Сейчас вряд ли кому придет в голову читать что-либо из написанного Федором Ивановичем Панферовым. А в 30-е годы, когда я учился в школе, его называли советским классиком и «Бруски» были в списке обязательной школьной литературы. Да и до самой его смерти в 1960 году он входил в руководство Союза писателей и был главным редактором журнала «Октябрь».

Правда, над его поздними произведениями откровенно подшучивали, а фраза «Девушки, в ножи!» из военного романа «В стране поверженных» передавалась из уст в уста только издевательски. Также почему-то подсмеивались и над его любовью к жене, писательнице Антонине Коптяевой. Над тем, что у входа в свою дачу он сделал в честь жены надпись «Антоша». Хотя тут, на мой взгляд, как раз нет ничего смешного.

Так или иначе, но Панферов продолжал оставаться официально почитаемой фигурой. А потому, когда он написал пьесу «Когда мы красивы» и опубликовал ее в своем журнале «Октябрь» (это было не очень этично, но, как известно, у руководства своя этика), то на обсуждение пьесы в так называемом масонском зале ЦДЛ набилось столько народа, что люди даже свешивались с перил на хорах. Дело было — гляжу на пригласительный билет — 11 июня 1952 года, начало в 6 часов 30 минут вечера.

Пьесу многие прочли, а кто не успел, все равно пришли в ожидании скандала. Все уже знали, что пьеса эта не только с точки зрения драматургии, но и вообще здравого смысла — полный бред.

Сам Панферов сидел за длинным столом, поставленным на невысокую эстраду, радом с кафедрой. Подперев

свою красивую большую голову с львиной шевелюрой, он внимательно и спокойно слушал выступавших.

А выступления были разные. И с плюсом, и с минусом. В похвалах, однако, не чувствовалось энтузиазма, словно они произносились скорее по обязанности. Да и отмечавшие недостатки как бы оглядывались на сановное положение автора.

Но три выступления выделились — критика театра и кино Николая Кладо, прозаика Галины Николаевой и драматурга Анатолия Сурова.

Кладо вдребезги разнес пьесу. Он цитировал куски из нее и так остроумно их комментировал, что присутствующие в зале почти стонали от смеха. Это, как мне кажется, было лучшим выступлением Кладо из тех, что я слышал. А выступал он довольно часто и умело. Но, как я ему заметил, со странной особенностью: удачно лишь через раз. В данном случае он, очевидно, был в ударе. Зал хохотал, а приближенные Панферова, сидевшие с ним рядом, выражали свое несогласие с оратором главным образом жестами и мимикой — пожимали плечами, разводили руками и возмущенно вскидывали брови. Что до Панферова, то он слушал Кладо спокойно, как если бы речь шла не об его пьесе.

Совсем другим было выступление Николаевой. Эта уже немолодая полноватая женщина вышла к кафедре в синем матросском костюмчике с большим отложным воротником, а на затылке у нее вертикально торчал берет. Казалось, что от столь нелепо экипированной дамы можно ожидать только словесного щебетания. И вдруг — жестокая, чеканная, неумолимо логическая речь, в которой Николаева безжалостно препарировала пьесу. Она аналитически точно доказывала, почему рассматриваемый объект вообще никак не может быть отнесен к художественной литературе.

На этот раз ее слушали без смеха и, я бы даже сказал, в тревожном молчании. Да и соседи Панферова застыли.

Ну, а сам Панферов? А он внимал Николаевой невозмутимо и даже с интересом. Во всяком случае, никак не выказывал несогласия или недоброжелательства.

Когда Николаева покинула кафедру, наступило некоторое замешательство. Было неясно, что еще можно сказать после услышанного.

Но тут слово взял Анатолий Суров. Тот самый Суров, про которого все знали, что за него пьесы пишут, чтобы не умереть с голоду, выброшенные отовсюду так называемые космополиты. А он получает за эти пьесы сталинские премии и гонорары, часть которых отстегивает истинным авторам на пропитание.

