказны. С тобой же получился сбой.
– Потому вы и вознамерились снова пристегнуть меня к своей машинке?
– Называй это, как хочешь, Дирей, но это и в самом деле было вызвано необходимостью. Мы рассчитываем на твою работу, а от нее, особенно на этот раз, слишком многое зависит, чтобы понадеяться только на твое личное разумение. Не знаю, как и говорить с тобой теперь – извинения тут никакие не помогут. Поверишь ли…
– Поверю, однако. Потому что вижу и ощущаю с некоторых пор многое, что было от меня закрыто. Прошу только не повторять ошибки, допущенной со мной: не насиловать более ничьего сознания. Поверь мне, Леф, чувство единения так прекрасно, что от него не откажется ни один атлант!
– Ты и в самом деле большой младенец, Дирей, когда можешь так говорить! К счастью, в твоем случае произошло открытие сознания, – это доказывает лишь то, что оно у тебя не было укупорено наглухо смоляной пробкой чувственного пристрастия к «радостям жизни». Открою тебе тайну, которая, быть может, уже и не тайна вовсе: большинство из тех, кого мы привыкли считать атлантами, со всеми атлантам присущими способностями, давно их потеряли. Так, ходят по Земле, как живые гробницы… Небо коптят, испуская из себя дымный туман вместо ясного и быстрого, как стрела Аполлона, сверкания мыслей.
– Не пугай меня, Леф. Если уж я, наиболее безнадежный изо всех…
– Кто это тебе так сказал?
– Да хоть бы и ты. Не словами, так отношением. Об этом-то я и хочу тебе напомнить: не ставь глухую точку там, где еще может продлиться крылатая фраза. Не забывай о том, что наше сознание, сознание атлантов, не умирает. Оно может быть приглушено и даже задавлено целыми горами земных условностей, которым поддалось, но оно живет в нас. И может возродиться в любой момент, – стоит только пробиться к нему.
– Вот мы и пытаемся пробиться…
– Э, нет! К высшему дорога только через высшее! Низменными путями попадешь знаешь куда?
Леф поглядел на капитана. Что такое случилось, что он, безгрешный повелитель Атлантиса – или кажущийся таковым, – выслушивает простого моряка, проводящего свои дни в бесконечном кружении по открытым морям, чье общение не превышает потолка человеческого разума? И выслушивает, как какого-то пророка… Да, видно, придется на досуге крепко поразмыслить. Кудато не туда завела его, Лефа, привычка всегда оказываться правым. Обожание верных этера – вещь, конечно, хорошая, но гордыни она не преуменьшает!
А капитан продолжал:
– Ну ладно! Заговорился я с тобой, Леф. Значит, решим так, если ты не против: ставлю тебя в известность, что наша привязка, или как там вы ее называете, у меня на месте. Возобновлять ее нет надобности. Но вам придется смириться с тем, что подключать ее я буду именно по своему, а не по вашему приказу. Если возражений нет – закончим с этим.
– Погоди, Дирей, – остановил его Леф и задумался. Наконец он поднял голову, и в глаза капитана брызнуло словно голубым светом: так сиял и искрился давно забытой улыбкой взор Лефа, которого за глаза называли «каменным». Надо и мне сказать кое-что, хоть и трудно: отвык я выговаривать некоторые слова. Все больше приходится мне приказывать, а привычка к точному исполнению твоих приказов, она ведь коварна. Потому что раз за разом уводит тебя от истины. Стоит хоть раз допустить малейшее отклонение от внутреннего своего Закона, как оно тут же превращается в уклон. Уклон же, как известно, всегда противоположен направлению вперед и вверх, указанному нам.
– Как и человекам, – заметил Дирей.
– Да. Но с ними дело несколько иное: им только предстоит еще пройти начальные шаги того Пути, которые мы уже преодолели. Они, по самой своей сути, пока не могут выйти за пределы круга, жестко очерченного духовной эволюцией для каждого из разумных сообществ.
– Ты говоришь так мудрено, Леф, вроде как наставник из Академии. Но тогда я не захотел доучиваться – скучно мне было, да и не понимал я ничего, честно сказать, из тех речей. А тебя вот слушаю с удовольствием. И даже вникаю во все. Или мне так кажется?
– Говорю я плохо и понимаю также далеко не все из того, что должен был бы знать как настоящий атлант, – сурово отмел славословия в свой адрес Леф. – Хоть и выдержал учение чуть дольше, чем ты, Дирей. Теперь же обучение мне дается с трудом, хотя я и стараюсь не отрываться от общего уровня знаний. Видно, существует какая-то граница – возрастной уровень, занимающий очень малую, по сравнению с физическим протяжением нашей жизни, ступеньку, в пределах которой каждый разум должен успеть познать все, что только может вместить из Великой Сокровищницы Знания. Пусть это будут даже поверхностные сведения, лишь бы ареал их был как можно шире. Потому что, по достижении этой границы ворота как бы закрываются. Правда, тут же открываются другие, – и ведут они уже к систематизации, осмыслению и внутренней переработке того, что было заложено в период естественного обучения. Который, к сожалению, так короток…
– Ты хочешь сказать, что девизом каждого юноши должны быть слова: «Хватай, сколько можешь!»?
– И каждой девушки также. Но только ты уж слишком грубо выразился, Дирей. Хотя, конечно, применительно к знаниям можно сказать и так. Лишь бы то, чего в юности «нахватаются», не осталось на всю жизнь в сознании только вершинами айсбергов. Знание, оно ведь подобно именно этим глыбам: чем дальше вглубь, тем огромнее объем. С той разницей, что заинтересованному сознанию предела нет, тогда как айсберг, по счастью, конечен.
Дирей усмехнулся и присел на стул.
– Кстати, об айсбергах, – живо проговорил он, словно торопясь сменить тему разговора. – Это походит уже на бедствие, столько их появилось в океане. Если бы не наша техника – ко дну можно было бы пойти на другой же день от начала плавания. Конечно, это обнадеживающий признак: ледовый панцирь раскололся окончательно! Однако хлопот с ними много.
– Не жалуйся. Впервые, что ли, тебе проходить по льдам? Или западные пути легче, чем эти, восточные?
– Как тебе сказать… Везде непросто. Планета стала совсем другой, а ведь я колесил по ней немало когдато. Теперь же нельзя ничего узнать, везде мелководье, банки, – того и глядишь, сядешь на киль. Там, где была привычная, устойчивая суша – плещется море. Единый монолит материка, хоть и обуженный местами соленой водицей, теперь разделен широкими проливами. Иногда это просто затопленная суша, пологий материковый шельф. Но кое-где – жуткие провалы.
– Ты имеешь в виду Атлантику?
– Не только. Точно на месте Северного полюса – глубочайшая впадина.
– Гиперборея… Но вы там не должны были находиться!
– А мы и не приближались к тем местам. Но карты космической съемки, а также наши приборы дальнего зонтирования океанского дна, – ты забываешь об этом?
– Как печально, Дирей! Приходится говорить о прекрасной стране в прошедшем времени. Кто бы мог ожидать, что на месте цветущей Арьяны окажется океан?
– Времени прошло немало. Пора бы и привыкнуть к этой мысли, патрон.
– И не только к этой. И все же иногда что-то накатывает: перед глазами встают, как наяву, один за другим, Семь Городов великолепной Арьяны…
– Ты, Леф, как и я, так и не научился правильно выговаривать арийское название Гипербореи. Ну и ладно, – главное, что арьи нас и так понимают.
– Хочу поговорить с тобой, Дирей, о предстоящем маршруте. Он будет несколько иным, нежели предполагалось.
– Слушаю, о Леф!
И Дирей, как бы подчеркивая свою сугубую внимательность, вместе со стулом придвинулся к Лефу поближе.
– Доверяю тебе тайну, капитан.
Дирей кивнул, – и этим было все сказано. Тайна, доверенная с глазу на глаз, не подлежала разглашению. Это было правилом, само собой разумеющимся, и никаких иных подтверждений, кроме уведомления о секретности, не требовалось.
Атланты, жившие как бы одновременно в двух мирах, земном и общекосмическом, знали, что есть данное слово; чуть ли не с самого рождения они усваивали нерушимость его. Ведь слово, как и звук, нематериально, то есть запечатлевается оно не в земном выражении, но, и это главное, на невидимых, потусторонних скрижалях пространства, которое, как в огненном зеркале, отражает все, происходящее в мире действия. Знали они и о том, что наказание, неминуемо следующее за каждым нарушением истины, ложь – это отнюдь не кара злого божества, но автоматическая реакция на несоответствие материально проявленного поступка идее, прототипу, несмываемыми огненными знаками впечатавшимся в его личную электромагнитную ленту. Великую и всеобъемлющую ленту Агаси…
Обманутое же доверие – один из худших видов этого несоответствия. Любая ложь, таким образом, полностью исключалась из обихода небесных потомков, – во всяком случае, тех, кто нес в себе моральный Закон.
– Атлантида не вечна, – прямо глядя в честные глаза Дирея, начал, после некоторого раздумья, Леф. – Все мы знаем об этом, и, однако, оказываемся одинаково беспомощны тогда, когда страшный момент приближается.
Дирей не шевельнулся, слушая.
– Ничто не проходит бесследно, – продолжал Леф, – это также истина, давно всем известная. Но осознать ее, принять как естественное следствие закона – задача каждого из нас, и задача трудная. Да, искажение околопланетного пространства, приведшее к Великой Катастрофе, не восстановилось с гибелью основной массы материка. Больше того – оно, подобно огромной язве, исподволь распостраняется по всему Атлантическому бассейну, разъедая все на своем пути, нарушая равновесие миров, – плотного и невидимого. А ведь без этого равновесия жизнь очень осложняется.
Дирей поднял руку, прося разрешения прервать Лефа.
– Прости меня, патрон, – сказал он, – но раз уж ты открываешь мне картину мира, прошу тебя не посчитаться со временем и прояснить мне причину гибели основного материка. В общих чертах мне кое-что известно: наши двоюродные и троюродные, если так можно выразиться, братья-атланты в какой-то момент истории возомнили о себе невесть что и поставили себе целью достигнуть мирового господства…
– Эта цель, сама по себе, не так уж страшна, – понял его с полуслова Леф, – если бы для достижения ее не использовались негодные и даже запрещенные средства.
– Ты имеешь в виду черное колдовство?
Леф усмехнулся краешком губ.
– Если бы только это… Да, они начали засорение эфира, используя его как некое невидимое пространство, очень удобное для сброса всевозможных отходов. В том числе и отходов психической деятельности. Они не посчитались с тем, что эфир – живая, священная сущность так же, как остальные стихии: огонь, вода, воздух и земля, – все они не подлежат загрязнению. Отойдя от незыблемых принципов соблюдения чистоты основ жизни, они осквернили сам ее корень.
– А взрыв, – в чем, все-таки, его причина?
Ударив руками по коленям, Леф поднялся.
– Ну все! – сказал он. – Мы заходим слишком далеко. Не забывай, Дирей, что Великая Катастрофа – тема запретная, и недаром. Негоже ворошить энергии, еще не устоявшиеся и далекие от состояния не то что гармонии, но хотя бы спокойствия. Придет время, не нами исчисленное, и начнут открываться тайны прошедших страшных бедствий. Дабы не повторились они вновь.
– Разве оно не наступило сейчас? Если ты говоришь о «страшном моменте»…
– Тем более опасно сегодня вызывать в памяти тяжкие столкновения стихий. И без того мы на шаткой грани исчезновения. Наша благословенная земля, к несчастью, может не избежать участи всей Атлантиды. Сейчас Посейдонис окружен почти таким же темным и вязким слоем атмосферы.
– Но ведь он так светел! Ты, Леф, давно, видно, не приближался к нему со стороны моря. Иначе тебе не пришло бы в голову говорить о какой-то темноте атмосферы вокруг Посейдониса!
– Слушаю тебя, Дирей, и поражаюсь! – угрюмо прервал излияния капитана начальник Этера. – Рассуждаешь, словно какой неразумный человек, прости меня. Разве речь идет о видимом свете? Хотя и он уже заметно затмился: в телескоп невозможно ничего разглядеть с Земли. Приходится перегружать работой космическую станцию, а ведь она у нас осталась единственная. Но – и не о ней речь. Дело же в том, что стараниями некоторых сильно активировался астрал в его нижних слоях.
– Говори прямо, Леф! Что за «некоторые»? Я ведь в последнее время вроде как гость на своей земле, – ничего не понимаю!
– Ладно, Дирей! – Леф, скрестив руки за спиной, начал отмеривать квадратный покой по диагонали. – Пока ты плавал, Атлантис весь оплелся сетью заговоров.
– А ты?! – вскричал Дирей. – Ты-то куда смотрел, Леф? Не в твоих ли руках сила и власть?
– Погоди кричать, словно на пристани, – утихомирил его Леф, – сила и власть в таких делах, знаешь, еще не самое главное. Они-то, заговорщики, тоже, небось, себе на уме. Прячутся, будь они неладны. То, что на виду – все благопристойно. Слова?.. Так слова они произносят все правильные! О соблюдении единства. О незыблемости атлантских устоев. О необходимости очищения, – духовного, заметь, в первую очередь.
– Так, может, тебе все привиделось, Леф? Я – так ничего такого не заметил…
– Привиделось… Когда повсюду возобновились человеческие жертвоприношения, – этого тебе мало?
Дирей примолк. Его глаза, глубоко посаженные, в густой поросли загнутых ресниц и широких бровей, смотрели на Лефа растерянно и как-то жалобно.
– Это когда же у нас такое бывало?.. – только и промолвил он.
– Вот именно, – кивнул головой Леф, – ты попал в самый корень: это все не наше. Как невидимая зараза, проник дух Каци и в нашу среду. А мы-то были уверены, что это невозможно! Как же: ведь так ясно, кажется, яснее и некуда, что мы все должны следовать законам высшим, отвергая все низменное. Ведь на нас смотрят, нам подражают во всем, в чем могут, эти бедные маленькие человеки!
– Да, Леф, что-то слишком мы доверчивы… От силы это, что ли?
– Но так и должно быть, по-настоящему если. А вот когда тебе начинают, глядя в глаза, вместо правды говорить нечто совсем обратное – тогда уж терпение кончается. И пощады этим исказителям истины не может быть!
– А ведь у нас и слова-то такого нет, чтобы определить подобное, – удивился Дирей. – Придется взять из расенского обихода: они говорят про таких – врун.
– Как ты сказал? Врун? – Леф даже остановился ненадолго, как бы осваивая новое слово. – Подойдет! Значит, «врун», говоришь? А как же будет само это действие?
– Само действие? Вранье, вот как!
И Дирей пристукнул кулаком о ладонь. Он был очень доволен: как же, – угодил патрону, а, главное, отвлек его от мрачных мыслей. Его веселость чуть перехватила через край, когда он продолжил:
– А ну их, всю эту черноту, вместе с их Каци-Кащеем! Давай лучше запьем эту нечисть твоим нектаром. Хоть он и не наилучшего свойства, но все же сгодится.
И, не дожидаясь согласия, он вновь наполнил свой кубок, после чего вопросительно взглянул на хозяина. Однако Леф коротко мотнул головой.
– Мне не наливай, – сказал он, – я взял свою норму на сутки вперед. А вот ты… Не слишком ли ты часто осушаешь свой кубок? Ведь это даже и не нектар, капитан. Это – просто перебродивший виноград, к тому же не очищенный, как надо. Сам ведь говорил о его некачественности. И вызывает он не прояснение сознания и прилив сил (как наш поистине божественный напиток, соединение нектара с амброзией). Его действие как раз обратно: мутит разум, активизируя области мозга, связанные с низменными инстинктами. Поэтому воспламенение от вина подобно безумию, несущему за собой полное бессилие. Тогда как божественный нектар, очищая тело от всего темного и вредоносного, чем переполнена Земля, дает возможность сознанию, воздействуя опять же через мозг, но уже в высших его центрах, обычно бездействующих, – он несет не просто соединение с Единым, но и обновление физического тела. Но и здесь нужна норма: это тот порог, за которым наступает обратное действие. Не забыл ли ты об этом, Дирей?
Капитан, глядя в кубок, задумчиво крутил его в могучей руке. Медля с ответом, он пригубил вина, посмаковал его, и решительно прошел в угол помещения, к аннигилятору.
– Все! – сказал он, вылив содержимое кубка в прозрачную воронку и, для верности, вытряхнув его. – Благодарю тебя, о Леф, за напоминание. Это все мое общение с человеческим муравейником, знаешь ли…
– Только ли это? – Леф продолжал, желая закончить прояснение сознания своего, так нужного его ведомству, сотрудника. – Человекам ведь и вовсе запрещено употреблять веселящие средства. Не готовы они пока к благотворному их воздействию, не готовы просто физически. Даже самые подвинутые из них, – те, кто ближе всех подошли к грани духовного открытия, – и они, желая ускорить свое вхождение в «мир богов», как они это называют, впадают в буйство, или, того хуже, оргиазм, приняв даже незначительную их дозу. И не более того. Но их можно извинить – они заблуждаются, следуя, так сказать, лучшим порывам души, принимая повышенную чувственность, которая приходит с употреблением вина и других подобных средств, за соединение с небесной силой. Увы, они лишь исчерпывают до дна все ресурсы своего организма, вплоть до самых неприкосновенных, и очень скоро оказываются ни к чему не пригодными, трясущимися развалинами. Повторяю, – даже те, у кого энергетический потенциал при вхождении в жизнь был повышен.
