«…Когда к вам эта грамота наша придет, и у которых из вас будут дочери-девки, то вы бы с ними сейчас же ехали в город к нашим наместникам на смотр, а дочерей-девок у себя ни под каким видом не таили б. Кто же из вас дочь-девку утаит и к наместникам нашим не повезет, тому от меня быть в великой опале и казни. Грамоты пересылайте между собою сами, не задерживая ни часу…»

Такая царская «памятка» была разослана в 1571 году по всем городам и вотчинам России. Эта «памятка» дошла и до новгородского купца Василия Степановича Собакина, и он, помня строгий царский наказ, повез дочь к наместнику.

Царь собирался жениться в третий раз, а одновременно женить и своего старшего сына царевича Ивана.

Со дня казни князя Ивана Лыкова сильно изменилась Марфа; долго была она больна, пугалась и плакала по целым дням, а то находил на нее столбняк, не могла слышать колокольного звона, который всегда напоминал ей сигнал к казни.

Но время и молодость взяли свое; вернули краску на щеки Марфы и зажгли огнем ее потухший взгляд; только не вернули прежнего серебряного смеха, который так любил князь Иван; никогда не смеялась уже Марфа. Синие строгие очи ее казались еще ярче; поступь стала величавой: взглянул на Марфу посадник новгородский и сейчас же записал в число девиц, которых надлежало отправить к царю «для его царской радости».

Марфа не перечила: она понимала, что перечить бесполезно, что все равно ее повезут на Москву насильно, и покорилась, как покорялась теперь всему.

Со всей России более двух тысяч девушек привезли в неволю, и начались царские смотры…

Говорили, что царь устал от казней, что новый брак прольет живительный бальзам на его душу, и все ждали, кого изберет он, и молились, чтобы избрал добрую достойную супругу.

В последние годы особенно тяжело жилось на Руси. Терзали ее голод и мор; терзали казни; терзала вражда с соседями.

Король Сигизмунд стал прихварывать, и в тайной беседе вельможи польские сообщили русскому царю, что ему хотят предложить корону польскую, как христианину и сильному государю родственного славянского племени. Мысль стать польским королем крепко засела в душе Ивана.

Плохи были дела его на Западе. Он сумел поссориться со всеми соседями; с Польшей не заключал прочного мира, а довольствовался лишь короткими перемириями, затеял дружбу с юным легкомысленным владетелем Эзеля — датским принцем Магнусом, назвал его королем Ливонии, обещал в невесты дочь казненного князя Старицкого, а Магнус назвал царя своим верховным владыкою. По желанию царя Магнус взял в осаду Ревель, но, простояв под Ревелем тридцать недель, ушел ни с чем. Несколько подобных неудач заставили Магнуса вернуться на свой остров Эзель.

Но царь все еще имел виды на Ливонию… За этими призрачными мечтами он не видел опасности, которая надвигалась на Россию с юга. Девлет-Гирей, могучий хан крымский, разбил тестя царского Темрюка, взял в плен двух его сыновей и требовал грозно дани и восстановления царств Казанского с Астраханским.

После нескольких небольших стычек хан двинулся с стотысячным войском на Москву. Но едва до царя дошли слухи о приближении крымцев, вместо того, чтобы стать во главе войска для защиты отечества, он постыдно бежал.

Вельможи, ставшие защитниками столицы, мужественно встретили неприятеля; 24 мая 1571 года хан подступил к Москве и зажег предместье. Был сильный ветер, и скоро вся Москва пылала. За три часа столица почти вся выгорела; остался невредим один Кремль. Ложный слух о приближении сильного войска под началом Магнуса заставил Девлет-Гирея отступить, увозя в Крым более ста тысяч пленников.

Невесел вернулся царь в Александровскую слободу, не желая видеть развалин Москвы. Он чувствовал себя побежденным и униженным до того, что не находил в себе силы, чтобы ответить на оскорбления Девлет-Гирея, которыми тот осыпал его из Крыма, униженно молил хана о мире и даже обещал уступить ему Астрахань.

В таком подавленном настроении царь разослал грамоту по всей России о желании своем вступить в третий брак.

