Умерла мама. Умерла просто, без трагедий. Говорю «без трагедий», хотя не уверен, можно ли так выразиться, когда речь идет о переходе человека в Великое Небытие, в Абсолютное. Но думаю, что можно. Особенно после того, как я прочитал статью в «Арбейдербладет»[1]«Арбейдербладет» («Arbeiderbladet») — ежедневная газета, осн. в 1884 г. Кр. X. Кнудсеном; с 1894 г. — официальный орган Норвежской Рабочей партии. Норвежская Рабочая партия (Det norske Arbeiderparti) была основана в 1887 г., с 1903 г. представлена в стортинге; в 1928 г. впервые образовала правительство; в 1921 г. из нее выделилась норвежская социал-демократическая рабочая партия, в 1927 г. она снова объединяется с Норвежской Рабочей партией (сокр. АР), которая по своей программе соответствует социал-демократическим партиям в Европе; в 1923 г. из нее выделилась и образовалась коммунистическая партия Норвегии. В настоящее время АР — правящая партия, премьер-министр — Йенс Столтенберг.
о женщине из Бейрута. Ее замучили до смерти, засунув в матку крысу: хотели посмотреть, как крыса с помощью когтей и желтых зубов будет выбираться наружу. Эту смерть по праву можно назвать трагической. Моя мама заснула навеки, находясь на больничной койке в новом больничном здании и не ведая подобных мук. Правильно говорят, что все познается в сравнении. У нее в печени засел рак, обнаружили его поздно, помочь было нельзя. Врачи сказали, что, когда придет время, сделают все от них зависящее.

Она умерла одиннадцатого ноября. Не помню, какой это был день недели. Из больницы позвонили около девяти утра и сказали, чтобы я немедленно приезжал. Но когда я появился в больнице, я не застал маму в живых. Она лежала уже обмытая и прибранная. Смотрелась совсем малюсенькой, точно сделанная из воска кукла. Меня успокаивали, говорили, не стоит, дескать, огорчаться, что не попрощался; она умерла, не просыпаясь.

Потом я вышел на улицу. Накрапывал дождик. Мелкий и густой. Но ветра не было. Я шатался бесцельно по улицам в центре города, не плакал, даже не очень печалился, что, конечно, встревожило меня не на шутку. Стыдно стало. Правда, стыд был, как мимолетный укор, а вот охватившая меня пустота, признаюсь, была всеобъемлющей. Не в отрицательном смысле. Не та пустота, о которой говорят, когда желают пояснить бессмысленность бытия. Нет. Моя пустота была выражением состояния полнейшего безразличия. Быть может, я тогда о чем-то думал. Кто знает! Человек ведь всегда размышляет. На то он и человек! Я остановился перед витриной, где под стеклом висела газета «Дагбладет», пробежал глазами по страницам, но текста не помню. Возможно, не читал по-настоящему, а только водил глазами.

Разрядка наступила позже, когда я пришел домой. Господи, ну конечно, я был очень привязан к маме! Не мистически, не истерически, как об этом пишут иногда в книгах или показывают в фильмах. Нет. Однако мы были вместе тридцать два года, она и я. И теперь что-то навсегда ушло из моей жизни. Своего отца я не знал. Он погиб от несчастного случая на работе за четыре недели до моего рождения. Для меня он существовал в воспоминаниях мамы, и тоска по нему проявилась, когда я стал взрослее. Захотелось иметь отца. Еще он был для меня неким мужчиной, изображенным на старых пожелтевших фотокарточках из семейного альбома, с которым рядом всегда находилась мама. Вот этот мужчина в коротких штанах до колен и гольфах из тюленьей кожи зимой 1946 года в Кикуте. Вот он стоит в темном купальном костюме с белыми полосками на боках и обнимает улыбающуюся маму летом 1950 года на острове Снар. Свадебных фотографий не было, во всяком случае у нас дома. Не знаю, почему. Еще отец был для меня призраком, нереальным существом, обитателем кладбища Вестре Акер, надежно укрытым под тяжелым, хорошо отполированным камнем. Мама представляла женщину, ушедшую в себя и захватившую меня в свой мир. Она была единственным в семье ребенком. Я был ее единственным ребенком. Так мы и жили вместе, без родственников и без родственных посещений.

Я сидел в пустой комнате. На столе лежала газета «Арбейдербладет», рядом стояла чашка с недопитым чаем. Все так, как было, когда я получил известие из больницы. Мне вдруг показалось просто невероятным, что я никогда больше не услышу осторожные мамины шаги на лестнице, не услышу, как она открывает ключом дверь, не услышу обычного стука опускаемой на пол тяжелой сумки с продуктами, не услышу ее голоса, когда она, раздеваясь в прихожей, начинала говорить со мной о пустяках: что произошло в торговом центре «ИРМА» или по пути в магазин, или на обратной дороге. Да, показалось просто невероятным.

Несколько дней спустя я позвонил в Армию Спасения. В тот же день, ближе к вечеру, к дому подъехал грузовик, в нашу квартиру вошли трое, взяли мамину одежду и вынесли из спальни мебель. Когда я остался один, когда я стоял в пустой комнате с белыми обоями, на меня снизошел вдруг небывалый покой. Недействительное обрело теперь статус действительного.

В ту ночь, выключив телевизор, я снова пришел в мамину комнату. Свет не зажигал. Месяц на небе шел на убыль, но все еще оставался большим; голубоватый свет ложился тенями на белую поверхность комнаты. Я подошел к окну и посмотрел на дома-блоки и лес. Город-спутник! Здесь я родился, здесь день за днем протекала моя жизнь. Чудно как! Три комнаты и кухня, недалеко от Осло. Семнадцать минут, если ехать в метро, чтобы быть точным. Шестьдесят четыре ступеньки лестницы до парадной двери. Шесть минут спокойным шагом до ближайшей станции. (Для меня лично 1 минута и сорок семь секунд.) Если бы меня раньше спросили о нашей квартире в этом блочном доме, я рассказал бы о ней, о каждом уголке и закоулке, не задумываясь и не запинаясь, поскольку был убежден, что знаю ее как свои пять пальцев. Но сейчас, однако, стоя в маминой комнате и рассматривая лежащие почти подо мной блоки, я подумал, что давно не бывал здесь, определенно, с тех пор как вырос; вырос в том смысле, что не бежал к маме и не забирался к ней в постель, когда вечерние тени в моей спальне приобретали грозные очертания и пугали меня. Без занавесок и без мебели комната казалась неуютной и незнакомой, но пейзаж за окнами оставался тем же: острые серые углы домов, обращенные к темным, вечно подвижным кронам елей, асфальтированные зигзаги пешеходных дорожек и светящиеся точки фонарей. Странно, но я заметил, что рассматриваю знакомое мне до боли как бы по-новому, с небывалой точки зрения. Не понимаю, откуда вдруг появилось ни с того ни с сего в голове у меня это слово «небывалой». Но оно появилось, и баста. Отныне мое бытие составляла эта белая комната и новая перспектива рассмотрения окружающего мира, того окружающего мира, с которым я давно смирился, к которому я привык и который пребывал в моем сознании неподвижным и незыблемым, нечто вроде натюрморта. Конечно, я видел, как вырастали дети и семьи выезжали и въезжали. Но общее обрамление, эти геометрические контуры, укрывавшие разную жизнь разных людей, в основном оставались неизменными. Метро — дом. Дом — метро. Из дома — в «ИРМА». Из «ИРМА» — в дом. Постоянно одно и то же, одни и те же пути-дороги, одни и те же пространства. Вид из гостиной, из моей комнаты или из кухни был постоянно-однообразным: только времена года, сменявшиеся, как и положено, по законам природы, вносили иногда неожиданные поправки. К примеру, внезапный снегопад в конце апреля или ослепительное солнце и тепло в ноябре. Порой у меня было чувство, что только сильный ураган сможет вырвать меня из состояния апатии и покоя. А порою я готов был рыдать от счастья при виде солнечного лучика, появившегося на угловой стене соседнего блока. Теперь же, когда я стоял посередине темной комнаты, опустив руки, и смотрел за окно, я ощутил почти физически, как наяву, будто я частично выведал тайну города-спутника, выведал по непонятной мне самому причине, и она засела в моем подсознании в виде необходимости ясного контроля над собой.

И я думал: «Теперь конец старому. Теперь начало новому. Так всегда бывает, когда кто-то покидает тебя навсегда, ты остаешься один на один со своим собственным внутренним миром. Стоишь на распутье».

Возможно, кому-нибудь это покажется странным, но я думаю, что справился с личными горестями после смерти мамы почти исключительно благодаря Гру Харлем Брундтланн. Уже в тот вечер, когда я мыслями все еще пребывал в больнице, вновь и вновь видел маму, превратившуюся в нечто маленькое, застывшее и холодное, Гру появилась неожиданно в двух телепередачах: в «Новостях дня» и позже в «Дискуссиях на политические темы». Она всегда действовала на меня успокаивающе, если я видел ее. Не могу сказать точно, поскольку был расстроен и невнимателен, почему она оказалась на экране телевизора. Но не важно. Главное, что она находилась близко и как бы посылала мне приветствие, тайную весточку о том, что мимолетное пребывание человека на земле оспаривать нельзя, но что в жизни все равно преобладает не преходящее, а прочное и устойчивое, что на свете немало сильных духом людей, помогающих слабым обрести опору в жизни.

Гру в дождь. Гру на ветру. Гру на солнце и Гру в тени. За ловлей рыбы, как морская львица. Бесстрашная, настойчивая и насмешливая. Но, прежде всего, внушающая доверие. Когда умерла мама, Гру правила страной. Правит она и по сей день. Сейчас трудно представить себе, даже просто невозможно, чтобы кто-то другой, не Гру, стоял во главе правительства. И все же я достоверно знаю, что чувство уверенности и чувство надежности, которыми она одарила не только меня, но и других, причем на долгое-долгое время, не зависит от ее политического положения или от занимаемой должности. Нам достаточно чувствовать, что Гру есть, поблизости, присутствует где-то там в темноте. Только и всего. Допускаю, ее правительство могут свергнуть, а ее отпустить на все четыре стороны. Но пока она возглавляет страну, решительная и неутомимая, она воплощает стабильность в нашей политике. Ей не страшны ни хаос, ни угрозы, ни отставки. Она знает, что всегда может возвратиться назад. Она, как медведица, временно уходит с — молодняком на зимнюю спячку. На пути к дому с добычей возможны, конечно, всяческие препоны и помехи. Но это только вопрос времени, небольшой отсрочки, перерыва, прежде чем она окажется там, где ей следует быть. Интересно, что Гру Харлем Брундтланн по профессии врач, но она как бы не создана сидеть в кабинете и осматривать больных. Не в ее это натуре. Не создана просить трехлетнего ребенка открыть рот, показать ей язык и сказать «а-а-а-а» или сунуть указательный палец в прямую кишку стареющего мужчины, чтобы узнать, увеличилась ли предстательная железа в объеме или не увеличилась. Гру — прирожденный руководитель, и она сумела понять себя и сделать соответствующие выводы. Гру — не человек власти. Гру — власть. Гру — человек.

Я коллекционер. Ребенком собирал марки и монеты, пробки от бутылок и птичьи яйца. А юношей стал собирать Гру Харлем Брундтланн. Я знаю ее жизнь во всех нюансах, но меня мало интересуют личные и политические сведения о ней. Я собираю ее фотографии, вырезаю из газет и журналов ее снимки; выражение лица Гру, позы Гру. У меня есть Гру в каких угодно вариантах: во время политических бурных дебатов в Стортинге и в дождливую погоду на просторах области Финнмарк. У меня есть Гру в Рио, Гру в Вене и в Одде. Гру в блузке и юбке, в свитере и брюках; у меня есть Гру в вечернем платье и в национальном одеянии саамов. И еще — в мокрой от дождя одежде. На водных лыжах. Гру в вызывающей позе, когда она пытается противостоять всей тяжестью тела силе ветра, здесь она воистину представляет саму себя, это ее символический образ. Женщина в противоборстве с ветром, женщина, предпочитающая в жизни шторм и бурю. Я не помню, где я нашел эту фотографию, но думаю, что она была напечатана в «Дагбладет» приблизительно в восьмидесятых годах. Я вставил ее в пластик из практических соображений, для лучшей сохранности. Чего уж греха таить: мощная задняя округлость Гру Харлем Брундтланн, плотно обрамленная мокрым прорезиненным комбинезоном, могла смутить любого мужчину. О себе я не говорю. Я всегда был сдержанным и осторожным, еще с мальчишеских лет. Нетребовательным. Отнюдь не аскетичным, но нетребовательным. Я не покупаю макрель в томатном соусе фирмы «Бьеланд», если другая фирма предлагает мне тот же продукт дешевле на пятьдесят эре. Макрель в томатном соусе есть макрель в томатном соусе. Раньше я курил. Теперь я бросил. В молодости я пил иногда по праздникам. Теперь я пью иногда в новогодний вечер. Я покупаю свежий хлеб, когда съем ранее купленный, а не потому что старый зачерствел. Мне живется неплохо на социальном обеспечении.

Три дня после смерти мамы… значит, 14-го ноября, я снова оказался в ее пустой спальне. Я говорю: «снова оказался», потому что фактически не помню, как это произошло. Не помню, как я вошел в комнату и почему пошел. Помню только, что я вдруг стоял там, приблизительно посередине. Как и в прошлый раз здесь было темно, теперь только дождь и туман скрывали голубоватый свет луны. Ноябрьская погода. Сыро. Ветрено. Серо. Внизу на дорожках не видно ни души. Если бы не эти светлые оконные квадратики, совсем было бы плохо. Но их было много, сотни. И они сияли мне дружески и доброжелательно. Окна. Окна в ожидании вечера, открытые внешнему миру. Или наоборот. Окна, зовущие к себе, к людям. К семьям, к одиночкам, к старым и молодым. Почему-то сложилось мнение — и оно очень популярно, — будто жить в блочных домах вроде бы недостойно. Забыты пятидесятые годы, когда эти дома вырастали, словно грибы, на всех склонах и пригорках; забыто, что их называли национальной гордостью. Идея строительства принадлежала социал-демократам, они тем самым привлекли народ на свою сторону. Теперь, в девяностые годы, дома-блоки, очевидно, оказались недостаточно хорошими. В газетах, даже в «Арбейдербладет», то и дело встречаешь высказывания, смысл которых однозначен и понятен даже ребенку, что, дескать, не совсем хорошо обстоит дело с головой у тех, кто обитает в блоках. «Бедняжки» — можно было читать меж строчками. Меня всегда раздражало подобное оскорбительное представление, ведь насмехались таким образом над тысячами и тысячами людей в стране. Я сам, например, вырос здесь и рад этому. Не отрицаю, я со странностями и, быть может, немного чудаковат. Ну и что! Зато я чувствовал, и я чувствую свою причастность к живущим здесь людям. Я — один из них. Я — часть коллектива. Почти 40 000 комнат расположены одна над другой или одна под другой, или одна подле другой; разделяющие нас стены настолько тонкие, что мы быстро привыкаем к туалетным привычкам наших соседей. Но у каждого есть, конечно, своя личная жизнь, и каждый устраивает ее на свой лад. Ничего сложного в этом нет. И теперь, когда я просто стоял и смотрел на струившийся из окон свет, мне стало тепло и радостно на душе. За каждым светящимся квадратиком находилась точно такая же комната, как и у меня. Внешняя схожесть не исключала многообразия. Обрамление у всех было одинаковое. Совершенно правильно! Но образ жизни был различным, и еще каким различным! И вдруг я поймал себя на мысли, что очень хотел бы видеть Гру здесь, у нас… чтобы она поселилась в одной из блочных квартир, делила с нами удобства и неудобства бытия, тяготы, невзгоды и счастье повседневности. Нет, я не из тех, кто думает, будто Гру и другие политики обязаны жить как мы, будто они не имеют права иметь дома или квартиры в лучших районах Осло, например, во Фрогнере. Нет, просто захотелось видеть Гру рядом, почувствовать единение с ней. Захотелось, чтобы и она пожелала быть с нами, стояла бы, как я стою сейчас, и размышляла о нашей общности.

Из этого, выходящего на восток окна я мог видеть под собой все восемь блоков. Каждый блок состоял из трех этажей и сорока двух квартир. Четыре блока выходили на Сельевейен, улицу, которую мама называла «Дорогой жизни», потому что она вела к «ИРМА». Четыре других блока располагались ниже, на Гревлингстиен, но так, что я мог видеть почти половину блока между внешними боковыми стенами верхних. Я начал считать окна, в которых горел свет, и тут впервые обратил внимание на Ригемур Йельсен. По той простой причине, что она напомнила мне о маме. В квартире на третьем этаже одного из блоков на Гревлингстиен стояла пожилая женщина и срывала сухие листья или цветы с комнатных растений на подоконнике. По всему было видно, что она совершала этот обряд ежедневно. Она стояла, слегка наклонив голову набок, как обычно это делала мама, когда занималась своими красными цветочками, называемыми «рождественская радость». Меня словно обухом по голове ударило. Само собой разумеется, я не думал, что там, на третьем этаже блока на Гревлингстиен, стояла моя мама. Но я, признаться, на несколько секунд растерялся. Я буквально впился глазами в эту женщину и попытался пояснить самому себе увиденное. Черты лица женщины я не мог, конечно, хорошо рассмотреть — не позволяло дальнее расстояние. Но ее фигура излучала покой, движения рук были осторожными. Тогда я еще не имел представления, кто она и как ее зовут. Но подумал неожиданно о том, что вот, дескать, предоставляется редкая возможность заполнить свои дни, а вернее нескончаемо длинные вечера и ночи, неким занятием, которое важнее и намного интересней работы по вырезанию из газет изображений с Гру Харлем Брундтланн и наклеиванию их в альбом. (Таких альбомов у меня было уже девятнадцать.) Мое уважение и мой интерес к Гру останутся, безусловно, неизменными — здесь доказательств не требуется. Суть моей идеи заключалась в том, что я начну собирать информацию об одном из соседей по блоку. Начну с нуля и постепенно буду накапливать и накапливать данные о нем, а потом на их основании сделаю соответствующие выводы. Раньше я, наверное, не додумался бы до такого. Но со смертью мамы образовалась в моей жизни пустота, и ее нужно было чем-то заполнить. Конечно, существовала Гру, моя надежда, опора и вера в жизни. Но она была скорее идеалом, причем находящимся далеко от меня. А мама, наоборот, была всегда рядом, близко, я ощущал ее присутствие физически (хотя никогда не задумывался над этим), и именно ее не доставало мне сейчас. Я не хотел иметь никого взамен, Боже упаси! Я не хотел, чтобы меня кто-нибудь утешил, приголубил. И ни в коем случае не хотел навязываться другим людям. Но мысль о женщине, которая стояла непосредственно внизу подо мной и срывала засохшие листья и цветы с растений в горшках, взволновала меня необычайным образом. Она явно прожила долгую жизнь. Видела немало на своем веку, хорошего и плохого. Значит, у нее есть опыт и есть знание. Она находилась недалеко от меня и в то же время — далеко-далеко. Я видел ее. Она не могла видеть меня. Снова возникло это ощущение необходимости контроля. И контроль представлялся мне крайне важным. После смерти мамы ее спальня, белая комната, стояла пустая. Нужно было чем-то заполнить ее, заполнить постепенно, не изнутри, а извне.

Я начал основательно готовиться к осуществлению задуманного. Я человек, можно сказать, весьма и весьма дотошный. Мама всегда говорила: «Эллинг, — говорила она, — о тебе можно сказать все, что угодно, но если ты что делаешь, так делаешь основательно». Что правда, то правда. Возразить нечего. Поэтому согласно своему естеству я должен принять завтра утром не легкий душ, а помыться по-настоящему. Произвести серьезную чистку всего тела. Сначала ванна целый час, горячая, сравнимая разве что с пытками. Я воспользовался остатками соли для ванны, которую подарил маме в прошлом году на рождество. Соль дала хорошую пену и источала сильный цветочный запах. После омовения я скреб себя щеткой и стонал. Потом принял душ. От жгучего кипятка до жгучего холода. Снова и снова вперемежку. Под конец: большое полотенце мамы и чистая одежда — от нижнего белья до верхнего платья. И на удивление — совсем новые носки.

Ротовая полость: полоскание водой «Вадемекум» после основательной чистки зубов.

Никогда не предполагал, что на свете существует да еще поступает в продажу такое количество разнообразных типов биноклей и телескопов. Невероятно! Немыслимо! Смех да и только! Понятно, что в главном городе страны должен быть выбор, и неплохой! Но это!.. Большие и маленькие бинокли, огромные бинокли и малюсенькие бинокли; один желтый, как горчица. А телескопы еще больших размеров, почти, как контрабасы или… не знаю даже с чем сравнить еще. Почти два часа я ходил по центральным магазинам и собирал информацию. Потом пошел в любимую мамину кондитерскую Хальворсена, где за чашкой чая и бутербродом с креветками просмотрел все брошюры. (В толк не возьму, для чего на бутерброде лежал кусочек лимона? Полагается так?)

Относительно быстро я понял, что мне нужен сильный телескоп со штативом. Я выбрал телескоп фирмы «Таско»; он стоил почти десять тысяч крон, был сделан в Корее, и моя интуиция, которой я всегда доверял, подсказала мне, что именно его следовало купить. Оформив, как полагается, покупку, я взвалил эту свинцовую, многообещающую ношу на плечи, пошел в самый большой в городе магазин канцелярских товаров и купил две толстые тетради, которые обычно используют для ведения хозяйственных расчетов, и еще привлекательную на вид авторучку.

Остальная работа заняла два дня. Сосед помог принести с чердака старый письменный стол отца. Потом я выкрасил его в белый цвет и поставил в спальне мамы, в углу, далеко от окна. Позже я принес из подвала все, что годилось для воздвижения «мостика». Восемь ящиков добротной работы из винного магазина, которые дядя Альф, давно покинувший этот свет, использовал для книг. Далее, широкие дубовые доски. Из них отец, насколько я знал, собирался своими руками соорудить нечто вроде секретера, но его планам не суждено было свершиться, а у мамы душа не лежала к ним. «Мостик» был построен двумя ударами молотка. Соседи, разумеется, слышали эти стуки, но что в том противоестественного, если молодой человек производит некоторые изменения в квартире после смерти матери? Наводит порядок, например? Результат оказался лучше, чем я предполагал. В середине комнаты возвышалась теперь платформа, приблизительно в полметра над полом. На эту платформу я взгромоздил старое мамино кресло. А перед креслом, на старом телефонном столике, который стоял раньше в передней, установил телескоп. Когда я сидел в кресле, высота была достаточна, чтобы рассматривать все, расположенные теперь подо мной восемь блоков, а вечером и ночью, когда комната погружалась в темноту, никто, конечно, не мог увидеть меня снизу. Исключено. Но вот днем… Не знаю. Здесь стопроцентной уверенности не было, поэтому я решил со временем исследовать ближе и точнее этот вопрос. А пока я начал наблюдения сразу после наступления темноты. Свет в комнате не зажигал, чувствовал себя в полной безопасности, как зверь в берлоге, глубоко, глубоко под землей. И именно это ощущение безопасности имело для меня наипервейшее значение. Быть «пойманным с поличным» (как обычно говорят), то есть с телескопом, направленным на окна соседей, — действие, позволяющее различные толкования. Да еще какие! Ведь могут сразу подумать, по всей вероятности, о сексуальных мотивах, могут рассматривать меня как грязного мелкого маньяка. От одной этой мысли меня бросило в дрожь и передернуло от отвращения.

Теперь я должен был спуститься вниз, чтобы узнать имя женщины. Меня охватило нечто вроде благоговения. Ведь это был старт, начало всего задуманного проекта. (Я был по-прежнему чист, как стеклышко, после уборной снова принял обжигающий душ.) Я покинул свой блочный дом около половины седьмого, когда стемнело. Взволнованный и возбужденный, в предвкушении близкого выяснения неизвестного. Думал еще о том, какие сюрпризы готовит мне нынешний вечер.

Сначала я пошел прогуляться. Хотел продлить состояние наивысшей нервозности. Вниз к торговому центру, далее вверх к спортивной площадке и к бывшей крестьянской усадьбе, превращенной теперь в мотоклуб. Через лес. По дорожке с фонарями по обеим сторонам. В зимнее время, когда выпадало много снега, мы называли ее «Лыжня». Вспомнил детство, первый снег уже в конце октября; тогда зимы действительно были снежными. А теперь лыжи и санки стоят на чердаках без пользы, потому что зимы стали не белыми, а зелеными. Отчего? Дыры в озоне? Следствие оранжерейного эффекта? Ученые не в состоянии ответить точно на этот вопрос, если верить статьям в газете «Арбейдербладет». Сам я отношусь к сложившейся ситуации спокойно. У меня своя жизнь, и я не стану метаться в истерике и рвать на себе волосы, если однажды среднегодовая температура на земном шарике повысится на один или два градуса. Тем более что к снегу и льду никогда не испытывал особой любви. Ребенком, конечно, приходилось бегать на лыжах, но по принуждению, по команде придурочного учителя физкультуры. Последним пришел к финишу, чувствуя привкус крови во рту. Типично, Эллинг! Ликовали все участники соревнования, поскольку я, лучший «бегун» по географии, в который раз уже доказывал, что не в состоянии управлять своим телом. Теперь я только захихикал, негромко, конечно. Да, шел и хихикал. Ненависти не было ни к учителю физкультуры, ни к моим товарищам по классу, но, разумеется, тогда, когда это случилось, было больно и огорчительно.

Сегодня у меня отличное настроение. Я прощаю всех. Моя тайна придает мне силы вынести и мальчишеские выходки, и неразумение взрослых. С улыбкой вспомнил, как старшие ребята из седьмого класса опускали мою голову в унитаз, дабы «выбить из меня дурь», и я почти засмеялся вслух, когда вспомнил, как учитель Брагесен написал родителям письмо, в котором сообщал, что после всего случившегося я посмел стоять в классе с мокрыми волосами, хотя была зима. Да, да. Брагесен умер, а старшие ребята опустились и стали алкоголиками. Гуннар даже убил своего друга и сидел в тюрьме. Так что им как бы воздалось по заслугам. Я не засмеялся, но снова хихикнул про себя и простил их всех за злостные проступки, правильнее сказать, конечно, проявил к ним снисхождение.

Гревлингстиен. Хорошее название. Означает барсучья дорожка. Многие почему-то против барсуков, но только не я. Наоборот, можно сказать, почти люблю их. Блок был, как две капли воды, похож на мой. Третий этаж, парадная «б». Если таблички с именами правильно расположены у звонков, ее зовут Ригемур Йельсен. Я произнес тихо только для себя: Ригемур Йельсен. Р-и-г-е-м-у-р Й-е-л-ь-с-е-н. И если скороговоркой, то получится: Ригемурйельсен. Во избежание ошибок и неточностей я поднялся на третий этаж и посмотрел на имя, выгравированное на медной пластинке на двери. Точно. Ригемур Йельсен. За этой дверью жила Ригемур Йельсен, жила как раз на третьем этаже в блоке на Гревлингстиен 17«б»; там она срывала увядшие листья с цветов, слегка склонив голову набок — точно так, как делала по привычке мама.

Успокоенный, я спустился по лестнице и вышел на улицу. Не знаю, почему, но на глазах выступили слезы. «Ригемур Йельсен, — думал я. — Мы узнаем все о тебе. Можешь положиться на меня».

Я вскипятил воду в большом чайнике, заварил чай и залил его в термос, термос фирмы «Дарьелинг», как сейчас помню. Потом я взял термос и большую белую кружку, подарок мамы на день рождения, когда мне исполнилось двадцать два года, и занял место на «мостике».

Она сидела на диване и смотрела телевизор. Фантастика да и только! Фантастика заключалась, конечно, не в том, что она сидела на диване и смотрела телевизор. У меня было такое чувство, что я, если захочу, могу взять ее за руку, что она находится вблизи меня, что я почти ощущаю ее дыхание.

Видимость была потрясающая. Телескоп отличного качества. Лучшего не пожелаешь! Впрочем, фантастика заключалась еще и в том, что она сидела на диване и смотрела телевизор, словно меня и не было, в естественной расслабленной позе и с явно олимпийским спокойствием. Вот это и ввело меня поначалу в заблуждение. Но я быстро сообразил, что оно, это заблуждение, является результатом моего собственного переживания непосредственной близости, иллюзии, будто я нахожусь за ее окном. Она же не ведала и не знала ни о чем. Я сам выдумал подобную ситуацию, и мое подсознание никак не могло смириться с тем, что она не реагировала на мое присутствие возле нее, не обернулась и не посмотрела испуганными и вопрошающими глазами.

По моим подсчетам ей было под шестьдесят. Волосы — темные, почти черные, с заметной проседью. Круглое лицо, мягкие черты лица. Бюст — пышный, однако ни в коем случае не сравнимый с бюстом Гру. Как Ригемур Йельсен выглядела бы сзади в мокрой, облегающей фигуру одежде, разумеется, трудно сказать. Хорошо. Но внешний облик Ригемур Йельсен, безусловно, грубо говоря, был таков. Цвет ее глаз, размеры рук и пальцев, об этом я скажу позже. Точно так же о ее мыслях и чувствах, мнениях, предположениях и надеждах. Но жизнь, которую она вела в этой квартире на 65 квадратных метрах, предстала сейчас непосредственно передо мной, а спустя несколько минут я мог с большей или меньшей уверенностью сказать нечто о ее особенностях. Теперь, к примеру, она сидела и смотрела телевизор. Во вторник вечером без двадцати минут девять, в ноябре месяце сидела Ригемур Йельсен и смотрела телевизор. Почему? По старой привычке или случайно? Определенную передачу? Но какую? Необходимо выяснить и уточнить. Вероятно, потребуется неделя, а может быть и несколько, прежде чем я сумею ответить на поставленные вопросы. Но что сумею, я нисколько не сомневался. Только вот заранее скажу, что был бы очень и очень расстроен, если бы видел Ригемур Йельсен каждый вечер в одно и то же время у телевизора. Факт, свидетельствующий о многом — о ее личной пассивности, о монотонности ее бытия. Но пока…

Я встал, пошел в гостиную и взял сегодняшний номер «Арбейдербладет». По телевизору по основной государственной программе НРК шла передача о природе. «По дорогам и тропинкам Зарангези». Телевизионных каналов, конечно, сейчас много, частные станции слушают и смотрят в каждом доме в Норвегии, но я почему-то уверовал, что Ригемур Йельсен выбрала именно НРК либо по старой привычке, либо из нежелания переключать, искать. Выбрала первый канал. Кроме того, я читал где-то, что пожилые люди любят животных, а здесь непосредственно — сиди и смотри, как съемочная группа пробирается по тропинкам в Зарангези, где появляются гну, львы, жирафы, обезьяны-павианы и носороги. Я включил телевизор. Так и думал. Жираф на экране. Стоит прямо под одним из этих забавных деревьев с гладкой верхушкой, пережевывает листочек с дерева мягким ртом, иногда показывая свой знаменитый синий язык. Маленькие смешные рожки, покрытые короткой шерстью. А вот носорог. Грозная тень в кустах. Самка… да еще с детенышем. Женская особь, словно сухопутная торпеда, весом больше тонны, не спускала глаз с фотографа. Я сделал звук громче, пошел в мамину комнату и снова уселся на «мостике».

«Вот уже больше недели все население деревни вело наблюдение за молодой самкой носорога…»

Ригемур Йельсен сидела на диване, немного подавшись вперед, и теперь я заметил, что на столе перед ней стояла чашка — то ли для чая, то ли для кофе. Знала ли Ригемур Йельсен, что именно за этой самкой, за этой молодой носорогиней вот уже больше недели деревенские жители вели наблюдение? Думала ли она, как и я, над тем: «Какая деревня? Что за люди?» Или она уже знала заранее, поскольку смотрела передачу с самого начала, не то, что я, включивший телевизор случайно в середине программы, во время показа жующего листья жирафа? Как она отнеслась к молодой носорогине с недоверчивыми красноватыми глазами? Есть ли у нее самой дети? Вполне возможно. Ну, конечно же, есть, решил я, наконец. И не один ребенок, а несколько. А также куча внуков. Кроме того, она пережила войну. Понятно, что ее восприятие молодой самки носорога с детенышем совсем иное, нежели мое. У них обеих много общего. Обе они рожали в муках, это во-первых. Потом в военные годы Ригемур Йельсен уж точно не один раз и не два испытала тоже подобную ситуацию, что и носорогиня в Зарангези: стояла лицом к лицу с врагом и не знала, как вести себя. Наблюдала она тоже исподтишка за немцами, спрятавшись за кухонной занавеской, окруженная цеплявшимися за ее старую, перешитую юбку малышами? Не сомневаюсь. Так оно и было. Но важно еще подчеркнуть другой момент. Жизненный опыт военных лет Ригемур Йельсен получила не здесь, не на улице Гревлингстиен 17«б». Откуда тогда она приехала? Было бы интересно услышать, как она говорит, заказывая, например, двести пятьдесят граммов мясного фарша и пятьдесят граммов сервелата в магазине «ИРМА». По ее выговору, диалекту, я мог бы определить, откуда она родом.

«Обычно охотятся за самками», — услышал я голос комментатора из гостиной. Теперь настал черед львов, понял я. Ригемур Йельсен наклонилась еще больше вперед. Комментатор (мужчина) говорил напрямик, не стесняясь, все как есть. Лениво расположившиеся в зарослях терновника старые самцы получили сполна. Их ругали, но, конечно, с юмором, ведь нельзя же открыто выступать против природного естества. Игривость тона, деланность иронии, шутливость и недоговоренность не прятали, а, наоборот, сигнализировали твердую позицию в данном вопросе, определенное мнение, смысл которого сразу разгадали все живущие в блоках женщины. Мне показалось, будто я наяву слышу их едкие замечания, которые они выплескивали полусонным мужьям и апатичным сыновьям-подросткам. И также мне, хотел бы я добавить.

Но вот Ригемур Йельсен встала. Взяла чашку и вышла на кухню. На кухне занавески были задернуты, я видел ее тень позади красных цветов в горшках на белом подоконнике. Оставалось строить догадки и фантазировать. Прежде всего, конечно, центральный вопрос: почему занавески задернуты на кухне, а не в комнате, где она сидит как бы на виду и смотрит по телевизору передачу о животных из Зарангези? Случайность? Вполне возможно. Но позволительно предположить другое, а именно, что Ригемур Йельсен пользовалась кухней для исполнения неких опасных делишек, а в комнате — чтобы не привлекать внимания соседей — предпочитала демонстрировать свое миролюбие и свою лояльность, одним словом, что она, как и все. Само собой разумеется, под «опасными делишками» я не имею в виду нечто несуразное, экстремальное, из ряда вон выходящее. Почти убежден, что она решила оставить на время комнату и красочные кадры с животными из Зарангези и вышла на кухню не с целью установления там взрывного устройства. Не думаю, что она отправилась заряжать пистолет. Нет. Под «опасными делишками» я просто подразумеваю нечто неделикатного свойства, ну, к примеру, то, что не подобает делать открыто. Моя фантазия хотя и неуемная, но не грязная. Без натяжек могу представить себе, что она прислонилась теперь к холодильнику и копается рукой в трусах. И не потому что она страдает сексуальной распущенностью и возбудилась при виде охоты на львов, но просто-напросто потому что чесалось в этом месте. А может она ковыряла в носу, когда наливала свежий чай в чашку? А может стояла и грызла ногти? Или занималась физкультурой: семнадцать приседаний, шесть раз отжимание на руках от пола и быстрый бег на месте?

В тот вечер ничего более достойного внимания не произошло. Ригемур Йельсен возвратилась в комнату (по-прежнему держа в руке чашку) и снова села на диван. В тот момент, когда закончилась передача о животных из Зарангези и начался французский фильм, она встала и выключила телевизор. Почти сразу и в комнате, и в кухне погас свет. Желтый квадрат между окнами комнаты и кухни подсказал мне, что уборная и ванная заняты. Ее спальня выходила на другую сторону, я знал это. Значит, если что случится, так моей вины в том нет.

Запись в журнале: «Ригемур Йельсен».

Ни слова больше. Не получалось.

Когда я начал укладываться спать, я попытался онанировать на фото Гру на морских лыжах, но безуспешно. Не получалось. Очевидно, плохо сосредоточился.

На следующий день я завтракал в кафетерии торгового центра. Я прибыл к месту назначения точь-в-точь, в девять ноль-ноль, в час открытия — не позже и не раньше. Несколько необычно, даже можно сказать экстравагантно для меня, но так получилось. День-то тоже был не совсем обычный. Точнее сказать, должен был быть. Разумеется, я не имел ни малейшего представления о привычках Ригемур Йельсен. Но я просто посчитал, что одинокий человек, как она, не закупает продукты на целый месяц. Хотя кто знает? Неуверенность будоражила меня, признаюсь честно. Мои вчерашние наблюдения за Ригемур Йельсен позволяли предположить, что она не любит делать покупки в «ИРМА». Позволяли предположить, что она готова ехать куда угодно, в метро или на автобусе, лишь бы появиться в другом супермаркете. Не каждый день, а, например, по пятницам через неделю. А может, она предпочитала спецмагазины с деликатесами на Фрогнер? Извольте радоваться! Ригемур Йельсен, жительница блочных домов, питалась исключительно омарами и нежными, с золотистой хрустящей корочкой жареными перепелами, крабами-великанами с Канарских островов и улитками из южной Франции. Я видел ее перед собой, то есть не видел, а представлял себе.

Хорошо, пофантазировал и хватит. На самом деле это не так. Сам я во всяком случае съел рогалик с сосиской и сыром. И выпил кофе. (Чая в кафетерии не было.) Но что за кофе! Суррогат! Какой вкус..! Успели что ли добавить дубильную кислоту еще до открытия, когда засыпали кофе в фильтр в кофеварке? Что ж! Ничего не поделаешь! Как говорится, довольствуйся малым. Ведь сижу не просто за столиком,а за столиком у окна. И на том спасибо. Если Ригемур Йельсен и вправду надумает посетить «ИРМА» утром, до обеда, так она неминуемо прошествует прямо подо мной. Эта мысль взбодрила меня. Не потому что я уж очень желал смотреть на нее подобным образом, сверху вниз. Нет. Снова речь идет о контроле. Здесь наверху сижу я, а внизу мельтешится она. Ничего мистического, ничего загадочного. Реальный факт из жизни. Не более. Как, например, факт, что Гру находится сейчас в Берлине, а я — в Осло. У нее — свои задачи в жизни, у меня — свои. Приблизительно так обстояло дело со мной и Ригемур Йельсен. Я пошел еще за чашкой кофе.

Бог ты мой, сколько пожилых женщин в магазине, сколько, оказывается, их проживает в нашем районе на окраине Осло! Никогда фактически не замечал раньше. Мама была бы рядовым солдатом в этом подагрическом войске из серых подразделений. Вот они двигаются. Рядами, один за другим. С сумками на колесиках для покупок и палками и еще черт знает с чем. Зрелище, глаз не оторвать! Сижу, пью кофе и смотрю, смотрю. Но в уме сверлит одно — Ригемур Йельсен, где она? Где же? Неужто воспользовалась моментом и ускользнула от меня, когда я пошел за еще одной чашкой кофе? «Нет, маловероятно», — подумал я. Я отлучился буквально на несколько минут, притом только удостоверившись, что центральная площадка перед магазином и дорожки к ней пустовали, а возле кофеварки задержался на секунду. Но тут у меня в животе возникло нечто невообразимое, забурлило и забулькало. Невмоготу! Не кофе, а настоящее слабительное средство. Ведь, уходя из дома, выполнил по части туалета все, что положено. И на тебе! Черный яд прополоскал мои кишки с химической точностью! Я взмок, ощущение пота во всем теле, а сердце стучало, словно паровой молот. Я должен был, короче говоря, в уборную, а с Ригемур Йельсен… будь что будет!

Господи, помилуй! Когда же это кончится? Ничего подобного со мной не случалось! Только подумаю, что готово, освободился, и протяну руку к рулону с туалетной бумагой, как сию минуту начинается снова. Я зрительно представил себе, как именно сейчас Ригемур Йельсен входит в торговый центр… нет, я не заклинал и не молил, сидел, где положено сидеть мне в таком состоянии, и только твердил про себя, что с кофе в этом торговом центре навсегда покончено, ни капли в рот не возьму. Впрочем, несмотря на плачевную ситуацию, было забавно читать украшавшие двери и стены туалета надписи. До чего можно додуматься, оказавшись наедине и взаперти и вооружившись ручкой, карандашом или грифелем! «Ронни, 22 года, прошел огонь и воду. Любит лизать и сосать». Телефон. «Бенте — проститутка». Рисунки тушью попы и женских половых органов, плюс две огромные куклы. Господи! Ронни, само собой разумеется, не прошел огонь и воду. Телефонный номер принадлежал явно соседям этого сомнительного писаки, или, возможно, его учителю физики. И проституция Бенте заключалась, без сомнения, в том, что она порвала с автором чудных утверждений. Как-то мне пришлось побывать в женском туалете Дейхманской библиотеки. (Он служил некоторое время общим туалетом, поскольку мужской ремонтировали; это я говорю, как бы между прочим, к слову.) Интересно, что все там выглядело по-иному. Другая атмосфера. Короткие слащавые любовные стишки, рисунки с цветами и маленькими сердечками. Неужели мужчины и женщины столь различны? Каждый существует на своей планете, в своем отдельном мирке? Да, так думали многие женщины, я во всяком случае слышал об этом, и лично я склонен считать, что они, по всей видимости, правы. И пока я, справившись, в конце концов, со своими делишками, натягивал с облегчением и с некоторой долей уверенности брюки, я размышлял о том, что, возможно, так уж устроен мир, что мы, люди, живем по отдельности, каждый на своем собственном земном шарике. Да, возможно, даже в своем собственном космическом пространстве. Взять хотя бы одиночество. Разве оно не присуще всем нам без исключения? Знаю, многие привыкли видеть во мне очень одинокого человека. Но если присмотреться внимательно… Громкий смех людей, объятия и рукопожатия, дружеские похлопывания по плечу — это же все внешнее, показное, наигранное! Желают скрыть свое внутреннее настоящее, не проявить себя. Можно сказать — это одиночество в содружестве. Жить одному (или вместе с матерью) представлялось многим явной, видимой формой одиночества. Но было ли это одиночество горестнее и тягостнее, чем одиночество в семье с детьми? Есть ли что на свете реальней и правдивей моего сильного чувства сопричастности с другими людьми (причем постоянного, неизменного), с моими 40 000 «сожителей» в блочных домах на окраине Осло? Насколько я знаю, нет.

Теперь я пью колу. Или кока-колу, правильнее будет сказать. На вкус — сладкая парфюмерия с добавлением газа. Но, кажется, на желудок действует благотворно.

