ВСТУПАЯ НА ПУТЬ ТЕРНИСТЫЙ…

Собрав своих министров решать судьбу Думы на третий день после убийства сербским террористом австрийского наследника, быть может, хотел Николай II сокрушить «внутреннего врага» накануне схватки с врагом внешним, ибо «престол-отечеству», как учили молодых солдат, наряду с «врагом унутренним — жидом, евреем и скубентом» все более угрожал и «враг унешний — немец, германец и австрияк».

Соперничество между Россией и поддерживаемой Германией Австрией на Балканах, между Англией и Германией на морях и между Францией и Германией из-за Эльзас-Лотарингии привело к созданию двух враждебных коалиций, и любой двусторонний конфликт мог перерасти в мировую войну, которую Европа не знала уже столетие. Людские и промышленные ресурсы, а также военные бюджеты Англии, России и Франции превышали австро-германские, их военный потенциал рос быстрее, и Германии с Австро-Венгрией не стоило слишком медлить, если они хотели выиграть войну. Коковцов из поездки в Берлин осенью 1913 года вынес «убеждение в близости и неотвратимости катастрофы». Царь, выслушав его, «долго всматривался в расстилавшуюся перед ним безбрежную морскую даль» и наконец, взглянув на Коковцова, сказал: «На все воля Божья!»

Теперь странно читать, с каким легкомысленным энтузиазмом шла Европа к войне, оказавшейся фатальной и для победителей, и для побежденных. Россию толкал на бой своего рода военно-дипломатический комплекс, поддерживаемый финансистами, промышленниками и землевладельцами. Противниками войны были, с одной стороны, социалисты и левые либералы, руководствуясь соображениями тяжести войны для народа и опасностью усиления самодержавия, а с другой, часть консерваторов, считавших, что Россия к войне не готова и что во всех случаях война между двумя оплотами монархизма — Россией и Германией — приведет к гибели «старого порядка».

Записка бывшего министра внутренних дел П. Н. Дурново, поданная царю в феврале 1914 года, по своему профетическому тону могла бы быть названа «Просуществует ли Российская империя до 1917 года?». По мнению Дурново, никаких особых политических или экономических выгод участие в англо-французской коалиции против Германии принести России не может, в то же время «в побежденной стране неминуемо разразится социальная революция, которая силой вещей перекинется в страну-победительницу… Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма… и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое. За нашей оппозицией нет никого, у нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом… Как бы ни распинались о народном доверии к ним члены наших законодательных учреждений, крестьянин скорее поверит безземельному казенному чиновнику, чем помещику-октябристу, заседающему в Думе; рабочий с большим доверием отнесется к живущему на жалование фабричному инспектору, чем к фабриканту-законодателю, хотя бы тот исповедывал все принципы кадетской партии…».

Если военные действия будут развиваться для России неудачно, возможность чего «при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть… все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а затем и общий раздел всех ценностей и имуществ. Побежденная армия, лишившаяся, к тому же, за время войны наиболее надежного кадрового своего состава, охваченная в большей части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованною, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению». Теперь мы хорошо знаем, каков был исход этой анархии.

Так же смотрел на возможное развитие событий сначала противник Дурново в Совете министров, а затем союзник в Государственном Совете, граф Витте. Он долго рассчитывал на назначение послом в Берлин, чтобы приостановить русско-германское расхождение, но царь разбил эти надежды, как и надежды на пост министра. Витте проводил лето 1914 года на одном из германских курортов, с горечью наблюдая неудержимое движение России к войне. В разговоре с А. В. Осмоловским он сказал, "что есть один лишь человек, который мог вы помочь в данное время и распутать сложную политическую обстановку. На естественный вопрос Осмоловского, да кто же этот человек, граф Витте назвал, к его большому удивлению, Гр[игория] Е[фимовича] Р[аспутин]а. Осмоловский на это возразил, как может Распутин быть опытным дипломатом, он, человек совершенно неграмотный, ничего не читавший, как может он знать сложную политику и интересы России и взаимоотношения всех стран между собой. На это граф Витте ответил: «Вы не знаете, какого большого ума этот замечательный человек. Он лучше, нежели кто, знает Россию, ее дух, настроения и исторические стремления. Он знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он теперь удален».