Проходили дни за днями. В закрытом возке возили Марфу Собакину почти ежедневно во дворец на царский смотр, а жила она в слободе с отцом в назначенном для этого царем домике. Здесь все казалось чуждым и новым; с непривычки и страха не было времени тосковать; ничто ей не напоминало старого; Москву она миновала, да если бы и заехала, не узнала бы старых мест: все сгорело в дни нашествия хана Девлет-Гирея; ничего не осталось от резных теремков двора Собакиных; ничего не осталось от густых садов и хором князей Лыковых. Равнодушная ко всему, Марфа была уверена, что не понравится царю; она считала себя уже старой и часто подумывала о келье… А жизнь говорила другое: во дворце ахали на ее красу девичью, говорили, будто царь не раз внимательно взглядывал на Марфу, а она опускала синие очи и под этим взглядом стояла ни жива ни мертва.

Уже из двух тысяч девушек царь выбрал дюжину… Отцы этих избранных получали из царской казны особое жалованье и ходили важно… Уже выбрал царь невесту для старшего сына царевича Ивана, купеческую дочку Евдокию Богдановну Сабурову, и во дворце шептали, что скоро в царицы посадят нищенку с паперти аль крестьянку кабальную.

В тусклое осеннее утро в скромный домик, где остановился Василий Степанович Собакин, приехали бояре именитые, приехали царские ближние опричники с царской грамотой. Вышла к ним с отцом Марфа в праздничном, вся в парче, жемчугах, драгоценных камнях, «как икона в окладе», отвесила им большой поклон и, точно во сне, выслушала «памятку» царскую, затейное чтение по длинному свитку с восковой печатью:

«Мы, великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси самодержец, владимирский, московский, новгородский, царь казанский и т. д., и т. д., пожаловал новгородского купца Василия Собакина… Велением Божьим, изволи Бог мне ныне сочетаться законным браком и взять себе в супруги дочь твою, Василий, Марфу…»

Это все было, как в страшном нелепом сне. Марфу одели в дорогие наряды, присланные из дворца, стали величать царевной, усадили в возок и навсегда отправили во дворец.

Туманная была осень; дождлив был весь сентябрь.

Уже неделя, как жила во дворце Марфа Собакина. За нею ухаживали, вздыхали и охали над ее красотою; отец ее, надев боярское платье, бродил по слободе, выпятив живот, с важным видом, и едва кланялся прежним приятелям-купцам… Не смела сказать отцу Марфа, что ей легче умереть, чем стать женою царя, что еще не забыла она, от чьей руки погиб ее единственный любимый, о котором она молилась тайно со слезами по ночам…

Уже неделю жила Марфа во дворце, а еще ни разу не говорила со своим женихом нареченным. И каждый день, ложась спать, она благодарила Бога за то, что он отдалил для нее тягостную встречу…

И опять было хмурое осеннее утро. Дождь стучал в окна; ветер гнул деревья, завывал уныло в поле и в слободских переулках, но в царском тереме было тепло и уютно. В светлице, где год тому назад звучала печальная речь умиравшей царицы, слышался веселый девичий смех.

Царевна Марфа сидела возле того самого узорного столика турецкой работы, за которым так часто сиживала черкешенка Мария; сенные девушки раскладывали пред нею из ларцов монисты, запястья, коруны и поднизи, пропускали между пальцами жемчужные нити и наперебой советовали ей, как лучше одеться, чтобы принять государя.

Она слушала их рассеянно, со всем соглашалась и печально, кротко улыбалась.

Стоя на коленях, Дуня расчесывала Марфе длинную косу. Густые волнистые пряди спадали на девичьи плечи, спускались до самой земли, лежали на алом ковре и, несмотря на тусклый полусвет, горели золотом.

— Как прикажешь, государыня царевна, — тараторила Дуня, — косник взять с лалами аль с алмазом?

— Как хочешь, Дуня, — отвечал равнодушный голос.

— С алмазами-то повиднее, государыня царевна! А гляди, как к твоим волосикам тот косник пристал! Вот уж государь великий порадуется!

— Светишь ты, ровно солнышко светлое, царевна! — пела другая сенная.