– Да-да… – грустно кивал в такт его словам Дирей, обдумывая что-то свое. – Ты говоришь так, Леф, будто это не я, а ты сам путешествуешь по свету и общаешься с человеками. Только мне это почему-то не приходило до сих пор в голову, тогда как ты сразу вводишь все в стройную систему. Эх, и долго ли я буду еще жалеть о своей недоученности? Чем дальше, тем больше я осознаю собственную ущербность. Прямо хоть не встречайся с такими, как ты, Леф!
Однако этера не принял открытой лести.
– Признаюсь тебе, Дирей, – усмехнулся он, – твои чувства мне знакомы.
– Тебе, о Леф?..
– А что же ты думаешь! Росту сознания, или его расширению, говори, как хочешь, предела нет. Я вот тут, перед тобой, выкладываю то, что знаю, и тебе мои познания кажутся всеохватывающими. Но поговорил бы ты с кем-нибудь повыше меня, – ведь должности-то, они не напрасно даются, но по этому самому уровню разума…
– Э, нет! Тут ты хватил через край!
– Может быть, – пожал плечами Леф. – В наше время, когда все так искажено нами же самими, встречается и такое, что кто-то занимает место, ему не принадлежащее. Но ведь очень легко распознаваемо, – и потому – временно. Я же говорю о Законе. Чем выше сознание, тем более велика его ответственность, которую оно, надо сказать, берет на себя добровольно. Ответственность, распостраняемая и вверх, и вниз.
– Понятно…
– Так представь себе, каким невеждой я должен ощущать себя в присутствии высочайших сознаний нашего времени! И ощущаю, – с грустью констатировал Леф. – Игра ума, при которой нет нужды в объяснениях, а иногда и в самих словах. Обмен понятиями и категориями, недоступными твоему бедному интеллекту, который кажется тебе самому в этот момент неповоротливым и тихоходным, как скрипучая повозка селянина перед мобилем Гермеса Великого! И в этом сверкающем молниями обмене мыслями ты стоишь, не успевая оборачиваться от одного к другому, и ничего, кажется, не понимаешь. Только позже, много позже, оказывается, что какая-то малая толика из всего сказанного осталась в твоем сознании. Затем, в нужный момент, всплывает вдруг решение труднейшего вопроса, – тут, если ты не слишком самовлюблен, ты сообразишь, что это – не твоя личная гениальная мысль, а результат того, что глубинный твой разум успел принять и переработать от тех сознаний, которые поистине подобны солнцу.
– Как это – переработать? Если я не понимаю сейчас, когда ты мне что-то говоришь, разве пойму я это потом, когда уже некому будет мне дать разъяснение?
– Дорогой мой. В том и секрет нашего сознания, что оно не все на виду. Надо только, чтобы оно было открыто к восприятию, – и тогда оно работает уже само в тайниках своих. Случайное слово, сказанное вроде бы и не к месту, способно иногда вызвать на его поверхность наилучшее разрешение самых трудных вопросов. Задача лишь в том, чтобы сокровищница знаний, их банк, были по возможности более наполнены. Тогда и выдача результатов становится быстрее, тогда и встречаются те, для которых «нет проблем».
Дирей покрутил головой:
– Очевидно, и мне все это придется понять когда– нибудь потом, ибо сейчас в голове у меня настоящая каша, – признался он. – Хотел бы только попросить тебя рассказать мне об истинном происхождении человеков, – да нет! Я уже ничего, кажется, не усвою. Не привык я, знаешь, к обучению.
– Сделаем так, – ответил ему Леф, – сейчас мы займемся нашим прямым делом, – (хотя этот урок был именно делом, да еще наиважнейшим для тебя, – подумал он между тем), – обсудим твое задание. А насчет человеков… Что ж, это тебе знать нужно. Прошу твоего согласия на подключение твоего сознания к воспроизводящей дискете.
Дирей слегка насторожился.
– Что это значит? – как бы нехотя спросил он.
– Это значит, во-первых, экономию твоего и нашего времени. Смотри: ты будешь гулять, или заниматься любыми своими делами. А между тем, пройдет какое-то время, и окажется вдруг, что ты знаешь. Понимаешь? Просто знаешь о чем-либо, что интересовало тебя, – в данном случае о происхождении «человеческого муравейника», как ты выразился, – и все тут.
– Не может быть! – воскликнул Дирей. – Если это так, тогда зачем все лицеи и академии? Давай подключай всех к машине – и не надо раздумывать! – капитан загорелся новой для себя идеей: – Слушай! А человеки? Они ведь сразу станут гениями. Не хуже тебя, Леф! Что же мы держим в секрете такую возможность? Где же наша первейшая забота – развитие человека?
Леф выслушал эту тираду со снисходительным сожалением и ответил:
– Все не так просто, Дирей. Если даже тебе, атланту, невозможно было до сих пор применить этот способ… Развитие, эволюция не приемлют для себя никакого насилия, в том числе и с самыми благими целями.
– Но разве это насилие, если я сам желаю научиться чему-то или подняться над своим уровнем?
– Насилие в том смысле, что весь организм существа в целом должен отвечать некоторым очень высоким требованиям, прежде чем к нему можно будет безнаказанно прикоснуться подобным методом. Мы снова приходим к тому, что сознание должно быть готово к принятию высшего дара. И если у тебя оно оказалось готовым, то это означает твою природную причастность к роду атлантов. Человеки же должны пройти еще долгий путь развития, прежде чем их мозг окажется в состоянии без болезненных последствий для себя выдержать груз информации, которая иначе легко может разрушить хрупкие ткани их нервных сплетений, что означает для них гибель. Любая информация есть энергия, со всеми ее качествами…
– Темно говоришь. Но – тебе виднее, мой патрон. И, если ты считаешь, что во мне уже образовался приемник для твоего включателя – что ж, я не против поучиться даром. Надеюсь, что и в дальнейшем ты не забудешь про неуча-капитана, когда он будет в плавании, и подучишь его кое-чему еще!
– Дай срок, – улыбнулся Леф, – посмотрим, как ты воспримешь первый негласный урок. Он-то ведь не из самых трудных.
– Ты уж совсем плохо думаешь обо мне!
– Вовсе нет, – отпарировал начальник этера. – Но не забывай, что информация – это энергия высшего накала, из разряда световой. Мысль, потому она и сильна, что обретается в сфере Материи-Люсиды. Многим, к сожалению, недоступны эти высшие материи. Ведь мозг их в силах освоить информационную энергию лишь определенного уровня. Однако, Дирей, перестань сомневаться в себе. Ты – атлант, и доказал это.
Капитан уже безо всякой рисовки посмотрел в глаза Лефа долгим и изучающим взглядом.
– Ладно, – промолвил он наконец. – Сдается мне, что на этот раз ты говоришь то, что соответствует истине. Знаешь, поблажки мне не нужны.
– Вот и хорошо.
Леф обернулся к стене и мысленно откорректировал на ней карту: увеличилась и осветилась на ней некая область, из тех, что привлекли вначале внимание Дирея своей «полосатостью». При детальном рассмотрении эти полосы, располагавшиеся в шахматном порядке, следовали всем неровностям ландшафта, не меняя конфигурации…
– Знаешь, что это такое? – спросил Леф.
– Не представляю.
– А ведь мы не по своей прихоти так разрисовали эту землю, – заметил Леф, – она именно такова на всем протяжении этого материка по направлению к востоку.
– Откуда такая уверенность?
– Разве не достаточно того, что исследователи вашего судна осмотрели участок наиболее характерный? Космическая съемка же показывает: то же самое продолжается и далее.
– Что же это такое?
– Это удивительно, как и многое на Земле, Дирей! И однако то, что мы видим здесь – всего лишь почва, перемежающаяся со льдом. Причем лед уходит на глубину до плетра.
Дирей отреагировал неожиданно.
– Ну и что здесь удивительного? – сказал он. – Просто едомы. Так их зовут аборигены.
– Кто именно?
– Все больше схиртли. Но попадаются и тины. Мало их там, – тех и других. Да и одичали сильно.
– Одичаешь, живя на вечной мерзлоте…
– Даже и не верится, что это родственники тех гиперборейцев, каких мы знаем. И не уходят, заметь, от места гибели своей земли. Помочь им мало чем можно: так, дали кое-что из провианта да увеличительное стекло.
– Вот это уже напрасно.
– Почему? Оставили за собой след?.. Так выпросил один огонь разжигать из собранных травинок.
– Основательно вы поработали в тех местах, вижу. Что же касается помощи – скоро, скоро они ее получат!
– Что, едомы растопим?
– Нет. Эти ледяные столбы в мягком мерзлотном лессе растопит только время, оно сейчас работает на отепление всего материка. Но нас интересуют места, где можно высадить наших, посейдонских человеков…
– Что?! Не ослышался ли я?
– Пришло время, Дирей. Такова необходимость, и мы все должны с ней смириться. Больше того, надо для них подобрать условия, если не подобные здешним, то хотя бы приемлемые для жизни. Во всяком случае, вижу, что ближайшие области материка для этого не подходят.
Однако Дирей не отступал от своей мысли, – неразрешенная, она не давала ему покоя.
– Прошу тебя, патрон, ответь мне прямо, – сказал он и уставился на носки своих огромных сапог.
– Эти намерения… о переселении человеков… Значит ли это, что ожидается… – видно было, как тяжко ему выговорить нужные слова, – нечто вроде…
– Да, капитан Дирей. – Леф был лаконичен и сух. – Можно ждать катастрофы.
– И когда?
– Если бы кто мог назвать день и час…
– И все же?
– Главное, что мы предупреждены. Кем, как – это не столь важно. Предупреждение – это данная нам всем возможность принять нужные меры и спасти, в первую очередь, тех, кто сам не сможет о себе позаботиться – человеков.
– Бедные мои расены, бедные…
– Только ли расены? Что ж, они сейчас действительно едины: и в языке, и в культурных навыках.
– Но они так мало еще знают! Так плохо приспособлены к дикой жизни! Посмотрел бы ты, во что превратились наши же колонисты, еще не так давно заселившие Троаду.
– Недавно сам Апплу показывал мне своих подопечных. Так что видел я их.
– Летал в Трою? – чуть насмешливо поинтересовался Дирей.
– Когда имеешь дело с царевичами, это вовсе не обязательно. Апплу развернул перед нами с Гермесом картины жизни троаков, или траков, как они сами стали себя называть.
– Значит, такое все же возможно… – задумчиво сказал капитан. – Иногда жалею, Леф, что эта духовная сторона жизни атлантов не коснулась меня…
– …Или ты сам не пожелал затронуть, – поправил собеседника Леф. – Но твое возрождение идет такими темпами, что, я думаю, в самом скором времени и перед твоим внутренним взором откроются целые картины. Однако – берегись подделки.
– Какая же может быть подделка, если видение – внутри меня? – удивился Дирей.
– В потустороннем мире – о, там много шутников, – веско произнес Леф, – которые могут заморочить голову и не такому… как ты. Так что до времени не торопись со своим «видением». Подожди, пока оно придет само. А пока – размышляй, ищи себе покровителя, в истинности которого ты бы не сомневался.
– Такого, как ты, например?
– Э, нет. Я не гожусь. Меть повыше.
Дирей не настаивал. Он потер лоб рукой, как бы раздумывая, о чем бы еще спросить Лефа, но тот опередил его.
– Как бы ты, Дирей, ни прятал голову в песок вроде той знаменитой птицы, а вернуться к нашей теме все же придется. Что касается троаков, – они, на мой взгляд, живут вполне нормально. С поправкой на то, что они человеки, но пытаются обойтись собственным разумением. Апплу, хоть и наблюдает за ними, однако дает им почти полную самостоятельность. Конечно, смрадно там. Клубятся они в своем мирке, и даже такому мощному лучу, как свет великого Аполлона, с трудом удается пробиться в ту чадную клоаку.
– По мне, так у них даже темнее, чем у остальных колонистов, переселенных во внешний мир.
– Ну уж нет! Не могу согласиться с тобой в этом. Возьми хотя бы этого твоего пассажира, картилина, как его…
– Картлоза? – сразу вспомнил его имя капитан. – Занятный такой парень. Не пойму – то ли больной он разумом, то ли прикидывается зачем-то.
– Все проще. Гордец он, каких мир не видывал.
– Так ли? Ты считаешь, Леф, что на его родине положение хуже, чем в Трое? А можно ли вообще ставить тех и других на одну доску?
– Почему же нет?
– Да потому, что картилины, во-первых, вовсе не посейдонские колонисты. Во-вторых же – они, насколько я понял из речей самого Картлоза, считают себя потомками атлантов.
– А ты сам как думаешь?
– Много я знаю! До сего часа я верил всему, что мне говорили. Теперь же, наученный кое-чему, – он хитровато взглянул на патрона, – я начинаю все услышанное как бы заново варить в собственном котелке, чтобы не проглотить отравы. Во всяком случае, верно то, что они – последыши Каци.
– Этих осталось уже ничтожно мало. Как и их непримиримых противников, из стана Хмерта.
– Кого-кого? Хмерта, говоришь? Но, если я не ошибаюсь, Картлоз упоминал это имя, и не раз, в смысле своего божества. Точно!
– Тогда еще не все потеряно, и он может на что-то надеяться. В дальнейшем.
– Так вот в чем была проблема Центральной Атлантиды! – догадался Дирей. – Ну и клубок! Помимо соперничества с Тинами, еще и внутренняя распря. Да, такого не выдержит никакое государство. Шутка сказать!..
– Прибавь сюда и злоупотребление темными магическими энергиями. Никто из противников не сдерживал себя в проявлениях злобы и непримиримости. А ведь оккультная сила их была огромна! Этого не выдержало не только государство, – не снесла этого и сама Земля.
– Ты хочешь сказать, что она как бы разорвалась на части от диаметрально противоположных желаний и стремлений собственных неуступчивых детей?
– Очень поэтично. Хвалю, капитан, – растешь на глазах. Но мы договаривались: тема эта запретна, и касаться ее небезопасно. Что до картилина… Ты видел сам, насколько велик груз заносчивости, зазнайства, отяготивший этого человека, – именно человека, потому что ничто в нем не напоминает о величии его предков по месту перворождения. Он был бы смешон, если б не вызывал чувства горечи и опасения за судьбу своих сородичей. Впрочем, нам не следует сейчас так разбрасываться. Собственное будущее должно нас беспокоить в первую очередь, а не осуждение других. Они-то приняли свое наказание и несут его. Наше – не за горами. Как-то мы сами примем его?
Взгляды их встретились. Пристальные и суровые, ибо нечего больше было скрывать друг от друга, эти взгляды проникали до дна и сущность каждого, не оставляя места сомнениям и домыслам. Наконец Дирей произнес:
– Нам остается теперь, подражая ритуалам братания у тех же троаков, скрепить свои узы кровью!
И усмехнулся.
– Увы, Дирей! – с нарочитым сожалением ответствовал ему Леф. – Нам и этого не дано: кровь наша, в отличие от человеческой, не проливается из раны, даже если бы мы и захотели, упаси Единый, сделать надрез на своем теле.
– Хоть это преимущество еще осталось…
– Да… Ну что ж, в основном мы все решили. Детали задания будут уточняться по мере плавания. Подробности ты найдешь на экране компьютера в своей капитанской каюте.
– Еще вопрос, Леф.
– Опять?.. Время приближается к полудню. Удивлен сам собою: никому я не уделял до сих пор стольких часов!
– Мы все смотрим с тобой на восток от Посейдониса, Леф. А западный материк? Разве не легче всего перенаправить народ туда? И ближе, и безопаснее. Что скажешь?
– Скажу то, что не нашего это ума дело. Сказано – выполняем. Но ты прав – все должно быть понято, прежде чем браться за что-то. Западный материк, во-первых, так же закрыт для активного действия, как и все места, связанные с Великой Катастрофой. Во-вторых, где, собственно, ты предлагаешь поселить «наших» человеков, уж не в соседстве ли с Посейдонисом? Это исключается по понятным причинам. Дальше. Почти весь материк заселен тинами с Гипербореи, – не изгонять же их оттуда, в конце концов. Тем более что для проживания им остается там не так уж и много места: с шестидесятой по сороковую параллель северной широты.
– Почему так мало?
– Выше к северу все будет объято вскорости холодом, Дирей. Климат меняется, как ты знаешь. Тридцатая же параллель, – она и есть та самая «закрытая» зона. Последствия взрыва еще слишком явны в окружающей среде. И пройдет немало времени, прежде чем они будут изжиты. Тогда только, – и не раньше, – будет снято незримое и неслышное запрещение, и жизнь понемногу начнет возвращаться в те места…
– И последнее, Леф. Где наш царь, великий держатель мира? Где Родам?