15 (28) июня 1914 года Распутин, мрачный и озабоченный, вернулся из Покровского в Петербург. Дню этому было суждено войти в историю. Пока Распутин ехал к себе на извозчике по широким, но летом пустынным улицам Петербурга, на другом конце Европы, на узкой пыльной улице Сараево, к автомобилю австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда бросился член сербской террористической организации «Единение или смерть» Таврило Принцип и двумя выстрелами из револьвера убил эрцгерцога и его жену. Убийство австрийского наследника привлекло сначала внимание России, но через две недели было заслонено другой, гораздо более волнующей русские умы сенсацией.

В Петербурге Распутин был неспокоен, прежде чем выйти из дому, спрашивал: «Рожи, рожи невидно?» — 22 июня (5 июля), провожаемый группой поклонниц и репортеров, выехал с дочерьми в Покровское. «В пути, — пишет его старшая дочь Матрена, — мы познакомились с петербургским репортером, ехавшим в том же направлении. Это был молодой человек, скорее невысокий, с еврейским профилем, очень разговорчивый и остроумный». В Тобольске он сел с ними на пароход и здесь признался Матрене, что это он уже неоднократно звонил ей в Петербурге, прося о свидании. Теперь Давидсон был рад случаю, позволившему им встретиться, — и все это было приятно Матрене. Но она почувствовала тревогу, когда Давидсон сказал, что хочет провести несколько дней в Покровском, — «несмотря на мою невинность шестнадцатилетней девушки, мне показалось невероятным, что только ради меня он совершил столь долгое путешествие, и хотя он выглядел совершенно безобидно, я стала бояться, не вынашивает ли он какие-то планы относительно моего отца».

В толпе, встречавшей пароход, Давидсон затерялся. На следующее утро, в воскресенье 29 июня (12 июля) семья Распутиных отправилась к обедне — и здесь внимание детей обратила женщина в лохмотьях, со скрывающей нос повязкой. Дмитрий громко указал на нее и был резко оборван отцом. Вернувшись домой, Григорий Ефимович погонял жеребят на заднем дворе и вышел к ожидавшим его с полевыми цветами и просьбами женщинам. После обеда Матрена побежала к подруге и по дороге встретила почтальона с телеграммой отцу. Было три часа дня. Не прошло и пяти минут, как влетела ее кузина в слезах, а с улицы послышался нарастающий гул.

Получив телеграмму от царицы, Распутин помедлил, отвечать ли сразу, и пошел нагнать почтальона. У ворот та же безносая нищенка — действительно «рожа» — протянула руку за подаянием, но едва он остановился, как она выхваченным из-под лохмотьев солдатским тесаком ударила его в живот. Дмитрий выбил у нее тесак и с криком: «Тятеньку закололи!» — побежал за фельдшером. Почтальон и стоявшие поблизости мужики схватили убийцу. Истекавшего кровью Распутина внесли в дом. Со всех сторон бежали мужики с дрекольем и вилами, бабы голосили, возбужденная толпа тащила вырывавшуюся нищенку. «Пустите меня! Пустите меня! Я убила антихриста!» — кричала она. Потрясенная Матрена, минуя лужу крови, бросилась в дом и у дверей увидала Давидсона. «Прочь отсюда! — закричала она в слезах. — Это все из-за вас!»