— Ровно яхотник аленький! — подхватила третья.

— А косу тебе, государыня царевна, решеткой сплести, с жемчугом, али еще золотых нитей заплесть?..

— У государыни царевны свои золотые нити-волосики… Что ни волосок то червонец… Смотри, чеши легче, Дуняша…

— Как повелишь плести тебе косу, государыня царевна?

— Как хочешь, Дуняша.

— Да вы, сороки, облепили царевну и жужжите, и жужжите: ни дать ни взять мухи надоедные! Ну, девки! — остановила их боярыня Бельская.

— Погляди-ка, царевна-матушка, каков тебе ныне венец государь прислал…

Она держала перед Марфой золотой венец с камнями, отливавшими всеми цветами, и приговаривала:

— Венец теремчат о десяти верхах, травы прорезные, с эмалью с разной; в золотых гнездах три яхонта червчаты гранены да три яхонта лазоревые, да четыре изумруда гранены… и на низу обнизано жемчугом… А подложено тафтицей червчатой… А косник к нему золотой, жемчугом низанный; кисть шелк с золотом…

На Бельскую смотрели синие бесстрастные глаза.

— Вымолви хоть словечко, государыня царевна…

Марфа, задумавшись, не слышала ее.

А Бельская думала:

«Вот чурбан-то! Красива, а что от красы такой? Прежняя, покойница, хоть гневлива была, ножкой топнет, а эта — что камень…»

— Заведи хоть песенку, Дуняша, — сказала она медовым голоском, авось, развеселим царевну.

Дуняша взглянула на Марфу, сразу подметила складку страдания на ее плотно сжатых губах и покачала головою; дивно было ей, что купеческая дочь, вознесенная судьбою до царского венца, могла о чем-нибудь тосковать. Что это была за тоска сердечная? И, тряхнув головою, запела она с привычной удалью старую песню:

Под берегом селезень, Под кремнистым селезень, Выди, выди, селезень, Выдь, хохлатый селезень…

Девушки подхватили:

Студено ль те, селезень? Мне не то тепло, Мне не то студено…

Крепко сжатые губы не дрогнули; очи синие по-прежнему смотрели упорно в одну точку…

«Спорчена», — промелькнуло молнией в уме боярыни Бельской.

Руки сенных девушек ловко перебирали одну за другой мелкие золотые пряди и плели из них затейливую сетку. Марфа сидела неподвижно, с тоскою смотрела на расписные стены светлицы, на красные ковры на полу, на позолоченную решетку окошек, на богатые узорные полавочники, на груду драгоценностей, разложенных перед нею, и с ужасом думала о предстоящей встрече…

В большом наряде, в новом богатом венце царевны встречала она царственного жениха в обитом алым сукном теремном покое. Под этим венцом, как звезды, горели синие строгие очи. Наклонила Марфа голову низко, отвешивая поклон, но очей поднять не смела. Холодный ужас сжал тисками ей сердце.

— Погляди на меня, царевна, — сказал царь ласково, — дай взглянуть тебе в очи. Больно уж ты стыдлива… ишь, даже помертвела вся…

Она подняла веки и в первый раз заглянула в глубину его голубых зорких глаз. Так вот он, убийца Вани, тот, кто скоро станет ее мужем! Ужас сжал ее сердце… Боже, если бы сейчас умереть здесь, не выходя из этого терема, чтобы не видеть больше его, не слышать больше его голоса…

До сих пор не знала Марфа, что такое ненависть и отвращение. Теперь, встретившись так близко с убийцей любимого человека, она почувствовала к нему смертельную ненависть.

Царю едва минуло сорок один год, но он был почти стариком. Желтое лицо его казалось еще желтее от голубого кафтана; под глазами виднелись мешки; редкая борода поседела и висела клочьями. Только держался царь все с тою же надменной величавостью.

Марфа пристально смотрела на ненавистное лицо, и ей казалось, что на бороде царя, на пальцах, всюду запеклась кровь; и когда он взял ее за руку, ей захотелось закричать, забиться в рыданиях, звать на помощь, бежать…

— Гляди, царевне дурно, — толкнула Бельская Блохину.