Леф не успел ответить, если бы даже он и пожелал это сделать. Сильный гул, приближаясь откуда-то снизу, наполнил подземное помещение, казалось, до отказа, – Дирей даже крепко стиснул уши руками, пытаясь спастись от все нараставшего грома.
Все продолжалось считанные секунды, хотя длилось до невероятия долго. Томительное ожидание, сковавшее всякую инициативу, завершилось тем, что земля под ногами у атлантов вдруг как бы ушла вниз. Экран на стене погас, и жалобно звякнул крышкой серебрянный кувшин, упавший с резного столика.
Неуверенность метнулась в глазах Дирея, обратившихся к патрону. Да Леф и сам заколебался: бежать ли наверх, на спасительную открытую площадь, или оставаться на месте? Но привычка разумно оценивать обстановку взяла свое.
– Здесь нам ничего не угрожает, Дирей, – спокойно произнес он, поднимая кувшин. – Эх, жаль дареного вина! Но ничего: твой пассажир уже на месте, в своей каюте. На обратном пути уж он попотчует тебя вдоволь!
Леф пытался шутить, но капитану было не до этого. Беспокойно глядя в потолок, – не сыплется ли оттуда пыль, предвестница обвала, – он сказал:
– Идем-ка отсюда, Леф! Береженого бог бережет, говорят расены.
– Что ж, идем, Дирей, – согласился Леф. Достоинство его было соблюдено – не он первый выразил желание ретироваться из подвала, – а правила дворцового распорядка, да и собственное благоразумие повелевали начальнику этера во время любых экстраординарных событий, в том числе и стихийных происшествий, находиться в месте, откуда открывается наибольший простор для действия. – И поспешим, – добавил он.
Пропустив гостя впереди себя, Леф обвел взглядом свой кабинет. Архивы находились в другом, недосягаемом ни для каких катаклизмов месте, и не о них он беспокоился. Просто ему надо было удостовериться, по извечной привычке атлантов, что после себя он оставляет полный порядок…
Правила запрещали в таких случаях пользоваться механическими подъемниками, и они оба побежали по лестнице.
Внезапно Леф остановился: надо было снять караулы со всех подземных комнат, включая и узилища. Мысленный приказ был короток, – исполнение его отдавалось под ответственность начальника стражи.
Тот, как по мановению волшебной палочки, явился в миг перед Лефом.
– О Власть Имеющий, – сказал он и запнулся. Почувствовав неладное, Леф, чего с ним никогда раньше не бывало, схватил этера за грудки: тонкий шелк туники скрипнул, но выдержал натиск могучей руки.
– Говори, – почти шепотом сказал он.
– Азрула… Советник Азрула… – этера, казалось, задыхался. – Он…
И рука его протянулась в конец длинного коридора. Леф за это время успел прийти в себя и охватить ситуацию в целом, безо всяких объяснений со стороны этого заики. Нет, он нисколько не принижал своего подчиненного, чьи доблесть и сообразительность были им испытаны не раз, – просто по опыту Леф знал, что заикание, запор речи, никогда не бывает без причин. И причины эти, увы, надо искать в невидимом мире.
– Дивон! – строго и внятно сказал он начальнику стражи и заглянул в его испуганные глаза. – Забудь о происшедшем. Снимаю с тебя на время твои обязанности. Сейчас ты поднимешься на поверхность и, не останавливаясь ни перед чем, не отвечая ни на какие вопросы, пройдешь в Асклепейон. Там уже знают, что надо сделать. Побудешь какое-то время под целительным оком, примешь энергетический душ. Эх, дорогой мой, я бы и сам не отказался затвориться сейчас в Асклепейоне! Да мне нельзя, а тебе вот необходимо. Вогнали тебя, Дивон, в минус четвертый ярус. Но это дело поправимое. Однако поспеши!
И он проводил взглядом этера, который, едва переставляя ставшие вдруг непослушными ноги, двинулся наверх, исполняя приказание, накрепко засевшее в сознании его двигательного аппарата.
Дирей, начиная что-то понимать, спросил:
– Что это с ним? Порча?
Не спуская глаз с Дивона, Леф ответил:
– Да. Удар отрицательной энергии. И такой силы, что почти полностью выключил общение сознания с внешним миром. Команде Эсмона придется поработать основательно, чтобы привести Дивона в норму. Но не беспокойся за него. Эндокринный канал прочистят, – он только укрепится от этого.
Между тем, как он беседовал с капитаном, мысли его были заняты совсем другим. Дирей, к его удивлению, уловил их направление.
– Азрула? – неуверенно сказал он. – Но причем здесь Азрула? Азрула – здесь, у тебя, Леф?..
– Похоже, что уже нет! Птичка упорхнула, Дирей. Вот только каким это образом, желал бы я знать!
Быстрым шагом он подошел к одной из запечатанных дверей в конце каменного коридора. Здесь, в сумраке, едва освещенном тусклой желтой лампой, он чуть не споткнулся о тело стража. Сжавшись в комок, тот лежал на боку, обеими руками прижав к себе стальную пику. Леф сел перед ним на корточки, вглядываясь в черты молодого лица, открытые позолоченным шлемом.
– Что ты смотришь?! – укорил его подоспевший Дирей. – Его надо…
– Ничего ему уже не надо, – ответил Леф, и безразличие в его голосе не обмануло Дирея, который и сам был мастер скрывать таким образом свои истинные чувства. – Этого беднягу загнали уже туда, откуда нет возврата. Впрочем, не буду предсказывать. Эсмон частенько проделывает настоящие чудеса.
И он, нажав большим пальцем правой руки свой массивный браслет, который он не снимал со шуи ни днем ни ночью, проговорил в него несколько слов, призывая подмогу.
– Первым делом, что бы ни произошло – помощь соратникам, – как бы извиняясь за промедление, сказал он, поднимаясь во весь рост.
– А теперь взглянем-ка, Дирей, каким способом советник вышел отсюда!
Повинуясь его мысленному приказу, дверной проем раскрылся. Леф вытянул руку, загораживая Дирею вход.
– Стой! – сказал он. – Ты что, не понимаешь, что здесь не обошлось без черной магии? Куда тебя несет, если двое уже выбыли из строя! Закройся, говорят тебе, и причем самой крепкой броней!
Слава Единому, Дирей не спорил.
– А смотреть можно? – только и спросил он.
– Смотри! – разрешил Леф. – Но только через ионизированный кристалл.
Дирей только хотел переспросить, что это за кристалл такой, ибо он начисто позабыл все защитные премудрости, не считая нужным прибегать к ним в своей обыденной жизни. Как вдруг увидел прямо перед собой нечто искрящееся, хоть и совершенно прозрачное. Зрение обострилось, и капитан стал видеть, похоже, чуть ли не позади себя.
Кристалл! – ахнул он про себя, – ну и Леф! Молодчина, патрон!
Не опасаясь уже ничего, Дирей взглянул в камеру, осветившуюся вдруг ярким светом. Обернувшись на Лефа, капитан запнулся, и готовый вырваться вопрос остался невыговоренным: глаза этера сияли, сверкали целым снопом исходящих из них лучей, высвечивающих неимоверным по яркости светом каждую трещинку в кладке стен, каждую соринку на поверхности пола, мебели, тканей, почему-то разбросанных тут и там.
Искать долго не пришлось. В монолите внешней стены ясно вдруг вырисовался круг, небрежно заложенный имитирующим камень покрытием, – при наведении на него яркого луча Лефа оно легко вспыхнуло и исчезло, воспламенившись. Под ним зияло круглое отверстие, ровные края которого поблескивали в непереносимом свете.
Оплавлены! – подумал Дирей, – но какая сила, кроме жреческого огня, может проделать это извне, не приближаясь к Цитадели?..
Дирей вдруг осознал, что он, до сих пор и не слышавший ни о каком «жреческом» огне, прекрасно знает, что это такое. На вопросы, которые возникали один за другим в его мозгу, он как бы сам себе и отвечал, – спокойно и веско. Получалось, что нечего и некого спрашивать, раз ответы заготовлены в самом себе. Однако, разум Дирея, стоящий как бы в стороне от всего происходящего – в качестве наблюдателя, дал ему понять, что не следует это всезнание приписывать самому себе. И Дирей с готовностью согласился с этим, восхищенный теми возможностями, которые открылись перед ним с приобщением к сознанию Лефа.
Между тем прибыли этера, вызванные своим начальником. Бесшумно двигаясь вокруг посторонившихся атлантов, они сделали все, что требовалось. Безжизненное тело стража унесли, а в проеме двери поставили аппарат, узкое жерло которого, равномерно вращаясь, погудело несколько минут в направлении камеры. И только после этого, как все ушли, захватив с собой и прибор, – лишь одному из этера Леф сделал незаметный знак остаться – начальник порядка сказал:
– Останься здесь. Ни с места, капитан!
И его густой бас металлом отозвался в темных базальтовых стенах…
Дирей понимал, что профилактика, проведенная только что, на его глазах здесь, в месте, откуда было совершено дерзкое похищение преступника (еще не вдаваясь в подробности, он знал теперь, что Азрула, недавно почитаемый им как видный чин государства, совершил нечто такое, что выключило его из числа законопослушных граждан), позволяет не опасаться никаких вредных последствий неизвестного излучения, примененного похитителями. И все же что-то в нем восставало против долгого пребывания там Лефа. Он так явно порывался войти в камеру, что невозмутимому этера пришлось выставить правую руку, загораживая таким образом вход. Дирей демонстративно вздохнул и, как обиженный ребенок, уже было отвернулся, когда вдруг услыхал неожиданный призыв Лефа.
Мгновение – и капитан был уже возле своего патрона, который склонился над грудой тряпья, лежавшей на полу.
– Смотри, Дирей, – констатировал тот, медленно выпрямляясь, – это все, что они оставили здесь после Азрулы.
– Ты хочешь сказать, что эти дырявые лохмотья – одежда царского советника? – недоверчиво хмыкнул Дирей. – Вот уж никогда бы не подумал…
– Что Азрула – изрядный щеголь, об этом и мы наслышаны, – отвечал ему Леф, – однако эти «лохмотья», как ты выразился, не просто дырявы – они разъедены.
– Чем же? Не облил же сам себя советник кислотой, прежде чем покинуть эти покои?
– Сейчас ты все поймешь. Идем отсюда, нечего время терять. Да и небезопасно тут…
Оставив этера на посту перед наглухо замурованной дверью, – кладка из ровных каменных квадратов мгновенно выросла в до того пустом проеме – Леф спорым шагом пошел к выходу из подземелья; капитан едва поспевал за ним.
– Надо отдать им должное, – негромко говорил Леф, как бы подводя итог увиденному, – достать из Цитадели своего соучастника они могли только этим способом и никаким другим. Однако излучение, которое здесь применили – смертельно для органических клеток; шелковая ткань, остатки которой мы видели, свидетельствует об этом.
– Так советника что, уничтожили? – попробовал догадаться Дирей.
– Пока еще он жив. Пытаясь ослабить силу эманаций, ему велели скинуть одежду. Что ж, может, это и вправду смягчило удар. Советник ведь всегда кутался в шелка, словно в кокон. И, тем не менее, время его сочтено.
– Неужели его приятели не могли выбрать другое какое средство? И вообще, что это такое, если не секрет, – то, что способно проделать в базальте дыру, словно это не облом океанической коры, а кусок коровьего масла?
– Для этого «средства» нет разницы, что плавить, – то или другое. Хотя ты и прав, названные тобой материалы – антиподы по твердости.
– Я понимаю, Леф, что это – тайна. Но… если ты знаешь о действии этого оружия, значит, мы им также владеем?
– О чем ты думаешь, капитан! – отмахнулся этера, продолжая думать о своем. – Мы– то уж, во всяком случае, сумели бы вытащить из каменного мешка любого, не причинив ему никакого вреда. Это и вызывает беспокойство…
– Почему? Если доказывает лишь, что они слабее!
– Но не останавливаются перед уничтожением живого. Тем более – одного из своих сподвижников. Значит, они обладают только этим оружием, как ты верно назвал излучение, которое убивает вернее всякого меча. Будь у них другое, более совершенное, они бы, думаю, не пожалели его для советника. Хотя кто их знает…
– Но ты упоминал еще и о магии, Леф. Где же ты ее здесь видишь?
– Насильственная черная магия – в том, что разум земной задействовал стихии во исполнение собственных, низменных целей. Тогда как стихии должны работать только лишь на благо: упорядочение Космоса земного и надземного.
– Они скажут: это благо наше, значит, земное. Поди докажи, что это не так!
– Тут и доказывать ничего не надо. А главное – некому. Все плюсы и минусы в таких делах складываются сами собой. И счет этот вернее верного.
– Значит, если я вздумаю заняться черной магией…
– Упаси тебя Единый! Дирей! Перестань шутить тем, чем шутить нельзя!
– Но я же так, к примеру…
– Ты забываешь о том, что все сказанное подхватывается на лету служителями Друга, которых у него тьма-тьмущая. Оттого он и силен, что мы сами выбалтываем ему свои намерения. Чаще всего эти самые служки и портят все вокруг нас.
– Так что же, надо набрать в рот воды и молчать? Но для чего же тогда нам дан язык?
– Чтобы говорить. Но помнить при этом, что все, исходящее из твоих уст, не должно быть использовано против тебя самого, так же как и против кого бы то ни было.
– Но разве возможно все время помнить об этом? Наше сознание, действуя в земных повседневных условиях, оно ведь как бы закрывается от всего высшего!
– И, тем не менее, Дирей, настало то время, когда мы, если хотим выжить, должны постоянно держать в уме ниточку, связывающую нас с Небом. Иначе мы никогда не вырвемся из оков Земли. Более того, сами и отдадим ее во власть хаоса.
– Ясно пока что одно: мне надо держаться, Леф, твоего сознания.
– Это, конечно, легче всего – ехать на чужом горбу. Но знай, что так будет не всегда. Я вовсе не собираюсь постоянно тащить тебя за собой, у меня, знаешь ли, и собственных дел хватает. Сегодняшний урок, Дирей, он особенный: это помощь тебе, капитан. Мне же он – наказание за то, что отошел от истины, работая с тобой. Дальше пойдешь сам, не обессудь.
– А если не туда забреду?
– Может и такое случиться. Но тут уж надо самому смотреть в оба. Размышляй. Сила в тебе природная есть, только надо ее теперь умом направить в нужную сторону.
– Погоди, Леф, куда же ты…
– Еще увидимся!
Последние слова патрона донеслись до Дирея уже издалека. Он и не заметил, что стоит на площади перед дворцом, обиталищем царской четы. В другое время капитан не упустил бы возможности детально рассмотреть все сказочные подробности этого места, – кто знает, доведется ли ему, рядовому капитану Атлантиды, побывать еще разок в этом недоступном для простых смертных святилище Посейдониса?
Но, охваченный какой-то непонятной истомой, Дирей оставался недвижим. Он стоял, широко расставив могучие ноги, и со стороны было вовсе не заметно, что сердце его гложет тоска. Не знал капитан, что такая печаль, сродни вселенской, наступает тогда, когда сердце освобождается от земных привязанностей, давая возможность сознанию воспарить ввысь, чтобы тем шире охватить круг забот вселенских.
Дирей переворачивал в своей жизни новую страницу – она называлась служением человечеству. Не человеку конкретному, но всему роду в целом.
Но где ему было знать о таких возвышенных вещах? Забыв про свой платок, похожий на простыню, он отирал пушистые ресницы рукавом непривычного для Посейдониса вышитого кафтана, и мысль его была о Лефе:
– Прощай, патрон. Зачем вынимаешь ты стрелу свою из моего сердца? Устою ли без нее?
Раздался дикий и протяжный визг, ни на что не похожий.
Мимо, не обращая внимания на Дирея, пробежали нестройной стайкой несколько этера, и он задохнулся, охваченный их волнением. Машинально он шагнул было за ними, но тут же остановился, услыхав внутри себя безмолвный голос:
– Царица Тофана погибла…
И увидел на гранитных плитах парковой дорожки женское тело. Алое платье не скрывало неестественности положения его членов.
Яркое видение исчезло, едва появившись, заставив капитана забыть о своих недавних стенаниях.
Дирей прозрел.
_____________________
Задумчиво рассматривал Аполлон кристалл горного хрусталя, поворачивая его в пальцах. Общение с чистым, незамутненным сознанием высших минералов всегда доставляло ему радость: ясные формы, четкие грани, прозрачность или наполненность любыми оттенками цвета каждый раз соединялись для него в бесконечно разнообразные, все новые облики красоты, которые несли свежесть и обновление всему его естеству.
Однако сегодня созерцание кристалла не приносило ему желанной концентрации: отточенные сверкающие грани не помогали заострить лезвие мысли…
События, тайные и явные, свидетельства о которых ему регулярно доставляли служба Лефа и собственная интуиция, эти события, понятные каждое само по себе, никак не желали складываться в стройную систему.
– Что это? – спрашивал Аполлон себя. – Исчезла способность к синтезу?.. Этого не может быть: он молод и силен, как юный атлет, впервые домогающийся звания настоящего мужчины.
