Он сидел в подчёркнуто небрежной позе, заложив ногу на ногу и покачивая носком. Время от времени он скучающе барабанил пальцами по украшавшей софу голове дельфина, переводил глаза с плафона на сидевшего у рояля пианиста и вновь пристально всматривался в зеркало.

Толстые губы и смуглое, с оспинами лицо. Взлохмаченные чёрные волосы и наморщенный лоб. Колючий взгляд маленьких серо-голубых глаз, фигура тоже не слишком импозантная, а чересчур выступающие вперёд зубы вполне подошли бы щелкунчику. В салонах считали, что он напоминает хищного зверя. В салонах.

Музыкальная Вечерняя академия, званые вечера у князя Лихновски. Дамы в роскошных платьях обмахивались веерами, так как в летний зной при горящих свечах в помещении было невыносимо жарко. Кавалеры в париках и фраках с накрахмаленными манишками обливались потом.

Он с удовольствием потянулся. В своей старой потрёпанной одежде он чувствовал себя очень хорошо. Естественно, в Бонне он запихнул в дорожную сумку парик, но никогда им не пользовался. Зачем, ведь у него есть свои волосы. Единственное, что он приобрёл в Вене для танцевальных курсов, — это шёлковые чулки до колен. Безумная затея — ведь ноги его совершенно не годились для танцев.

Господин аббат Гелинек продолжал играть свою сонату. Он считался одним из лучших пианистов. К тому же охотно пользовался славой друга Моцарта, притязая быть его духовным наследником в игре на рояле.

Чушь. Моцарт играл совсем по-другому: более изящно и отрывисто. И как ни пытался Гелинек ему подражать, у него ничего не получается.

Впрочем, там в кресле сидит ещё один человек — невысокого роста и тоже плохо сложенный. Обращали на себя внимание большой нос и смуглое, с оспинами лицо. Из-за них князь Эстергази при первой встрече принял его за Моцарта. Волосы под белым париком давно поседели, на смуглом, как у мавра, лице застыло добродушное выражение. Это — Йозеф Гайдн.

Рядом с ним сидел господин Альбрехтсбергер. Знаменитого теоретика и капельмейстера собора Святого Стефана в этой музыкальной пьесе интересовал исключительно контрапункт. А господин придворный капельмейстер Сальери? Для него всё сводилось только к итальянскому бельканто. Но разве в музыке можно ограничиваться лишь этим? Месье Антон Эберт! Его музыка была такой же вялой, как и он сам, но зато в жизни он буквально летел от успеха к успеху.

Тут что-то заставило его повернуться. Молодая очаровательная княгиня Лихновски не сводила с него глаз. В её улыбке явственно проглядывал упрёк, и он его тут же понял: «Вы вновь предаётесь еретическим размышлениям».

Он изобразил на лице раскаяние, выпятив толстые губы.

Наконец-то! Буря оваций. Аббат встал и зацепился краем шёлковой сутаны за рояль.

— Кто последует? Господин Эберт?..

— После столь великого мастера?

— А вы, господин ван Бетховен?

— Благодарю, — небрежно бросил он.

— Вы ещё очень молоды, Бетховен, — аббат тщательно сложил носовой платок, — и потому я готов кое-что показать вам или объяснить.

— Благодарю. Однако...

Ситуация доставляла Гелинеку огромное наслаждение. Этот юноша, — а Лихновски, жившие с ним в предместье Альсвер в доме книгопечатника Штрауса, утверждали, что он тоже превосходный пианист, — так вот этот Бетховен вновь будет вынужден признать своё поражение, и столь полное, что никогда уже больше не будет допущен в круг столь высоких особ.

Кто-то прошептал рядом с ним:

— Людвиг...

Он увидел княгиню Марию Кристину, чуть помахивающую двумя веерами.

— Я была бы очень рада, если бы вы как мой рыцарь...

Людвиг мгновенно вскочил с места и с притворно скромным видом встал возле рояля.

— Не соблаговолит ли достопочтенный аббат подсказать мне тему для фантазии?

— Ну что ж, молодой человек, как говорится, хочешь научиться плавать, не бойся прыгать в холодную воду. Желаете лёгкую или сложную тему?

В маленьких колючих глазах Людвига сверкнули огоньки.

— Наверное... лучше лёгкую.

— Прекрасно, — с наигранно слащавой предупредительностью в голосе ответил аббат. — Тогда возьмём начало гаммы до мажор.

Он начал играть, но тут князь Лихновски своим знаменитым на всю Вену басом резко возразил:

— И это, Гелинек, вы называете лёгкой темой?

Людвиг сидел у рояля, его мощная грудь вздымалась от тяжёлых вздохов. Он коснулся клавиш пальцами правой руки, потом пальцами левой, и тут его охватил страшный гнев. До чего ж противен этот надменный аббат с его слащавой манерой. А как он похвалялся своей виртуозной техникой! Безусловно, без неё не обойдёшься, но разве всё сводится только к ней одной?

Но почему князь Лихновски, который, безусловно, желал ему победы в этом турнире, вдруг сдвинул брови? Смех, да и только, ему просто стало страшно за свой рояль из знаменитой мастерской Зильбермана. Разумеется, когда начинаешь играть, не слишком заботишься о сохранности инструмента. Но ничего, ничего, так, попробуем даже из столь жалкой темы сделать музыкальную пьесу наподобие только что сыгранной аббатом в шёлковой сутане его так называемой «Большой сонаты». Можно даже доставить себе удовольствие и продемонстрировать публике её полную никчёмность.

Тут он вспомнил ещё кое о чём. Гелинек играл отрывисто а-ля Моцарт, а поскольку Людвиг играл совсем по-иному, они вполне могут предположить, что лучше он просто не может. Эти глупцы всерьёз утверждают, что он испортил себе руки органом, не понимая, что на самом деле он хотел найти новую манеру игры на органе.

Нет, он будет играть именно как Людвиг ван Бетховен, как рыцарь своей дамы. Он стал поклонником княгини Марии Кристины с первого дня их знакомства и с тех пор хранил в сердце своём её красоту, очарование и печаль из-за того, что брак её оказался несчастливым.

Несчастливым из-за князя Карла, хотя он...

Вон он стоит с подчёркнуто безучастным видом, а ведь в душе, безусловно, желает победы именно ему, Людвигу.

Голова закружилась, глаза подёрнулись туманной пеленой, он заставил себя извлечь из рояля последние пьяняще-ревущие звуки и в диссонанс им закончил вариацию мелодической фигурой.

Она встала рядом и помахала над ним веером.

Аббат крадущейся походкой удалился, сказав на прощанье, что «с вами лучше не связываться. В вас словно вселился дьявол».

Через несколько минут господин Гайдн сказал:

— Людвиг, я хочу непременно ещё сегодня услышать вашу музыку.

В нём всё внушало уважение: и косичка на парике, всегда точно ложившаяся на середину воротника безупречно сидящего фрака, и всегда пахнущее свежестью жабо, и даже отвислая нижняя губа, ничуть не портившая его добродушное смуглое лицо.

— Ну так как, бахвал?

Для Гайдна подобное обращение символизировало доброе и дружеское отношение.

— Иначе я вообще бы сюда не пришёл, бахвал. В Лондоне от меня ждут шесть симфоний, а я ещё никак не закончу третью. Я бы мог взять вас с собой в Лондон. Как полагаете, ваш опус подходит для англичан? И вообще будьте любезны рассказать о нём подробнее.

— Он представляет собой три фортепьянных трио, маэстро.

— Вот как? Ну, а где же исполнители струнных инструментов?

— Они уже ждут, — улыбнулся Людвиг. — Заходите, Игнаций и Николас.

Первый из них был сыном преподавателя Венского реального училища Шуппангера, под началом которого Людвиг намеревался восполнить пробелы в своём школьном образовании. Высокий толстый мальчик оказался весьма одарённым скрипачом.

Маленькому и тощему как жердь Николасу Крафту исполнилось всего четырнадцать лет. Было смешно и трогательно смотреть, как он, пыхтя и надуваясь, тащит свою виолончель. Князь Карл лично подвинул пюпитры и своим набатным голосом заявил:

— Мадам и месье! Воистину мы, видимо, в преддверии исторического события. В городе, знавшем Моцарта и глубоко почитающем маэстро Гайдна, городе, над которым сияют звёзды других знаменитостей, перед нами предстал молодой композитор Людвиг ван Бетховен, только что показавший себя настоящим виртуозом игры на рояле. Сейчас вы прослушаете его сочинение.

Людвиг повернулся и увидел, что оба мальчика широко раскрытыми глазами смотрят в ноты. Он прекрасно понимал их состояние. Нельзя допустить ни одного фальшивого звука, чтобы не навредить Людвигу, которого они просто боготворили.

После первого трио, когда подстраивались струнные инструменты, Гайдн сдавленным от волнения голосом произнёс:

— Могу сказать только, что можно больше не скорбеть о безвременно ушедшем от нас гении Моцарта. Он воплотился в вас, бахвал.

Гайдн опустил голову и недоверчиво, даже с каким-то чувством стыда взглянул на свои руки с набрякшими старческими венами. Он вспомнил слова, которые граф Вальдштейн, прощаясь с Бетховеном в Вене, занёс в книгу памятных записей: «Усердие позволит вам принять гений Моцарта из рук Гайдна».

Первый же резкий аккорд вызвал бурю аплодисментов.

Внимание!

В глазах его сверкнула молния, в них читалась неприкрытая угроза: «Только попробуйте ещё раз так же вяло играть! Я с вами больше нянчиться не буду!»

Они прекрасно знали, что творится сейчас в его душе. Это трио отличается от двух предыдущих. Ещё на репетиции он сказал им: «Это, собственно говоря, моё первое произведение».

Начали!

И тут вдруг каким-то непостижимо-дьявольским образом холодные маленькие серо-голубые глаза Людвига сделались огромными и чёрными.

Игнаций с такой силой рвал смычком по струнам, что измученная скрипка порой стонала. Николас пыхтел, как котёл на огне, по его лицу мелькали огненные блики...

Людвиг чуть улыбнулся им: хорошо, мальчики, хорошо. А ну-ка попробуем заставить скрипку звучать ещё громче. Вот так...

Теперь он не мог своих музыкантов даже взглядом удостоить...

После окончания трио прошло уже несколько минут, но почему господин Гайдн молчит? Ведь все вокруг ждут его оценки.

Гайдн сидел, откинувшись на спинку кресла, и нервно потирал подлокотники. Наконец он выпрямился и тихо спросил:

— Последнее трио вы также хотите отдать в типографию?

Глаза Людвига опять стали маленькими, серо-голубыми и холодными.

— Разумеется.

— Я бы на вашем месте этого не делал.

— Но его уже печатают, господин Гайдн.

— Естественно, я не навязываю вам своего мнения, господин ван Бетховен.

— А это бесполезно.

Ох уж эти его внезапные приступы гнева! Все вдруг почувствовали: произошло нечто, развеявшее царившую здесь атмосферу тепла и уюта.

Антон Эберт резко шагнул вперёд. Он полагал, что теперь ему не придётся расплачиваться за чрезмерную самоуверенность.

— Вам удалось победить Гелинека, Бетховен. Но если последнее трио и есть ваш новый самобытный стиль, я бросаю вам вызов уже как композитору. Попробуйте написать симфонию. Полагаю, вы примете мой вызов только в том случае, если всерьёз намереваетесь покончить с собой.

Эберт широко улыбнулся и с видом победителя отошёл в сторону.

Душная жаркая ночь наконец разразилась дождём, и с ветвей платанов непрерывно капало.

Никогда ещё ничего подобного с ним не случалось. Даже пережитое в Амстердаме не шло с этим ни в какое сравнение. Ведь если там была просто выходка глупого мальчишки, то ныне его оскорбил мудрый, добрый, великодушный Йозеф Гайдн, которого он считал высшим авторитетом. А ведь своим последним произведением он доказал, что вышел за рамки ученичества.

Казалось, тайна взирала на него подобно этим надгробным камням, зыбко очерченным в ночной мгле.

Он думал так напряжённо, что даже затрещала голова. Зачем он забрёл на кладбище? Ни тайна, ни надгробные камни не давали ответа. Ну хорошо, ладно, вернёмся к недавнему эпизоду. Неужели господин Гайдн с его чуть покачивающейся, украшенной косицей парика головой не понял его композицию? Да, согласен, его язык необычен, но одновременно понятен, как букварь. А ведь Гайдн — нужно отдать ему должное, — пусть по-своему, понимал язык любой музыки. Неужели он просто разонравился ему?

Он прислушался, будто ожидая ответа, но услышал только учащённое биение своего сердца. А с ветвей платана, под которым он укрылся, всё капало и капало.

Так, вроде бы это кладбище Святого Марксера? Верно. Эдакая общая могила, куда без разбору бросали бедняков и тех, чьи имена так и не удалось установить. Может быть, его когда-нибудь тоже похоронят здесь.

А чья это тёмная спина вдруг показалась во мраке? Неужели это он? Прекрасно, сейчас я обращусь к нему с речью.

— Извините, пожалуйста. — Он вежливо поклонился. — Я ещё в Бонне твёрдо решил по прибытии в Вену первым делом нанести визит именно сюда, но, сами понимаете, постоянно что-то мешало. Правда, сейчас не слишком удобное время, но мы творцы... — Он смешался, понимая, что нужно сразу поправиться и не ставить себя с ним на одну доску. — Разумеется, мне далеко до вашего гения, вы написали «Волшебную флейту» и «Симфонию Юпитера», а я пока ещё не отважился даже приступить к созданию симфонии. А ещё вы написали концерт для скрипки ля мажор, мне его играл мой кузен и прекрасный скрипач Франц Ровантини. Неужели в Зальцбурге вы и впрямь ели за одним столом с прислугой? Извините, это действительно вы, а это действительно ваша могила? — Он снова поклонился. — Впрочем, меня зовут Людвиг ван Бетховен, и я имел счастье познакомиться с вами во время тогдашнего короткого визита в Вену, но вы, конечно, не запомнили моё имя. И конечно, вы знаете господина Йозефа Гайдна лучше и дольше, чем я. Не хотелось бы говорить о нём плохо, но скажите, как по-вашему, он способен на зависть? Прошу прощения, я, разумеется, не вправе задавать столь бестактные вопросы. И вообще не должен вас ни о чём спрашивать. Ибо вы — гений солнца, а кто я? И уж если быть до конца объективным по отношению к себе, то я назвал бы себя гением тьмы или печали. А всему виной тяжёлое детство, уродливая внешность и многое другое. Но я не хочу докучать вам перечислением моих бед. Естественно, я также стремлюсь к солнцу и прошу вас поверить мне. Я вообще немножко сумасшедший, иначе я не прибежал бы посреди ночи на вашу могилу за советом. Но может быть, это всё-таки не ваша могила? Увы, никто не знает, где покоится ваше тело. Ну всё, всё, не хочу вам больше надоедать. Нужно всё-таки хоть какую-то гордость иметь.

Он вслушался в темноту, и вдруг к мерному постукиванию капель о землю примешались ещё какие-то, похожие на голоса звуки. Тогда он стремительно бросился прочь мимо статуи ангела с влажно поблескивающими в темноте позолоченными крыльями.

В городе призраков спугнули тускло освещённые окна домов. Но благая весть, посылаемая этим светом из людских жилищ, не только не доходила до Людвига, но, напротив, превращала его в ещё большего изгоя.

Какими же неверными и ненадёжными оказались они все... Даже княгиня предала своего рыцаря.

Перед Дворцом правосудия горели факелы, бросая дымные отсветы на портупеи, треуголки и обнажённые шпаги полицейских, а также на бесформенные шляпы щёголей и чепчики их хихикающих подружек. Интересно, что побудило их в столь поздний час торчать у позорного столба?

На сколоченном из неотёсанных досок помосте стояли два якобинца с табличками на груди. Позади в нише возвышалась каменная статуя Фемиды с мечом в правой руке и повязкой на глазах. Тем не менее она была очень похожа на рыночную торговку.

Людвиг уже видел обоих мятежников днём, но сейчас, когда пламя факелов то ярко вспыхивало, то едва не угасало, это зрелище производило особенно жуткое впечатление.

Они оба промокли насквозь, волосы прилипли ко лбу. Порой их гигантские тени ложились на Дворец правосудия с его высокими узкими окнами. Затем всё обретало прежние очертания, и они вновь оказывались обычными людьми. Юношу уже шатало от усталости, старик же казался ещё более неподвижным, чем статуя за его спиной. Голова его была повёрнута так, словно он вслушивался в темноту переулка. Неужели он пытался уловить в ней чеканную поступь батальонов, марширующих под доносившиеся из-за реки звуки «Марсельезы»? Но ведь здесь не было ни широкой реки, ни отблеска бивачных костров в её бурных водах.

Грохот почтовой кареты заставил Людвига отвлечься от воспоминаний о Бонне с его церквами, где он играл на органе, и последнем пристанище отца и матери.

Их семья распалась самым отвратительным образом. Мать умерла от чахотки, но ещё раньше нечто похожее на медленно действующий яд полностью испортило их отношения. Почему? Он и сам толком не знал. Может быть, он сильно изменился, и мать перестала понимать его. Что же касается отца, то в Бонне его за беспробудное пьянство лишили родительских прав. После его смерти курфюрст, поглаживая свои отвислые, как у бульдога, щёки, меланхолично сказал: «Какая потеря для акцизов на водку».

Облегчённо вздохнуть и хоть немного забыться он мог тогда только в доме Бройнингов. Ибо там бывал также коаудитор курфюрста молодой граф Вальдштейн, слывший большим ценителем не только музыки, но и вообще изящных искусств. Такого рода увлечения побудили обывателей, боявшихся всего на свете, шёпотом обвинять его в легкомыслии, могущем повлечь за собой весьма серьёзные последствия.

Людвигу же неожиданный взлёт Вальдштейна принёс только благо. Он получил возможность впервые посетить Вену. Правда, тогда ему пришлось срочно вернуться назад — к смертному одру матери — и сразу же окунуться во всю эту домашнюю грязь.

Но разве так хорошо запомнившаяся вторая поездка в Вену не была чистейшей воды авантюрой? Получивший отпуск за свой счёт придворный музыкант отправился туда, оставив братьев на попечение господина Риза, у которого он взял ещё несколько уроков игры на скрипке. Без особой пользы, правда, но это уже выяснилось, когда он в восстановленном здании Национального театра какое-то время изрядно помучился с альтом.

В Национальном театре ставили оперы и драмы, но, как стало понятно чуть позже, самый грандиозный спектакль был устроен во Франции.

