Как и у каждого, наверно, случались, и не раз, в моей любовной практике осечки — большего унижения не припомню. Бывало, виной всему становилась нестерпимость вожделения. В таких случаях почти всегда удавалось справиться с собой, доказать свою состоятельность, показать класс, подтвердить звание мужчины. Случалось, однако, что меня постигало полное фиаско: поникшие паруса не желали наполняться ветром, болтались бессильно и бесполезно, и горькую чашу позора приходилось испивать до дна.
Одну такую неудачу не забуду никогда. До сих пор у меня в ушах звучит голосок проснувшегося посреди ночи ребенка… С Марией из Монтевидео я познакомился на пляже Копакабаны. Она неукоснительно появлялась там каждое утро, в девять утра, в целомудренном — закрытом, с юбочкой! — купальном костюме, ведя за руку мальчика лет трех. Покуда он носился по пляжу, строил из песка замки и рыл тоннели, Мария принимала мои ухаживания и кокетничала — другого времени у нее для этого не было, да и места тоже: муж ее, представитель какой-то уругвайской фирмы, работал дома, превратив гостиную в кабинет. Ее нельзя было назвать красавицей, но она так мило смеялась, показывая ровные белые зубки, и распевала танго: «Танго родилось в Уругвае, аргентинцы его у нас украли».
Я лежал с нею рядом на песке, улучив минутку, когда сына не было поблизости, пожимал ей ручку, срывал поцелуи. Все авансы мои встречали благосклонный отклик, но дальше дело не шло, свидания она так и не назначала. Мария из Монтевидео боялась мужа, ревнивого, как сатана: он закатывал скандалы, стоило ей кому-нибудь улыбнуться на улице, грозил плеткой. Помимо плетки, он, как и всякий гаучо, не расставался с восьмизарядным револьвером и обещал: «Убью в случае чего как собаку и сам застрелюсь».
Но вот в один прекрасный — действительно прекрасный — день она сообщила мне добрую весть: уругвайского Отелло вызывают в Монтевидео, она проводит его на пароход, помашет платочком с пирса, убедится, что швартовы отданы, и на две недели станет свободна, как птица. Она сообщила мне адрес. В девять вечера я должен быть у нее, дверь будет не заперта, а лишь притворена. Толкнуть и войти на цыпочках, чтобы не разбудить сына, который спит в столовой.
Я отыскал скромный дом в тупике, открыл дверь, вздохнул с облегчением — муж уплыл, все идет как намечено — оказался в маленьком коридорчике и тотчас попал в объятия Марии. Под тонкой тканью ночной сорочки ощутил ее прильнувшее ко мне тело, и мы впервые поцеловались по-настоящему. Это произвело на меня впечатление столь ошеломляющее, что я позабыл про ее наставления, от неосторожного шага половица заскрипела, и сейчас же раздался голос мальчика: «Папа! Папа!» Я похолодел. Мария втолкнула меня в спальню, а сама пошла успокоить сына. Поняв, что папа не вернулся, он расплакался, горько и безутешно. Мать склонилась над ним, заворковала по-испански, стала баюкать его, запела колыбельную — и от ее простеньких слов и незамысловатой мелодии на меня повеяло теплом, которое таинственным образом сковало полярным льдом главный орган.
В спальню она вошла уже голая — рубашку сорвала с себя в коридоре, а я, как был, в пиджаке и при галстке, присел на край кровати. Мария стала помогать мне разоблачиться, потом протянула руку и с изумлением обнаружила — ничего хорошего она не обнаружила, так, лоскутки и тряпочки, ветошь да рухлядь. Любовник ее был к любви не готов. Выказывая немалый опыт, она пришла ко мне на помощь, пустила в ход самые испытанные, самые безотказные средства. Ничего, ровным счетом ничего, никакого эффекта.
Ни волшебная ручка, ни уста царицы Савской покойника оживить не смогли. Боже милостивый, что это была за мучительная ночь. Женщина, распалясь, как кошка в течке, дойдя до крайней и грозной степени возбуждения, впивалась в меня поцелуями, царапалась, кусалась — не могла поверить, что здоровый восемнадцатилетний малый остается безответным, бесчувственным, бессильным, но чем больше она старалась, тем глубже делался напавший на меня столбняк. Так ничего и не добившись, она принялась мастурбировать передо мной, оцепенелым и оледенелым, и, воспользовавшись этим, я поспешно, как попало, напялил на себя одежду и выметнулся прочь, а вслед мне донесся тихий стон. От моих шагов мальчик снова проснулся и позвал: «Папа! Папа!»
Да, мне было восемнадцать лет, я хотел всегда и всегда был готов, и вечно был на полувзводе, парень был хоть куда — лишь бы было куда — и вот так осрамился. Я и сейчас слышу, как плачет этот мальчик оттого, что папа не приехал. Хорошим отцом, наверно, был тот уругваец, любящим и заботливым. Сволочь такая.