Царь держал невесту за руку, жадно вглядывался в лицо ее и думал о том, как странно похожа она на его первую жену царицу Анастасию; думал о том, что у нее такие же правдивые глаза, как у той, и такой же тихий голос; она, должно быть, не умеет кривить душою и не знает злобы; она робка и стыдлива, как Анастасия. И, желая ее ободрить, он склонился к ней совсем близко и ласково промолвил:

— Всем ли довольна у меня в терему, царевна?

— Всем, государь… — прошептала Марфа.

— Не желала бы сменить кого из холопов аль какая сенная чем не угодила?

— Всеми довольна, государь…

— А довольна ль моим подарком — венцом, царевна?

— Благодарю за подарки, государь… не стою я…

Она едва шевелила губами.

«Стыдлива, — подумал с умилением Иван. — Юница еще младая… младенец еще…»

— А тебе ж он и к лицу горазд, царевна, — сказал царь задумчиво, носи на здоровье… Да постой: не бойся меня… я ведь не кусаюсь… А коли чего захочешь, ко мне засылку шли… Слышала?

— Слышала, государь…

Он выпустил ее руку.

— Прощай, царевна. Здорова будь.

— И ты будь здоров, государь…

Когда царь ушел, у нее отлегло немного от сердца. Она села за пяльцы, и низала жемчуг тонкими бледными пальцами и старалась не думать о том, что ее ждет впереди…

Время шло. Пока старые боярыни учили Марфу царскому обиходу, она как будто была занята, о чем-то должна была заботиться; теперь и это стало привычным, и не уходила от нее тоска, и не уходил ужас, и некуда стало прогнать их. Кому могла рассказать Марфа, что творилось у нее на сердце? Отца видела она хоть и часто, но все при других; раз, когда, улучив минутку, бросилась она ему на грудь с плачем, он ее отстранил и сказал, испуганно озираясь:

— Что ты, что ты, царевна? Экое дело: плакать; гляди, не увидали бы, не сказали бы — порченая… Жаль Ваню, слов нет, а кто знает, может, и вправду он лиходеем был, что его вспоминать? Слава Богу, женихом не обидела судьба, да и я с твоей красотою в бояре попал…

Сенные девушки казались льстивыми и глупыми. Умнее других была Дуня, и смеялась она звонче, и говорила занятнее, но у нее в глазах прочла Марфа хитрость и хитрость уловила чутким ухом в медовых речах. И не могла ей открыться. И чувствовала она себя такой одинокой, такой несчастной в своем раззолоченном тереме.

Дни шли за днями. Царь ежедневно справлялся о здоровье невесты, о том, не хочет ли она чего-нибудь, но ему непременно отвечали, что царевна всем довольна. От услужливых людей узнал он, впрочем, что она о чем-то все грустит, но о порче не думал.

«Стыдлива, робка, — говорил себе царь, — сказывают, подолгу молится со слезами… ну как моя Настя-покойница! Не то что невеста сына Евдокия та, сказывают, в терему, как роза цветет, пташками тешится, а давеча так сластями чуть не объелась…»

Он придумал потешить невесту и назначил в самый Покров медвежью потеху.

На дворцовой вышке вокруг царского места столпились опричники; все терема заняты были царскими приближенными, желавшими поглазеть на потеху.

Царскую невесту устроили за занавесом, скрытым в одной из теремных вышек. Ее окружали боярыни и сенные боярышни.

Отсюда, опираясь на мягкие подушки, любовалась Марфа причудливой панорамой слободы. Выдался первый ясный день с легким морозцем; в море багрянца тонули сады; пахло крепким пьяным запахом осени; краснели рябина с калиною, висели причудливо кисточки барбариса; в холодном осеннем воздухе чувствовалась бодрость, и ветер играл алою фатою Марфы.