Ох уж этот Евлогий Шнайдер, которого курфюрст пригласил преподавать художественную литературу во вновь открывшийся Боннский университет, хотя этот бывший монах-францисканец из Вюрцбурга прямо-таки воплощал собой ненавистное вольнодумство! Но у монсеньора были свои основания для такого, на первый взгляд странного поступка. Подобно своему покойному брату императору Австрии Йозефу, он хотел с помощью кое-каких послаблений отвести от своих владений угрозу надвигавшегося на них французского исполина.

Людвиг, естественно, также записался на лекции Шнайдера и порой даже появлялся в аудитории в парадном придворном платье. И если у Христиана Готтлиба Нефе он учился музыке, то Евлогий Шнайдер воспитывал в нём бунтарство во имя прав человека.

Некто Руже де Лиль написал для отправленной на борьбу с войсками интервентов и отрядами княжеских наёмников Рейнской армии гимн, под звуки которого добровольцы из Марселя вступили в Париж и были встречены ликующими криками толпы.

Профессор пропел ему тогда эту песню:

Alions, enfants de la patrie! Ze jour de gloire est arrive [32] ...

В каждой её строке звучал гнев, упорство и готовность умереть за свободу.

Уже позже он вновь услышал эту песню в ту памятную ночь, когда на другом берегу Рейна бивачные костры сверкали в ночи, словно звёзды...

Почтовой карете, в которой ехал Людвиг, пришлось сделать крюк, чтобы добраться до ближайшей переправы через Рейн. Кучер старался беречь лошадей, колёса жалобно поскрипывали, и лишь в Кобленце карета вдруг во весь опор понеслась по трапу речного судна.

Ожидания выставленного в Вене у позорного столба мятежника наверняка окажутся оправданными. Добровольцы из Марселя в один прекрасный день войдут в Вену. Уже пал Тулон — легендарная крепость, построенная не менее легендарным Вобаном и считавшаяся неприступной. Однако её ухитрился взять штурмом некий французский офицер. Из газетных сообщений следовало, что имя его — Наполеон Бонапарт, что он невысокого роста и что ему только двадцать четыре года. Всего на год старше Людвига. Далее газеты писали, что Конвент вот-вот присвоит ему звание генерала.

Ну почему его, Людвига, в такое время угораздило стать всего лишь музыкантом, а не, скажем, солдатом?

Всего лишь музыкантом? Так, может быть, стоит произвести революцию в области музыки?..

Эта мысль вполне в духе бахвала. Так, наверное, сказал бы Вобан музыки — господин Гайдн, который, строя из своих симфоний, квартетов и трио самые настоящие фортификационные сооружения, тоже считает себя непобедимым. Но может быть... может быть, он также заблуждается?

Возможно, последнее трио до минор Людвига — это его Тулон, и он уже вывесил своё трёхцветное знамя над бастионами традиционной музыки?

Пока он не смог найти ответа на этот вопрос.

Время подобно полёту птицы — взмах крыла, стремительное скольжение по небу, и вот уже нет ничего.

Как же он истосковался по вестям из родного Бонна. Но нет, вместо того чтобы беседовать с друзьями, нужно идти на этот проклятый концерт.

Людвиг встал, подошёл к роялю, взял несколько аккордов, вернулся к письменному столу и окунул перо в чернильницу.

— Эй, Франц, ну-ка принеси мне ещё одну пилюлю!

Молодой врач, менее часа назад прибывший в Вену, скорчил недовольную гримасу:

— Ты их ешь как конфеты. По-прежнему ни в чём меры не знаешь. И всё равно я ужасно рад встрече с тобой, старина Шпаниоль.

— Неужели Элеонора действительно так радовалась моей дедикации? — Людвиг широко улыбнулся и щёлкнул пальцами. — Впрочем, наверное, мне не следовало так неуважительно называть твою невесту фрейлейн фон Бройнинг. Извини меня.

— Мы готовы простить любые твои причуды. Кстати, Леноре интересуется, как продаются твои вариации?

— Кому нужны композиции некоего господина Людвига ван Бетховена? — Он пренебрежительно помахал пером. — И потому я хочу подвести под ними черту. Вот так, например!

Он вывел на нотной бумаге линию, и Вегелер удивлённо спросил:

— Ты серьёзно?

Он подошёл поближе и нервно забарабанил пальцами по столешнице:

— Какая досада, Людвиг, что приход французов лишил меня должности ректора Боннского университета. Иначе я бы явился сюда в мантии с золотой цепью на груди и вручил бы заверенную печатью грамоту о том, что такого идиота, как ты, я в жизни своей не встречал. Или, может, подождём, пока ты снова придёшь в нормальное состояние?

Молодой врач обнял друга и вопросительно посмотрел на него.

— Здесь внутри бушует пожар. — Людвиг прижал руки к вискам, — но он отнюдь не вдохновляет меня на сочинение музыки, а напротив... Ой как болит голова! Дай мне ещё таблетку.

— Возьми, но учти, это точно последняя. Ты и так ходишь, словно лунатик.

— С моей грудной клеткой я могу принять лекарства в количестве, способном убить лошадь. Ну почему, почему так болит голова?!

— Видимо, потому, что на дворе мерзкая весенняя погода.

— А может, из-за насморка, который я подхватил несколько недель тому назад. — Людвиг брезгливо поморщился. — До чего ж горькая дрянь!

В марте сумерки всё ещё сгущались рано, и потому в комнате вскоре стало темно.

— Зажечь свет, Людвиг?

— Нет!

Ответ прозвучал так грубо, что Вегелер не отважился даже подбросить в почти уже погасший камин новое полено. Людвиг встал, зажав перо зубами, подошёл к роялю и сыграл несколько пассажей. Затем приподнялся, швырнул перо на полированную крышку рояля и забормотал нечто невнятное — может, заклинание или какую-нибудь магическую формулу, — обращаясь к смутно белеющему в темноте рыхлому листу нотной бумаги.

— Ну наконец-то. — Он облегчённо вздохнул. — Fine, но должен признаться, этот концерт си-бемоль мажор славы мне не прибавит.

— А теперь черёд рассыльного. — Вегелер мгновенно вскочил с места, отнёс ноты в соседнюю комнату и, вернувшись, удивлённо заметил: — Они строчат перьями так, что дым идёт. У тебя здесь настоящая мануфактура.

— Так будет и дальше. — Людвиг вновь сидел за роялем, стараясь, однако, к нему не притрагиваться. — Ты находишь моё состояние плачевным, правда, Франц? Но виной этому отнюдь не головная боль, а твой визит. Ты ведь приехал из моего родного города. Подумать только, в двадцать девять лет стать ректором Боннского университета. У меня поистине выдающиеся друзья.

— Были когда-то такими, — угрюмо буркнул Вегелер. — Однако всё наше величие поблекло под звуками «Са via» и «Marseillaise». Остаётся лишь радоваться тому обстоятельству, что революция, подобно Сатурну, пожирает собственных детей. Ты, вероятно, уже знаешь, что Евлогия Шнайдера отправили на гильотину.

— Разумеется, — саркастически улыбнулся Людвиг. — А здесь, в столице Священной Римской империи, продолжают вешать.

— Ты неисправим.

— Как поживает Зимрок? — Людвиг никак не отреагировал на его слова.

— Издаёт музыкальную литературу. В наши дни это требует огромных усилий. Как бы то ни было, он очень благодарен тебе за письмо.

— А Нефе? Хотя нет, подожди, не рассказывай мне сегодня ничего о Бонне. Ведь там для меня по-прежнему дом родной, а здесь — чужбина, но о Лихновски я ничего плохого не могу сказать.

— Как ты вообще оказался у них?

— Совершенно случайно, хотя граф Вальдштейн дал мне их адрес. Я снял мансарду в доме книгоиздателя Штрауса, и когда Лихновски услышали как-то мою игру на фортепьяно — должен сказать, что князь сам весьма недурно играет, — то взяли меня к себе жить. И с тех пор я блистаю, понимаешь, Франц, блистаю своим искусством в салонах и дворцах Кински, Фризов, Вальдхеймов, Свитенов и многих других.

Тут вдруг распахнулась дверь, и комнату заполнил громовой голос Лихновски:

— Подумать только, этот мужлан даже свет не удосужился зажечь! Надеюсь, господин доктор, вы не станете винить в этом несчастного Лихновски.

Он позвал лакея, который тут же принёс в комнату светильник.

— Завтра репетиция, Бетховен. Оркестр будет выступать здесь. К сожалению, мой настройщик заболел, никакого другого к столь дорогостоящему инструментуя просто не подпущу.

— Тогда я транспонирую концерт на полтона выше.

— Вы слышите, доктор? — Князь недоумённо покачал головой. — Он собрался транспонировать целый фортепьянный концерт, как будто это так просто. Впрочем, Бетховен, я уже настоятельно просил одного из критиков непременно упомянуть в рецензии вашу знаменитую фамилию. Ну пойду побеспокоюсь об афишах, а потом немедленно садимся за стол господин доктор.

С этими словами он снова покинул комнату.

Людвиг какое-то время стоял в раздумье, затем сел к секретеру и начал лихорадочно что-то черкать на листе нотной бумаги. Через несколько минут он как одержимый бросился к роялю.

— Сейчас я тебе спою, Франц. Мой ужасный голос тебе уже знаком. Посмотри, хватит ли огня в камине, чтобы потом, если потребуется, сжечь эту халтуру.

Он исполнил прелюдию, потом ещё раз окинул глазами комнату.

— Не огорчайся, Франц. Это всего лишь коротенькая песенка на слова Маттисона, называется «Аделаида».

Людвиг, как разъярённый зверь, бегал взад-вперёд за кулисами Императорско-королевского придворного театра. Он втянул голову в плечи, выпятил грудь и держал руки за спиной Он едва не сбил с ног импозантного мужчину, который тем не менее любезно улыбнулся ему и спросил:

— Сценическая лихорадка, господин ван Бетховен?

И лишь когда он ушёл, Людвиг вспомнил, что это был член правления Музыкального общества. Что он сказал? Сценическая лихорадка? Смешно!

Музыканты уже расселись на сцене, партер заполнился публикой, и даже в обычно занавешенных портьерами с золочёной бахромой ложах не было ни одного свободного места.

Зрители бурной овацией проводили господина Гартелльери, поблагодарившего их низким поклоном. Только что исполнили часть его симфонии, представлявшей, в сущности, лишь подражание Моцарту. Тем не менее аплодисменты долго не смолкали, и, значит, у него, Людвига, нет никаких шансов... Ведь афиши широко оповещали о симфонии господина капельмейстера Гартелльери и его грандиозной оратории «Царь Иудейский». Чуть ниже небрежный мазок кистью и неясные письмена, оповещающие почтеннейшую публику о фортепьянном концерте некоего Людвига ван Бетховена. Всё это устраивалось якобы в пользу вдов и сирот членов Музыкального общества, но на самом деле господин Сальери просто решил почтить своего любимого ученика, двадцатитрёхлетнего вундеркинда Гартелльери. Да какой он вундеркинд!

Жаль, очень жаль, что его фортепьянный концерт так далёк от совершенства. А ведь прошло уже почти двадцать лет со времени его первого публичного выступления тогда на Штерненгассе в Кельне. Вообще-то говоря, для пианиста-виртуоза довольно постыдный фактор.

Он вновь начал бегать за кулисами взад-вперёд и вспомнил, что никак не мог завязать галстук. Долго мучился с ним, пока Мария Кристина не подошла к нему и не сказала:

— Позвольте вам помочь, господин ван Бетховен.

Она умело повязала ему галстук, он поцеловал ей руку и уже хотел было коснуться губами её соблазнительно приоткрытого рта, как вдруг в комнату вошёл князь Лихновски.

— Сразу предупрежу вас, Бетховен, что при первом же вашем появлении на сцене грянет гром аплодисментов. Я желаю устроить эдакий триумф в вашу честь.

Он говорил, как всегда, невыносимо громко, страшно гордясь собой, и тем не менее был искренен в проявлении дружеских чувств. В этих условиях искать благорасположения Марии Кристины было бы, попросту говоря, бесчестно. Пусть даже их брак был чистейшей воды фикцией, пусть...

— Впрочем, Бетховен, в ложе рядом со мной будет сидеть Магдалена Вильман.

Ах, ну да, в Бонне он был какое-то время влюблён в эту певицу, но расстался с ней без сожаления, и потом новая встреча в Вене, где она уже была примадонной. Здесь он сделал ей предложение и получил решительный отказ. «Мой милый Людвиг, — сказала она тогда, — в Бонне я, не раздумывая, согласилась бы, но здесь я изменила мнение о тебе. Ты для меня слишком невзрачен и... слишком безумен».

Конечно, в какой-то степени Магдалена мстила ему, ибо в Бонне он изменил ей. А в остальном? Ведь он хотел не просто жениться на ней, нет, ему нужен был кто-то рядом, постоянно напоминающий о Бонне. Нет, очень хорошо, что она отказала ему.

На сцене кто-то громко объявил:

— Господин ван Бетховен!..

На всплеск оваций он ответил сдержанным полупоклоном, немедленно сел за рояль и, сыграв трезвучие, дал оркестру возможность ещё раз настроить и проверить инструменты. Капельмейстер Гартелльери кивком выразил готовность начать играть.

Нет! Вторые скрипки ещё не настроены, не говоря уже о виолончели!

— Гартелльери!..

Капельмейстер уже поднял дирижёрскую палочку.

— Запомните, Гартелльери: от вас требуется только вести голоса в соответствии с разложенными на пультах нотами. Всё остальное вас не касается. — Он говорил с капельмейстером нарочито пренебрежительным тоном. — Я же буду импровизировать.

Он вернулся к роялю, Гартелльери пожал плечами, пошептался с музыкантами и согласно кивнул. Они уже привыкли к выходкам этого шута горохового Людвига ван Бетховена.

Нет, пальцы его больше не дрожали. Наоборот, они отлично повиновались ему. Теперь Людвиг сумеет подчинить себе даже то таинственное и непостижимое, которому он сознательно бросил вызов.

Он сразу почувствовал, что сегодня играет с особым вдохновением, ибо все сомнения разом куда-то исчезли.

Потом он вдруг понял, что черпает своё вдохновение отнюдь не из сильных порывов ветра, не из потрескивания дров в огне и не из шума орлиных крыльев. Нет, он просто способен вдохновиться сухими текстами учебников Иоганна Йозефа Фукса и Кирнбергера.

Людвиг вздрогнул и откинул голову, ибо мозг снова будто пронзило раскалённым кинжалом. Он вновь испытал невыносимую боль, впервые начавшую мучить его несколько дней тому назад.

До сознания Людвига постепенно дошло: уши, его замечательные уши. Они вдруг утратили способность воспринимать звук. Случилось самое страшное. Теперь у него остались только глаза, которыми он в отчаянии взирал на окружающий, разом изменившийся мир.

Дальнейшее сидение у рояля теряло всякий смысл. Теперь нужно было встать, спрыгнуть со сцены и... и бежать туда, где можно будет хоть немного смягчить невыносимые боли.

И тут он вдруг услышал музыку, но играл её вовсе не оркестр. Её донесло к нему дуновением постепенно усиливающегося ветра. В уши вновь ворвался шум крыльев его орлов, который сегодня был сильнее, чем когда-либо. Он понял, что они принесли ему горестную и вместе с тем утешительную весть.

Весть?..

У Людвига не было времени произнести вслух эти слова. На него повеяло дыханием «великого духа», и он почувствовал себя уносимым бурей листком. Вновь заиграл оркестр, и Гартелльери, этот ни о чём не догадывающийся глупец, счёл необходимым даже махнуть в его сторону рукой.

Князь Лихновски наполнил до краёв бокалы и, как всегда, громко сказал:

— Голосом, который называют «Иерихонской трубой из Вены», я объявляю: Бетховен сегодня играл так, что вполне может быть удостоен короны. Так выпьем же за неё!

Людвиг протянул к камину дрожащие руки и вдруг снова приложил их к вискам. Раскалённое лезвие вновь начало тихонько покалывать их.

— Разумеется, я имею в виду не терновый венец, — улыбнулся князь. — Я пью за вашу грядущую славу, за ваше счастье.

— Опять болит голова, Людвиг? — участливо спросил Вегелер.

— У вас что-то с ушами, господин ван Бетховен? — присоединилась к нему Мария Кристина.

Он вздрогнул, и от неукротимого гнева его лицо покраснело. Он как-то сразу люто возненавидел эту влюблённую кошку, которая не только случайно затронула его больное место, но и объявила о нём на весь мир.

Он смерил Марию Кристину презрительным взглядом.

— Но мне ещё на концерте показалось...

— Что именно тебе показалось, Мария Кристина? — осведомился князь, в глазах Людвига теперь ничем не отличавшийся от недалёкого, добродушного, заросшего жиром крестьянина. — Я, например, ничего не заметил.

— Значит, я ошиблась, — дрожащим голосом ответила Мария Кристина.

— Полностью согласен с вашей супругой, ваше сиятельство.

Он никогда ещё с такой издёвкой не обращался к князю. Мария Кристина даже побледнела от полученного ею нового удара от любимого. Но он ничего не мог с собой поделать — теперь уже не один, а множество маленьких кинжальчиков буравили его мозг, не давая возможности ясно мыслить и вообще лишая его разума.

Лакей начал расставлять тарелки с едой в соответствии с давно укоренившейся традицией. Сперва он подал суп хозяйке дома, затем князю и уже потом Бетховену.

Людвиг в ярости вскочил и покинул комнату. Лихновски повернулся к Вегелеру:

— У него, вероятно, желудочные колики, доктор?

— Нет, — грустно усмехнулся Вегелер. — Я знаю моего доброго друга Людвига несколько дольше, чем вы, ваше сиятельство. Его очень часто прямо-таки трясёт от ярости, и моя тёща, госпожа фон Бройнинг, называет такое состояние приступами бешенства. Тут может помочь только одно лекарство — снисхождение. Постепенно Людвиг приходит в себя, искренне раскаивается за своё поведение и просит прощения.

— И такие приступы продолжаются довольно долго? — еле слышно спросила Мария Кристина.

— К сожалению, Очень долго, ваше сиятельство.

На следующий день Людвиг вновь появился в доме Лихновски и, узнав, что князь и доктор Вегелер уехали в город, попросил отвести его к Марии Кристине.

— Всего доброго, ваше сиятельство. Благодарю вас и вашего супруга за оказанное гостеприимство.

— Оказанное?..

— Я уезжаю от вас. Подённый слуга как раз сейчас пакует мой скарб.

— Людвиг! Вы попросту бежите!..

— Я?.. — Он встрепенулся и с каким-то испугом посмотрел на неё. — Но от чего или от кого?