Ригемур Йельсен. Я почти сожалел, что бросил курить. Сидел бы сейчас с сигареткой во рту и горя не знал. А может и с трубкой. Пускал бы этак голубые струйки дыма, как ни в чем не бывало. Ну если посмотреть со стороны? Сижу один, безвольно сложив перед собой руки, на столике стоит стакан кока-колы. Что подумают люди? Разное. Подумают, что неудачник? Сижу, грущу и наблюдаю, поскольку ничего иного не осталось в жизни? Я оглянулся. За двумя соседними столиками у окна расселась веселая болтливая ватага молодых людей. Далеко, почти у стойки сидел пожилой мужчина и читал, углубившись, последний номер газеты «ВГ». Трудно определить, как они воспринимают меня. Да заметили ли они вообще мое присутствие? По-настоящему стало страшно. Ведь я, словно человек-невидимка, сижу здесь, а меня никто не видит. Я скромный по натуре и не люблю привлекать внимание общественности к своей персоне, но тут… Чтобы удостовериться, как оно есть на самом деле, я встал и громко хлопнул четыре раза в ладоши.

Слава богу. Они реагировали. Они воспринимали меня как данную реальность, не требующую доказательств.

В четверть второго появилась Ригемур Йельсен. После того как я проглотил рогалик с сосиской и сыром, выпил две чашки кофе и пять стаканов кока-колы. Желудок находился под контролем. Она пересекала площадь перед магазином, рядом с ней шествовала другая женщина (это несколько озадачило меня). Но только несколько. На Ригемур Йельсен было пальто сине-бежевого цвета, на ногах — практичные, на толстой подошве уличные туфли. На голове — шляпка в стиле Робина Гуда, тоже сине-бежевая. Спутница выглядела старше Ригемур Йельсен, серенькая и неприметная. Мышка да и только! Малопривлекательное, почти крысиное лицо выступало из-под козырька коричневой шляпы странной формы, вернее бесформенной, а шерстяное пальто было в елочку, серую и белую. И еще резиновые сапоги! Если бы позволило время, я постарался бы разобраться, что к чему. Ведь было над чем поразмыслить! Такая женщина, как Ригемур Йельсен, и вдруг в таком сопровождении! Есть чему дивиться! Но времени у меня как раз было в обрез, сложившаяся ситуация требовала немедленного действия, то есть я должен был быстрее быстрого спуститься по лестнице! Хотя… очень уж торопиться, собственно говоря, не стоило, две женщины явно шли к «ИРМА», и я, само собой разумеется, неизбежно повстречал бы их в магазине. Не могли же они пробежать его в одну минуту! Но я находился на взводе, внутри все бурлило, в голове копошились тысячи вопросов, а ответ на них дефилировал именно сейчас одним этажом ниже, прямо подо мной… Женщина в практичных уличных туфлях коричневого цвета.

Ах, как здорово! Я нашел Ригемур Йельсен у прилавка с молочными продуктами, и она была одна. Сопровождавшая ее Крыска исчезла. По всей вероятности, это была одна из многочисленных назойливых соседок, увязавшаяся за ней по дороге в магазин. Я сделал безразличную мину. Будто мне все нипочем. Спокойно прошествовал мимо Ригемур Йельсен с тележкой для покупок, заметив, однако, краем глаза, что она уже поставила к себе в тележку литровую упаковку цельного молока. Теперь ее правая рука металась в поисках йогурта. Я тоже схватил литровую упаковку с молоком и этак небрежно положил ее в свою тележку, после чего продолжил путь к полке с плавлеными сырками. Я хорошо знал, что мне нужно. Я любил креветочный сыр в тюбике. Но я тоже сделал вид, будто затрудняюсь в выборе определенного сорта сыра. Я двигал рукой от креветочного сыра к ветчинному, потом к сыру с зеленым луком, а потом снова в направлении к желтому тюбику с изображением светло-красных креветок. И все это время я боковым зрением неприметно наблюдал за Ригемур Йельсен. Что она предпочитает? Какой йогурт? Мюсли? Ананас? Натуральный?

Она выбрала йогурт с черносливом. Ригемур Йельсен страдает запорами? Полной уверенности в этом вопросе у меня нет да и не могло быть. Вот если она возьмет пакет с льняным семенем, тогда… но мысль все равно была соблазнительная. Я зрительно представил себе, как она сидит изогнувшись, дуется, краснеет, слезы выступили на глазах и придали им непривычный блеск и красоту.

Она прошла мимо. Я буквально застыл на месте, я сделал вид, будто изучаю срок годности на целофановой упаковке с норвежским сыром, и вдруг… я ощутил легкое дуновение свежести. Ага: вот, значит, как пахнет наша Ригемур Йельсен! Духи? Но какие? Надо признаться, я плохо разбираюсь в парфюмерии, но этот запах… этот запах я хорошо знал. Он напомнил мне о детстве, о доме бабушки недалеко от Саннефьорда. Запах подвала, где хранились зимние сорта яблок. Короче говоря, от Ригемур Йельсен пахло яблоками. Зимними яблоками. Сладкими и душистыми!

Следующая остановка — мясной прилавок. Для Ригемур Йельсен, конечно, не для меня. Сам я, не останавливаясь, дошел до угла, где стояли бутылки с пивом и минеральной водой, и там занял позицию, укрывшись частично за ящиком с лимонадом. Интересно ведь как получается. Вчера я только фантазировал, будто слышу ее голос, когда она заказывает мясной фарш и сервелат, а сейчас вот могу услышать его наяву. Но я, однако, решил действовать в рамках приличного и разумного. Не давить на Ригемур Йельсен и не преследовать ее. Она никоим образом не должна заподозрить меня, почувствовать мое присутствие позади себя, спереди или сбоку. Моя стратегия была такова: короткие пробежки мимо, потом отступление в укрытие и наблюдение за ней на расстоянии. Времени у меня было предостаточно. Несмотря ни на что. Рим не сразу строился, и выявление правды о человеке Ригемур Йельсен требовало также времени. Терпение и труд все перетрут. К тому же, если откровенно говорить, так я обладал сведениями о ней, и надо сказать немалыми. Имя: Ригемур Йельсен. Любит животных, не интересуется современным французским кино. (В этом я полностью с ней согласен.) Желудок работает, но не на полную мощность, запоры(?). Парфюмерия: яблочный запах. Любит молочные продукты. Круг знакомств: Крыска… Нет. Головой ручаюсь, Крыска не принадлежала к близким людям Ригемур Йельсен. Круг был бы слишком узок в этой связи. Нет. Ригемур Йельсен точно знала, кто была эта женщина, она не уклонилась от встречи с ней, когда случай свел их, и даже нашла тему для разговора. О чем? О погоде? О покупках? Может, о мелочах, не достойных даже упоминания? Нет, Крыска, определенно, не ее близкая подруга. Я придерживался теории, что Ригемур Йельсен относилась к типу людей, которые никогда не откажут другим, она была, одним словом, самостоятельная женщина, которая могла показаться без страха и сомнения, когда угодно и где угодно на виду у всех с Крыской. Ригемур Йельсен относилась к типу людей, которые не судят о других по одежке, а тем более — по внешнему виду, особенно, если он непривлекателен. Совершенно уверен, ей было абсолютно безразлично, что думал я или кто другой о наружности человека, с которым она шла вместе в магазин. В военные годы она смотрела опасности в глаза, не боялась оккупантов. Несмотря ни на что! Стояла неустрашимая и грозная перед своими детьми. Попробуйте только тронуть их! Если учесть все обстоятельства ее жизни, ее личный человеческий опыт, то можно с большей долей вероятности сказать: ей ничего не стоило пройти несколько метров обычным светлым днем с женщиной типа Крыски. Потом она пришла домой, поставила варить кофе и забыла навсегда об этом случайном эпизоде. Вот какая она была самостоятельная! Конечно, она не купила ни мясной фарш, ни сервелат, как я предполагал в своих фантазиях. Она купила кусочек печени, насколько я мог видеть. Кусочек печени и еще кусочек корейки. И я обратил внимание (несмотря на разделявшее нас расстояние), с каким достоинством она сделала свои заказы. Не так, как это делают многие женщины, ахая да охая, покажите, мол, то, поверните другой стороной и так далее, и так далее, до бесконечности повторяясь. Нет. Печень. Корейка. И — баста. Без всяких выкрутасов. Решение, несомненно, было принято дома, быть может, еще вчера вечером. В то время как жирафы, носороги и более или менее ленивые львы были показаны на экране телевизора в своем страшном обличье, Ригемур Йельсен думала о печени и корейке. Львицы, рвущие в феминистском содружестве на филейные части полумертвую буйволицу. «Я думаю, завтра нужно купить печень и кусочек корейки… да-да, Ригемур!» Правда, что касается йогурта, она вела себя иначе. Явно колебалась в выборе. Проявила слабость? Сомневаюсь. На нее не похоже. К тому же неопределенность не означает нерешительность. Именно так! Просто замедленная реакция, временная, причем без проявления нервозности и хаотичности. «С обдумыванием», — сказал бы я. И рассмеялся, представив себе Крыску в подобной ситуации. Стоит перед восьмью, десятью сортами йогурта и не знает, что делать. Серые мыслишки копошатся беспорядочно в бестолковой головке. Ее тянет то в одну сторону, то в другую. Туда-сюда. Жалкое тело трепещет от напряжения и от холода, исходящего от морозильных аппаратов. Я видел ее как наяву. Она действительно дрожала! Тошнотворно подрагивала. И мне стало противно до невыносимости.

«Нет, спасибо, все». Я видел, что она произнесла эти слова. Продавец, скромный парень в белой спецодежде (сверху нейлон, а снизу байка) задал автоматически свой стандартный вопрос, не желает ли она еще что купить. Неуч! Излишне спрашивать таких покупателей. Это же Ригемур Йельсен!

Теперь нужно было спешить. Наблюдательный взгляд Эллинга, брошенный поверх ящика с лимонадом, установил, что обстановка неожиданно изменилась, когда Ригемур Йельсен повернулась спиной к мясному прилавку. Немедленное отступление. Два шага назад, дугообразный разворот тележки между полками, прямой курс на фрукты и овощи. Может, взять помидоры? Хорошо, почему бы и не помидоры? Самое важное теперь создать впечатление активности, поскольку Ригемур Йельсен круто повернула, и через несколько секунд она, несомненно, окажется на углу возле пива и минеральной воды. Активности и уверенности. Что может быть прекрасней такой картинки: энергичный молодой человек в расцвете сил одной рукой небрежно отрывает от рулона один прозрачный полиэтиленовый пакетик, а другой шарит в поисках ящика с помидорами? Ничто. Меня так и подмывало оглянуться и посмотреть на то место, где я сам недавно стоял, но, само собой разумеется, не посмел. Я решил держаться неприметно, значит, так тому и быть. Не колеблясь (мягко говоря), я положил пять твердых помидоров в полиэтиленовый пакетик и пошел к весам. Там стояла молодая женщина. Она как раз положила на весы увесистый кочан капусты и пыталась угомонить своего не в меру разбушевавшегося малыша.

52, — думал я. Нажми цифру 52. Капуста. Она медлила. Она не дрожала, подобно Крыске, но почему-то медлила. Растерялась, что ли? Мальчуган тянул ее в сторону, где лежали шоколад и газеты. Женщина не находила нужную цифру. Меня бросило в жар. Молодая женщина, мать ребенка, не находила на весах слово «капуста». Я взмок, пот катил ручьями. Она нашла указатели «красный и зеленый перец», она нашла указатели «помидоры» и «картофель», она нашла указатели «репа» и «сельдерей». Но, несмотря на то что «капуста» была обозначена рядом с «репой», она не в состоянии была нажать на кнопку своим окрашенным в ярко-красный цвет ногтем. 52, — думал я. Снова одно и то же. Еще одна попытка. 52, — капуста. 52, — капуста. Картофель, репа, капуста. Картофель, репа, капуста. Мальчуган начал реветь и бить ее по бедру. Он хотел «околад, околад, околад». Женщина продолжала искать 52 — капусту. Я стоял и потел с головы до ног. Пакет с помидорами давил свинцовой тяжестью. Стояла ли позади меня Ригемур Йельсен? Не оборачивайся только, Эллинг! Будь мужественным и стой смирно. 52 — капуста. 49, 50, 51 — капуста. 52 — капуста.

Там! Правильно! Наконец, женщина вступила во взаимодействие с цифрой 52 — капуста. Она вытащила чек и влепила мальчугану хорошую оплеуху за его поведение. Теперь моя очередь. Где помидоры, Эллинг? Не так давно ты видел эту клеточку. Два сорта. Большие, называемые «мясными» помидоры (их сейчас нет в продаже) и маленькие бесцветные голландские. Стоят рядом. Смотри внимательно: Лук-порей, сельдерей, морковь. Перец — зеленый, желтый и красный… 52 — капуста.

«13, — сказал кто-то позади меня. Женский голос. — Помидоры под номером 13».

Послышалось ли мне? Чуть-чуть раздражение в голосе? Уверенности не было. Но говорили на диалекте, на диалекте восточных районов страны. Одна мысль, что Ригемур Йельсен теперь, со всей очевидностью, стояла позади меня и чуть-чуть раздраженным тоном руководила моими действиями — где нажать кнопку, чтобы выяснить, сколько стоят пять помидоров из Голландии, взвинтила меня. Голова пошла кругом. Не оборачивайся, Эллинг! Нажми на 13. Я нажимаю на 13. Приклеиваю бумажку с ценой на полиэтиленовый пакет и… оборачиваюсь.

Крыска! Я ужаснулся. Крыска стояла так близко, что я видел ее ноздри изнутри!

Мне стало дурно, мне стало плохо. Хотелось бежать без оглядки. Бог с ними, с голландскими помидорами! К чему они мне? Я должен немедленно отыскать Ригемур Йельсен. Значит, вопреки здравому смыслу она не пошла в ту сторону, где стояли ящики с пивом и минеральной водой, и, следовательно, если рассуждать логически, она должна пойти той же дорогой, которая привела ее к мясному прилавку. Почему? Может, она забыла что-то? Нет, не может быть! Это не в ее характере. И тут я понял. После долгих размышлений перед стойкой с йогуртами Ригемур Йельсен свернула за угол у мясного прилавка, где были выставлены стиральные порошки и предметы личной гигиены. Вероятно, она намеревалась взять там то или другое, но, заметив отсутствие очереди у мясного прилавка, поспешила туда. Явной необходимости, собственно говоря, в этом поступке не было. Времени у Ригемур Йельсен, по всей видимости, было предостаточно. Она реагировала, очевидно, инстинктивно. Как настоящая хозяйка, как мать многочисленного семейства, привыкшая из года в год к рациональному распределению своего дня. Это у нее в крови сидело. Впрочем, как, вероятно, у каждой женщины.

Так оно и есть. Когда я завернул за угол, где полки с сухарями и хрустящими хлебцами разных сортов и фирм сменялись полками с хозяйственными товарами, где на переднем плане красовались мыло и стиральные порошки, я увидел, что она взяла с полки «экономный» пакет стирального порошка «ОМО». «Экономный» — значит больше обычного в размерах и дешевле. Я прошел мимо нее и взял с полки новую зубную щетку, а полиэтиленовый пакет с проклятыми помидорами незаметно засунул за рулоны с туалетной бумагой.

Очередь в кассу. Как и следовало ожидать, Крыска ухитрилась втиснуться между нами, мной и Ригемур Йельсен. Но я все равно слышу ее голос. Впервые. Тоже восточно-норвежский диалект, как и у Крыски. Она разговаривает с ней. О чем? О ценах, о погоде. Думает, что похолодает.

Подходя к кассе, хватаю газету. «Дагбладет». Гру регулирует отношения с рыбаками.

Это было за день до маминых похорон. Такая тоска охватила, когда открыл холодильник и достал пакет, в котором лежали приготовленные мамой котлеты, порция на двоих… внизу на пластике было выведено ее извилистыми буквами: «Котлеты из мяса». Ее больше нет на белом свете, неподвижная и безжизненная лежала она где-то в холодильной камере или в морге, или в каком-нибудь другом месте в городе. С бумажкой, привязанной вокруг большого пальца на правой ноге, незнакомый человек написал ее имя. Я разогревал на плите котлеты и коричневый соус медленно и долго, старательно, только чтобы не думать о предстоящем кремировании.

Котлеты были такими же вкусными, как и при жизни мамы. Чувствовал вот только себя… как бы сказать, не в своей тарелке. Неприятно. Я жевал и жевал и заметил, что что-то скапливалось во мне, давило, поднималось, и, наконец, я разрыдался.

Но довольно. Я выплакался вволю и наелся вволю, после вымыл посуду, пошел в гостиную и лег на диване, свернувшись калачиком.

Я думал о Ригемур Йельсен. И о Крыске. Что-то здесь было не то. Явное несоответствие. Ведь они только что возвращались вместе домой. Разговаривали, смеялись и вели себя, словно давние приятельницы. Я шел за ними всю дорогу, естественно, на определенном расстоянии, и видел, как они вместе вошли в подъезд блока на Гревлингстиен 17«б».

Что и говорить, несимпатично с моей стороны судить о человеке по одной его внешности. Понимаю и признаю свою ошибку. У Крыски, несомненно, уйма положительных черт, может быть, даже матушке Терезе не сравняться с нею! Но, но. Преодолеть свои предубеждения относительно этой женщины я не мог. Даже если между ними обычные соседские отношения, все равно опасность существовала! Я боялся, что Крыска будет отрицательно влиять на Ригемур Йельсен. Я боялся, что Крыска заманит мою Ригемур Йельсен в свои сети, оплетет болтовней и сплетнями или уговорит посещать собрания секты «Свидетелей Иеговы». Веских доказательств для подобного рода предположений у меня не было да и быть не могло. К тому же и прав никаких. Кроме того, это противоречило бы моим политическим воззрениям на идею равенства и братства, да, можно даже сказать, религиозным убеждениям на сей раз. Ведь все мы одинаковы перед Богом и Государством. Однако все равно… лежу и думаю нехорошо. Снова и снова. Представил Крыску в комбинезоне на водных лыжах, как Гру. И засмеялся ехидно. Плохо, знаю, что плохо, но ничего не могу поделать. Физическая сила Гру, ее обаяние не шли ни в какое сравнение с этой… Не женщина, а название одно! Два разных существа с двух разных планет странным образом столкнулись в моей психике. Да еще в каком виде! Каждая на своих водных лыжах, у каждой задняя часть выпячивается в небесную синеву… Вот какая напасть! Клянусь именем Бога, не думал и не гадал, не просил видеть Крыску. Но она явилась мне. Пребывала во мне. Кому еще может такое представиться? Никому!

Ну, хорошо. Нельзя же целый день лежать на диване и смеяться ехидно. Пора приниматься за работу. Подошло время для наблюдений. Посмотрим, чем там занимается наша Ригемур Йельсен?

Ах, вот неудача! Она задернула занавески. Вернее, не совсем. Малюсенькая щелка осталась, через нее я видел часть комнаты. Комнаты, но не Ригемур Йельсен. Свет горел, но не более. Сидела она и смотрела телевизор? Стояла в крошечной кухне и чесалась в самых непотребных местах? Все возможно, ничего нельзя исключить. Похолодел от страха: а вдруг в гостях у нее Крыска? Не потому ли приняты меры предосторожности и задернуты занавески? Возможно, Эллинг. Одно дело — показаться в общественном месте с этой женщиной, а другое дело — принимать ее у себя дома. Хотя Ригемур Йельсен, вне всякого сомнения, одна из тех женщин, которые не обращают внимания на болтовню соседей, ей однако ни к чему выставлять себя и Крыску напоказ, будто на выставке. «Но почему Крыска пришла к ней в гости?» — думал я, настраивая получше телескоп. В объективе появился стол из тика. Причин может быть сколько угодно. Например, вполне допустимо, что у Крыски есть внучка, которая сбилась немного с пути истинного. Туриль, мать внучки, то есть дочь Крыски, не в состоянии совладать со своим ребенком. А соблазнителем непослушной девочки, конечно, был иностранец и мелкий воришка, из тех что крадут преимущественно в ларьках на заправочных станциях. Туриль давно покинула мужа и, понятно, вернулась к матери. Куда же ей было еще деваться? Крысиный облик матери не беспокоил ее, она не замечала его или не желала замечать. На первом плане стояла судьба дочери, будущее дочери. И Крыска тоже, естественно, не могла остаться в стороне от событий первостепенной важности. И ее удручали сложившиеся обстоятельства в жизни самых близких ей людей. Собственная внучка в объятиях турка? Само собой разумеется, я мало что знал о способностях Крыски к фантазированию. Но уверен почти на сто процентов, что она, если отбросить названные семейные проблемы, обладала богатым воображением и потому могла хорошо представить себе, как сильные руки молодого турка, сначала осторожные и боязливые, но постепенно все более и более требовательные, гладили и гладили белоснежные бедра дочки ее дочки, как они медленно, но уверенно продвигались к Цели, к маленькой красочной Щелке, Боспорскому проливу, продвигались дорогой, ведущей к всемирной мистике. Тут мне впервые стало больно за Крыску. Негодяй! Не только соблазнитель, но вдобавок еще и вор. Двадцать пачек сигарет «Принц» и два банана. Взят по свежим следам, на бензоколонке Техако. Полицейских полон двор и все такое прочее. Что делает обычная бабушка, когда беда приходит в дом? Ну, конечно же! Она идет к Ригемур Йельсен. А Ригемур Йельсен задергивает занавески, садится и слушает. «В мире существует два типа людей, — обычно говорила моя мама. — Те, которые обладают искусством слушать, и те, которые им не обладают». Я твердо убежден, что Ригемур Йельсен принадлежала к первой категории. Ее лицо, ее внешность говорили сами за себя. Чего только не слышала эта женщина за свою долгую жизнь! Для Ригемур Йельсен ничто человеческое не чуждо. Можно говорить и думать, что хочешь. А стремление молодого турка овладеть внучкой Крыски и его мелкие кражи на заправочной станции были как раз самыми что ни на есть человеческими делами. Некрасивыми и неприятными, но человеческими. Я почти наяву слышал, как Ригемур Йельсен призывала проявить солидарность и взаимопонимание в разразившейся семейной драме и не судить строго поведение молодой девушки. Турка она тоже взяла без промедления под свою защиту. Мужчина есть, дескать, мужчина, независимо от того, приезжает ли он из Стамбула или из Сноса. Да, теперь, когда я слышал, как она спокойно говорит на своем восточно-норвежском диалекте, мне захотелось тут же, немедленно, пересмотреть свой взгляд на молодого человека. Имел ли я право называть его негодяем только потому, что он следовал своей природе? Я ответил сам себе: нет. И дочка Туриль, несмотря на все случившееся, любила его, привлекла его к себе, этакая маленькая проказница. Любила его требовательные руки и его тяжелое дыхание. Вот какие женщины были в их семье! По праву спрашиваю себя, с какой целью Крыска пришла к Ригемур Йельсен и на что жаловалась.

По-прежнему никого в комнате. Ни души не видно. Ну хотя бы что-нибудь мелькнуло! Ага, поймал! Наконец-то! Кто-то двигается… в сторону кухни. Что произошло? Вероятней всего предположить, что Ригемур Йельсен, в конце концов, устала слушать вечные стенания Крыски и осадила ее хорошенько. Да еще до такой степени, что Крыска пришла в бешенство и уверенная в своей правоте покинула квартиру. Если моя догадка верна, она должна, уходя, хлопнуть дверью.

Прошел час. Никаких изменений. Я почти рассердился. Сижу и напрасно теряю драгоценное время! Непроизвольно опустил телескоп ниже, дабы заглянуть в квартиру, находящуюся под квартирой Ригемур Йельсен. Здесь, очевидно, забыли задернуть занавески. Или не хотели задернуть их. А, может, не привыкли. И комната, и кухня хорошо просматривались. «Отвлекусь немного», — подумал я. Быстрый беглый осмотр и снова вверх, к Ригемур Йельсен.

Отвлекусь немного? Как бы не так! Нежданно-негаданно я оказался свидетелем пьяной вечеринки, и это-то в обычный рабочий день! Согласен, слово «пьяной», вероятно, не совсем правильно для описания увиденного, чересчур сильно сказано, но что там пили — факт, не подлежащий сомнению. Супружеская пара, или точнее просто пара, сидела и смотрела телевизор, а на столе стояли четыре бутылки вина. (Возможно, больше.) Я заметил, что он пил белое вино, она — красное. На нем были простые хлопчатобумажные брюки в обтяжку и светло-желтая в полоску рубашка. Темные, зачесанные назад волосы. Сигарета свисала в уголках рта. Мы называли таких типов Харри, стилягами. В детстве, естественно, когда были мальчишками. Она в джинсах и красном свитере. Блондинка, трудно определить, свои ли у нее волосы или крашеные. Сидит, подтянув ноги на диван, как бы на корточках; очень неженственная поза, по моему мнению, почти, можно сказать, непристойная. Не будь на ней брюк, увидел бы все, что не следует видеть. Понимаю, есть ситуации, когда такое положение необходимо, требуется. К примеру, как-то по телевизору показывали африканских женщин, они сидели подобным образом, когда рожали. Очень наглядно, достоверно и обоснованно. Но зачем же норвежской женщине, проживающей в современном блочном доме на окраине Осло, эта поза? Что за нужда? Правильно говорят: пьяный, что малый. Без алкоголя тут явно не обошлось. Иначе просто необъяснимо. Понять невозможно, как нормальная женщина с нормальной психикой могла додуматься до такого. Волосы у нее, как я уже сказал, были светлые, красивые, но она тоже курила. Тянула сигарету за сигаретой из лежащей на столике пачки. Тоже не по-женски. Как можно целовать женщину после этого курева? Женщину, у которой не рот, а место сожжения мусорных отходов. Женщину, которая добровольно отдает свой рот на растерзание. Не знаю. И не хочу знать об этих поцелуях. И в школе всегда держался в стороне, когда товарищи занимались этаким неприличием. Подумать только! Нужно высунуть свой язык и всунуть его в чужой рот. Зачем? Что он, черт возьми, потерял там? Я уж не говорю о том случае, когда чужой язык приходит к тебе с визитом! Бог ты мой! Липкий мясной комок, усыпанный бактериями и нечистотами, у тебя во рту. Ух! А что если она ест совершенно другую, отличную от моей пищу? Предположим, ее любимое блюдо составляет черный хлеб с плотным слоем старого норвежского сыра, который воняет. Предположим, она любит селедку. Язык, который теперь вращается вожделенно у тебя во рту, привык болтаться между хорошо прожеванной селедкой и луком! Или еще чего похуже. Нет уж! Я всегда отказывался, естественно, на интеллигентный манер. Два раза меня спросили, и два раза я, поблагодарив, отвечал твердо: «Нет».

Как различны все же мы, люди! Я сидел в комнате с чашкой чая и телескопом, увеличивающем виденное почти в 10 000 раз. Там внизу сидела незнакомая женщина и беспрерывно курила сигареты, поглощая бокал за бокалом вино. На корточках на диване! Вместе с темноволосым мужчиной, у которого, по всей видимости, были те же самые наклонности и привычки, что и у нее, а именно: разрушение собственной плоти до основания, причем быстрейшим образом. Этажом выше сидела Ригемур Йельсен и занималась своими текущими делами. Но какими? Там или сям, в одном из блочных домов сидела, со всей очевидностью, Крыска и изучала линии на своих ладонях, поднося их близко-близко к подслеповатым глазкам.

Я навел телескоп на соседей пьянчуг. Там резвился ребенок, прыгал посередине комнаты, вверх — вниз. Краснощекий мальчуган. На кухне — тень матери или отца. Вдруг захотелось направить телескоп сразу на все окна подо мной, на все, в которых горел свет. Желание пришло, точно наваждение. Но я быстро образумился, взял себя в руки. Заглядывать то в одно окошко, то в другое, поочередно и понемногу — понятно и допустимо. Но чтобы в один миг во все одновременно, нет, это не мой стиль. Пользы никакой, знания никакого. Знание, настоящее понимание, приходит не сразу. Здесь требуется время. Обдумывание. Сравнение. Понимаю, что невозможно удержаться и не посмотреть, как там живут другие люди. Но Ригемур Йельсен занимала первое место в моем проекте, составляла как бы фундамент в моих наблюдениях. Только через познание ее прошлой жизни и настоящей, я смогу познать жизнь других людей. Иначе ничего не получится. Соблюдай меру во всем, Эллинг. Попытайся работать в духе Герхардсена.

Но назад к Ригемур Йельсен. Ситуация, как было видно, не изменилась. Понял, что в этот вечер не удастся собрать новых данных о ее жизни и о ее личности. Хотя ранее довольно быстро мелькнувшая тень ее или Крыски дала все же повод для многих размышлений. Но не более. Я знал, что необходимо непосредственное восприятие объекта, то есть — прямое наблюдение и прямое проникновение. Сегодня, со всей очевидностью, не получалось этого «прямого». Ну ладно. Как показывает практика, люди обычно не имеют привычки задергивать занавески, когда стемнеет. Будем надеяться на лучшее. Молить Бога, чтобы выказанная Ригемур Йельсен открытость в первый вечер не оказалась случайностью. А наоборот. Твердым жизненным правилом. В блочных домах живет достаточно чудаков, проводящих жизнь, как говорится, за гардинами. К ним, фактически, принадлежу и я.

Снова вниз к соседям. К господину и госпоже Питейщики-Курильщики. Замечаю собственное раздражение по поводу того, что не знаю, как их зовут на самом деле. Почему не переписал одним махом тогда всех, кто жил в этом подъезде? Не знаю. Ну ничего, завтра ведь тоже будет день. Правда, мамины похороны… но заодно устрою и крестины. Женщине мне хочется дать имя Анне-Лизе, так звали одну молодую девушку, которую я встретил… давным-давно. Впрочем, — к чему воспоминания? Если окажется, что ее зовут Мона, мне будет не по себе, лишние психические нагрузки возникнут. Он же вообще, казалось, не нуждался в имени. К чему оно ему? Сидел, будто чучело, музейный экспонат. Ни мимики, ни движения, ни слова. Тянулся иногда сигаретой к пепельнице на столе, по вполне понятной причине. Да еще, естественно, при этом повороты пепельницей, туда-сюда. Анне-… Она вышла в туалет. Там горел свет. Вполне естественно. Накачиваешься вином, так изволь часто опорожняться. Теперь она, значит, сидела, повернувшись ко мне задней частью, и исполняла необходимое. Как она сидела на унитазе? Совсем прямо? Едва ли. Вероятней всего, очень наклонившись вперед, по моим представлениям, конечно. Сидела, прижав лоб к коленям? Опустив лицо вниз, чуть ли не в самые трусы, к тому же не совсем чистые? Руки свисали вдоль туловища, когда она испражнялась? Понимаю, такого рода вопросы могут показаться самыми что ни на есть малозначительными, возможно, даже пустячными. Но они, между тем, неслучайны. Мое изучение человека состоит не в том, чтобы узнать, чем он предположительно занимался. Нет. Мне хотелось бы знать, чем он в действительности занимался. Мне хотелось бы знать, как он занимался. (Например, вот Хансен. Что стало с Хансеном? Он пошел домой. Хорошо. Но что Хансен делает дома? Кушает? Что? Как? Мне не все равно, пользуется ли он ножом и вилкой или палочками на китайский манер, или просто руками, когда ест. Пусть так — ты ведь, Эллинг, никогда не верил, что знаешь всю подноготную о Хансене. Пусть так. Это правда, что он стоял двадцать пять лет за прилавком в маленькой табачной лавке, в которой ты ежедневно покупал газеты. Ты знаешь, как он одевается, вы давно с ним на «ты». Он рассказывает с радостью о своих внуках. Но понятно ли тебе, что Гунвальд Хансен, оказавшись в четырех стенах своей квартиры в блочном доме, ест рыбные шарики в белом соусе руками? Не говори «нет».)

Вот что хотел я знать. Самую глубину, самую суть. Всегда питал недоверие к людям, которые пытались рассказывать сами о себе. Я не говорю, что они лгали. Нет. Но я нутром чувствовал, что они что-то утаивали. Утаивали сведения, которые я, если бы владел ими, сумел бы соединить в одно целое и таким путем узнал бы подлинное о них, более доверял бы им. Вот почему меня фактически сильно подстегивало желание отгадать, в каком положении находилась еще безымянная для меня женщина именно в тот момент, когда она закончила свои дела в туалете. Особенно занимало меня положение ее рук. Она — сидящая с рулоном туалетной бумаги в руках: активная женщина, готовая немедленно вскочить, как только опорожнится мочевой пузырь. Ей не терпится поскорее уйти, исполнив естественную нужду, чтобы занять снова прежнюю позицию перед телевизором возле своего чучельного мужа. Еще больше вина, еще больше сигарет и без особого промедления! Лежащая, склонившаяся вперед, с безвольно повисшими руками: женщина, которая только пассивно взирает. Что-то происходит, что-то изменяется, потом как бы само по себе заканчивается. Торопиться некуда. Нет срочных дел. Она как бы сдалась, капитулировала перед жизнью. Даже не в состоянии понять, что происходит на экране телевизора. Как они, эти две женщины, различны! Земля и небо! Различие фактически касается жизнеспособности или, быть может, лучше сказать, воли постоянно поддерживать интерес к жизни. У первой женщины преобладает еще любопытство, стремление к ориентации. Она хочет быстро привести себя в порядок (но тем не менее основательно), натянуть трусы и брюки и тотчас пуститься в обратный путь. Чтобы посмотреть, как развиваются далее события по телевизору. Но не в последнюю очередь, чтобы проверить также, не выпил ли муж ее вино или — если любовь еще не угасла — посмотреть, как обстоит дело с ним. Не забыл ли он, что нужно подложить подушечку ей под спину, как советовал однажды врач? Достаточно ли у него сигарет? В общем и целом. Вторая женщина полностью капитулировала. Ей все равно, она могла бы умереть теперь здесь, на вставая с места. Точно осенняя муха на оконном стекле.

Трудно сказать, какая женщина — активная или пассивная — теперь вошла в комнату. По всей вероятности, ни та ни другая. Если принять во внимание все происшедшее ранее, я вынужден отбросить оба мои представления, расстаться с заумными рассуждениями относительно двух женских типов. Вернее будет сказать: в комнату входит женщина. В руках она держит бумагу. Размахивает ею и садится на диван. На этот раз приличным образом. Даже чересчур подчеркнуто приличным, сказал бы я. Колени плотно сомкнуты. Кладет бумагу на стол. Тянется за пачкой сигарет. Тут будто что-то взрывается. Чучельный мужчина, сидевший все время, как мумия, не шелохнувшись, вскакивает, словно его ужалили в одно место. Бросается к ней и сильно бьет кулаком прямо в лицо. Ее голова откидывается назад, потом падает снова вперед и приземляется на ее ладони; она остается сидеть, только теперь раскачивается из стороны в сторону. Операция свершилась за несколько секунд. Потом мужчина садится. Удовлетворенный ударом? Сидит, как ни в чем не бывало, точно ничего не случилось.

Но, конечно, случилось. Я, Эллинг, свидетель сему. Свидетель тому, что больше всего ненавижу и презираю. Свершился акт насилия. Некоторые люди думают (и утверждают), что применение силы к женщинам и детям хуже, чем к мужчинам. Я думаю иначе. Я не разделяю их точки зрения. Для меня насилие есть насилие, независимо от того, против кого оно направлено и кто его совершает. Насилие есть некий феномен, расчленять этот феномен на более или менее злодейские деяния означает несерьезное отношение к чрезвычайно серьезной проблеме. Он ударил ее прямо в лицо, а я миролюбиво сидел здесь в комнате и смотрел! Ее боль была моей болью. Мне страшно горько и обидно. И я почувствовал себя, мягко говоря, соучастником драмы. Приблизительно, как если бы находился в их комнате. Как если бы этот клоун, стиляга, ударил ее в лицо лишь после того, как уговорил меня зайти к нему и выпить по рюмочке.

Что толкнуло его на преступление? Какова причина? Что она сказала ему? Что было написано или напечатано на бумаге? Я хотел немедленно действовать, не сомневаясь и не колеблясь. Но… у меня не было доказательств. Я не имел понятия о причинных взаимосвязях, чтобы с полным правом нанести этому горилле тот удар, который он заслуживал.

Опять каскад предположений. Вновь и вновь прокручиваю эту сцену. Женщина входит в комнату. В руке у нее бумага. Женщина машет бумагой и говорит что-то, направляясь к дивану. Что она сказала?

«Коре? Здесь снова кусочек использованной туалетной бумаги. Я знаю, что ты сейчас рассердишься, услышав это в который раз, но я рассказала о твоих странных наклонностях Лилиан и Биттен. Не хотела говорить тебе, но вырвалось как-то само по себе, когда мы сидели и пили кофе».

?

Для меня дело было ясно, ясно как божий день, яснее ясного. Бить другого человека нельзя. Баста. Неясность и неопределенность возникли, потому что я чувствовал себя беспомощным. Мне нужен был совет. Если бы только можно было кому позвонить! К примеру, Ригемур Йельсен. Рассказать ей, как в действительности теперь обстояло дело в квартире, расположенной точно под ней. Но, естественно, я не мог просто так позвонить, потому что не знаком с нею, для нее я несмотря ни на что чужой человек, даже если мне кажется, что я знаю ее. А что было бы, если бы я позвонил ей как друг, близкий друг? («Ригемур? Послушай, это Эллинг. Свирепая животина снова била ее. Прямо в лицо. Да, даже кулаками. Я случайно оказался в комнате, я занимался своим телескопом и поэтому видел избиение. Что? Вот именно. Подумай, что можно предпринять. У тебя всегда есть на этот счет предложение».)

Я представлял себе зрительно, как я заученным движением набираю, безусловно, не колеблясь, ее номер телефона, который я никогда не забуду, пока живу на белом свете.

«Ригемур? Здесь — Эллинг».

«Ригемур? Это — Эллинг».

«Ригемур? Эллинг».

«Это только Эллинг, Ригемур».

«Это ты, Ригемур? Эллинг».

«Эллинг».

«Ригемур? Эллинг».

«Ригемур? Эллинг. Как говорят англичане: I will speak».

«Эллинг говорит. Ригемур!»

«Эллинг».

«Кто это? Ригемур? Точно? Эллинг».

«Это Эллинг, Ригемур».

«Это только Эллинг».

«Алло, это Эллинг. Привет, Ригемур».

«Квартира Ригемур? Прекрасно. Здесь Эллинг».

«Хей, это Эллинг. Это ты, Ригемур?»

«Послушай, Ригемур, это Эллинг».

«Ригемур? Здесь Эллинг».

«Эллинг».

Особенно мне нравилось «Ригемур? Эллинг!» Коротко и ясно. Без всякой болтовни. Подтекст таков: звонит Эллинг, чтобы сказать тебе нечто.

«Ригемур? Эллинг. Хотел напомнить, чтобы не забыла о шахматном клубе сегодня вечером в культурном центре. Что? Да, в половине восьмого, как обычно. До встречи!»

«Ригемур? Эллинг. Ты получила вторые ключи от входной двери в клуб? Хорошо. Не делай этого. Я обманываю сам. Чао».

«Ригемур? Эллинг. Знаешь, вот только что получил видео с Гру в Рио. Прекрасно, я поставлю кофе».

Из записей сделанных в журнале:

«Ригемур Йельсен в постели в 22.54, после ухода, (предположительно) разрыва с Крыской.

Насилие этажом ниже.

Есть ли видео с Гру Харлем Брундтланн?»

Похороны. Что может быть печальнее? Присутствовали священник, агент из похоронного бюро и я. Еще одна пожилая, неизвестная мне дама. Кто она? Она сидела на самой задней скамье и беспрестанно сморкалась в носовой платок. Бедняжка! Очевидно, в полном смятении. Я сидел впереди. Один. Агент занял место в третьем или четвертом ряду позади меня. Каждый раз, когда я оборачивался (четыре раза), он смотрел на меня с участием. Но меня не обманешь. Я все равно убежден, что он чистил ногти, как только я снова поворачивался к нему спиной. Наплевать. Священник даже не намеревался прятать свою бумажку-подсказку. Нет, я не против. Лучше так. A-то стоял бы и бормотал имя мамы и нелепицу о ней.

Он рассказывал мне о маме. Он рассказывал мне то, о чем я накануне рассказал агенту из похоронного бюро. Даже повторил слово в слово мою ложь, будто мама умерла в вере в Иисуса Христа, Господа нашего и Спасителя.

Потом он взял меня за руку и сказал: «Эллинг». «Эллинг, — сказал он. — У тебя есть я, ты знаешь, где меня найти, если что случится».

«Да», — отвечал я автоматически, хотя не имел ни малейшего представления, где мне его искать. Даже если что и случится.

Я пошел домой.

Что может случиться, Эллинг? Еще случиться? Ничего. Хорошо, ну а если все же что случится, так ты знаешь, у тебя есть он. Священник. Значит, дело обстоит так: ты сидишь без дела, если ничего не случается. Но он все равно у тебя есть. А если что случится, так попробуй его найти. Где? В церкви, конечно. Слоняется там вокруг да около, этот священнослужитель. Мелькнет тенью в алтарной комнате. Постоит на галерее, взирая на кафедру, с которой вещает проповеди, или на купель. Или появится на футбольной площадке позади школьного здания. Раньше священники были строгими. Но это было раньше. Теперь священники играют в футбол со своими конфирмантами и громко смеются, обнажая желтые зубы. Если ты просишь их, они всегда тебя утешат и обнимут, даже если ты взрослый человек. Необязательно при этом что-то должно случиться. Что он задумал, когда обнимал меня? Несмотря на то что я был мужчина? Потому что я был мужчина? Что-то случилось? Я остановился на мгновение. Что, собственно говоря, имел в виду священник? Он думал вызвать меня на разговор, поэтому эта фраза, «если что случится». По всей видимости, да. Но что-то случится со мной? Или что-то вообще с общественным положением в городе? Может, с обществом в целом? Может, стоит повернуть сейчас, спуститься к спортивной площадке и посмотреть, успел ли он сменить свою сутану на короткие штанишки, под которыми плавки? Правильно ли я поступлю, если выдам известную мне одному тайну, а именно, что среди нас есть люди, которые бьют других прямо в лицо, да еще кулаками, по сексуальным мотивам, не имеющим никакого значения, поскольку отношения между двумя давно уже разладились? Я не знал. Я сомневался. Ах, как я ненавидел себя за эту беспомощность! Рассказать ему об этом? О своей беспомощности? Нет. Я не сомневался, я был убежден, что я не смогу объяснить все так, как надо. А если даже и смог бы, что он сделает? Даст мне совет? Помощь от беспомощности? Нет, тысячу раз спасибо. Благодарствую! Тут у меня никакой веры нет. Впрочем, в последнее время я сам проявил, нужно сказать, и твердость, и стойкость духа. Я вошел в жизнь Ригемур Йельсен, ни на секунду не обременяя ее и не беспокоя. Результат трезвого обдумывания смысла жизни, самостоятельно принятого решения — искать, познавать и не сдаваться! Поэтому хватит сидеть и заниматься исключительно газетными вырезками, собирая фотографии одной важной персоны. Разумный шаг, в верном направлении. Шаг к тем, которые окружали меня: я был частью их, и они были частью меня. Кроме того, я решил что-то предпринять для усмирения этого пьяницы, который смотрел телевизионные программы и который бил женщину своими тяжелыми кулачищами, тогда как другие вынуждены были сидеть и смотреть. То есть это он, этот подлец, думал так. Он думал фактически, что чувство общности постепенно отмирает, что способность к сочувствию устарела, как постоянно утверждают критики социал-демократии. Он полагал, что имел право по-свински обращаться с женщиной, с которой жил бок о бок, имел право бить и унижать ее, поскольку верил, что никто не вступится за нее. Да, он настолько, очевидно, был уверен, что не потрудился даже задернуть занавески, когда избивал женщину. Но я докажу ему, докажу, что он ошибался.