Он вспомнил вчерашние игры, в которых он участвовал лишь как почетный гость: ему по-прежнему не было равных ни в одном состязании, и не хотелось отнимать лавры победителей у подростков. Хотя – какие они подростки? Увенчивая их головы лавровыми венками, право носить которые даровалось лишь из его собственных рук, Аполлон приметил, какие они все рослые и красивые, – а ведь, в сущности, почти дети: не больше девятнадцати.
Да, молодая поросль северных атлантов явилась во всем своем блеске перед собственным кумиром, – он представил их горящие восторгом глаза и сдержанные возгласы: «Эвоэ!» Что ж, они понравились взаимно, а это хороший признак, – признак благотворного и обоюдного умножения энергий. Хотя уж чего-чего, а энергии ему не занимать, слава Единому…
Он бережно вставил кристалл в специальный паз и огляделся. Вокруг все было неизменно. Свет Солнца, многократно усиленный внутренними свойствами хрусталя, наполнял покои, чье убранство составляли созвучные ему материалы: прозрачный пластик, эфемерный, почти невидимый белый шелк и украшения, лишь изредка, и то самым тонким обводом, оправленные в золото. Аполлон залюбовался стоящим на полированном серебрянном блюде алмазным убором, творением сурийских мастеров. Пришлось, правда, с ними вместе покорпеть над точным воплощением его замысла, но зато изделию этому, поистине, нет равных в мире.
Алмазы он подбирал самолично, не пропуская ни одного с малейшим изъяном. Можно было бы их, конечно, отгранить и отшлифовать, но Аполлон признавал лишь природное совершенство. Так что ни один из камней не был тронут рукой человеческой. Высочайший замысел остался неоскверненным. Кропотливый труд состоял только в создании оправы, достойной соединить воедино разновеликие и разноблещущие камни. И суриты сделали невозможное, поднялись до высот Аполлонова идеала: платина и золото, раздельно сливаясь в прихотливом и в то же время простом узоре, придавали алмазам ту завершенность, которая и есть не что иное, как гармония.
Но зачем нужен был этот драгоценный, даже по понятиям привыкших к роскоши атлантов, убор? Ведь сам Аполлон никогда головы не покрывал: его достоинство было выше всяких корон. Лишь лавр, очищающий ауру, прикасался к его кудрям, да и то лишь в моменты, когда предстояли отягчающие общения.
Мысль создать подобную вещь возникла в нем неожиданно, под влиянием зародившегося вдруг желания. Красота предстала перед ним сразу, в законченном виде, – осталось лишь запечатлеть ее образ в памяти и, не откладывая, тут же сделать набросок. Конечно, что-то было упущено. Но – не без этого. Аполлон, умудренный собственным опытом, уже смирился с тем, что при переносе из мысленного, идеального мира любое земное изображение или же воплощение в предмете неминуемо теряет в выразительности. В чем здесь секрет, гадать можно было бы долго, – но факт оставался фактом.
И на этот раз, стараясь наглухо закрыть от себя мысленное изображение идеала, Аполлон искренно восхищался чудным изделием. Убор на самом деле был великолепен, объединяя в себе вершины планетной сущности – царственные минералы и металлы, человеческое мастерство – с художественным гением высшего духа. Недаром этот венец горел почти осязаемым пламенем, – огонь ювелирного горна, скрепивший неопалимые алмазы, соединился в нем с огнем творчества. И застыл…
Невольно вздохнув, Аполлон оставил свою новую игрушку, так и не признавшись самому себе, для кого или для чего он поспешил приготовить ее. Его одолевала другая забота, на этот момент куда более важная, чем его личные проблемы. Эта забота была настолько не сопоставима ни с чем иным, что светлого бога взял мгновенный озноб. Это был верный знак, что он попал наконец в нужную частоту: ведь подобным образом тело реагировало на совпадение с вибрациями Высшего Разумения…
Аполлон воспрянул духом, решив, что пришла Помощь. Однако время шло, а контакта все не было. Он опробовал уже, казалось, все: сидел, с глазами открытыми и распахнутыми настежь, погружался в глубину магического сияния камней, истово призывал к себе Руководителей. Даже попробовал было прилечь, чего никогда не позволял себе в духовной практике. Все было напрасно. Оставалось признать, что помехи, создающие такую непреодолимую преграду в его сознании, как отсутствие способности к сосредоточению, коренятся в нем самом.
И доля правды в этом была, надо сказать. Аполлон излишне отвлекся, не желая обидеть невниманием никого из близких, обрадованных его появлением на родине. Правда, он позволил себе немного, самую малость – спортивные игры, посещение частных домов. И один-два взгляда украдкой. Не так уж это и преступно, попытался было он оправдать себя. Однако сам же и вознегодовал тут же: как это так?.. Именно тогда, когда все его мысли, чувства, само физическое уединение должны быть сведены воедино, чтобы помочь сознанию достичь высшей оккультной мощи, – в такой момент он предается развлечениям! Ему ли не знать, что отвлечение, рассеивание – есть не что иное, как бесконтрольная, а потому и преступная выдача энергии. Самоценность собственной силы, уникальность своего внутреннего аппарата, способного аккумулировать и преображать нейтральные, а чаще откровенно отрицательные пространственные токи в поистине живительную благодать, – во всем этом он прекрасно отдавал себе отчет. И дело здесь было не в отсутствии скромности, но в реальном взгляде на соотношение вещей.
Ибо беречь силу должно все живущее. Но, чтобы это делать, надо знать, что беречь и как. Трезво просчитать ресурсы, чтобы не остаться в один прекрасный день при пустом кошельке, то бишь иссякшем роднике жизненной силы. А уж коль скоро ты обладаешь способностью щедро одарять ею и других, так опасаться бесполезной траты этого сокровища из сокровищ тебе придется тем паче, что охотников поживиться божественным лакомством всегда найдется больше, чем можно себе представить. И порой эти «охотники» по-настоящему, очень целенаправленно и умело, как истинные профессионалы, охотятся за такими светочами, привязываясь к ним душой и телом. И горе тем, кто не отличит вовремя искреннюю расположенность от темной зависимости – хотя это просто: сердечная боль, или короткий укол в сердце дают весть о злом неприятеле, тогда как спокойная радость скажет о благотворном взаимном обмене…
Но как же быть, если это один из собственных братьев?!
Аполлон инстинктивно скрестил руки на груди. Что бы ему поступить так во время вчерашней встречи с Другом? Так нет же, – это бы выглядело демонстрацией неприязни к нему и могло бы послужить недобрым примером для многих в Атлантисе. До поры, до времени Аполлону не хотелось выносить семейные разногласия на общий суд. Впрочем, этот суд и так уже вершился: атланты, к сожалению, первым делом переняли у человеков любовь к сплетням. Нет бы к чему другому: усидчивость и трудолюбие, например, или скромность только украсили бы их, все порхающих по верхам. Да вот и сам готов осудить даже брата, если тот действует вразрез с его концепцией и планами.
В сопровождении невеселых мыслей Аполлон вышел в сад, надеясь, что его благодатная сень обновит и омоет отягченную душу, укрепит тело. Да, только здесь, в окружении молчаливых и безраздельно преданных существ, он мог открыться, не опасаясь предательства: в его семье было неблагополучно.
Царская семья, со стороны представлявшаяся единым организмом, спаянным не только общей кровью, но и наличием в нем одной направляющей цели, организмом, не просто вознесшим над самим собой главу, царя, но и прилагающим все свои объединенные усилия к тому, чтобы она, эта глава, могла хорошо соображать и крепко держаться на теле, – семья царя уже давно являла собой лишь видимость того, чем должна была быть.
И добро бы эта видимость сохранялась хотя бы внешне, на тех сторонах жизни атлантов, которыми они соприкасались с человеческой общиной. Аполлон никак не мог согласиться с тем, что разногласия между царевичами, к примеру, давно вышли за пределы укромных покоев Цитадели. В форме легкой перебранки они стали предметом подражания для всех вокруг: излишне самолюбивые царские братья не считали нужным сдерживаться перед кем бы то ни было. Тем более, перед человеками, – ведь те, по устоявшемуся мнению, едва начали выходить на разумный уровень. А, между тем, это было огромной ошибкой. Именно человеки, природой своей настроенные на считывание информации со своего эталона, образца и идеала, более всего другого воспринимали приземленный образ их действий. Что путного из этого могло получиться?..
Словно в кривом зеркале отражались атланты, привыкшие считать себя богами на Земле, в поведении своих подопечных. Возвращаясь временами на Посейдонис после работы с чисто человеческими, тяжкими для него энергиями, Аполлон больше надеялся найти здесь отдохновение и духовное очищение, так необходимые каждому для восполнения своих физических сил. Словно в вязкую тину, погружался он здесь в нескончаемую череду взаимных обид, претензий и раздутых амбиций. И все это при почти полной амнезии, которая, похоже, все больше завладевала сознанием его сородичей. Мало кто помнил уже себя прежнего, – а уж о первоначальном высшем назначении атлантов неприлично стало само напоминание…
Аполлон и не заметил поначалу, как анализ, предшественник синтеза, методично заработал в его сознании. Да и когда понял, не стал обращать на это чрезмерного внимания, – не утерять бы нить, которая только и может привести к охвату ситуации в целом, к ясному видению причин происходящего. А уж там и до изыскания способов борьбы недалеко!
Он еще верил в то, что гармония на Посейдонисе восстановима…
В голове вдруг явственно прозвучал сигнал вызова. Частота его была приемлемой для общения, и Аполлон откликнулся. Это была Туран. Легкая на помине, она первой откликнулась на мысли брата о царской семье.
Аполлон неплохо относился к этой своей сестре, – может быть, тут играла роль непобедимая женственность ее естества, а, может, дело было просто в незлобивости Туран. Как бы то ни было, а она оставалась одной из немногих, с кем здесь, в Атлантисе еще желал говорить светлый бог.
– Приветствую тебя, сестрица, – послал ей улыбку Аполлон, – что скажешь?
Он увидал Туран полулежащей, по своему обыкновению, на софе с высоким изголовьем; одна нога ее была вольно вытянута на белом шелке, другую царевна согнула в колене, как бы непроизвольно покачивая ею из стороны в сторону. В ее черных, как смоль, прелестных кудрях красовалась свежая роза; другим таким же цветком, но уже на длинной ножке, она гладила себя в ложбинке между белоснежными тугими грудями.
Аполлон и бровью не повел.
– Ты по делу или просто так? – спросил он, хорошо зная нрав Туран. – А то я занят…
– Ну вот, – чуть покривила крохотный ротик юная красавица, – ты всегда занят, когда бы я к тебе ни обратилась. А сам, так ни разу не удосужился узнать: жива ли твоя сестра Туран, не остыло ли ее сердце, не увяла ли, не дай Единый, ее несравненная красота?
– Сердце твое, о любвеобильная, не может остыть вовеки: что будет тогда с нами, твоими поклонниками? Что же до твоей красоты, то о ней нет надобности справляться. Весь Атлантис, – да что Атлантис! – весь мир наслышан о ее дивной силе.
– Ловлю тебя на слове, дорогой брат, – не упустила момента Туран, и искрящийся взгляд ее синих глаз проник Аполлону прямо в душу. – Коль уж ты признаешь себя моим поклонником, так изволь прибыть ко мне. И немедленно. Желаю видеть тебя воочию, а не так…
Сладкая немощь обволокла Аполлона. Он прекрасно знал, чего от него добивается Туран: ей и жизнь не в жизнь, если кто-либо из мужчин, достойных ее внимания, не падет к ее ногам, чтобы навек уже остаться там, у подножия ее трона, пресмыкаясь в надежде вновь вкусить блаженство обладания самой богиней. Аполлон же был как раз из числа тех, кто предпочитал оставаться на расстоянии от ее всесильных чар, – но и не отвергал ее грубо и недвусмысленно. Сейчас все было сложнее: едва только собралась с силами его мысль, обесточенная накануне общением с Другом, как это наваждение!
Усилием воли Аполлон остановил в себе поднимающееся желание, обращая его к той цели, которая ему предстояла. Сделать это было нетрудно, – он владел своими энергиями, а преобразовать одно в другое было лишь делом техники. Тем более что никогда нельзя уничтожать самую плодотворную из всех сил. Ведь сила взаимного тяготения женского и мужского, в своих бесчисленных выражениях, есть поистине животворящая мощь Великих Начал, – основы мироздания…
– Туран, дорогая, – ласково произнес Аполлон, – что для нас обоих расстояние?..
Однако Туран почуяла натяжку.
– Ты предлагаешь мне звездный секс? – томно протянула она, поднося розу от тела к губам.
Аполлон содрогнулся – ничего подобного у него и в мыслях не было. Между тем, Туран продолжала развивать свою мысль, – в энергиях наслаждения, пусть даже косвенных, как сейчас, она находила постоянное возрождение. В отличие от остальных, не владеющих секретом привлечения к себе сердец.
– Но я, знаешь ли, отказалась от этого. Конечно, в особых случаях приходится довольствоваться старым, порядком надоевшим способом любовного удовлетворения тонкого тела. Но теперь, когда я могу сравнивать, скажу тебе, с теми ощущениями, которые дает земное тело, нельзя и близко поставить никакие другие!
– Туран, сестричка! – попробовал остановить водопад льющихся на него откровений Аполлон. – Вспомни, милая: ты говоришь со своим братом, который не разделяет этих новомодных увлечений. Можно ли так впадать в сферу земных чувств? Не боишься ли ты огрубления духа?
– Вот еще! – засмеялась Туран, обнажая ряд ослепительных в своей красоте зубов. – Огрубление духа, говоришь ты? По мне – лишь бы не тела! – Она протянула к нему руки, обнаженные, гибкие, и, послушная ее движению, легкая ткань туники открыла нежно-розовый сосок. – Сама Туран, владычица любви, зовет тебя, Апплу!
Браки между близкими родственниками были обычным делом в среде атлантов и даже поощрялись, как сохраняющие чистоту крови. Мимолетные соития также не являлись чем-то из ряда вон выходящими, хотя сам Аполлон не был сторонником их. Так что дело состояло вовсе не в этом. В чем же?..
Аполлон, не только не отвергавший женской любви, но и сам беспрестанно домогавшийся ее, не пытался найти ответ на этот вопрос, – сейчас ему было не до того. Натиск Туран, на сей раз решившей, по всему было видно, добиться победы над недоступным ее чарам богом, все усиливался. Для него же главным было избежать обиды Туран, которая неминуемо настигнет его, если он не сумеет сгладить отказ. А в том, что здесь кроме отказа ничего и быть не может, он не сомневался: какая-то неясная ему самому пелена, нечто вроде брезгливости, стояла между этой обольстительной женщиной и его мужским чувством, не давая им сблизиться.
– Брось дурачиться, сестра, – с мягкой укоризной попенял ей Аполлон, – видишь, мне недосуг. Ты отвлекла меня от важного дела.
– Ах, да, – вновь засмеялась Туран, и этот смех, так волновавший многих, опечалил ее брата. – Я и забыла, что ты у нас нынче вместо царя. Вот незадача! Сейчас тебе недосуг, а ночью – законное время Мариса. Может, завтра?..
Но Аполлон не мог обнадеживать женщину – тем более, родную сестру – попусту. Сдерживаясь, ибо мысленный процесс в нем продолжался, и что-то брезжило уже в нем от искомой истины, он ответил, стараясь не выдать своего нетерпения:
– Вряд ли, – и повторил, подчиняясь внутреннему чувству, вынесшему на поверхность его разума некий результат его ментальных поисков. – Вряд ли, сестрица, можно будет меня застать завтра, и не только дома – он кивнул на дворец, – но и вообще на Посейдонисе. Так что – давай отложим нашу встречу. До лучших времен.
– Чем же эти времена нехороши? – надула розовые губки Туран. – По мне, так лучше и не бывает. А, понимаю, – ты имеешь в виду возвращение Родама? Но что-то мне сдается…
Она замолчала, пристально уставив взгляд куда-то вдаль. Потом взглянула на Аполлона и неуверенно улыбнулась.
– Впрочем, меня это не касается, – сказала она, и его поразила внезапная усталость в ее тоне, – скажи лучше, где ты будешь? Может, вдали от стоокой родни к тебе будет легче приблизиться? Что ж, я прилечу, если попросишь…
Но Аполлон не собирался оставлять каких-либо недомолвок во всем, что касалось царя Родама. Тем более что исходили они не от кого-нибудь, а от самой царевны Туран, законной дочери теперь уже небесного царя Сварга. Тут без особой на то причины не произносилось ни слова. Аполлон улыбнулся и сказал:
– Но сначала ты закончишь то, что хотела мне сообщить, хорошо?
Он мысленно протянул руку и погладил ее по чернокудрой головке.
– Как давно мы с тобой не виделись, Туран, дорогая, – сердечность в его тоне не вызывала сомнений, – а помнишь, как в детстве… Впрочем, о чем это я!
Однако было поздно: Туран вдруг расплакалась. Всхлипывая, как ребенок, она с готовностью отвечала брату, размазывая слезы по щекам:
– Помню ли я, Апплу?! Да ты всегда был самым любимым из братьев! И ты защищал меня, как лев, ото всех. Помнишь, когда застукали нас с Марисом под лестницей?..