— Может быть, от меня?

Наверное, она хотела этими словами удержать его. Поэтому Людвиг в отчаянии опустил голову и тихо сказал:

— Да нет, Мария Кристина, не от вас. Я бегу от себя самого. Если можете, простите меня.

После его ухода княгиня долго сидела неподвижно, глядя прямо перед собой. Сгущавшиеся за окном сумерки казались ей столь же непроницаемыми и пугающе-таинственными, как и окружавший Людвига мистический ореол.

Тереза и Жозефина хихикали, как школьницы, и графиня Анна Барбара заставила себя укоризненно взглянуть на дочерей.

В трюмо на противоположной стене отразился модный шиньон, умело собранный парикмахером. Он, однако, совершенно не подходил к искажённому мучительной гримасой лицу. А может быть, всему виной была эта ужасная мигрень.

— Жозефина! И ты, Тереза!

Тереза тут же приняла нужную позу. Она была самым старшим ребёнком в их семье и отличалась спокойным нравом. Сегодня на ней было простое ситцевое платье. Вуаль она завязала на затылке узлом так, чтобы конец её опускался до стягивающего бёдра широкого шарфа. Тереза страдала от небольшого искривления позвоночника, и этого увечья никто не должен был заметить.

Жозефина сразу же почувствовала угрозу, прозвучавшую в словах матери. Ведь она назвала её не «Пепи», а именно Жозефиной. Но она была слишком возбуждена открывшейся за окнами гостиницы «У золотого грифа» картиной майского утра. Красота его заставила её дрожать от возбуждения, её тёмные глаза на очаровательном лице сверкали, а на лоб кокетливо ниспадала одинокая прядь.

Она спрыгнула со стула и низко склонилась перед матерью с грацией опытной придворной дамы и приложила руку к сердцу.

— Не могу не выразить сожаления, ваше превосходительство, что меня отзывают в мой кабинет по изучению изящных искусств.

Она очень хорошо подражала недавно покинувшему комнату придворному скульптору Мюллеру. Вчера они посетили только что открывшуюся и уже успевшую наделать много шума его галерею возле Красной башни. Их привели к чрезвычайно, даже слишком изящно одетому господину, представившемуся им придворным архитектором Мюллером, владельцем кабинета изящных искусств, создателем прекрасных восковых фигур, многие из которых были изготовлены по античным образцам. Под конец он предложил дамам показать не только свою галерею, но и сводить их на экскурсию по Вене.

Адальберт Рости захлопал в ладоши. В своё время он учился вместе с Францем Брунсвиком в школе, неоднократно проводил каникулы в замке Мартонвашар и считался уже чуть ли не членом семьи.

— Великолепно! Тебе пора выступать на сцене, Пепи.

Она медленно подошла к двери. Вид у неё был весьма величественный и вместе с тем довольно смешной. Рости пришёл в большой восторг.

— Браво! Ну просто раненая утка.

— Жозефина! Рости! — Из уст матери на них вылился поток французских слов. — Не забывайте, что мы находимся в наиболее изысканной гостинице Вены. И пусть сейчас в столовой никого нет, всё равно Янош может в любую минуту зайти.

Девочка присела на стол и, изобразив на лице раскаяние, отпила глоток шоколада.

— Мама, я знаю, что ни к чему не пригодна, а уж Рости... Правда, Рости? Уж прости нас обоих.

— Хорошо, Пепи. Какие у вас на сегодня планы?

— Я лично уже безумствую в предвкушении нашей первой экскурсии по Вене. Подумать только, огромный город, двести тысяч жителей! А собор Святого Стефана, а Пратер, а Шёнбрунн... а ещё... — Тут она вскочила и закрутилась на одном месте. — ...А ещё я хочу, чтобы нас отвели к Бетховену.

— Как же вы с ним все носитесь, с этим Бетховеном. — Графиня задумчиво покачала головой. — Он действительно превосходный пианист, Рости?

— Мне трудно судить, ваше сиятельство. Единственное, о чём я хотел бы предостеречь вас, так это от намерения вызвать его в гостиницу, пусть даже такого класса, как «У золотого грифа». Насколько я знаю, он никогда не позволит себя унизить.

— А ты его знаешь, Рости?

— Как же ты меня испугала, Пепи. — Он тщетно пытался унять дрожь в пальцах. — Набросилась на меня, как ястреб на добычу. Я лишь имел счастье видеть и слышать его.

— Он красив?

— Увы, очень уродлив.

— Жаль, но, по здравом размышлении, это ничего не значит. Красавцы мужчины обычно слишком тщеславны и любят только себя.

— Уж больно ты мудрая в свои восемнадцать лет.

— В девятнадцать, Рости. А сколько ему лет?

— Где-то около тридцати.

— Отличный возраст. Как раз пора стать мужчиной. А что ты ещё знаешь о нём?

— В нём есть какая-то трагическая тайна. Точно не скажу, но вроде бы он ненавидит людей.

— Ой, как интересно! Я уже заранее влюбилась в него...

— Пепи!.. — Графиня снова с укором посмотрела на неё. — Не говори глупости, дитя моё.

— Тогда тебе придётся иметь дело с множеством соперниц, — засмеялся Рости, — ибо его демонизм просто сводит красавиц с ума.

— Я лично не боюсь. — Жозефина посмотрела на себя в зеркало. — Мы ещё никогда не боялись соперниц, правда, сестра?

— Чего только тебе в голову не взбредёт... — пробормотала Тереза.

— Вот именно, «взбредёт в голову». Не забудь, дорогая сестричка, что меня прозвали гениальным отпрыском семьи Брунсвик. Мама, ты пойдёшь с нами?

— Ну уж если вы так настаиваете, дети. Надеюсь, ты не возражаешь, Тереза?

— Ну что ты, мама, только... он ведь захочет увидеть, на что мы способны. И что мне ему сыграть? Его сонату? Да об одной только мысли об этом у меня руки трясутся.

— А у меня нет. — Жозефина встала перед трюмо и как-то особенно лихо завила свой локон. — Я сыграю ему своё любимое произведение. Спою фортепьянным голосом трио для фортепьяно до минор. Думаю, он будет восхищен.

— А кто ещё споёт? И где скрипка и виолончель?

— Какая же ты трусиха, Тереза! Неужели не подпоёшь? Янош!..

— Да, сударыня? — в дверях немедленно появился лакей.

— Немедленно надеть парадную ливрею! — приказала она. — Ты понесёшь мои ноты, Янош. Я не против, если с нами пойдёт также Бранка. Только соблюдайте расстояние в шесть шагов. И чтоб лица были — как из морского дуба. Вы ведь не просто лакеи, вы сопровождаете царицу Савскую, которую изображаю я. Кинжал у тебя с собой?

Янош кивнул и вопросительно посмотрел на неё.

— Кто его знает, может, он не только ненавистник людей, может, он ещё и людоед. Защитишь меня?

— Да я готов жизнь за вас отдать, сударыня! — Глаза старика венгра сверкнули огнём.

— Пока не нужно. — Жозефина обнажила в улыбке ослепительно белые зубы. — Пойдёшь с нами, Рости?

— У меня, к сожалению, лекция.

— Отлично. Я иду охотиться на мужчин, и мне не нужны свидетели. Особенно если они тощие мальчики.

— Ты ведьма...

Жозефина небрежно махнула ладонью.

— Успехов в учёбе, Рости!

Дом на Санкт-Петер-платц не отличался красотой. Штукатурка на стенах осыпалась, во многих местах зияли провалы, а распахнутая входная дверь с вытоптанным порогом походила на скривившийся в уродливой гримасе рот.

Их глаза после яркого солнечного света с трудом привыкли к царившей в прихожей темноте. Подниматься на четвёртый этаж по узкой, неудобной лестнице мешал к тому же затхлый воздух.

Лакей и служанка тяжело ступали впереди, шедшая следом графиня Брунсвик внезапно остановилась:

— Здесь прямо-таки лестница в небо! У меня может сердце не выдержать. Ты опять втравила нас в авантюру, Пепи.

— Я чувствую себя так, словно иду к зубному врачу, — робко откликнулась Жозефина. — Мне очень страшно.

В коридоре, куда выходило много дверей, было также темно. Отчётливо слышалось жужжание бьющейся о стекло мухи.

— Надеюсь, его нет дома, — прошептала Жозефина.

— А кто меня называл трусихой?

Тут за одной из дверей мощно прозвучали несколько аккордов, и опять стало тихо.

— Постучи, — сказала графиня.

Тереза постучала, но в комнате никто не откликнулся.

— Да нет, он здесь. — Тереза кивком подозвала сестру и ткнула пальцем в табличку на плохо выкрашенной двери. — Небось сам написал.

Тут дверь внезапно распахнулась, и из большой, ярко освещённой солнцем комнаты свет хлынул прямо в коридор, озарив чуть наклонившуюся девичью головку. За порогом обозначился силуэт мужчины, чьи всклокоченные волосы отбрасывали на окно причудливую тень.

— Господин ван Бетховен... — любезно начала графиня.

— Кто вам нужен? — грубо прервал её человек, голос которого напоминал скрежет опускаемой решётки. Маленькие глазки смерили враждебным взором трёх дам и их сопровождающих. Внезапно Бетховен без видимых причин изменил своё поведение и вежливо сказал:

— Я — Бетховен. Чем могу служить? Заходите, пожалуйста.

Он вихрем ворвался в комнату и сбросил со стульев носовые платки, табакерку, халат и несколько галстуков.

— Позволю себе предложить дамам сесть. Прошу прощения за беспорядок, но подённый лакей приходит, когда ему вздумается — раз в два, а то и в три дня. Сам же я человек неопрятный.

— В свою очередь, мы также просим прощения за вторжение... — Графиня осторожно коснулась платком носа и краешков рта.

— Позволь мне сказать, мама, — поспешила вмешаться Тереза, заметив на лице матери отчуждённое выражение. — С вашего разрешения, я сразу же расскажу генеалогию нашей семьи, чтобы потом не было никаких недоразумений. Мы родом из Венгрии. Наш отец — его сиятельство граф Брунсвик — занимал весьма высокую должность, и потому к нашей маме также следует обращаться «ваше сиятельство». Мыс сестрой можем обойтись без титулов.

— Очень мило с вашей стороны, сударыня.

— Отец умер, иначе он также был бы здесь. — Она мельком взглянула на развешанные на стенах картины и гравюры. — Собственно говоря, он ценил только четырёх композиторов. Трое из них уже изображены здесь — Гендель, Бах и Моцарт. Но где же самый его любимый из них — Людвиг ван Бетховен?

— Я?.. — На кофейно-смуглом лице выступил яркий румянец.

— Он познакомил мою сестру Жозефину и меня — имя моё Тереза — со всеми вашими композициями. Я ещё забыла сказать о моём брате Франце, который довольно хорошо играет на виолончели. И потому мы просим вас дать нам несколько уроков.

— Выходит, сударыням пришлись по вкусу мои сонаты?

— Да вообще-то... — ответила Тереза, — исполняю сонаты больше я. Жозефина играет ваши трио для фортепьяно, особенно до минор.

— Не может быть. — Бетховен резко повернулся к Жозефине: — Ведь его отверг сам Гайдн!

— Меня это ни в малейшей степени не интересует, — надменно бросила в ответ Жозефина. — С некоторых пор я многое оцениваю сама.

— Да...

В душе у неё всё ликовало. Как же изменились его глаза! Они от смущения и расширились, и потемнели. И смотрел он на неё как на настоящее чудо.

Тереза! Она решила вновь напомнить о себе, села за рояль и тяжело вздохнула:

— Вы, безусловно, хотите немного испытать нас?

— Ну нет, конечно, разве что несколько тактов.

Щёки Терезы пылали, пальцы быстро бегали по клавишам. Пусть не спешит, Жозефина вовсе не собирается брать уроки у её кумира. В конце концов, в Вене есть и другие виртуозы пианисты, например, ученик Моцарта господин Вольфль.

— Благодарю, сударыня, достаточно. Я беру к себе в ученицы.

— А ты, Пепи? — Тереза отошла от рояля.

— Очень жаль, но у меня приступ мигрени.

— Сестра играет гораздо лучше меня, — ехидно улыбнулась Тереза, — но когда не хочет, говорит, что у неё мигрень.

— А может, вы нам тоже что-нибудь сыграете? — с не менее коварной улыбкой спросила Жозефина.

— Может быть, мою недавно сданную в типографию сонату? — Он сел за рояль и с хрустом размял пальцы. — Я назвал её «Патетической»... Ах нет, ничего не получится. Инструмент слишком расстроен. Но дело не в этом. Где живут дамы?

— «У золотого грифа».

— Я готов завтра в девять прийти туда и начать занятия. Вас это устроит?

— По-моему, ты ещё не спишь, Тереза?

— Да, Пепи.

— И поэтому я захожу к тебе, словно леди Макбет после жестокого убийства, в ночной рубашке с горящей свечой в руке. Я хочу пожелать тебе спокойной ночи и вообще помириться с тобой.

— Что случилось, Пепи? Может, присядешь?

— Охотно. — Жозефина осторожно села на край кровати. — Когда мы в последний раз целых два часа обижались друг на друга? Я даже не помню. — Она покачала свечой и задумчиво взглянула на колыхнувшееся пламя. — Я лучше буду брать уроки у господина Вольфля. Знаешь, я не завистлива и не тщеславна, но это меня сильно задело.

— Что именно?

— Милая, я пришла не затем, чтобы попрекать тебя, все, забыли об этом.

— Нет, Пепи, так не пойдёт. — Сестра рывком приподнялась в кровати. — Ты сегодня не давала ни малейшего повода для упрёков в высокомерии. Напротив...

— Напротив... — Глаза Жозефины вновь сверкнули недобрым блеском. — Не хочу говорить, как ты себя сегодня вела.

— Нет, скажи.

— Как базарная торговка, навязывающая свой товар. Ты не давала ему возможности даже взглядом меня удостоить. Меня волнует отнюдь не господин ван Бетховен, нет, мне горько из-за того, что сестра предала меня.

— Ты с ума сошла, Пепи. — На губах Терезы мелькнула странная улыбка. — Нет, не так. У тебя просто глаз нет, а у него есть. Он сразу заметил, что я... калека.

— Не говори так, не делай мне больно. — Жозефина крепко обняла сестру.

— Нет, Пепи, я вынуждена говорить об этом. Уж я-то знаю, что такое быть калекой, и потому твёрдо решила помочь моим ещё более изувеченным братьям и сёстрам. А ведь он глухой, но может читать по губам. Вот потому-то я и кричала, как базарная торговка.

На её красивом, с классическим профилем лице появилось выражение обречённости. Затем она чуть растянула рот в хитрой усмешке:

— Видишь, я даже сумела обмануть свою чрезмерно умную сестру Пепи, которая всё видит, как василиск.

— Извини меня, Тереза. — Жозефина закрыла лицо руками. — Я не имела права так плохо думать и говорить о тебе и о нём.

— А вот это не надо. — Тереза на какое-то мгновение задумалась, затем в голосе её зазвенела сталь. — Он всё время глаз не сводил с моих губ, ибо иначе бы он ничего не понял, но вообще-то, кроме тебя, для него в комнате никого не существовало. И потому тебе действительно лучше брать уроки у господина Вольфля.

— Но почему?

— Ты без всякого умысла можешь сделать его ещё более несчастным.

Кожа на лбу сестры собралась в мелкие морщинки, она тихо рассмеялась:

— Ты просто Кассандра и Пифия семьи Брунсвик. Я уже привыкла ко многим твоим предсказаниям, но последнее твоё изречение мне совершенно непонятно.

— Пойми, он тщательно скрывает свою глухоту, подобно мне, прячущей своё не слишком сильное увечье под шарфами и поясами. И вот теперь мы проникли в его тайну.

Жозефина напряглась и вдруг судорожно зарыдала, приговаривая:

— Несчастный, какой несчастный человек...

На следующее утро Тереза совершила ответный визит. Она внезапно открыла дверь, соединявшую их комнаты, и застыла на пороге.

Было ещё очень рано. В широко распахнутое окно, возле которого Жозефина сонно щурилась в лучах утреннего солнца, доносилось чириканье первых воробьёв.

— Что ты так скрипишь зубами, Пепи?

— Пожалуйста, не мешай мне. Я недавно прочла очень мудрую книгу под названием «Noblesse oblige». Вот и меня мой титул ко многому обязывает. Сейчас я хочу заштопать дырку. — Она с силой дёрнула нить. — Я обратилась к Аристотелю, Архимеду, Платону, Сократу и Гомеру, одним словом, ко всем запомнившимся мне философам и мудрецам. Я спросила их: «Месье, что делать, если кто-то обольёт моё ситцевое платье шоколадом или малиновым соусом?» Философы, застыв в недоумении, дружно покачали головами, и только сведущий в законах Солон изрёк: «Тогда всемилостивейшей сударыне надлежит три дня оставаться в постели, пока платье не будет вымыто, высушено и выглажено». Я спросила: «А если тем не менее пятно останется?» Мудрый Солон долго смотрел на небо, а потом заявил: «Ответ знают только звездочёты».

— Что там у тебя в голове творится, Пепи? — рассмеялась Тереза.

— Очень многое, сестра. Я хочу иметь новое платье, и не из жалкого дешёвого хлопка. И я хочу знать, о чём думает наша мама. Уж больно она надменная.

— Пепи...

— А разве не так? Мы въехали вчетвером в Вену в сопровождении двух вооружённых до зубов людей. За столом нас обслуживают наши лакеи, ибо обычные официанты для её светлости и её не менее высокопоставленных подруг не подходят. При этом у нас гардероб как у нищих, и высокородная графиня Жозефина фон Брунсвик вынуждена собственноручно штопать единственное платье.

— Может быть, мама руководствуется вполне разумными соображениями. — Тереза в раздумье приподняла плечи. — Может быть, вся эта показная роскошь с лакеями, экипажами и проживанием в «Золотом грифе» делает для неё возможным переговоры с кредиторами и банкирами... А если ничего не получится? Ты можешь предугадать наше будущее, Сивилла?

— Сейчас нет, Пепи.

— А я попробую. Сперва мы продадим лошадей и экипажи вместе с Яношем и Бранкой, чтобы оплатить гостиничный счёт. Потом вернёмся пешком в Мартонвашар, где отцовский замок уж точно будет продан с аукциона. Знаешь... — Она задумчиво прикусила губу.

— Я тебя внимательно слушаю, — улыбнулась Тереза.