Но прежде нужно разрешить проблему с именами. Когда знаешь имя и фамилию, тогда все выглядит иначе — законным и обоснованным. Чувствуешь себя увереннее. Я сделал круг по лесу, точно так, как в последний раз, а потом спокойно направился к парадному подъезду под номером 17«б». Важно не волноваться, важно проявить хладнокровие. Идти спокойно и невозмутимо к одной из парадных дверей блочного дома имеет право любой человек, это не может вызвать подозрения. Подозрительность и недоверие возникают у людей к тем, кто ведет себя скрытно и хитро. С чистой совестью (и напевая мелодию из фильма «Мост через Квай») записывал я имена и фамилии, обозначенные на кнопках звонков. Потом я положил записную книжку и ручку в карман и пошел восвояси, сохраняя стопроцентное самообладание.

Рагнар зовут этого идиота. Рагнар Лиен. Рагнар Лиен бил Эллен Лиен прямо в лицо кулаками, а я сидел и смотрел на это зрелище.

Я снял черный траурный костюм и надел серые тренировочные брюки и футболку. Потом я сварил себе чашку наваристого бульона и сел за отцовский стол в Маминой комнате. «Впрочем, теперь пора кончать называть эту комнату “маминой”», — решил я. Да, я принял твердое решение, так тому и быть. «Эллинг, — думал я. — Кончай дурить! Мать умерла, а твоя жизнь продолжается. Отныне эта комната будет называться “комната Ригемур”. Отныне и вовеки».

Потом я занялся тем, что начертил схему девяти квартир, доступ к ним я получил благодаря своему другу — телескопу из Кореи. Самым ненавязчивым и интеллигентным способом. Потом я внес в таблицу имена, записанные в подъезде блочного дома. Когда я закончил, схема получилась такая:

Настоящая шахматная доска.

Играть я, конечно, не собирался, ни с кем и ни под каким видом. Но я мыслил так: некоторые фигуры, имена которых я переписал и которые стояли теперь в клеточках, могут способствовать более близкому знакомству с Ригемур Йельсен и даже больше… возможно, помогут мне напасть на след этого типа, этого негодяя Рагнара Лиена.

Я достал телефонную книгу и открыл ее на букву «Л». Ла… Ле… Ли… Лиен. Лиен, Лиен, Лиен, Лиен. Нашел! Лиен Рагнар. Полицейский. Гревлингстиен 17«б». Полицейский! Кто бы мог подумать! Я разгневался не на шутку. То, что он сидел в своей квартире и накачивал себя вином, несмотря ни на что, не моего ума дело. Он явно работал по графику, предположительно много, заработал сверхурочные, и если ему представилась возможность отдохнуть в середине недели, то почему бы и нет. Но полицейский чиновник, который бьет свою жену! Нет, это тебе не пройдет, мой дражайший друг Лиен, по имени Рагнар! Я рассердился всерьез. Хотя я не из тех, кто на каждом перекрестке кричит о полицейском насилии, если тот или иной замаскированный демонстрант получит удар хлыстом, после того как сам колошматил направо и налево заржавленной железной цепью. Нет. Я думаю, что полиция в основном состоит из порядочных людей, относящихся к своей работе сознательно и ответственно, пытающихся исполнять свою трудную профессию самым наилучшим образом (насколько это возможно). Понятно, что черная овца всегда отыщется, безразлично где и когда. Полицейская служба не составляет исключения. Прискорбно, конечно, что отдельные полицейские своим поведением дают основание для критики, а пресса любит поговорить об этом, при случае и без случая. Да. Не только прискорбно, но по сути такие чиновники совершают преступление по отношению к своим товарищам и по отношению к полиции в целом, обманывают мужчин и женщин, старых и молодых, одним словом, граждан нашей страны, жизнь и права которых они обязаны по долгу службы защищать в правовом норвежском государстве. Рагнар Лиен взял отгул на неделе и колотил жену, когда это ему приспичит. Ему было наплевать, что Эллинг сидел со своим телескопом и наблюдал за ним. Нетрудно представить, как этот полицейский ведет себя с любым нарушителем порядка, к примеру, водителем, который случайно и чуть-чуть превысил скорость. Ага, превысил на три километра в зоне, где полагается двигаться со скоростью 50 км в час: получай по заслугам, отдавай водительские права, и без разговоров. А, может, он коварный человек? Ходит днем на службу, делает вид, будто все в порядке, а на самом деле внутри у него все кипит и горит; недовольство, разочарование, раздражение притаились в нем, и вот когда он приходит домой, тогда держитесь… подошедшая к нему жена, держащая в руке клочок использованной туалетной бумаги, разъярила его, и он выместил на ней всю накопившуюся за день злобу? Нет. Я не верил в эту версию. Я думал, Рагнар Лиен был самый настоящий что ни на есть романтический злодей, человек, разрешающий все жизненные противоречия просто, без раздумий. Впрочем, понятие «романтический» не совсем подходит, когда говоришь об этом типе. В его поступке не было ничего страстного. Что-то произошло с ним, когда появилась Эллен, размахивая клочком бумаги. Что-то пришлось ему не по нраву, и Рагнар Лиен полагал, что имеет право реагировать насильственно. Он как бы был вынужден совершить акт насилия. Ну что ж, Рагнар, приступай, пока не поздно. Не тяни! Выполняй свое! Встань со стула, будто ты должен только зажечь свет, потому что в комнате темно. И свет нужен для удобства. Самая пора теперь стукнуть Эллен, которую ты сам выбрал в жены, клялся делить с ней счастливые и несчастливые дни. У тебя есть время, чтобы задуматься над своим поведением, постараться найти причины конфликта в твоей семье, объяснить их. Но думать ты не желаешь. Не хочешь. Не можешь. Ты спешишь к телевизору. Ты не желаешь пропустить одну сцену в фильме «Убийца из Хай-Чаперала», как сводили счеты? Как же Рагнар может пропустить? О чем же тогда ему говорить с Ларсеном в долгую-предолгую и скучную-прескучную ночь дежурства. После совершенного злодейства он спокойно уселся на свое место. Зажег новую сигарету и уставился в телевизор. Ни один мускул не дрогнул на его лице, сидел и перебирал бессмысленно кнопки — одна программа, другая, третья. Если был «Хай-Чаперал», он смотрел «Хай-Чаперал». Если в фильме писают прямо в центре Хай-Чаперала, значит, можно самому сходить в туалет и исполнить то же самое. Если тебе так хочется бить Эллен кулаком в лицо, бей, не стесняйся.

Вот каким был этот мужчина. Простым. Проще не придумаешь. Крутится на языке крепкое слово. К черту хочется послать его.

У Ханса и Мари Есперсен было темно. К тому же занавески в комнате задернуты. Точно так же было и вчера. Где они, эти Ханс и Мари Есперсен? Если они пожилые, пенсионеры, на скорое свидание с ними (если бы я желал его) нечего рассчитывать. Пришлось бы ждать долго и очень долго. Знаю по опыту нашей семьи. Как только приближалась зимняя темень, дедушка и бабушка, словно перелетные птицы, упаковывали вещички и уезжали на юг, к теплу, к испанскому солнцу, в древнюю страну Иберию. И возвращались не скоро. Они снимали комнату в одном из блоков Бенидорма, по вечерам сидели на террасе, любовались синевой Средиземного моря и пили купленный буквально за гроши в местном супермаркете коньяк под номером 103 (голубая мечта любого норвежца!). Мои бабушка и дедушка! Я их очень любил, добрых и милых старичков, пытавшихся на свой лад бороться с зимой и обхитрить ее. Думая о них, я заметил, что думаю также с добром о совершенно незнакомых мне людях — Хансе и Мари Есперсен. (Если окажется, что они действительно пожилые и пребывали в Бенидорме или в другом месте на юге.) А если им лет под тридцать? А если они купили дешевый тур на 14 дней и, естественно, групповой? Нет, я не стану критиковать их или осуждать, оценивать каждого по отдельности. Ни под каким видом. Но сердечности и теплоты особой к ним, возможно, не будет. Мне нравилась дерзновенная смелость выбора дальних поездок. Часто до шести месяцев подряд. «Не ахти что», — скажут некоторые. А я говорю — наоборот. Мои дедушка и бабушка оба выросли в Саннефьорде, появились в Холместранде уже взрослыми людьми. В чужих странах они не бывали и стали разъезжать в возрасте 67 и 69 лет. Садились, не долго думая, в туристический самолет и направлялись в края, о которых только читали или смотрели по телевизору. Они летели в Испанию и оставались там на шесть месяцев. Совершенно не зная не только испанского языка, но и любого другого. Это смелость, на мой взгляд, ехать в Индию автостопом, словно совершать поездку в Данию на пароме.

Мне понравился образ Ханса и Мари Есперсен, возникший в моем воображении. Я представлял их себе четко и ясно. Я видел перед собой двух солидных людей из рабочих, которые теперь, так сказать, на закате своей жизни, решились на мужественный шаг — круто изменили свое существование и свой быт. Мы еще обсудим положение вещей у вас, мои дорогие. Обсудим проблему вместе, втроем.

А вот что Ригемур Йельсен не была дома, явилось для меня полной неожиданностью. Часы показывали семь. Время новостей, вечерний час, когда норвежцы обычно торчат у своих телевизоров. Занавески не были задернуты, но и в комнате, и в кухне было темно. Где она, моя Ригемур Йельсен? Чем она занималась именно теперь? Действительно ли направилась в шахматный клуб, как я представлял себе в своих фантазиях? Где находился шахматный клуб? В торговом центре? Или она просто-напросто заглянула в гости к Крыске? Нет. Не может быть после дневного столкновения. Я отбросил эту нелепую в своей основе мысль. Разве такой человек, как Ригемур Йельсен, отступится от своего. Она высказала мнение и не изменит его никогда. Ни при каких обстоятельствах! Ни на каких условиях!

Господи, до чего я глуп! У Ригемур Йельсен же были дети, а, значит, и внуки, и там у них она была желанным гостем. Что делали малыши, завидев бабушку Ригемур Йельсен в шляпке в стиле Робина Гуда? Конечно, прыгали, резвились и кричали от восторга. Кто может сравниться с такой бабушкой? Никто. Нет на свете лучше бабушки, чем Ригемур Йельсен! Моя бабушка тоже не шла ни в какое сравнение с ней. Ригемур Йельсен принадлежала к новому поколению пожилых людей, активных и требовательных. Человеческий тип, подобно Гру. Она заботилась о внуках по-настоящему серьезно. Играла с ними и баловалась с ними, когда они были совсем маленькими, умела найти к ним подход, уважала их и говорила как с равными, когда они становились взрослыми людьми, взрослыми женщинами и взрослыми мужчинами. Она хотела передать им свой жизненный опыт. Не путем скучных наставлений и моральных проповедей, но путем убеждений; но убеждая, она не давила своим авторитетом. Также путем знаний, которые копятся в тебе к концу жизни; отлично, однако, понимая, что времена меняются, и сейчас не то, как было в ее молодости.

Туре и Гюнн Альмос, что с ними? Свет в комнате и свет на кухне. Но ни здесь, ни там не видно людей. Куда они делись, люди-человеки? Занавески в комнате, правда, наполовину задернуты, но диван хорошо обозреваем, на нем нет никого. Синий огонек телевизора тоже не светится. Я был в смятении, не знал, что думать. Может, они молодожены? Может, лежат сейчас в спальне, как раз во время новостей, и занимаются любовью? А почему бы и нет? Мир все равно независимо от них катится под откос, об этом знают все. Посему большой надобности смотреть новости нет. Да, должно быть, так оно и есть. Многое говорит об этом (значит, будем считать фактом действительности), что двое молодых людей лежали обнявшись в спальне и наслаждались прелестями бытия, в то время как большая часть населения страны сидела и вбирала в себя сообщения о политическом расколе и разладе между людьми. Символический любовный ритуал как вызов поджигателям войны и циничным комментаторам. Но можно предположить, однако, и другое: они находятся в подвале и стирают белье. Вместе. «Неплохо, неплохо придумано, в результате тоже может получиться нечто красивое», — подумал я. Сам я иногда спускался в подвал и помогал маме гладить простыни и пододеяльники; вообразить себе здесь в подвале любовные утехи не составляло для меня особого труда. Двое молодых, только что полюбивших друг друга людей стоят и держатся крепко за концы влажной еще простыни, тянут ее на себя, отступая назад, так что она натягивается меж ними. Два любящих тела и простыня, влажная простыня, возможно, как раз та простыня, на которой будет зачат ребенок. Кто знает. Птица аист? Во всяком случае они разглаживают эту простыню, расправляют материю до самых краев, откидываясь как бы назад, один от другого. Но это только игра. Только для того чтобы простыня позже ощущалась гладкой и ровной, когда мокрые от пота тела соприкоснутся с ней, когда произойдет соединение, произойдет на этой простыне, равно как и на других сорока, полученных к свадьбе в подарок, чистых и свежих, с приятным запахом. Любовь чиста. И все, что связано с ней, должно быть чистым.

Я не могу отделаться от этой навязчивой, привидевшейся мне картине. И вместо того чтобы придерживаться систематики в избранном занятии и навестить квартиру направо этажом ниже, в которой проживает некий мужчина по имени Харри Эльстер, проживает в гордом одиночестве, если верить табличке на звонке, я снова направляюсь вниз наискосок к Рагнар и Эллен Лиен. Удивляться нечему. То, что я увидел там вчера вечером не только поразило меня, оно не давало мне покоя, я все думал и думал… Но сегодня меня ожидало другое, не такое страшное, но… Как бы сказать пояснее? Оно успокоило меня и одновременно разочаровало. Во-первых, Рагнар Лиен отсутствовал. Во всяком случае я не видел его. На месте Рагнара Лиена сидела теперь совершенно незнакомая мне женщина. Темные волосы, прическа — конский хвост, немного торчащий кверху. По-спортивному. На диване, как и в прошлый раз, сидела на корточках жертва насилия Эллен. Когда я говорю, что был разочарован, это значит — я хочу показаться более честным человеком, чем есть на самом деле. Потому что, как это ни странно, но мы, люди, любим наблюдать насилие и несчастье. Да. Страшные и необычные события влекут нас неудержимо к себе. Взять хотя бы, например, обычный пожар в городе. Не только Эллинг будет стоять там и взирать на происходящее. Мы желаем видеть ужасное. Мы смотрим во все глаза, как одетые в черное пожарные выносят из огня рыдающих пострадавших. Потерявших все до единой нитки, хотя сами остались в живых. Но для чего? Чтобы начать жизнь с начала? Даже выиграв миллион по лотерейному билету, они не восполнят той утраты, которую пережили в данный момент. Мы хорошо понимаем все, но стоим столбами и не уходим. И еще: разве не правда, когда мимо нас с воем проносится скорая помощь, мы подсознательно надеемся, что страшное несчастье (мужчина прыгнул с четырнадцатого этажа?) фактически произошло недалеко от нас, за углом? Правда, к сожалению, горькая правда. Но положа руку на сердце: сейчас я не желаю, чтобы Эллен Лиен подверглась еще большему насилию. Однако признаюсь: неестественное возбуждение сидело во мне, толкало меня направить телескоп именно сюда, на эту квартиру. Дьявол руководил моими действиями. Я хотел выяснить некоторые, непонятные мне детали в личности Рагнара Лиена.

Но его не было, хотел я этого или не хотел. Только Эллен Лиен и подруга, возможно, сестра. Ну, а где Рагнар? По-видимому, на работе. Патрулирует улицы. Охотится за молодыми угонщиками автомашин, которых он может схватить, сбросить в близлежащую канаву и хорошенько ударить между ног. Грубо и жестоко, естественно; однако это не мои заботы, данная картина не вписывалась в рамки моего проекта. Вот две женщины передо мной! Намного интересней наблюдать. Несмотря на отличное качество моего друга-телескопа, я не мог установить на лице Эллен Лиен следы вчерашних побоев. А если они все же были, что тогда? Я считаю, что она не должна отнекиваться, отпираться, придумывать, будто упала в ванной, поэтому синяки и распухшая губа… Не поможет. Женщину трудно обмануть, ведь она интуитивно чувствует ложь, и любая женщина знает об этой своей интуиции. Нет, Эллен Лиен не была глупой. Уверен. Вероятно, пытается представить происшедшее в комическом свете, тогда другое дело. (Я зашла слишком далеко, Хильде. Действительно далеко. Взяла клочок использованной туалетной бумаги и показала ему да еще рассказала, что доложила всем в кружке кройки и шитья о его сексуальных наклонностях. Не могу сказать, почему я сделала это. Рассказала и все. Вырвалось как-то само по себе.) Ну, а если синяков не было? Что тогда? Все равно расскажет подруге? Рассказывает именно теперь? В данный момент? Если она решилась, тогда можно ожидать, что она рассказывает подробно и серьезно, как на духу, историю своей жизни. Трагическим голосом? Тут подруга узнает всю подноготную. Впервые. Правду из первых рук, так сказать… брошенную ей прямо в лицо. Неплохо. Мне очень хотелось, чтобы у них именно так происходило.

Эллен Лиен наклонилась и взяла стоящий на полу возле дивана кофейник. Налила кофе в две чашки. Я обратил внимание, что она смеялась. Лица гостьи я не приметил, мелькал только ее дерзкий конский хвостик, но я считал, я был уверен, что она, как и я, удивлена поведением Эллен. Разве можно смеяться, когда с гобой обращаются по-скотски? Избили ведь вчера вечером? Кроме того, с опухшей верхней губой не очень-то посмеешься. Больно, должно быть. И если даже губа не опухла… Ну и что! А память где ее? Забыла что ли о насилии? Внутри у тебя все кричит и рвется наружу… разве можно играть роль счастливой и довольной? Вдруг подруга произвела какие-то непонятные резкие движения. Прошло несколько секунд, почудилось, будто она пыталась встать и… взлететь. «Наконец-то, — подумал я. — Наконец, она отреагировала. Здоровая реакция здорового человека. Тоже, видно, полагала, что для смеха не было повода». Но вот она как бы успокоилась. Вероятно, сделала то, что обязана была сделать — высказала свое мнение. Ради бога, Эллен Лиен, скажи, что тебя связывало с мужем? К чему этот смех теперь? Плакать же надо! Почему пыталась скрыть его жестокость?

Я допускаю, что насилие было давним делом в семье Лиен, что Эллен свыклась с ним и что у нее развилось нечто вроде чувства вины. Я читал одну статью в «Арбейдербладет» на эту тему. В ней речь шла о детях, которых отцы пользовали в сексуальных целях. И у них, как это ни странно, тоже появлялось чувство собственной виновности. Но что сделала Эллен Лиен неправильного в жизни? Ничего особенного, говорю я и говорят ее друзья. Но почему она ходит и копается в себе в поисках ответа, не существующего на белом свете? Нет, так не должно быть. Не должно быть и по-другому, а именно, что Эллен Лиен, производящая впечатление совершенно нормального и здорового человека, испытывает потаенную радость, в большей или меньшей степени, безусловно, получая хорошую трепку. Я слышал, что подобное случается, и даже не редко. Был ли удар, который я видел, ударом, о котором она сама молила? (Хорошо, Эллен, но только один.) Или виденное было прелюдией к извращенной сексуальной игре, разыгравшейся позднее в четырех стенах спальни?

Все это, конечно, исключительно мои предположения и догадки. Я сидел, охваченный сомнением и сомнением. Горя нетерпением узнать правду, одну лишь правду. Иначе как мне помочь Эллен Лиен? Я даже на миг подумал, что надо позвонить ей и представиться, будто я коллега Рагнара. Сказать, будто его только что застрелили во время операции на Нордстранде. А потом молчок. Ни одного слова, ни одной подробности. Стою и жду. Жду ответа на это известие. Ее первую реакцию… Нет, не пойдет. Нельзя. Здесь я, кажется, перестарался, переборщил. Мера, выходящая за рамки моего проекта. Как бы там ни было, я хотел попытаться воздействовать на Рагнара Лиена, заставить его вести себя подобающим образом с Эллен. Не бить ее и не оскорблять. А что если она не пожелает его нормального, если она после долгих лет замужества, в конце концов, отважилась рассказать ему тайну своей жизни? (Рагнар? Возьми пояс и подойди ко мне на минутку. Мне нужно кое о чем с тобой поговорить.)

Я решил повременить. Будь что будет! Никакой спешки! Эллен Лиен не заслужила оказания ей скорой помощи.

Харри Эльстер был дома. Он сидел в кресле, склонив голову набок. Такое впечатление, будто он слушал что-то или, возможно, слушал кого-то. Телевизионных бликов я не видел. Харри Эльстер: не Харри (так мальчишки называли стиляг), а солидный мужчина в возрасте, он сидел спокойно и слушал. И я подумал: если чего нам не хватает в наше время, так это слушающих людей. Людей, которые находят время выслушать своего ближнего. Или тех, кто поступает смело и гордо, игнорируя передачи телевизионного ящика и слушая вместо них Моцарта. Например, «Маленькая ночная серенада». Вот-вот. Начертанная в моем воображении картина понравилась мне. Значит, следует рассмотреть ее всесторонне и углубленно. Пожилой мужчина в кресле успокаивающе подействовал на меня. Я понимал, само собой разумеется, что необязательно он мог слушать Моцарта, ради красного словца скажу, что это могла быть и Нора Брокстедт, известная эстрадная певица, национальная гордость. Не имеет значения. Главное — он слушает и думает, он формирует свое представление о мире, он правит собственной жизнью на собственный лад, независимо, иначе, чем люди, живущие не по своим меркам и не своим умом… которые перенимают, не подумав, чужие идеи и мысли, поставляемые фильмами или телевидением. Хочу ли я тем самым упрекнуть Ригемур Йельсен? Ведь она тоже сидела и с удовольствием (насколько я мог судить) смотрела передачу о носорогине по телевидению. Упаси господи, я сам с большой радостью смотрю разное по телеку. Разве плохо, сидя в своей комнате, видеть Гру в недавних дискуссиях с представительницей партии центра Анне Энгер Ланстейн (такая она сякая…)? Вот почему, несмотря на все минусы средств информации, образ слушающего Харри Эльстера просто очаровал меня. Приятно видеть, что не все послушно бегут и усаживаются, как только раздаются сигналы «Новостей дня». Быть может, этот человек сидит и слушает по радио передачу на тему «Церковь и мораль», в которой принимают участие Престегорд и Чель Магне Бунневик. И тут нечего возразить. Немного, может, скучно, но спорят они, партийные деятели, отлично. Искусно и с толком. Долго, но со знанием дела. Лучше многих во многих телевизионных программах. Раньше я тоже любил слушать радио, причем регулярно. И теперь вот, наблюдая за Харри Эльстером, решил снова возвратиться к старым привычкам. Потому что если говорить правду, так тишина здесь у меня, в комнате Ригемур, была гнетущей. Интересно, как это будет выглядеть? Хорошая радиопрограмма и параллельно — изучение окружающих меня людей! Как будет выглядеть жестокое поведение Рагнара Лиена, если в это время будут передавать «Концерт по заявкам радиослушателей?» Немного абсурдно. И смешно. Но мысль пришлась мне по душе.

Я пошел в свою комнату и взял транзистор, который мама подарила мне на день рождения, когда мне исполнилось двадцать четыре года. Маленький и симпатичный, сочетающий черный и серый пластик. Чистейший звук. Я сел на стул и включил первую программу.

Гру! Не согласен, когда говорят, будто голос у нее металлический. Нет, и еще раз нет! Господи, какая сила в нем чувствовалась, какой авторитет! По своему обыкновению я слушал ее невнимательно. Если честно, так фактически совсем не слушал… я всегда был с ней заодно, что бы она ни говорила. В ее речах отложились знания и опыт нескольких десятилетий социал-демократии. В глубинах ее голоса я слышал голоса Транмеля, Герхардсена и Браттели. Да, даже вполне возможно некоторые нотки боевой натуры Трюгве Ли. Мама Гру была надежной опорой. Мама была опыт и уверенность. Мама была здесь рядом.

Но назад к Харри Эльстеру. Хотя в ушах все еще звенит голос Гру. Он по-прежнему сидел мирно и слушал. Он тоже слушал Гру? Я не сомневался. На нем была вязаная кофта серого цвета, и он походил на старого члена рабочей партии, у которого за плечами и профсоюзная шумиха, и политическая борьба. Возраст его позволял предположить, что он помнил старые добрые времена. И я подумал, наставляя получше телескоп, что как это, должно быть, приятно для старого борца, ветерана рабочего движения на Юнгсторвет, видеть, что пламя факелов не погасло, что его несут дальше такие личности как Гру Харлем Брундтланн. Времена изменились. Ну и что! Гру выражает политическую суть нового времени.

О’кей. Значит, Харри Эльстер. Один из зачинателей рабочего движения, молчаливый свидетель эпохи, несущий вахту на пути в будущее. Слушатель. Человек мысли и воображения. Высокие идеи, полеты на луну или «война звезд» не интересуют его. Харри Эльстер был простым человеком, он мерил развитие по самым обычным вещам: есть ли вода, туалет, электричество в домах? имеют ли все доступ к средствам массовой информации, типа радио и телевидения? Теперь он постарел и сидел в одном из домов, по праву названных дворцами социал-демократии: в сером, выкрашенном белой краской блочном доме на окраине Осло. Одинокий? Да, вполне возможно. Его верная подруга, жена, вероятно, давно почила, жизнь Харри Эльстера вступила в новую фазу. Период подведения итогов, оценки жизненных впечатлений. Период для размышления. Для слушания. Харри Эльстер слушал. Он сидел совсем тихо и слушал. Гру сказала: «Это совсем обычная практика обсуждать такое в группировках стортинга». Кто брал у нее интервью? Он другого мнения, что ли? Специально провоцировал ее, что, дескать, это не было обычной практикой обсуждать «такое» в парламентских группах? В тоне Гру был намек. Немного раздражения. Но самая малость. Без брюзжания, как это бывает у нас, когда мы хотим повозмущаться немного. Гру находит иную форму, она как бы невзначай, но настоятельно подчеркивает неумение и незнание журналиста радио- и телевидения НРК; он, дескать, забыл подготовиться дома к интервью. Значит, что «такое» обсуждалось в парламенте, к тому же было «обычной практикой», он обязан был знать заранее. Или еще хуже: он знал и понимал все отлично, но замалчивал факт, надеясь воспользоваться им позже, формулируя немного дерзкую, возможно, неожиданную точку зрения. В его понятии, конечно. Никак не возьму в толк, что общего у нее с этими бандитами? Как у нее хватает сил выносить их? Терпеть? Пусть не часто. Но стоит ей появиться публично, как они сразу налетают на нее и вьются вокруг да около, эти незнайки или, наоборот, всезнайки. Я видел, что Харри Эльстер придерживался того же мнения, что и я, и точно так же покачивал головой. В знак несогласия? В знак того, что он тоже не очень высокого мнения относительно интеллигентности журналистов в стране? У меня сложилось такое впечатление, но, само собой разумеется, я мог ошибаться. Не настаиваю и не утверждаю. Допускаю вариации и другое видение. Ведь, собственно, это я сидел и сам тряс головой, наблюдая за Харри Эльстером в телескоп.

Вот так. Я зверски устал, но еще больше чувствовал себя раздвоенным. С одной стороны, я был зол на журналистов, не желавших оставить Гру в покое даже во время отпуска. С другой стороны, как раз эти самые журналисты помогли мне, а может и всем жителям Норвегии, увидеть ее жизнь изнутри, в частной сфере. А интерес у меня к этой ее жизни был огромный, не имеет смысла отрицать. Например, прошлым летом ВГ напечатала большое интервью с Гру. Я читал и размышлял, много и долго. Интервью взяли у Гру, когда она «прогуливалась» в старой части города Фредерикстад. Спортивная куртка и летний ветерок в волосах. Прогуливалась в окружении журналиста и фотографа. Никаких хитроумных вопросов, никаких ловушек, никаких подвохов. Гру заслужила по праву свой отдых, а журналист, очевидно, был не из политического отдела и тоже находился как бы в отпуске. Просто хотел немного побродить по городу вместе с премьер-министром страны, который был к тому же женского пола. Купить мороженое в киоске. Помахать кредитной карточкой «ВИЗА» после легкого обеда в бистро. Выловить как бы невзначай у Гру несколько фактов частного характера, постараться незаметно заглянуть в ее внутренний мир. На прямой вопрос, который, как мне кажется, нужно задавать в самом конце интервью, а не в начале, потому что он особого характера, он может испортить доброе настроение, от которого, собственно, полностью зависит удача или неудача интервью, так вот на такой прямой, поставленный в лоб вопрос: мыслит ли она себе купание обнаженной, Гру Харлем Брундтланн, наш премьер-министр, ответила коротко и ясно: «Да». Мы, читатели, не знаем, так ли это или не так. Но зато теперь мы знаем, что она может представить себе нечто подобное. Сидит перед камином на даче в Хюрюмланне и думает нечто в этом роде, а муж Арне Улав между тем укладывает в постель внуков. («Завтра рано утром мы будем купаться и нырять, Гру! В чем мать родила, как говорят датчане».) Я покраснел от стыда, когда читал эти строчки, потому что представил себе нагую Гру на каменистом норвежском побережье, в нескольких милях к югу от столицы страны. Я как бы робко, но наблюдал за ней. Подглядывал. Почему? Не знаю. Какое отношение я имел, собственно говоря, к этому? Никакого. Но шли дни, проходили недели… Образ обнаженной Гру не выходил из головы, не исчезал из памяти, из моего сознания. Наоборот, я видел ее яснее и яснее. Она возникала передо мной, когда я сидел в метро, всплывала перед глазами, когда я сидел с мамой и завтракал или когда я смотрел по телевидению фильмы. Господи, спаси и помилуй, ну какое мне дело до Гру Харлем Брундтланн, разгуливавшей в платье Евы по каменистому берегу в Хюрюме? Что тут такого особенного? Снова ответ: ничего. Ничего особенного. И все же, однако: было, было это особенное. Мои представления, мои чувствования говорили мне многое, рисовали образ… Когда идешь босиком по этим мелким круглым камешкам на берегу, все тело напрягается, ты вынужден быть осторожным; идешь, как бы пританцовывая, простирая руки немного в стороны для сохранения равновесия. Даже самый уверенный человек ведет себя здесь, при таких обстоятельствах, подобно ребенку. Каждый новый шаг должен быть как бы проверен. Твердая ли почва? Есть ли острые камешки здесь? Осколки стекла? Когда наш премьер-министр — фру Брундтланн, как имел обыкновение называть ее Коре Виллох, идет вот так по берегу, не имея ни лоскутка на теле, даже полосочки трусиков, тогда в моем воображении отчетливо вырисовывается образ ребенка, невинного ребенка. Именно невинность потрясает меня в возникшем в моем уме образе, я никак не могу увязать эту Гру с той, которая почти ежедневно предстает на экранах телевизоров: беспощадный социал-демократ, сумела показать крестьянам от ворот поворот, бичует в открытых спорах консервативных политиков, пережевывающих сто раз одно и то же, так, что клочья от них летят. Но здесь она другая. Балансирует, словно маленькая девочка, хотя сзади, сзади она взрослая женщина. Перекатываются лихо камешки под ее ногами, а далеко в море кричат морские чайки, скрытые в утренней дымке. Нет, ничего особенного. Не случилось ничего особенного. Просто приближается премьер-министр Норвегии. Нагая, хочет смыть ночь с тела. Девочка Гру в пути, хочет совершить утренний туалет в морских водах — стихийном первоначале всей жизни. И Гру возвращается к первооснове. И призывно вскрикнув, она погружается в воду и ныряет: сливается в одно неразрывное целое с естеством своим. Гру, премьер-министр страны, плывет спокойно по морской глади. Лучи солнца прорываются сквозь утреннюю дымку и окрашивают берег и воду в золото и медь. Сильные взмахи руками и ногами нарушают тишину. Полные груди обращены безмолвно к безмолвным крабам и другим Подобным им созданиям. Падающий на сине-зеленую воду свет играет на солнечно-золотистой коже ее тела и сильно отражает мраморно-белые нижние части… Итак: она — кит, с огромной силой она разрезает поверхность воды и переворачивается на спину. О чем она думает? О чем думает наш премьер-министр, когда лежит вот так и наслаждается морем, которое омывает ее и откладывает соль в каждой поре ее тела? Это тайна, ее личная тайна. Здесь, мои дамы и господа, проходит граница, о чем можно спрашивать и о чем нельзя, даже «ВГ» не осмелится перейти ее. Но лично я, например, допускаю, что она думает о ландышах. О ландышах и маленьких пухлых детских ручонках.

Но как сказано: я не имею ко всему этому никакого отношения.

Не так опасна и не так интимна другая история (лично для меня, естественно). В том же самом интервью Гру говорит (впервые, насколько я могу судить, пересмотрев все кипы вырезок с ее снимками) о том, что она любит ловить треску сетью. Я специально обратил внимание на это слово «сетью». Неплохо, неплохо… Не грех припасти лишнее. К тому же, не в манере Гру стоять тихо, почти неподвижно на каменистом островке и водить удочкой туда-сюда (толщина лески 0,35 мм). Увлекательно, безусловно, наблюдать, как что-то медленно поднимается из темных водных глубин, но заготовить рыбки на зиму тоже не мешает, конечно. Увлеченность делом — черта, присущая рыбаку из Финнмарка. Он тоже думает, я так внушаю себе: появится нечто симпатичное или необыкновенное на сей раз? Лунная рыба, возможно? Или огромный спрут такого вида, который, если строго судить, не нашего северного происхождения? Или другая страшная версия: чувство страха, которое испытывают абсолютно все, если тащат что-то тяжелое из морской глубины. Вечный вопрос: не труп ли? Мертвец… превратившееся в сине-белесое желе тело и две пустые глазницы, укоряюще взирающие на тебя… а на нем трепыхаются маленькие креветки. Вонь несусветная, пока тащишь его на поверхность. Помню хорошо, как будучи мальчишкой, вытащил однажды удочкой треску почти в три килограмма весом. Помню, дрожал от ужаса, поскольку был уверен, что на другом конце лески находится мертвый человек. И когда рыба, наконец, взметнулась высоко над водой, я успокоился, но, заметив ее белое брюшко, подумал снова: Господи, ребенок!

Тихий летний дождик, чуть рассвело. Понедельник. Гру гребет спокойно, равномерно рассекая серую блестящую гладь фьорда. Теперь она одета. Очень практичный комбинезон, подходит и для работы, и для отдыха. Подарок со значением… от рабочих промышленного предприятия, не выдержавшего конкуренции. Сидит отлично на ней. Гру в комбинезоне. Натруженные руки, видны вены. Тихие поскрипывания деревянных уключин при каждом взмахе весел. Необычный покой. Тишина. Спешить некуда. Мысли снова кружатся вокруг ландышей, пока они вдруг не метнутся к водным глубинам, где рыба теперь крутится и пытается освободиться из сетей. А ну-ка, спокойно веди себя, треска! Успокойся, пикша и сайда! Премьер-министр в пути. Медленными и неторопливыми движениями вытаскивается на свет божий сеть. Атлантическая треска. Мелкая плотва. И треска. Много трески. Большая треска и маленькая треска. Треска. Красные руки премьер-министра освобождают из сетей трепыхающуюся рыбу, одну за другой, и бьют о ребристые бока лодки, чтобы оглушить, а потом уже бросить на дно лодки, где они лежат и трепыхаются, подпрыгивают в поисках воды, взирая на нее своими подслеповатыми глазами. Тонкие струйки крови сочатся из жабр, смешиваются с дождиком и растекаются. Спокойно, спокойно. Это только премьер-министр. Это только мама наша.

Интересно, думает ли Гру тоже о мертвецах, что, возможно, лежат на дне морском? Трупы, над которыми хорошо поработали крабы и макрель… после и человека признать нельзя. Да, мне кажется, думает. Здесь она такая же, как все. И в ее голове бродят мысли о мертвеце, который в любую минуту может выскользнуть из холодного мрака. Представляю мгновенную реакцию прессы. Какие будут газетные заголовки и какие несуразные интервью! Но труп не всплывет, нет, не появится. Не появился вчера и не появился сегодня. Со всей очевидностью, не появится и завтра. Потому что для большинства нас мертвый человек есть всего лишь воображение, наше представление о жестокости. Мы едем за тысячи километров с сетями или удочками, но страшное никогда не появляется на водной поверхности.

Чистка рыбы на каменистом берегу. Здесь Гру несравненна. Здесь проявляется ее профессия врача. Тихий дождик оседает блестящими жемчужинками на ее волосах, она же, не замечая ничего, с хирургической точностью орудует ножом: точно вонзает острие в рыбью глотку и одним махом распарывает брюхо, проведя разрез точно до жабр. Но следует заметить, не затронув желчного пузыря, этого вонючего зеленого изумрудного мешка. Теперь он в руках у Гру. Окрашенные кровью пальцы вырывают рыбьи потроха. Печень она сохраняет. Остальное выбрасывает в воду у берега, и жадные чайки тотчас набрасываются и хватают добычу, выкрикивая свое еиииа, еиииа, еиииа, еииа… они выделывают разные трюки, пытаются обеспечить на ближайшее будущее себе, каждая для себя, достойное пропитание.

В нашем мире не так. Особенно, когда правит Гру.

Крики и гам из консервативного лагеря — ну и что! Крылья ведь можно подрезать, а дикую птицу приручить.

Мне хочется поздороваться с ней и сказать, что я заодно с ней. Забыл о Рагнаре Лиене. Забыл о Ригемур Йельсен.

Но ненадолго. Слушающий Харри Эльстер неожиданно встал и вышел из комнаты. Из моего транзистора гремит сейчас рок самого невероятного толка. Я прикручиваю звук и иду назад к Эллен Лиен, но только удостоверившись, что у Ригемур Йельсен по-прежнему темно.

Две подруги как сидели, так и сидели. Изменений никаких. Значит, делать нечего, и я повел телескопом дальше, направил на квартиру рядом, на ту квартиру, где накануне вечером я видел прыгающего ребенка. «Лена и Томас Ольсен» было написано на бумажной табличке возле звонка на двери. Логично предположить, что живут здесь два человека. Возможны два варианта. Во-первых, А: Лена Ольсен не принадлежала к ультрасовременным родителям, ставящим имя ребенка на табличке перед входной дверью. Лена жила с мужем по имени Томас, с мужчиной, от которого у нее был маленький ребенок. Малыш, как и полагается в его возрасте, прыгал перед окном в комнате и, со всей очевидностью, напевал при этом песенки или проговаривал стишки или просто издавал звуки — хрюкал, кукарекал, к примеру. Во-вторых, Б: Лена Ольсен представляет тех родителей, которые пишут имя ребенка на дверной табличке. Отсюда вывод — она жила в квартире вместе с малышом, маленьким мальчиком, которому она дала при крестинах имя Томас в согласии с евангелическим календарем. Откровенно говоря, я не знал, что думать. Один факт оставался непреложным: Лена Ольсен — женщина с огненно-рыжими волосами; она сидела у стола и шила на швейной машинке. Томаса, маленького или большого, не было видно. Не похоже, чтобы она разговаривала с кем-нибудь. Она сидела тихо и работала длинными пальцами быстро, ловко, а затылок отсвечивал там, где волосы падали в сторону.

Я почти влюбился в нее. В эту рыжеволосую женщину, сидевшую, склонившись, над швейной машинкой. Ну, сама невинность, одним словом! Хотя, конечно, дело не в том, какое она производила впечатление. Мы живем в сумасшедшее время: все куда-то спешат, у всех нет времени. Стресс, стресс — куда ни посмотри! Общество потребления правит нами на всех уровнях. Поэтому приятно видеть женщину, которая не дергается, не кричит, не ерзает, а сидит мирно и шьет одежду для себя или для ребенка. Точно так сидела когда-то моя мама, много, много Господних лет назад. В годы, отмеченные войной и разрухой; нельзя сказать, что мы страдали, нет, но недостаток был буквально во всем. Вот почему взрослые — мамино поколение — привыкли учитывать, рассчитывать, экономить, бережно обращаться с тем, что имели. Мамино поколение. Она просиживала вечера напролет за швейной машинкой, крутила правой рукой колесо своего старого, покрытого черным лаком «Зингера», а левой рукой направляла материал под иглой. Нужно перешить платье. Нужно переделать рубашку умершего мужа для маленького мальчика. Или что-то немного подправить, укоротить, дырку зашить. Я хорошо помню, как однажды то ли на блошином рынке, то ли в магазине подержанного платья она купила за бесценок две пары почти новых военных брюк. Плотный защитного цвета материал, которому не было износа. Не помню, что стало с одними брюками, но зато хорошо знаю, что другие перешили для маленького мальчика, который как раз пошел в пятый класс и который уже достаточно на своем веку претерпел насмешек. Мама была превосходной портнихой. Но этот прочный армейский материал и его ужасный, на мой взгляд, цвет превратили меня в желанный объект для критических обсуждений школьных задир, когда зеленые джинсы, а не синие стали явью. Теперь я, само собой разумеется, смеюсь, вспоминая эти эпизоды. Хотя почему, само собой разумеется, собственно? Почему мы смеемся над болью и страданием прошлого? Я не знаю. Особенно было горько, что я не смел подойти к маме и рассказать ей правду. Она видела всегда результаты издевательств. Синяки под глазами и опухшие губы. Она растирала ласково мою залитую слезами щеку. Гладила меня. Естественно, спрашивала каждый раз: «Ну, почему? Почему?» А я молчал, я жалел маму. Я хотел защитить ее. Я знал, что ни во сне и ни наяву она не могла бы подумать, что новые, сшитые для сына брюки явились причиной его ежедневных страданий. А я и помыслить себе не мог пояснить ей взаимосвязь между брюками и оскорблениями. Потому что эти брюки дала мне она. Сшила для меня. Каждый шов на твердом, негнущемся материале был проведен с любовью. Она возилась с ними много, много вечеров, часто до поздней ночи. Разве могла она понять, что цвет материала и его прочность давали повод судить ее маленького сына, смеяться над социальным происхождением — дни, недели, месяцы? Нет, не могла. Тогда я решил сам взяться за дело и поправить, если удастся, положение. Оставаясь один, играл так, чтобы на брюках появились дыры. Я ползал на коленках по асфальту, я катался по гальке на футбольном поле. Но брюки были, как из стали, сделаны на века. Материал был произведен для войны. Но я рос. Миллиметр за миллиметром. А брюки мои соответственно укорачивались и укорачивались. Через год они были выше моих щиколоток. И мама, наконец, сама заявила (гордо), что приспело время для новых брюк.