Внизу желтела посыпанная песком, крепко утоптанная площадка майдана, обнесенная кирпичной стеною. Темными заплатами казались две маленькие, окованные железом двери: одна — в амбар со зверями, другая — во двор. Из амбара несся унылый рев и ворчание…

Царские потешники окружали загородку площади. Раздался резкий звук рожка, и на площадку на руках вкатился громадный детина в шутовском наряде из разноцветных лоскутов, позвякивая бубенцами, пошел колесом, встал на ноги и отвесил низкий поклон царю и скрытым за занавесами Марфе и Евдокии Сабуровой. Потом он заходил на голове, качаясь, сгибая туловище. Звонкий, раскатистый смех послышался из-за занавеса. Царь вздрогнул, повернув голову, насторожился. Неужели это смеется Марфа? И в радости сердца крикнул он:

— А чем потешишь еще нас, молодец?

Царь ошибся: смеялась не Марфа, а Евдокия Сабурова; по-прежнему равнодушно смотрели строгие глаза царской невесты.

Великан в шутовском наряде поднялся, рукава оборванной однорядки его откинулись и показали обнаженные мускулистые руки. Он поклонился царю, поднял с земли бревно и положил его на оскаленные зубы. Что-то зверское было в тупом выражении его толстого лица с вывороченными губами; воловья шея напряглась; глаза готовы были вылезти из орбит… Бревно качалось на губах великана, как-то страшно, нелепо помещалось на неестественно выдвинутой вперед челюсти, оно качалось, качался и великан, стараясь сохранить равновесие и краснея все более.

Крик изумления раздался из-за занавеса, и в отверстии показалась женская рука и край голубой фаты. Неужели же царю удалось развеселить свою царевну несмеяну? Он крикнул:

— Выдать молодцу гривну, новую однорядку, поить его допьяна три дня.

На ржавых петлях, визжа, открылась дверь кирпичного амбара. Оттуда выкатился как клубок маленький толстый человечек. Войлочный колпак покрывал его голову со старчески обвисшими щеками, усеянными бородавками; он таращил на царя круглые глаза и весь расплывался в глупой улыбке. За ним вышли чинно, держась за лапы, два медведя, одетые как люди: медведица — в сарафан, медведь — в кафтан и штаны; медведь снял шляпу, и оба поклонились царю. Это было началом медвежьей потехи, но конца ее никто не видел…

За занавесом раздался пронзительный женский крик. Царь вскочил. Лицо его, за минуту перед тем улыбающееся и веселое, теперь было страшно, как в те минуты, когда он отправлялся в застенок. Он не спускал глаз с занавеса и махнул рукою на медвежатника:

— Убрать! Испугалась… царевна испугалась медведей…

На царской вышке поднялась суматоха; окольничьи побежали узнавать, что происходит с царевной…

А Марфа лежала в глубоком обмороке на руках у сенных боярышень, и лицо ее было белее полотна…

В маленькой фигуре медвежатника с пухлым безбородым лицом и рысьими глазами узнала она новгородского знакомого медвежатника Суботу Осетра, и разом вспомнилась ей страшная картина: Красная площадь, виселицы и лютая казнь…

Марфа очнулась уже в опочивальне, упала старой боярыне Бельской на грудь и заплакала детскими, бессильными слезами:

— Отпусти меня, боярыня… не гожусь я в невесты царские…

— Что ты говоришь, государыня царевна? — прошептала со страхом боярыня. — Воля твоя, а про то государь ведает, годишься ты ему аль нет… Утри глазки… Испугал тебя медвежатник… часу не медля, его с майдана долой…

Марфа с ужасом закричала:

— Не надо трогать медвежатника… не он испугал меня, боярыня… я… я и раньше… тоска… тоска грызет меня… Ах, попроси государя, отпустил бы меня в святую обитель… я бы всю жизнь стала молиться о нем… все грехи бы его замолила… Не годна я для его царской радости…

Боярыня уложила Марфу, засветила перед образами богоявленскую свечу, помогающую от всех недугов, и, как ребенка малого, стала уговаривать:

— Э, полно, государыня царевна, что ты ведаешь? Господь вознес тебя на экую высоту за твою красу ангельскую! К чему тебе в обитель?

На приступке возле пышной кровати прикорнула сенная боярышня Дуня, положила голову на руки и думала. Чуяло ее сердце: пришлась она не по душе царевне и недолго ей жить во дворце; скоро ждет ее темная мрачная келья…