— Пожалуй, если я останусь здесь, возвращение обойдётся дешевле. Конечно, ни о каком замужестве даже речи быть не может. Брак по расчёту мне не по душе. Вчера ты, моя дорогая Тереза, предположила, что я влюбилась. Хотелось бы, но вряд ли. Он же уродлив, как ночная тьма. Так сказала мама. — Она пренебрежительно хмыкнула. — Но разве тьма уродлива? Поэты и влюблённые так не считают. Значит, эта причина отпадает. Второе: он принадлежит к не слишком чтимому сословию музыкантов. Был бы он хотя бы бедным надворным советником. И наконец, в-третьих: ты всерьёз полагаешь, что он в меня влюбился?

— Я... я этого опасаюсь, Пепи.

— И это говорит моя сестра! Прекрасно, значит, ни о какой взаимной любви даже речи быть не может!

— А я так не считаю. И вообще, когда встречаются две такие сильные личности...

— Ты меня вгоняешь в краску, Тереза! — выкрикнула Жозефина. — Я даже палец себе уколола! Сильная личность! Ты даже не представляешь себе, каким ничтожеством я сама себе кажусь в его присутствии. И потом, любовь — это нечто иное.

— Глупышка, — хихикнула Тереза, заметив весёлые огоньки в глазах сестры.

— А ты вспомни историю с нашим капелланом. Чтобы пробудить в нём любовь, я вставила иголку в его сиденье в исповедальне. Как же он заорал! А вообще, ты знаешь, что я уже целовалась с мужчиной.

— Ты, Пепи?

— Да, несколько лет тому назад с Яношем. Я уже в юные годы была сильно испорчена. — Она резко поднялась с места и задёрнула штору. — Ох уж этот старый полоумный развратник. Видел бы он меня сейчас полуголой!

— Ты имеешь в виду господина придворного архитектора Мюллера? — осторожно осведомилась Тереза и, чтобы скрыть дрожь в теле, отошла к окну.

— Этот увядший трубадур действует мне на нервы. Вполне возможно, что уже завтра утром он начнёт у моих окон петь серенаду. А как он на меня похотливо смотрит. Отвратительно. Но я не хочу ни на кого злиться. А хочу я сесть к роялю и упражняться, упражняться, упражняться. Надеюсь, ты мне одолжишь подаренную им «Патетическую сонату». Я хочу сделать ему сюрприз.

Лакеи уже ждали графиню, и она перед тем, как покинуть гостиницу, решила заглянуть на минутку в музыкальную комнату, откуда доносились бравурные звуки.

— Пепи!..

— Проклятье! До мажор! Это же самое трудное.

— С тобой стало невозможно разговаривать, Жозефина.

— Знаю, мама, но ничего не могу с собой поделать.

— А где Тереза?

— Где-то там.

— Поскольку я не могу быть рядом с вами, когда придёт учитель музыки...

— Кто? О Господи!

— ...вы должны встретить его вместе. Ты понимаешь меня?

— Конечно, мама. Можете быть совершенно спокойны. Я присмотрю за Терезой.

Сестра появилась сразу же после ухода графини, и Жозефина встретила её словами:

— Запомни, я обещала маме не оставлять тебя с господином ван Бетховеном наедине. И не вздумай что-нибудь выкинуть. Я тебе все волосы выщиплю.

— Слышишь? На колокольне собора Святого Стефана пробило девять.

— Любопытно, насколько он пунктуален, — высокомерно произнесла Жозефина. — Если нет — значит, у него нет никаких шансов.

— Слышал бы он тебя сейчас...

В коридоре послышался скрипучий голос:

— Мне к благородным девицам Брунсвик.

— Пепи!..

Но она уже спряталась в небольшой нише рядом с музыкальной комнатой.

— Доброе утро, сударыня, — учтиво поклонился Бетховен. — Вы желаете в одиночестве брать уроки музыки?

— Нет-нет, только вместе с сестрой. Она где-то здесь.

— Прошу простить меня за некоторый беспорядок в одежде. — Он снял шляпу и пальто и попытался пригладить непокорную гриву волос. — После вашего ухода я фактически не вставал из-за рояля.

Беспорядок во внешности?

Он был одет по самой последней моде. Сшитый из тончайшего сукна сюртук до колен, правда, галстук несколько небрежно повязан.

— Дамы принесли мне счастье. В последние дни я очень страдал от... от ужасного душевного расстройства. Мой близкий друг уехал в Курляндию, работа не ладилась...

Непостижимая перемена произошла в его глазах! Какое невыносимое одиночество выражали они, но затем вдруг сверкнули задорным юношеским блеском.

— Я понапрасну исписал совершенно неимоверное количество превосходной нотной бумаги, и... вчера в полдень звуки разлетелись, как пчёлы.

Только сейчас Тереза заметила у него под глазами чёрные круги:

— Вы так и не ложились?

— Нет. — Он скривил побитое оспинами лицо в улыбке, больше похожей на гримасу. — Но зато готова первая часть моей Первой симфонии. А... другая сударыня не придёт?

— Моя сестра Жозефина? Нет, почему же. — Тереза вскинула брови и последние фразы произнесла так, чтобы их точно услышали за альковом: — Если она в ближайшее время не появится, я сама приведу её. А пока не желаете ли присесть, господин ван Бетховен?

— Благодарю. А вы не желаете познакомиться с первой частью моей симфонии?

— О, это большая честь для меня.

Несколько минут он играл, а затем недовольно буркнул:

— Нет. Фортепьяно не позволяет полностью выразить разнообразие оркестровки.

Он вновь плавно опустил пальцы на клавиши. Через несколько минут Жозефина лёгкими неслышными шагами подбежала к роялю, и словно солнечный луч внезапно озарил эту полную мотивами безнадёжной горечи музыку.

Непонятно было, как он угадал приближение Жозефины. Во всяком случае, он вдруг отдёрнул руки и рывком встал со стула:

— И вот и вторая сударыня. Мы начинаем.

— А вы не хотите продолжить? — спросила Жозефина.

Ответа на свой вопрос она так и не получила. Он резко дёрнул головой и воскликнул:

— Только не бойтесь сфальшивить. Я тоже не без греха. Даже у Моцарта я нашёл фальшивые тона. Безупречно играют только пианисты, но они ничем другим и не занимаются. Начинайте, сударыня. Стоп! Вы играете в старой манере растопыренными пальцами. Ну-ка соберите их... Ещё больше. — Он подошёл и сам согнул Терезе пальцы.

— Но так очень трудно.

— Это с непривычки. А пока играйте только правой рукой. Я левой сыграю октавой ниже.

Через какое-то время Бетховен спросил:

— Вы не устали, сударыня?

Тереза мельком взглянула на стоявшие на каминной полке часы и испуганно встрепенулась:

— Господи, прошло уже два часа! Извините, господин ван Бетховен, но было так увлекательно, что я забыла обо всём на свете. Надеюсь, вы дадите также урок моей сестре Жозефине?

— Для этого я и пришёл.

Когда Жозефина села к роялю, поведение Бетховена сразу же изменилось. Теперь он говорил подчёркнуто сухим тоном: — Угодно ли сударыне воспользоваться моими услугами как преподавателя фортепьянного трио до минор?

Это прозвучало как вызов, и Жозефина приняла его. Глаза её сверкнули, но голос был строгим и равнодушным.

— Нет. Разрешите обратиться к вам со следующей просьбой. Моя сестра дала мне сонату под названием, если не ошибаюсь, «Патетическая», и если вы не против...

— Ну, разумеется, нет. — Он поклонился и мельком взглянул на Терезу. — Таким образом я смогу впервые услышать свою сонату в чужом исполнении.

«Нет, я точно обезумела, — подумала Жозефина. — Следовало бы, как и сестра, предложить сыграть чужое произведение, например, сонату Филиппа Эмануэля Баха. А на его поле меня ждёт неминуемое поражение. Но может, всё же рискнуть?..»

Она вдруг вспомнила бурные воды реки и Яноша, бегущего по берегу с криком: «Сударыня! Сударыня!» Он в ужасе заламывал руки, наблюдая, как лихо она переплывает реку верхом на лошади, не боясь пучины, грозящей их поглотить. Тогда она тоже очень многим рисковала, но зато какой триумф ожидал её в конце...

Она поставила папку с нотной тетрадью на пюпитр, раскрыла первую страницу, затем вторую, третью, и полились тяжёлые торжественные звуки. Именно такой и должна быть мелодия, пронизанная духом борьбы с неизлечимым пороком, — печальная, весёлая, снова печальная и внезапно превращающаяся в вихрь.

Когда она закончила, он не произнёс ни слова. Лицо его покрылось серыми пятнами, он глубоко вздохнул, напомнив ей стенания и вздохи Яноша.

Потом он кое-что объяснял Жозефине, ни разу не коснувшись её рук и пальцев.

На пороге возникла тощая как жердь Бранка. Откуда она вообще взялась?

— Чего тебе? — резко спросила Жозефина.

— Её сиятельство просит передать, что вернётся позднее и всемилостивейшие сударыни могут пообедать без неё.

— Пообедать? Неужели уже три часа? — Она резво спрыгнула со стула. — Скажите, господин ван Бетховен, вы хоть завтракали?

— Завтракал? — Он задумчиво потёр лоб. — По-моему, нет. Будьте любезны, сударыня, давайте попробуем ещё раз это место...

— Ну уж нет. — Жозефина решительно захлопнула крышку рояля. — Мы с голоду умрём! Сегодня ты хозяйка, Тереза! Эй, Бранка, быстро накрой в саду стол на три прибора.

Перед едой обе девушки ещё раз поднялись в свои комнаты, чтобы умыться и причесаться. Жозефина крикнула сквозь приоткрытую дверь:

— Знаешь, о ком я думаю, Тереза? О Казимире!

— О нашем бывшем мальчике-садовнике?

— Да, ибо он был первым существом мужского пола, признавшимся мне в любви. Мне тогда было лет десять — одиннадцать, а ему, кажется, тринадцать. Он ворвался ко мне с искажённым лицом, швырнул на стол букет роз и тут же исчез. По-моему, господин ван Бетховен такой же неотёсанный мужлан, и, если я действительно в него влюблюсь, мне будет очень тяжело. Я ведь весьма своенравное создание.

— И благородное...

— Сильно сомневаюсь. Сама себя я считаю эдакой бесстыжей тигрицей. Что ты скажешь относительно моей последней выходки? У меня даже руки дрожали. Интересно, почему он так резко отказался играть в моём присутствии?

— Во всяком случае, набросок сонаты был предназначен именно для тебя.

— Неужели? — Жозефина насмешливо скривила губы. — Неужели ты всерьёз полагаешь, что я этого не заметила? Запомни, Тереза, от меня ничего ускользнуть не может. Ну ты ещё не готова? Как же ты любишь копаться!

Она кинула пудреницу на туалетный столик и демонстративно отвернулась.

«Глупышка, — с нежностью подумала Тереза. — Кое-что ты всё-таки не заметила».

Она кивнула своему отражению в зеркале и быстро набросила на плечи шарф.

Графиня Брунсвик объявилась лишь под вечер в сопровождении невысокой, полной, оживлённо жестикулировавшей дамы. Сзади на почтительном расстоянии шествовала величественная, несколько сутуловатая фигура придворного скульптора Мюллера.

Девочки бросились навстречу даме с криком:

— Тётя Финта! Тётя Финта!

— Сейчас вы делаете вид, что готовы от любви прямо-таки растерзать меня, — маленькая полная дама с негодованием отмахнулась от них, — но ещё два дня назад вы даже не вспомнили, что здесь, в Вене, живёт бедная одинокая тётя Финта! Ну хорошо, ладно. — Она поцеловала Терезу в щёку и прищурилась. — А это ещё кто такая? Помнится, лет семь назад в Мартонвашаре у вас, кроме Франца и Каролины, в семье было ещё малокровное невзрачное существо по имени Пепи. Она дёргала себя за косы и постоянно просила у меня шоколад.

— Это моя любимая тётя, — жалобно произнесла Жозефина, — а это господин ван Бетховен.

— Кто-кто?

С этими словами графиня Элизабет фон Финта, урождённая фон Брунсвик, доверительно взяла его под руку и отвела в сторону.

— Очень хорошо, что я вас встретила, молодой человек. Нам вместе нужно помочь моим племянницам, этим невинным провинциальным овечкам, открыть глаза на мир. Я, к примеру, могу предложить выезды за город и танцевальные вечера в моём доме. Как вам моё предложение?

— Меня оно полностью устраивает, госпожа графиня. — Бетховен улыбнулся, ему нравилась её несколько ироническая манера выражать свои мысли.

— Девочки, а вам уже известен самый модный танец — галоп?

— А что это такое, тётя Финта? — восторженно спросила Жозефина.

— Сами видите, господин ван Бетховен, что этим достойным сочувствия созданиям из диких венгерских лесов не хватает образования. Прямо скажу вам, медведи и волки запросто подходят там к кухне. И разумеется, именно вы должны заполнить пробел в их образовании, обучив галопу.

— Но я его и сам не знаю.

— Господин ван Бетховен! И это вы говорите перед провинциальными девицами, считающими нас, столичных жителей, едва ли не высшими существами? Не слушайте его, девочки. Кстати, я недавно имела честь ещё раз прослушать фортепьянное трио, впервые исполненное вами в присутствии князя Лихновски. Разумеется, наилучшая его часть — до минор. Такого ещё не было, и я понимаю, что вы горды этим и не слишком хорошего мнения о господине Гайдне. Что ты вылупила глаза, Пепи? Лучше прослушай трио ещё раз.

— Я раздобуду ноты, госпожа графиня, — торопливо заметил Бетховен.

— Прекрасно, а затем советую тут же заглянуть к князю, чтобы кто-то заменил вас за роялем. Ибо мне долго не удастся снять кухонный фартук: надо приготовить гору бутербродов для пикника.

— И когда же нам начнут преподавать галоп? — осторожно осведомилась Жозефина.

— Тебе нужно всё сразу, — с упрёком взглянула на неё тётя Финта, — к тому же ты ещё и страшная эгоистка. Не раньше сегодняшнего вечера.

— О, милая, славная тётя Финта!

— Конечно, если маме это удобно. Или ты слишком устала после всей этой беготни, Анна Барбара?

Графиня Брунсвик с тяжёлым вздохом откинулась на спинку стула, и господин Мюллер тут же оказался рядом с ней:

— Позвольте, я подложу вам подушку, ваше сиятельство.

— Вы очень любезны, господин придворный скульптор. — Она чуть приподнялась и опустилась на подушку. — Нет, Элизабет, я вопреки ожиданиям не слишком измучилась. Перед господином придворным скульптором все двери распахивались как по волшебству, он достал для нас билеты в театры и галереи, мы увидели много интересного.

— Не стоит даже упоминать мои скромные услуги, — энергично запротестовал господин Мюллер. — Просто за время долгого пребывания в Вене у меня появились кое-какие связи. Позволю себе пригласить дам совершить сегодня вечером короткую экскурсию в мою галерею. Я намерен преподнести вам маленький сюрприз.

— Вы имеете в виду ярко освещённые верёвки с нанизанными на них бисеринками? — небрежно бросила через плечо графиня Финта. — Это ведь, кажется, ваше изобретение?

— Истинно так, госпожа графиня.

— Что ж, дети, могу подтвердить, что это довольно красивое зрелище.

Бетховен чуть наклонил голову, прислушиваясь к прозвучавшим за окном ударам колокола собора Святого Стефана, и тихо, но твёрдо сказал:

— Нотные магазины сейчас закроются! И потом, я забыл, что мне сегодня нужно дать урок ещё одному ученику. До свидания!..

— Как «до свидания»?! — Жозефина даже всплеснула руками от удивления. — Нет-нет, постойте! Тётя Финта, когда? В девять? Значит, сегодня в девять, если вы о нас, конечно, не забудете.

— Надеюсь, нет. — Бетховен чуть улыбнулся краешками губ и буквально пулей вылетел из ворот сада.

— Вы нас тоже покидаете, господин придворный скульптор? — со вздохом сожаления спросила графиня Брунсвик.

— Я бы хотел всё тщательно подготовить, ваше сиятельство, и потому низко припадаю к вашим ногам.

Он поклонился и направился к выходу, неся свою шляпу и трость, словно символы королевского достоинства. Графиня Анна Барбара пристально посмотрела ему вслед.

— Уж больно он любезен. Ты, конечно, его тоже пригласила, Элизабет?

— А зачем, Анна Барбара? Он уже давно не танцует, и потом, Йозеф его терпеть не может. Впрочем, я тоже. Господин придворный скульптор! Что это вообще такое? Что это за звание? Йозеф говорил, что это лишь Эолова арфа, которая висит на ветру и отзывается на все звуки. Разумеется, его восковые фигуры, за которые он, кстати, берёт огромную цену, просто превосходны, но этого явно недостаточно для того, чтобы внушить к себе симпатию. И Йозеф, который много лет прослужил в гвардии и потому так и не мог отвыкнуть от крепких выражений, всегда говорил, что он шулер не только в картах, но и в жизни.

— Пока же он жертвовал своим временем ради нас отнюдь без всякой корысти, — возразила графиня Брунсвик.

— Позволю себе в этом усомниться, Анна Барбара. У тебя такой здравый, светлый ум, но ты прямо-таки растаяла перед ним. Может даже прийти такая странная мысль...

— Элизабет!..

Графиня Анна Барбара резко встала, намереваясь уйти в дом. Перед террасой она оглянулась и раздражённо воскликнула:

— Помоги мне собраться, Тереза!

Графиня Финта тихо рассмеялась вслед свояченице.

— Тем не менее мы никому не позволим испортить себе настроение, Пепи. Но наша славная мама...

— Если бы она вдруг безумно влюбилась в господина скульптора, произошла бы страшная трагедия, — с наигранным сожалением произнесла Жозефина, — поскольку он — мне, право, даже неловко это произносить — влюбился в меня.

— В кого?..

— В меня. — Она присела в полупоклоне. — Правда-правда, именно я — его избранница. Сегодня ещё шести утра не было, а он уже прогуливался под моими окнами.

— Ты вконец сошла с ума, Пепи.

— Уж точно нет, тётя Финта.

— Тогда он сошёл с ума... Да расскажи я такое дяде Йозефу, он бы хохотал три дня или пришёл бы в дикую ярость из-за того, что эта старая похотливая лиса хочет достать слишком высоко висящий для неё виноград, и расколотил бы, пожалуй, мою вазу. Мужчинам никогда нельзя доверять. Бетховен тоже не исключение. Женщины вообще легковерны и летят в их объятия, как бабочки на огонь.

— А знаете, тётя Финта, я, видно, напрасно просила его сыграть мне...