Все это ерунда, если подумать серьезно. Даже если и осталась боль воспоминаний. Зато теперь при виде прилежно работающей за швейной машинкой Лены Ольсен я впал в сентиментальность. О Лене Ольсен, вероятно, можно сказать разное, у нее есть свои особенности, как и у всех нас. Но одно утверждаю я с уверенностью — под ее быстрыми энергичными пальцами находилась не материя, предназначенная для военных мундиров. Скорее всего это были джинсы и джинсовая рубашечка для малышки Томаса; на них сейчас нашивали обычно элегантные небольшие аппликации очень ярких расцветок. Матери мыслят теперь иначе, Эллинг. Они желают теперь, чтобы их маленькие мальчики дурачили головы девчонкам уже в детском садике. Я достаточно насмотрелся, имею право сделать такие выводы. Небольшие группы детей по дороге домой из сада или из дома в сад, шествующих внизу по дороге. Все еще с подгузниками в джинсовых штанах, но с модными кепочками на головах и разноцветными шарфиками.

Разумная мать-одиночка за швейной машинкой. Ребенок спит. От друзей и родственников она получила разные лоскутки и старую одежду. Теперь под ее ловкими руками это старье преобразуется в новые одеяния для нового потребления. Подобный женский образ складывался в нашем мире тысячелетиями, но вековая традиция теперь находит свое выражение на иной, новый лад. Пришло ли бы моей маме в голову приделать аппликации, к примеру, в виде красной розы из шелкового носового платка на штанинах моих брюк. И тем более на штанинах военного образца. Нет. Определенно нет. А вот Лена Ольсен делает это. Она делает это, напевая мелодию «Люси на облаке с диамантом». Напевает и думает о своем бывшем муже. Улыбается слегка насмешливо. У него ведь были положительные стороны… Несмотря ни на что. В сравнении с другими, конечно. Изменял, да. Но никогда не бил. (За исключением одного-единственного раза, это было в кемпинге на севере Норвегии…) Только-то… Ах, глупости. Что же было, собственно говоря? Тоска по нему не проходит. Протягивает по привычке правую руку и ищет его сильную спину, еще не проснувшись по-настоящему в воскресенье утром. Да, теперь ей ничего другого не оставалось, как повернуться спиной к стенке и рассмеяться, вспомнив о его сильных мускулах, когда он делал утреннюю зарядку. Тогда… только чувство отвращения и раздражения, теперь… она громко рассмеялась. Теперь все выглядело безобидным пустяком. Несмотря ни на что! Но причина разрыва отношений и ухода не в этом. Нет. Она ушла от него, потому что время требовало от нее жертвы. Она ушла, потому что дух времени приказывал ей, толкал ее на этот поступок, поскольку она не любила его сильно и пламенно, той пылкой и страстной любовью, которую Голливуд ввел в практику и определил как жизненную норму для всех.

Прекрасно. Но неужели было все так просто? На самом деле, без преувеличений? Настолько жестоко, невыносимо? Или только так показалось? Нет нужды отрицать последнее. Современные разводы по своему характеру отличаются в значительной мере от прежних. В моем классе в начальной школе все дети были из семей разведенных родителей. Мама Гуннара выбросила отца Гуннара, то есть она выдворила его из дома со всеми вещичками, потому что он был алкоголиком. И еще до того как стать настоящим алкоголиком, он проявлял жестокость. По отношению к Гуннару и к его матери. Мы, жители домов-блоков, знали об избиениях. Поэтому расторжение брака одобрили. Причина была, и довольно веская. Мужчина изменился странным образом, превратился в животное, отвратительное животное. Переход от Казановы к волку, у женщины и ребенка не было живого места на теле. Тогда произошел развод. Теперь статистика дает другие сведения. И выводы потрясают… Незначительная ссора, спор-дискуссия по поводу того, кто будет мыть посуду или кто съест последнюю картофелину, ведут к распаду семьи. Неудачное совокупление, оргазм не получился у одного из партнеров: собирай свои манатки и катись на все четыре стороны; иди, куда глаза глядят. Но ребенок остается здесь!

Я был бы самым последним негодяем, если бы позволил себе обвинять Лену Ольсен в том, что она нашла простое решение семейной проблемы. Но право размышлять и удивляться у меня есть. Пыталась ли она отнестись ко злу по-доброму? Пытались ли она посмотреть с юмором на очевидные ошибки и промахи своего мужа? Были ли его связи с другими женщинами достаточно крепкими, чтобы разорвать вмиг их отношения? А что с ребенком, несчастным малышкой Томасом? Новая жизнь в чужом мире. Разве не чувствовали они оба, что посещения отца каждое воскресенье были недостаточны для малыша? Нет, они знали это! И все равно выбрали развод. Они выбрали способ жизни, руководствуясь собственным эгоизмом. И я, между прочим, говорю они, во множественном числе, так как имею на то все основания. Я хорошо понимаю ее отчаяние и гнев, поскольку он лгал постоянно, самым что ни на есть дешевым манером — насчет сверхурочных часов или семинаров, а сам пользовался случаем, любой минуткой, чтобы совокупиться с первой встречной женщиной. Толстой или тонкой, для парня не имело значения. Почему он занимался этим? Что толкало его? Не стоит болтать об этих инстинктах. Не люблю. Инстинкты можно контролировать. Он не думал о своем мальчике, когда пользовался любовью той или другой женщины, совершенно чужой и незнакомой? Почему? Как можно не думать о своем собственном сыне? Должен признаться, непонятно мне.

Но еще одно важно: сказанное не означает, что Лена ни в чем не повинна. Попытаемся посмотреть на событие с современной точки зрения. Нечто произошло? Да. Муж Лены Ольсен во время неофициальной встречи молодых юристов прелюбодействовал с бывшей сокурсницей. Он не думал никому причинить зло. Никому. Произошла случайность (как это нередко бывает в жизни). Случайная встреча в туалетной комнате. Она стоит, наклонившись вперед, и моет руки после визита в уборную. Он оказался здесь по своим, тоже неотложным делам. Теперь предположим следующее: она наполовину шутя, наполовину всерьез (из-за неожиданного интереса к проблеме, где алкоголь, безусловно, сыграл свою роль) просит его позволить понаблюдать, как он мочится. А почему бы, собственно, и нет? Что может быть более невинного в этом? Он помнит отдаленно ее присутствие на лекциях, она хорошо помнит его неуклюжие резиновые сапоги. Прошли годы, с тех пор как они виделись в последний раз. Сексуальных отношений между ними никогда не было, даже если нечто интимное и наблюдалось в тот далекий июньский вечер, когда праздновали ночь Ивана Купалы на Грасхольмене. (Разразился внезапный ливень.) И как раз это несостоявшееся в прошлом половое сношение словно напомнило о себе сейчас, заполонило воздушное пространство небольшой и узкой туалетной. Да, возбуждение наличествует, да еще какое! Оно возрастает и в ней, и в нем. О любви не может быть и речи. Но возбуждение присутствует: в конце концов, они объединяются, склонившись над раковиной, и само ее желание посмотреть, как он мочится, есть не что иное как проявление подавленного желания игры уже во взрослом состоянии. Снова, будто в детском саду, пришло время для доктора и пациента. Оба хохочут, когда он достает половой член. Он пытается пустить струю прямо. Само собой разумеется, у него не получается, хотя и выпито два литра пива и еще два двойных шнапса с водой. Он нажимает, делает себе больно, но ничего не выходит. Он просит ее сделать вид, будто ничего не происходит существенного. Просит не смотреть именно в этот критический начальный момент. Веди себя, словно ты прогуливаешься, Туне. Говори о чем-нибудь обычном. Пересчитай основные законы и правила. Пожалуйста, ради тебя готова на все. Она садится на корточки позади него, вплотную к двери и хлопает руками по бедрам. Сначала сильно, почти с шумом и треском, потом легче и легче. Двигающиеся ноги медленно расползаются в стороны. Одновременно она копирует голос Тора Эрлинга Стаффа, сначала громко, потом тише и тише. Ее нижняя губа дрожит почти по-настоящему. Она ведет процессуальное дело, ее задача оправдать пожилого мужчину, фактически дедушку, использовавшего свое свободное время не по назначению… он не желал рассказывать внукам сказку о волке и Красной Шапочке, а желал…

Потом начинается это. Чистейший ниагарский водопад. В мгновение ока сокурсница тут как тут и наблюдает все. Еще нет секса, пока еще. Преобладает неподдельный познавательный интерес, почти научного характера. Что касается мужа Лены Ольсен, так здесь дело обстоит несколько иначе, хотя он также далек от мыслей, настойчиво внушаемых порнографическими журналами и пытающихся представить извращение правдоподобием и нормой. Ни бывшая сокурсница, ни он не чувствуют себя сексуально возбужденными от мочеиспускания. Более того, если бы им пришлось увидеть нечто подобное в журналах или фильмах, они отвернулись бы с отвращением. Или незлобно посмеялись бы. Это не их стиль — мочиться друг другу в рот или в ухо. Однако налицо факт: муж Лены Ольсен теперь сексуально озабочен. Не по причине мочеиспускания, само собой разумеется, поскольку это для него совершенно нормальный ежедневный процесс. Интерес сокурсницы побуждает его к действию, толкает на решительный шаг в этом направлении, способствует превращению прозаического действия в нечто из ряда вон выходящее, да, можно даже сказать сверхдерзновенное. Рассматривала ли когда-нибудь Лена Ольсен его половой орган с таким интересом? Безусловно, да. Но не во время мочеиспускания. Он не допустил бы этого, сам не хотел бы. Боже сохрани! Но экзотическое в каждодневности побеждает, в конце концов, и побуждает его половой член медленно подниматься, по мере того как струйка мочи становится тоньше и меньше. Следует помнить именно об этом: экзотическое в каждодневности. На этой основе зиждется вся неверность. Не знаю, откуда у меня познания в этой области, поскольку сам не имел возможности их получить, но верю, однако, что так оно и есть на самом деле. Двое теперь владеют маленькой тайной, не совсем обычной. Не совсем обычной, в ней есть нечто нездоровое. Не в том смысле, что следует бояться или стыдиться ее. Нет. Но двое отныне, как бы повязаны одной веревочкой, чувствуют свое сплочение и единение, у них есть общее, о чем другие, приехавшие на встречу, не ведают; они сидят в лекционном зале или на кухне, едят и пьют, слоняются по комнатам и не подозревают о тайном союзе двух людей. От единения к совокуплению: такая ситуация теперь возникла между двумя, каждый переживает сексуальное сцепление как логическое следствие одного события. Она полагает, что научное изучение мочеиспускания у мужчины неожиданно подействовало на нее, она потеряла над собой контроль. Он давно уже потерян. Просто и прямолинейно на мужской манер. Стоит, подобно мальчишке, и держит в руках свой половой орган. Горя от нетерпения, как представляет себе Лена Ольсен. Нет. И еще раз нет. Но, как бы это точнее сказать, событие принимает серьезный оборот. Прерывистый смех, тяжелое дыхание свидетельствуют об этом. А когда она прикладывает свою прохладную руку… все идет так, как и должно идти. Эта часть истории неинтересна. Не только для нас, стоящих вне ее, но также для двух исполнителей. Лена Ольсен думает, однако, как раз совсем иначе. Она смотрит на случившееся иными глазами. Ей не преминули доложить о происшедшем. Конечно, тайком. Больше всего ее раздражает взаимное физическое притяжение и обоюдное страстное желание этих двух. Кроме того, она полностью искажает ход событий. Тайный доклад всегда означает несвязный текст, отдельные отрывки. Информация поступила, по всей очевидности, от стоящего под дверью и подслушивающего пьяного. Лена Ольсен твердо уверовала, что сокурсница пародировала (причем блестяще) адвоката Верховного суда во время самого полового акта. Для нее поведение мужа, таким образом, становится не только фактом супружеской измены. Хотя что может быть тривиальней случившегося? Нет. Она видит перед собой болезненный половой акт, извращение. И она замыкается в себе, как это обычно делают все, кто разочарован в жизни. Как случилось? В чем моя вина? Где я не досмотрела? Может, он хотел что-то от меня определенное, но не посмел просить по той или иной причине? Хотел, чтобы я голосом Тора Эрлинга Стаффе требовала полного удовлетворения по всем статьям каждый раз, когда он заканчивал? Почему, черт возьми, он открылся именно ей? Почти совершенно чужой женщине? Женщине, с которой он до настоящего момента ничего общего не имел, кроме этого не получившегося сближения на Грасхольме десять лет назад?

Что ж, я могу понять ее. Но тем не менее… она явно промахнулась и не разгадала существенное в происшедшем. Она обратила внимание на чисто физическую сторону свершившегося, просмотрев целостность, глубину и взаимосвязь явления. Но опять, если рассуждать по-справедливому: это не в первый раз ей пришлось выслушивать подобные сообщения о своем муже. Он был и остался юбочником. Но… Она не поняла, что этот случай — всего лишь игра воображения, невинная шутка, развлечение. Что же в действительности произошло? Мимолетная встреча двух мускульных частей двух тел? Приблизительно как дружеская встреча на ринге в двоеборье. На этом зыбком основании она выстраивает такое… городит целый огород… Она расправляется с прошлой своей жизнью одним махом, из-за пустяка рвет то, что было создано совместно годами. Определяет судьбу своего сына, разлучив его с отцом. Как же так можно поступать? Ведь взять беременность, сколько она длится! Девять месяцев она носила под сердцем малышку Томаса. Теперь она принесла сына в жертву. Чему? Кому? Потому что несколько килограммов мяса соединились на 90 секунд? Господи, помилуй, может, и этих секунд-то не было и в помине! Мы только знаем, что она взяла в руку его член! Ну и что? Какой нелепый способ коверкать себе жизнь! Я рассмеялся коротким таким смешком, или точнее, хихикнул тихо. Опять дурно проявил себя, рассуждая подобным образом. Но мысль какая великолепная! Муж Лены Ольсен идет в туалет, чтобы испустить несколько капель водицы. Бывшая сокурсница случайно оказалась на месте. Ее совершенно невинная затея посмотреть, как он мочится. Игра в подглядывания. Его недоумение по поводу неожиданной эрекции. И получается в итоге: женщина, берет в руку его половой орган, выглядит так, будто она хочет приветствовать маленького ребенка. И тут он не сдерживается! Все платье сверху обрызгал, испортил! Но все равно, разве это несчастье, трагедия? Глупость несусветная! Яйца выеденного не стоит! Но за дверью туалета валяется, само собой разумеется, пьяный в стельку трепач, который все переиначивает по-своему. И свое сочинительство он, конечно, немедленно доставил Лене Ольсен, а она, оскорбленная, не разбираясь и не задумываясь, постаралась возвести (естественно, в рамках дозволенного, но достаточно широко) этот случай до мировой катастрофы.

Господи, Боже мой, за что мы, люди, терзаем друг друга! Кто был этот пьянчуга? С полной симпатией и с полным сочувствием отношусь ко всем участникам этой истории, но только не к нему… Прощелыга! Между прочим, вероятнее всего это была женщина. Сплетница первого класса, змея подколодная с ядовитым жалом!

Я вдруг проголодался. Пошел на кухню, чтобы приготовить что-нибудь поесть. Чайник с чаем, большой стакан холодного молока и четыре кусочка хлеба. И я думал, когда нарезал себе четыре кусочка хлеба: забавно, как привычки правят нами. Сколько помню себя, каждый вечер я готовил себе точно такое же меню. Мама, напротив, никогда не ела по вечерам, утверждая, будто спит неспокойно, если съест немного, пусть небольшой кусочек после обеда (хотя именно к послеобеденному кофе у нее всегда были в наличии вафли или кексы). Со мной все было иначе. Ужин, который я съедал в одиночестве за кухонном столом, стал для меня ритуалом, которого я твердо придерживался и не по принуждению, а по своей доброй воле. Когда мама была еще жива, она нередко стояла в дверях и молча рассматривала меня, но никогда не мешала мне в моих вечерях… за это я ее очень уважал. Я понимал ее. Она была матерью, ей было интересно увидеть, как ее мальчик ел, «впихивал в себя кусок за куском»; и она часто улыбалась мне нежно, слегка робко. Нет на свете такой матери, которая не наслаждалась бы видом своего кушающего ребенка. Питание означает для нее рост и здоровье ее малыша, каждый кусочек хлеба превращался в ее союзника. То, что шло на пользу ребенку, развивало его физически, шло и ей на пользу, успокаивало душу, заставляло забыть — пусть на время — о возможных болезнях и даже смерти.

Всегда четыре ломтика. Всегда один и тот же сорт хлеба — «кнайп». Пусть не всегда свежий, но всегда только кнайп. Выбор бутербродов тоже был раз и навсегда установленным правилом. На завтрак я, правда, иногда позволял себе экспериментировать, вернее сказать, варьировать. Когда я тянулся рукой, чтобы достать с полки банку с шоколадным муссом, случалось, что я внезапно и невпопад, по непонятным причинам (и часто в бешеном темпе) хватал стеклянную банку с медом или кувшинчик с малиновым вареньем. Я думаю, что все это происходит от постоянного, не покидающего меня раздражения. Во всяком случае, я давно уже заметил в себе повышенную возбудимость именно в утренние часы. Начинаю как бы метаться, вести себя странно, импульсивно. Ни с того ни с сего, например, хватаю не свою, а мамину зубную щетку. Или, одеваясь, натягиваю носки с такой зверской силой, что они моментально рвутся, а в пальцах появляется боль. А когда наступил этот трудный переходный возраст, так и того хуже! Хорошо помню, как каждое утро появлялось необъяснимое желание — хотел убить маму. Только войду на кухню и увижу ее худую шею или нежный лоб, где под кожей виднелись две тонкие артерии, так словно дьявол сидит во мне и шепчет: убей ее, Эллинг! Прикончи ее! Сумасшествие одно! Само собой разумеется, я так не думал. Я очень любил ее. Ничего извращенного в этой любви не было. Она просто была моей мамой, она родила меня. Она была мягкой и нежной, заботливой, и я любил ее. Мы жили вдвоем, только мы — она и я. Однако, все равно, каждое утро во мне все кричало.

Но насчет вечерней еды. Четыре ломтика хлеба. Толстый слой маргарина. Два ломтика с рыбным пудингом. Один с сыром. Один с колбасой сервелатом. И так год за годом. И в детстве, и в юности. И когда стал совсем взрослым. Два с рыбным пудингом. Один с сыром. Один с сервелатом. Толстая полоска майонеза поверх рыбного пудинга. Тонкий слой горчицы на сыр. Мама иногда клала соленый огурец на сервелат, но я делал вид, что не замечаю этого. Я думал и думаю, что такая колбаса, как сервелат, сама по себе имеет вкус и не требует никаких добавок. Но у мамы на этот счет было другое мнение, и я, само собой разумеется, не имел ничего против. Мы не ссорились по пустякам. Но — и теперь мне почти дурно делается при одном воспоминании — я не любил этого. Я считал, что она занимается расточительством. Соленое класть на соленое, куда это годится! И как можно есть такое! А потом, действительно ли она любила поедать мешанину? Или это был каприз, сиюминутная выдумка? О постоянной привычке, привычке с детства, неправильно говорить. В те времена было не так уж много хлеба в стране. К чему это все я? Сижу теперь и маюсь дурью. Само собой разумеется. Мама умерла, и мои вопросы, понятно, останутся без ответа. Банку с огурцами я опустил в помойку. Глупо и неэкономно, но, как я слышал, уборка необходима, если кто-то умирает. Прочь ее кровать. Прочь ее одежду и прочь шкаф с одеждой. Прочь вязанье и, естественно, банку с солеными огурцами.

Снова возвращаюсь к бутербродам. Для меня далеко не безразлично, в каком порядке потреблять их. Обычно я ем так: сначала один бутерброд с рыбным пудингом. Потом с сыром. После — большой глоток холодного молока, приблизительно полстакана. Потом с сервелатом. И снова бутерброд с рыбным пудингом. Под конец выпиваю остаток молока. А когда чай? Чай я пью после еды. Всегда.

Я взял чайник и пошел в комнату Ригемур. Сытый и довольный. От чайника шел легкий пар. Я снова уселся за телескоп.

Она пришла. Мне безразлично, где она была… важно, что теперь Ригемур Йельсен снова дома. Четверть одиннадцатого. Я сделал запись. Ригемур Йельсен возвратилась домой в четверть одиннадцатого. Стояла точно так, как и в первый день, когда я впервые заметил ее. Срывала засохшие листья в цветочных горшках? Голова набок. Забавно в общем-то. Я часто слышал, что пожилые женщины по особому относятся к комнатным растениям. Ухаживают за ними, точно за своими детьми, или еще лучше. Разговаривают с ними, гладят, голубят и ласкают. И такой уход будто бы влияет на рост растений, стимулирует их развитие. Я читал об этом статьи в журналах, которые выписывала мама, и некоторые не только утверждали, что так оно и есть в действительности, но научно обосновывали исключительность явления. Например, по инициативе одного священника вся община баптистов в США разделилась на две группы. Члены одной группы были обязаны молиться и просить Господа, чтобы семена их комнатных растений взошли, хорошо росли и цвели. Другая часть общины, у которой были точно такие же растения в горшках, с точно такой же землей и с точно такими же правилами полива, была обязана вести себя пассивно. Значит, они не должны были просить Господа о помощи своим растениям, просто-напросто забыть эту тему во время вечерней молитвы. И результат оказался потрясающим. Семена, которые находились, так сказать, под постоянным присмотром и надзором, за которые молились денно и нощно, пустили ростки раньше других, и сами растения были больше и крепче, чем другие в других горшках. Само собой разумеется, это не пошло на пользу науке, поскольку выходило, что Бог таким образом вмешался в дело и манипулировал развитием им же самим созданного. Все осталось, однако, без особых перемен в мире, в само чудо верила только эта маленькая и неприметная община в Оклахоме. Жизнь продолжала двигаться тем же самым путем, что и раньше. Но независимо от научных и ненаучных исследований и выводов я нисколько не сомневался, что Ригемур Йельсен так или иначе вела разговоры со своими растениями, стоящими у нее на подоконнике. Удивляло одно-единственное: почти через день она срывает листья и цветы с растений. Больные они? Растительная вошь? «Быть может, вошь», — подумал я. Или другие насекомые-паразиты. Иначе не объяснить, что к чему. Разумеется, можно допустить, будто она срывает зелень автоматически, поскольку от природы немного нервная, но у меня сложилось совершенно иное представление об этой женщине. Ригемур Йельсен производила впечатление очень уравновешенного человека, такого, который не станет рвать без всякой нужды листья с растений.

Из записей, сделанных в журнале:

«Ригемур Йельсен: дома в четверть одиннадцатого. В постели полчаса спустя. Что-то не соответствует в ее действиях с горшечными цветами в ее квартире. Свежие и здоровые растения не теряют листья в таком бешеном темпе».

После того как Ригемур Йельсен отправилась спать, я перевел трубу телескопа вниз на Рагнара и Эллен Лиен, точнее на Эллен Лиен и ее подругу, которая все еще сидела у нее. Да, она не только продолжала сидеть, хотя уже было больше половины одиннадцатого, она даже придвинулась ближе к Эллен. Теперь две женщины сидели на диване и очень, очень близко. Еще я обратил внимание, что на столе снова стояла бутылка вина и два бокала, но… времени на размышление не было, так как я увидел… я увидел, что подруга начала гладить Эллен по волосам. Что же, черт возьми, здесь происходит? Ага, понятно! Эллен, наконец-то, разговорилась. По-настоящему. Рассказала истину о муже, сорвала маску с его якобы спокойного лица. Рассказала о лжи в своей жизни. Натянутость и неестественность исчезли. Она не смеялась. Значит, я ошибся, когда полагал, что она сразу доверилась подруге и рассказала о насилии в супружестве. Похоже, что так. Позднее время, бутылка дешевого вина оказали, вероятно, свое воздействие. Эллен решилась на этот шаг, решилась доложить подруге все как на духу. Начистоту. Вот моя жизнь, Юханне. Видишь. И Юханне утешает ее. Юханне гладит и утешает. Рассказывает свои истории, говорит об ошибках, которые она совершила в отношениях с мужчинами. Она рассказывает Эллен, как он хотел овладеть ею. Как в порыве ревности выталкивал всех за дверь, друзей и членов семьи. А что Херман? Ну хорошо, он не бил. По правде говоря, лучше было бы, если бы бил. Эти его едкие реплики и насмешливость, и ледяной сарказм, и холодность. Не только в присутствии других, о нет! Если бы так! Сцены разыгрывались также в спальне, когда были наедине. За обеденным столом, который она накрывала с большим искусством. В гостинице на Канарских островах. Вот какой он, этот внешне симпатичный и доброжелательный Херман. Психопат с приветливой улыбкой. Почему она не порвала с ним раньше? Как она выдержала столько времени с этой холодной рыбой, с этой бесчувственной скотиной? Юханне сама не могла ответить на эти вопросы. Сексуальная жизнь? Ох, лучше не говорить! Сверло сверлит нежнее и мягче, чем Херман, когда он начинает свои поползновения. И так было часто. Как правило, несколько раз в день. Утром и вечером. С большой охотой после еды делал это он, Херман. Когда наклонялась над печкой. Над стиральной машиной. В душе и ванне. Бесчувственный насос, равнодушный; оставлял ее потом одну в склизком влажном вакууме. Любовные утехи, нежности, ласки? Никогда, никогда не бывало! Да и после акта ни единого доброго слова, только сигареты свои курил. Были, конечно, исключения, но эти исключения теперь травой поросли. Остались воспоминания, неясные и блеклые. Была одна ночь… в кемпинге в Богстаде, когда еще жили на севере Тренделага. Забавно, это произошло под конец их отношений. Они поехали в столицу, хотели посетить выставку-ярмарку лодок и катеров в Шелусте. Только они, только вдвоем, и пачки брошюр о яхтах и сборных каноэ. Она почти рассмеялась.

И все время Юханне гладит Эллен то по волосам, то по щекам. Гладит и гладит.

Мне это не понравилось. Что означали эти беспрестанные поглаживания? Только симпатию? Только сочувствие? А не вожделение ли? Не требование ли определенное? Короче: может, я непроизвольно стал свидетелем начала лесбийского любовного ритуала? Похоже, что так. Ради всего святого, я не против. Нисколечко! Вполне одобряю. Во-первых, поскольку полагал и полагаю, что взрослые люди в сексуальной области имеют право чинить, что хотят, только, конечно, если без вреда для других. Кроме того, в данном случае я действительно одобрял происходящее. Что еще может быть естественней, если две старые задушевные подруги сольются вместе в любовном экстазе, когда вокруг них такое творится? Эллен: замужем за насильником. Человеком без принципов, человеком, предавшем идеалы, которые он по долгу службы обязан блюсти и защищать. Что касается Юханне, то здесь трудно сказать что-то определенное, во всяком случае пока. Предположить можно многое и разное. Наклонность к лесбиянству у нее могла появиться, разумеется, еще в начальной школе, после того как начались уроки гимнастики. Возможен и другой вариант: ей не повезло в любовном отношении, попадались одни бесчувственные идиоты, тупые чурки… вот она и обратилась к представительницам своего же пола. Такое нередко происходит, я об этом читал.

Ага, она прекратила, наконец, гладить. Налила вино в бокалы. Снова сигареты. Бог ты мой, сколько эти женщины курят! Впрочем, я рад, что закончились эти поглаживания, пусть осторожные, но явно любовные. Если и есть что на этом свете, чем я вовсе не интересуюсь, так это сексуальная жизнь других. Теперь она предстала передо мной во всей своей красе. Пожалуйте! Но я не опасен в этом смысле. А вот если кто другой их увидит да еще с иным пониманием насчет взаимоотношения людей одного пола, тогда им несдобровать! Зануды, блюстители морали тут же растрезвонят где нужно и не нужно, распустят гнусные слушки. И только боги ведают, что добрейший Рагнар скажет, когда до его ушей дойдет эта молва. Не хочу знать, боюсь даже подумать.

Направляюсь вниз к первому этажу. Темно во всех трех квартирах. Самая крайняя, что налево, по всей видимости, пустая, в ней никто не живет. В самой дальней, что направо, размещался некий Мохаммед Кхан. В середине — Арне Моланд. Неужели тот самый Арне Моланд, который рыгал прямо на меня, когда я был в пятом классе? В таком случае Ригемур Йельсен и другие честные обитатели блока получили черную овцу в своем стаде. От такого наглого парня, позволившего себе издеваться над младшим исключительно ради веселья, ради забавы, можно ожидать всего, да, самого худшего. К тому же, он занимался наркотиками. Об этом все знали. У меня заурчало в животе.

Позже. Я спал неспокойно.

На следующий день, позавтракав, я отправился на почту. Посещение обдуманное и заранее спланированное. Я хотел положить небольшую сумму (320 крон) на сберкнижку. Счет у меня был в почтовом банке. Деньги остались после смерти мамы, лежали в ящике тумбочки в спальне, и я не мог просто так взять их, сунуть в карман и расходовать. Не мог. Совесть не позволяла. Называйте это, как хотите. Вероятно, я сентиментален.

Было немногим больше десяти, когда я переступил порог почты. Обычно здесь толчется с самого утра народ, но сегодня было, как это ни странно, на удивление тихо и спокойно. Работали три окошка. Очереди — приемлемые. Я не встал сразу, необдуманно, в какую попало очередь. У меня вошло в привычку размышлять на этот счет хорошенько. В итоге накопился большой опыт, очень полезный. Некоторые думают, например, будто почти всегда по закону подлости перед ним стоит некто, кто должен перевести большую сумму денег в Ботсвану или купить марки на несколько сотен крон с целью развязать горячий спор с дамой в окошке, если окажется, что на некоторых марках стоит «Hoper», название страны по новонорвежски. Само собой разумеется, ошибочно утверждать, что все ведут себя подобным образом, но принять меры предосторожности никогда не мешает. Во-первых, не следует заблуждаться относительно тех, у кого в руках масса почтовых отправлений. Ужасающе действует только на первый взгляд, но может быть обработано вмиг. Нет, не на это следует обращать внимание. Главное — взгляды посетителей и положение тела, вот что следует прежде всего заметить. Заядлые скандалисты выдают себя сразу с головой, они обычно стоят и переминаются с ноги на ногу или покачиваются-раскачиваются. Им не терпится поскорее подойти к окошку, чтобы начать тотчас же базарить, интриговать безразлично по какому поводу. Внутри у них все горит. У них всегда есть время, хотя они делают вид, что ужасно торопятся. Они равнодушны ко всему, что происходит в очереди перед ними. Женщин, которые крепко держатся за сумку, висящую у них на животе, следует больше всего остерегаться и не становиться за ними в очередь. Опасно! Такие сумки могут вмещать уйму корреспонденции! На свете немало людей, верящих, что все можно организовать через почту — эти люди одеты всегда в пальто и шляпу. Они настойчиво утверждают, что именно в прошлую пятницу именно в этом окошке погасили банковский чек, или требуют выдачи заказной корреспонденции, даже если не взяли с собой паспорта или другого документа, подтверждающего их личность.

Но довольно об этом. Я хочу только сказать, что всегда произвожу как бы смотр очередям. Делаю это так. Иду к окошку, которое закрыто, то есть не работает, часто под предлогом, будто бы надо заполнить бланк. Потом, опустив голову к бумагам, я деликатно, исподтишка рассматриваю людей в очередях; эти быстрые, украдкой брошенные взгляды едва ли приметны для других, но мне они приносят чрезвычайно полезную информацию. Вот и теперь, вооружившись предварительно разными бланками для заполнения, я направился к окошку, которое было закрыто. Оно находилось в середине, между двумя открытыми, и я невольно оказался стоящим между двумя очередями, оказался в центре внимания. Ясно, что мое поведение не осталось незамеченным, в нем усмотрели уж точно нечто эксцентричное, но мне, честно говоря, наплевать. Я знаю, что думали: почему этот тип не заполняет бланки за столом, специально предназначенным для таких целей, причем стол стоит отдельно… Но я не нервничаю. Хорошо натренирован, упражнялся даже дома, потому вожу ручкой по бумаге четко и уверенно. Ни тени смущения, ни тени высокомерия, но также ни тени смятения! Ясно до предела, что я — на верном пути. Здесь, в этом районе города, живет некий молодой человек, здесь он знает все наперечет, здесь он заполняет счета, бланки, чеки, как ему заблагорассудится. И ничего удивительного в том нет. Правильно, в помещении стоял отдельно стол, он определен для почтовых операций, но этот парень предпочел избрать прилавок перед окошком. Значит, у него есть свой стиль, свой метод заполнения почтовых отправлений. Короткими резкими движениями я стал заполнять бланк. Беглый взгляд в сторону и одновременно хмурю брови — молодой человек производит в уме вычисления. Десять или двенадцать тысяч положить на счет? Таким видели они меня. Мужчина, который колебался меж тысячными ассигнациями, потому что величина вклада, собственно, не играла для него большой роли. Я как раз только что вывел на бумаге цифру «триста двадцать», как увидел ее. Ригемур! Ригемур Йельсен открывала стеклянную дверь и входила в почтовое отделение. Не в пример мне она сразу встала в очередь, и я заторопился. Я петляя двинулся от закрытого окошка, где стоял в размышлении, и встал за ней в очередь. Забыл о своих счетах-подсчетах, как быстрее продвинуться в очереди. Что за позиция! Не позиция, а мечта! Секунда невнимания, и я потерял бы это место! Стало тошно от этой мысли. Да, чуть было в обморок не упал, пока, наконец, не дошло, что бояться мне нечего, действительно стою позади Ригемур Йельсен. Совсем близко. Почти вплотную. Я изучал сзади ее шляпку в стиле Робина Гуда. Обратил внимание на маленькое зелено-синее перышко на правой стороне; почему-то не заметил его раньше. Темные волосы перемежались с отдельными сединками, серебристые нити ниспадали красиво на воротник пальто. Передо мной ее спина. Спина, обтянутая пальто. Ни единой чешуйки перхоти на материале, хотя, без сомнения, на таком плотном материале она должна была непременно осесть. Нет. Короче говоря, правда заключалась в том, что Ригемур Йельсен не имела перхоти.

Ригемур? Р-и-г-е-м-у-р! Я стою здесь, позади тебя, Ригемур. Не стоит оборачиваться. Это только Эллинг, симпатяга парень из соседнего блока. Слишком близко? Что ж, позволь мне сказать начистоту: если я высуну язык, то достану края твоей шляпки. Не оборачивайся, Ригемур. Стой так, как ты стоишь сейчас. Лучше не придумаешь. Ты — впереди, а Эллинг — сзади. Для тебя я ничто. Я — темное окно в блоке, который чуть выше твоего. Черная дыра. Правильно, я знаю, ты любишь печень и корейку и предпочитаешь черносливовый йогурт вишневому. Не имеет значения, Ригемур. Там — ты, а я — здесь. Так близко и так далеко, немыслимо далеко. Находимся вместе как бы в одном пространстве. Одни мы. Мне нравится, как ты осадила Крыску. Но ты не знаешь и не ведаешь: этажом ниже тебя живет не человек, а насильник; две женщины там, по всей видимости, лежат сейчас и занимаются любовью, тогда как насильник на службе и арестует бандитов, о которых ты не имеешь представления. У тебя есть твоя квартира, у тебя есть твоя жизнь. Точно так, как у меня есть моя квартира. Моя жизнь. У тебя — твои дела на почте, у меня — мои. Но мне теперь наплевать на эти мои дела. Понимаешь, Ригемур? Это Эллинг. Только Эллинг и никто другой. Я стою здесь, прямо за тобой.

Я вдруг обратил внимание на седой волос, который зацепился у нее на пальто, немного ниже крестца. Одинокая волосинка на синем фоне. Для постороннего человека непонятно и смешно, но я в это мгновение только и думал, как бы завладеть этой волосинкой. Если бы ее прикрепить, к примеру, на черный картон, то, без сомнения, будет впечатляюще смотреться на белой стенке над письменным столом в комнате Ригемур.

Да, но как заполучить ее? Вот в чем вопрос. Сзади меня стояли двое и, насколько я мог разобрать, обсуждали проблему вступления Норвегии в Европейский союз. Точнее, слово «обсуждали» не совсем уместно и правильно. Оба были явно противниками вступления Норвегии. Нельзя доверять «этим высоким господам из Брюсселя», — полагали они. Прекрасно. Я же полностью доверял Гру в этом деле. Кроме того, прекрасно в том смысле, что эти двое, занимаясь столь важной проблемой, не обращали на меня ни малейшего внимания. Иначе что бы было? Стояли бы и от нечего делать глазели на меня. Опять же, хорошо, если только так. Могло быть и хуже. Между тем необходимо, крайне важно, чтобы Ригемур Йельсен не заметила меня и моих наблюдений. Само собой разумеется, я могу сделать вид, будто вдруг теряю сознание. И тогда… тогда я медленно и как бы непроизвольно прислоняюсь к Ригемур Йельсен и, падая, хватаю эту волосинку. Нет, не пойдет. Слишком много шума возникнет. И Ригемур Йельсен, безусловно, запомнит меня после такого случая. Запомнит мое лицо. Запомнит несчастного молодого человека, который средь бела дня в местном почтовом отделении совсем неожиданно падает в обморок. Она начнет сокрушаться. Она расскажет об этом всем. Друзьям и родственникам. Она побежит за мной, если встретит в супермаркете, и начнет вежливо справляться о здоровье. Лучше чувствуете? Может помочь? Принести? Приготовить? Приятно было бы, конечно. Но я не желал такого рода контакта. Я думал совсем иначе. Я не хотел быть навязчивым, быть ей в тягость. Не хотел вот так прямо войти в ее жизнь.

Но волосинку я хотел заполучить. Я не хочу сказать — заполучить «во что бы то ни стало», любой ценой, — но я был готов на жертвы. Существовал еще один вариант: наклониться, будто завязываю шнурки на ботинках, а самому тем временем кончиком языка осторожно снять волосинку. Здесь, несомненно, нужна быстрота действия, натиск и… готово! Приблизительно, как хамелеон захватывает насекомых, ничего трудного и невозможного нет в проведении этой операции. Если случится непредвиденное, то есть если кто-то вдруг обратит внимание на мой язык, на его необычные пируэты и вращения, тогда прикинусь эпилептиком. Дескать, припадок. Понятно, что в этом случае мой план провалится, не получу информацию о Ригемур Йельсен. Ну и ладно! Не удалось так не удалось. Плакать не буду! Зато все равно выйду из положения с чистой совестью.

Итак, я наклоняюсь осторожно вниз. Делаю вид, будто пытаюсь поправить шнурок на правом ботинке. Только поправить, чтобы не развязался совсем. И в этом нет ничего странного. Ты стоишь в очереди и видишь, что у тебя непорядок с ботинками; у тебя есть время и потому ты решаешь наклониться и завязать потуже шнурки.

Так я и поступаю. Будто бы затягиваю узелок, но одновременно приподнимаю чуть-чуть голову и вижу, что нахожусь всего в нескольких сантиметрах от желанной цели. Мое лицо находится фактически на уровне ее попы. Если хочу достать волосинку языком, должен вытянуть шею, словно жираф. В сомнении и отчаянии тянусь к волоску, слегка выпрямляюсь (чувствуя явную боль в спине), подбираюсь ближе и ближе к цели, остается теперь высунуть по-настоящему язык над нижней губой и… сильный рывок в очереди, синяя спина в пальто удаляется, а я, неуклюже мотнувшись вперед, каким-то образом удерживаю равновесие и не падаю.

Ну, что ж. Делать нечего. Сомнений нет, она ушла! Но времени у нас хоть отбавляй, успокаиваю я себя. Еще не все потеряно. Нужно принять к сведению изменение обстановки, есть о чем подумать. Волосок пока в сторону. Я понял, что подошла очередь Ригемур Йельсен. Она удалилась к окошку, а я остался стоять теперь, как на выставке, первым в очереди.

Снова слышу ее спокойный голос. Необыкновенное самообладание. Я слегка подался вправо и сделал вид, будто изучаю новые, выставленные в витрине за стеклом марки. Краем глаза вижу, как Ригемур Йельсен подает в щель окошечка свою банковскую карточку. Одновременно слышу, как она просит двадцать почтовых марок стоимостью в 3 кроны 50 эре. В подтверждение своей личности Ригемур Йельсен показывает паспорт, обычный норвежский паспорт, и на секунду держит его раскрытым на первой странице. И в этот счастливый для меня момент я успеваю прочитать дату рождения «Ригемур Йельсен, 24.12.1922». Вот и все. Узнал не так уж много, но с другой стороны, и не так уж мало. Ригемур Йельсен родилась в рождество! Через несколько недель ей исполнится семьдесят!

Теперь все происходит молниеносно быстро. Не успеваю опомниться. Деньги и марки подаются из окошечка, Ригемур спешно принимает их и раскладывает в своей сумке. А потом как бы исчезает. Словно не было ее и в помине. Позже, задним числом, я понял, что я сам настолько запутался в своих умствованиях и настолько все в голове у меня перемешалось, что на минуту-другую выбился из нормальной колеи. Но тогда мне привиделось, будто Ригемур Йельсен просто взяла и растворилась, исчезла на моих глазах.