Совершенно ясно было, что Суров находится в некотором подпитии. Но это никого не удивило, ибо в таком состоянии его видели почти всегда. Во всяком случае, с тех пор как он стал лауреатом. Поразил, однако, накал, с которым Суров заговорил. Покачиваясь за кафедрой, а потому то появляясь, то исчезая, он стал выкрикивать отдельные фразы, кипя от негодования.

Беда в том, утверждал Суров, что те, кто критикуют пьесу, попросту ничего в ней не поняли. А чтобы понять, ее следует прочесть не один раз, а два. Даже три, добавил Суров после паузы. Он, например, только после третьего раза оценил ее значительность, сообщил Суров, чем вызвал в зале смех и реплики вроде «Еще бы!». Навалившись на кафедру, Суров объявил, что эта пьеса — подарок для театров. Новое слово в драматургии. И вообще — новая веха.

Так как он явно перебрал по части холуяжа, то кто-то из сторонников Панферова, когда Суров в очередной раз откачнулся от кафедры, счел уместным увести его из зала. Скорей всего, в буфет, откуда Суров и прибыл.

Панферовцы, несколько шокированные его речью, двумя-тремя выступлениями постарались сгладить ситуацию и вернуть обсуждение в более трезвое русло. Но стало ясно — пора кончать.

И тогда слово взял сам Панферов. Не вставая с места, он задумчиво посмотрел в зал и сказал: «Вот я слушал вас и думал, а принесу я вам свою следующую пьесу?» Тут Панферов сделал большую паузу, и было видно, что он и на самом деле об этом думает. Затем добавил: «И я решил. Да, принесу». После чего кивнул головой то ли в знак благодарности, то ли на прощание и неторопливо удалился.

А я подумал, что хотя писатель он плохой, в чем, кстати, его вины нет, но человек, безусловно, любопытный.

Это мое тогдашнее впечатление нашло через некоторое время подтверждение.

Как известно, Юзовскому, в числе прочих критиков-космополитов, наглухо перекрыли дорогу в печать. А потому, дабы прокормить себя и сына, он стал распродавать библиотеку. Тем не менее продолжал работать и написал большое исследование о драматургии Горького.

Не знаю, при каких обстоятельствах, но в это тяжкое для Юза (так мы его звали между собой) время Панферов связался с ним и поинтересовался, что тот поделывает. Юз ответил, и Панферов сказал: «Принеси».

Придя в редакцию «Октября», Юз положил перед Панферовым толстую рукопись, и тот, даже не перелистав, написал на ней: «В набор». Затем вызвал секретаршу и распорядился: «В очередной номер. И автору оплатить».

Когда секретарша вышла, Юз заметил: «Но ведь вы даже не знаете, какова рукопись». «Я знаю тебя», — сказал Панферов. И стал расспрашивать Юзовского о его житье-бытье.

Юз рассказал, что в связи с так называемой антикосмополитской кампанией соседи по дому, тоже писатели, вывинтили на этаже лампочки, чтобы при случайных встречах не здороваться с ним. На это Панферов отреагировал словами, которые тут не приведешь.

И в это время в кабинет ворвался разъяренный Первенцев, член редколлегии журнала. Потрясая рукописью Юза, он завопил Панферову: «Ты что написал?! Ты видел, чья это рукопись?!» При этом он игнорировал присутствие Юза, как если бы того в кабинете не было.

«Видел», — невозмутимо произнес Панферов. «Только через мой труп!» — вскричал Первенцев и швырнул рукопись Панферову на стол. «Ну и перешагну через твой поганый труп», — спокойно заметил Панферов, снова вызвал секретаршу и, сделав ей выволочку, повторил свое распоряжение. Первенцев выскочил из кабинета в

бешенстве, а Панферов продолжил беседу с Юзом, как если бы ничего не случилось.

Вот и скажите после этого — каков Панферов? Ну, не дано ему было судьбой стать хорошим писателем. Хотел, работал, мучился, но не получилось, что, впрочем, не поколебало веру Панферова в себя. Повторяю, его вины тут нет. Но зато в решительные и трудные минуты умел вести себя достойно.

Не каждому дано. Совсем неплохой вариант.