— Что? — Она присвистнула сквозь зубы и громко рассмеялась. — Слышишь, я свищу, как венский уличный мальчишка. Неужели он всерьёз влюбился в тебя? Тогда будь с ним поосторожнее, не разрывай ему сразу сердце. Знаешь, эта история с его ушами... — Графиня Финта приложила палец к губам. — Он плохо слышит, но даже не предполагает, что мы все знаем об этом. Конечно, он отнюдь не образец мужской красоты, даже напротив, но под этой грубой оболочкой скрывается доброе сердце. Я бы не раздумывая отдала ему в жёны любую из моих дочерей, но с условием, что она станет ему в жизни поддержкой.

— И всё-таки почему он не хочет играть в моём присутствии?

— Если я не ошибаюсь, — тётя Финта повела плечами, — он действительно в тебя влюбился... Может, он просто не захотел сразу ослепить своим божественным даром. Впрочем, все мужчины уверены в неотразимой силе своего божественного блеска, даже если такового у них нет.

Ровно в полночь во всех церквах города ударили в колокола, торжественно возвещая о пределе, за которым новое время начнёт обретать своё лицо.

Но они сейчас были просто не в силах предаваться меланхолии или философским размышлениям, ибо их душил смех.

Тереза первой сделала паузу, чтобы перевести дыхание, и, отдышавшись, спросила:

— А над чем вы, собственно говоря, хохочете?

Вопрос вызвал у них новый приступ смеха. Их смешили и собственные тени, которые при ходьбе в лучах уличных фонарей то уменьшались, то, напротив, принимали немыслимо огромные размеры, и майские жуки, словно крошечные планеты вокруг солнца крутившиеся у фонарей.

Наконец Бетховен с глубокомысленным видом приложил к губам набалдашник трости.

— А не стоит ли нам порадовать достопочтенного графа и госпожу графиню Финту исполнением оперы?

Девочки пришли в полный восторг, и Жозефина заявила:

— А затем мы устроим нечто подобное под окнами мамы. Что будем петь?

— Есть только одна достойная композиция. — Бетховен медленно покачал головой. — Я имею в виду канон, перемежаемый нашим «ха-ха-ха-ха» по поводу майских жуков.

— А ещё есть кошка. — Жозефина показала на дерево, с которого доносилось громкое «мяу».

— Отлично, сударыня. Это будет произведение, пронизанное духом живой природы, и не хватает только поэтического текста драматического или лирического свойства для подкреплённого хором главного голоса.

— Уж об этом я позабочусь, — громко объявила Жозефина. — Я сочиняю по меньшей мере не хуже господина фон Гёте, но уж точно быстрее, чем он. Подождите! Вот, пожалуйста! — Она выразительно, чётко выговаривая каждый слог, продекламировала: — Приветствуем вас, господин граф, а также и вас, госпожа! Ха-ха-ха-ха! Ж-ж-ж-ж! Мяу!

— Браво! — Бетховен сорвал с головы цилиндр и низко поклонился. — Гениально!

— Ну, естественно, гениально, господин ван Бетховен, и причём, учтите, это всё экспромт. Потом я придумаю также экспромтом отдельный вариант для мамы, но вам придётся положить мои стихи на музыку.

— Ну если только для этого хватит моего скромного дарования. — Он на мгновение задумался, а затем сунул руку в цилиндр. — Если мне сейчас удастся один трюк. — Он сделал вид, что читает с листка: — Канон на стихи благородной девицы Жозефины фон Брунсвик. Попрошу вас, дамы, стать возле меня полукругом. Сейчас я распределю голоса. Надеюсь, сударыня Финта не откажется исполнить хор «ха-ха-ха»? А мы можем попросить Яноша и Бранку спеть хором партию майских жуков?

— Конечно. — Жозефина жестом подозвала лакея и служанку: — Запомните, вы теперь майские жуки.

— А что остаётся мне? — спросила Жозефина.

— Ты будешь петь за кошку.

— Господин ван Бетховен!

Он не обратил ни малейшего внимания на её слова.

— Начинаем репетировать. Я тихо напеваю: «Ха-ха-ха!» Прошу вас, благородные девицы Финта.

— Ха-ха-ха!

— А теперь Янош и Бранка: «Ж-ж-ж„.» А где же кошка?

— Мяу...

— Вынужден вас прервать. — Бетховен раздражённо ударил тростью по фонарному столбу. — У кошки слишком мало экспрессии. А ну-ка ещё раз.

Тут Жозефина не выдержала и, дрожа от возмущения, сделала шаг вперёд:

— Получается какой-то траурный марш, господин ван Бетховен, ибо как капельмейстеру вам никак не удаётся нас воодушевить. В лучшем случае вы способны исполнить партию кота, а я лично готова продемонстрировать, какие звуки способен извлечь из оркестра настоящий капельмейстер.

— Очень любезно с вашей стороны, сударыня. — Бетховен поклонился с видом человека, покорившегося обстоятельствам. — Вот вам дирижёрская палочка.

— Зачем мне эта дубинка, — презрительно отмахнулась Жозефина и подняла руки. — Следите за моими пальцами. Указательным я дирижирую теми, кто исполняет «ха-ха-ха». Средним даю сигнал майским жукам, а если я скрючиваю мизинец... я его правильно скрючиваю, господин ван Бетховен? Так, как вы учили?

— Превосходно, сударыня.

— Меня это радует. — Она ехидно улыбнулась. — Не правда ли, я оказалась весьма способной ученицей? Итак, если я скрючиваю мизинец, значит, ваша очередь. Внимание... Начали!

— Ха-ха-ха! Ж-ж-ж! Мяу!

— Господин ван Бетховен! — тяжело вздохнула Жозефина. — Ощущение, что мяукает полудохлый кот. Нет, темпераментный кот должен ещё плеваться и шипеть. Вот так примерно: «Ф-ф-ф, мяу-у-у». Какой-то вы не слишком музыкальный.

— Да, я сам понимаю, — смущённо пробормотал Бетховен. — Право, не знаю, стоит ли приводить единственную оправдательную причину. Ведь все мои преподаватели как-то не удосужились обучить меня партии поющего кота. Может быть, сударыня будет настолько любезна, что займётся мною?

— Охотно. Ф-ф-ф, мяу!

— Ф-ф-ф, мяу!

— Уже лучше, господин ван Бетховен, только требуется ещё украсить «мяу» колоратурой.

Внезапно она широко раскрыла глаза, быстро подошла к Бетховену и взяла его за руку, как бы желая найти у него защиту. Он почувствовал, что Жозефина вся дрожит.

— Пожалуйста, отведите меня в гостиницу, господин ван Бетховен. — На её лице появилась вымученная улыбка. — Не знаю, почему я так испугалась, когда он, словно призрак, почти бесшумно вышел из тёмного переулка. Убеждена, что он долго наблюдал за нами. Нет, так дальше невозможно. Я непременно в самых резких выражениях поговорю с мамой об этом господине придворном скульпторе.

Он решил немного пройтись. Во всём теле чувствовалась усталость после бессонной ночи. Спать ему сегодня осталось лишь несколько часов, ибо он непременно должен был принять участие в этой затее. Однако ему было жаль тратить драгоценное время на сон, а комната, отделённая от остального мира круглой, как скала, винтовой лестницей, вдруг показалась ему тесной клеткой.

На шёлковой занавеске плясали три золотых пятна. Жильцы уже уснули, и лишь часовой беспокойно расхаживал взад-вперёд.

Возможно, из Франции от Бонапарта прибыли курьеры, и теперь его юный посол Жан-Батист Бернадот внимательно изучал полученные депеши.

Бонапарт, Арколе и Риволи! В Арколе Бонапарт, уже главнокомандующий французской армией, во главе своих ринувшихся в атаку солдат со знаменем в руках под градом пуль перешёл мост, а после битвы при Риволи продиктовал в Кампоформио побеждённой Австрии условия мирного договора. Его посланец, будучи сам генералом революционной армии, вполне мог занять дворец в Хофбурге, однако он удовлетворился обычным домом. Он по-прежнему ощущал себя сыном скромного адвоката, который никогда не мог похвастаться наличием богатых клиентов.

Он, Бетховен, как-то сказал ему:

— Вы редко носите шитый золотом мундир, генерал.

Он никогда не забудет ответной улыбки Бернадота.

— Я предпочитаю носить в голове нашу идею.

Правда, у Австрии тоже была своя идея. Множество добровольцев стекалось под её знамёна, и Йозеф Гайдн как патриот в час величайшей опасности для отечества написал свою наиболее пламенную песню «Боже, храни императора Франца»... Даже он, Бетховен, внёс свою лепту в патриотический подъём, создав две композиции.

Интересно, закончил ли уже Родольф Крейцер свои упражнения? Бернадот позволил себе единственную роскошь — он взял с собой этого профессора Парижской консерватории и поистине выдающегося скрипача. К тому же он оказался весьма обходительным и скромным человеком.

— Qui vive?

Окрик часового прозвучал как выстрел. Солдату не понравилась поза человека, прислушивавшегося неизвестно к чему, и он перешёл через улицу.

Внезапно озорное настроение накатило на Бетховена, словно волна, и он решил проверить, какое впечатление произведёт его паспорт. Он вынул из бумажника белую карточку и протянул её часовому сперва пустой, а затем заполненной стороной.

Солдат мгновенно взял ружьё «на караул» и даже застыл от изумления, не сводя широко раскрытых глаз с лица штатского, которого он, согласно строгому приказу, был обязан приветствовать как генерала.

Бетховен улыбнулся и пошёл дальше. Бедный солдат ещё долго будет ломать голову, но, конечно, так и не догадается, что «на караул» он взял, приветствуя такую великую силу, как музыка.

После Кампоформио географическая карта сильно изменилась, и короны действительно теперь валялись в пыли, — но только не корона её величества музыки и уж тем более не в этом проникнутом её духом доме, где бывали многие нотабли Вены. Ни у кого больше не было такого паспорта.

Здесь, в Вене, обычно музыкантов не причисляли к нотаблям. Им разрешалось услаждать своим искусством общество в благородных домах, а как только рояли смолкали, сразу же давали понять, что они люди из низшего сословия, попросту говоря, плебс, зарабатывающий себе на жизнь уроками и сочинением музыки. Исключения только подтверждали правила.

Тут он вспомнил о Жозефине. Ему казалось, что он знает её миллион лет и ощущает как вторую, лучшую половину своего «я». Но ведь она также принадлежала к знатному роду — его первая в жизни и самая сильная любовь. Выходит, его ждёт отказ...

Наконец он добрался до своей квартиры, зажёг свечи, и их отблеск отразился в лежащей на комоде золочёной табакерке. Он порылся в ящике письменного стола и извлёк оттуда изящную коробочку, подаренную ему принцем Луи-Фердинандом Прусским, сразу напомнившую о гастролях в Праге, Берлине, Дрездене, Лейпциге и Нюрнберге. В Берлине принц позволил себе сыграть на рояле, и Бетховен тогда ещё похвалил его:

— Вы играете не как принц или король, а как настоящий и весьма одарённый музыкант.

Воспоминания грели душу, но было это очень давно, и мир этот уже безвозвратно погиб.

Остались только глаза девушки.

День ничем не отличался от остальных, за исключением тех часов, когда в ушах вновь мягко зашелестел ветер и в глазах заплясало пламя, яркими бликами показывая ему путь... Но куда?

Эта девушка была также подобна пляшущим огненным языкам, и куда же она его приведёт?

Он уже привык платить за свои мечты одну и ту же цену, ибо всё всегда заканчивалось его полным одиночеством.

Каждое утро в пять часов от «Золотого грифа» отъезжали кареты, направляясь в Аугартен, Дорбах или Пратер. Там накрывались столы для завтрака и звучал весёлый смех. Около одиннадцати все снова возвращались в Вену, потому что ни в коем случае нельзя было пропускать уроки. Вечерами они посещали кондитерскую близ Грабена, ели мороженое, любовались майскими жуками, с громким жужжанием пролетавшими над столами, а над примыкавшим к кондитерской садом синел купол начинающейся ночи.

Как-то в перерыве между уроками Тереза робко пробормотала:

— У меня к вам просьба, господин ван Бетховен.

— Да, сударыня. — Он чуть наклонился вперёд и замер в ожидании.

— Наш покойный отец, которому мы, собственно говоря, и обязаны своим пребыванием в Вене... А вообще это были для нас незабываемые дни...

Бетховен сразу понял, что она произносит слова прощания.

— Так вот, отец однажды собрал всех нас, сыграл вашу сонату и сказал: «Дети, в этой музыке есть нечто особенное не только в музыкальном, но и в человеческом отношении, и если вам когда-нибудь доведётся встретиться с господином ван Бетховеном... (отец уже тогда был тяжело болен) ...то попросите его вступить в нашу «Республику друзей человека». Это Пепи придумала название.

— Радуйтесь, что я его придумала для вас. — Жозефина стояла у окна и перебирала пальцами бахрому на шторах. — Мне оно нравится гораздо больше, чем провозглашённое во Франции: «Все люди братья». Оно гораздо более революционно, ибо речь здесь идёт не о званиях и сословиях, а о человеке.

— Да, — кивнула Тереза, — папа, подобно Диогену с его фонарём, тоже всегда искал человека. Ну так как, господин ван Бетховен? Вы согласны исполнить желание нашего покойного отца и тем самым оказать нам большую честь? Разумеется, последнее слово остаётся за моим старшим братом Францем как главой семьи и вам ещё придётся съездить в Мартонвашар, где состоится торжественная церемония приёма. Там так красиво, мы могли бы целый день напролёт музицировать.

— Ну если вы считаете меня достойным вашего сообщества. — Он поклонился и поцеловал ей руку. — А когда сударыни изволят ехать?

— В воскресенье, не правда ли? — Тереза внимательно посмотрела на сестру. — Мама ведь говорила про воскресенье?

— Верно, рано утром в воскресенье, а сегодня среда. — Жозефина звякнула прикреплённым к бахроме колокольчиком.

— Выходит, мы ещё три дня пробудем в Вене, а за это время небо может обрушиться на землю, а та, в свою очередь, разверзнуться. Может, мы продолжим урок, господин ван Бетховен? Теперь моя очередь. Слушай, Пепи, давай уже сейчас от имени нашего брата примем господина ван Бетховена в «Республику друзей человека».

— Я не вхожу в неё. — Кожа на лбу Жозефины собралась в мелкие складки, она с оскорблённым видом намотала на палец завиток волос. — Вы забыли включить меня в её состав, и потому мне слово «дружба» не нравится.

— Это позор, — сказала Жозефина. — Из-за всей этой суматохи я так и не успела посетить собор Святого Стефана.

— Как, вы там ещё не были, сударыня?

— Нет и потому чувствую себя варваркой.

— У нас ещё есть время. — Бетховен вынул из кармана часы. — Может быть, заглянем туда? Я хорошо знаю собор, но, конечно, разглядывал его в основном с хоров. Я иногда здесь играл, упражнялся и фантазировал. И потом, здесь великолепный орган. У меня даже остались ключи от него...

— Точно. Вы ведь и на органе виртуозно играете, господин ван Бетховен.

— Виртуозно? — Он равнодушно повёл плечами. — Не знаю, но игра на нём требует больших усилий...

Они вошли внутрь собора. Служитель хриплым голосом объяснял группе иностранцев смысл изображений на стенах и алтарях. Наверху Жозефина подошла к ограждению и окинула восхищенным взглядом неф. Вдалеке под теряющимися в высоте сводами поблескивало багровое пятнышко. Там перед главным алтарём горел вечный огонь.

— Боже мой...

— Я так и знал, что вид отсюда произведёт на вас сильное впечатление. Я лично не любитель каменных крыш, куполов, сводов, монументов и прочих творений рук человеческих. Природа мне представляется более достойной почитания. В лесу я однажды прошёл сквозь такие огромные, образованные деревьями врата, что эти здесь кажутся просто смешными.

— Здесь невольно проникаешься благочестием, и потом... Надеюсь, господин ван Бетховен сыграет для меня.

Его лицо сразу помрачнело, он резко ответил вопросом на вопрос:

— А кто мне будет нажимать на педали?

— У меня ещё остался дукат, я хотела ещё купить какую-нибудь безделушку на память о Вене. Думаю, если я предложу эти деньги служителю, он не откажется. Позвать его?

— Нет, сударыня! — Он умоляюще вскинул руки.

— Вы для всех готовы играть, только не для меня... Проси, умоляй, никакого толка.

Он почувствовал себя мальчишкой, пойманным на краже яблок, втянул голову в плечи и робко взглянул на неё. Она поняла, что игра становится опасной, и даже физически ощутила, как неровно, с перебоями бьётся его сердце, но её женское естество требовало продолжения.

— Вы играли для Терезы, для её подруг и, насколько мне известно, даже для княгини Лихновски, но это, правда, было давно. Но я, конечно, слишком ничтожна для вас...

— Сударыня...

Сейчас здесь она, в этом простом платье, казалась ему дороже всех святых, чьи мантии сверкали золотом и серебром. Может быть, всё-таки уступить, чтобы не выглядеть в её глазах упрямцем или даже невоспитанным человеком. Но с другой стороны...

— Извините, сударыня, но...

— Это ваше окончательное решение?

— Да.

Её глаза словно подёрнулись дымкой, она так тряхнула головой, что запрыгали завитки волос.

— Нет, вы будете играть! Женщина должна уметь настоять на своём. Я хочу услышать торжественное богослужение... скажем, в честь моей помолвки. Правда, я ещё не знаю, когда выйду замуж. Но венчаться я буду вон там, внизу у алтаря. Могу я попросить вас, господин ван Бетховен, сыграть для... для вашей невесты?

Он недоумённо посмотрел на неё. Жозефина издала тяжкий вздох:

— Как же мне с вами трудно. Бедная, слабая, дрожащая девушка сперва просит сыграть ей, потом — вашей руки, но при условии, что вы будете добры к ней. Вы хоть немного меня любите?

Он продолжал молча смотреть на неё.

— Господин ван Бетховен, я здесь, в далеко не самом подходящем месте, объяснилась вам в любви. Вы же молчите как рыба. И всё же я попрошу вас высказаться относительно моего предложения.

— Но я... — он даже не знал, что сказать, — ...так уродлив.

— Ну, разумеется, вы далеко не красавец, — она оценивающе взглянула на него, — но я, по-моему, вполне мила. Для нас обоих этого вполне достаточно.

— А?.. — Лицо его выражало сплошную муку.

— Ваша глухота? Она пройдёт. Моего слуха также хватит для нас обоих. Есть у вас ещё какие-либо веские причины? Тогда юная баронесса фон Брунсвик готова там внизу сказать вам «да».

Она вплотную подошла к нему и с откровенным вызовом спросила:

— Ну, может, вы, наконец, поцелуете меня? Здесь же никого нет.