Я пришел в себя, когда встретился глазами с вопрошающим взглядом женщины в окошке. Взгляд зеленых глаз, как сейчас помню. Зеленых под рыжей челкой, закрывающей чуть лоб. Неужели мать-одиночка? Неужели Лена Ольсен, мать маленького Томаса? Нет, не может быть. А все же? Я непроизвольно наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть лицо. Ее рот теперь двигался, выглядело так, точно она сказала нечто. Я видел, что ее губы сложились сначала в «о», а затем в «е», и что ее взгляд стал тверже, возможно, даже злее. Не знаю почему, но я почувствовал, что тоже формирую ртом букву «о». Вытягиваю губы трубочкой не для поцелуя, но как бы хочу выговорить «о». Ее руки беспокойно двигались. Она нетерпеливо била желтой ручкой по небольшому, лежащему перед ней блокноту. Так-так-так-так-так-так-так, одновременно она, казалось, как бы искала контакта с чем-то или с кем-то позади меня. Я хотел обернуться, чтобы проверить свое предположение, но тут получил сильный толчок в спину. Ух, как больно! Чуть было не упал, невольно пришлось сделать два шага вперед в направлении к окошку. Признаюсь, вероятно, я вел себя несколько странно, особенно если смотреть со стороны, если не знать всей взаимосвязи, но все равно — разве можно поступать так с незнакомым человеком в любых случаях, независимо от обстоятельств? Где это видано — толкать в спину! Да еще с такой силой. В плечах больно. В плечах? Но меня же толкнули в спину. Как боль могла оказаться в плече, когда меня толкнули в спину? Я обернулся, чтобы выяснить по возможности происшедшее, но позади меня — забавно… никого не было. Быстро, как пантера, я снова повернулся к окошку — там стояли эти двое, противники вступления Норвегии в Европейский союз. Я хотел отплатить им ответным ударом, но тут вспомнил о Ригемур Йельсен. Три-четыре здоровенных прыжка — и я был за пределами почтового отделения.

Конечно, она не ушла далеко. Но я почувствовал стыд. Надо же до такой степени забыться и выбросить ее из головы. А все эта рыжеволосая виновата. Ее вопрошающий взгляд буквально парализовал меня. И совершенно непонятно почему. На секунду вдруг показалось, что в воздухе запахло потом. Сильное дуновение ветра с резким запахом пота бросило пряди волос прямо мне на глаза. В пятидесяти метрах от меня я увидел Ригемур Йельсен, она направлялась к торговому центру. Шагала так уверенно и решительно. Теперь у нее были деньги и теперь у нее были марки, теперь ей сам черт не страшен. Она готова была к борьбе с новыми трудностями повседневности. Я последовал за ней. Но на расстоянии. То есть я поступал так: сначала бросок к ней, а потом близкое скольжение позади. Настолько близкое, что видел желанную волосинку на пальто. Затем медленное отступление, чтобы между нами появились другие прохожие. Ты идешь там, я иду здесь. Мы вдвоем на пути в будущее. Одному Богу известно, что оно нам принесет. О’кей. Ригемур Йельсен скоро исполнится 70 лет. Чисто статистически ей недолго осталось пребывать на этой грешной земле. А что со мной? Мне 32 года. Не прожил еще и полжизни. Удастся ли собрать информацию о Ригемур Йельсен до ее смерти, чтобы с полным правом мог сказать, например, что знал ее хорошо, понимал ее хорошо как свою соседку и как близкого человека?

Одно было достоверно: Ригемур Йельсен шла в направлении торгового центра. Делать покупки? Тогда я тоже. Забыл мгновенно о «святости и неприкосновенности» материнских 320 крон. Обрадовался, что не успел положить их на счет. Господи, 320 крон — ничто, мелочь. Я имею в виду на сберегательной книжке. А вот в кармане они представляли некоторую ценность. Я даже взял бы такси, если бы она это сделала, чтобы поехать вслед за ней к торговому центру.

Она прошла мимо входа в метро. Она прошла мимо остановки такси. Она прошла мимо входа в «ИРМА». Ригемур Йельсен просто-напросто шагала к доктору медицины Франку Фридману.

Я остался в пассаже торгового центра. Хожу вперед и назад. Что с ней такое? Вспотел под мышками, боязно стало. Отвратительные картины мелькали перед глазами. Я вспомнил о книге здоровья, лежащей у нас дома на самой нижней полке. Я не касался ее годами, она была моим «кабинетом ужасов» в детстве. Страшные ожоги от пожара на предплечье у женщины. Сифилисная рана на мужском органе. Разные виды кожных заболеваний! В красках! Содержание дополняли иллюстрации и рисунки разных, какие только существуют на этом свете, бактерий. От прочитанного и виденного можно было сойти с ума.

Я молил Бога, чтобы ничего серьезного. Хотя в ее возрасте всего можно было ожидать, опасность серьезно заболеть подстерегала на каждом шагу. И когда я продумывал эту мысль, то, конечно, автоматически переключился на тему — мамина болезнь и мамина смерть. Ведь именно доктор медицины Франк Фридман первым истолковал симптомы болезни мамы и послал ее к специалистам. И я думал, шагая между цветочным отделом и книжным: «Работала ли Гру врачом? Работала ли врачом сразу после окончания института? Например, всунула ли она хоть раз ректоскоп в прямую кишку старой швеи-пенсионерки из Эйны, чтобы проверить точнее, как обстоит дело? Бог ты мой, какая поразительная мысль! Ведь исследование ректоскопом напоминало мои вечерние занятия с телескопом. Я верил, очень верил, что Гру практиковала сначала как врач, а потом уже вплотную занялась политикой. Убежден даже, что лишь после такого рода знаний возможно серьезное отношение к делам Народа, истинное понимание обычного простого человека из толпы.

Я ненавижу любую форму вульгарности, но сейчас позволю себе сказать: только тот, кто однажды заглянул в заднепроходное отверстие своим избирателям, увидел их, так сказать, на близком расстоянии, способен управлять таким сложным обществом, каким является современная Норвегия. Университета недостаточно, всяких профессиональных уловок и хитростей недостаточно, чтобы вершить судьбы простых мужчин и простых женщин, к тому же если учесть завихренность общественных процессов. Вот прежние руководители социал-демократии знали что к чему. Это у них в крови сидело, они долго не размышляли. Работали физически, а потом решились, взяли и сели в поезд и прямо в Осло, а затем и в стортинг попали. У них было одно дело, одна задача. Они умели сочетать свою работу с государственной. Такой мне, кажется, была и Гру Харлем Брундтланн. Чтобы быть конкретным: такой была фактически старая швея из Эйны, несмотря на ее болезни, которую Гру хотела ввести в Европейский союз; таким был Ерун Педерсен; он родился в конце прошлого века, знал нужду, знал тяготы жизни старой норвежской деревни, а теперь вот без устали делился опытом, рассказывал о благах европейского сотрудничества.

Я просто зримо представлял Гру практикующим врачом. Остроумная, прямая и без излишней сентиментальности. Врач, который знает цену труду, врач, который гонит жалобщиков и ипохондриков за дверь, бросая им в спину кусачие реплики. Я любил по ночам, когда не спалось, фантазировать. Представлял, как Гру Харлем Брундтланн, премьер-министр страны и вдобавок еще к своей государственной деятельности самый настоящий врач, имела повод принимать пациентов самого разного калибра. Пациентов с психическими комплексами, с запорами, легочников и сердечников. Аллергетиков и почечников. Я понимал, естественно, что это были только сны, несбыточные сны. Я знал лучше других, я понимал, какую нагрузку приходилось выдерживать Гру. Каждый день. Как она умела все вынести? Трудно объяснить. Но мне нравилась эта игра, нравилось это ночное видение, я его специально вызывал, когда лежал и ворочался с боку на бок в мокрой от пота пижаме. Думы о женщине премьер-министре в социал-демократическом правительстве, которая совершенно конкретно занималась делами обычных простых людей, которая смягчала наши страдания, какими бы они не казались мелкими в сравнении с глобальными проблемами, успокаивали меня, убаюкивали.

Ее руки на мне. Стетоскоп. Вдохни. Нет, еще глубже. Задержи дыхание, сколько можешь. Правильно. А теперь выдохни. Выдох, Эллинг. Палочка во рту. Скажи: «А-а-а-а». Расскажи в нескольких словах, что ты ешь. Стул у тебя регулярный? Быть может, кровь в кале или моче? Что же касается головокружения, то у тебя… Знаешь, многие люди страдают бессонницей, не один ты; нужно принять это к сведению, помочь вряд ли возможно. Я не рекомендую тебе принимать таблетки. Давление крови немного высокое. Головные боли могут быть по причине… Не сиди на сквозняке, Эллинг! Не сиди на сквозняке! Ты должен лучше за собой следить. Часто, говоришь, нездоровится, становится не по себе? Не переживай, это тело твое говорит с тобой. Нет, это не опасно. Неприятно, да, но не опасно. Сожалею, Эллинг, но это серьезно. Очень серьезно. Чтобы сказать откровенно, Эллинг, последние пробы… Многие больные раком люди живут долго, Эллинг. Сейчас важно не сдаваться. Психическое играет большую роль для общего состояния нашего организма, ты и представить себе не можешь. Выдохни. Выдохни хорошо. Хорошо. Капли для горла? Ни в коем случае! Тебе не хватает физической нагрузки, рекомендую длительные прогулки на свежем воздухе, Эллинг. Нет, Эллинг, фактически я никогда не прописываю валидол первому попавшемуся пациенту. Когда начался сухой кашель? Говоришь, подавлен? Что ты понимаешь под этим словом? Разденься до пояса, Эллинг. Сними брюки. Больно, если я так давлю… Здесь?

Это женщина, премьер-министр страны и врач Гру Харлем Брундтланн, которая спрашивает меня. Безудержная моя фантазия, но все равно. С ней я засыпаю.

Как следует понимать это посещение? Я не знал, оперирует ли доктор медицины Франк Фридман в обычные часы приема. Продолжать мне вышагивать между цветочным и книжным отделами, пока не появится Ригемур Йельсен? В худшем случае речь идет о нескольких часах. И тут я испугался, что устану и незаметно для себя самого сверну в сторону. Дама в цветочном отделе начала уже проявлять интерес ко мне, особенно после того как я увеличил скорость хождения. С другой стороны: хорошо бегать. Чувствуешь свободу и легкость. Я еще прибавил шагу и заметил, что нахожусь в отличной форме, причин для беспокойства нет. От цветочного отделения к книжному. От книжного к цветочному. Во мне все ликовало, Бог знает отчего, поскольку я был всерьез опечален состоянием здоровья Ригемур Йельсен.

Но тут вдруг кто-то произнес мое имя. Я слышал совершенно отчетливо, когда я сделал резкий разворот от книжного отдела. Я поспешил назад в сторону цветочного, чтобы избежать по возможности нежеланной встречи.

Это был Эриксен из социальной конторы. Обычная скептическая улыбка. Или он только смущен? Я никогда не понимал этого человека. Он протянул мне руку и сказал нечто о маме, и я обратил внимание, что у него в ушах растут волосы. Не замечал, не видел раньше. Почему? Проглядел? Но как можно ходить по улицам, когда уши заросли волосами? Он хотел отдернуть руку, но я держал ее крепко, и он продолжал говорить о маме, сказал, что, дескать, печально, конечно, печально все, и он хотел знать, какие у меня планы на будущее?

Планы? Момент! Что за планы? Никто не садится и не строит планы, когда ушла из жизни твоя единственная мать. Он выдернул, наконец, руку и сказал, что на днях зайдет ко мне. Я не знал точно, что и думать. Я остался стоять и смотрел ему вслед, пока он не исчез за стеклянной дверью сберегательного банка «НОР». Неприятные ощущения накатились волной, но я старался отделаться от них, не принимать всерьез. Заботы — мои, горести — мои, значит должен сам разбираться. Планы можно строить, когда человек свободен и доволен жизнью. Я решил думать о маме, такой, какой я ее знал, и не думать об этом господине Эриксене из социальной конторы. Что он имел в виду, сказав, что «на днях зайдет ко мне?» Ну и тип! Жди от него беды да беды. И что хуже всего, он денежки получал за свою якобы работу. Зарплату от государства, и притом приличную.

Я выбежал на площадку перед торговым центром и сел там на одну из деревянных скамеек. Прекрасно! Лучше, чем вышагивать туда и сюда в самом магазине. Сижу один здесь, никого не беспокою, меня никто не беспокоит, и наблюдаю. Правда, начал накрапывать дождик и довольно плотный, но мне он нипочем. Понятно, что не лето, ноябрь стоит на дворе. Поэтому не тепло, а холодно. С другой стороны, я часто думал о том — и это меня сильно раздражало — как мало современный человек может вынести, точнее говоря, готов вынести. И прежде всего: я взял себя самого для критического рассмотрения. Как часто я вешал голову только из-за небольшого физического недомогания? Я злился на маму, потому что она просила меня спуститься в торговый центр и кое-что купить для нее. Зол и неприветлив, потому что была плохая погода. Мне не хотелось выходить в такую погоду на улицу, даже если продукты, о которых она просила, это был наш с нею обед, то есть она одна готовила для нас обоих. Смешно. Противно и тошно. Потому что как люди в этой стране жили до недавнего времени? С раннего утра и до позднего вечера они в большей своей массе трудились, словно рабы. Медленно, но уверенно вели прежние социал-демократические хевдинги рабочий класс к тому положению, в котором мы сейчас находимся, благосостояние в социальном отношении у нас бесспорно. И Эллинг рассиживает дома в тепле и ворчит, если его собственная мать просит отложить на время в сторону газету «Арбейдербладет» и сбегать в супермаркет. Это же пустяк. Понятно, если бы надо было выйти в открытое море ловить рыбу. Понятно, если бы нужно было запрячь быка. Нет. Материнская просьба, превращающая его в злыдня, состояла в том, чтобы выйти из дома, пробежать несколько метров, купить рыбу или мясо и самому завернуть товар в разноцветную бумагу. И если он вдруг вымокнет под дождем во время этой тривиальной экспедиции, так в комоде у матери было полным-полно сухих вещей. Когда я теперь думаю, как глупо я выглядел со своими дурацкими отговорками в глазах мамы, которая рассматривала, безусловно, мое поведение с социальной точки зрения, меня, само собой разумеется, просто трясет. Мне стыдно. Дождь закапал сильнее и ветер подул сильнее и крепче, а я все думал: давай, хлещи меня сильнее! Еще сильнее! Расплачивайся, Эллинг, за свои глупости. Ты заслужил, Эллинг, наказания. Узнай, что значит править лодкой в непогоду. Узнай, каково приходится в жизни честному крестьянину и рыбаку, в той жизни, которую они должны вести, и ведут, несмотря ни на что. Я думал о побережье в Финнмарке в ранние утренние часы в январе месяце. Предположим в половине пятого утра. Темно, как в могиле. Единственное, что видишь, так это гребни пенящихся волн, которые, пританцовывая, накатываются из ледяной пустыни. И в такой лютый холод рыболов должен выходить. Без всякой гарантии. Без всякой страховки. В маленькой лодчонке, да и та принадлежит не ему, а банку. Господи, каким бесстыжим я был! Бесстыжие большинство из нас. Сам я спал обычно, как сурок, до десяти, а иногда и дольше. Ныл, когда вставал, так как линолеум в комнате холодил ноги. Я презирал себя и в наказание решил сидеть здесь, невзирая на непогоду, и терпеливо ждать Ригемур Йельсен. Чтобы попытаться понять те трудности, те страдания, которым подвергнуты некоторые наши сограждане только по той причине, чтобы еда, к примеру, была на столе вовремя во всех норвежских домах. Я питал огромное уважение к этим мужчинам и женщинам, которые таким трудным путем служили обществу, занимаясь этими древними профессиями, в то время как сотни и сотни других работали спокойно в конторских помещениях.

Ригемур Йельсен появилась почти через два часа. Дождь перестал, но ветер подул сильнее. Я промок до нитки и не чувствовал ног под собой. И однако, как это ни странно слышать, но я был в ладу с собой. В ладу, давно уже не испытывал подобного внутреннего успокоения. Взгляд, которым я осматривал людей, спешащих укрыться от непогоды, я назвал бы ироническим. Итак, я рассматривал иронически: молодых и пожилых, мужчин и женщин. Они жались кучками под смешными зонтиками, а ветер безжалостно хватал их и рвал (два таких случая я зарегистрировал). Они бежали согнувшись и пошатываясь, искали спасения в пассаже или под навесами тут же расположенных на площади магазинов. Я, Эллинг, не прятался, держал фасон!

Однако, должен признаться, что я обрадовался и облегченно вздохнул, когда я увидел знакомый силуэт Ригемур Йельсен. Теперь мы пойдем домой. Я приму теплую ванну и сменю одежду, поставлю вариться картошку и хлебну глоток кофе. Интересно, что я не подумал о ее возможном заболевании. Она выглядела радостной и горделивой; это-то и ввело меня, вероятно, в заблуждение, когда она появилась теперь после консультации у старого врача моей мамы, доктора медицины Франка Фридмана.

Но домой она не пошла. Нет. Я рассердился сразу, но облегченно вздохнул, когда увидел, что она направилась к «ИРМА». Я вскочил. Но ноги подкосились, я споткнулся и чуть было не рухнул на асфальт, но благополучно удержался руками. Должно быть, засмеялся даже, хотя ужасно саднило колено. После такого начала, как это, само собой разумеется, не было причины радоваться и считать, что все находилось в идеальном порядке. Мое кровообращение работало на минимуме, а ноги были, как вата, — так обычно говорят. Я тотчас сел, слегка помассировал ногу и затем начал осторожно подниматься. И медленно, расставляя потихоньку ноги, я последовал за Ригемур Йельсен в торговый центр.

Народу было сегодня много. Но мне нравилось. Толкучка, словно на восточном базаре. Я видел такие картинки. Причина, что битком набито, ясна… Дождь! Повсюду слышу щебетанье: как можно выйти на улицу… вот уже второй раз кружу по магазину… не могу найти бумажку, где записала, что купить… по памяти придется искать. Достаточно ли одной консервной банки с горохом? Может, стоило взять литр кока-колы вместо маленькой бутылки, в которой и поллитра нет? Ага, когда так рассуждают, значит, экономят на детях.

В музыкальном отделении играли «Мост над бурной рекой». Напевая тихо мелодию, я взял корзину для покупок. Корзину для покупок из красного пластика с черной ручкой. Тележек не было.

Если говорить честно, то скопление народа внутри магазина некоторым образом взбудоражило меня. Ведь так немудрено потерять Ригемур Йельсен! С другой стороны, площадь магазина не была бескрайней, так что я едва ли ее потеряю. Нет, ей не уйти от моего бдительного ока. Прилавок с молоком, сыром и йогуртом? Нет. Мясное отделение? Снова нет. Я нашел ее далеко, в овощном отделе, она стояла и размышляла — взять ли ей красный перец или зеленый.

Спокойно, Эллинг. Держи расстояние. Сегодня легко быть неназойливым. Между нами по меньшей мере семь покупателей, жаждущих сделать свои покупки. Чтобы произвести правдивое впечатление обычного покупателя, я взял с полки пачку печенья с начинкой. Ригемур Йельсен выбрала красный перец, взвесила его и исчезла в направлении молочных продуктов. Это заинтересовало меня. Хочет она выбрать снова тот же самый йогурт, что и в последний раз? Значит, черносливовый? Страдает она постоянно запорами?

Вдруг вспомнил, что мне нужно купить рыбный пудинг, и я тотчас бросился к соответствующему прилавку. Ригемур двигалась невозмутимо в другом направлении. Большую коробку или маленькую, Эллинг? Большой или маленький рыбный пудинг? Круглой или длинной формы? Эти вопросы, по сути, не беспокоили меня. Я всегда покупал большие длинные, упакованные в тонкий пластик, но теперь я сделал вид, будто проблема до чрезвычайности волновала меня. Брал с полки разные пудинги, изучал цену и срок годности, взвешивал на руке. И при этом не спускал глаз с Ригемур Йельсен. Что она делает там у другого прилавка? На этот раз ее явно интересовали не йогурты, а разные сорта плавленных сырков в тюбиках. Относительно этих продуктов сам я никогда не сомневался. Для меня креветочный сыр и — ничего другого. Креветочный сыр я ценил высоко, особенно, если поедать его в первой половине дня. Но ветчинный сыр и сыр с луком: нет, спасибо! Ригемур Йельсен медлила. «Немного странно, — подумал я. — Всегда такая решительная и вдруг… колеблется».

Тут я увидел нечто. Не верил глазам, то есть не хотел верить… Одному Богу известно, что предстало моему взгляду. Левая рука Ригемур Йельсен с ветчинным сыром направлялась к полке, а правая рука держала путь к карману пальто. И в правой ее руке я рассмотрел большой тюбик с икрой… я почему-то не заметил, когда она взяла его с полки. Спокойно и без драматических жестов, без всякого дрожания ее рука достигла кармана пальто — и большой тюбик с икрой фирмы «Миллс» исчез навсегда!

У меня голова пошла кругом. Тошнота подкатила к горлу. Взмок весь. Одежду хоть выкручивай. И одновременно ощущение холода, будто в этот проклятый момент меня под лед окунули. Жар, холод. Я бросил рыбный пудинг в свою корзину и подумал: «Не может быть, Эллинг. Не может быть просто».

Но от правды не уйдешь и не скроешься. Ригемур Йельсен была воровкой. Обычной воровкой. Ригемур Йельсен, проживающая на Гревлингстиен 17«б», только что украла тюбик икры фирмы «Миллс» в торговом центре «ИРМА»!

Но стоп. Случай требует обстоятельного рассмотрения. С одной стороны, я не моралист и не блюститель порядка, не собирался поэтому качать права или увещевать человека. Я не горел желанием поднимать шум и привлекать внимание других людей. Ни за что на свете! Даже плохо стало при мысли, что ее начнет раздевать и обыскивать этот долговязый белесый тип, завотделом, одетый в свой сверкающий белизной нейлоновый халат на байковой подкладке и с надписью «ИРМА» на спине. Но, с другой стороны, она поступила дурно. Этого отрицать нельзя. Недостойно по отношению ко всем нам, жителям блочных домов города-спутника. Воровство ведет, в конце концов, к росту цен на самые необходимые продовольственные товары — слова не мои, а директора магазина. Он выступал у нас с докладом, когда я был в восьмом классе общеобразовательной школы. И еще один факт немаловажного значения: ее поступок по сути дела является преступлением против всего нашего общества, ведь оно наше, мы хотели его. Если я правильно понимаю, мы были не только на пути к улучшению жизненного уровня трудящихся, но мы были почти у цели. Стоило рукой подать. А достигли мы этих результатов благодаря трудоемкой политической работе. Завоеванные нашими отцами позиции мы обязаны укреплять и развивать дальше. Ригемур Йельсен преступила рамки дозволенного, но не по отношению лично ко мне или к другими покупателям. Нет. Она совершила преступление против Эйнара Герхардсена и его соратников, против тех тружеников, которые своим беззаветным трудом претворяли в жизнь нашу мечту. Одним из них была моя мама! Если принять во внимание эти тонкости, я должен был бы реагировать на поведение Ригемур Йельсен, по мнению некоторых людей, с презрением и негодованием, возможно, с ненавистью. Но таких чувств, как это ни странно, я не испытывал. Напротив. Я питал к Ригемур Йельсен необъяснимое доверие и необъяснимое сострадание. Я хотел только понять ее. Почему она украла? Почему Ригемур Йельсен завладела тюбиком икры фирмы «Миллс» и не желала заплатить за него? Она нуждалась? Вряд ли. Ее швейцарское одеяние опровергало подобное предположение. Но я вот как-то прочитал в газете, что жену одного судовладельца поймали с поличным, когда она собиралась украсть в дорогом магазине дешевое туалетное зеркальце. Заданный журналистами вопрос напоминал мой: какова причина? Эта женщина была замужем за богатейшим человеком в Норвегии, однако хотела совершить воровство предмета, не стоящего, быть может, и двадцати крон. Расплата за эту попытку была дорогая — публичный скандал, отечество выло от смеха или негодования. А куда было бы проще ей согласиться сфотографироваться в легких одеждах для того или иного сомнительного журнала. Никто бы не заметил или не обратил внимания! И причина была, само собой разумеется, не в деньгах. Знали, конечно, что ее муж укрывается от налогов, но личное имущество женщины, как открыто и честно писали газеты, было настолько велико, что позволяло ей скупить, если бы она, конечно, захотела, почти все акции магазина, где она совершила кражу.

«Скука», — упорно называла эта женщина мотив своего преступления. «Скука», — сказала она, когда на нее нажали со всех сторон. «Я украла, потому что один день походил на другой, не было риска». Какая бездна разверзлась предо мной, когда я теперь думал об этих словах! В тот раз я только фыркнул. Прочитал статью маме вслух, и мы вместе от души посмеялись. Но теперь, теперь я увидел глубину пропасти. «Я украла, потому что один день походил на другой, не было риска». Ригемур Йельсен согрешила по той же причине? Я замечаю, что на глазах у меня навертываются слезы.

Придя домой, я принял теплую ванну. Сидел долго, словно в шоке. Событие с кражей в «ИРМА» взволновало меня и взбудоражило. Я размышлял и размышлял. «Как же так, — думал я, — получается, все выглядит иначе, чем кажется на первый взгляд. Стоит только подумать нечто определенное, как оно тут же, не успеешь оглянуться, оборачивается к тебе иной стороной. Вот и жестокость Рагнара Лиена обрушилась на меня, словно снег на голову. Сначала я был уверен, что вижу в телескопе обыкновенную парочку любителей спиртного, но потом — Рагнар Лиен неожиданно встает и бьет Эллен по лицу. Точно так обстояло и с Эллен Лиен. Сначала я вижу, что у нее в гостях незнакомая мне женщина, ее подруга. Но потом — я стал свидетелем любви двух лесбиянок». Сделанное открытие ошеломило меня. А Ригемур Йельсен? И в ней я ошибся. Почему она украла икру в «ИРМА»? И не только икру. И не впервые. Теперь я нисколько не сомневался и не колебался. Я не был свидетелем успешного дебюта. Она ведь действовала уверенно средь бела дня, при всем честном народе! Факт, свидетельствующий не только о ее смелости и находчивости, но о давних навыках, хорошо разработанном методе. В карманах темно-синего пальто нашли, несомненно, приют многие предметы, в том числе и эта проклятая икра. Огурцы, сервелат, груши и сливы, и бутылки с минеральной водой. Норвежский сыр в вакуумной упаковке, мороженая рыба и абрикосы вразвес. Что она делала с этой краденой едой? Принципиально вопрос не имел большого значения для меня, просто он был частью моих раздумий. Важнее найти ответ, что толкало человека, производящего внешне впечатление нормального и приличного, на такой явно асоциальный и аморальный поступок. Но еще важнее помочь человеку выйти с достоинством из подобной ситуации. И не только, само собой разумеется, Ригемур Йельсен. Но и Рагнару Лиену я обязан помочь, это мой долг; я чувствовал, что не смею стоять в стороне и пассивно наблюдать за ним. Вообще любое сближение с людьми независимо от формы и вида обязывает тебя сделать выбор, занять определенную позицию или четко наметить линию поведения. Неудивительно, если они, мои наблюдаемые, включая Харри Эльстера, испытывают потребность в помощи, в дружеском совете, поскольку они желают стать чище и благороднее, поскольку они желают изменить свою жизнь в лучшую сторону. Правильно, я не могу подозревать Харри Эльстера в насилии или в кражах. Нет причины. У меня нет повода для недоверия к нему. Но если допустимо предположить, что скука и отсутствие риска в жизни толкнули Ригемур Йельсен на опасную дорожку, то допустимо предположить, что и мужчина по имени Харри Эльстер находится в опасности. Вполне возможно, он вынужден сидеть и слушать радио часами, вполне возможно, интервью с Гру Харлем Брундтланн для него, что курс витаминного лечения. И еще я понял, увидев Ригемур Йельсен за неделикатным делом: случайное и закономерное, суть и видимость являются обратимыми категориями. Что предстало моему взору в первый вечер? Нечто симпатичное. Пожилая женщина в собственной квартире блочного дома; пожилая женщина, которая спокойно сидела на диване и смотрела передачу о животных в Африке за чашкой теплого чая или кофе. Внешне — привлекательное зрелище, ничего не скажешь. Но какую бездну оно таило в себе! А что Туре и Гюнн Альмос? Действительно, лежат в постели и обнимаются? Или совершают там нечто непристойное? Не терпящее дневного света? Я не имею в виду здесь любовные тайны или специальные словечки, которые влюбленные шепчут друг другу на ухо. Не об этих сладостных секретах думаю я. В мыслях я обращаюсь к делам и поступкам извращенного и криминального характера. Опять же, большие преступления не занимают мое воображение. Не интересуюсь типами (они — отребье рода человеческого), которые сидят в дешевых социальных квартирах и строят планы нападения и ограбления банка. Но ведь других сколько угодно! Тех, кто вынашивает идеи, как бы ему ускользнуть любым путем от уплаты налога, или под любым предлогом, правдами и неправдами заполучить социальную помощь, на которую он не имеет никакого права.

И еще я думал, конечно, о своей роли в жизни. Наблюдатель города-спутника… Скажу сразу, я не особенно высокого мнения о себе, я не страдаю манией величия. Я был частью народа, жителем блочного дома в социал-демократической Норвегии. Однако не стану отрицать, после того как я занял место у телескопа на «мостике», я почувствовал себя по-другому, ну как бы сказать, будто мне на долю выпало нечто специальное. Будто я осуществил на деле мечту наших отцов, их представление о жизни будущих поколений. Будто я был Богом, взирающим на рай. Картинка, само собой разумеется, не столь уж отрадная… на самом деле у меня не было власти для наведения внешнего порядка… впрочем, я в ней и не нуждался. Однако… Раз мысль появилась, нужно ее додумать… Имел ли я право позволить Ригемур Йельсен заниматься воровством, пока ее не изобличат? Имел ли я право позволить Рагнару Лиену продолжать бить жену, пока с ней не случится инфаркт или что еще хуже? А что делать с остальными? Правильно ли это, успокоиться и сидеть сложа руки, уверяя себя, что все они по большому счету честные граждане, когда внутри у тебя бурлит и кипит, потому что поганая овца завелась в нашем стаде? (В случае с Арне Моландом внутреннее беспокойство переходило в уверенность, что так оно и есть на самом деле.) Может, стоит попытаться, само собой разумеется, весьма и весьма деликатно, направить их на путь праведный? Я ведь тоже не совершенство, не образец для подражания. Однако был убежден всегда, что существуют нормы поведения… их нужно придерживаться, желаешь ли ты этого или не желаешь… что должен быть идеал, по которому следует равняться, к которому следует стремиться. Как может Ригемур Йельсен жить дальше, производя впечатление порядочного человека, когда в действительности хорошо одетая Ригемур Йельсен — настоящая воровка?

После того как я принял ванну, я поужинал. Один бутерброд с белым сыром, второй с сервелатом и два с рыбным пудингом. Холодное молоко. Термос с чаем я взял с собой в комнату Ригемур. Я надеялся, что сегодня вечером прикреплю ее волосинку на белую стенку в комнате, но увы… мечты остались мечтами. Ничего не поделаешь! Быть может, позже посчастливится.

Немного скучно смотреть вниз на Гревлингстиен, еще довольно рано, по-настоящему не стемнело. У Ханса и Мари Есперсен по-прежнему темно. Они явно сидели сейчас в баре в Бенидорме и наслаждались жизнью. А может, сидели в дешевом местном ресторанчике и ели паэллу. Загорелые и начиненные витамином Е. У Ригемур Йельсен горел свет и в кухне, и в комнате, но ее не было видно. Я подождал минут десять, а потом перевел телескоп на Туре и Гюнн Альмос, молодоженов. Черным-черно у них. Я представил, как они сидят сейчас в кинозале. Позже — в кафе, немного вина, возможно, немного еды. Салат с курицей на двоих, обсуждают игру Пола Ньюмана в кино. (Она, насколько я понимаю жизнь, высоко ценила американского актера, он — не очень.) Интуиция подсказывала мне, что Туре Альмос принадлежал к типу мужей-ревнивцев. Сидел теперь и дулся, чувствуя себя оскорбленным? Насупился, потому что она позволила себе отпустить неуместную, на его взгляд, шуточку насчет голубых глаз Ньюмана? Нет, он был мужчиной, а не ребенком. Немного строгая мина на лице, это да, но выказывать открыто недовольство — нет, нет. Не подобает. Он прекрасно понимал, что ревность здесь неуместна и смешна, однако сидел все же нахохлившись, как индюк, ни разу не улыбнувшись Гюнн, без умолку болтавшей о Поле. Ревновать он не ревновал, в том-то и вся суть дела. Ему было просто скучно. Ни смешного, ни интересного, ни серьезного в их разговоре он не находил. Такое или нечто в этом роде он слышал не раз и не два, а, может быть, и чаще. Поэтому особенно не сердился и не злился. Ни к чему. Но вот он тоже решил высказаться (и почти профессионально) насчет работы оператора, сознательной направленности камеры и меняющихся световых эффектов в фильме, в чем Туре Альмос случайно немного разбирался… К его огорчению, хотя и незначительному, он услышал в ответ такое… Гюнн хихикала, словно маленькая девочка, и плела нелепицу о чем-то сексуальном. Потом — знал ли он, что Пол Ньюман в свободное от съемок время любил прокатиться на гоночном автомобиле? Да, он читал, конечно, порою от нечего делать дамские журналы. Господи, Гюнн, ну какое мне дело до того, что некоторые мужчины в свободное от работы время предпочитают мчаться во всех направлениях и демонстрировать свою мужскую силу и мощь. Если ему нравится, пусть нравится. Но что вы, женщины, находите в нем привлекательного? Не понимаю. Пошлость! Полагал, что вы давно кончили дурью маяться, создавать себе идолов!

Туре! Ну? Она не хотела, сказала, не подумав. Он обиделся?

Нет, он не обиделся. Ведь она говорила не по существу вопроса. Он счел только своим долгом отреагировать на ее слова.

Теперь Гюнн протягивает примирительно свою теплую руку и кладет на его руку. Он не отдергивает руку, иначе это означало бы открытое объявление войны, но медленно-медленно тянется к пачке сигарет. Зажигает точно так же медленно-медленно сигарету и как бы забывает положить руку обратно на стол. Таким образом, ее рука остается лежать в одиночестве, она начинает водить указательным пальцем по белой скатерти и чертить светло-розовым ногтем узоры, цветочки… слов нет, разговор не получается, наступает многозначительное молчание.

Да, вот как. Оба скоро пойдут домой. Вместе? Неизвестно. Но один из них точно.

Харри Эльстер сидел на том же самом месте, что и вчера. Но сегодня я вижу у него синий огонек телевизора. Сидит, не двигаясь, словно закоченел, и явно наблюдает за сменой кадров на экране. Не могу объяснить почему, но мне вдруг стало ужасно стыдно. Я никогда в своей жизни не встречал индейцев. А тут неожиданно подумал о них, показалось, что Харри Эльстер похож на индейца. Я понимал, что сижу в своей комнате и никому не мешаю, не могу просто мешать, однако по той или иной причине появилось чувство вины, ощущение, будто я нарушил его покой. Харри Эльстер. Ситтинг Булл, предводитель американских индейцев. Только Богу известно, что происходит именно сейчас в твоей голове… О чем ты думаешь? Об охотничьих угодьях? У Рагнара и Эллен Лиен темно. Лена Ольсен, по всей видимости, дома, но я не вижу ее. Вероятно, укладывает спать малышку Томаса. Что ж, придется навестить позже, когда минует детский час баюканья.

С Арне Моландом и Мохаммедом Кханом я еще не завязал знакомства. Нет, не совсем точно говорю. Арне Моланда, по-видимому, я знал. Не уверен, но, как я уже сказал, подозреваю, что он тот самый тип, с которым мне вместе довелось учиться… После окончания школы он переехал, жил, кажется, в Хенефоссе, а теперь, вероятно, возвратился назад. Потянуло в родные места? Я не любил его. Хотя в комнате у него темно, как в могиле, но это еще ничего не значит. Я скажу так: города-спутники для того и строились, чтобы принимать всех желающих здесь жить. Но Арне Моланд… Этот тип злоупотреблял предоставленными ему правами и возможностями. Я даже больше готов утверждать: он хлестал по рукам, которые ему протягивали для помощи, топтал идеи, которые легли в основу создания этого маленького городка на краю Большого Осло.

По натуре своей Арне Моланд был скандалист и забияка. Нет. Скандалист и забияка, слишком мягко сказано. Арне Моланд был преступник. Или точнее, на интеллигентный манер: Арне Моланд был скандалист и забияка, превратившийся в матерого преступника. И как я раньше упомянул: я никакой не дотошный моралист. Может, и хотел бы им быть, но не мог в силу объективных причин: я родился и вырос в здешней среде. Но я думал и продолжаю думать, что определенная граница дозволенного в человеческом поведении должна быть и ее нельзя преступать. В самом маленьком и в самом большом личное поведение отдельного человека должно сообразовываться с его окружением. И это правило касается всех, кто не живет подобно охотникам за пушниной на Аляске. Мы живем вместе и очень часто — на довольно малом пространстве. И тут не пройдет номер — притащить воз запрещенных наркотиков. Тут не пройдет номер заявить, будто сексуальная связь с дочерью ректора Ремсрюда произошла на добровольной основе с ее стороны, когда в действительности было самое обычное изнасилование. Тут не пройдет номер — напасть на старого и немощного человека в метро. (Я помню, как один раз он мочился на слепого, предварительно вырвав у него палку и прогнав собаку.)

Забияк, скандалистов, зубоскалов и прочих им подобных я еще мог бы, вероятно, сносить. Правда, Боже упаси, в большом количестве. Я ведь вырос среди них. Среди школьных прогульщиков, драчунов, мелких воришек, карманников, любителей побаловаться наркотиками. Даже взрослые, наши родители, до некоторой степени терпели их присутствие. Но до некоторой степени и при одном негласном условии — они немедленно прекращают свои делишки, забывают свои замашки, как только им предложат работу, безразлично какую… например, помогать на бензоколонке. Ты должен выбросить из головы весь этот мальчишеский вздор и начать вести жизнь взрослого порядочного человека. Как бы там ни было, многие так и поступали. Но понятно, что были и другие, более или менее закоренелые злодеи, предпочитавшие иной путь… Арне Моланд, вне всякого сомнения, принадлежал к их числу. Если это он, если он действительно возвратился домой, чтобы поохотиться в старых родных местах, значит, сиди и жди криминала. Он приехал сюда, должно быть, совсем недавно, иначе я бы его приметил. Но это был он, уверен, он, Арне Моланд из моего прошлого. Снова проблема ответственности. Я знал о нем многое, и тут в который раз всплыл вопрос морального характера — смею ли я хранить о нем сведения и не рассказать другим? Само собой разумеется, прежде всего мой долг заключается в том, чтобы принять меры предосторожности. На всякий случай. Даже если такой бандит, как Арне Моланд, присмирел. Трудно, конечно поверить, но не исключено. Арне Моланд, вероятно, сидел в тюремной одиночной камере и обдумывал, наконец, хорошенько, что к чему. Чего я, собственно, хочу от жизни? Продолжать в том же духе? Значит, снова и снова отсидка, значит, новые и новые тюрьмы. А, вообще, возможно ли жить насилием и воровством в стране, где, может, и четырех миллионов населения нет, без поддержки и постоянно гонимый? Нет, так жить нельзя, Арне. Статистика против тебя. Конечно, мелкое воровство там и сям, изредка, не представляет большой опасности для общества. Но криминальные дела как форма жизни? Нет, наша страна не позволит тебе. Помни об этом всегда! А что твои старики? Что с ними, трудягами? Сидят дома, согнутые вопросительным знаком? Они ведь старели на год, как только тебе выносили приговор. И так было с самого детства. Ты правил ими как хотел. Артист! Постановщик страшных трагедий. Но теперь ты взрослый мужчина, а твои родители скоро отойдут на покой. Неужели не хочешь возвратиться домой, Блудный сын? Неужели не хочешь порадовать родных на закате их жизни? Неужели, отсидев положенный срок, снова пьешь и веселишься с напарниками? Для чего тебе свобода? Поступи хоть один раз благородно — как настоящий человек и как настоящий мужчина. Когда окажешься на свободе, возьми напрокат машину, к примеру, маленькую красную «Мазду» и повези родителей на прогулку в Тюрифьорд. Угости чашкой кофе в старом придорожном ресторанчике. Или закажи обед, простой: котлетки с картошкой и пюре из гороха. Пиво для отца и минеральную воду для матери. Недорого ведь! Тебе это ничего не стоит, а родителям твоим приятно. Не разыгрывай из себя кающегося грешника. К чему спектакль? Матери нужна твоя близость, понимаешь? Ей нужно знать, что ее мальчик опять с ней, взял машину и хочет показать ей Тюрифьорд, прежде чем Господь призовет ее. Не объясняй, почему ты ударил своего лучшего друга так, что его лицо стало не похоже на лицо. Не оправдывайся насчет своих отношений с Беатой, после того как ты, опорожнив бутылку водки, стрелял в ее брата. Ни к чему. Мать поймет тебя и простит. Матери нужен мальчик Арне. Хороший добрый мальчик Арне. Когда еще не было наркотиков и припадков бешенства, не было пьяных оргий, насилия, беспрерывных допросов в полиции. На то она и мать, что готова забыть эти двадцать ужасных лет. Ее мальчик, которого она кормила грудью и которому подтирала попу, ее Арне явился, наконец, к ней, как по волшебству… не дитя, а взрослый мужчина, и везет ее на машине марки «Мазда» к Тюрифьорду. Свободный, как птица… на все воскресные дни. Двадцать лет рыданий и страданий исчезли вмиг, растворились, будто их не было. Она сидела с мужем в машине, машиной управлял ее мальчик, восемьдесят километров в час… Арне угощал бутербродами и леденцами!

Что видел Арне по ночам, когда сидел один в камере? Такое, что я придумал, или совсем другое? Использовал ли он время с толком, когда выходил из тюрьмы (не обязательно, конечно, чтобы ехать к Тюрифьорду), использовал ли он время с толком в стенах тюрьмы? Например, чтобы сдать экзамены за среднюю школу? Хотел ли он, оказавшись на свободе, стать художником по интерьеру? Стал ли Арне Моланд таким художником? Потрясающая мысль!

Однако я не принял ее всерьез, подумал так, ради забавы. Вполне возможно, что я неправ, что я несправедлив к нему, к Арне Моланду. Но мне легче представить его сидящим в заключении и обдумывающим новые козни и преступления. Таким я запомнил его с мальчишеских лет… легче легкого представить его, например, участником бессмысленной драмы с заложниками. Бутылка кока-колы у горла тюремного надзирателя, делай, мол, как прикажу, или перережу артерию: скатерть на мой пластиковый стол и двойную порцию малинового варенья. Арне мыслил недалеко и просто. Прибирал все, что попадало под руку: надевал на себя, уносил с собой, вбирал в себя. Для такого человека, как Арне Моланд, витрина в часовом магазине была лишь в той или иной мере провокацией. Кто положил золотые часы под стекло да еще в таком количестве? Вот и заставили его действовать. Сам Арне Моланд мечтал о мире и покое. Но разве можно успокоиться, когда вокруг и около тебя магазины, магазины и магазины. Как тут не впасть в искушение? А еще женщины… В летние дни расхаживают в мини-юбках, чулки шикарные… опять Арне Моланд попадает на удочку. Горько грешить, но ничего не поделаешь — такова окружающая действительность. Да, я верил, что Арне Моланд был страдалец, человек-горемыка. Страдал в детстве, страдал во взрослом состоянии. И получился ребенок-горемыка. И получился мужчина-горемыка.