– Как же, огромный скандал был, – усмехнулся Аполлон, – жрецы сразу потребовали твоего заточения в монастырь. Хорошо, что отец, слава ему в веках, нашел другой выход, поженил вас с братом…
– Давно это было, – улыбнулась Туран, уже несколько успокоившись, – вот и мучаюсь с десяти лет в браке. И Марис никак не уймется: все так же пламенеет любовью ко мне. А ревность, знаешь, она отвращает женщину, надоедает ей своей навязчивостью. Вот у нас и возникают проблемы.
– Ваши бы проблемы, да мне, – как бы про себя сказал Аполлон, – я бы их мигом решил! Зато ты, сестричка, единственная из царевен замужняя домина.
– Чему тут радоваться, – пожала плечами Туран, – если подумать, что отец наш прочил меня в жены своему наследнику. Не будь того случая с Марисом, так была бы я сейчас вашей царицей, вместо этой…
Она снова запнулась. Аполлон и сам уже чуял неладное, но отчего-то хотел слышать подтверждение из уст Туран, забыв обо всем другом.
– Договаривай, – сказал он.
– Надо ли произносить вслух то, что я всего лишь предчувствую? – задумчиво ответила Туран. – Так оно, может, и обойдется, но, узаконенное моим словом, уже обязано будет исполниться. Нет, брат, я не хочу выговаривать того, что ты ожидаешь услышать. Тем более что событие приближается. Скоро, скоро…
Вдруг она широко распахнула глаза, уже полузакрывшиеся было в легком трансе. Аполлон, внимательно наблюдавший за сестрой, заметил испуг, метнувшийся в них.
– Что, Туран? – снова спросил он. – Может, зная заранее, мы сумеем предотвратить нечто страшное, что грозит всем? Не таись!
– А ты не знаешь? – Туран взглянула на Аполлона, и в ее взгляде уже не было прежнего кокетства. – Ты, великий и всевидящий Апплу, хочешь уверить меня в том, что ни о чем не догадываешься?
– Когда тебе ведомо будущее, хотя бы и ужасное, надежда все равно должна вести тебя в твоей борьбе, – прямого ответа ему удалось избежать, но Туран и так было все понятно. – До конца. И даже после.
Туран опустила ноги, сев на своей софе и обеими руками опершись о ее край.
– Но что же может быть после конца? – вопрос звучал иронично, но глаза ее, в упор нацеленные на брата, глядели непривычно серьезно. – И что ты вообще считаешь концом?
– Эх, сестричка! Об этом бы нам с тобой поговорить как-нибудь в другой раз, на свободе!
– Нет уж, отвечай, раз начал.
– Но ты же знаешь, что вся жизнь состоит из этапов, она не однородна в протяженности. И каждый этап – это конец чего-то, отжившего к этому моменту, но одновременно и начало нового. Именно это я и имел в виду, когда говорил о конце. И о том, что после него.
– Так, значит, наступает конец? – почему-то тихо переспросила Туран.
– Взгляни на происходящее с астрологической точки зрения, Туран!
– Будто я понимаю что-нибудь в астрологии!
– Умница! Вот если бы тебе в этом следовали наши горе-мудрецы, скольких несуразиц мы бы избежали!
– Скажешь тоже…
– Но я серьезно! Ведь что такое астрология – это величайшая из всех наук! Она вбирает в себя, можно смело сказать, все составляющие тело мироздания законы, – из тех, конечно, которые доступны нашему пониманию. Потому без полного знания любой отдельной науки – ты не астролог; но и без умения соединить их все вместе тебе лучше не приближаться к живому Богу. Ибо что такое мироздание в целом, как не Единый?
– Но наши мудрецы, они ведь так много знают, – задумчиво протянула Туран, – и говорят так загадочно. Не то, что ты: сказал, и мне все ясно!
– Однако я вовсе не претендую на звание мудреца! Тем более, астролога.
– Ты, Апппу, который может все?..
– Не преувеличивай. Однако то, что я и «могу», идет во мне от чего-то врожденного. Сила, например, которая не приходит ни с какими учеными степенями. Или способность предвидения. Как и у тебя, Туран, это ведь то, что существовало еще до нашего рождения.
– Так ты думаешь, что и я что-то «могу», кроме легких побед над мужскими сердцами?
– В этом нет никакого сомнения! Твои же знаменитые чары – что это, как не неведомая внутренняяя сила? Хоть и проявленная в повышенной сексуальности…
– Выходит, чтобы употребить ее на что-то другое, я должна лишиться своей женской привлекательности?
– Хотя бы ее части.
– Ну уж нет! Зачем мне тогда эта сила, если я стану никому не интересной?
– Этого не может быть, Туран. Сейчас, например, ты интересна только для тех, кто ищет в тебе бесконечный источник, из которого он может черпать свое наслаждение. Но, стоит тебе обратиться к другой стороне своего естества – к знанию или чему-то другому, неважно чему, – как ты привлечешь не меньшую (а может, и лучшую) часть мужчин. Именно тех, кому станешь вдруг интересна своим широчайшим кругозором или познаниями в одном из видов науки. Ведь женская твоя привлекательность – она остается при тебе, она не убывает с приобретением знаний. И лишь дополняет их. Знаешь ли ты, что женщина, направленная к познанию, да к тому же и красивая – это сила, выше которой нет!
Туран деловито уточнила:
– Нет на Земле или вообще в Космосе?
– На Земле, на Земле! И что только ты так прикипела к Земле, не пойму. А вообще, чтоб ты знала, и в Космосе также. Ведь что в малом, то и в большом, что внизу, то и наверху, – этого ты еще не забыла?
– Конечно же, забыла! – удивилась Туран. – Я както совсем отошла от ваших, – она так и выразилась «ваших», – идей, проблем. У меня свой мир, приземленный, правда, но зато такой понятный и уютный. Ты вот все говоришь о мужчинах вокруг меня, – а знаешь ли ты, что женщин я одаряю даже больше, чем ваше мужское племя?
– И чего же они, если не секрет, просят у тебя? Не иначе, небось, как омоложения!
– Во-первых, они жаждут любви, и любви взаимной. Детей просят. А уж молодости, – об этом не осмеливается никто из них говорить вслух. Знают, что не во всем властны боги…
– Тут мы опять приходим к той же астрологии. – Старение и астрология?..
– Вот именно. В организме человека старые, отжившие клетки активно заменяются новыми, но такими же. И вдруг этот процесс замедляется, а затем и вовсе останавливается. Почему? Ты, например, знаешь секрет своей вечной молодости?
– Так же, как и все мы…
– Но мы – не человеки. А разница, хотя бы в этом случае, состоит в нашем умении избавиться от этого страшного механизма старения. В нас это заложено, и происходит само собой. И если при этом даже нам приходится прибегать к укрепляющим напиткам и очищающей пище, то что же говорить тогда о них, этих маленьких наших подобиях?
– Какая несправедливость, – затуманилась Туран, – жаль, что не призвали меня при их сотворении. Я бы их не обделила молодостью.
Аполлон усмехнулся:
– Успокойся, дорогая, – сказал он, – в деле сотворения человека никто из нас не участвовал. И не нам с тобой обсуждать плюсы и минусы того, что получилось в результате этого акта. Однако наши с человеками различия говорят лишь о совершенно обособленных астрологических структурах. О том, например, что при нашем первоначальном вхождении в физическое тело были задействованы одни соотношения звездных миров и сопутствующие им физические и химические законы, действовавшие на тот момент; создание же человека произошло при совсем иных условиях, и изменить их не может никто, кроме самого человека. Понимаешь?
– Не-а, – мотнула головой Туран, – но это неважно. Ты так красиво говоришь, что остальное не имеет значения. Прошу тебя, продолжай!
– Раз тебе интересно, значит, понимание придет позже. Человек… Громадную тему я затронул, и лучше не продолжать сейчас.
– Но почему – «кроме самого человека», Апплу?
– Потому что каждый из них будет проходить свой индивидуальный путь развития, помимо общего для нас всех. И на этом пути не возбраняется опережать других. Пожалуйста! Этим ты только поможешь остальным. А что такое «путь» – это нам знакомо. Мы этот отрезок уже прошли когда-то. Потому и оказались хоть и на Земле, но в физическом состоянии высшей, по сравнению с ними, эволюции. В мироздании ведь все живое. И влияние отдельных излучений надо понимать как то, что тебя понуждают претворить худшие и вредоносносные аспекты этих излучений в самые благотворные.
– Как красиво! – восхитилась Туран. – И себя улучшаешь, и вокруг делается лучше!
– Закон Пользы, дорогая моя. То, что отсеивает все ненужное и дает рост благу.
– С другой стороны, Апплу, – Туран умнела на глазах, – выходит, что и нас теперь «отсеивают», так? Чем же мы провинились? Скажи!
– Законы Космоса жестоки к отдельным личностям, Туран. Они не щадят никого и ничего.
– Но ты говорил об Общей Пользе… Польза – это благо. Это – когда хорошо. Так я понимаю.
– Снизу, с Земли, нам понятнее боль каждого создания. В этом, быть может, и состояла главная причина нашего нисхождения в плотный мир, – чтобы мы прочувствовали на себе все тяготы жизни, которую предлагаем человекам. И чтобы облегчили им, по возможности, пребывание здесь. Однако Высший План, он настолько велик, он предусматривает такие космические масштабы, в которых мы, вместе с человеками, вовсе и не заметны.
– Иду я вчера по дорожке сада, – задумчиво и вроде бы не к месту промолвила Туран, – вдруг смотрю: муравьи! По муравьям иду. Хорошо еще, что заметила вовремя. И то потоптала невесть сколько…
Аполлон замолчал. Он с новой нежностью глядел на сестру, которую, как оказалось, совсем не знал. Что все ученые знания, подумалось ему, перед этим умом сердца, бесценным поистине сокровищем, данным не кому иному, как именно женщине!
– Туран, драгоценная моя! – произнес он наконец. – Не надо тебе ничему учиться! Ни астрологии, ни чему другому. То, чем ты владеешь, дороже любых изысканий. Я, неразумный, взялся тебя наставлять, тогда как должен был смиренно просить у тебя совета. Что я и делаю…
Туран восприняла перемену в брате как должное. – В чем совет-то? – невозмутимо спросила она. – Дело непростое, в двух словах и не скажешь.
– Так говори в трех или больше. Я послушать люблю! – Ты все шутишь, а мне вот стало не до шуток. Речь пойдет о брате Родаме.
Он произнес это имя и остановился, чтобы оценить реакцию Туран. Однако та хранила молчание.
– Вначале, когда я вернулся на Посейдонисе, – продолжал Аполлон, – я не придавал большого значения его уходу.
– Исчезновению, – поправила его Туран.
– Какая разница! Главное, что он решил уединиться. А это всегда у нас считалось священным таинством, привилегией царя. Общение с Высшими Энергиями, которое под силу только ему, облеченному Божественной властью, должно было принести обновление ему как духовному естеству, и силу – как существу физическому. Однако…
– Последнее, видимо, беспокоило его самого даже больше, чем тебя! – не удержалась Туран.
– Однако, – не обратил внимания на ее вывод Аполлон, – вскоре после его… исчезновения тут случились некоторые события.
– Так вот почему ты в неурочное для себя время появился в Атлантисе! – ахнула Туран. – А я-то голову ломала! Значит, это ты вернул царицу с того света! Впрочем, непростительно, что я не догадалась об этом раньше: кто бы еще, кроме тебя, мог проделать такое!
– Туран! – укоризненно произнес Аполлон. – Мне становится все труднее говорить с тобой. Не узнаю тебя: откуда такая неприязнь к царице? Это тем более удивительно, что вы обе, и ты, и она, имеете много общего.
Аполлон говорил, а сам уже знал, что Туран с ним не согласна. Не желая ее сердить, он добавил:
– Так мне показалось…
Туран молчала, опустив глаза и перебирая лепестки роз на коленях. Аполлон поторопил ее:
– Что же ты молчишь, сестрица?
Туран отшвырнула от себя растерзанный цветок, отряхнула подол, и только после этого подняла глаза на брата.
– Ну, во-первых, дорогой братец, – сказала она, и нежность ее голоса странно не соответствовала колючему тону, – давай, наконец, выясним степень нашего родства.
– Время ли сейчас?..
– Когда-нибудь же надо это сделать! А то все «сестричка», да «братец»! Может, ты и вправду этому веришь?
– Ах, Туран! Ну, что это на тебя нашло? И как раз тогда, когда…
– Да, я знаю, ты всегда спешишь. Особенно, если надо оделить своим вниманием меня. Но все же ответь мне: ты и вправду считаешь меня сестрой, если не родной, то хотя бы сводной? Или же знаешь истину о моем рождении?
Туран побледнела, ее всегда широко распахнутые глаза чуть прикрылись густыми черными ресницами, отчего лицо ее приобрело обычно несвойственное ему высокомерное выражение. Аполлон поспешил заверить ее:
– Знаю, Туран. И не только я. Ни для кого не секрет, что прекрасная Туран – поистине, а не на словах, неземного происхождения.
– Что это значит? Говори, я хочу слышать это. Аполлон готов уже был подчиниться.
– Но не могу же я произнести Имя, – вдруг опомнился он.
– Говори, – повторила Туран, – я отвечаю за все!
– Дело не в ответственности, а в том, что вряд ли стоит сейчас, когда так напряжена атмосфера, рисковать проявлением в ней высочайших вибраций! Но я отвечу тебе, – он решил, что одно не лучше другого: сердить женщину, да еще такую! – Твой отец – божественный Уран…
– Дальше!
– Родилась ты в море. Пенистые волны вынесли тебя на берег, и нимфы, по велению великого Посейдона, отдали младенца моему отцу, открыв ему и тайну: он должен воспитать истинную богиню, чистотой происхождения превышающую любого из атлантов. Ну, теперь ты довольна?
– А сейчас скажи мне вот что, – будто не слыша последней фразы Аполлона, велела ему Туран, – и в чем же ты видишь «общее», как ты выразился, между мною и царицей?
– О, прости меня, драгоценная моя, – с облегчением вздохнул Аполлон, – я наконец понял! Но и ты должна поверить мне: я не имел в виду что-либо общее в вашем происхождении. О сравнении здесь не может идти и речи! Дело в другом. Ты давно задаешься вопросом, почему твой брат Апплу сторонится тебя, так ведь? Изини за прямоту.
– Ну да! – чуть удивленно произнесла Туран.
– Что ж, я признаюсь тебе. Что касается царицы (не будем усугублять ее состояния произнесением звуков ее имени), то здесь все понятно: земная часть ее естества преобладает, ведь материнская кровь – главное в потомстве. И это в какой-то степени извиняет ее тяготение ко всему, что от стихии Земли. Ты же, Туран, в своей сущности не несешь ничего от планеты. Даже удивительно, как стихиям огня и воды удалось не только соединиться воедино, но и совершенно преобразиться, чтобы создать тебя. Ведь по всем канонам твое тело должно быть чем-то эфемерным, текучим, а оно проявлено, видимо!
– Слава Единому, – проговорила защитную формулу Туран.
– И вот теперь ты, именно ты так возлюбила Землю, что вдруг окунулась в ее, – он запнулся, чтобы не сказать лишнего, – не самые высокие проявления. Почему ты забыла свое прежнее занятие, Туран?
– Какое же? – удивилась она.
– Ты одна изо всех нас в детстве могла летать. Неужели ты не помнишь, как прямо с места свечкой поднималась вверх, в Небо?
– О, это я помню, – живо подхватила Туран, – чудное ощущение! Особенно мне нравилось шевелить облака и тучки, – из них тогда лился дождик. Селяне, заметив это, начали присылать своих лукумонов с просьбами полить посевы в одном месте или осветить солнышком – в другом. Ах, как это было прекрасно! Ты не знаешь, Апплу, как я благодарна тебе за то, что ты напомнил мне о моих детских полетах!
– Так куда же все подевалось, Туран? Отчего ты сразу вдруг опустилась с неба да на землю?
– Ну, не совсем уж и сразу, – как-то поугасла Туран. – Но с того случая, – ну, с Марисом, – мне стало все труднее и труднее подниматься ввысь. Да и охота понемногу пропала… Ах он, злыдень! – в голосе ее послышались неподдельные слезы. – Уверил меня, что это просто игра, уговорил, что так и взрослые балуются. А когда пронзил меня, словно мечом, так, что я от боли света белого не взвидела – было уже поздно. И мой крик ничему не помог. Только ославила я сама себя.
– Марис, конечно, болван, каких свет не видывал, – попытался успокоить ее Аполлон, – но от этого тебе не легче. Что ж, сделанного не воротишь, однако не стоит и отчаиваться. Зачем так уж поддаваться внешним ударам и нагромождениям? Ты должна понимать, что есть силы, которым очень и очень хочется привлечь дочь Света к себе, в темноту. Но отнюдь не просветиться этим они желают (их уже вряд ли что просветит), а лишь отемнить ее саму.
– Слыхала уже об этом, – отвела глаза Туран. – Гермес мне уже надоел этими проповедями.