Убийцей оказалась благословенная Труфановым-Илиодором Хиония Гусева, по одной версии сорока, по другой двадцати восьми лет. Она охотилась за Распутиным с марта: из Царицына выехала в Ялту, оттуда в Москву, затем в Петербург, где получила известие, что Распутин в Покровском, — и выжидала его там около двух недель, пока Распутин снова ездил в Петербург. Сама ли Гусева известила газетчиков о своих планах или это сделал Труфанов, но корреспондент «Петербургского курьера» Давидсон был осведомлен заранее, пытался в Петербурге познакомиться с дочерью Распутина и поехал в Покровское — не с тем, чтобы предотвратить преступление, но чтобы первым описать «сенсацию».

Давидсон начал публиковать статьи о Рэспутине в ряде петербургских газет и продолжал настойчиво звонить Матрене, так что Вырубова попросила Белецкого, назначенного в сентябре 1915 года товарищем министра по полиции, «положить конец преследованию». Белецкий вызвал Давидсона, связанного с Департаментом полиции, и предложил прекратить звонки и публикацию статей, выдав взамен 600 рублей «из секретного фонда».

Перед отправкой в тюрьму Гусева успела дать интервью, объяснив, что «убийством антихриста» хотела «положить конец злу и обману, который опутал Россию», что Распутин «живет с девушками… Мою близкую подругу Ксению растлил на моих глазах… Сгубил кроткого Илиодора…» Ксения, которую Распутин едва ли «растлил на глазах» не знавшей его Гусевой, как будто даже выехала из Жировицкого монастыря, от Гермогена, свидетельствовать в ее защиту. Гусевой было предъявлено обвинение в покушении на убийство с заранее обдуманным намерением, но психиатрической экспертизой она была признана невменяемой и помещена в больницу.

1 (14) июля в Покровское прибыли Тобольский епископ Варнава и хирург М. Владимиров из Тюмени. В приготовленные для перевозки носилки лег проверить их Дмитрий — и рухнул на землю. Срочно изготовили новые, и Распутина, провожаемого всем селом, понесли на пароход, многие в толпе плакали, на пристани епископ Варнава отслужил молебен. В Тюмени ожидала большая толпа, Распутина, окруженного семьей, несли в больницу, а впереди шел местный блаженный, священник-расстрига, и, тасуя карты, повторял: «Нет Григория… Нет Григория…» На другой день Владимиров сделал операцию брюшной полости — тесак Гусевой не задел жизненно важных органов, и сильный организм Распутина начал одолевать болезнь.

Покушение на Распутина вызвало волнение во дворце. Уже 30 июня (13 июля) царь писал министру внутренних дел Маклакову: «Николай Алексеевич. Я узнал, что вчера в селе Покровском Тобольской губернии совершено покушение на весьма чтимого нами старца Григория Ефимовича Распутина, причем он ранен в живот женщиной. Опасаясь, что он является целью злостных намерений скверной кучки людей, поручаю вам иметь по этому делу неослабное наблюдение, а его охранять от повторения подобных покушений…»

Еще большее волнение вызвало покушение в «Новой Галилее» на Дону — «кроткий Илиодор», уже обвиненный в кощунстве, богохульстве, оскорблении его величества и образовании «преступного сообщества», решил, что промедление опасно. 2 (15) июля, переодетый в женское платье, он бежал из своего находящегося под наблюдением полиции дома, а 6 (19) июля — в день объявления Германией всеобщей мобилизации — перешел русско-шведскую границу «около г. Торнео, четырьмя километрами выше пограничной стражи». Три года назад служил он молебен у царицынского рабочего, и тот сказал, что видел его во сне, остриженного неровно, в поддевке и старых брюках, будто бы он за границей и ест «мертвую руку, свою руку». Сон сбывался.

Со всех сторон Распутину поступали телеграммы с запросами о здоровье. Князь Мещерский послал телеграмму сразу же 30 июня (13 июля) — он теперь нуждался в помощи Распутина, как никогда раньше, надвигалась гроза, которой он смертельно боялся. 10 (23) июля, дождавшись отъезда из Петербурга французского президента Пуанкаре, Австро-Венгрия предъявила сорокавосьмичасовой ультиматум Сербии, требуя прекращения антиавстрийской пропаганды, увольнения офицеров по указанию австрийского правительства, расследования с австрийским участием заговора, жертвой которого пал Франц-Фердинанд. Принятие ультиматума означало подчинение Сербии Австрии и Германии и утрату русского влияния на Балканах, непринятие — войну, в которой Сербия была бы уничтожена, не вступись за нее Россия.

