Вдруг всему этому беспечальному житью настал конец. Зимой бабушка занемогла и уже не покидала кровати. Миша послушно влезал на эту гору пуховиков, сидел около любимой старушки, уплетал за обе щёки гостинец, читал божественное, слушал сказки или колотил в медные тазы. И хоть порой у бабушки болела голова, она терпеливо слушала долгие удары, гул медных голосов и хвалила звуки.
Но вот в одно утро приехал в Новоспасское доктор и привёз больной какой-то пластырь. Миша приоткрыл дверь, потянул носом воздух и убежал.
— Тебя бабушка зовёт, светик! — сказала Карповна.
— Не пойду; там скверно пахнет.
— Нехорошо, дитятко, грех; бабушке худо; бабушку Боженька возьмёт.
— Не хочу пластырь нюхать, не хочу!
Карповна пошла доложить старой барыне; та только рукой махнула:
— Как снимут пластырь, поправлюсь — придёт мой голубчик! А ты гляди за ним в оба...
Но ей уже не суждено было увидеть внука: пластырь сняли с неё через несколько дней, когда она закрыла глаза навеки.
Евгения Андреевна увела Мишу к себе вниз. Миша исподлобья смотрел на игравшую на ковре резвую Поленьку. Ему всё здесь было чуждо, страшно. Когда пришла Карповна, он бросился ей в колени.
— Я к бабушке хочу...
— Бабушка у Боженьки...
— Я к Боженьке хочу.
— Ах, касатик, душу всю вывернет! — заплакала Карповна.
Были панихиды и похороны с тягучим пением и свечами; Мише пришлось переехать в новую детскую, неподалёку от спальни матери.
Евгения Андреевна стала внимательно присматриваться к сыну. В то время как Поленька шалила, бегала, часто надоедала шумом, криком и резвостью, Миша мог по целым часам сидеть, сложа руки и даже закрыв глаза, а если ему давали два медных таза и палку, он колотил в них и, казалось, вполне был счастлив. И личико у него бледное, а глаза окружены золотушной краснотой.
— Вот что, няня, — говорит Евгения Андреевна, — сходи с ребёнком погулять; нынче погода хорошая.
На дворе март; тепло; растаяли лужи, и воробьи весело чирикают, небо ясное, голубое, и детская вся залита солнцем. Поленька давно в саду со своей няней, ходит по песчаным дорожкам, греется на солнышке.
— При старой барыне, бывало...
Евгения Андреевна строго взглядывает на няньку:
— То при старой было, а то при мне.
Вздыхая, долго ищет Карповна шубки Миши, долго кутает его в пуховые платки и наконец с покорным и несчастным видом выводит в сад.
Миша, весь мокрый от испарины, вдруг кашлянул.
Карповна в ужасе уводит его домой.
Ночью Миша бредит о воробьях, о солнце, о том, как звенят сосульки, как гудят ручьи...
— Господи, сохрани и помилуй! — шепчет Карповна, осеняя ребёнка крестным знамением, и бежит к двери спальни Евгении Андреевны.
— Барыня, голубушка, — шепчет она побелевшими от страха губами, — захворал Михаил Иванович... Не надобно было его водить по весеннюю стужу: на весенней стуже ходят двенадцать сестёр-трясовиц-лихорадок; как затрясут — и дух вон. А Михайло Иванович, старая барыня говорили, сложения нежного, кровь в нём барственная, чувствительная... Не жилец он на этом свете: больно мудрый да тихий; Господь таких любит.
А Евгении Андреевне теперь и самой страшно за Мишу, и она говорит упавшим голосом:
— Что нам делать, Карповна? Что, бывало, маменька покойница делала?
— Липова цвета аль малины, сударыня, заварить, а то мяты аль герани душистой. Да позвать бы старуху-знахарку Терентьевну, она, вишь, хорошо трясовиц заговаривает...
На другой день снова в комнате печь жарко натоплена, и чистым воздухом Мише долго не дышать.
Сидит он у окошка, смотрит на лужок, подёрнутый налётом молодой травки, слышит гомон дворовых ребятишек. Ему понравилось на воздухе; вот бы опять посидеть на солнышке и послушать, как журчат ручьи и щебечут птицы. Но няня всё равно не пустит... И Миша покорно подавляет вздох.
— На что смотришь, голубчик? — спрашивает мать.
— Что они делают? — спрашивает, в свою очередь, мальчик.
— Дворовые ребятишки? Играют, милый.
— Как играют?..
Он никогда ни с кем в жизни не играл и не знает, что такое подвижная игра.
— Маменька, я бы с ними поиграл; как это они?
— Что ты, светик? Нешто дворянские дети с холопами играют? — смеётся Карповна.
Миша замолкает. Верно, так надо!
— Друг мой, — сказал раз отец Миши жене, — а ведь мальчика так оставлять нельзя: взять бы к нему няню поумнее.
— Где её возьмёшь, Ваня? Соседи француженок из Москвы да из Петербурга выписывали — что хлопот было!
— А мы пока возьмём русскую. На днях мне говорили, что вдова землемера Мешкова место искала. Она с девочкой, только девочка тихая, пальцем воды не замутит, немного постарше Миши, худому не научит.
И в тот же день послали за вдовой землемера.
Ирина Фёдоровна Мешкова приехала с дочерью, приехала в старомодном широком платье, как носили ещё во времена Екатерины II, в «карнете» — чепце екатерининских времён, смешная, но с таким добрым простым лицом, что Мишу сразу к ней потянуло, и скоро он стал искать спасения от всяких страхов в её широких капустообразных юбках.
Возле Ирины Фёдоровны жалась худенькая девочка с кротким личиком.
— Сиротка, — говорили о ней слуги и вздыхали.
Слово «сиротка» сразу определило отношение Миши
к девочке. Он молча протянул ей кусок домашней коврижки с миндалём. Впоследствии она охотно слушала звон Миши в медные тазы и просила мать рассказывать сказки.
Скоро можно было видеть троих детей, игравших на полу в какие-то постройки из чурбашек, дружно, весело и спокойно.
А Миша продолжал рисовать девочкам на полу церкви, сады, рисовал и белые гипсовые статуи, которыми Иван Николаевич украшал свой парк.