– Ну, тогда дело твое, – омрачился Аполлон, – и все же мне жаль. Не тебя, – ты сама себе хозяйка, – но того, что мы все теряем в твоем лице значительную силу.
– Кто это «мы»?
– Все те, кто трудится над просвещением человечества. Нести свет ему – как раз то, ради чего мы здесь. А ты, Урания, плоть от плоти Света, ты уклоняешься от своей прямой функции! Что ж говорить тогда об остальных?
– Каждый отвечает только за себя. Но ты меня задел за живое, Апплу! Живу, как умею. С дворцовой кликой, во главе с царицей, не близка. А выходит, что нахожусь наравне с ними: они признают лишь мир околоземных чувств и ощущений – и я, в своих чисто земных наслаждениях. Это сравнение меня не устраивает, брат. Наравне с царицей я не желаю быть ни в каком отношении. Так что мне делать?
– Ты посмотри, как мы столкнулись с тобой на этом вопросе: «что делать?», – усмехнулся Аполлон, – но я отвечаю тебе первым. Природа так распорядилась, Туран, что ты обладаешь мощными космическими функциями. Это – любовь, пронизывающая весь мир, многоликая и единая одновременно. И от тебя зависит, останется ли эта любовь приземленной, на уровне нынешнего человека, или охватит своей огромной сферой всю беспредельность его сознания. Это – дело далекого будущего, – но будущее, оно ведь творится постепенно. Светлая мысль, загорающаяся в нас однажды, заставляет все вокруг подчиниться ее исполнению, – затем другая, пятая, десятая. А представь, что нас много таких? Насколько тогда ускорится общее движение к лучшей устроенности жизни!
– Ну, ты известный идеалист, Апплу! И следовать за твоими установками я не смогу, предупреждаю сразу.
– Какие же у меня особенные установки, хотел бы я знать, – пробормотал Аполлон, отворачиваясь от Туран.
Но от той нельзя было скрыться.
– Они не особенные, Апплу, – начала она толковать ему своим завораживающим голосом, – но они очень суровы. Ты стоишь на крайних позициях: это хорошо, а это – плохо. И никаких средних, оправдывающих некоторое колебание, позиций ты не признаешь. Верно?
– Но это не мои установки! Это – Вечный и Единый Закон, Туран. Все имеет свои два противоположные полюса. И я предпочитаю, знаешь ли, придерживаться всегда того из них, который повыше. Потому что эволюция мироздания отдает преимущество ему, который означает благо. А я только следую за эволюцией.
– Но мои земные приключения – это тоже благо, Апплу.
– Сомнительное и очень временное благо, дорогая. Раз отрывает тебя от твоей исконной космической семьи и заставляет зарываться лицом в землю, ничего кроме нее не видя. Это непростительно, знаешь ли. Даже человеков мы учим, и они пытаются это понять, что наша планета – всего лишь часть общего. Для них она – вроде нулевого класса первоначальной школы; для нас, атлантов – экзамен, испытание перед выпуском на более квалифицированный уровень. Кто-то из нас подтвердит свое право подняться выше, но кое-кому придется покрутиться здесь еще немало времени, чтобы пройти весь курс заново…
– Страшная перспектива, – передернула плечиками Туран, – но тебе она не грозит. Ты-то уж, со своей праведностью, заслужил, небось, небесных степеней!
– Не уверен, сестрица. И вовсе я не праведен. Если покопаться в моей жизни пристрасно, так для очищения наберутся целые вороха! Да и сам я, признаюсь тебе, не готов к тому, чтобы оставить Землю, если это и будет мне предложено сейчас: дело ведь только начинается.
Туран весело расхохоталась. Аполлон не перебивал ее, хотя, непривычный к смеху, с трудом переносил его.
– Вот это да, – сумела наконец произнести Туран, – наш светлейший братец Аполлон, оказывается, вовсе не так уж и чист! Вот это признание! Да за него кое-кто, ты знаешь, выложил бы мне гору золота!
– Уймись, Туран, – опомнился Аполлон, – а то пожалею я, что открыл перед тобою душу.
– Что ты, что ты, Апплу, родной мой, – отвечала та, искренно встревоженная поворотом дела, – я ведь все шучу. Но ты должен знать: что бы ни случилось, как бы я себя ни вела, в глубине сердца я – всегда на твоей стороне. Кроме тебя и Герму, мне не на кого и положиться в этом мире, знаешь ли…
Она встрепенулась, словно яркая птичка, и подняла руки, охорашивая свою и без того прелестную головку.
– Благодарю тебя, – серьезно воспринял ее слова Аполлон, – хотя не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в том, что твоя помощь и в самом деле может мне понадобиться. И скоро.
– Знаю. Потому и говорю, – ответила Туран. – Так в чем же состоит твой главный вопрос ко мне?
– Вопрос мой очень сложен. Если бы ты могла мне ответить, я бы спросил тебя: Туран, как спасти Атлантиду? Но я и сам знаю, что ответа не может быть. Потому скажи мне хотя бы о том, все ли в порядке с моим братом Родамом, и не должен ли я спешить ему на помощь.
Туран задержала свои руки на пышном узле волос, что-то там перевивая и подкручивая. Лицо ее так долго оставалось опущенным, что Аполлон наконец понял: она не может взглянуть ему в глаза. Сердце его сжалось тяжким предчувствием, хоть и он был уверен, что давно готов ко всему.
Но вот она подняла голову. Впервые, кажется, он видел свою названую сестру такой серьезной, хоть губы ее и пытались улыбнуться.
– Это и в самом деле вопрос не ко мне, – тихо сказала Туран, – где уж мне, глупенькой потаскушке, заниматься делами целой империи!
Аполлон попытался было возразить, но богиня остановила его едва заметным жестом маленькой руки.
– Ты спросил, – строго сказала она, – я отвечаю. Изволь уж выслушать меня до конца. Или ты, создатель этикета, указывающего, как подобает себя вести в каждом отдельном случае, и что делать пристойно, а что непристойно среди цивилизованных атлантов, – ты сам же и нарушаешь его?.. Ну ладно, это я к слову.
Ее многословие было явной отсрочкой ответа. Аполлон понял это и не торопил, даже когда она замолчала.
– Не знаю, надо ли мне говорить то, что мне открылось, – ты ведь у нас и сам знаешь будущее получше всякого, – усмехнулась она, – но я скажу. Скажу, чтобы облегчить тебе твое собственное знание и разделить с тобой твой груз. Твоего брата спасти нет возможности, Апплу. Он, царей царь, не удержал свою силу, а это значит – потерял власть над миром. Облеченный высшим знаком, тремя молниями, он не управлял ими, и теперь они же своим огнем грозят сжечь его самого. Атлантида пришла в упадок, и теперь уже вряд ли что спасет ее: враги царя Родама слишком набрали силу, для того чтобы можно было разрешить дело миром. Ты вправе спросить, в чем причина? Их множество, этих причин, и все они важны. Так бывает всегда, когда в одну точку упорно нагнетаются вещества, опасные взрывом. Взрыв все откладывается, а нагнетение все усиливается, и кажется, что так может продолжаться до бесконечности…
Странно, но Туран нисколько не походила на обычных прорицательниц, которые непременно начинали кликушествовать, едва только приступали к прочтению будущего. Она сидела спокойно, и голос ее был тих и печален. Вот только глаза, слегка прикрытые веками, что притушило их яркий блеск, говорили о том, что эта женщина говорит не своими словами, – она повторяет истину, начертанную на невидимых страницах.
– Но неравновесие опасно тем, что стремится к равновесию. И взрыв, в какой бы форме он ни произошел, а должен явиться, чтобы стать источником для установления баланса, хотя бы и самого шаткого и непрочного. Правда, на этот раз баланс будет не столько шатким, сколько… темным. Ибо равновесие после вскрытия нарыва окажется явно не в пользу сил света. Тьма окутает разум на Земле. И надолго, – пока не придет час и не явится Тот, для кого окажутся приготовленными хоть несколько ушей, способных Его слышать. Я сказала.
Аполлон прослушал прорицание, не спуская глаз с лица Туран, как будто пытаясь прочесть по нему что-то невидимое – то, что осталось скрытым между ее словами. Да так оно, собственно, и было: он вызвал откровение богини, главным образом, для того, чтобы ярче осветить именно те страницы Сокрытой Ленты, которые интересовали его сейчас более всего. Ведь то предвидение, которое давалось ему, мужчине, было неполным, поверхностным, без тончайшего и всепроникающего качества женской энергии, присущей только ей: активно производящего творчества. Без этого качества самый мощный мужской, понуждающий импульс всегда останется лишь бесплодной мечтой…
Аполлон не задавался вопросом о правомочности использования им сокровенной силы Туран. Ее готовность помочь – уже одно это являлось позволением воспользоваться своим достоянием, осознавала она это или нет. Да его, в сущности, и не волновало сейчас ничего, кроме самого насущного на сей момент вопроса: какова истинная судьба Атлантиды, ее царя и горстки его все отдалявшихся друг от друга соплеменников, по давней привычке продолжавших именовать себя гордо атлантами.
Он ничем не выдал себя. Его лицо оставалось, как всегда, когда он этого желал, прикрытым непроницаемой маской доброжелательного спокойствия, а чувства… О, чувства свои Аполлон держал в крепкой узде собственной воли. Недаром его главным символом во все времена оставалась квадрига коней, управляемая прекрасным возничим: с четверкой бешеных лошадей на всем скаку справиться так же трудно, как и с собственными страстями.
Туран помогла ему сверх всякой меры; не желая отягощать ее еще более, он ласково кивнул ей:
– Сумею ли когда-нибудь отблагодарить тебя, сестрица, за помощь? Будь благословенна в сердцах человеческих, родная, и да не оставит тебя Высшая Благодать!
Туран удивленно взглянула на него:
– Такому пожеланию светлого бога может позавидовать любая женщина, даже более достойная, чем я. Что это ты так расщедрился, Апплу?
Поняв, что перестарался (хотя плата в действительности не превышала цены), Аполлон постарался исправить положение шуткой.
– Ах, так ты отказываешься? – протянул он. – Что ж, могу взять обратно сказанное.
– А вот и не можешь! – подхватила Туран, и непонятно было, то ли она развеселилась искренно, сняв с себя непривычный ей груз общеклановой тягости, или же она просто-напросто ловко подыгрывала Аполлону, оберегая, в свою очередь, его. – Забыл, что ли: «сказанного не воротишь»!
– А у меня есть секрет, как его вернуть, – улыбнулся Аполлон, решив про себя, что Туран все же напрочь забыла о своем недавнем экскурсе в трагическое будущее. – Будешь меня слушаться, научу тебя этому!
– Будто я и сама не знаю, как с этим справляться, – чуть пренебрежительно заявила Туран и деловито осведомилась: – ты, сдается мне, спешил куда-то, братец?
Аполлон не переставал поражаться быстрой смене ее настроений. Что за нею крылось? Обычное легкомыслие (в которое он, кстати, вообще не верил) – или тонкий и уверенный расчет? Ведь почему-то, не видясь с ним невесть сколько, Туран вызвала его на связь именно в тот момент, когда он был на перепутье?..
Однако ему некогда было разбираться во всем этом… Благодарно спохватившись, он сказал:
– Да-да! Лечу! И, знаешь, куда?
– Догадываюсь. Не иначе, как к отшельникуПосейдону.
– А что, и к нему тоже надо? – округлил глаза Аполлон.
– На мой взгляд, если у кого просить помощи, так это именно у него. Если уж великий Посейдон не наведет порядка на собственной земле, то кто же?..
– Пожалуй, пожалуй, – как-то неохотно согласился с ней Аполлон. – Правда, давненько мы с ним не виделись. Захочет ли владыка Посейдониса говорить со мной, который, в сущности, уже и не здешний обитатель!
– Это ты-то? Будто не вся Земля – твой дом!
– И все же… Все меняется со временем. Вот и моя дорога свернула в сторону от Посейдониса, хотя я и люблю эти места больше всяких других. Здесь я оживаю, набираюсь новых сил для работы с переселенцами. Правда, в этот раз все отчего-то по-другому…
– Сказать тебе, отчего? – Не дожидаясь ответа, Туран, будто она давно искала возможности высказаться на эту тему, живо заговорила: – Не стоило тебе, Апплу, вмешиваться в эту историю с царицей! Дело прошлое, конечно, но итог подвести все же надо. А итог этот неутешителен: вернув ее к жизни, ты нарушил Высшую Волю, Которая одна только и может распоряжаться нашей жизнью и смертью. Тем более что ты имел дело в этом случае с человеческой кровью. Царица, она ведь имела выбор, обратиться вверх, по данному ей Проводу, или же… Она выбрала второе. Это ее право, но одновременно и ее погибель, потому что теневая сила не упускает никогда возможности прибрать к своим рукам то, что идет в них само. Видишь, чем все закончилось? Ты ослабил себя, выдав на ее спасение почти весь свой огромный запас жизненной энергии. А итог? Царица, хоть и двигает руками и ногами, но как разумная личность – деградировала окончательно. Печально, но этого надо было ожидать. Теперь вопрос – как привести тебя, Апплу, в твое обычное состояние, состояние переполненности светом.
Аполлон промолчал. Туран, в своей женской непосредственности высказала то, что он прятал от себя в глубине души, не решаясь признаться самому себе если не в полном бессилии, то в приобретении им нового качества – неуверенности. Эта неуверенность проявлялась во всем: в его мыслях, поступках, в невесть откуда вдруг взявшихся сомнениях насчет своей правоты. Он поначалу не придал этому большого значения, решил, что такими, наверно, бывают признаки усталости: с обустройством Троады хлопот, действительно, было немало. Но сейчас, когда Туран преподнесла ему безжалостный диагноз, его словно молния озарила. Да, она была права, и права тысячу раз! Но ведь, с другой стороны, ее правота означала не что иное, как полную отставку Аполлона от всех дел. О каком спасении когото или чего-то может идти речь, когда при малейшем напряжении может оказаться, что спасать-то надо самого спасителя…
Все его существо, весь его могучий разум восстали при этой мысли. Как?! Отступить сейчас, оказаться не у дел, когда все нити заговора сошлись в его руках, когда очищение Атлантиды казалось ему таким близким и, в сущности, совсем нетрудным делом? Ведь у него намечены уже пути к этому, – он только все никак не мог выбрать, с чего начинать…
Туран почуяла эту бурю в душе Аполлона, которую сама же и вызвала. Однако, на удивление самой себе, она не стала ни утешать его, ни успокаивать обычными женскими приемами, до которых ее любвеобильное сердце было ох как охоче. Напротив, она вроде бы даже порадовалась проявлению страсти в этом боге, постоянно невозмутимом и отрешенном от земных проблем, которые так волновали саму Туран.
– Что ты так взволновался, бедненький? – жалостливым голоском, в котором, тем не менее, чуть-чуть, совсем немного, но проглядывала насмешка, протянула она. – Обидно тебе, что я заметила твою слабость? Да уж! Ты прости, но по-родственному я признаюсь тебе: теперь я успокоилась. Причина-то, оказывается, вовсе не в том, что ослабли мои любовные чары. То-то я и так с тобой, и эдак, а все напрасно. Что такое? Этого ведь не может быть, чтоб кто-нибудь, хоть бог, хоть смертный, отказался от нежной игры, коль уж я зову. Но теперь я все поняла, – и не таю на тебя обиды, Апплу. Не падай духом, братец! С кем не бывает!.. Но придется все же тебе навестить меня, хоть ты и отказывался: дам тебе кое-какого волшебного питья, да сама приласкаю впридачу – твою немощь как рукой снимет!
Аполлон разъярился. Непривычный для него красный туман застлал ему глаза, которые перестали различать и Туран, все продолжавшую говорить и говорить свои ужасные слова, и сам белый день вокруг. Он схватился рукой за тонкий шелковистый ствол березки, оказавшейся рядом, и так рванул его, что вырвал дерево с корнем. Однако это не привело его в себя: размахивая неожиданной булавой, с комля которой осыпалась земля, он начал крушить вокруг себя все, что ни попадало под руку. Неизвестно, чем бы закончилось это неравное побоище, если бы не комочки земли, запорошившие ему глаза. Только тогда, когда боль сделалась нестерпимой, Аполлон остановился.
Большой и сильный, он ожесточенно тер глаза, отчего резь в них только усиливалась. Ощупью, по памяти, ему удалось добраться до мраморного бассейна, окруженного стайкой блестящих дельфинов, искусно выточенных из цельных кусков драгоценного лазурита. Обняв одного из них, он окунул голову в воду, мягко пенившуюся под непрестанной струей, и отдался на волю очистительной стихии. Боль утихла, и Аполлон выпрямился.
Поглаживая статую, – а дельфин, как живой, ластился к его руке – он задумался, сидя на парапете бассейна. И странное дело! Мысли его были далеки от недавнего происшествия, – он заставил себя начисто забыть о нем…
Вода стекала с мелко закудрявившихся от нежданного купания волос Аполлона на его лицо и одежду, но он не обращал на это внимания, стараясь не упустить пришедшую ему в голову мысль. В нем, несмотря на все, – даже на пророчество Туран – крепло ощущение единения с Родамом. И чувство это никак не было похоже на ту унылую безысходность, которую он на какое-то время ощутил, беседуя с богиней земной плоти.