Он в страхе отвернулся и беспомощно посмотрел на орган.

— Или ты сперва хочешь сыграть?

— Да... да!

Он был очень благодарен ей за отсрочку, позволяющую хоть немного осознать вдруг свалившееся на него немыслимое счастье и привести в порядок низвергнутый в хаос внутренний мир. Он быстро спустился в неф и обнаружил служителя, с важным видом объясняющего что-то группе иностранцев. Вскоре тот уже стоял на хорах, а затем скрылся за органом. Жозефина победно вскинула голову, а когда Бетховен закончил играть, медленно встала на колени на органной скамье.

— Таких почестей ещё не воздавали ни одной королеве. Что ты играл?

— Я?.. — Он задумчиво потёр лоб. — Если б только знать...

— Людвиг, когда ты это сочинил?

— Что? Я просто играл.

При выходе из церкви иностранцы почтительно расступились перед ними и выстроились шпалерами. Кое-кто из них даже поклонился. Жозефина сдержанно кивнула в ответ.

— Они тебя знают? — спросил он.

— Меня? Откуда?

— Но тогда почему?..

Она взяла его под руку и нежно прижалась к нему.

— Такой талантливый и такой глупый.

— Мы могли бы довериться Терезе, Людвиг, а также моему брату Францу. Наша младшая сестра Каролина чересчур болтлива, но Франц станет тебе добрым другом. — Она помолчала немного, а потом горько усмехнулась: — Теперь ты хоть понимаешь, почему на меня не действует слово «дружба». Тогда у тебя был такой вид, словно ты проглотил навозную муху. Ты меня вообще-то любишь? Ты даже толком не сказал, что я тебе нравлюсь. Для женщин это — как вода для цветов. Ты слушаешь меня?

— Я внимаю каждому слову. Просто я размышляю. Почему ты любишь меня?

— Что за вопрос? Я и сама не знаю, но ничего изменить не могу. Может, я руководствуюсь практическими соображениями: дескать, потом меня будут бесплатно обучать игре на фортепьяно. Мы столько денег сэкономим!

— Ты — чудо.

— Полностью с тобой согласна. — Она дёрнула его за рукав, заставляя остановиться перед витриной. — Что ты видишь там?

— Тебя.

— Только меня? А разве ты не замечаешь, какое там у тебя просветлённое и красивое лицо? Видишь, как просто сделать себя красивым.

— Любимая, как бы я хотел поцеловать твой локон и твой лоб. Ведь за ним такие мысли рождаются.

— Только их?

— Нет, рот тоже.

Когда Жозефина осторожно открыла дверь в музыкальную комнату, Тереза уже сидела за роялем, уставясь невидящим взором в клавиши.

— Ты злишься потому, что мы опоздали?

— А вы разве опоздали?

— Мы прошлись по ярмарке и заглянули в собор Святого Стефана. Принесли тебе пряничное сердце. — Тут Жозефина насторожилась и нерешительно спросила: — Что с тобой, Тереза? Что случилось? Где мама?

— Там у себя наверху. — Тереза равнодушно повела плечами. — Внезапно вернулась из города и запёрлась в своей комнате. Потом позвала меня. Очень плохие новости. Могу я?..

Тереза внимательно взглянула на сестру, потом перевела взор на Людвига. Жозефина всё поняла и, глядя в её умные глаза, ответила:

— Ну, конечно, ты теперь спокойно можешь говорить в его присутствии. Неужели нам придётся продать Мартонвашар, чтобы покрыть долги?

— Если получится...

— Ясно одно. — Жозефина отошла на два шага в сторону. — Если вы, господин ван Бетховен, рассчитываете на богатое приданое, вас ждёт горькое разочарование. Я не сказочная принцесса со своим замком. Можете взять своё согласие обратно.

— Могу я в присутствии вашей сестры дать окончательный ответ? — Он чуть наклонил голову. — Я так счастлив, узнав, что за тобой ничего нет. И если ты готова выйти за меня замуж, считай, что я твой навеки.

Он чуть коснулся губами её щеки. Жозефина улыбнулась:

— Знала бы ты, Тереза, как трудно заставить этого человека себя поцеловать. Могу я подняться к маме?

— Нет. У неё сейчас господин придворный скульптор Мюллер.

— Что же нам тогда делать, Людвиг? Может, сходим погуляем и послушаем музыку? Или приступим к занятиям?

Нет, Тереза, ты просто обязана уступить мне место за роялем. Я сыграю великолепно. В день помолвки у меня и без того превосходное настроение, и потом... Я вспоминаю герцогиню. Она готовилась к балу и внезапно получила дурную весть. Тогда она сказала: «Очень жаль, но плакать я смогу только завтра».

Час она увлечённо играла, но потом всё же была вынуждена прерваться, ибо графиня Анна Барбара, видимо, серьёзно заболела. Сперва к ней позвали Терезу, потом Жозефину. Через несколько минут она вернулась в музыкальную комнату.

— Я знаю, что с мамой. На всякий случай я вызвала врача. Людвиг, дорогой, пойми меня правильно. Маме сейчас нельзя оставаться одной.

— Конечно, конечно. — Он встал. — Что с ней?

— Я не хочу ничего от тебя скрывать, любимый. Она... она ужасно встревожена.

Тут на пороге появился Янош:

— Её сиятельство просит обеих сударынь немедленно подняться к ней.

— Хорошо, Янош. Иди первой, Тереза.

Она дождалась ухода сестры и вновь повернулась к Бетховену:

— Огромное тебе спасибо, Людвиг. Я никогда не слышала более прекрасной музыки.

— Ты моя вечная возлюбленная. — Он осторожно привлёк её к себе.

— Как ты сказал? Ты слишком высокого мнения о себе. Тогда ты также должен быть вечен. Уж об этом я позабочусь. Когда мы поженимся, я каждое утро рано-рано буду дёргать тебя за волосы и восклицать: «Вставайте, господин Людвиг ван Бетховен! Начинайте трудиться, чтобы сделать ваше искусство бессмертным! Сони на такое не способны».

Она крепко поцеловала его и захлопнула за собой дверь.

Вскоре в гостинице объявился полковник лейб-гвардии его императорского величества граф Йозеф фон Финта. Он был одет в мундир с регалиями и позументами, держал под мышкой треуголку с плюмажем, а другой рукой поддерживал под локоть графиню Элизабет. Они оба искренне хотели помочь, но ничего не могли сделать.

Графиня Анна Барбара неподвижно лежала, равнодушно глядя в потолок. Время от времени её начинало трясти, и тогда врач подносил ко рту графини сильнодействующее лекарство, которое, однако, не могло вернуть ей силы. Она по-прежнему пребывала в полуобморочном состоянии.

— Выпейте, мама. — Тереза подносила к её губам стакан.

Графиня послушно пригубила отдающую горьковато-пряным запахом жидкость.

Граф Финта подул на пышный плюмаж своей треуголки и глазами дал понять жене, что им здесь больше делать нечего. Она согласно кивнула в ответ.

Жозефина проводила их и, вернувшись, услышала, как мать сказала Терезе:

— Деточка, подойди к окну и посмотри, не идёт ли кто.

— Нет, никого, мама.

Уже стемнело, и Жозефина спросила:

— Может, зажечь свет, мама?

— Нет, ради Бога, нет! Я очень устала и хотела бы заснуть. А вы стойте у окна и не сводите глаз с улицы. Обещаете? Тогда я точно засну. Да, и скажите Яношу, что, если появится господин Мюллер, пусть мне немедленно доложат. Даже если это произойдёт глубокой ночью.

Когда мать заснула, Жозефина шепнула сестре:

— Я так боюсь за Людвига... Больше, чем за себя.

— Уже светло. — Жозефина окинула сонным взглядом комнату. — Сколько времени?

— Девять часов, счастливый сурок. Я уже хотела разбудить тебя.

Жозефина спрыгнула с кровати, раздвинула шторы и прищурилась, глядя на залитую солнцем улицу.

— Как там мама?

— Ей гораздо лучше. Господин Мюллер, кажется, принёс ей добрую весть.

— Тогда я резко меняю своё отношение к нему. — Жозефина растёрла лицо водой. — Этот несносный субъект, видимо, умеет творить чудеса, и, если Людвиг не будет против, я подарю ему в знак благодарности пряничное сердце. Во сколько он пришёл?

— В семь. Тебе, наверное, придётся принять участие в семейном совете.

— Я понимаю в купле-продаже столько же, сколько телёнок в алгебре. — Жозефина тщательно причесалась и взглянула в зеркало. — Я умею ездить верхом, танцевать, смеяться и неплохо играю на фортепьяно. Так сказал вчера Людвиг. Ох уж мне этот несносный человек! Из него каждый комплимент нужно клещами вытаскивать. Скажи, Тереза, мы сможем сохранить Мартонвашар? Я так хочу прогуляться с Людвигом по парку, показать ему дом...

— Не знаю, Пепи. Мама сказала вчера: «Позови Жозефину, наше будущее теперь зависит только от неё».

Тереза уже начала терять терпение, долгое ожидание выматывало нервы, но тут, наконец, вернулась Жозефина.

— Пепи!.. Господи, что с тобой?

Сестра, казалось, даже не слышала её. Она металась по комнате, как загнанный зверь, потом вдруг покачнулась, подбежала к окну, распахнула его и тут же снова закрыла. Затем она истерически рассмеялась и закричала:

— Янош! Где Янош?

— Я сейчас приведу его, Пепи.

— Да, да, и потише, чтобы мама не слышала.

Она бросилась на кровать Терезы, громко всхлипнула и снова рассмеялась.

— Наша мама! Графиня Анна Барбара Брунсвик! Её сиятельство! Noblesse oblige! Тереза, ну где же Янош?

Наконец старик лакей вытянулся в струнку возле кровати. Он взглянул на Жозефину и побледнел как мел, однако голос его оставался ровным и спокойным:

— Чего изволите, сударыня?

— Я прошу, я умоляю, — она вдруг бросилась ему на шею, — защитить меня, Янош. Обними, обними меня.

— Сударыня...

— Нет, нет! — Она резко оттолкнула его. — Ты всего лишь лакей, но я, уроженка знатного рода, не стою тебя. Извини, что коснулась тебя своими грязными руками. И его, его я тоже испачкала, и теперь я больше не имею на него права и словом с ним не обменяюсь. Но ты должен сходить к нему.

— К кому, сударыня?

— К господину ван Бетховену, к кому же ещё? — Она даже разозлилась на преданного лакея за его бестолковость. — Ты знаешь, где он живёт. Помнишь, ты сопровождал нас туда. И скажи ему... А что тебе ему сказать? Скажи ему, что... сегодня уроки отменяются. Дескать, тут такое случилось... нет, этого ты ему не говори. Только про уроки, понял? И пусть он сегодня не приходит в «Золотой гриф». Я сама к нему приду. Скажем, вечером, даже очень поздним, когда все спят и воры выходят творить свои тёмные дела. Ты одолжишь мне свою накидку, Тереза? Ты всё понял, Янош? — Она гневно топнула ногой. — Как, ты ещё не ушёл? Иди к этому убогому нищему музыканту и не забудь поклониться ему. Я бы отвесила ему гораздо более глубокий поклон, чем ты или кто-либо другой, но...

После ухода расстроенного, ничего не понимающего Яноша Жозефина презрительно скривила рот:

— Во сколько ты меня оценишь, Тереза? Всю меня целиком и полностью? Дукатов эдак в тысячу, не более, правда? И виной всему это жалкое ситцевое платье с наспех зашитым рукавом. Так вот, меня продали за сорок тысяч дукатов, и теперь у нас будет роскошная жизнь. И пусть меня тошнит от этого стареющего... ну ты сама понимаешь кого, пусть. Ведь на карту поставлена честь всей графской семьи Брунсвик. Но он тоже... он тоже виноват.

— Кто? — Тереза своим вопросом хотела лишь немного успокоить сестру.

— Этот самый Бетховен. Почему всего лишь Богом одарённый музыкант? Смешно! А ведь речь идёт о дукатах. Если бы он смог предложить большую сумму... — Жозефина ткнулась лбом в крестовину оконной рамы и тихо всхлипнула. — Теперь я знаю, почему мы должны были неотрывно смотреть на улицу. Только я не имею права говорить об этом. Честь рода... Смешно. Её сиятельство заставила меня поклясться на Библии.

— Пепи... — Тереза наконец решилась обнять сестру за плечи. — Может, всё же объяснишь, что случилось?

— А ты ничего не поняла? Извини. Нет, я не могу, я дала клятву, но вот представь себе, я вхожу в комнату к маме, а там уже сидит весь такой расфуфыренный, надушенный господин Мюллер. — Она даже поперхнулась при упоминании его имени и долго кашляла, держась рукой за горло. — Он почтительно приветствовал меня, и мама торжественно сказала: «Позволь представить тебе графа Дейма, камергера его величества».

— Кого?

— Понимаешь? По-моему, у меня было такое же глупое лицо, как у тебя сейчас. Оказывается, граф Дейм много лет назад отказался от своего титула и стал носить простую фамилию Мюллер. Он был замешан в какую-то историю с дуэлью, много лет жил в Голландии и Италии, а потом вернулся в Вену. Вчера император дал ему аудиенцию и вернул прежний титул.

— Сказка, да и только!

— Водевиль! Получается, он самый настоящий чародей! И, уже будучи графом Деймом, он попросил моей руки. Я смеялась, кричала, но ты знаешь наше ужасное положение, и потому мне пришлось сказать «да». Мы же не можем отправить маму в тюрьму. Остаётся только добавить, что мой будущий муж крайне нетерпелив и уже через четыре недели я стану графиней Дейм.

— Бедняжка!

Жозефина покорно склонила голову, но внезапно вскинула её и рухнула перед сестрой на колени.

— Но я не хочу, не могу... и потом, что скажет он? Я умоляю тебя, Тереза, ты была всегда очень добра ко мне. Спаси меня. Выйди за графа Дейма. Хорошо? Ну, пожалуйста, Тереза.

— Ты же знаешь, Пепи, как я люблю тебя, — она прижала сестру к себе, — но я... я выдам тебе одну тайну. Я тоже люблю его как женщина мужчину.

— Людвига?

— Да, Пепи. — Голос Терезы задрожал от волнения. — И я желаю вам обоим счастья. Поверь мне, Пепи. Только...

— Понимаю. — Жозефина тихо всхлипнула. — Я тоже понимаю. Ты, как всегда, права. Ты такая умная, добрая, но граф Дейм хочет меня, а не тебя...

Всё теперь было совершенно по-другому.

Тогда во время первого визита ноги у неё словно налились свинцом и пришлось медленно взбираться по ступеням. Теперь же ночью, при блёклом лунном свете, она легко взбежала по винтовой лестнице, ибо чувствовала себя здесь уже как дома и не хотела нигде задерживаться.

При свете луны замочная скважина казалась золотой. Она постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в комнату.

— Добрый вечер, Людвиг.

Как хорошо, что её голос не дрожал. Она видела, насколько он огорчён, и не хотела доставлять ему новые неприятности.

— Не обращай внимания на столь холодное приветствие. В наших отношениях ничто не изменилось. Или ты другого мнения? Да нет, нет. Иначе бы я не смогла полюбить тебя.

Она сняла плащ, одолженную Терезой вуаль и поправила причёску.

— Очень хорошо, что я заранее написала тебе. Не стоит тратить времени на долгий разговор. Я пробуду у тебя столько, сколько ты захочешь. Скажем, пока не начнёт светать. В шесть мы уезжаем.

— Уже утром?..

— Понимаешь, это новое расписание... — Она прервалась и начала торопливо расхаживать взад-вперёд. — Какой же у тебя здесь беспорядок! Ты только посмотри на ноты! Конечно, Микеланджело тоже был очень неаккуратным человеком, но это тебя никак не оправдывает. Почему на клавишах валяется гусиное перо? Нет-нет, не бойся, я только немного наведу порядок. Разложу ноты. Ой какие красивые розы! Поставь их в прозрачную вазу. Жёлтые розы! Мой любимый цвет!

Она не могла позволить себе зарыдать во весь голос и потому, чтобы отвлечься, заставила себя говорить совершенно банальные вещи:

— А почему ты так небрежно швырнул сюртук на стул? Смотри, у него вот-вот оторвётся пуговица. Немедленно дай мне нитку с иголкой! Или тебя такие мелочи не волнуют?

Он поставил на стол маленький ящик, она села на софу, придвинула к себе светильник, и вдруг лицо её озарилось улыбкой.

— Сядь рядом, Людвиг, и смотри на меня.

Окончив пришивать пуговицу, она аккуратно повесила сюртук на спинку стула.

— Вот и всё. Но если ты его утром наденешь...

Он невидящим взором смотрел на догорающие свечи:

— Да, именно так. А где ты будешь утром?

— Ну, где-нибудь. Какая разница.

— А он...

Она сразу всё поняла:

— Нет! То есть мне всё равно. Ведь сейчас я с тобой.

— Пока со мной.

— Я всегда буду с тобой, Людвиг. — Она отчаянно затрясла головой. — Ты даже представить себе не можешь, как я тебя люблю! Это не пустая болтовня, это моя судьба.

Тело её судорожно задёргалось, из глаз полились слёзы. Он ласково погладил её по голове:

— Не печалься, любимая, иначе я...

Она немного успокоилась, вытерла слёзы и тихо сказала:

— Людвиг, время идёт, а нам ещё нужно кое-что обсудить. Позволь узнать, каковы твои дальнейшие намерения?

— Я... я вскоре начну работать над Второй симфонией.

— Очень хорошо. Это меня радует.

Он почувствовал колебание в её голосе и осторожно спросил:

— Что тебя ещё интересует?

— Извини за нескромность... Да, именно нескромность, но у меня впечатление, что я... Я могу попросить... попросить тебя посвятить мне одно из твоих сочинений. Только чтобы никто... никто...

— Я уже думал об этом. — Он нежно прижал её к себе. — Всё очень просто. Твоё новое, так ненавистное мне имя — «графиня Жозефина Дейм», — естественно, нигде не может быть упомянуто. Но я могу посвятить свою композицию всем, и если ты встретишь на ней чьё-либо имя, то поймёшь всё правильно.

— Но я хочу услышать его...

Она прервалась и посмотрела на быстро капающий со свечи воск. Ей вдруг страстно захотелось, чтобы мучительный миг расставания был уже позади.

За окнами забрезжил свет, и Жозефина встала с софы.

— Мне пора.

Он помог ей надеть накидку и поцеловал в лоб.

— Благодарю тебя!

— За что?! Ведь я принесла тебе несчастье.