В тот же день больной Мещерский, который еще двадцать лет назад писал, что антигерманский союз сулит России разорение ради возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии, поехал к царю умолять не вступать в войну: он, как и Дурново, не сомневался в ее исходе. Царь, всегда затруднявшийся отказать в прямой просьбе и сам не хотевший войны, дал ему честное слово, что войны не будет, — успокоенный Мещерский под проливным дождем вернулся домой и в тот же вечер умер. Судьба была милостива к старику: он не увидел ни войны, ни революции.

12(25) июля Сербия приняла все пункты австрийского ультиматума, кроме права австрийцев участвовать в следствии на сербской территории. Австрия ответила, что она не удовлетворена, и 15(28) июля объявила Сербии войну. На следующий день Николай II отдал приказ о мобилизации — но, все еще надеясь избежать войны, только четырех пограничных военных округов. Министр иностранных дел Сазонов, военный министр Сухомлинов и начальник Генерального штаба Янушкевич убедили царя, что частичная мобилизация затруднит неизбежное проведение всеобщей, и Николай II согласился на нее. Но вечером пришли две телеграммы: от Вильгельма II с предложением посредничества между Австрией и Россией при условии прекращения мобилизации и от Распутина: «Не шибко беспокойтесь о войне, время придет, надо ей накласть, а сейчас еще время не вышло, страдания увенчаются».

В 11 часов вечера Николай II отменил мобилизацию, а в 1 час ночи германский посол в Петербурге граф Пурталес телеграфировал в Берлин, что если Австрия исключит из ультиматума пункт, нарушающий сербский суверенитет, Россия прекратит военные приготовления. Утром 17(30) июля, не дождавшись немецкого ответа, Сазонов, Сухомлинов и Янушкевич по телефону, а затем Сазонов два часа в личной аудиенции убеждали царя, что война неизбежна, — несчастный царь, который никогда не мог отказать, глядя в глаза, снова дал согласие на общую мобилизацию. Сазонов тут же телефонировал Янушкевичу, который заранее обещал после этого сломать телефон, чтобы его не застиг новый приказ об отмене.

«Милой друг, — обращаясь к царю из тюменской больницы, выводил свои каракули Распутин. — Еще раз скажу: грозна туча над Рассеей, беда, горя много, темно и просвета нету, слес-то море и меры нет, а крови? Что скажу? Слов нету, неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят, и верные, не зная, что ради гибели. Тяжко Божье наказанье: когда ум отымет, тут начало конца. Ты — царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят, а Рассея? Подумать так не было от веку горшей страдальницы, вся тонет в крови, велика погибель, бес конца печаль. Григорий».

К императрице вечером пришла Вырубова с рассказом, какие она "раздирающие сцены видела на улицах при проводах женами своих мужей. Императрица, — пишет Вырубова, — мне возразила, что мобилизация касается только губерний, прилегающих к Австрии. Когда я убеждала ее в противном, она раздраженно встала и пошла в кабинет государя… Я слышала, как они около получаса громко разговаривали; потом она пришла обратно, бросилась на кушетку и, обливаясь слезами, произнесла: «Все кончено, у нас война, и я ничего об этом не знала!» Но и Вильгельм II колебался, 17(30) июля объявив мобилизацию и в тот же день отменив ее. 18(31) июля он получил телеграмму Николая II: «Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут никаких вызывающих действий», — но еще до получения этой телеграммы Вильгельм II потребовал от Николая II приостановки военных приготовлений, а Австро-Венгрия объявила всеобщую мобилизацию. В полночь граф Пурталес передал русскому правительству двенадцатичасовой ультиматум: или отмена мобилизации, или война.