Он вызвал в памяти те мелькнувшие на ленте Агаси эпизоды, которые заинтересовали его еще тогда, но осмыслить кои он и не пытался: лента прокручивалась, как всегда, с неимоверной быстротой, и останавливаться на частностях не было возможности; главное, что требовалось в момент видеозаписи, так это максимальное внимание и, конечно, чтобы потом, при повторном воспроизведении ее, каждый кадр явился бы в наиболее ясном и четком изображении.
Перед Аполлоном, призванный его волей, стоял, как живой (да он и был живым, только еще не проявленным из будущего), могучий человек со шкурой леопарда, наброшенной на одно плечо. Застывший в кадре бросок его правой руки с огромной булавой в ней напомнил Аполлону о его сиюминутном долге, и, попрощавшись с ласковым лазуритовым дельфином, он поднялся с теплого мрамора парапета и возвратился в сад, на место своего недавнего буйства.
Дело было даже не в раскаянии (таких пустых, ничего не значащих слов Аполлон не имел в своем лексиконе); просто нужно было привести все в порядок, сделав это собственными руками. Что ж, он никогда не чурался физической работы. Атлант прежней, не нынешней школы, он мог с одинаковым достоинством и внешним блеском класть каменные монолиты в стены Трои или же быть украшением народного праздника, одаряя всех лучами своей красоты, сиянием доброжелательства и безбрежностью талантов, которых в нем было не счесть. Ведь не само занятие унижает личность, считал он, а отношение к нему. Если ты что делаешь с удовольствием, от того радость и тебе и другим; коли же стыдишься работы – сам же себя заставишь презирать…
Да, наворочено в саду было здорово! Пришлось потрудиться, чтобы расчистить завалы, причесать измятую траву и подрезать надломленные ветви растений. Но зато и пользы принесла эта работа немало: руки делают, а голова-то думает!
Снова и снова возвращаясь мыслью к человеку в леопардовой шкуре, Аполлон пытался определить его место в судьбе Родама, а, быть может, и всей Атлантиды, коль скоро он оказался на этой странице Агаси, – странице, которая отвечала на вопрос о будущем и того и другой. Когда вдруг что-то неясно забрезжило в его памяти.
– Не Мелькарт ли это? – сперва не поверил он себе. – Но что ему здесь делать? Ведь он обретается на другом конце света. Хотя и там его что-то долго не было видно…
Аполлон вновь вгляделся в лицо человека. Это лицо уже одно говорило о необычайной силе, даже могуществе его носителя. Если бы не средний рост (на полубоге любая звериная шкура выглядела бы недомерком), то можно было бы с уверенностью отнести его к атлантскому племени. Или даже к предкам-основателям всего живого на Земле – незабываемым титанам…
Решив, что никем иным, кроме как Мелькартом, этот человек не может быть (уж с кем, а с Мелькартом Аполлону пришлось в Азии расхлебывать вместе не одну кашу в свое время), Аполлон перенес свое внимание на другой персонаж из картин будущего – женщину. Тут, однако, его ждал успех куда меньший, чем в первом случае: незнакомка, будто нарочно, все время прятала свое лицо. Иногда Аполлону казалось, что еще немного стоит ей повернуть голову, вот хотя бы в этом полуобъятии с Родамом, или же в кадре, где она опустилась на колени у изголовья царя, то ли спящего, то ли…
Аполлон чуть не выронил бедную березку, которую уже собрался поместить в вырытую для нее просторную ямку: при мысли, что Родам может умереть, как и любой другой, носящий физическое тело, он ощутил страдание. Однако эпизод с недавним буйством научил его кое-чему, – Аполлон отставил в сторону мысль о брате и привел в порядок собственные ощущения.
Кому-то или чему-то, – было очень нужно выбить его из состояния обычного равновесия, его единственной и главной защиты во всех случаях жизни, ожидаемых, планируемых или неожиданных, и потому самых страшных. Ведь нервная система, которая есть не что иное, как посредник между телом эмоций, или так называемым астральным телом, и физическим организмом, при внезапном прорыве чувств, приходящих, как правило, из того же, прилегающего непосредственного астрального мира, – эта система, если она не защищена природно, может не выдержать внезапного натиска. Удар есть удар, радостное или горестное чувство его доставило. И последствием этого удара непременно является сбой всей тонконалаженной системы, питающей своими секрециями нервные центры и все клетки системы эндокринной. А уж эта последняя работает на астральном плане даже больше, чем на физическом. Именно она, такая незаметная, ни за что вроде бы не отвечающая в организме, снабжает человеческое тело той таинственной жизненной силой, без которой оно прекращает свою деятельность.
Эманации соков и гормонов, которые источают из себя железы, питают все ниточки и сплетения нервов. А что, собственно, может представить из себя человек без нервной системы? Известно, что: массу растущей протоплазмы, да и только.
Однако протоплазма, содержащая фосфор и являющаяся частью нервной клетки, – это тайна из тайн эволюции человеческого организма. Как магнит, притягивает этот фосфор жизненную силу из космического светоносного Излучателя. С течением эпох развития увеличивается и радиация этих лучей, и человек должен успевать со становлением в себе все новой и новой защиты от их опасного, в случае неприятия, действия. Выход один: увеличить содержание фосфора в своей нервной системе. Но как же это сделать? Произвольно, за просто так, ничего не свершится. Потому что, как ни странно это на первый взгляд, но фосфор в мыслящем организме вырабатывается в единственном случае: в случае обращения своего сознания, или менталитета, на духовный аспект жизни, фактически же процесс обратен, чему услужливо помогает все возрастающий интерес к прелестям земной жизни. Организмы же, не подготовленные к естественной эволюции, то есть неспособные принять с пользой для себя поток радиации, вынуждены сойти с арены общего развития, отступить на несколько шагов назад…
Все это, как и многое другое, было хорошо известно в среде атлантов. Аполлону же, удостоенному высших отличий – скипера, эгиды и лабриса, приходилось сталкиваться с противодействующими силами не в переносном, умозрительном, а самом прямом смысле: в виде персонифицированных сил зла.
Да, шла нескончаемая борьба противоположностей. На земном плане это была борьба за человека: кому он отдаст предпочтение. И тут надо было победить! Ибо и сами атланты имели тело человека, правда, тело несравнимо более совершенное, способное выдержать борьбу со стихиями, с Хаосом, – но, как оказалось, все же пасующее перед изощренными уловками темных.
Трудность была в том, чтобы сохранить возможность действовать на проявленном, земном плане: плоть замыкает дух и сковывает его энергии. Но цель состоит именно в этом – преодолеть сопротивление плоти и вывести космические, духовные энергии в себе на простор активной земной работы.
И вот, в то время, когда новая человеческая раса, с таким трудом выпестованная общими усилиями всего Космоса, только еще готовилась к выходу на самостоятельное поприще, в широкий мир, ее учителям и наставникам грозила опасность ухода из этого мира. Ибо угрожавшее атлантам замыкание духа – или перерыв связи с Высшим – было равноценно для них потере всех своих духовных привилегий.
Мысли о предстоящем поражении Аполлон не допускал, – а может, просто отгонял ее от себя. Во всяком случае, он был не из тех, кто сдается еще до боя. Теперь же, разложив все по полочкам и определив, откуда идет наибольшая опасность, он ощутил в себе желание немедленно действовать.
Это было упоительное, ни с чем не сравнимое ощущение собственного всемогущества – того, что ты все можешь. В другое время он бы его и не заметил, – но не сейчас, после долгого периода метаний и сомнений. Сила вернулась к нему в полном объеме, он был уверен в этом. И теперь уже ничто не заставит его упустить из рук эту свою бесценную спутницу!
План его действий вырисовывался перед ним сразу и целиком, причем сопровождался он таким ярким свечением, что сомневаться в успехе не приходилось. Предстояла лишь небольшая задержка: перед тем, как ринуться в атаку, пока еще дипломатическую, нужно было возместить урон, нанесенный им же самим своему живому саду. И с новым рвением он продолжил дело: бедные корешки у долготерпеливой березки совсем уже засохли. Опустив их в яму, обильно политую водой, он перебирал руками эти живительные для дерева каналы, сейчас безжизненные и сухие. Под его чудотворными пальцами корни, словно слушаясь его мысленного повеления, начали вбирать в себя воду.
Так он и сидел на корточках, одной рукой держа ствол дерева, другой посыпая мягкую землю, – он как бы просил прощения у дерева и пытался загладить свою вину перед ним, делясь жизненной мощью. И березка, листья которой уже было поникли, ожила. Аполлон еще немного ускорил поднятие воды через ствол – и только тогда, когда услыхал шелест листьев на слабом дуновении воздуха, он засыпал яму до самого комля и плотно утоптал землю.
Окончив приборку, он омывал уже руки в ручье, который прихотливо обегал весь сад в своем желобке из пестрого мрамора, когда вдруг какой-то непонятный, ни с чем не сравнимый шум заставил его поднять голову. И что же он увидел?..
Такое поистине могла позволить себе только Туран, – ей прощалось все. Над зеленой оградой сада, распластавшись о невидимую силовую стену, трепетали сотни воробушков. Они оглушительно чирикали, не в силах ни прорвать стену защиты, ни разлететься во все стороны: это была знаменитая упряжка богини сладострастия, о которой Аполлон был много наслышан, но видеть не удосуживался до сих пор ни разу.
Владелица ее, поистине сияющая Туран, поняв, что Аполлон онемел надолго, сама своей чудной ручкой открыла дверцу легкой летучей повозки и выпорхнула из нее, не хуже всякого воробья, на землю.
– Принимай гостей, хозяин! – весело произнесла она.
Спохватившись, Аполлон открыл внешнюю защиту и улыбнулся, глядя на то, как стая крохотных птиц засуетилась, рассаживаясь на плоской кроне облюбованного вожаком дерева. Повозка богини, вся сплошь украшенная росписью символической вязи, в которую вплетались разноцветные искры посверкивающих на солнце камней, оставалась на своем воздушном приколе.
Туран, отклоняя от своего лица ветви цветущих кустов, вошла в сад. Словно красуясь перед Аполлоном, она долго стояла на месте, поворачиваясь, кружась и меняя позы. Аполлон и в самом деле залюбовался ее прелестью, слитой воедино из великого множества отдельных признаков. Невозможно было определить, что же именно так привлекает в этой женщине и взгляд, и сердце: то ли совершенная красота ее черт, смягченная легким налетом земной неправильности, то ли плавные линии ее нежного тела, в которых, без сомнения, присутствовала мистическая притягательность. Сюда же вкладывали частицы своего участия и убранство головы Туран, и крой ее на этот раз тяжелого, расшитого золотыми цветами и листьями, платья, и легкая подсветка ее лица, усиливавшая и без того неописуемое его обаяние. Словом, всем своим обликом Туран подтверждала высокое звание богини Красоты, через ее посредство вызывающей в сердцах Любовь…
Она рассматривала сад, Аполлон же глядел на нее.
– Однако и быстр же ты на работу, братец! – нарушила она наконец молчание. – Не думала я застать тут порядок. Ну, это и к лучшему.
– Ты разочарована? – разгадал тайный смысл ее слов Аполлон. – Прости, что поторопился и не дал тебе возможности насладиться последствиями своего буйства.
– Ах, когда же ты оставишь эту свою прямолинейность? – чуть покривила Туран губы, тронутые краской. – Мог бы, кажется, и помягче, с женщиной-то…
Аполлон принял это замечание серьезно, как предупреждение к дипломатической миссии, предстоящей ему.
– Ты прав, Туран, – ответил он, – максимализм – моя слабейшая сторона.
– Это твое «или-или», Апплу, вряд ли доведет до добра, – на правах извиняющейся стороны не упустила случая наставить его Туран, – пора бы тебе если не смириться, то просто согласиться с тем, что на свете существует, кроме «хорошо» и «плохо», еще немало другого. И это другое часто готово бы стать на твою сторону, когда бы не твоя однозначность.
– Приму к сведению, сестрица, поспешил остановить ее Аполлон, – однако отойти от своих позиций не обещаю. Для меня, как и для той Иерархии, которой я служу, нет иного пути, как ясный и понятный Свет. Вот, Солнце жжет сейчас, – он невольно взглянул в небо, – но без него – тьма…
– И правда, что это сегодня так горячо? – удивилась Туран. – Ведь кажется, час еще совсем ранний!
Аполлон не сводил глаз, словно окаменевших от напряжения, с Солнца.
– Что ты там разглядываешь, Апплу? – встревожилась за него Туран. – Нельзя так! Опусти глаза! Забыл ты, что ли, – Солнце не позволяет, чтобы на него так пристально смотрели. Прошу тебя, дорогой брат, отведи глаза от него и взгляни лучше на меня. Вернись на землю, Апплу!
Но он и сам чувствовал, что еще немного – и он переступит черту дозволенного, – хотя бы для него эта черта и отстояла далеко впереди кого бы то ни было: медленно прикрыв глаза, он ощутил в них резкую боль.
Туран с тревогой смотрела на него.
– Чем помочь? – спросила она.
Аполлон слегка приподнял ладонь, как бы призывая Туран к спокойствию. Она поняла и, взяв его за руку, подвела к широкой скамье, укрытой в густой тени плюща, обвившего навес над ней. Она не знала, какие меры нужны, чтобы смягчить возможный ожог глаз, но интуиция ее была безошибочна.
– Давай присядем, – чуть подтолкнула она затихшего Аполлона к удобному сиденью, а то дурно мне от этой жары.
Они сели, и Туран начала что-то рассказывать брату: не могла же она, в самом деле, безмолвным истуканом сидеть, когда тут представился такой редкий слушатель, как Аполлон, погруженный в молчание. Ей было невдомек, какие молниеносные просчеты всего увиденного на Светиле и в областях, к нему прилегающих, производит в эти мгновения его мозг. Он позволил женщине говорить, ибо вовсе и не слышал ее.
Наконец он открыл глаза, но взор его оставался невидящим. Лицо его осунулось, и под глазами, по направлению к щекам, появились две глубокие борозды – след проникновения пространственного огня в живую плоть…
Туран, мимоходом взглянув на него, оборвала свою речь на полуслове. Вглядевшись повнимательнее в его лицо, она почувствовала, как легкая дрожь, знаменующая передачу неземных вибраций, коснулась ее.
– Братец! – произнесла она почти шепотом, забыв о том, что могла бы сообщиться с Аполлоном и без слов. – Ты прекрасен, как никогда! И я рада, что смогла помочь тебе вернуться к прежней силе. Ты ведь не в обиде на меня за это, правда? Да, я по своей женской вредности больно ущемила твое мужское достоинство. Но что, кроме этого, могло заставить тебя вызвать в себе то напряжение твоей мощи, которое и прорвало наконец опутавшую твое сознание пелену? Что бы могло помочь тебе воссоединиться с Духом, как не подобный взрыв энергий, призванный к действию тобою же самим? А теперь я довольна. И могу, пожалуй, оставить тебя… На время…
Она замолчала, ожидая от Аполлона того, на что могла бы рассчитывать и менее обольстительная женщина на ее месте: по крайней мере просьбы остаться, не говоря уже о приглашении в дом. Однако Аполлон молчал.
Долго размышлять было не в привычках Туран. Она поднялась с места, правда, несколько более порывисто, чем это сделала бы в другой раз. Аполлон тут же встал, готовый к услугам своей гостьи.
– Прости меня, сестрица, – как ни в чем не бывало, сказал он, – но мне необходимо остаться одному. Перед тем, как отправиться в путь. Благодарю тебе за то, что помогла мне. Думай обо мне почаще – твоя энергия поддерживает меня, словно мягкая опора – с Земли.
– А, прочувствовал все же, – потешила Туран свое уязвленное самолюбие, – без земной опоры никаких небесных проявлений не может случиться! Хотя, конечно, не будет и обратного, – уже куда более миролюбиво закончила она, смирившись, по видимости, с тем, что Аполлон вновь остается для нее недосягаем. Все же она сделала еще одну попытку: – А я так мечтала увидеть твой дворец не издали, а изнутри. Чтобы было о чем рассказать при случае…
Она испуганно вскинула на него глаза, нечаянно признавшись в истинной причине своих домогательств. Но Аполлон, наученный уже опытом обращения с земной богиней, не подал вида, что понял ее. Незаметно, шаг за шагом понуждая женщину следовать к тому месту сада, где в воздухе маячила ее повозка, он был одолеваем единственным желанием: желанием немедленного действия. Однако женщине надо было отвечать, и не просто из вежливости, а потому что она этого заслуживала…
– Надеюсь, Туран, что ты увидишь мой дом в другой раз, – сказал он, и внезапная мысль пришла ему в голову, являя собой разрешение проблемы. – Постойка, взял он ее за круглый локоть, – а почему бы тебе не прийти сюда самой, хотя бы завтра? На свободе все рассмотришь, походишь везде. А смотреть есть что, уверяю тебя. Ну, как?