— Нет... за то, что я всегда буду любить тебя.

— Людвиг...

После её ухода он ещё долго ощущал на губах горечь прощального поцелуя. «Будь что будет, — подумал он, — пусть я глухой, пусть... Нет, я не глухой... Я обещал посвятить ей симфонию и не могу нарушить слово».

Он сел за рояль и пробежал пальцами по клавишам. Жильцы, снимающие внизу квартиры, наверняка возмутятся. Дескать, их разбудили, нельзя так рано играть на рояле и всё такое прочее, но сейчас его это совершенно не волновало. Сейчас ему как никогда нужен был его незримый помощник, и ему даже показалось, что он уже стоит рядом с ним. Ну почему он молчит, почему у него глаза словно затянуты паутиной?

Он попробовал ещё раз. Нет, ничего не получается, и неизвестно, получится ли.

Он надел шляпу и выбежал на улицу. Карета как раз проехала мимо. Он низко поклонился ей вслед.

Он не помнил, по каким улицам блуждал и сколько прошло времени после её отъезда. Уже на обратном пути он внезапно остановился, услышав за спиной возглас:

— Месье ван Бетховен!

Посол Франции генерал Бернадот махал ему из окна.

— У вас не найдётся немного времени? Я бы хотел на прощанье пожать вам руку.

— Вы тоже уезжаете?

— Тоже? А кто ещё уехал? Ну не важно. Зайдите ко мне. Я вам сейчас всё расскажу.

В гостиной среди беспорядочно сдвинутой мебели двое упаковщиков заколачивали ящики. Бернадот сразу же провёл Бетховена в свою библиотеку.

— Здесь нечто вроде оазиса. Но после моего отъезда его также превратят в пустыню. Мне ещё предстоит нанести ряд прощальных визитов, большей частью к людям, к которым совершенно не хочется проявлять почтение. Это самое ненавистное в не слишком чистом ремесле, именуемом дипломатией. — Он окинул Бетховена озабоченным взглядом: — Что с вами?

— Ничего! И вообще я не хочу об этом говорить!

В словах Бетховена прозвучал откровенный вызов. Худощавый молодой генерал добродушно улыбнулся:

— Я вполне понимаю ваше состояние, но такие часы бывают в жизни каждого, дорогой друг. Вы позволите мне вас так называть? Ведь нас обоих сближает любовь к музыке. Садитесь, ну садитесь же. И выпейте немного. Это вам на пользу пойдёт.

Бернадот наполнил два хрустальных бокала золотистой жидкостью.

— За искусство! За нашу любимую музыку, которая снимает любую боль и всегда звучит сильнее и убедительней любой канонады. За ваше здоровье, Бетховен.

— И за ваше тоже...

— Итак, я уезжаю сегодня вечером. — Бернадот поставил пустой бокал на письменный стол. — Сперва мой путь лежит в Париж. Уж не знаю, куда меня направят потом. Солдат — что лист на ветру. Впрочем, Родольф Крейцер уехал ещё две недели тому назад со всеми скрипками и каденциями. Он очень хотел проститься с вами, но вы же на целых три недели исчезли с лица нашей довольно беспокойной матушки-земли.

— Меня так долго не было?.. — удивлённо спросил Бетховен.

— Да, а мне очень хотелось побеседовать с вами. — Бернадот помолчал немного, на мгновение задумался. — У меня к вам просьба. У нас во Франции в настоящее время нет сколько-нибудь выдающегося композитора. Меуль?.. Но у него не хватает дыхания... — Он неожиданно повернулся и показал на стену: — Знаете эту картину? Она произвела на меня очень сильное впечатление, и я попросил снять копию.

— Бонапарт? — Бетховен прищурился, всматриваясь в изображение.

— Да, Бонапарт со знаменем революции на Аркольском мосту близ Вероны. Правда, скажем прямо: художник несколько идеализировал его образ. — Бернадот презрительно скривил губы. — Да его ведь там не было. Генеральский шарф не может развеваться согласно академическому канону, и знамя тоже так не вьётся на ветру. Краски к тому же неудачно подобраны. И вообще отразить стремление героя поднять знамя нового, лучшего мира способна, на мой взгляд, только музыка.

— Вероятно...

— Вы согласны со мной? Бетховен, я представляю здесь не только Францию, я представляю здесь нашу Революцию. Чувство такта побуждало меня избегать любых разговоров на политические темы. И потом, я не настолько безумен, чтобы стремиться привлечь на свою сторону поборников феодальной системы. Ох уж эти сиятельные особы с их вежливыми улыбками! Представляю, какой страх в душе они испытывали передо мной. Надеюсь, Бетховен, вы не настолько наивны, чтобы полагать, будто революции есть плод деятельности нескольких злоумышленников. Нет, народ нужно долго и сильно мучить, лишь тогда он восстанет. Вы должны это понимать, Бетховен, и я вам прямо скажу: вы один из нас.

— А если так?..

— Тогда... тогда напишите симфонию об этом знаменосце. — Бернадот улыбнулся. — Я вам даже название предложу: «Героическая симфония». И если вы согласитесь, знайте: это будет моим наивысшим достижением. Ничего большего я бы в Вене всё равно не добился.

— Этот ваш Бонапарт, — брезгливо поморщился Бетховен. — Он для меня всегда был как бельмо на глазу.

— Но почему?

— Ну уж если до конца быть честным, из зависти. Звучит странно? Уж слишком быстро он достиг славы. Он всего на год старше, чем я, но уже гораздо ближе к звёздам.

— Так сделайте один гигантский шаг и встаньте вровень с ним! «Героическая симфония»! Неужели вас не пьянит эта мысль?

Их беседу прервал камердинер:

— Карета подана, генерал.

— Как мне надоела эта обязательная форма, — тяжело вздохнул Бернадот. — Шитый золотом сюртук и шляпа с плюмажем.

Камердинер помог ему переодеться.

— Да ещё эта украшенная сапфирами сабля, Арман. — Он искоса взглянул на Бетховена. — Мир всё ещё желает обманываться ложным блеском, но мы это изменим. Для нас главное — человек, а не его одежда или кошелёк. Арман, ты приготовил список лиц, которым я должен нанести прощальный визит?

— Прошу вас, генерал. — Камердинер протянул ему лист бумаги.

— Так, правильно, сперва к графу Фризу. Поедемте со мной, Бетховен, чтобы я не почувствовал себя одиноким. — Бернадот прислушался к бою часов. — И потом, там будет Даниэль Штайбельт.

— Да это же...

— Да, это ваш собрат по ремеслу, превосходный пианист и довольно известный композитор. Подобно Калиостро, он умеет сводить людей с ума, и потому его выступления я называю «сеансами». Но Штайбельт морочит голову совсем иначе, и в тюрьму он не попадёт. К сожалению, убить его тоже не убьют. Согласны поехать со мной, Бетховен?

Даниэль Штайбельт добился в Париже поразительных успехов. С ещё большим триумфом его встретили в Праге. По пути он подцепил праздношатающуюся по европейским городам англичанку, и теперь мадам Штайбельт — так она стала называть себя — аккомпанировала ему на тамбурине. Сам он прекрасно владел техникой игры на фортепьяно, и это наложило неизгладимый отпечаток на его композиции. Кроме того, господин Штайбельт торговал «настоящими цыганскими тамбуринами» — по дукату за каждый, — а «мадам» учила обращаться с ними. Приобщение к этому мистическому обряду стоило двенадцать дукатов.

Бетховен и Бернадот приехали к началу второго отделения. Ошеломлённый граф Фриз еле слышно прошептал:

— Как? Не может быть! Ваше превосходительство почтили нас своим визитом в день отъезда! Там впереди есть несколько мест для почётных гостей. Вы знаете где, Бетховен.

— Да, я знаю где.

Внезапно он почувствовал, что знает не только где расположены эти места, но и вообще обо всём на свете. Он несколько раз моргнул, словно в глаза ему слепил яркий свет...

Граф Фриз был типичным нуворишем, ибо его родители ещё недавно расхаживали с лотками по улицам Вены. Поэтому он стремился поразить воображение толпы безумной роскошью. Сейчас за дукаты можно купить всё, даже твою вечно любимую женщину. За восемнадцать тысяч гульденов такие люди, как граф Фриз, позволяли себе ярко освещать свои музыкальные залы даже днём. Его дворец стоил не меньше ста тысяч дукатов, а за миллион даже человек низкого происхождения, как, к примеру, Бетховен, мог купить себе дворянский титул.

Non olet! Он вспомнил знаменитое изречение императора Веспасиана, который очень нуждался в деньгах и потому обложил налогом общественные уборные. Его сын брезгливо поморщился, но Веспасиан лишь рассмеялся в ответ: «Non olet!» Деньги не пахнут!

Весь зал был пропитан ароматом необычайно дорогих духов, но...

Кто-то с удивлением посмотрел на него. Почему?

Ах, ну да, он всё ещё шевелил губами. Несомненно, он говорил сам с собой, так он часто поступал, когда оставался один. Один? Скорее уж одинокий...

Он попытался привести в порядок свои хаотически бродящие в голове мысли. Вот, к примеру, госпожа фон Бройнинг. Дворянское звание не мешает ни Леноре, ни горячо любимому мной Стефану называть её самым красивым именем: Мама.

Однако можно попытаться назвать женщину ещё более красиво. Например, «вечно любимая». И тогда она превзойдёт и вас, уважаемая госпожа фон Бройнинг, и вас, граф Вальдштейн, и даже...

Он окинул взглядом зал. Необычайно элегантный господин и был, по-видимому, тем самым Даниэлем Штайбельтом. Кто-то из гостей подошёл к нему, он удивлённо вскинул брови, мельком посмотрел на дверь, возле которой сидел Бетховен, и сразу же отвернулся. Вероятно, он не посчитал его достойным соперником.

— Надеюсь, Бетховен, вы не собираетесь помериться силами со Штайбельтом?

— Я?..

— Очень хорошо. Этот Штайбельт превосходно владеет новым приёмом — так называемым тремоло.

— Меня это нисколько не смущает, но я... я не умею танцевать с тамбурином.

— Прошу вас, Бетховен, перестаньте насмехаться надо мной.

Тут Даниэль Штайбельт поклонился, услышав гром аплодисментов, откинул полы фрака и сел за рояль. Ещё более бурной овацией зал встретил появление стройной женщины в цыганском одеянии, туго облегавшем пышное тело.

В общем и целом это было довольно увлекательное зрелище. Своеобразный шотландский танец, только вместо волынки тамбурин. Опять же: non olet! И уж тем более для этой расфуфыренной салонной публики. Он вдруг отчётливо услышал звонкий смех Жозефины, и перед глазами заклубилась пыль из-под колёс удалявшейся кареты... Он в очередной раз посмотрел на себя со стороны. После долгого хождения по улицам волосы ещё более растрепались, а распустившийся узел галстука он конечно же забыл снова завязать. Разумеется, Бернадота это нисколько не покоробило, посол в генеральском звании спокойно появился рядом с ним в высшем свете, но ведь он был одним из тех французских революционеров, которые в глазах венских аристократов уже по определению не могли отличаться изысканным вкусом и благородными манерами.

Он прислушался к звукам тамбурина, повторяя: чинг-чинг-чинг! Отлично! Вконец измученный французский народ восстал и отправил своих мучителей и изменников делу революции на гильотину. Чинг-чинг — лязгает её топор. Так, и теперь тремоло. Это уцелевшие жалобно оплакивают последствия своих деяний. Чинг! Чинг!

Чем здесь так воняет? Дорогими духами? Но к нему примешивается невыносимый запах пота. Откуда он здесь? Ведь потом пахнет труд, а эти надушенные руки никогда не трудились. Так мог думать только плебей. А он и есть плебей, и нечего тут стесняться. Чинг-чинг!

Его глаза расширились, словно он вдруг поразился непостижимому чуду. Даже искренняя святая любовь не должна стать препятствием на пути к великой цели — борьбе за справедливость и счастье всего человечества.

Эта мысль, как вспышка молнии, ярко сверкнула в его голове. Звучат трубы, бьют барабаны, и звучит призыв идти вперёд через мост со знаменем в руках! Он вспомнил песню революции — «Chant du départ», написанную Меулем на слова Йозефа Шенье. Бернадот прав. Меулю не хватает дыхания. Ничего, он сейчас привнесёт в его песню своё дыхание.

La victoire en chantatn nous ouvre la barriere, La liberte guide nos pas, Et du Nord, du Midi la trompette guerriere.

И пусть те, кто собрался здесь, и всё-всё-всё запишут в свои книги для памятных записей: «Победа с песней открывает нам врата! Свобода окрыляет нашу поступь! От Севера до Юга фанфары возвестили о начале борьбы».

Хорошо сказано! Он подумал, что его музыка сделает борьбу ещё более решительной...

Теперь тремоло и чинг-чинг! И снова:

La victoire en chantatn nous ouvre la barriere, La liberté guide nos pas.

Маршируют солдаты! Маршируют солдаты! Вы слышите? Вы...

Et du Nord, du Midi la trompette guerriere A zonne l’heure des combats.

— Что это... Что это, Бетховен? — незаметно подошедший Бернадот удивлённо посмотрел на него.

— Что?.. Ах да... Наброски к будущей «Героической симфонии». Можете передать их господину Бонапарту.

Его братья! Они последовали за ним в Вену! Дескать, кровные узы и всё такое прочее. На самом деле они считали его чем-то вроде золотого гуся, которого необходимо ощипать догола. Вели они себя всё более и более дерзко.

Иоганн устроился подручным в аптеку «У Святого Духа». Карла взяли кандидатом на должность сборщика налогов.

— Дай нам двоим сорок гульденов, Людвиг. Как только меня возьмут в штат, я верну тебе эту жалкую подачку.

— Где я их тебе возьму?

— Действительно, Иоганн, он же гол как сокол. — Карл ловко выдвинул ящик секретера. — Может, под нотами есть что-либо ценное? Так, оратория «Христос у Масличной горы». Кому это нужно? А к симфонии, на которой можно хоть немного... ты даже не приступал. Конечно, все эти дни ты проводил с дамами из высшего общества. На твоём месте, Людвиг, я бы не позволял себе такие выходки. Две сонаты для скрипки! Сонаты для фортепьяно! Впрочем, Людвиг, устрой мне ученика.

— Я тебе уже стольких устроил.

— Но мне нужен один и вполне определённый. Правда ли, что эрцгерцог Рудольф хочет брать у тебя уроки?

— Ходят такие слухи.

— Так направь его ко мне. Во-первых, я чиновник с видами на будущее, а во-вторых, бесспорно куда более способный преподаватель игры на фортепьяно, чем ты.

— Вне всякого сомнения. — Людвиг согласно кивнул. — Вот только захочет ли он брать у тебя уроки?

— Этот ответ ещё раз свидетельствует о твоём несносном характере, — мрачно заметил Карл. — Пошли, Иоганн.

Бетховен постоянно менял квартиры и метался от Понтия к Пилату, словно и впрямь унаследовал от отца неудержимую тягу к перемене мест.

В Бонне мальчишки кричали ему вслед «Шпаниоль». Теперь же они шептали за его спиной: «Вот идёт глухой Бетховен! Глухой музыкант!»

Глухой? Нет, не глухой, хотя порой казалось, что у него в голове поселился сам сатана. То в мозг впивались острые иглы, то в виски били звонкие молоточки. Затем он вновь слышал её лёгкие шаги на лестнице, и вновь уши его словно замуровали...

Он зажёг свечи и откинул голову набок.

— У меня для тебя есть кое-что, Жозефина.

Не дождавшись ответа, он заорал:

— Госпожа графиня Дейм!..

Он увидел в зеркале свои шевелящиеся губы, почувствовал, как судорожно дёрнулась гортань, но не услышал ничего. Дьявол в очередной раз залепил ему уши смолой!

Он ударил кулаками по клавишам. Ничего. Тогда он схватил скамейку для ног и обрушил её на крышку рояля с криком:

— Соната для скрипки номер шесть! Номер шесть! Адажио-мольто экспрессиво! Ничего! Ничего, ничего!..

Наконец дьявольская смола в ушах начала медленно таять, и он услышал, как внизу к подъезду подъехала карета. На лестнице загремели шаги. В дверь постучали.

В комнату вошёл офицер в дорогой, подбитой мехом и шитой золотом гусарской венгерке. Его сопровождала молодая дама.

— Прошу прощения за мою вызывающе роскошную одежду, — извиняющимся тоном сказал офицер. — Она обязательна для придворных визитов, но я рад, что могу в ней выразить своё глубочайшее уважение к вам, господин ван Бетховен. — Он низко поклонился. — Я — Франц Брунсвик. Передаю вам горячие приветы от моей сестры Терезы и... от Жозефины. Заодно я привёз вам новую ученицу. Позвольте представить: моя кузина Джульетта Гвичарди.

— Надеюсь, вы не откажетесь давать мне уроки, господин ван Бетховен, — улыбнулась Джульетта. — Но почему вы на меня так смотрите?

— Мой Бог, какое поразительное сходство с... — он чуть было не сказал «Пепи», — с графиней Дейм!

Брунсвик провёл ладонью по тёмным вьющимся волосам. На тонком с благородными чертами лице выделялись умные глаза. Вообще весь его облик невольно заставлял окружающих соблюдать дистанцию. Лишь его чуть приплюснутый красноватый нос — то ли следствие чрезмерной любви к токайскому вину, то ли загара, то ли действия ветров — свидетельствовал о том, что молодой офицер в кругу своих вполне мог быть добрым, славным малым.

Он небрежно сбросил венгерку на возвышавшуюся на рояле гору нот.

— Ещё раз прошу прощения, господин ван Бетховен, но Тереза и Пепи говорили, что я могу чувствовать себя здесь как дома. — Он показал на стул. — Садись, Джульетта, Цирцея нашей семьи, и вам я также посоветовал бы хоть ненадолго присесть. Кстати, поскольку вы являетесь членом нашего «Общества друзей человека», забудьте, пожалуйста, о моём графском титуле.

— А как мне вас называть?

— Просто Франц и, естественно, на «ты». — Брунсвик снова поклонился. — Могу я называть вас Людвигом?

— Конечно, Франц, — взволнованно ответил Бетховен.

— Ну, а теперь несколько слов о тебе, моя очаровательная кузина. У тебя есть метр, Людвиг?

— Зачем он тебе? — Ну просто как с Пепи, никогда не знаешь, что ему в голову придёт.