19 июля (1 августа) общая мобилизация была объявлена в Германии. Прикованный к постели Распутин послал из Тюмени телеграмму царю: «Верю, надеюсь на мирный покой, большое злодеяние затевают, не мы участники, знаю все наши страдания, очень трудно друг друга не видеть, окружающие в сердце тайно воспользовались, могли ли помочь». Но царю никто уже не мог помочь — тем более те, кто «тайно воспользовался» его нерешительностью, толкая его к войне. Теперь телеграмма Распутина только раздражила его, вспоминает Вырубова, «государь, уверенный в победоносном окончании войны, тогда разорвал телеграмму и с началом войны, как мне лично казалось, относился холоднее к Григорию Ефимовичу».

«Был бы я здесь, и уж не допустил бы кровопролития, — якобы говорил впоследствии Распутин. — А то тут без меня все дело смастерили всякие там Сазоновы да министры окаянные». Учитывая колебания государя, вполне возможно, что Распутин убедил бы его не слушаться Сазонова, Янушкевича и Сухомлинова и не объявлять мобилизацию, пока не будут использованы все средства решить конфликт миром. Царица придавала телеграммам Распутина такое исключительное значение, что своей рукой все их переписала.

19 июля (1 августа), в седьмом часу, германский посол граф Пурталес посетил Сазонова и трижды спросил его, согласна ли Россия отменить мобилизацию, — и трижды Сазонов отвечал: нет. Посол дрожащими руками передал ноту с объявлением войны и, отойдя к окну, схватился за голову и разрыдался. Было отчего плакать, рушился весь привычный и прочный старый порядок.

21 июля (3 августа) Германия объявила войну Франции, в ночь на 23 июля (5 августа) Англия объявила войну Германии, 24 июля (6 августа) Австро-Венгрия объявила войну России. В больничной постели Распутин нацарапал своим корявым почерком на только что сделанной с него фотографии: «Что завтре? Ты наш руководитель, Боже. Сколько в жизни путей тернистых».

Вступая на очень тернистый путь, Россия тем не менее была охвачена эйфорией, как бы оправдав надежды царя на пробуждение монархических и националистических чувств. Казалось, наступил решающий час в тысячелетней борьбе славян с германцами. 20 июля (2 августа) сотни тысяч манифестантов заполнили улицы Петербурга, после молебна государь и государыня вышли на балкон Зимнего дворца, под громовое «ура» толпа опустилась на колени — от волнения царь не мог говорить: вот наконец сбылась мечта о единстве царя и его доброго народа.

26 июля (7 августа) Государственная Дума и Государственный Совет в однодневном заседании вотировали военные ассигнования — только маленькая большевистская фракция выступила с антивоенной декларацией. В тот же день в Николаевском зале Зимнего дворца государь принял членов обеих палат — как не похож был этот прием на первый, в 1906 году. «Тот огромный подъем патриотических чувств, любви к родине и преданности к престолу, который, как ураган, пронесся по всей земле нашей, служит в моих глазах — и, думаю, в ваших — ручательством в том, что наша великая матушка Россия доведет ниспосланную Богом войну до желаемого конца», — говорил Николай II и кончил словами уверенности, «что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик Бог земли русской!».

Те же чувства увлекали и культурную элиту русского общества. Война, по мысли Сергея Булгакова, должна была привести к «возрождению религиозно-трагического восприятия мира» и созданию «универсальной теократии», «тысячелетнего царства святых на земле». Евгений Трубецкой мотивировал необходимость завоевания Константинополя с храмом Св. Софии тем, что «в образе Софии наше религиозное благочестие видит… грядущий мир, каким он должен быть увековечен в Боге». Один из представителей этого «религиозного благочестия» архиепископ Волынский Антоний спокойнее смотрел на это, считая, что Константинополь «русским все равно не отдадут англичане — да и лучше, чтобы не отдавали, ибо что хорошего обращать Св. град тот во второй Петербург».