Внизу наметились, кажется, изменения. Размышляя о моем Арне Моланде, я держал телескоп наготове и не спускал глаз с его квартиры. Я заметил, что занавеска на окне была в клеточку. Но вот я увидел свет, не яркий, по всей вероятности, зажгли в прихожей. Значит, Арне Моланд пришел домой. Я жду, жду, но ничего не происходит. Только тусклый свет мерцает… в прихожей? Что случилось с Арне? Пришел домой и включил свет в прихожей и в коридоре? И только-то? В туалете — темно, вероятно, причина событий не там кроется. Если он, конечно, не решил сидеть в темноте. Трудно себе представить, хотя Арне Моланд способен на все… Вдруг: внезапное движение тени вправо от источника света. Еще одно. И еще. Вносили в дом краденые вещи? Выносили труп? Догадки, предположения… Одно ясно, что не благородное общество там собиралось.

Больше ничего. Ни звука. Я подождал еще полчаса, но ничего… никаких изменений.

У меня уже несколько раз мелькала мысль перенести в эту комнату телефон. Давно, когда мама однажды заболела и пролежала всю зиму в постели, ей в спальню провели телефонную проводку и установили розетку. Теперь телефонная розетка пришлась как нельзя кстати. Я тотчас же схватил телефон, воткнул провод в розетку и поднял аппарат к себе на «мостик». Неплохо, неплохо. Телефон. Телескоп. Журнал. Телефонная книга. Станция управления. Поскольку мои изыскания-наблюдения требовали темноты, я решил получше обустроить саму станцию. Я выбежал в прихожую и взял мой старый, но добротный плащ, достал из нижнего ящика комода большой фонарь, подарок мамы на мое девятнадцатилетие. Батарейки сели, но ничего страшного, точно такие же были в транзисторе на кухне, мой подарок маме на рождество 1979 года. Теперь назад к «мостику», или к центральной станции, как я отныне именовал его, накрыл голову плащом, словно палатку построил. Я взял в рот фонарь, а в освободившиеся руки — телефонную книгу. Фонарь, надо признаться, был достаточно увесистым, в уголках губ ужасно болело, но мне казалось, что я на верном пути. Лучше так, чем сидеть в освещенной комнате. Мое предприятие в комнате Ригемур было серьезного характера, это не то, что мазать маслом бутерброды или пассивно читать газеты.

Я почти сразу же нашел в телефонной книге имя Арне Моланд. И… какая неожиданность! Еще большая, нежели, когда узнал, что Рагнар Лиен был полицейским. Перед именем Арне Моланд стояло «инженер-строитель». «Господи, — подумал я. — Неужели этот человек сидел так долго! Что он мог, Господи, такое сотворить?» Арне Моланд, наводящий ужас на весь город-спутник, стал инженером-строителем. Невероятно! Естественно, убийство совершил. Я знал, с каким великим трудом Арне Моланд преодолевал учебу в школе. Приговор суда на пять или шесть лет? За этот срок ему ни за что не справиться с экзаменами по такой специальности. Нет. Здесь, должно быть, десять-двенадцать. Убийство или наркотики в огромном количестве. Убийство и наркотики?

Я набрал номер телефона.

Гудки, гудки. Я терпеливо ждал.

Когда уже хотел положить трубку, услышал голос.

— Да, квартира Моланда?

Голос был явно не Арне Моланда. Если говорить правду, так и вовсе чужой. Я подумал: странно, но как годы меняют нас во всех отношениях. Даже голос. Может, он сидел долго и в полной изоляции, вот и голос потому сел? Но было еще также другое, примечательное, на что я сразу обратил внимание: он назвал себя по фамилии Моланд и вопрошающе. Не характерно для Арне. Что бы это значило? Толковать можно различно. Уверен в одном, что за этим нечто скрывалось… и многое. Не думаю, чтобы он вдруг усомнился в себе, в собственной персоне. Нет. Все же самоуверенности явно поубавилось. Вполне понятно, если представить, что пришлось ему пережить. Однако, однако: ни тон, ни эти несколько слов никак не вязались с обликом того Арне Моланда, которого я знал. Резкое и мрачное «Арне» — таков ответ был бы в его духе. Или короче, с насмешкой — «Честь имею?» Но то, что я услышал, скорее свидетельствовало, как бы выразиться точнее, о некой покорности… у меня от этих слов голова пошла кругом. И еще я уловил в голосе какую-то непонятную услужливость. От усталости? Да, я почувствовал человеческую усталость и вялость. Будто он спал глубоким сном, а я его разбудил.

— Алло?

В голосе еще яснее горечь и озабоченность. Я вообразил себе космос. Бескрайний космос со всеми мириадами звезд и планет, бесконечное пространство. Я видел одинокого человека, стоящего на песчинке в центре этого Огромного и Непонятного, я слышал, как он говорит не спеша «алло», что можно было без промедления поставить вопросительный знак. И вдруг меня переполнило сострадание. Я хотел сказать: «Арне! Это твой друг, Эллинг. Давай забудем прошлое. Что было, то было». А в трубке продолжало жужжать вопрошающее «алло», и неслось такое одиночество, что я автоматически склонил голову. Он был бандит, точно. Но он был одинокий бандит. Он стоял незащищенный в переполненном противоречиями и парадоксами мире. Да, он бил и издевался над ближним, и за это нес наказание, долгие годы тюрьмы. Но за такие же действия в годы войны он мог бы стать героем. Честь и слава ему! Разве нельзя представить, что Арне Моланд поступал часто несоразмерно, просто игнорируя те границы, которых придерживались мы во взаимном общении, в силу своей широкой щедрой натуры? Я смею даже утверждать, что он фактически был очень жизнерадостным ребенком. Да, ребенком. Мальчиком. Утверждаю. Нельзя было не отметить в нем молодецкую удаль, мальчишеский задор, даже при совершении самых злодейских поступков. Искрометный блеск в глазах — и жертва прощала ему, задолго до того как придут настоящие дикие боли. Правда, он часто принуждал жертву простить его. Принуждал угрозами и насилием. Но зачем? Из каких побуждений? Было ли прощение, извлекаемое из случайно попавшейся под его руку жертвы силой, грубо, некой заменой того, что он сам не смел простить себя?

— Алло?

Еще раз. Мне показалось, человек в трубке только и делал в своей жизни, что орал вопрошающее «алло» по телефону окружающему ночному пространству. Он не просил, нет. Он вообще никогда не просил, но он хотел удостовериться в правдивости своего существования. Получить подтверждение, что он действительно пребывает в этом мире. Ни я, ни другие не могли дать ему такого подтверждения.

И сейчас — не могу. Не могу.

Я заметил, что у меня навертываются слезы на глазах; по мере того как он повторял свое «алло», я открывал рот и облизывал губы, но как ни силился, я не в состоянии был помочь ему, хотя и очень, очень хотел. Все отдал бы ему, что можно. В горле сдавило, перехватило дыхание… в голове бушевали нестерпимые боли. Я закрыл плотно глаза. «Положи трубку! — думал я. — Ради бога, положи трубку, иначе я не отвечаю за себя».

Наконец, он положил. Я сглотнул слюну, слезы лились ручьями. Я не плакал, слезы катились сами по себе.

Почему я позвонил? Не могу сам объяснить. Предполагаю, чтобы предупредить ряд действий, которые, в конце концов, принесут всем вред — и Арне Моланду, и нам, другим. И несмотря на состояние замешательства, в котором я пребывал: я действовал. И на манер, который в лучшем смысле слова следует назвать приличным и вежливым. Конечно, я вмешался в жизнь Арне Моланда, но сближение с ним произошло ненавязчиво. Осторожно я начал дело, в которое свято верил. Арне Моланд не был полностью потерянным, безнадежным. Мой решительный телефонный звонок был первым шагом на пути возвращения Арне Моланда в рамки законности. И еще небольшим напоминанием, что он не один со своими трудностями.

У Мохаммеда Кхана собралось мужское общество. И совершенно открыто. Едва ли уместно выяснять, были ли у Мохаммеда Кхана занавески на окнах или не были. Здесь это не имело значения. Везде горел свет, все было видно, как на ладони. Четверо мужчин восседали за круглым столом. Кто они? Сразу не скажешь. По всем признакам родом они с востока, я подумал — из Пакистана. Черные блестящие волосы и жесткие бороды. Они разговаривали с увлечением, эмоционально, жестикулируя руками и пальцами. Но о чем? Судить трудно.

Я не знал этих людей — «новых соотечественников», как называли их некоторые в Норвегии. Не совсем прилично. Я заметил, что сам, как только подумал, о чем они говорят, сразу перешел на укоренившиеся у нас представления. Автоматически мелькнуло, что сидят и обсуждают женитьбу шестнадцатилетнего ребенка. Когда отец решил сообщить сыну, что семья выбрала для него подходящую невесту? Было ли правильно с их стороны сообщить ему, что ее внешность сравнима больше всего с внешностью бульдога и что ее нрав — предмет обсуждения всех, для кого пакистанский был родным языком? Или лучше обратить внимание сына на многочисленные банковские счета ее семьи в Швейцарии? Что молодой человек сказал в ответ? Какова его реакция? Послушно согласился с отцом? Так было и у нас раньше, советы отца — закон, которому ты обязан подчиняться. Но в современной Норвегии эти правила давно потеряли свою силу и актуальность.

Но, с другой стороны, почему обязательно эта тема? Почему я решил, что мужчины сидят и обсуждают женитьбу в духе старой средневековой традиции? А разве невозможно предположить, судя по возбужденным лицам гостей, что обсуждаются результаты футбольных матчей и непонятное предпочтение Мохаммеда Клана футболистам команды «Бранне» из Бергена, а не команде «Розенборг» из Тронхейма? А такой вариант: четверка планировала покушение на жизнь Салмана Рушди, а не обсуждала возможности совместной поездки на автомобиле на север Норвегии, например, в Стокмаркнес? С женами и со всем семейством? И все же… Они были чужие. Для норвежца кажется уже таинственным и конспиративным, если он видит трех или четырех смуглых мужчин, обсуждающих нечто непонятное на непонятном языке эмоционально и быстро, с жестами и мистическими взглядами угольно-черных глаз.

Но важнее выяснить, чем занимался Мохаммед Кхан? Вот так каждый день? Злюсь, ругаю себя, что не знаю ничего о пакистанцах и их обычаях, потому что теперь я просто бессилен пояснить увиденное. Четверо мужчин за столом. «Ну и что, прекрасно», — скажут некоторые. Хотя на самом деле ничего прекрасного нет. Четверо норвежцев за столом — понятно. К Петтеру приходят в гости парни. Они говорят о девочках, спорте и дешевом спиртном. Ребята-холостяки собираются каждую неделю по четвергам. Но Мохаммед Кхан был пакистанец, и я даже не могу отгадать, женат ли он. Выдумка или правда, что пакистанские женщины ведут себя всегда незаметно? Где жена и дети? Сидели на кухне? Притихшие, как мышки? «Мохаммед Кхан» — написано на табличке у звонка в дверь. Означает ли это, что человек, безусловно, несомненно жил один, как я, — без женщины? Обычно или необычно для пакистанцев писать имена обоих супругов на входной двери? Признаюсь в своем полном невежестве. Не могу знать. Кухня Мохаммеда Кхана оставалась почти недоступной моему взору, зато комната просматривалась во всех ракурсах. Но я увидел, что на кухне зажгли свет. Все жены всех четверых мужчин сгрудились сейчас на кухне? Тогда они сидели без малейшего движения, иначе бы я заметил. Мысль была неприятна мне. Четыре гордые пакистанки с длинными иссиня-черными прядями волос сидели и сидели, тесно прижавшись друг к дружке! Как манекены в витрине! А все потому, что их прародитель пророк Мухаммед предписал им вести себя так. Кстати, а почему все мусульмане мужского пола называются Мухамедами? Ну, глупость какая! Конечно не все, однако, большинство. Встречаются еще мусульмане по имени Али, насколько я помню. Мухамед и Али, Али и Мухамед. Мухамед говорит Али:

— Али, привет тебе от Али.

Али:

— Какого Али ты имеешь в виду, Мухамед?

— Ну, Али. Брата Мухамеда. Одного из сыновей старого Али.

И так далее.

Вопрос для меня в общем-то неважный. Я только сейчас задумался над ним, когда рассматривал четверых пакистанцев.

Мужчины в квартире Мохаммеда — Али, Мухамед и Мухамед, в возрасте тридцати, возможно сорока лет. Насколько мне помнится, я слышал где-то, что нормальный пакистанец должен быть женат; под «нормальным» я понимаю без дефектов. Правильно или ошибаюсь? Или это дошедшие до меня выдумки моих более или менее расистски настроенных соотечественников? А как обстоит дело с гомосексуальными пакистанцами? Они тоже женятся?

Я открыл телефонную книгу на «Мохаммед Кхан». Адрес правильный — Гревлингстиен 17«б». Профессия не указана.

Позвонить?

«Нет», — ответил я сам себе. Конечно, мне очень и очень хотелось спросить этого Мохаммеда Кхана, как он и его друзья — Али, Мухамед и Мухамед воспринимают нас, норвежцев, но… я не осмелился. Боялся, что так или иначе поставлю его в неловкое положение. Боялся, что он будет поддакивать мне, не скажет прямо, что он думает, а если случайно и скажет, так только из вежливости и только то, что не оскорбит меня. Настоящая информация получится в том случае, если Мохаммед Кхан захочет честно и правдиво, без оговорок рассказать мне о чувствах, которые он испытал, увидев впервые толстого, расхлябанного и полупьяного норвежца, одетого только в шорты и ничего более. Рассказать, что он думал, когда его пригласили на обед — лютефиск с беконом? Понимает ли он книги Яна Черстада? Заметил ли он фотографию норвежской женщины, премьер-министра, одетой в плотно сидящую на ней прорезиненную одежду, когда она стояла на водных лыжах? Смеялись ли они над нами? Или покачивали только меланхолично головой и меняли тему разговора, если кто обронял случайно замечание по поводу этой странной страны на севере? Как они воспринимают празднование рождества в Норвегии? Каково мусульманину Мохаммеду Кхану — легко или тяжело — примириться с фактом, что каждая, без исключения, лестничная площадка в блочных домах города-спутника день изо дня пахнет жареной свининой, а норвежцы тем временем в ожидании ее воздают хвалу своему Господу крепкими напитками? Одно хуже другого. Я попытался поставить себя на их место, так сказать, поменяться ролями. Я, Эллинг, в Пакистане. Будто немой, рассматриваю пакистанское рождество, мысленно сравнивая с норвежским. Сижу испуганный в крошечной квартире на окраине Карачи. Город пропитан запахом жареных по самым лучшим рецептам крыс. На базаре только и разговоров о том, как нужно готовить, чтобы хвост получился хрустящим. Обсуждения и советы по телевизору. А если мне приходилось близко пройти на улице мимо взрослого мужчины, прямо в лицо ударял запах и дымок опиума или гашиша. Подозрительные типы выпускают целую очередь пуль в соседние блоки, а потом кончают жизнь самоубийством, прыгая с балкона.

Чудно.

Я удивляюсь.

Значит, если принять во внимание эту схему, Мохаммед Кхан и его друзья должны были вести себя точно так же.

Ночью мне приснился престранный сон, да, постыдный даже, можно сказать. Я находился в кабинете врача, каким он приблизительно являлся мне в моих ночных фантазиях с Гру, когда она обследовала меня. Светло-зеленые стены, белый потолок. Ослепительно белое окно. Я стою на холодных плитках пола, раздетый догола, то есть, в одежде Адама. За столом возле окна сидит человек неопределенного пола, его лицо постоянно меняется. В начале это была женщина, та, которую я видел на почте, рыжеволосая, вытягивавшая смешно свой рот в букву «о». Потом она превратилась в Эриксена из социальной конторы. «Ты должен нам, Эллинг, — сказал он. — Ты должен понять. Мы ждем, ты должен показать нам свои ладони». Потом снова женщина с почты, она смачно водила кончиком языка по губам — вперед, назад и вокруг; нетрудно было понять, что означали эти движения. Я рассердился не на шутку и в то же время перепугался. Я не привык к такому даже во сне. Чтобы сказать начистоту: я никогда не оголялся перед женщиной; понимал, что сейчас вижу сон, не более… все равно ужасно неприятно. К тому же я не мог двигаться (такое часто бывает во сне), меня словно приклеили к линолеуму на полу. «О», — сказала она. «О». «О». «О». Я сразу догадался, что она насмехалась надо мной. Подозревал и причину, уж точно мой половой орган показался ей комичным. Неприятно стало до боли. Ведь вот какая, высмотрела… нашла самое слабое место. А все дело в том, что мой мужской член немного искривлен, самую малость. Налево слегка повернут. Но отклонений в связи с этим у меня не наблюдается. Мочусь я нормально, струя льется водопадом, импотенцией не страдаю, правда, мужская сила остается неиспользованной. Но это уж другой вопрос… Нет, просто небольшой безобидный изгиб. Но безобидный или не безобидный, дети — злы и все подмечают. Не намеренно, конечно. Помню, какая мука была для меня после уроков гимнастики идти в душевую. Школьные годы учат многому, я не доверял никому. «Дужка» называли они меня. И еще — «Крючок», «Зиги-заги-пипка». Но мой член, отнюдь, не зигзагообразный! Немного отклонен влево, вот и все. Но дети склонны к преувеличениям. Я давным-давно простил их. Но теперь во сне, когда я стоял перед этой бабенкой с почты, прошлые горести и обиды пробудились во мне с новой силой. Сон дикий, переполненный абсурдными деталями… но я хорошо помню, что я стоял и наблюдал за ней, за ее делами в медкабинете. А потом снова Эриксен из социальной конторы. «Так лучше, — сказал он. — Намного лучше». Я не имел представления, что он думал или на что он намекал, но я вздохнул с облегчением, когда женщина с почты исчезла. Я предпочитал иметь дело с социальным куратором мужского пола. Хотя… он тоже совершенно откровенно и с большим интересом изучал мой половой орган… Но что поделаешь! Все равно данная ситуация мне нравилась больше. Так думал я, пока не наклонил голову и не посмотрел вниз. Квакнул от удивления, это я хорошо помню. Издал настоящее лягушечье «квак». А почему? Потому что половой член, отныне называемый пипка (так я решил), был не мой. Или точнее сказать: пипка, которую я теперь узрел, была не та, которую я держал каждый день в руках. Пусть она была маленькая, ну и что! Теперь она была намного больше моей, эта пипка, и находилась в наполовину приподнятом положении, что меня сильно и сильно встревожило. Сказал я «больше моей?» Правда в том, что меж ногами я имел настоящую лошадиную пипку. Я чувствовал себя смехотворно, тело… оно было не мое! И вдобавок этот Эриксен из социальной конторы сидел и приговаривал: «Намного лучше!» Я пытался открыть глаза, пробудиться, понимая умом, что это всего лишь сон. Но если раньше помогало, то сейчас мне как бы не удавалось вырваться из оков сновидения. И оно продолжалось. Становилось все хуже и хуже. Более и более унизительней. У Эриксена из социальной конторы вдруг возникла еще одна голова. Теперь у него были большая и маленькая головы. Маленькая принадлежала женщине с почты. Она больше не лизала и не слюнявила языком губы, но это была она. Я нисколько не сомневался. «Лучше, — сказали они хором. — Намного лучше».

А потом появилась Гру Харлем Брундтланн. Сначала я услышал, как кто-то шагает по коридору… уверенно. Я понял — это она! Несколько минут спустя я услышал ее голос: «Внимание, внимание! Идет мама!» Она повторяла и повторяла эту фразу. В другой обстановке и при других обстоятельствах эти твердые и четкие шаги, означающие, что она, «мама всей нации», знала цель и дорогу для достижения цели, успокоили бы меня. Но сейчас… когда все оказалось вверх тормашками? Вместо успокоения я почувствовал страх и… страдание. Да, я очень страдал. Ведь я стоял здесь совершенно голый, в чем мать родила. С пипкой меж ногами, не принадлежавшей мне, при том она, чужая пипка, поднималась все выше и выше… В пору смеяться, в пору плакать? А главное — она уверена, что это моя пипка. Я думал, умру от смущения, когда она вошла в кабинет и встала прямо передо мной. «Это Эллинг, — сказала она. — Эллинг, Эллинг, Эллинг. Хорошо, ты. Тебя я видела прежде. Эллинг из блочного дома. Эллинг, Эллинг, Эллинг». Она выговаривала слова, точно пела, ритмично и мелодично. Точно поп-певица, или как там они называются. Эриксен из социальной конторы подхватил ее слова: «Эллинг, это Эллинг, Эллинг, Эллинг из блочного дома». Каждый раз, когда он выговаривал мое имя, у меня звенело в ушах, я хотел кричать, но не мог выдавить из себя ни звука.

«Эллинг. Это только Эллинг, Эллинг, Эллинг, Эллинг».

Я молил Бога, но он не слышал меня.

«Это только Эллинг. Это только Эллинг, Эллинг, Эллинг».-

Настоящая пытка.

Она опустилась на колени и обхватила меня руками вокруг талии. Нет, думал я в смятении, сгорая от стыда. Нет, нет, нет!

Но… она не вняла моей тайной мольбе. Она оттянула обеими руками (какие у нее прохладные руки!!!) верхнюю, горевшую огнем кожицу назад, потом вперед — вперед и назад, пока, наконец, важная часть мужского полового органа не приняла перпендикулярное положение и не уставилась прямо на нее. Только теперь я заметил, что она была одета в тот самый прорезиненный комбинезон, что на фотографии в газете «Дагбладет»… Но в каком виде! Вокруг сосков на груди были вырезаны дырки. Бог ты мой!

Она облизала губы и открыла рот. «Нет! — подумал я. — Только не это!» Но снова — никакой реакции на мои потаенные просьбы. Крепко держа обеими руками мой член, она подводила дрожащую головку ближе и ближе к своему рту. Влажный язык. Влажный язык, красный и острый, коснулся головки снизу, в аккурат там, где мы, мужчины, очень чувствительны. Снова и снова. Вперед и назад. По кругу и по кругу. С ума сойти можно, и я обалдел, рассыпался в прах. Мое сознание работало, я понимал, что это только сон, пусть и неприятный, но… разум говорил мне, что мир будет выглядеть иначе, когда я проснусь, когда я освобожусь от беспокойного неправдоподобного видения. Ее язык теперь вращался. Вращался подобно пропеллеру вокруг сине-красной головки. Я видел раньше ее язык в действии, в политических дебатах по телевидению, к примеру. Быстрым, проворным и острым он всегда был у нее. Но это! Да еще без слов и без единого звука, всасывала и всасывала. Ее рот, должно быть, теперь настолько растянулся, что в уголках заломило. И тут я сразу вспомнил себя накануне вечером в комнате Ригемур; сижу под дождевиком и держу во рту фонарь.

Дальше все шло, как положено. Почти плача от стыда (да, теперь слышны были мои всхлипывания), я почувствовал, что кончаю. Сначала, будто в подошвах ног раздался сигнал к действию, потом весть поднималась выше, через ляжки и бедра к мошонке, к самому центру. Она снова стала усердствовать. Весь этот огромный фаллос (который я ни под каким видом не хотел признать своим) оказался у нее во рту, меж красными губами. И все это время она не спускала с меня вожделенных глаз. А я?.. Трепетал, страшился, голова шла кругом. Я видел ее социал-демократические глаза, которые, как лазерные установки, пронзали меня и читали рунические надписи внутри моей черепной коробки. И вот тут я понял, что она фактически «прочитала» меня, почувствовала сигнал, который прошел по мне снизу вверх, поняла, что произошло во мне и со мной. Он прошел по ее лицу и ее волосам, поднялся к стенам и к потолку. Даже Эриксен из социальной конторы и женщина с почты получили свое, зарядились. Я закричал так, что думал, будто разорвусь на части.

Вряд ли кто в состоянии понять, с каким стыдом я проснулся в своей постели в своей комнате. Скажу так: я был разбит. Сломлен. Диплом о результатах соревнований по плаванию, который я получил в летнем, организованном церковью лагере для детей, висел, как и прежде, на стене на своем обычном месте. Вымпел из Улленсванга — тоже. Платяной шкаф стоял там, где ему и положено стоять, у окна стоял стол. Однако, все равно что-то изменилось. Я лежал разгоряченный, растерянный и пристыженный в ночной темноте и просил Бога взять меня к себе. Мне казалось, точно стены, потолок и пол были из стекла, и я лежал, как на витрине, мокрый, жалкий и униженный, доступный для обозрения всем, кому не лень, всем в нашем городе-спутнике. Понятно, что был мокрый. Насквозь мокрый от пота до самого живота. Я свернулся калачиком, прижался лицом к коленям. Притих, как мышь, а внутри все горело. Во сне я содрогался от страха, что Гру причинит мне нечто ужасное. Теперь же я направил свои упреки самому Эллингу. Неужели я настолько испорчен? Правильно, что пытался иногда онанировать с помощью фотографии Гру на водных лыжах, не отрицаю. Но эти случаи можно сосчитать по пальцам. Положа руку на сердце, говорю честно, что никогда, даже в своих фантазиях, не опускался до того, чему стал свидетелем. Сексуальные фантазии… были. Ну и что! Я такой же человек, как и другие. Но никогда не осмелился бы подумать, что премьер-министр страны возьмет мою пипку в свой рот. И вообще никакую другую. Я всегда, так сказать, пытался найти деловое разрешение сексуального вопроса. Всегда незамедлительно и быстро. Посетившее меня после дерзкого и нахального интервью в «ВГ» видение нагой Гру не содержало ни капельки эротического элемента. Наоборот. Я видел девочку Гру, непорочный и невинный образ той, которая станет позже беспощадным политиком. Мне не нравились вопросы журналиста. Но неприличного они не сотворили в моем воображении. Нет! Зато теперь я видел эти образы. Дешевой порнографией можно было бы их назвать. И эта дешевая порнография, эти пошлые сцены лижущей и сосущей Гру Харлем Брундтланн отложились в моей собственной психике. Я, однако, не настолько глуп, чтобы не понять первопричину таких сновидений. Со дна собственного подсознания поднимаются они пузырями и выходят на поверхность. Это я, Эллинг, вижу эти сны. Они формируются во мне, внутри меня. Гру не имеет к ним никакого отношения. Гру — в Германии, и она не пошлая. Гру отдыхает невинно-чистая в гостиничном номере в Берлине, не ведая и не зная об Эллинге из блочного дома, который в своем подсознании превращает ее в легкомысленную порнозвезду. Все же сути я не могу понять. И тоже не могу объяснить появление у меня огромной пипки. Правильно, в детстве я часто желал, чтобы моя пипка была прямой, без всяких изгибов. Но что касается размера — и думать не думал. Ни одной секунды. Здесь у меня был полный порядок, должный уровень. После девяти лет обучения в школе знаешь что к чему, неплохо разбираешься в этих вопросах. Повторяю, слегка набок — да… но чтобы чересчур маленькая, нет уж, простите… Особенно в сравнении с другими! Вон пипка Кая Рейнерсена (или «булка», как он сказал бы). Что я говорю, «булка»? Какая там булка! И со сладкой маленькой булочкой не сравнить! Если говорить по правде, так половой член Кая Рейнерсена больше всего напоминал маленькую улитку. Парень был симпатичный, остер на язык, но замолкал всякий раз, когда мы шли в душевую. Но и он был не единственный. Исключений в нашем классе было больше чем предостаточно. Я говорю о них с одной лишь целью — показать, что хорошо знаком с вопросом. Рангвальд Лофтус и Кристен Хансен, к примеру, были украшены настоящими бананами. Они не скрывали их и не хвастали, но насколько я помню, их половые органы были действительно огромных размеров. Оба были скромными молчальниками, ходили со своими бананами в штанах, будто так и надо, никаких сексуальных разговоров, никаких! А рядом с ними мы, другие. Не особенно удачные красные плоды после не особенно удачного лета. Рассматривая друг друга, мы понимали, что от природы нам дано поручение — продолжить жизнь на земле, в большей или меньшей степени. Понимали, но не хвастались перед девочками этим как бы своим преимуществом. Здесь мы были едины. Но почему тогда мое подсознание воспылало иметь огромный половой аппарат? Следует рассматривать как неосознанное желание? Вопросы, на которые я не мог найти ответа, но одно я знал твердо, что против своей воли я поручил Гру Харлем Брундтланн, мягко говоря, играть не совсем красивую роль. Утешал себя, что я не хотел, не отвечаю за работу своего подсознания… но легче не становилось. К тому же я сам был настолько мокрый, что вынужден был встать и сменить пижаму.

Сначала я встал, конечно, под душ. Иначе какой смысл менять белье! В «Арбейдербладет» я читал, что женщины, которых изнасиловали, стояли часами под душем. Происшедшее со мной во сне, пусть и не совсем приятное, но, конечно, ничто в сравнении с настоящим насилием; но я думаю, я понимал теперь этих женщин, их стремление встать под горячую воду. Я мылся и лишь изредка бросал косые взгляды на пипку. Я как бы занял дистанцию по отношению к ней. Возможно, вел себя, как мальчишка, но ничего не поделаешь. Такое чувство, будто тебя предал твой лучший друг. Обманул маленько, и ты избегаешь встречаться с ним взглядом.

Грязную мокрую пижаму я засунул в корзину для белья. Потом достал темно-синюю с белыми бомбочками, подарок мамы на день рождения, когда мне исполнился тридцать один год. Часы показывали без двадцати минут пять, и я чувствовал себя бодрее. Стыд, разумеется, не выветрился еще, но я заметил, что нахожусь на верном пути. Время, правда, не совсем обычное, чтобы вставать. Не могу припомнить ни единого случая такого раннего вставания в своей жизни, без двадцати минут пять! Смех да и только. И я вышел на кухню и выпил большой стакан молока. Моя мама, которая всю свою жизнь страдала бессонницей, всегда говорила, будто молоко действует успокаивающе и помогает уснуть. Я знал ее мнение. Правда, снотворного воздействия молока я не ощутил. Наоборот, почувствовал беспокойство и волнение и потому сел за стол. Именно здесь сидела мама, когда ей не спалось по ночам, и держала в руках стакан молока. Эти ранние утренние часы были для нее нормальным временем суток. Она пила молоко и раскладывала пасьянс… карты были старые и изрядно потрепанные. Между прочим, у нас здесь возникали не частые, но препирательства. Не из-за ее молока, разумеется. И не из-за пасьянса, хотя я не любил ни карт, ни карточной игры. Нет, но она постоянно манипулировала картами, и мне приходилось то и дело говорить ей: «Стоп, погоди!» Впервые она рассказала о своем нарушении правил игры в карты в самом узком кругу ее друзей и знакомых. Я думаю, это было перед самым рождеством много лет назад. Кто был у нас в гостях, я не помню, помню только несколько чужих теней на диване. Мама произнесла небольшую речь о себе и своем сне, и в этой связи я услышал такие факты из ее жизни, о которых раньше не знал и не слыхивал. По правде сказать, вплоть до этого момента я не интересовался ночной жизнью мамы, и я думаю, в самом начале немного рассердился, что она говорит о столь интимных, на мой взгляд, вещах почти незнакомым людям. Не знаю, что с ней случилось. Но после того как она упомянула о стакане молока и об утешительном воздействии колоды карт, она рассказала с легким смешком, что всегда немного подтасовывала карты. У теней на диване обозначились рты. Рты смеялись. Комната наполнилась смехом. Я сидел на стуле рядом с мамой и наблюдал эту отвратительную комедию. Смеющиеся люди. Без имен, без лиц. Моя собственная мать, которая почти с гордостью заявляет, что не совсем следовала правилам в раскладывании пасьянса. Подумать только: ради всего святого, что она хотела этим сказать? Что она вставала ночью, когда ей не спалось, — совершенно естественно. Стакан молока или два стакана — тоже неплохо. Даже против раскладывания пасьянса я не имел ничего против. Но почему она мошенничает? Кого она дурачит? Саму себя, разумеется. Она сидит на кухне, раздосадованная ночным пробуждением, и дурачит сама себя. Держа в руке стакан молока. Она раскладывает карты, чтобы выяснить, где находятся три червовые карты и пиковый валет. И когда она находит их, она начинает плутовать. В результате пасьянс получается. Но в то же время (глупой ее никак не назовешь) она понимает, что удачный исход в пасьянсе получился благодаря нечестным махинациям. Какая радость ей, какая польза? И еще одно очень важное обстоятельство: она обманывала не только себя. Она обманывала также меня. И других тоже в нашем обществе. Мы спим сладостным сном и горя не ведаем, а нас обманывают. За нашей спиной разыгрывается нечестное, нечестное, действующее разлагающе на одного из нас, индивидуума в нашем коллективе. И с ним мы как раз должны вступить в контакт утром, когда солнце взойдет над верхушками гор. Я, например, буду завтракать с ней. Она купит в «ИРМА» яйца и масло. Мы все думаем, что перед нами честный человек с честными намерениями. Мы доверяем ему! А что получаем взамен: она надувает нас. Выкидывает штучки-дрючки. И это моя добрая, добрая мама, которая сидит утром со мной рядом и пьет чай? Которая носила меня под сердцем и потом крестила? Кто же она в действительности? Может, шулер? Человек, обманывающий себя постоянно и находящий в этом удовольствие? Человек, которому дарован сон взамен стакана молока и мошенничества? И вдобавок: почему она смеется, когда делает такое признание? Почему смеются эти безымянные тени на нашем диване? Неужто смешно? Неужто так-таки весело? Нет, еще раз нет!

Ну, хорошо. В тот вечер я стрелой выбежал из комнаты. Хлопнул дверью и выбежал под дождь. Пришел домой почти в восемь вечера.

Давно это было. Мне теперь за тридцать. Мама умерла в городской больнице. Мясные котлеты в морозилке — единственное доказательство ее пребывания в этом мире. Мороженые мясные котлеты и я, Эллинг.

Часы показывали без пятнадцати пять. Смехотворное время суток! О чем она думала, когда вставала без пятнадцати пять, или, точнее, без десяти минут пять, пила молоко и морочила себе голову до тех пор, пока пасьянс не получался. Думала ли она обо мне? Думала ли она с нежностью о своем Эллинге, который лежал в своей постельке и не подозревал о ночных маневрах мамы. Беспокоилась? (Что станет с ее мальчиком Эллингом?) Мысль мне очень понравилась. И даже очень. Ведь что творилось вокруг, когда я рос? Угоны машин и кражи в киосках. Наркотики и нежелательные беременности. Ведь не один Арне Моланд пошел по кривой дорожке. Мама не спала ночами из-за меня? Боялась за меня, за мое будущее?

Нет. Не думаю. Она знала хорошо своего мальчика. Он был примерным, дисциплинированным и послушным. Она видела, что подаренный ею самолет-конструктор я собрал согласно инструкции, быстро и прилежно. Она слышала, как я добродушно и весело смеялся в своей комнате. Если я выходил из дома, так только по надобности. Я не был разгильдяем или транжирой.

Я встал. Скоро пять. Все равно смехотворное еще время. Мысли и чувства повернули внезапно в другую сторону. Стыд за свое подсознание, сотворившее такое с Гру Харлем Брундтланн, не уходил. Однако я снова провернул в уме увиденное во сне и рассмеялся. Бог ты мой, какой у нее рот! И сколько семени приняла! Хватило бы на всю солнечную систему. Но можно ли упрекать себя с точки зрения нравственности за созданные подсознанием непристойности, если ты спишь и ни о чем таком грязном не помышляешь? Если «да», то понятие «вина» оказывается очень сажным явлением. Однако все равно нельзя отрицать: воссозданное в подсознании является результатом наших сознательных действий. А за них мы полностью в ответе — тут ни к чему упорствовать и отнекиваться. Почти точно так обстоит дело с нашими сновидениями. Хотя, конечно, разница есть. О наших поступках в бодрствующем состоянии обычно судят да рядят другие люди; сны остаются с нами, они составляют нашу собственность, разумеется, до той поры, пока мы сами добровольно не расскажем о них. Вот, к примеру, если я умолчу, что делала Гру Харлем Брундтланн во сне со мной, так внешне ничто не изменится. Ко мне будут относиться как и прежде. А если я, наоборот, захочу описать приснившееся мне и публично возвестить об этом, к примеру, в торговом центре, тогда я, возможно, должен рассчитывать на резкую реакцию. Значит, разница между действительностью и сновидением заключается в том, что пережитое во сне дает возможность замалчивания. Тут я заметил, что опять чуть было не рассмеялся, но вовремя, однако, сдержался. Разве именно замалчивание не является началом, первой стадией всякой лжи, с которой я решил бороться? Насколько я понимаю, да. Совершенно случайно я узнал, что Ригемур Йельсен совершала мелкие кражи в магазине. Она жила, замалчивая эту не совсем красивую сторону своей жизни. Точно так же было и с Рагнаром и Эллен Лиен. Они скрывали, что творилось у них дома. Правильно, Эллен Лиен доверилась своей подруге-лесбиянке чуточку, но когда? Явно после ее клятвенных заверений о молчании, тут даже ни доказательств особых, ни фантазии не требуется. Значит, замалчивание таким путем охватывает постепенно все больший и больший круг людей. И проблема здесь налицо. Распространение замалчивания может ведь парализовать саму человеческую общность! Если отдельные индивидуумы недееспособны, следовательно, недееспособной становится наша социальная действительность, а это ведет к заболеванию и гниению всего общественного организма в целом. Вот почему я серьезно воспринял такие внешне безобидные действия, как плутовство с раскладыванием пасьянса. Короче говоря: теперь я сам попал в труднейшую ситуацию. Понял, мое ночное видение было не что иное как взгляд в себя, в свое нутро, в свое «я».

Я вошел в комнату Ригемур. Было еще черным-черно. Я чувствовал себя по-особому бодрым и возбужденным. Вдруг меня будто что толкнуло, помчался назад в кухню и поставил греть воду для чая. Много воды для большого вместительного чайника. Потом заварил чай, взял чайник и кружку и поспешил назад в комнату. Уселся на свое место у телескопа и чувствовал себя, как китайский мандарин на троне. Ведь пижама у меня была такая соблазнительная. Темно-синяя и с белыми бомбочками.

Вид на рай. Вид на повседневную жизнь в норвежском обществе благоденствия. Оно еще не проснулось, не стряхнуло с себя остаток зимней ночи. Еще только-только рассветало, еще спали Адам и Ева. Но скоро наши граждане оставят теплые постели, прогонят остатки сна и примутся за работу. Я отпил глоток теплого чая и схватил телескоп.

Ригемур Йельсен спала.

Туре и Гюнн Альмос тоже.

Ханс и Мари Есперсен все еще были в Испании. Возможно, лежали нагие в душной и жаркой комнате и спали, слегка посапывая после приятно проведенного накануне вечера с банановым ликером.

Харри Эльстер спал.

Рагнар и Эллен Лиен — кто знает.

Лена и Томас Ольсен спали.

У Арне Моланда и Мохаммеда Кхана тоже темно.

Все спали.

Что им снилось? Снилось ли кому-нибудь из них такое же, мягко говоря, постыдное, что и мне? Я ощутил укол ревности, когда на секунду представил Мохаммеда Кхана в ситуации, в которой сам недавно побывал во сне. Я ощутил, как во мне заговорил настоящий расист, тот, который сидит в каждом из нас и при каждом удобном случае дает знать о себе; это он, маленький злобный домовой, шептал мне, что мужчины типа этого, мужчины, типа этого Кхана, приехавшие в нашу страну, не смеют равняться с нами, урожденными норвежцами и потому не смеют иметь фантазии об оральном сексе с премьер-министром. Что я пережил, правильнее сказать, позволил пережить, было достаточно гнусно. Нет сомнения. Но все же я совершал неосознанные извращения в своей стране, так сказать, среди «своих». Я не приехал с другого конца земли с тайными намерениями заниматься непотребными сексуальными делами. Нет, совсем нет. И я в общем-то симпатизировал этому Кхану. Уверен, что он видел во сне пакистанских женщин. Слышал обрывки мужских, подчас абсурдных разговоров. Уверен, что он мечтал о материальном благополучии своей семьи. Уверен, что только один человек в блоке на Гревлингстиен 17«б» мог видеть такие же безобразные, подобно моим, сны. Само собой разумеется, это был Арне Моланд. Но я рассуждал так: большая часть его жизни проходила в тюрьмах; поэтому было вполне естественно и частично оправданно, если его искалеченная жизнь являлась ему во сне.

Мне опять стало ужасно стыдно. Опять я не мог найти реального объяснения своим сновидениям.

Я отодвинул телескоп в сторону, сидел, пил чай из кружки и пристально всматривался в темноту. Что-то не совсем нормальное в моей жизни? Нет, насколько я знаю, нет. Я жил один, ну и что! Я сам этого хотел. Представить женщину в своем доме вместо мамы не мог и не желал. Знаю, соседи точно считали меня эксцентриком. Вроде свободного художника. Философствующего человека. Но меня это не беспокоило. Нисколечко. Мое детство? Ну что сказать? Кто из нас, положа руку на сердце, может сказать, что никогда не испытывал мучений, не страдал в детстве? Очень немногие. Меньшинство не испытало горьких минут. Толстокожие потому что были, ничем их не проймешь. Не понимали ядовитых замечаний своих товарищей. Взять хотя бы Лизу Свенсен, к примеру. Она была такой. Каждый раз, когда кто-то был недружелюбен к ней, она воспринимала это как сексуальное сближение. С самого раннего детства. Природа наградила ее благословенной глупостью, ограждавшей ее от мирского зла. Ей хамили, она же думала, что говорят комплименты; считала, что споры и злословия обозначают начало сексуальных отношений между мужчиной и женщиной. Наивность, святая наивность! Нелегко бедняжке пришлось потом в жизни!