– Это в твое-то отсутствие? – Туран была явно неприятно поражена. – Кто же так делает? Врываться в чужой дом, без хозяина… Нет, пожалуй…
– Но мы-то не чужие, Туран. Если брать хотя бы формальный закон, то мой отец, слава ему, удочерил тебя. Да к тому же, я сам вручаю тебе право входить в мой дом, когда тебе этого захочется!
– Но, говорят, никто не выдерживает там напряжения энергий, – в голосе Туран на этот раз слышалась неуверенность. – Кто тебя знает? Войдешь в твой хрустальный Дворец, да не выйдешь. Может такое случиться?
– Если и может, – улыбнулся Аполлон, – то уж никак не с тобою, моя дорогая сестричка.
– Это почему же?
– Сердце у тебя золотое, вот почему.
– Такое же, как у всех!
– Не скажи. Твое сердце изначально предано добру. Это значит, что оно и излучает добро. Как солнце, которое не шлет преднамеренных лучей. Каково бы ни было твое истинное происхождение, Туран, несомненно одно: ты – из Солнечной династии.
– Значит, ты не веришь в то, что я – дочь Урана? – вновь насторожилась Туран. – Я знаю, злые языки утверждают, будто бы я и в самом деле родилась от твоего отца и одной из нимф. Или даже океанид.
– Ну ты и колючка, Туран, – сжал ее руку Аполлон, – слова тебе нельзя сказать! Впрочем, прости меня, – он озадаченно посмотрел на две розовые вмятины на ее предплечье, быстро наливавшиеся синевой. – И как это я мог?!
Туран опечалилась. Она подняла большие синие глаза на брата, и неподдельные слезы, стоявшие в них, укололи его больнее всяких попреков.
– Сейчас, моя родная, – попытался он загладить свою невольную вину, – смотри, как рукой сниму…
И он, для наглядности, провел ладонью над тем местом, где насильственно было нарушено кровообращение. Туран внимательно наблюдала. Вот рука Аполлона открыла пораженное место, – но что это? Кожа здесь, как и на всей остальной руке, была ровной, гладкой и идеально белой, цвета молока.
– Ах, как хорошо, Апплу, – улыбнулась Туран сквозь еще не просохшие слезы, – а то знаешь Мариса… Он бы меня со свету сжил! И, главное, безвинно…
Да, Туран была поистине прелестна. Равно и в красоте, и в наивности. Аполлон, взяв ее за трогательно тонкую талию, чтобы водрузить в летучий ковчег, ощутил даже нечто вроде мимолетного сожаления. Прав ли он, отвергая любовь этой женщины, пусть даже незаконную? Каждая возможность ведь дается в одномединственном числе, и упущенная не повторяется более. В любом другом виде, – но только не в том, в каком она была однажды явлена.
Стая воробьев уносила Туран вдаль, и тоска вдруг сжала его сердце. Да, тяжко ему было следовать своим незыблемым принципам, особенно когда на пути их исполнения становилось такое искушение, как всевластная Туран.
Сборы были недолги. Да и какие тут могли быть сборы! Аполлон не проводил никогда утомительных ритуалов, не читал написанных кем-то долгих молитв. Он чтил древнейший завет, воспринятый еще пра-предыдущей расой гиперборейцев: «И храм в духе, и оправдание в духе, и победа – в духе». Ему, сохранившему в неприкосновенности огневой канал связи, не требовалось ничего из тех насильственных приемов, которыми все омрачившиеся пытались воссоздать эту видимость общения в Высшим. В этом вопросе и был корень расхождения между Аполлоном и кланом набравших огромную силу жрецов, которые чуяли именно в нем главного противника и под маской благоговения к его божественному происхождению скрывали ненависть, до сих пор благополучно разбивавшуюся о его мощную защиту.
И надо же было так сложиться, что именно к жрецам, в самое средоточие их главных сил вел путь Аполлона. Он не раздумывал, зная, что не кому-то другому, но ему самому придется своими руками прощупывать все горячие узлы судьбы Атлантиды. Здесь же таилось и разрешение кармы его брата Родама, энергетически напрямую повязанного со своей страной. В который раз приходилось ему убеждаться в верности правила не менее древнего, чем первое:
«Желаешь победить, создай победу сам, своей силой. Никому ее не доверяй, – только собственной энергией победишь». Пример, и который уже! – перед глазами: не передоверь Родам управления государством жрецам и советникам, не пришлось бы сейчас ему очищаться, готовясь к страшным испытаниям, которые неизвестно чем еще могут закончиться…
Да, Аполлон теперь знал, в чем загадка столь долгого отсутствия Родама. Жаль, конечно, что он не поставил в известность его или Гермеса, – многих неприятностей удалось бы избежать! Но в этом – весь Родам. Скрытность его, доведенная до предела осознанием своих ошибок, желанием исправить самому их все разраставшиеся последствия, – эта скрытность и была виною того, что теперь он заточен неизвестно где. Хорошо еще, если б по своей воле.
За то, что Родам находится в закрытом пространстве, запечатанном тайным знаком, говорило полное, внешнее и внутреннее, несмыкание его ауры с окружающей средой. Да, это было некое священное пространство, скорее всего, находящееся внутри горы Мери.
Сам по себе прием очищения царя в каменных стенах особых пещер не был новым для кого бы ни было на Посейдонисе. Да и у себя, в Трое, Аполлон велел сыну своему Эсмону построить Асклепейон, куда и сам уже спускался не раз для отдохновения в тиши и уединенности.
Лечение это обладало поистине чудодейственной силой, не требуя, к тому же, никаких усилий и затрат ни от кого. Однако, в случае с Родамом… Нет, здесь все не так, все по-иному…
Что-то заставило Аполлона перенести свое внимание на другое, и он, обтеревшись после жестокого душа, занялся одеждой. Что ж, высшим велениям он не противился никогда: если не надо тревожить более эту тему – значит, так будет лучше для всех, в том числе и для царя Родама.
Он тщательно окутал чресла куском тончайшего белого полотна, который и завязал запретительным узлом. В свое время он выдал секрет этого узла Мелькарту, с которым тогда вместе отрабатывал в Азии некоторые провинности. Мелькарт, негодник, расхвастался им по всему свету…
Конечно, вовсе не приоритет авторства волновал Аполлона. Ему было непонятно, как можно так бездумно разбрасываться доверенным, да еще выдавая его за собственную выдумку. Но какие же это все мелочи, мелочи!..
И Аполлон велел себе не отвлекаться. Начиная с этого времени, все мысли, намерения, поступки – все должно было быть нацелено в направлении его миссии. Малейшее отступление уже могло ослабить общий накал.
Когда трепещет пространство – вспомнилось ему, – нужно очистить чувства свои: как с острия стрелы снять пушинку…
Он не раздумывал в выборе одежды. Само собой было понятно, что облачиться надо в доспех этера, верных защитников царя и Атлантиды. Аполлон накинул длинную, почти до колен, бирюзовую рубаху – шелк ее приятно охолодил кожу, – после чего застегнул на боках кожаные ремешки золоченых лат. Осталось опоясать бедра массивным воинским поясом и повесить через плечо огнемет в форме натянутого лука.
Взяв в руки шлем, украшенный плюмажем из пушистых и развесистых перьев, он однако не стал его надевать. И не только из-за все усиливавшейся жары: ему вдруг не захотелось слишком подчеркивать воинственного характера своего визита. Но тогда зачем ему огнемет?.. Выходит, не нужны и латы. Однако как будет смотреться рубаха защитника отечества без личного доспеха? И может ли он произвольно менять форму, установленную временем? Вопрос был не из легких.
Но сегодня Аполлону удавалось все. Он не стал погружаться в долгие схоластические рассуждения, которые могли завести кого угодно в тупик сомнений, прекращающих само действие. Сняв с себя все бойцовские регалии, он замкнул прямо на тонкой шелковой рубахе стальную застежку пояса и четким жестом провел большими пальцами под ним, расправляя складки ткани. Ему не нужно было зеркало. Он посмотрел на себя как бы со стороны и остался наконец доволен своим внешним видом.
Да, он шел во владения противника безоружным и чуть ли не обнаженным. Но разве сила его окрепшего духа не укрывала внешне беззащитное тело панцирем, крелче которого нет ничего на свете, – сознанием правоты своего дела? И разве яркая бирюза его одежды не говорила всем о том, что за ним стоит все воинство Атлантиды? Тем более что рубаха у Аполлона была именная, как у всех царевичей: с узором из двенадцати главных, сильнейших камней вокруг ворота и на концах свободных оплечий…
Он шел к жрецам не с угрозой. И без желания крушить их твердыню и испепелять нечестивых, хотя они, без сомнения, именно так и воспримут его появление у себя. Нет, он полон решимости найти какое-то решение, могущее на время отсрочить открытое пламя войны.
Время! Всей Атлантиде нужен был выигрыш во времени. Удастся Аполлону притушить уже тлеющий пожар – он успеет спасти и царя Родама. А там уже – посмотрим…
Кнопка, утопленная в специальном щите, вывела на поверхность земли, через раздвинувшиеся пазы ангара, его всегда готовый к полету бронированный мобиль. Путь, по земным меркам, был не ближний, тратить же силу на переброс своего тела на такое расстояние сейчас было нельзя.
Он немного подумал и забросил на сиденье шлем и латы, тускло сверкнувшие на солнце. Туда же последовал и огнемет. Кто знает, может ведь случиться и так, что единственным доводом для этих недоумков – Аполлон никогда не стеснялся в выражениях – окажется сила божественной молнии, которой владел не только Родам, но и другой царственный отпрыск, способный вынести ее.
Он не стал на прощанье оглядываться на свой любимый хрустальный дворец. Что он ему, если может рухнуть главное? Путь лежал вперед, в будущее, откуда к прошедшему нет возврата. Он легко вспрыгнул в открытую кабину и взвился ввысь.
Аполлон летел на северо-восток, к Алатарь-Острову, сосредоточившему на себе не только главную часть храмовых построек и святилищ, но и наибольшую ценность последышей атлантической расы – Кристалл. С огромным трудом восстановленный северными учеными, он, являя собой почти неистощимый источник энергии, потребляемой атлантами со временем все в больших и больших количествах, работал на основе живой духовно-пространственной (или психической) силы. Недаром жрецы, игнорируя даже опасность постоянного излучения, незаметно окружили своими храмами сам это Камень, названный ими Священным, и заполонили, к этому времени уже окончательно, весь остров.
Теперь было ясно, что царь Родам, а с ним и они, царевичи Аполлон и Гермес, излишне понадеялись на то, что способ управления силой Кристалла находился всецело в их ведении. И в самом деле, Кристалл отзывался лишь на духовную мощь, равную божественной, – это было истиной и удостоверялось не одним испытанием. Однако царственному триумвирату не могло прийти в голову, что существует еще нечто, и вполне реальное, что может овладеть ключом к Кристаллу, хотя и находится оно вне сферы их сознаний: обман, подделка, ложь…
Кристалл стал управляем жрецами. Пусть и не в полную силу, но он работал теперь по приказу недоброй воли, изменяя этим собственному естеству и идя вразрез со всеми построениями Космоса, даровавшими атлантам тайну его создания. Однако так не могло долго продолжаться, и жрецы, упоенные своим успехом, должны были понять приближение опасности, которую трудно чем-то ограничить. Но смогут ли они осознать, что означает нарушенное равновесие отрицательноположительных энергий в этом колоссальном Трансформаторе эфира?..
Аполлон завершал уже плавную дугу, облетая Посейдонис, когда вдруг мягкая, но сильная волна качнула его чуткий ко всем проявлениям пространства корабль. Уши его заложило, и, наклонившись через борт, он увидел горы в пляске. Да, несдвигаемые громады каменных массивов колыхались, волны судорожными очередями заставляли их извиваться. Сверху это было видно ясно, и потому особенно жутко.
Началось – подумал Аполлон и включил себя напрямую в пространство, прослушивая его. Да, подземный удар, спровоцированный нескоординированностью внешнего и внутреннего огня, был силен. Но не настолько, чтобы пострадали строения Атлантиса или его пригородов, рассчитанные на подобные толчки. Разрушения, если они и будут, не выйдут за рамки тех, которые могут быть устранимы обычными средствами специальных служб. О селянах же в этом случае беспокоиться вообще не надо было: единственное, что их поразило, так это, определенно, страх перед стихией. Но от этого быстрого лекарства нет. От страха лечиться надо только знанием, знанием, еще раз знанием…
Он уверенно вышел на прямую, оторвавшись от Посейдониса. На кого оставался остров? Гермес не появлялся в поле видимости, Леф суетился, отдавая приказы по своей службе. Но ведь он сам, успокоил себя Аполлон, он вовсе не собирается отлучаться надолго! И к тому же продолжает держать весь пучок энергий, перенятый им, по давнему велению Родама и с подачи Гермеса, с пульта царского управления.
Аполлон убеждал себя в предстоящем успехе, ибо он был полон сил. Он устоял перед сильнейшим из всех желаний – желанием плотской любви, и теперь мог видеть, насколько эта победа укрепила его. Как последний скупец, распластался он над своим сокровищем, ограждая его от посторонних посягательств, чтобы ни один сверкающий камушек, ни единая золотинка не уплыла бы в чужие руки, нарушив этим целостность достояния…
Он невольно усмехнулся, поймав этот образ во впечатлениях красавицы Туран. Но делать было нечего, тем более что образ этот вполне отвечал действительности. Аполлон и в самом деле сейчас лелеял в себе все без исключения силы. В особенности же самую главную, – ту, которая дает возможность творить…
Великая Творящая Сила…
Все наполняешь Ты собою, пронизывая материально существующее так же, как и непроявленное, не имеющее пока себе места в мире. Твой понуждающий к радости принцип эволюции, от малейшего атома до венца творения, земное имя которому – человек, а высшие имена непроизносимы.
Трудная доля у человека, поднявшегося до своего состояния. Именно здесь, на своей планете предстоит ему сделать окончательный выбор. Ведь, как и во всем, в предстоящем развитии есть два пути. Один, доставляющий ему наслаждение и боль собственного воспроизведения, и другой – сразу, скачком, могущий дать ему обновленное, не знающее болезней и старости, тело, но требующий для этого просветления, то есть бесконечного наполнения себя знаниями.
Первый путь привычен, деды и прадеды шли той же дорогой. Но он замыкает круг, из которого нет выхода: воспроизведение – это бесконечное рождение себе подобных, которые лишь в ничтожно малой степени улучшают весь род. А иногда и наоборот, ведет его вспять.
Второй путь связан все с той же земной силой, получаемой человеком, как это и положено ему, от материЗемли. Есть лишь одно расхождение. Силу эту, поистине всемогущую, надо обратить не на зарождение жизни, но на ее возрождение.
Но как передать созидательную энергию Земли и Космоса от ее низших форм выражения – детородности, к высшим, открывающим перед человеком возможности, которых ему даже не осознать на данном этапе? И вообще, не сказка ли все это?..
Нет, это не сказка, но тщательно скрываемая до времени Истина. Во имя блага самого же человека, эта Истина скупо даруется лишь немногим, тем, которые ценой невероятных напряжений сумели подняться на эту, иногда неожиданную даже для них самих, ступень. Тем, на плечи которых возложена тягота Атласа – подтянуть до собственного уровня все остальное человечество. Потому что сказано было: не иначе, как всем вместе…
Так в чем же секрет?
Получаемая от Земли энергия, все скапливаясь в отведенной на это части человеческого тела, имеет пока что лишь один выход, по которому и отдает эту мощную, сродни атомной, силу: вниз, к детородным органам мужчин и женщин. Однако чем дальше идет развитие, тем эта энергия становится разрушительнее для самого же человека. Являясь все той же созидательной силой, она, употребленная на деторождение, разряжает его творческий потенциал, не оставляя запаса для восхождения силы к его, уже готовым открыться, высшим энергетическим центрам. Таким образом, физическое тело, через астральные возбудители, поглощает энергию, которая по своей мощи даже вредна для него на данном уровне, – так оно до времени стареет и гибнет…
И, однако, эти же энергии, направленные в духовнотелесные центры (ибо природа уже позаботилась об их приуготовлении в эфирной сфере человека), найдут здесь достойное их славы применение.
Так в чем же задержка, коль так велика цель? Кто или что смеет помешать человеку обрести наконец бессмертие вечной юности, сопровождаемое его истинной гениальностью?
Остановка за самим человеком. Изменить направление скрытой энергии на противоположное, – вверх, превратить тем самым ее из детородной силы в силу возрождающую – сделать это может лишь сам человек. Через свои личные мыслительные усилия.
До тех пор, пока духовное развитие задерживается, откладывается и физическое возрождение человека, поднятие в нем внутреннего огня. Вот он и бушует в ставших ему тесными рамках половой, сексуальной системы, приковывая человека, словно титана Прометея, к пустынным скалам земных страстей.
В совершенном же человеке священная сила, не утратив присущей ей изначально сладостности, но лишь обогатившись высшими эмоциями, проявится наконец в своем истинном виде: как Великая Творящая Сила…
Секрет прост, как просто все в мире.
КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА