Очень многое насчет того, как проводила время Иансан, явившись в славный город Баию, так тайной и останется; никогда мы не узнаем, где она спала, с кем шутила нежную шутку, на чью грудь склоняла голову в час отдохновения и целительного сна. Не знаем же мы этого вовсе не потому, что деяния сии покрыты мраком — напротив, слишком уж резок их свет для наших глаз, которые в один прекрасный день закроются навеки.
А праздной болтовни, слухов и сплетен, досужих вымыслов и вздора в избытке на террейро и в университетах, в спальнях и культурных центрах, на рынках и ярмарках. На чужой роток, как известно, не накинешь платок, но болтать, только чтобы болтать, — занятие недостойное.
Взять, к примеру, приключение, пережитое или выдуманное фотографом Бруно Фурером. Ведь его же — приключение, а не Бруно — разнесли по всему белу свету, пересказали в стихах и прозе, присочинив всякой чепухи. Нет, ничего плохого о мастерстве и таланте этого высокого профессионала я сказать не хочу, да и не могу: работы его всем известны. Прошу заметить одну лишь, от всеобщего внимания ускользнувшую деталь: Фурер всецело посвятил себя творчеству художника Карибе (его настоящее имя Эктор Жулио Париде де Бернабо сделало бы честь венецианскому маркизу или же владельцу кабаре в Буэнос-Айресе), десятилетиями снимает только его работы, всячески их пропагандирует и во имя святой этой цели исколесил все пять континентов, забираясь в дали немыслимые, повидал и безлюдье Патагонии, и ленинградскую зиму, — разумеется, за счет владетельного герцога нашей живописи.
В ту первую ночь, когда богиня явилась в наш город, — дело было около полуночи — Бруно, держа под мышкой набитую фотографиями и диапозитивами папку, с двумя неразлучными камерами на шее пришел к местре Карибе, чтобы вручить ему заказанный лондонским «маршаном» материал — сорок пять репродукций его последних работ и росписи в Игуатеми. Бруно был при последнем издыхании, он работал не покладая рук, ибо сроки поджимали: британец улетал назавтра утренним самолетом.
Однако хозяев дома не было: Карибе и его жена Нэнси отправились на ужин к банкиру Виктору Градену, супруга которого, Грейс, окончила очередную серию своей керамики — мало того что миллионерша, но еще и художница истинного дарования! — и перед обжигом желала показать ее компетентнейшему ценителю. Бруно ждать не мог и, зная беспечное обыкновение хозяев оставлять двери открытыми — они в воров не верили, — вошел в дом.
А дом этот, помещавшийся на улице Боа-Виста-де-Бротас, больше напоминал музей — столько и такого там всего было. Здесь, конечно, не место перечислять произведения искусства, являющиеся собственностью художника, но чтобы дать вам представление о полноте его коллекции, о некоторых я хотя бы упомяну.
Греческая кариатида, выменянная у собирателя из Сан-Пауло Жоана Агрипино Дории на три акварели и одну картину маслом, принадлежащих кисти хозяина дома; гранитная статуя Святого Георгия из Хорватии — эти монументальные работы стоят в мастерской. А в столовой на стенах висят три обетных приношения, написанные не позднее середины прошлого века, и иконы — русская, македонская и болгарская, — последняя принадлежит кисти знаменитого богомаза Христо Захарьева, помечена 1824 годом и изображает в бело-зелено-золотистых тонах Святого Георгия и Святого Димитрия. Каким образом оказались эти почитаемые и строго-настрого запрещенные к вывозу православные святые в баиянском квартале Бротас? Вопрос этот повиснет в воздухе: не стану я толковать сейчас о плутовстве, о заговоре, фальсификациях и подлогах, о подкупах и контрабанде, язык не поворачивается. Как заявил не так давно начальник полиции, — а он слов на ветер не бросает, — живописец Карибе с лихвой наделен и изворотливостью, и опытом.
Столь же неисповедимыми путями попал сюда и пышный ораторий, который Карибе выудил в Португалии в загородном особняке, где проживала прабабушка баиянского политика Мануэла Кастро. Карибе разливался соловьем и, сумев-таки сладкими речами улестить старушку, беспокоившуюся только о том, не оскорбят ли тонкий вкус правнука вольные картины, сдал ораторий в багаж, «чтобы вручить выдающемуся правнуку скромный сувенир от его португальской родни». А потом, сраженный очередным приступом беспамятства — амнезии, выражаясь по-научному, — совсем забыл о своем намерении, так что Кастро и по сию пору не подозревает о существовании оратория. Впрочем, Карибе компенсировал свою забывчивость красочными и подробными рассказами о неведомых Кастро заморских родственниках — милых и гостеприимных аристократах.
Вольные картины ничей вкус не оскорбили: изнутри ораторий был расписан сценами из жизни Марии Египетской в духе средневековой безыскусности — «naiv», — поправил профессор Жоан Батиста на праздничном обеде по случаю дня рождения юной Нэнси. Что правда, то правда: картины забавные, вольные и весьма откровенные. Изображали они превращение хорошенькой и совершенно голой блудницы, без всякой аллегорической недосказанности предающейся пороку, в старую грымзу, закутанную с ног до головы в грубое глухое одеяние, с жаром и рыданиями кающуюся в содеянных грехах.
Для того чтобы роспись всегда была на виду, Карибе ничего в оратории не ставил и дверцы его держал открытыми.
Однако вернемся к Бруно. Он включил хрустальную люстру, чтобы выложить на стол репродукции и слайды, и вдруг заметил в нише оратория изображение святой, а точнее — резную деревянную статую, и статуя эта была само совершенство. Карибе зачем-то поставил ее в ораторий, не заботясь о том, что соблазнительные похождения египтянки видны теперь не во всей полноте. Где и как он раздобыл статую? В антикварных магазинах такое чудо не выставлялось, а еще накануне ее в доме не было.
Бруно подошел поближе, и восхищение его усилилось. Он не был специалистом, но достаточно разбирался в редкостях, постоянно имел дело с коллекционерами, чуть ли не ежедневно фотографируя статуи, ковчежцы, прочую церковную утварь, чтобы оценить шедевр по достоинству. «Феноменально!» — воскликнул бы Бруно, вместив в это слово переполнявшие его чувства, если бы знал его, но поскольку не знал, ограничился восторженной сентенцией: «Твою мать!»
Ему продолжало казаться, что где-то он эту скульптуру видел. Но где же, где? Уже в машине, по дороге домой, его вдруг осенило: да ведь это знаменитейшая Громоносица из церкви Санто-Амаро! Какого ж дьявола попала она в гостиную Карибе?!
Приехавши домой, он разбудил Гардению, поведал ей обо всем и спросил, что она думает по этому поводу. «От Карибе всего жди, — высказалась та. — Разве ты не помнишь, как он украл полотно Дженнера из конторы Мирабо, украл почти открыто, чуть ли не у всех на глазах, когда там было полно посетителей? С Карибе станется». Однако вынести Святую Варвару Громоносицу из алтаря — это даже для него, пожалуй, чересчур.
Несколько часов спустя, уже под утро, Пержентино по кличке «Пятиклассник» перелез через ограду, пересек сад и проник в мастерскую Карибе. Он желал овладеть несметными сокровищами художника. Во время последней отсидки среди прочих сведений, имевших целью повысить интеллектуальный уровень заключенных, он узнал от очеркиста Клаудио Вейга, а узнав, нимало не усомнился, что в ателье художника Карибе, в сундуке из Гоа лежат фантастические богатства. Пержентино очень тщеславился тем, что он — не какая-нибудь серая и темная личность: он доучился до пятого класса гимназии и не получил среднего образования потому только, что отец умер и надо было кормить семью. Однако отсиживать часы «от» и «до», платить налоги и делать что велят Пержентино не пожелал. Как видим, он был не только грамотеем, но и индивидуалистом.
Завороженный историей о пещере Аладдина, он, на свою беду, пропустил мимо ушей слова профессора Вейги: Карибе — один из двенадцати баиянских оба — Оба Она Шокун — и на кандомбле место его по правую руку от матушки Стелы де Ошосси, «матери святой».
Привыкнув по профессиональной необходимости обходиться без света, он тотчас заметил, что на деревянной скамье спит чернокожая красавица в чем мать родила. Пержентино бесшумно приблизился: «Картинка!» Она была хороша как богиня, но он не узнал в ней Ойа Иансан — ему и в голову такое не могло прийти. Чуть подрагивали в такт дыханию непокорно торчавшие груди, а бедра, не умещавшиеся на вполне просторной скамье, служившей ей ложем, могли бы вогнать в столбняк любого смертного. Пержентино не стал исключением и застыл: никогда ему не приходилось видеть такого изобилия.
Пержентино-Пятиклассник под наплывом новых ощущений позабыл и сундук из Гоа, и сокровища, торопливо расстегнул джинсы и изготовился к действию, резонно полагая, что вряд ли натурщица, которая привыкла позировать голой, станет отбиваться и поднимет шум из-за такой малости. Во всем прочем Пержентино надеялся на себя, ибо мужские его качества высоко ценились среди белокожих и смуглых обитательниц квартала Бротас.
Но не успел он прикоснуться к спящей, не успел ощутить жаркую ласку уст и лона, как в это самое мгновение гранитный Святой Георгий пришпорил своего белого коня и, сопровождаемый огнедышащим драконом, ринулся на него, уставив копье, собираясь пронзить то, что составляло утеху и гордость Пержентино.
Налетчик, опять же по профессиональной необходимости проворный как кошка, метнулся к двери и скатился по лестнице. Святой Георгий поскакал следом, не оставляя намерения оскопить святотатца. Пятиклассник, окутанный пламенем, которое изрыгал дракон, вопя и призывая на помощь, едва не спятив от ужаса, пролетел сад, выскочил на улицу и мчался не останавливаясь до самого полицейского участка, куда и ворвался с повинной. Его сочли мертвецки пьяным, а поскольку он был человек в полиции известный, инспектор велел поставить его под холодный душ для вытрезвления.
Что же касается фотографа Бруно Фурера, который весь следующий день болтал на каждом углу о своем открытии, то его задержали и по распоряжению комиссара Паррейриньи доставили в отдел, ведавший грабежами и кражами. Однако Бруно был парень тертый и ни в чем не сознался, резонно утверждая, что, если история эта у всех на устах, он тут ни при чем. Ах, твердил он, для него величайшим счастьем было бы увидеть Святую Варвару — у Карибе ли или где угодно еще — и сфотографировать ее. «Пожалуйста, господин комиссар, как разыщете, не откажите в любезности мне звякнуть, я со своей „лейкой“ буду тут как тут».
А бродячий певец Карлос Кунья, наслушавшись россказней и небылиц, присел на скамеечку в саду Баиянской Академии Литературы и обозначил всю эту кутерьму иностранным словом «жирофле». А кто захочет узнать, почему, пусть спросит отгадку у самого поэта.