Ну что ж. Мое детство было не таким уж плохим. Немного суровым, но неплохим. Детство — это я и мама. Мама и Эллинг в блоке. Или: мама и Эллинг на отдыхе. Да, мы часто ездили отдыхать. Мама знала толк в отдыхе. Находчива была, изобретательна. Злата и серебра у нас не было, но зато была неуемная мамина фантазия. Она спасала нас. Это были путешествия поездом в Саннефьорд, когда еще были живы бабушка и дедушка. И летом, и зимой. И весной, и осенью. Что же тут изобретательного и интересного, скажут, возможно, некоторые. Но интересно было, это я утверждаю! И причина — мамина фантазия. В Драммене жили, по ее мнению, например, люди, прилетевшие из космоса. Инопланетяне. Не верите, правда! Жители Драммена происходили с планеты Драмменториус-41, семь сотен миллиардов световых лет в светло-голубом летнем небе или темном зимнем — в зависимости от времени года. Их прогнали в Драммен из-за злобных поступков. Драммен в некоторой степени можно было бы сравнить с Австралией, по словам мамы. Они были хитрыми, эти жители Драммена, со стороны ничего о них не скажешь плохого, но людьми они не были. Позже, когда я стал взрослым и давно уже посмеивался при воспоминании об этих фантазиях, мама доверила мне тайну — ее учительница в школе для домохозяек была родом из Драммена. Но тогда, будучи ребенком… Я принимал за чистую монету все, что она говорила, и новые занимательные эпизоды припомнились мне. С самого начала, как только поезд покидал вокзал, я сидел, сжавшись в комочек от страха и любопытства, ожидая в нетерпении, когда металлические колеса приведут нас ближе к Драммену и злым существам с планеты Драмменториус-41. Как удалось им походить на нас внешне? Мама объяснила, что они натянули человечью кожу и человеческие волосы поверх своих безобразных тел, в действительности красно-фиолетового и черного цвета, покрытых дырами и желтыми нарывами. Зубы были фальшивыми, и первое, что жители Драммена предпринимали, придя домой, снимали эти зубы. Они не нужны были им. Как и у людей, у них была ротовая полость, небо, но жевательный аппарат не развился, им он просто не понадобился. Потому что питались они слизью носа. А слизи производили они в избытке. Вытаращив глаза, стараясь не пропустить ни единого слова, внимал я фантастическим рассказам мамы. Я старался представить себе, что делает обычная семья в Драммене, как только закроется входная дверь. Вырывают зубы и срывают с себя человечью кожу. Издавая невероятные звуки на чужом языке, они собираются вокруг стола в кухне и начинают сморкаться друг другу в тарелки. А потом начинают с большим аппетитом чавкать эту слизь.

Да, мамины выдумки были почище всякой фантастики. Смешно… но я не пугался по-настоящему того, о чем рассказывала мама. Даже не затошнило ни разу. Задолго до того как мы подъезжали к Драммену, она доставала бутылку с лимонадом и пакетик с дешевыми леденцами, и это как бы служило сигналом, что не следует преувеличивать опасность жителей Драммена. Действительно, так. Они жили в своем собственном мире и, когда они говорили с тобой, отвечали однозначно, в основном снисходительно поддакивая тебе. На станции Драммен, естественно, каждый раз мы вынуждены были по тому или иному случаю вступать в контакт с местными жителями. Но мы знали, что они закутались в человечью кожу и вставили зубы. И мама, и я улыбались таинственно, как настоящие заговорщики.

Ах! Особенно теперь, когда я думаю о своем детстве, я благодарен маме за все эти добрые воспоминания. Позже, когда я рос и взрослел, наши отношения изменялись. Мама замыкалась в себе и забывала о наших играх. Хотя, кто знает? Иногда мне казалось, что она совершила нечто такое, отчего ушла в свой собственный мир фантазий. И для взрослого мужчины в этом мире не было места. Она как бы ускользнула от меня таким образом, а я — от нее.

Я смахнул крошечную слезинку кончиком мизинца и снова схватился за телескоп. У меня, несмотря ни на что, была своя жизнь, и теперь зажегся свет на кухне у Лиенов.

Почти половина шестого. Занавески на кухне задернуты, но неполностью; я видел часть стола. Он не был накрыт, как полагается, но движение в кухне наблюдалось, за занавесками металась одна тень, туда-сюда. Лесбиянка, подружка Эллен? Желала выпить чашечку кофе, прежде чем покинуть любовное, возникшее незаконно гнездышко? Торопится, пока опасный полицейский не возвратился домой после ночного дежурства? Или это был сам Рагнар Лиен?

Ждать пришлось недолго. Это был Рагнар Лиен. Я видел волосатую руку, в руке — чашку. Видел тонкие струйки пара над чашкой. Он направлялся к столу. Его Харри-профиль как раз мелькнул сейчас в щелке меж занавесками. Вид орангутанга на рассвете в джунглях Борнео!

Но вот я вижу очертания еще одного человека. Орангутангша покинула ложе, где совсем недавно разыгралась противоестественная, неплодородная любовь с другой самкой.

Я схватил телефонную трубку. Снова положил ее. Снова взял. Еще раз. Решительность, Эллинг. Действовать.

Но, в конце концов, я оставил идею воспользоваться так или иначе телефоном. Я не знал просто, что я должен сказать полицейскому ранним утром. Я желал, само собой разумеется, пристыдить его. Но как? Какими словами? Кроме того, я считал, что время суток не подходит для серьезного разговора. Я помню хорошо два раза, когда я сам пришел с работы. Даже самое безобидное замечание со стороны мамы выводило меня из состояния равновесия, я почти впадал в истерику. Не лучше будет, если окажется, что он должен сейчас идти на работу, а я тут возникну со своими звонками и нравоучениями. Потом я считал, что половина шестого — нечеловеческое время, как тут ни крути-верти. Такие симпатичные мысли возникли у меня в эти утренние часы! И не только потому, что я решил не портить день Рагнару Лиену своими замечаниями и призывами. Нет, я вдруг почувствовал к нему симпатию. Мне захотелось обнять его и погладить по волосам. Или даже, возможно, приласкать. Точно так, как это делают в сказках. Одна только мысль — приласкать усталого полицейского, в то время как аромат недавно приготовленного кофе расползается по комнате, подействовала на меня невероятно положительно. Мысль нравилась мне. У меня зачесались руки. Рагнар! Ни ты, ни я не любим мужчин таким способом. Я приласкаю тебя, как товарищ и друг, я знаю, ты поймешь меня и не заподозришь. Я касаюсь кончиками пальцев твоей головы, Рагнар. Это только кончики пальцев Эллинга, твоего друга. Речь идет не о сексе. Речь идет о мужской нежности, исполненной в рамках дозволенного. Сиди спокойно, Рагнар! Попытайся забыть пропойцев и буйных молодых наркоманов на Киркеристен. Не думай о начальнике. Забудь о переработках, не думай о повышениях, останься со мной, с твоим самым лучшим другом. И еще: поговорим как мужчина с мужчиной; не бей ее, пожалуйста. Не бей в лицо кулаком. Люди уже говорят, понимаешь? Судят и рядят на каждом углу нашего города-спутника. Может, и выеденного яйца не стоит твоя история, но она обрастает слухами. О тебе скажут: он убил ее, а мы сидели сложа руки и глазели. Даже если ты не сделал этого. Я люблю наших жильцов, но я знаю, что получится, если молва пойдет гулять, если не будет контроля. Даже если бы Эллен Лиен и осталась в живых, она и пальцем не пошевелила бы, чтобы разубедить других, что ты не убивал ее и не резал на мелкие кусочки. Фактическое пребывание Эллен Лиен в мире живых станет рассматриваться как некое, вызывающее раздражение отклонение. Да, и ты будешь повинен в создавшейся ситуации. Точно так, как преступники каменного века несли ответственность за то, что души убиенных странствовали, не зная покоя, в пламени костра.

Но… ах, ах! Он действительно оставил ее, видно, в покое. Сидят мирно, едят и пьют кофе. Гармония у них, одним словом. Может, он из тех мужчин, которые дерутся, когда опорожнят бутылку-другую вина? Вполне возможно. Привычки подлежат пересмотру и изменению, вопрос весь во времени. Что ж, и время есть, и терпение есть. Подождем — увидим.

В половине седьмого одновременно зажегся свет у Лены Ольсен и Арне Моланда. Последнее меня удивило. Я твердо верил, что наркоманы встают поздно. Правильно, Арне Моланд начал новую жизнь, он теперь инженер, но однако, однако… продолжал я удивляться… свет на кухне и в такое время! Странно! А, впрочем, действительно ли он инженер? Можно ли верить информации в телефонной книге? Телефонная компания, насколько я знаю, бумаг не запрашивает и не требует подтверждения о сдаче всех экзаменов — первых, вторых, третьих, чтобы напечатать название профессии своих абонентов.

Лена Ольсен металась по кухне туда и сюда. Стол — плита, плита — стол. Иногда я видел макушку головы малышки Томаса. Огненно-красная макушка у окна прыгала, словно мячик. Через несколько минут малыш будет в саду, а его мама — в бюро, или… не знаю, где… но на работе. Я представил, как Лена Ольсен сидит и стучит длинными пальцами по клавишам компьютера. Кокетливые взгляды (изредка и искоса) в сторону немногих высокопоставленных мужчин в конторе. Знает, что она нравится им; они сдерживают свои порывы, блюдут границы, во всяком случае в рабочее время. Надеюсь. В «ВГ» и «Арбейдербладет» часто печатают статьи о сексуальных злоупотреблениях на рабочих местах. «Неприличие, невоспитанность», — таково было мнение, мое и мамы. Женщина имеет право стоять возле копировального аппарата и делать копии контрактов, одного или двух, не боясь, что какой-нибудь идиот из мужского персонала подойдет и начнет ее поглаживать сзади по бедрам. Черт возьми, почему заведующий торговым отделом возжелал погладить задние округлости Лены Ольсен, когда она проходила мимо его стола? Я чувствовал себя задетым за живое, оскорбленным от имени всего мужского пола, но, как я сказал, я надеялся, что Лена Ольсен избежала подобного рода насилия. К тому же, уверен, она умела за себя постоять, у нее хватило бы и смелости, и мужества дать отпор нахалам и осадить их, лучше всего в присутствии других.

В семь часов зажегся свет у Ригемур Йельсен. «Благослови тебя», — подумал я, когда впервые увидел ее в светло-голубом утреннем халате. Она стояла и смотрела в окно. Покрутив телескопом, я сумел проследить направление ее взгляда — внизу на асфальте, насколько я мог видеть, сидела маленькая кошка и умывалась. Мне показалось, что я слышу ласковые слова, которые Ригемур шептала, стоя у окна. Да, она совершала кражи в магазине, была опытным воришкой, но она была, по всему видно, мягким человеком, любящим все живое, начиная от быстро гибнущих горшечных растений до маленького глупого котенка, совершающего свой утренний туалет на улице в холодный ноябрьский день.

Я почувствовал вдруг страшную усталость. Веки отяжелели, словно свинцом налились. Очень хотелось проследить дальше за действиями недавно проснувшихся жильцов блока, находящегося почти подо мной, но глаза слипались сами по себе. Дальше не имело смысла сопротивляться.

Я оставил телескоп и, еле волоча ноги, пошел к себе в спальню. Боролся со сном, в то время как серый свет дня настырно проникал в комнату. С содроганием подумал, что вдруг снова появится Гру, ее влажный рот… Но ничего не случилось. Сказочный Оле-Лукойе уже заполз ко мне под одеяло и… дальше я ничего не помню.

Меня разбудил телефон. Непрерывный телефонный звонок вырвал меня из состояния глубокого сна. Будильник на ночном столике показывал половину первого. Половина первого! С ума сойти можно! Зашатало из стороны в сторону, когда я опускал ноги на пол. И тело тоже в поту. Чистейшая пижама, которую я надел всего несколько часов назад, была смятой и влажной до отвращения. Сумбур в голове, волосы хоть отжимай, ноги, как у древнего старика. Я встал и сделал несколько неуверенных шагов, но резко остановился у двери в комнату.

Телефон продолжал звонить.

«Стоп, — подумал я. — На минутку остановись, мой дорогой Эллинг!» Я не любил ругаться, не любил пользоваться бранными словами, безразлично в какой ситуации. Но сейчас, однако, подумал: «Кто бы это мог, черт возьми, быть?» В последний раз телефон сработал, когда позвонила медсестра из больницы, просила меня срочно явиться. Тот звонок я в общем-то ожидал. Но теперь… Телефоном пользовалась у нас в основном мама. Не часто, но обычно она. У нее были то там, то тут друзья, и с тех пор как она потеряла радость общения, средством связи с миром оставался серый телефонный аппарат. Сам я никогда не имел особого чувства привязанности к старому другу дзинь-дзинь. Что касается теперешнего звонка, я не сомневался — по мою душу. Как только снимешь трубку и скажешь одно слово «алло», так сразу же разоблачишь себя. Как бы признаешься, что ты есть дома. Как бы саморазоблачаешься. Это Эллинг, и Эллинг сейчас дома, на месте в блочном доме. Другими словами: Эллинг есть тот, кто находится дома. Я не думаю, что в таком признании кроется нечто несуразное. Но я чувствую себя неуверенно, когда произношу эти слова не для себя, а для чужого. Какое кому дело, дома ли я или, возможно, совершаю небольшую прогулку по торговому центру? В общем-то, никакого. Несколько раз, правда, были ошибочные звонки. Ужасно неприятно. Вызывают одни сомнения. Во-первых, сомнение возникает уже от самого звонка. Взять трубку или не взять? Потные ладони. Кружение по комнате. Сомнение и боязнь. И вдруг решимость распирает тебя. Берешь трубку и говоришь вежливо: «Алло». «Это Уле?» «Нет, не Уле. Это Эллинг, а мама гуляет». Не знаю, кто хуже. Те, которые возмущенно бросают трубку, проявив свою невежливость, или те, которые вкрадчивым голосом просят прощения. Мне все равно, главное, что в обоих случаях у меня появлялось чувство неуверенности. Правда или неправда, что некто желал говорить именно с Уле? А может этот некто хотел только удостовериться, что Эллинг находился дома? После таких звонков я подолгу стоял у окна и следил за малейшим движением на улице.

Телефон продолжал звонить и звонить. Казалось, так теперь будет вечно. Я зажал ладонями уши, но все равно слышал звонки. Я заметил, что слезы покатились по щекам. Под конец я не выдержал, подбежал к телефону и снял трубку. Голос, показавшийся мне очень знакомым, без конца повторял мое имя. Он произносил мое имя вполне обычно, ничего странного не было, но я не мог ответить ему вот так сразу.

«Эллинг? Эллинг, это ты? Эллинг? Эллинг, это ты?»

Это был Эриксен из социальной конторы.

От моей уверенности не осталось тотчас и следа. Само собой разумеется, меня звали Эллинг, я не собирался скрывать этого. И не собирался ни в коем случае вводить в заблуждение Эриксена из социальной конторы. Меня зовут Эллинг. Верно. Но был ли я тот Эллинг, с которым хотел говорить Эриксен из социальной конторы? Я сомневался. А что будет, если я скажу «да»? Предположим, тот Эллинг, которого ищет Эриксен из социальной конторы, оказался замешанным в нехорошее дело? К примеру, из-за неправильного телефонного звонка? Что если обвинения, совершенно правильные и законные, будут теперь направлены против меня? Разумеется, можно сказать, что неразрешимых проблем не существует на белом свете. Нужно иметь только хорошую голову на плечах и время в помощь. Но с другой стороны: почему я должен подвергать себя риску? Я достаточно хорошо знаю окружающий мир и смею утверждать, что в ходе истории случались, и довольно часто, беспримерные события далеко не лучшего порядка, которые связывали с определенными людьми. Они оказывались как в ловушке. Жертвы! Человек, чисто случайно и в высшей степени несправедливо замешанный в грязное дело, должен был доказывать свою невиновность. Ух, какая жуткая мысль! А теперь вот скажем, тот или иной бездельник, который случайно называется так же, как и я, настолько сам во всем виновен, что ему, к примеру, отказывают в социальной помощи. Правда, пока мне лично это не грозит. Но как все обернется, если я на вопрос Эриксена просто ответил бы «да»? Для меня такое «да» звучало бы как возможное (для Эриксена) признание.

Я положил трубку. Я получил свое, а Эриксен получил тоже свое. Мысль — идти вместе и решать проблемы сообща — была никоим образом не чужда мне. Она была, по правде сказать, частью политической программы, которую я одобряю и которую воспринимаю как свою собственную. Я питаю глубокое уважение к коллективу. С другой стороны, коллектив состоит из индивидуумов, а каждый индивидуум имеет право на личную жизнь. Я сожалел, что не могу помочь Эриксену сегодня в его деле, но клянусь — в другой связи и по другому поводу всегда готов был ему услужить. Если Эриксену нужно починить веранду в квартире на будущий год и он собирает помощников, тогда пусть рассчитывает и на меня. Я с удовольствием стану членом рабочей бригады по ремонту его квартиры. Буду стоять, держать во рту гвозди, перебрасываться с другими словечками, типа «двухмиллиметровый», «четырехмиллиметровый», «шуруп», и криво усмехаться на шутливые замечания Эриксена и ребят. Потом мы, усталые и довольные, сбросим пиджаки и выпьем крепкий-прекрепкий черный кофе и съедим яблочные пироги со сливками, приготовленные женой Эриксена. Она, очевидно, была скромная женщина, мы ее почти не видели. И не потому что Эриксен из социальной конторы или кто из ребят был против нее. Нет, мы были не такого десятка. Жена Эриксена была с понятием, не хотела мешать нам, мужчинам, в нашем мужском обществе. Мы не ругались, нет. Но позволяли себе иногда некий фривольный тон в обращении. Жена Эриксена почувствовала его и не хотела нарушать нашего единства. Потому и держалась в тени, в стороне. Чисто интуитивно.

Я снова пошел под душ. Снова был весь мокрый и склизкий до тошноты. Две пижамы в стирку в течение нескольких часов. Ничего себе! Обычно мне хватало одной пижамы на неделю. Для ночи я достал желтую, как желток, которую я получил в подарок от мамы к своему двадцатидевятилетию. Немного рассердился. Именно ее я планировал оставить для особого случая. Иногда ведь приходили в голову мысли, что встречу женщину… Господи, что я такое говорю? Но ситуация сейчас тоже не рядовая. Я моюсь особо тщательно. Спереди и сзади, внизу и вверху. Снова перед глазами картина изнасилованных женщин.

Когда я закончил мыться и оделся в чистое белье (нижнее и верхнее), меня охватило беспокойство. Оно словно бы витало в воздухе. Я это чувствовал. Хорошо ли я помылся? Прошелся по всему телу мочалкой? Мылом тоже? Ничего не забыл?

Я снова разделся. Снова встал под теплый душ. Воспользовался маминой щеткой. Тер себя, пока весь не порозовел, как поросенок. Открыл кран с горячей водой до границ терпимости. Сверх границ терпимости, я закричал. Потом холодная вода. Ледяная, я снова вскрикнул. Потом щетка и новый кусок мыла. Случайно выбрал хорошее, я сразу заметил. Пена превосходная и запах… Ух, какой запах! Теплая вода. Горячая вода. Холодная. Горячая. Холодная. Я выпрыгнул из ванны и растерся жестким, чистым на сто процентов полотенцем.

Достаточно ли? Действительно чист, как стеклышко?

Я снова влез в ванну. Открыл горячую воду.

Нет, хорошо. Я чистый, в меру. Чист, чище не бывает. Вон из ванны. Новое полотенце из шкафа.

Чище не бывает? Я понюхал под левой рукой. Пахло потом? Душок некий? Трудно сказать. Для полной уверенности насчет своей чистоты принял дополнительно душ.

Теперь я чувствовал себя, словно тряпка выжатая. Бестелесное существо. Разбитое вдребезги. Желе в коленях и пудинг в спине. Я поторопился на кухню, чтобы позавтракать, пусть даже несколько поздно.

«Вот так-то, Эллинг, — думал я, когда открыл дверцу холодильника и рассматривал его содержимое, особенно рыбный пудинг. — Значит, снова ты на ложном пути». Я хихикнул слегка, все казалось проще-простого, безобидным. Однако, я не был глуп, я понимал, что купанье устроил не по доброй воле, не по желанию… вынужден был. Настоящая чистка нужна была. И давно, Эллинг. Забыл, как ходил почти всю неделю? Какие номера выбрасывал? Рассказать тебе о них? Изволь! Ты спускался по лестнице, подходил к последней ступеньке, а потом сомневался насчет ног твоих… колебался… пытался вспомнить, касался ли ты всех ступенек обеими ногами или только одной? Ты разворачивался и поднимался, а потом снова вниз… Хорошо, юмора у тебя хоть отбавляй! Иначе с ума сойти можно.

Креветочный сыр или рыбный пудинг, Эллинг? Я медлил. После такого кругооборота в купанье, которое я устроил себе в ванной, я чувствовал себя совершенно не в форме, чтобы сделать теперь выбор. Я схватил рыбный пудинг, сам того не желая, и побежал с ним к столу. Но на сей раз, нет. Не успел оглянуться, как уже вновь находился на пути к холодильнику, хотя уверенности никакой, что если нажму на тюбик с любимым креветочным сыром, смогу есть, противно… Я открывал и закрывал дверцу холодильника. Снова и снова. Одно и то же. Каждый раз мелькал перед глазами тюбик, отвратительно желтый. Рыбный пудинг, тщательно упакованный в фольгу, я держал крепко в левой руке. Тюбик. Хлоп. Тюбик. Хлоп. Тюбикхлоптюбикхлоптюбикхлоп! Я ускорил темп. Дергал так сильно, что закружилась голова, потемнело в глазах. Холодильник сотрясался и ходил ходуном. Само собой разумеется, сплошная ненормальность, но как быть иначе? В правой руке появились судороги. Одновременно замечаю нечто вроде рефлекса в левой. Если бы удалось, если бы удалось, в те секунды, немногие, когда дверца холодильника приоткрывалась, поставить пудинг назад на полку в холодильнике? Но так чтоб, упаси Господи, не вывихнуть, не подвернуть, не сломать руку? «Теперь — или никогда, Эллинг», — думал я, продолжая правой рукой автоматически хлопать дверцей холодильника. Тюбик. Хлоп! Тюбик. Хлоп! Тюбикхлоптюбикхлоптюбикхлоп. Теперь больше не до смеха. Теперь ты явно находишься на пути, который не назовешь безобидным. Но левая рука продолжает участвовать в игре. Каждый раз пытаюсь всунуть пудинг в щель при открытии дверцы и положить пудинг на его полочку в холодильнике.

Вдруг словно что-то разорвалось во мне. К счастью, нужно сказать. Я упал на холодильник и дальше не удержался и свалился на пол. Рыбный пудинг выскользнул из моих цепких объятий… я остался лежать на полу… взирал на него сквозь завесу слез. Испортил как! Разломал почти на две половины. Затошнило… Моя вина. Моя. И только. И тут, само собой разумеется, всплыли в памяти воспоминания… Да еще какие! Я вспомнил этого проклятого Астора Альфредсена из Сюннмере и его рассказ… тогда я был в девятом классе общеобразовательной школы, а он узнал, что у меня с собой бутерброд с рыбным пудингом и майонезом. Кажется, что тут такого? Ну даже если он посмеялся над товарищем, который любил этот пудинг? Но нет, нет же! Когда я поглощал свой бутерброд, Астор Альфредсен рассказал — и громко, во всеуслышанье, перед всем классом, следующее: по обычаю края, откуда он был родом, ребята обязаны были помогать взрослым ловить рыбу. Он сам несколько раз выходил в море, помогал дяде. И еще по обычаю края, по его словам, пудинг начинали готовить, находясь в море. Чтобы он, мол, был свежим, когда причаливали к берегу. Жители Сюннмере известны своей жадностью и скупостью, они не пропустят свое, если речь идет о наживе. Между тем было так, согласно рассказу Астора Альфредсена, что молодым парням было скучно таскать полутеплый пудинг и ставить его вниз в трюм. Работая, они думали о своих девушках на берегу. И мысли пробуждали желания. А что было ближе всего, почти под рукой? Что могло бы разогнать их тоску? Мы навострили уши и не поверили, когда услышали… Правда, чистая правда, уверял нас Астор, у них это принято, местность-то, откуда он родом, окраина в стране. Для молодых парней, когда они были в море, было совершенно нормально, что они в полутьме трюма совокуплялись с теплым пудингом. Да, даже еще соревновались, кто сможет в минуты отдыха обработать больше всего рыбных пудингов.

Я так и застыл на месте. Я пытался потихоньку вытащить пальцами изо рта уже разжеванный хлеб с рыбным пудингом. Но куда там! Мне не везло. К тому же все теперь уставились на меня, глазели… Одна девчонка даже сказала: «Свинья противная». Как сейчас помню. Человеческая несправедливость для меня хуже всего на свете, и тогда тоже, словно в лицо ударили. Я свинья, потому что в Сюннмере царят такие жуткие нравы, что насилуют даже пудинги? Чистейший абсурд! Что за мораль у них? Рассерженный и обиженный, я пытался снова и снова выковыривать пальцами остатки пищи, на этот раз не прячась… но тут мои товарищи начали двигаться. Они бросились на меня и скрутили мне за спиной руки. Кто-то сзади сжал руками мне рот, так сильно, что я не только не мог выплюнуть еду изо рта, но чуть было не задохнулся. Мы опрокинулись на землю…

Я встал на ноги. Точно так, как тогда. Рыбный пудинг я оставил лежать там, где он лежал, на полу. Нет, кажется, немного подтолкнул ногой. Заметил с досадой, что вспотел… и тошнило после бурного сражения с дверью холодильника. Решил просто не завтракать и пойти принять душ. Я только начал расстегивать пуговицы на рубашке, как позвонили в дверь.

Телефонный звонок раздражает. Но звонок в дверь еще хуже. «Динг-донг дружок», — называла мама этот звук. Я хотел бы знать, что было дружеского в этом динг-донг! В нем скрывалась угроза. Будто звонили по покойнику.

Я притаился мышкой, напрягся до предела. Вероятно, ошибка. Или детвора со своими дурацкими играми.

Снова позвонили. Теперь уже настойчиво. Я вскрикнул от испуга, правда беззвучно, и зажал ладонями уши. Настолько сильно, что думал, барабанные перепонки лопнут или глаза выскочат. Юмор висельника! Я даже представил себе как наяву, будто глазное яблоко катится по комнате и прямо попадает в висящее над умывальником зеркало, с этаким треском. Расслабься, Эллинг! Глубоко вдохни и выдохни. Я так и сделал и одновременно на цыпочках стал красться в прихожую. Трудно оказалось необычайно! Вдыхать и выдыхать, словно насос, и двигаться на пальчиках… почти невозможно. Но я справился, подошел таким манером к входной двери.

Кто это, Эллинг? Стоят внизу у парадной двери или за твоей дверью? Согласно правилам внутреннего распорядка дверь подъезда следовало закрывать, но я знал, что некоторые жильцы игнорировали это правило. Я наклонился и посмотрел в дверной глазок, который вмонтировали по моей просьбе.

Лицо Эриксена из социальной конторы выглядело, словно в цирке. Клоун настоящий! Круглое и раздутое лицо, рот, нос и глаза, будто разрисованный под цвет мяса шар. Существовали такого цвета шары? Мысль о том, что можно было бы купить мясного цвета шар, развеселила меня на минутку, я зашатался и прислонился к дверному косяку.

Эриксен из социальной конторы начал своим голосом давить на меня. «Эллинг, дорогой, открой же, это только я, Эриксен из социальной конторы».

Когда люди говорят сами о себе «только», я сразу же настраиваюсь скептически. Тут что-то почти всегда не то, не отвечает действительности. Кроме того, было нечто вкрадчивое в его голосе, оно-то и позволяло думать, что все как раз было наоборот. Эриксен не был суровым человеком, не был жестоким, да и раболепным его точно не назовешь. Но теперь он юлил. Он даже мое имя сумел выговорить на особый лад, как если бы это было обвинение или мольба о помощи. Что, собственно, происходило в этом человеке? Сначала звонил по телефону, теперь стоял перед моей дверью. Я пришел к выводу, что у него есть нечто на сердце, что касалось так или иначе непосредственно меня. Или он только думал, что касалось меня. Совершенно очевидно, что он не перепутал телефонный номер и не перепутал дверь, определенно — ему нужен я и никто другой. Я считаю быстро до 24 и открываю дверь. Моя улыбка, настороженная, спряталась в левом уголке рта, я немного потянул ее вниз, когда оказался лицом к лицу с ним… я знал, так улыбаются. Я обратил внимание однажды на эту улыбку одного французского актера в фильме, только вот имя его забыл. Это была улыбка, никакого сомнения. В то же время она сигнализировала некую твердость духа. Дружеский кивок окружению, но вроде бы владелец улыбки пребывает не совсем здесь. И одновременно: уйма цинизма и высокомерия. Хорошая улыбка, превосходная улыбка для такого человека, как Эриксен из социальной конторы… улыбка мужчины, привыкшего хранить собственное достоинство в любых ситуациях, даже когда все распадается на части.

Он был не один. Я почувствовал, будто меня ударили хлыстом по лицу. Я понял, что произнесенное посетителем слово «только» можно было понимать различно. На основе униженно-просительного тона я выбрал сначала следующее объяснение: он дал мне понять, что он не представлял собой ничего особенного (совершенно верная мысль, полностью с ней согласен). «Это только Эриксен из социальной конторы». Ничего симпатичного, нечто в этом духе. Но слово можно было понимать еще иначе. Скажем, что он был только один — это я воспринял как само собой разумеющееся. Это только он, Эриксен из социальной конторы. Никто другой, Эриксен из социальной конторы и — баста!

Прекрасно. То, что он сказал, было подлой ложью. Мои интерпретации остались интерпретациями. Эриксен из социальной конторы стоял и обманывал меня перед моей собственной дверью, на пороге моей квартиры. Рядом с ним стоял мужчина, внешность которого была мне знакома. Я знал, что его зовут Ларсен и что он жил на первом этаже в подъезде «А». И только. Словом никогда с ним не обмолвился. Мама всегда называла его «Ларсен с первого этажа», и еще я знал, что он выполнял какие-то работы в нашем блоке, но какие? Мне было безразлично. У меня была своя, как я сказал, жизнь. Но теперь он стоял передо мной и рассматривал меня вместе с Эриксеном из социальной конторы.

Мы перебросились несколькими словами, далеко не безобидными. Ничего серьезного, но некоторое несогласие возникло. Они во что бы то ни стало хотели знать — не помешают ли они мне, если они сейчас войдут ко мне. Я отвечал правду, что, дескать, помешают. Я — человек дела, занятый по горло и, кроме того, вспотел, нужно помыться. Я сказал им как на духу. Но они не реагировали. Вроде бы не слышали. Эриксен предложил отложить принятие душа на полчаса, что я воспринял как непростительное вмешательство в мою частную жизнь и решительно отказался. «Простите, — сказал я, — откладывать что-либо не в моих правилах, я — человек действия… вот у мамы была такая слабинка, в результате многое пострадало, не сделано, но я… я с годами выработал свой стиль жизни и не собираюсь его изменять». Я, конечно, не стал бы распинаться в этаком духе и со всеми подробностями, если бы не этот Ларсен с первого этажа. Он сказал, будто я веду себя неприлично. На это я ответил, что всегда имеются известные пределы всему, что человек в свободной стране не обязан выслушивать стоящего перед его дверью чужого человека. Тут Эриксен из социальной конторы протянул руку. Хотел как бы коснуться меня. Положить руку на мое плечо? Я не любил фамильярности в поведении людей. Я отступил назад, и они не преминули этим воспользоваться и последовали тотчас за мной. Вот так случилось, что они неожиданно и совершенно непрошено оказались в моей прихожей.

Теперь у меня были две возможности. Я мог применить физическую силу и вытолкать их за дверь. Или… мог играть роль хозяина. Они оскорбили меня, так. Они переступили мои владения, так. С другой стороны, ни Эриксен из социальной конторы, ни Ларсен с первого этажа, несмотря ни на что, не были заядлыми бандитами калибра Арне Моланда. Если встречу их сейчас кулаками, я, без сомнения, проиграю битву. Кроме того, я боялся, что они подумают, будто я нападаю на них, хочу причинить им вред, нанести так или иначе ущерб, хотя я действовал бы исключительно в интересах защиты собственной персоны. И это было очевидно, слепой только мог не заметить. Они не желали заметить? Или случайно не обратили внимания?

Итак, роль хозяина.

Но не просто любого хозяина. Я не хотел быть вашим покорным слугой, хозяином, которого принудили к гостеприимству и к слащавым улыбкам. Не угодливый покорный бармен, исполненный страха перед богачом из Аризоны, раболепно стирающий пыль с его сапог и подающий ему бесплатно виски самого высшего сорта. Я был любезным хозяином, к которому нежданно-негаданно нагрянули гости. Не совсем удачный визит, многое нужно предпринять именно в этот день, но делаешь, что в твоих силах, стараешься… Я резко изменил тактику… я объяснил, что слишком много всего накопилось за последнее время, оно требовало немедленного разрешения и… кроме того, проблемы со сном. Я не просил извинения за устную перепалку у дверного порога, я просто-напросто повернул дело в другую сторону, что явно произвело положительное впечатление на моих «гостей». Я понял это по косым взглядам, которыми они обменялись, когда я таким самым обычным способом сердечно приветствовал их.

Я понимал также интуитивно, что они ожидают теперь приглашения войти в комнату. Ну, что ж. Я пригласил. Только сделал так, чтобы войти первым. Могли ведь возникнуть некоторые сложности, да, даже неприятности. Дверь в комнату Ригемур, например, была полуприкрыта, ее нужно было любой ценой закрыть, притом самым что ни на есть незаметным образом. В той позиции, в которой мы сейчас находились, «мостика» не было видно. Но если мы расположимся на диване (что не исключено, а вернее, определенно), тогда чудо моего архитектурного искусства окажется доступным для обозрения. Теперь, после всего случившегося, я вижу, что вел себя тогда с предельной хитростью. Но также и со смелостью, в общем-то не характерной для меня. Вероятно, потому что ситуация была неординарной. Каждую секунду гости-посетители могли разоблачить меня и обвинить в том, что я был соглядатай. Значит, оставались считанные минуты для принятия необходимых срочных мер. Я вежливо попросил их занять места на диване, а сам стал пятиться к стене. И пока они двигались к указанному месту назначения, я проскользнул вдоль стены и достиг двери в комнату Ригемур. Проскользнул, на мой взгляд, естественно и непринужденно, был убежден, что проведенная операция прошла успешно… они не заметили, как я потянул и закрыл позади себя дверь. Они подошли к дивану, перед которым стоял стол, и остановились, как вкопанные. На столе лежали альбомы с вырезками, а на диване — кипы газет, предположительно с фотографиями Гру Харлем Брундтланн; я не успел их просмотреть. Что делать? Надо выбирать. Допустимы два варианта. Можно рассмеяться добродушно, «признаться», что обожаю спорт, читаю все газеты, хочу быть всегда в курсе дела относительно наших футболистов в командах Люн и Волеренга. Второй вариант — ничего не объяснять. Подумал несколько секунд и… предпочел второй. Я не интересовался на самом деле спортом, мои же господа-гости, без сомнения, не только обожали футбол, но отлично разбирались в таблицах, цифрах, результатах, поэтому я легко мог попасть впросак. Кроме того, в это время года в газетах печатали не так много материала о футболе. Хотя газеты, конечно, лежали фактически с начала августа.

Итак, я выбрал путь — не лгать. Я сделал три длинных шага — и… оказался у стола; схватил альбомы и небрежно бросил их через всю комнату к себе в спальню. Маневр удался. Почти сразу я принес извинения за беспорядок, правда, постарался, чтобы не звучало уж слишком жалобно и прискорбно. Боже мой, ну о чем разговор! Обычные нормальные мужчины встретились случайно, решили поболтать о том о сем… при чем здесь чистота и порядок! Потом я сказал, что газеты можно бросить прямо на пол подальше. Но они не согласились, начали таскать газеты с дивана и складывать их в углу за телевизором. Я, само собой разумеется, помогал им и почувствовал, что ситуация как бы нравилась мне. Она напоминала работу в бригаде у Эриксена. Так мы дружно носили стопки газет, и я попытался дружески подтрунивать, ну вести себя примерно, как при ремонте веранды Эриксена. Закадычными друзьями мы, собственно говоря, не были, и по всему было видно, не станем ими. Я начал с того, что отпустил шуточку насчет пятна, явно от соуса, на штанине у Ларсена с первого этажа. Но мое дружеское замечание не нашло того отклика, на который я рассчитывал в подобной ситуации. Он «не принял» его. Смотрел хмуро и молчал. «Кофе, — подумал я. — Предложу кофе, подходит ведь к любому случаю. Крепкий и душистый. Сам я не очень большой любитель, предпочитаю чай, но в кухонном шкафу, знаю, хранился пакетик с кофе».

Хорошо, они согласились на кофе. Я просил их располагаться поудобней, как им заблагорассудится, а сам продефилировал на кухню и набрал воду в кофейник. Чувствовал, как они сверлили мою спину взглядами. Мне не понравилось это. Они сидели в комнате, почти не говорили и рассматривали меня сзади. Я сделал, конечно, вид, что мне все нипочем; поставил воду на огонь, на цифру четыре. И тут вдруг увидел рыбный пудинг, лежащий прямо перед холодильником. Крутанул, будто хотел кого придушить. Однако сообразил, что пудинг находился вне поля зрения господ. Но разве можно все предугадать? Вдруг один из них наклонится вперед над столом, тогда катастрофа неизбежна, станет действительностью. Что они подумают? Ничего особенного, конечно, не было; по рассеянности и пребывая в возбужденном состоянии, я забыл о рыбном пудинге… Ну и что? Скажите на милость! Но они ведь не знали, как было. Догадаются? Не догадаются… или не захотят. Сразу скажут: Эллинг — сумасшедший, бросает рыбный пудинг на стенки, куда попало. И, конечно, они расскажут своим женам дома. А жены будут терпеть, пока не встретят своих подруг, а потом расскажут им пикантную новость. Нет. Не бывать этому. Мужики, или «парни», как я любил говорить, вели себя прилично, словно мы были закадычными друзьями. Однако, однако… изменить положение вещей в лучшую сторону не мешает!.. Я не сомневался, что мы с ними корешки, может, не сейчас, но постепенно мы станем близкими. Начинать дружбу с рыбного пудинга, лежащего кусками на полу в кухне, выглядело, правда, не совсем тактично. Наклониться и взять его с пола между тем было невозможно. Они, без сомнения, захотят посмотреть, чем это я там занимаюсь. Опять же, ничего противоестественного нет в их поведении. Человек — от природы любопытное животное… Снова понадобилась хитрость. Наклонившись над кухонным столом, чтобы они видели мою голову, верхнюю часть туловища и правую ногу, я затеял с ними разговор и сделал вид, будто жду, когда кофе будет готов. Для меня нелегко было найти тему для беседы. Навыков никаких, но я посчитал, что предстоящее рождество будет подходящей темой, интересной и актуальной. Какие планы насчет подарков родственникам, знакомым? А что себе надумали купить? Они отвечали вначале несколько сдержанно, но потом как бы оттаяли, особенно Ларсен с первого этажа; он сказал, ехидно посмеиваясь, что надумал купить жене сексуальное нижнее белье. И добавил: потому что сам хотел.

Я был очень благодарен Ларсену с первого этажа. Он дал толчок нашей непринужденной беседе. Эриксен смеялся вовсю, слова сыпались, словно сами по себе. По-настоящему, как это принято меж давними приятелями. Я оставался на кухне и хохотал добродушно, однако осторожно продолжал шарить левой ногой, пока, наконец, не наткнулся на рыбный пудинг и холодильник. На полу перед холодильником у нас лежала решетка. Ребенком я любил подползать к ней, светить фонариком и рассматривать накопившиеся там шарики пыли и хлебные крошки. Один раз в году, а может и чаще, мама выдвигала холодильник, чистила и наводила порядок вокруг него и около. «Как только эти двое, мои будто бы гости, исчезнут, займусь и я уборкой», — решил я. К счастью, рыбный пудинг вывалился из оберточной бумаги, когда я его в сердцах толкнул ногой. Плохо, что я был только в носках, забыл надеть туфли или хотя бы домашние тапки. Но все равно, я начал давить пудинг, упирая его в решетку. Рыбный сок мгновенно просочился в носок, но я давил, упорно давил, пока не заметил с удовлетворением плоды своего труда — пудинг превратился в кашицу и повис на решетке. Понятно, получилось не сразу. Носки — не ботинки. Но я стоял в естественной позе, облокотившись о стол, старался не выдать своего напряжения, стоял, казалось, просто и ждал, когда закипит вода для кофе. Вода, правда, кипела уже давно, но и я почти что успешно теперь завершил задуманную операцию. Левый носок, как и следовало ожидать, промок насквозь. Но убытки в любом добром деле оправданны. Сейчас мои дорогие гости могут крутиться и вертеться, как хотят… на кухне они увидят клочки мятой бумаги. Ну и что? Редкость в холостяцкой квартире?

Лишь после того как я налил кофе в симпатичные чашки, которые я подарил маме к ее шестидесятипятилетию, разорвалась бомба. Да, и надо сказать довольно сильно. Осколки вонзились мне прямо в сердце, ух, как больно! Подлые какие! Ведь сидели и выжидали! Знали, зачем пришли. Хотели сразить меня наповал. А я-то старался — варил для них кофе, делал все, чтобы они чувствовали себя, как дома. Встретил, как старых друзей. Они воспользовались моим гостеприимством, хотя знали, с чем пришли, с каким подарочком. Сначала я вообще не понял, что они хотели. Они говорили быстро и достаточно неясно. До меня доходили лишь отдельные слова, типа «деньги», «долг», «оплата», но я никак не мог увязать одно с другим. Я остался сидеть и следил глазами за движениями их губ и рта. Губы Эриксена из социальной конторы двигались вверх и вниз, иногда мелькали язык и зубы. Точно так же обстояло дело с Ларсеном с первого этажа. У него даже глотка двигалась, и я заметил, что он выбрит небрежно, очевидно, торопился. Я понял, что они обращались ко мне, но выглядело, однако, будто они говорили сами с собой. Я буквально застыл на месте, сидел против своей воли и следил за репликами, которыми они обменивались, словно мячиками в теннисной игре. Я был зрителем, крутил головой то вправо, то влево, ничего не понимая.

Вдруг они остановились.

Эриксен из социальной конторы посмотрел на меня прямо и сказал:

— Теперь ты понимаешь, Эллинг?

— Нет, — сказал я.

Ларсен с первого этажа откашлялся.

— Эта квартира не оплачена, Эллинг. И с твоими деньгами, которые ты получаешь от социальной конторы, ты не сможешь платить за квартиру.

— Мы поможем тебе, — сказал Эриксен из социальной конторы. — Положись на меня. Мы найдем для тебя что-нибудь подходящее.

— Нет, не пойдет, — сказал я.

Они продолжали. Теперь им вдруг стало жалко меня. Никакой радости, дескать, жить одному. Не дело! Наоборот! Большая радость! Я встал. Не желают ли господа допить кофе и покинуть любезнейшим образом мой дом? Я никогда, никогда… Я не находил слов. Мокрый отвратительный комок сидел в горле и давил. Мешал говорить, слезы выступили на глазах. Я посмотрел на Эриксена из социальной конторы, он и не подумал исполнить мою просьбу. Долг, говоришь? Квартира не оплачена, говоришь? Мама занималась у нас квартирными делами. Ты не знаешь, что она умерла? Я был в трауре, они не постыдились прийти сюда, словно она еще жила. Что-то с квартплатой и всем, чем ведала мама. Трудно понять? Говорю, мама ведала. Я чуть было не расхохотался, когда они вот так разглагольствовали. Что они позволяли себе? У меня своих дел невпроворот, в мамины дела не смею вмешиваться.

Но Эриксен из социальной конторы гнул свое, долдонил и долдонил, этот Эриксен. Как будто ничего не произошло. Бесчувственная чурка! Нет, настоящий чурбан. Придурок, проник ко мне хитростью, а теперь сидит и разглагольствует, будто мама из года в год принимала помощь, и по причине, что я был у нее, жил с ней дома, но так, дескать, дальше не пойдет, к сожалению… «Я найду человека, который будет присматривать за тобой», — так он сказал. Кроме того, социальная контора, по его словам, не вправе финансировать большую квартиру, в которой проживает один человек.

Что сказал этот мужчина, Эллинг? Что сказал Эриксен из социальной конторы? Он сказал, что мама годами принимала помощь от социальной конторы, потому что «я был у нее, жил с ней дома»! Я спрашиваю: «А где мне быть? Где я должен быть, как не у себя дома? А с кем должна была жить моя мама? И где? Конечно, со мной и, конечно, дома». Ни разу, ни единым словом она не обмолвилась о проблемах, связанных с квартирой, с «нашим замком», как мама любила называть нашу квартиру. Ни единым словом! И все было прекрасно, насколько я понимал. Если я должен теперь выбирать, кому мне доверять больше — этому Эриксену из социальной конторы или маме, то, разумеется, понятно, кому я отдам предпочтение. А что, черт возьми, делал здесь этот Ларсен с первого этажа? Что он здесь потерял? Сидел, как король на троне, на диване, фактически на моем диване, поскольку я унаследовал его от мамы. Чашки я тоже подарил маме. Значит, он сидел на моем диване, пил кофе из моей чашки и делал вид, будто он печется обо мне. Я резко приказал ему поставить немедленно чашку на стол и встать… моему приказу он подчинился, но не сразу. Эриксен из социальной конторы поднялся, тоже поднялся этот Эриксен.

— Хорошо, хорошо, Эллинг. Успокойся. Я позвоню тебе на следующей неделе. Он протянул мне руку.

Он протянул мне руку! Как он смел! Дерзость Эриксена, очевидно, не знала границ. Я посмотрел насмешливо на его белую мясистую руку. Обсыпанную к тому же мелкими веснушками. Рыжие волосы вплоть до суставов на пальцах. Чтобы точно показать, что я думал о таком поведении, я выбросил руки вперед и сильно хлопнул в ладоши. И сразу отступил назад. Пусть теперь сами делают выводы.

После их ухода меня охватил гнев. Не просто гнев, а праведный гнев, который постепенно перешел в страх и сомнение. Я встал на колени перед диваном и зарылся головой в подушки. Здесь, значит, они сидели. Сидели и продавливали мой диван своими задами и рассказывали мне, что я больше не принадлежу этому дому. Может, они пошутили? Грубо и неуместно? Но разве так шутят с близкими людьми? С друзьями? Я не знал, что делать. Я не смел верить. Я плакал и звал на помощь маму. Если эти двое сказали мне правду, то почему мама словом не обмолвилась о наших трудностях? Почему она ходила из года в год к этому Эриксену и не посвятила меня в свою тайну.

Я сполз на пол и перевернулся на спину. Когда я открыл глаза, я увидел купол высокого собора. Я умер? Странный запах… По обеим сторонам от меня возносились прямо к потолку колонны и сплетались под куполом в сложном рисунке. Издалека доносилась органная музыка. «Мама? — сказал я осторожно. — Мама?»

Но потом назад к действительности. Я пописал, из носка на левой ноге несло рыбным пудингом. Я принял два раза душ и похлопал дверцей холодильника. Потом я сел на стиральную машину и решил, что больше не буду Эллингом. Отныне я буду Бьерн Греттюн.

С Бьерном Греттюном я познакомился, когда мне было тринадцать лет. Он исчез из моей жизни, когда мне было пятнадцать. Всего несколько недель два лета подряд… но он оказал влияние на всю мою жизнь. И когда мы расстались, я понял, что мы никогда больше не увидимся. Но забыть я его не забыл. Не знаю и не помню, каким образом я попал в эти религиозные летние лагеря в Вестфольде. Вероятно, потому что Странд находился недалеко от Саннефьорда, основной летней базы. Летние каникулы были длинными, и, возможно, мама хотела отдохнуть от меня, побыть немного одна. Она не была религиозной, ее мысли были в высшей степени земными. Таким же был и я. Но мне нравились эти лагеря. Само собой разумеется, приходилось держать рот на замке о том, что творилось в лагере, не рассказывать в школе, чтобы не дать повода нахалам для насмешек. Но это было нетрудно. Я привык молчать по поводу и без повода.

Бьерн Греттюн был одним из руководителей в те два лета, которые я провел в Странде. Ему было немногим больше двадцати, но для нас, мальчишек, он был, само собой разумеется, старым. У него были светлые, коротко стриженые волосы; он ходил всегда в джинсах и светло-голубой рубашке, а белый джемпер он то надевал, то просто набрасывал на плечи. Я думал, он был стильным, другие находили его строгим. Он был строгим. Почти в духе Старого Завета, когда речь заходила о Тексте. Но он был очень справедливым. Он мог произнести имя «Иисус» сто раз, и всегда различно, с разными интонациями. Иногда это звучало мягко, типа «ягненок» и «желе», а иногда жестко, типа «Сатана». В зависимости от ситуации. Когда Бьерн Греттюн руководил утренней молитвой, дневной и вечерней, не говоря уже о неофициальных дружеских встречах у костра, он выкладывал нам все о жизни и об учении Иисуса Христа до настоящего времени, причем очень понятно. Он очень искусно проводил параллели между событиями в Иудее и событиями в нашем Вестфольде, находил общее между временем нашим и тогдашним. Он умел живо воссоздать образ Господа Бога; я видел одетую в белое фигуру то у причала, то у катеров, то на берегу моря между домами, то в отсветах пламени костра. Я вырос в доме, где имя Христа не часто услышишь, и в школьные годы я мало интересовался уроками религии, впрочем, как и все мои одноклассники. Однако я хорошо помню, что две недели жизни в лагере в течение двух лет в Странде навели меня на мысли о Христе, о его жизни и его учении. Больше всего меня поражало, что он мог быть добрым и мягким, по нутру своему добрым, и одновременно — абсолютно бескомпромиссным. За исключением его пребывания в пустыне, где он встречается с самим Дьяволом (и правда, правда, колеблется), создается впечатление, что он всегда держал все под контролем. У него было чувство справедливости, но пользовался он им самым бесподобным образом. Разве мы не привыкли смотреть несколько презрительно на женщину, если она продает свое тело за деньги? Да, да. Мы были молодыми ребятами, но уже разбирались кое в чем. Но Иисус взял их под свою защиту. Потом он всегда ставил себя наравне с теми, кто находился в самом низу общества, однако не отвергал и тех, кто стоял высоко на общественной ступеньке. Я думаю, что именно тогда формировалась основа моего политического воззрения, убеждения в том, что социал-демократия — единственно возможный в политике путь развития. Верующим я не стал, хотя, естественно, играл эту роль, не хотел подводить руководство лагеря в Странде. Но позже, столкнувшись в жизни с разными политическими течениями, я более или менее бессознательно обратился к этой христианской основе, истине… Не хочу выглядеть краснобаем и сравнивать Герхардсена или Гру с Иисусом Христом. Однако все же… если присмотреться… За что боролись рабочие, вожди рабочего движения? За устройство рая на земле. Не рая, где все в избытке, где реки из молока и меда… не земли обетованной. Но разумного рая. С практичными домами-блоками, дешевыми автомобилями, кооперативами и профсоюзами. И им это удалось. Ничего не попишешь! Пусть себе криво усмехаются некоторые по поводу блочных домов, «Фольксвагенов», замороженной рыбы и готовой пиццы. Мне-то какое дело! Не беспокоит меня пустая болтовня политических пророков насчет судного дня. Не волнуют современные утверждения насчет загнивания, исчезновения социального… У меня, как сказано, своя вера и еще — немного смирения и покорности.

Бьерн Греттюн был настоящим экспертом насчет увязывания больших проблем в жизни с самыми повседневными событиями. Он добился того, что мы поняли — хихиканье в спальне после десяти вечера было бунтом против Христа. Он добился того, что главные зачинщики добровольно вставали и признавали свои ошибки. И Бьерн Греттюн прощал их. Но больше всего мне запомнился вот какой случай из жизни в лагере. Двое мальчиков были пойманы на месте преступления, или, буквально говоря, со спущенными штанами, когда они листали почти порнографический журнал. Бьерн Греттюн призвал нас в зал на специальную внеочередную службу. Оба грешника должны были стоять всю службу возле Бьерна Греттюна, который громовым голосом рассказывал нам о плоти и соблазнах. Через час должны были отвечать грешники. Заикаясь и запинаясь, и красные, как раки, они признались, что делали, как старый Онан. Но когда Бьерн Греттюн спросил их, «касались ли они друг друга», они ответили в один голос «нет». И Бьерн Греттюн простил их, хотя и в сомнении. Я знаю, может нехорошо так думать, но я всегда втайне желал, чтобы Бьерн Греттюн порицал и поучал меня несколько иначе. Одна мысль — стоять перед всеми на виду, как это было с двумя онанистами, приводила меня в неописуемый ужас, я желал себе другого. Да, я хотел милостивого наказания. Я хотел бы, чтобы Бьерн Греттюн окликнул меня, когда я выходил из столовой. Я хотел бы, чтобы он положил мне руку на плечо и спросил, как у меня обстоят дела с Иисусом Христом. Он ведь обратил на меня внимание в последний раз. Я был таким отсутствующим во время совместной молитвы. Бродил я и думал-думал наперекор Вере? На этот вопрос я не хотел отвечать. Хотел бы молчать… насколько хватит сил. Я хотел бежать, в горле сдавило, и тяжелее, тяжелее становилось в груди. Только на берегу, когда я увидел птичку, скользившую по водной глади, я, рыдая, признался, что мне не достает веры, что я не в состоянии представить себе, будто Иисус возьмет на себя мои грехи. И Бьерн Греттюн как раз в этот момент убрал руку с моего плеча, повернул меня лицом к себе, посмотрел кротко и сурово на меня, и я сразу понял — все уладится. «Эллинг, — сказал он и в упор взглянул на меня, — большой грех, что ты мне рассказал. Но нужно просить о вере. И теперь ты и я, мы вместе помолимся и попросим. Хочешь?»

Дальше я видел два варианта. Выбор зависел от моего физического и душевного состояния вечером, когда мы укладывались спать. Устал я за день или не очень устал. Если выбился из сил, играя в футбол, я выбирал короткую версию. Она была такова: Бьерн Греттюн и я стоим на берегу. Обсуждая проблему Эллинг и Господь Бог, он обнимает меня своими загорелыми руками. Я представляю себе, как мне станет скоро легко, свободно, придет ощущение счастья, предчувствие близости Бога. Святой Дух войдет в меня, я переберусь в палатку для взрослых, стану частью взрослого содружества. Мои ровесники, не очень-то верующие христиане, пусть делают, что хотят — хихикают, жуют припрятанные в кулечках сладости и бросают злобные слова, мне что? На меня снизошел Мир. Мы сидим в палатке после десяти вечера, пьем обжигающий губы чай и говорим полушепотом о сомнении и вере, о вине и примирении. Мы молимся вместе, и мы взаимно прощаем друг друга.

Вторая версия была более драматической и развертывалась различно. Например, один ее вариант был таков. Я вырываюсь из рук Бьерна Греттюна. Плачу и бегу в лесную чащу, в темную глубь леса. Бьерн Греттюн следует за мной, одетый в белый свитер. Он зовет меня, озабоченный и взволнованный. У него, дескать, не было намерения испугать меня. Но он это сделал. Он, Бьерн Греттюн, безжалостно растоптал приютившуюся во мне птицу, она вспорхнула и запуталась в закоулках моей души с жалобным криком. Бьерн Греттюн не отстает. Но вот я споткнулся и упал. Терновник исколол меня до крови… Все равно поднимаюсь и бегу, дальше и дальше! Бьерн Греттюн за мной. Он понял. теперь серьезность положения. Понял, что мир молодого парня рухнул, когда он задавал ему там на берегу будто бы безобидные, однако довольно коварные вопросы. Ему бы остановить малыша Эллинга, обнять и просить о Милости. Но Эллинг ослеплен страхом и сомнением. Безбожник, он мчался в ночь. А за ним Бьерн Греттюн. «Ты не уйдешь от Бога!» — кричал он мне вслед. И его слова, точно лезвие бритвы, точно острый нож под лопатку. Я падаю, наконец, лежу и тяжело дышу, сосновая ветка незаметно колет щеку. Бьерн Греттюн склоняется надо мной… Бьерн Греттюн.

В другой раз было по-другому, особенно, если очень хотелось спать. Тогда случалось, что я падал в пропасть или в бурную реку. Бьерн Греттюн искал меня и находил. С опасностью для жизни он прыгал с вершины горы в мрачное глухое ущелье или бросался в жуткий водоворот. И спасал меня. Всегда. Несколько раз я умирал. Тогда я улыбался ему на прощанье, и он доставал из кармана Новый Завет и зажигал зажигалку, которую носил при себе, хотя и не курил. Мы говорили вполголоса, выясняли все непонятные места в Тексте, прежде чем я отправлялся в царство смерти, то есть, засыпал. Иногда случалось и такое: я не умирал, а был избран руководителем над другими ребятами, руководителем в содружестве других руководителей. Все происходило в зависимости от того, в какой форме я пребывал вечером.

После визита, нанесенного Эллингу Эриксеном из социальной конторы и Ларсеном с первого этажа, я почувствовал острую необходимость переложить часть своей боли и несчастья на плечи другого. Бьерн Греттюн моих мыслей как нельзя лучше годился для такой роли. Светлая звезда на темном небосклоне! Я, конечно, не знал, где сейчас находился Бьерн Греттюн, и жил ли он вообще на этом свете. Но созданный моим воображением Бьерн восхищал меня. Мне казалось, я ощущаю объятие его сильных рук. Слышу его уверенный голос, который говорит мне, что я тот, на кого можно положиться. В действительности же он ни единого раза не обратился прямо ко мне за четыре недели жизни в лагере. Я был тихим и скромным мальчуганом, всегда позади других, незаметный резерв в футбольной команде. В беге на местности я никогда не был ни первым, ни вторым, ни третьим. Но и не последним, как Бьерн Греттюн имел обыкновение говорить в утешение, шестнадцатым или, например, двадцать вторым. Он не замечал меня, а я видел только его, его.

«Бьерн Греттюн, — думал я. — Сейчас я снова бегу во всю прыть по ночному лесу. Кто-то шепчет, что я приближаюсь к бездне. Пожалуйста, приди и обними меня, крепко и по-дружески. Или: Эллинг погибнет».

Когда большинство людей сидели и смотрели вечером «Новости дня», я пошел на Гревлингстиен 17«б» и наклеил имя «Бьерн Греттюн» возле звонка безымянной квартиры рядом с Арне Моландом.

Глупо? Возможно. Но когда я возвратился к себе домой и зашел в комнату Ригемур, мне показалось, будто я вижу движение за стеклами в той квартире. На одну секунду привиделось.

Бьерн Греттюн сидел в темной комнате. Не верю, чтобы он молился. Я полагаю, что он покинул Бога или Бог покинул его. И еще одно: я не думаю, что это имеет значение. Чутье говорит мне, что Бьерн Греттюн с Богом или без Бога остался тем же, каким я знал его много-много лет назад. Имя Бьерна Греттюна было для меня синонимом железной воли и непреходящего чувства справедливости. Именно в таком союзнике я сегодня нуждался.

Лишь позже, когда я увидел Ригемур Йельсен, стоявшую с кувшином воды возле больных растений, я вдруг по-настоящему понял, что означало предложение Эриксена. Теперь до меня дошло. Меня хотят выбросить из квартиры. Не больше и не меньше. Они хотят выселить меня из дома моего детства. Сказал я «не больше и не меньше»? Чепуха! Больше, конечно. Что он, собственно говоря, подразумевал? Одна мысль, что кто-то должен «немного присмотреть» за мной привела меня в тошнотворное состояние. Как можно вообще присматривать «немного» за кем-то? Либо полный контроль за человеком, либо никакого контроля. Середины нет и не может быть. Эриксен из социальной конторы стоял фактически здесь, в моем собственном доме, доме моего детства, в доме, который, по его словам, теперь невозможно оплачивать больше и… говорил со мной, как с двенадцатилетним мальчуганом, недавно потерявшем родную мать. Почему он не хотел считаться с фактом, что личность, с которой он вел переговоры, благородный мужчина 32 лет, мужчина, который должен бриться два раза в день, дабы выглядеть представительно… и он делал это? Да, могу подтвердить. Два раза ежедневно. И летом, и зимой. В солнце, в дождь, в снег и туман. Эриксен из социальной конторы задумал потеснить этого мужчину, некого Эллинга, у которого был рост один метр и восемьдесят сантиметров без башмаков и который весил восемьдесят четыре килограмма (чистый вес). Мужчина получал каждый месяц социальное пособие, а в остальном… никого не беспокоил. В газетах я, между прочим, читал, будто сотрудники социальных контор загружены по горло работой и потому не справляются с ней. Неправда! Неправда! Ложное мнение. Я и раньше не очень-то верил, подозревал, а вот теперь визит Эриксена рассеял все сомнения. Я утверждаю, что у Эриксена из социальной конторы было достаточно много времени, достаточно, чтобы мучить меня в моем собственном доме.

Я снова начал плакать. Подумал в отчаянии: «Что же творится? Они хотят меня выдворить! Куда деваться? Где приткнуться?» «Мы найдем что-нибудь для тебя», — сказал Эриксен из социальной конторы. Но кто это «мы» и что значит «что-нибудь?» Я видел перед собой квартиру-лилипут, практически просторный платяной шкаф в незнакомом мне городе-спутнике. Я представил, как дверь моей квартирки-шкафчика то и дело открывается, возможно, каждые пять минут, чтобы тот или иной «присмотрел за мной». («Ага, значит, решил отдохнуть немного на диване, Эллинг? Почему не хочешь постоять у окна и подышать свежим воздухом? Опять бегаешь по комнате? Возьми шмат хлеба с креветочным сыром, понял? Да, да. Я только на секунду забежал посмотреть. Посмотреть, все ли у тебя в порядке. Пока, еще увидимся. Забегу скоро опять, жди».) Разве это жизнь?

Ригемур Йельсен, кажется, закончила поливать цветы, но снова повернулась к растениям и стала по привычке срывать засохшие листья. Что же происходило на самом деле с ее растениями? Что она делала с ними? Отчего они у нее погибали? Я взял телескоп и навел прямо на ее лицо и… даже подпрыгнул от неожиданности. Показалось, будто она тоже смотрела на меня в упор… но, естественно, это был оптический обман. Внезапно она исчезла из поля зрения, но вскоре я нашел ее: она стояла у плиты на кухне. Вероятно, готовила еду. Я хорошо видел ее спину. «Вероятно, кофе, и не одну чашку, — подумал я, — варит побольше кофе, чтобы хватило на всю передачу по телевидению “Вопросы и ответы”». И еще я думал: «Как обманчиво внешнее! Что может быть невинней образа пожилой женщины, сидящей перед телевизором с чашкой хорошего ароматного кофе в руке? Почти ничего». Но если теперь соединить все, что я знаю о ней, с тем, что я фактически вижу (или предположительно скоро увижу), тогда получится иная картина. Тогда я видел пожилую воровку, сидящую перед телевизором и поглощающую краденое! Возможно, она украла также кекс к кофе, кто знает. Судить трудно. Одно я теперь точно знал и не сомневался, что мой успешно начатый проект, который помог бы мне на основе отдельных сведений воссоздать правдивый образ Ригемур Йельсен, полностью провалился. И все из-за этого проклятого Эриксена из социальной конторы. Он, он задумал прогнать меня из собственной квартиры. Впервые в своей жизни, можно сказать, я взялся за сложное дело и поставил себе цель подойти к другому человеку, сблизиться с ним на основе метода почти научного характера. И тут появляется, значит, этот Эриксен из социальной конторы и спрашивает, не уделю ли я ему минутку времени. «Нет», — говорю я. «Да, да», — думает он. И тащит за собой еще и Ларсена с первого этажа, мужчину, которого я лично видел в доску пьяным, и не один раз. «Да, да», — думают они. И почти втискивают меня в собственную квартиру. Для чего? Чтобы вытеснить меня из нее! Но сначала они хотят поиметь кофе. И Эллинг варит кофе и думает о мире, о добре и не чувствует опасности. Не чувствует подвоха! Эллинг смеется громко и от всего сердца болтовне Ларсена с первого этажа, стараясь держать фасон и соблюдать полный порядок (понимает, ведь эти двое именно этого ждут от него) и вминает любимый рыбный пудинг абсолютно чистым носком в решетку перед холодильником. Я чуть не задохнулся от возмущения, однако мгновенно позабыл обо всем, так как заметил некое движение в комнате Ригемур. Что же это? Ведь Ригемур Йельсен я только что наблюдал на кухне!

Я увидел руку на подлокотнике кресла. Именно движение руки бросилось мне в глаза. Теперь я увидел, что кто-то сидит в кресле. Сначала не обратил внимания, поскольку цвет одежды (пестро-серый) сливался с обивкой кресла, а кресло я привык на основе моих вечерних наблюдений рассматривать как кресло Ригемур Йельсен. Лицо сидящего в кресле человека скрывала занавеска.

Здесь что-то интересное происходит, Эллинг. У Ригемур Йельсен явно гости. И посетитель пришел явно давно. И сидел в кресле Ригемур Йельсен фактически все время, пока сама Ригемур Йельсен занималась своими умирающими цветочками. Итак, давнее знакомство. Близкий друг. Ведь не станешь заниматься прозаическими делами, если к тебе нагрянули незнакомые люди!

Визит пришелся мне не по душе. Само собой разумеется, я не имел ничего против — у Ригемур Йельсен была своя жизнь, и она, естественно, могла приглашать к себе в гости кого угодно из своих друзей. Но признаюсь — втайне я мечтал видеть одну Ригемур Йельсен и никого другого. Быть может, ревность? Не исключено. Я постарался избавиться от неприятного чувства и решил рассмотреть происходящее в положительном свете, без отрицательных эмоций. Нужно набраться терпения. Обождать, пока она не покончит с делами на кухне и не появится в комнате. Тогда понаблюдаем ее во взаимодействии с другим человеком. Я заранее уже предвкушал, что получу новые сведения о Ригемур Йельсен, эта информация дополнит прежнюю, потом я соединю старое и новое, как в игре в кубики, и в результате сложения отдельных единиц получу образ Ригемур Йельсен. Хотя я всего несколько минут назад решил не быть Эллингом, а быть Бьерном Греттюном, но снова встал вопрос о принципах. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Ясно, что с Эриксеном из социальной конторы мне не справиться, он добьется своего, и мой проект умрет сам по себе.

Но пока я жив, я буду бороться… Бьерн Греттюн пусть посидит пока в своей темной квартире на первом этаже. Подождет.

Тут появилась она. Ригемур Йельсен вошла в комнату. И на подносе у нее стояли не только кофейные чашки. Кое-что другое стояло (лежало?) на подносе, и я предположил, что это были булочки и вазочка с вареньем. «Неплохо, неплохо, — подумал я. — Когда приходят близкие люди, трудно увильнут от обязанностей гостеприимства. Приходится выкладывать лучшее из краденого». Я не вытерпел и хихикнул ехидно, и тут меня вдруг осенило. Ну, конечно. Как я не догадался раньше! Война во всем виновата! Она привыкла копить еду в военные трудные годы. Вот в чем причина ее слабости!

Но ближе к делу. Я увидел такое, что снова возвратило меня на рельсы реальности, вывело из состояния равновесия и покоя, заставило вспомнить о морали… на язык просились колкие слова… Даже нехорошо стало! Теперь мне было все ясно! Не успела Ригемур Йельсен поставить на стол поднос, как в объектив попало знакомое мне лицо. Нет сомнения! Крыска!

Я был разочарован. Не потому, что увидел Крыску, она была такая, какой и положено ей быть: женщина навыворот, человек без человеческой субстанции. Нет, разочарование касалось исключительно Ригемур Йельсен, человека, который на основе моих наблюдений не только нравился мне, как это ни странно, но я чувствовал ответственность за нее. Мое молчание, несмотря ни на что, сделало меня как бы совиновником и в моральном, и в юридическом смысле. Но я молчал, поскольку думал наставить ее на праведный путь посредством тактичных разъяснений и маневрирования. И даже теперь, когда, понятно, не будет времени для исполнения задуманного, потому что Эриксен из социальной конторы и Ларсен с первого этажа принялись крушить мою жизнь, я продолжал упорно молчать из непонятного мне чувства симпатии и солидарности, а, значит, тем самым как бы был с ней заодно. Я не одобрял ее поступков. Нет, ни в коем случае! Но я отлично помнил слова супруги судовладельца о скуке и одиночестве, как тайной злодейской побудительной причине.

Но теперь. Теперь она взяла под свое крыло это ничтожество и подает ей кофе с булочками. Человеку, которому она всего несколько дней назад указала на дверь. Понятно, что Крыска не имела гордости и приползла снова — понятно. У нее свои представления о приличии, вернее, их нет или они в малом количестве и в совершенно извращенном виде. Но Ригемур Йельсен! Какова! Готова отречься от себя, от своих принципов, забыть старое и сказать «да» и пригласить на кофе с булочками. Непонятно мне. Загадочно! Словно ребус. Сказать начистоту, так я разозлился. И не на шутку! Разразился проклятиями, как говорят. Они сидели вместе и смеялись, и шутили, и поглощали украденные продукты. Еще недавно я полагал, что Крыска представляет опасность для Ригемур Йельсен. Но теперь я понимал, что, возможно, ошибался. Возможно, все было как раз наоборот. Разве в состоянии серенькое созданьице, подобное Крыске, оказать (пусть незначительное!) влияние на самостоятельную и полную достоинства Ригемур Йельсен? Наличность, которая, словно флагманский корабль, плавала в округе, ряженая в одежды под Робина Гуда, и вела себя обходительно, пристойно и чрезвычайно деликатно даже в почтовом отделении? Знала ли Крыска о теневых сторонах этого лучезарного существа? Знала ли она, что Ригемур Йельсен платила только за часть продуктов, купленных ею в «ИРМА» и принесенных домой? А может она сама была соучастницей? Может, как раз они сейчас смеялись именно над тем, кому удалось больше унести неоплаченных товаров за один обычный день?

Нет. Не думаю. Я думаю, что свои воровские замашки Ригемур Йельсен скрывала ото всех. Это была ее личная тайна. Я считал, что она умерла бы от стыда, если бы хоть часть правды о ней вышла наружу.

И не успел я додумать до конца эту мысль, как появился Бьерн Греттюн и сказал прямо в своей манере, что чувство стыда тоже приносит пользу человеку.

А почему бы и нет, собственно? Если Бьерн Греттюн утверждал так, значит, верно. Он знал до мелочей все, о чем он говорил. Год за годом он вылавливал грешников и принуждал их публично каяться в своих ошибках. Приятного, само собой разумеется, мало, но я нисколько не сомневался в том, что это помогало. И ничто не могло поколебать меня в моем мнении. Когда двое мальчишек стоят на виду у всех в зале и вынуждены отчитываться подробно о своих делишках, то это больно и неприятно. Согласен. Но грешники знают, то все сто пятьдесят присутствующих мальчиков занимаются точно тем же, только их не застали на месте преступления. Ты отчитываешься, собственно говоря, за то, что ты большой дурак, что не сумел вовремя укрыться и позволил себя застукать. И вот такой «дурой» во многих отношениях была и Ригемур Йельсен. Правда, она была тертый калач в своем ремесле. Это я сразу понял. Верткая, как уж. Но мужчина по имени Эллинг — тоже стреляный воробей, его не проведешь на мякине. Он наблюдал за ней. И если он мог увидеть, могли увидеть, значит, и другие. Я знал, что думал Бьерн Греттюн по этому поводу, и не только думал, а как он хотел бы разрешить вопрос — конечно, используя некое давление, свою власть. Но мы находились как раз теперь не в летнем лагере в Странде. Трудно представить себе, что можно поставить табурет на площадке перед торговым центром и принудить Ригемур Йельсен громогласно признаться в своих деяниях, так сказать, при всем честном народе города-спутника. И только одни утверждения, что она, якобы, обманула коллектив, если говорить открыто, были бы чистейшей нелепостью. Такой же глупостью, как и грязные утверждения, написанные тушью в мужском туалете в кафетерии торгового центра.

Бьерн Греттюн видел дело приблизительно так. И не ограничился бы одним теоретическим рассмотрением. Он позвонил бы и выложил бы все прямо, как и что, где находилось неприличие. И как, по его мнению, должно быть. Человек по имени Бьерн Греттюн знал всю ее подноготную, и он готов был молчать при одном условии: если она немедленно, сейчас же откажется от своих воровских замашек. Именно сразу же, а не постепенно. Бьерн Греттюн, который, можно сказать, теперь жил под одной крышей с ней, не согласится ни за что на свете, чтобы она продолжала красть понемногу, к примеру, по дешевой шоколадке к рождеству. Но Бьерн Греттюн не преминет сказать ей, что он возмущен фактом, что его лучший друг, настоящий друг, надежный парень, имени которого он не хотел бы афишировать, теперь, по всей видимости, будет выброшен из родного гнезда. А она вот в это время, преступница, очевидно, горя себе не знает, сидит, смеется и пьет кофе с подругой, мягко говоря, непотребной наружности. И над чем они подсмеивались, если он смеет спросить? Хочется верить, что не побасенки, рассказанные неким Эриксеном, имеющим отношение к социальной конторе, развеселили их и привели в столь веселое расположение духа?

Они смеялись надо мной? Бьерн Греттюн набрал ее номер телефона твердым указательным пальцем.

Одно удовольствие было наблюдать. При первом же телефонном звонке Ригемур Йельсен вздрогнула, сидя в своей квартире на Гревлингстиен 17«б». Она помчалась на всех порах в прихожую.

Почти сразу на другом конце провода кто-то сказал «алло». Само собой разумеется, Ригемур Йельсен. Но я не смог дальше играть роль Бьерна Греттюна. Иными словами, я по своей доброй воле попал в ловушку. Потому что пока она упрямо повторяла снова и снова свое «алло», в голове у меня невыносимо сдавило, башка, словно надувной баллон. Каждое слово, которое она выговаривала, точно огненное дыхание, да еще прямо в ухо. Думал, барабанная перепонка вот-вот лопнет. «Будь добра! — закричал во мне чужой голос. — Положи трубку!»

Мне стало легче, когда она положила трубку.

Но Бьерн Греттюн, очевидно, взял перевес во мне, увидев, как Ригемур Йельсен удобно расположилась по-прежнему на диване. Порывистыми настойчивыми движениями он набрал знакомый номер.

При первом сигнале Ригемур Йельсен была на ногах. Быстрее молнии вылетела она в прихожую. Новое, произнесенное вопросительно «алло». Теперь у меня заныло внизу. Я выкрикнул беззвучно «нет», запустил левую руку в штанину и почесал мошонку. Бьерн Греттюн снова нашел выход из трудного положения.

На этот раз она сдалась быстро. К счастью. Моя левая рука оставила жгучее место и вышла из укрытия. Слегка тошнило. Но я не спускал глаз с Ригемур Йельсен и проследил, несмотря ни на что, ее возвращение к Крыске и к кофе. Она выглядела обеспокоенной. Сердитой. Явно нервничала. Пальцами все указывала в сторону телефона.

Позади меня, почти вплотную, несколько левее я услышал смех Бьерна Греттюна. Суровый, надежный и добрый.

Она сидела, готовая в любую минуту вскочить и бежать. Улыбка и смех исчезли. Она пила кофе большими глотками и торопливо, разговаривая с Крыской, но то и дело крутила головой, чтобы взглянуть в сторону прихожей. Точно она внутренне боялась, что Бьерн Греттюн, ее новый сосед (Греттюн с первого этажа) находился сейчас в квартире.

Медленно, постепенно, но она все же расслабилась. Удобно устроилась на диване, снова излучала мир и покой. Даже снова смеялась, спустя полчаса после последнего звонка.

Тут снова Бьерн Греттюн не вытерпел. Как пантера, бросился к телефону и набрал номер.

На этот раз поднялась Крыска. Ригемур Йельсен осталась сидеть на месте, словно аршин проглотила.

Снова было это «алло», «алло».

Но теперь Бьерн Греттюн не оставил меня на произвол судьбы.

«Добрый вечер, — сказал приятный голос. Голос, который я узнал бы за тридевять земель после двухнедельного двойного пребывания в Странде в летнем религиозном лагере, почти полжизни тому назад. — Меня зовут Бьерн Греттюн. Я недавно переехал в ваш дом и хотел бы… Простите, я говорю с Ригемур Йельсен?»

«Нет, нет, — ответила Крыска. — Но подождите минутку, я позову ее».

Но Бьерн Греттюн отличался нетерпеливостью, он не желал ждать ни минутки. Бьерн Греттюн положил уже трубку, пока Ригемур Йельсен поднималась и выслушивала обстоятельный отчет Крыски, что, дескать, серьезный звонок, некий Б. Греттюн, он недавно переехал к нам. Она поняла так, что этот Греттюн хотел обсудить кое-какие дела с Ригемур Йельсен и потому позвонил. По всей видимости, речь шла о делах практического характера. Как часто и по каким дням забирают мусор? Кто моет лестницу? А, может быть, насчет сиамской кошки. Дескать, не будут ли иметь ничего против жители блока… кошка домашняя, из квартиры не выходит.

Но нет. Снова Ригемур Йельсен прошлась впустую. Теперь она рассердилась не на шутку. Видно было, как она горит возмущением, вбежала в комнату, размахивая вовсю руками. Может, она решила, что Крыска издевается над ней? Я и Бьерн Греттюн рассмеялись. Смешнее не придумаешь. Но одно важно: мы звонили не ради веселья и забавы, мы вовсе не желали, чтобы нас приняли за пройдох, которые от нечего делать развлекались телефонными звонками и терроризировали честных граждан. Звонки Бьерна Греттюна были честного намерения и преследовали определенную цель — заставить ее призадуматься. Хорошо, пусть сидит и смеется, и ест булочки с вареньем, и пьет кофе со сливками. Прекрасно. Пусть себе отдыхает на здоровье. Но при этом она не должна забывать думать о правильном и неправильном в жизни. Теперь вот для начала она обязана задуматься, что это был за человек Бьерн Греттюн. Недавно въехавший в их дом мужчина. Теперь ей следовало дальше ждать от него вестей.

И если я правильно его понимал (а так оно и было), хотя я был всего два раза по две недели в Странде, то он не оставит ее на произвол судьбы. Да, правильно, что он теперь, повзрослев, отошел от Иисуса Христа, но моральным калекой, разумеется, оттого не стал. Наоборот, как полагают многие, лучше и человечней сделался.

Но ладно, достаточно на эту тему. Всему свое время. Бьерн Греттюн тоже согласен. Делу время, потехе час. Ригемур Йельсен есть над чем теперь призадуматься, да, вероятно, и во сне не уйдет от мыслей. Кроме того, не мешало сделать небольшой перерыв, потому что Бьерн Греттюн фактически проголодался, как волк. Я заранее предусмотрел, что именно Бьерн Греттюн, вероятно, будет ужинать вместо Эллинга, ведь разломанный рыбный пудинг под холодильником не годился больше для употребления в пищу. А ужин без обязательных бутербродов с рыбным пудингом немыслим, что касается Эллинга. Однако, опять же не следует безоговорочно причислять Эллинга к суеверным людям. Нет. Он просто исходит из соображения, что резкий разрыв с выработанными годами привычками в теперешней экстремальной ситуации ни к чему хорошему не приведет, отдалит его от собственного естества. Решение передать радость вечернего застолья Бьерну Греттюну было вполне обоснованным и логичным.

Бьерн Греттюн из всех имевшихся в запасе продуктов (сервелат, креветочный сыр, четыре сорта варенья, макрель в томатном соусе, белый сыр и икра в тюбике) предпочел яичницу-глазунью. Но, конечно, чтоб с обеих сторон была хорошо поджарена. С недоверием смотрел я, как он жарит и парит, нарезает кнайп и вонзает нож глубоко в маргарин.

«Спокойно теперь, Бьерн. Поменьше маргарина. Хватит по крайней мере для двух бутербродов».

«Иди в ванную, Эллинг. Побудь там. Нечего тебе здесь делать, не путайся под ногами».

Я пошел в ванную, но глаз не спускал со сковородки.

Смотри за яичницей, Бьерн! Греттюн! Горит же!

Яичница сгорела.

Я выбежал из ванной.

Схватил сковородку с огня и отпрянул назад. Черт возьми, где же Бьерн Греттюн?

Бьерн Греттюн был в ванной. Я увидел его в зеркале.

Бьерн!

Эллинг!

Смех и дружеская потасовка. Мы прочесали так всю квартиру, не переставая хохотать и молоть всякую чушь, лишь бы что говорить, как это водится меж старыми приятелями. Сопя и обливаясь потом, мы сбросили меня на кровать, я поднял ноги, обхватил крепко-крепко руками колени, считая, что битва проиграна, и дальше — будь что будет. Теперь Бьерн Греттюн мог делать со мной все, что хотел.

Но смешно… он оставил меня в покое.

Эллинг? Один из нас должен пойти на кухню и выбросить сгоревшую яичницу в мусорное ведро.

Что ж. Я ничего не имел против такого рода работы. Хотя сам я почти не ем яйца, иногда, правда, по субботним вечерам любил полакомиться, делал гоголь-моголь, несколько стаканов. Яичница — не мой стиль. Яичница всегда наводила меня на мысли о пустынном острове в море растаявшего жира. Фу, противно. Однако, я рассердился все же. Яйцо, несмотря ни на что, есть яйцо — никуда не денешься. Еду нельзя выбрасывать, Бьерн! Хотя, конечно, яйцо подгорело не по злому умыслу, не нарочно. (Что он там, ради Бога, делает в ванной?) Вид сгоревшей яичницы, черной и несъедобной взволновал меня. Я хотел просить о прощении, но кого? Я был один-одинешенек теперь. Я представлял себе, как Бьерн Греттюн сидит в квартире на Гревлингстиен 17«б», погруженный в глубокие размышления… а, может быть, в каком другом месте, далеко-далеко. А правда, где мог находиться именно сейчас Бьерн Греттюн? Мне почему-то показалось, что он пребывал в той или иной восточной стране, во всяком случае — вне Европы. Я представил Бьерна Греттюна, бывшего руководителя молодых христиан, так: он сидит на веранде, рядом стоят джин и тоник. Шорты и тропический шлем на голове. Тихо, надоедливое жужжание насекомых глушит все на свете. Еще я вообразил себе, что он сидит где-то у черта на куличках и думает обо мне, маленьком мальчике, которого он всего лишь один раз заметил, и то мимоходом. «Я, должно быть, обратил на него внимание совсем бессознательно, — подумал он, устремив свой взгляд на рисовые плантации, где почти полуголые мужчины и женщины засевали зерна риса в воду. Ленивым движением руки он взял бинокль и занялся изучением пленительной задней округлости одной из молоденьких женщин деревни. Округлость и быстрые движения рук вверх и вниз в желтую воду. — Как звали собственно этого малыша, Бьерн? Эллинг? Да, конечно, Эллинг». Он улыбнулся. Малыш пытался бежать и укрыться от Христа. Он помнил эту маленькую разгоряченную бессмысленной гонкой в сумрачном ночном лесу головку. Уши мальчика жгли огнем, когда он прикоснулся к ним ладонями. Лепетанье, обрывки фраз, попытка объяснить свое отсутствие веры. А потом? Он не помнит, что было дальше. Они вышли из леса? Оба? Из реального леса? Из тьмы к свету? Он размахивал нехотя и лениво плеткой по голым ляжкам и заметил, что деревенская женщина подобрала юбку так высоко, что оголила запретное. «Эллинг!» — подумал он, ударил себя слегка и тяжело задышал.

Я находился в квартире, которую однажды видел во сне. Обычная квартира в блочном доме, пригодная для посредственного проживания посредственного человека в маленькой стране далеко на севере. За окнами начал падать снег, белые снежинки приклеивались к темным квадратам окон. В квартире царил явный беспорядок. Пачки старых газет башней возвышались позади телевизора. Черная сгоревшая яичница лежала брошенная в мойке для посуды. Под холодильником виднелись куски рыбного пудинга. В ванной, в корзине с грязным бельем валялись пахнущий рыбой носок, а также влажная пижама со следами слизи. Кровать в спальне не прибрана, выглядело так, будто на ней боролись. И везде: фотографии Гру Харлем Брундтланн. В ванной, в туалете, в гостиной. В кухне и спальне. Папки и альбомы. Кучки и кучи. В комнате, почти без мебели, я нашел примитивно сооруженную платформу и старое кресло, и огромный телескоп.

Да. Здесь жил Эллинг, пока его не выгнали. Мальчик, однажды искавший веру. Все сходилось. Все было на месте, даже те предметы, о которых я никому не рассказывал. Надувная резиновая кукла с наклеенным на ней фото женщины, премьер-министра нашей страны, и нож саамов, подарок мамы к двадцатисемилетию.

Я надуваю куклу. Дую изо всех сил. Голова кружится, но дую. Я вдыхаю в нее воздух, как некогда Бог вдохнул жизнь в человека. Медленно вырисовываются резиновые бедра и резиновый зад, резиновые груди и резиновая голова. Ее рот округлен и вытянут буквой «о» на неподвижном резиновом лице, на нем я вижу следы маминой губной помады.

Ригемур Йельсен развлекается в саду. Манипулирует кофейными чашками и свежими булочками, украденной салями и женщиной, мягко говоря, малоприятной наружности. Ханс и Мари Есперсен возвратились домой после недолгого визита в Берген. Харри Эльстер сидит обессиленный на стуле и вспоминает, как он в детстве приручил ворона. Рагнар Лиен смотрит телевизор и думает о сбежавшем заключенном из местной тюрьмы Уллерсмо. Он больше не бьет ее, Эллен Лиен. Лена Ольсен зарывает свои длинные пальцы глубоко в подушки на диване и жалобно плачет, склонившись над головкой своего малыша Томаса. Мохаммед Кхан обманывает — где только можно — Эриксена из социальной конторы, и Арне Моланд только хохочет и хохочет.

Все есть, как оно есть. Все спутано-перепутано. Стремительно хватаю куклу за искусственные волосы, веду ее круглый рот к ширинке и расстегиваю брюки…

Мама, это только он, Бьерн! Только он, Бьерн из Греттюна!