— Зачем? Иначе тебе просто не измерить её титул. Помимо тёти Финты, у моего отца была ещё одна сестра. Она вышла замуж за — извини, я наберу в грудь побольше воздуха — за графа Франца Йозефа Гвичарди, действительного камергера его императорского и королевского апостолического величества, советника губернского правления и директора канцелярии в Триесте. В настоящее время дядюшка Гвичарди вместе с тётушкой Сусанной и их очаровательной семнадцатилетней дочуркой Джульеттой прибыли в Вену, и посему титул у него нынче, слава Богу, уже не такой сложный. Он стал просто действительным надворным советником. Ну а у тебя какой титул, Людвиг? Тебе ведь нечего предъявить, кроме симфонии, септета, трио и различных сонат?

— Я в Вене недавно слушала господина Вольфля. — Губы Джульетты тронула улыбка. — Неужели вы смогли победить даже такого виртуоза, господин ван Бетховен?

— Сударыня... — неохотно отозвался Бетховен. — Победить Вольфля нельзя, ибо он — истинный и лучший ученик Моцарта.

— Но ведь говорят...

— Техникой он владеет гораздо лучше меня. У него совершенно немыслимые пальцы, они вполне способны охватить даже дециму. Но в итоге он обнял меня и сказал: «Вы победили». Очень благородно с его стороны.

— Мне всё уже рассказали. — Джульетта медленно покачала головой. — Нет, господин Вольфль сказал: «У вас, Бетховен, есть то, чего нет у меня. Вас можно сравнить только с Моцартом, правда, его талант был несколько иным. Из нас двоих вы лучший, Бетховен».

— Это было ясно с самого начала, — пробормотал Франц. — Можно лишь посочувствовать славному Вольфлю.

— У вас сейчас такой таинственный вид, Франц. — Джульетта внимательно посмотрела на кузена. — Во всяком случае, я с удовольствием стала бы свидетелем их состязания.

— А если бы ты ещё досталась победителю в качестве приза... — Брунсвик мечтательно закатил глаза.

В ответ Джульетта лишь обнажила в улыбке ослепительно белые зубы.

— Когда же ты, наконец, приедешь в Мартонвашар, Людвиг? — поспешил Брунсвик сменить тему разговора. — Там сейчас так музицируют! Ну, хорошо, Джульетта, давай покажи, на что ты способна, а то маэстро ещё, чего доброго, откажется с тобой заниматься.

— Не нужно. — Бетховен вяло махнул рукой. — Рекомендации вашей семьи вполне достаточно. Я готов, сударыня, заниматься с вами два раза в неделю... Вот только где?

— Ну, раз в неделю папа, несомненно, разрешит мне пользоваться экипажем для поездки в Унтердёблинг.

— Этого вполне достаточно, сударыня. Ибо раз в неделю я всегда приезжаю в Вену. Будем попеременно заниматься то тут, то там.

— Я совсем забыл спросить тебя об одной вещи. — Брунсвик с размаху хлопнул себя по лбу. — Пепи просила узнать, закончена ли уже некая грандиозная фортепьянная соната? У неё ещё такое итальянское название.

— Даже не знаю, что сказать. — Неужели Жозефина имела в виду «Аппассионату»? — Я недавно написал сонату до-диез, но назвать её следовало бы скорее уж «Лимонадной сонатой». — Бетховен вдруг разозлился на себя и собеседника и крайне раздражённым тоном добавил: — Я уже где-то играл её, и некий любитель говорить излишне красиво сказал, что её первую часть — адажио — можно сравнить с отблесками лунного света в водах Фирвальдистетского озера. Пошлость и безвкусица распространяются подобно эпидемии. Мою несчастную сонату до-диез с тех пор в салонах иначе как «Лунной» не называют. Таким образом, я написал «Сонату в беседке» и «Лунную сонату», хотя ещё ни разу не пил лимонад в беседке при свете луны. Может, сыграть её, Франц, чтобы ты дома мог рассказать о ней? У меня пока ещё нет копии.

Сыграв заключительный аккорд, Бетховен спросил:

— Вы ощутили в первом пассаже отблеск лунного света?

— А кому, собственно говоря, посвящена соната, господин ван Бетховен? — после короткого молчания деланно равнодушным тоном осведомилась Джульетта.

Он резко повернулся:

— То есть для кого она написана, сударыня? Да никому не посвящена.

Она чуть вскинула брови:

— Вот как?

Прошёл почти месяц. Во время одного из уроков Джульетта сидела за роялем. Он расхаживался взад-вперёд, приговаривая:

— Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Это один из простейших четырёх с четвертью тактов. Сперва алла браве, а потом снова...

Уроки длились не очень долго. Бетховен в душе не переставал поражаться поразительному сходству Джульетты с Жозефиной. Но характеры у них были разные. Джульетта, это дитя, действовала на него успокаивающе. Нет, он неверно выразился, семнадцатилетнюю дочь итальянца и венгерки уже никак нельзя было назвать ребёнком.

Никогда бы он не согласился давать ей уроки в своей квартире. К тому же Джульетте очень понравилось ездить в карете в Унтердёблинг. Разумеется, он дал графине слово, что на уроках всегда будет присутствовать подённый лакей, но сегодня его почему-то не было. То ли отправился за покупками в Вену, то ли «дитя» намеренно куда-то отослало его.

— Остановитесь, сударыня.

— Я опять провинилась?

— Пальцы. Ваша прежняя ошибка.

Она напрягла кончики пальцев.

— Ещё сильнее.

— Каким... тоном вы со мной разговариваете, господин ван Бетховен?

Сейчас она вновь надменно смотрит на него, но порой она ласкалась, как влюблённая кошка. Вообще она вела себя совершенно непредсказуемо. Не будь она родственницей Брунсвиков... Он не выносил высокомерных дворян и уж точно сумеет поставить на место эту особу с графским титулом и кошачьими повадками.

— Играйте! Продолжайте играть! Я придержу ваши руки.

— Вы их ещё в тиски зажмите, — воркующим голосом сказала она.

— Продолжайте играть!

Через несколько минут он почувствовал неудержимое влечение к ней и во избежание соблазна убрал руки.

Глаза Жозефины — хотя нет, это же не Жозефина — выражали откровенное разочарование. Или он ошибался?

Она встала и подошла к открытому окну.

— Вы только посмотрите, господин ван Бетховен, как крепко спит мой кучер. Эй, Жан! Нет, ничто на свете не может его разбудить. И потом, грешно было бы прерывать его сладкий сон. Уж не знаю, что может сниться такому счастливому человеку...

Почему-то у него вдруг сразу стало тревожно на душе. Беседа вдруг приняла неожиданный оборот.

— Вы так и не открыли мне, какому... призраку вы посвятили сонату до-диез.

Она как бы показывала ему, что лгать дальше бессмысленно.

— Жозефина не призрак.

— Вы не ошиблись, — после недолгого раздумья ответила она. — Она существо из плоти и крови, более того, она даже готовится стать матерью.

— Что?..

— Разве Франц вам ничего не сказал? Она ждёт ребёнка.

— Ложь!

— Говорите, пожалуйста, тише, чтобы не разбудить кучера. — Она закрыла окно. — Почему ложь? Она ведь замужем.

— Зачем... вы это мне говорите?

Она ехидно улыбнулась:

— Мне просто хочется совершить подлость по отношению к Жозефине.

— Но почему?

— Но почему? — повторила она вслед за ним.

Он рванулся к ней:

— Джульетта!

— Вы хотите сделать мне больно? — Она вздохнула и отвернулась.

— Не тебе, а Жозефине! — выкрикнул он с искажённым от ярости лицом. — Уходи, влюблённая кошка.

— Ты хочешь... отомстить мне? — Она с любопытством посмотрела на него.

Он схватил её на руки и понёс в спальню. Она ещё успела срывающимся от волнения и страха голосом пробормотать:

— Не заблуждайся, Людвиг, я ведь также могу отомстить... Я ведь тоже не призрак.

За окном кто-то пронзительно свистнул. Так в Бонне свистел тот из них, кого они ставили на стрёме, когда лазали за яблоками в чей-нибудь сад. Но откуда здесь, в Вене...

Он подошёл к окну и увидел внизу юношей. Более старший на вид усердно подражал дрозду.

— Как же ты меня напугал, мерзавец! — закричал Бетховен. — Ещё немного, и я бы выпрыгнул в окно, чтобы не попасть в лапы полиции! Стефан, и ты, Фердинанд Риз! Ну что же вы?

Стефан фон Бройнинг задорно рассмеялся:

— А ну-ка угадай, откуда мы приехали. Не поверишь, из Бонна. Где бы нам хоть ненадолго присесть?

— На скамью.

— Да, господин ван Бетховен, мы очень устали. Мы скоро пойдём дальше, ибо вам нынче не до нас, грешных, вы всё больше с графами да князьями общаетесь, и потому едва ли странствующие музыканты встретят у вас достойный приём.

— Я тоже музыкант. — Бетховен с недобрым прищуром нацелился взглядом в переносицу Стефана. — Считаю в ритме анданте, и если вы при счёте «три» не подниметесь ко мне... Раз... два.

При счёте «три» он уже сжимал Стефана в своих объятиях:

— Стефан!..

— Людвиг!..

— Почему у вас такой глуповато-почтительный вид, Фердинанд?

— Он хочет брать у тебя уроки игры на фортепьяно, но боится отказа.

— Я откажу Ризу? Я же под началом его отца корябал смычком по струнам... Нет, никогда!

— Прежде чем ты задушишь меня в объятиях, Людвиг, — простонал Стефан, — я хотел бы ещё успеть передать тебе привет от моей матери, Элеоноры, шурина и вообще всех-всех-всех...

Тяжело отдуваясь, он отошёл назад и вытер платком взмокший лоб.

— Ты ещё довольно молод, Стефан, — с нескрываемым злорадством произнёс Людвиг, разглядывая земляка, — но волосы на висках уже сильно поредели. Много думаешь или ведёшь развратный образ жизни?

— И то и другое, Людвиг. Много думаю о твоём развратном образе жизни. В Бонне только и разговоров о покорённых тобой сердцах принцесс и графинь. Вроде ими даже можно мостить венские улицы. Кстати, о какой такой «очаровательной девушке» ты написал Францу Вегелеру? Она, конечно, тоже принцесса?

— Нет, но благородного происхождения.

— Ясно. — Бройнинг откашлялся. — Леноре посылает тебе жилет из заячьей шерсти, а мать просит узнать, приедешь ли ты когда-нибудь в Бонн и сыграешь ли у нас, к примеру, вариации на тему «Марш Дреслера». Она всегда вспоминает о них, вытирая с рояля пыль.

— Вы знаете эти вариации, Фердинанд?

— Они даже засели в моих пальцах, только...

— Достаточно. Сыграйте, доставьте мне удовольствие. У меня с ними связаны очень приятные воспоминания.

Через несколько минут Бетховен со стоном закрыл лицо руками.

— Пресвятая Богородица! Нет-нет, извините, это у меня случайно вырвалось. Неужели я мог сочинить такую халтуру?! Позвольте-ка мне сесть за рояль, Фердинанд. Хочу доказать самому себе, что продвинулся достаточно далеко.

У рояля он вдруг резко повернулся:

— Да, а какова, собственно говоря, цель твоей поездки сюда, Стефан?

— Хочу насладиться воздухом Вены и заодно стать великим человеком.

— Воздух Вены. Им можно наслаждаться бесконечно. Что же касается великих людей... Моцарта, например, здесь похоронили в могиле для бедных. Возможно, тебя ждёт такая же судьба. В Вене я считаюсь выдающимся пианистом, и всё же я хотел бы ещё раз полной грудью вдохнуть сырой воздух Бонна.

— Что вы тут делаете? — Он смерил взглядом подённого лакея, который стоял на коленях перед печкой и соскребал со стенок сажу.

— Хочу протопить комнату, господин Бетховен.

— Ночью?

— Уже утро.

— Можете идти, сегодня вы мне больше не нужны. Убытки я вам оплачу.

Бетховен посмотрел лакею вслед. Он оказался прав. Уже действительно почти утро. В комнате царили предрассветный полумрак и полнейший хаос. Расплывшиеся, полусгоревшие свечи, груды нот, писем и книг на рояле и полу. Погнутый нож, кусок копчёной колбасы и надрезанный кусок сыру. Клавиши рояля обсыпаны табаком. На стуле рядом с засохшей лужицей соуса несколько пустых бутылок. В этом хаосе он вдруг почувствовал себя человеком, напрасно ищущим выход из лабиринта...

Нет, так нельзя. Первым делом раздавил недогоревшие свечи. Тонкие струйки дыма, клубясь, поднялись к потолку, он закашлялся и открыл окно.

Холода он не чувствовал. Серый сюртук из мягкой шерстяной ткани надёжно защищал его, но зато каким удивительно ясным и чистым стал воздух в комнате, как великолепно очищал он не только голову, но даже тело. Человек — особое существо. Иначе такая сильная любовь, сгорев подобно свече, оставила бы от него только мерзкий клубящийся дым.

Эти номера журналов на полу с критическими отзывами на его произведения — что искал он в них? Связи с Бонапартом, Первым консулом Французской республики, с которым он хотел сравняться, написав «Героическую симфонию»? Но сперва он оказался в республике музыки, обезглавил которую, правда, не парижский палач Анри Сансон, а анонимные рецензенты из лейпцигской, пользующейся весьма солидной репутацией «Всеобщей музыкальной газеты».

В печь! Он собрал все номера. Как там писал один из этих: «Господин ван Бетховен превосходно владеет техникой игры на фортепьяно и уже стал довольно известен, однако не ясно, получится ли из него столь же удачный композитор».

А как оценил другой осёл его фортепьянные и скрипичные сонаты? «Для них характерны бунтарство, стремление к редким модуляциям, отвращение к обычным сочетаниям и обилие трудных пассажей. Но в них нет места ни природе, ни истине. Вступит ли когда-нибудь господин ван Бетховен на путь, предопределённый естественным ходом вещей?»

Ну почему эти тупицы всё искажают? Пустота, искусственность — у них следование духу природы, а рождённое в муках — нечто затруднительное для восприятия или просто противоестественное.

— Что вы тут сжигаете, господин ван Бетховен?

— Крумпхольц! Доброе утро! Я проверяю, способна ли моя печь поглотить дерьмо. Оказывается, способна. Как обстоят дела со скрипичными голосами?

— Да не очень хорошо, — помедлив, ответил долговязый, худой как жердь скрипач. — Не получается что-то с вашей «Весенней сонатой». Я сижу за третьим пюпитром от второй скрипки и потому спросил также Шуппанцига. Он присоединился к моему мнению.

— Понятно. — Отблеск огня сделал лицо Бетховена ещё более красноватым. — Да неужели вы полагаете, что ваши жалкие скрипки... Извините, Крумпхольц, я не хотел вас обидеть. Вы никому не рассказали о том, что я тайно беру у вас уроки игры на скрипке и вообще?.. — Бетховен понизил голос и протянул скрипачу несколько нотных листов: — Вот гонорар за ваши уроки, и, желая доставить вам радость, я напишу для вас сонату для мандолины, ибо вы поистине виртуозно играете на этом инструменте. Наверное, лучше всех в Вене.

Он резко повернулся к двери:

— Войдите...

— Извините, господин ван Бетховен, что я потревожил вас в столь ранний час... — Молодой купец-еврей с бледным лицом и грустными глазами вежливо наклонил голову. — Но я хочу принести вам извинения. Эти субъекты из «Всеобщей музыкальной газеты» пишут такую чушь.

— Ни слова больше, Эппингер, — недовольно пробурчал Бетховен.

— Что вы обсуждаете? — робко спросил Крумпхольц.

— Одну рецензию, — зло усмехнулся Бетховен. — Потому-то сегодня я и занялся их инвентаризацией. Нам всем дали соответствующую оценку в критическом отзыве. Там похвалили девять вариаций для двух скрипок Шуппанцига. Я от души завидую ему! Столь же хвалебную оценку получили фортепьянные вариации господина Филиппа Фройнда. Так же благосклонно был упомянут наш славный Генрих Эппингер с его вариациями для скрипки и виолончели. Соната некоего господина, скрывавшегося под инициалами А. В., была названа просто превосходной и рекомендована для исполнения дамам, а относительно моей скромной особы было прямо сказано: «Его вариациям никак нельзя дать положительную оценку. Тирады слишком неблагозвучны, а непрекращающиеся полутона в сочетании с басом звучат особенно неприятно».

— Мне так неудобно, господин Бетховен, — растерянно пробормотал Эппингер, — ведь я всего лишь дилетант.

— Вы ещё и глупец, Эппингер, — рявкнул на него Бетховен. — Многие профессиональные музыканты, даже выдающиеся пианисты и композиторы, на мой взгляд, просто вечные жалкие дилетанты и, напротив, есть любители, которых можно назвать настоящими музыкантами. К ним относитесь и вы, Эппингер, только не как композитор, а как скрипач.

В дверь постучали. Бетховен, тяжело вздохнув, произнёс: — У меня сейчас урок. Очень тяжкое бремя для профессионального музыканта.

— Значит, ты и есть тот самый юный виртуоз, о котором говорил Крумпхольц. Как тебя зовут?

Лицо мальчика стало бледным как мел.

— Карл... Карл Черни.

— А сколько тебе лет?

— Десять.

— И в таком возрасте ты уже публично исполнял в Леопольдштадтском театре концерт для фортепьяно до минор Моцарта?

— Да... — еле слышно выдохнул мальчик, нервно теребя кончики пальцев.

— Оставь их в покое, они тебе ещё пригодятся.

Бетховен говорил так резко вовсе не потому, что мальчик не пришёлся ему по душе. Напротив, он ему очень понравился, но его облик пробудил такие яркие воспоминания, что они даже подействовали на его тон.

Интересно, сверкают ли его глаза сейчас таким же дьявольским блеском, как когда-то в доме Христиана Готтлиба Нефе? С тех пор прошло целых полжизни одного поколения. Точно так же, как когда-то у него, у юного любителя музыки трепещет сердце, ибо от решения Бетховена зависит его дальнейшая судьба.

Его вдруг охватило неодолимое желание схватить мальчика за волосы и отвести к роялю. Именно так он и поступил.

— В тех местах, где необходим аккомпанемент, я дополню мелодию левой рукой.

Дрожь прошла по телу мальчика, он начал играть, и Бетховен поразился ловкости его маленьких пальчиков. Фердинанду Ризу никогда не достичь такого уровня, какие бы драконовские методы он, Бетховен, ни применял на уроках.

Ах ты проказник! Среди тысячи учеников едва ли можно найти одного с такими способностями.

Поэтому Бетховен, небрежно сыграв несколько аккордов, взглянул на календарь-памятку и отрывисто сказал:

— Вторник и пятница тебя устроят, Карл? Хорошо, тогда в эти дни я жду тебя» у себя ровно в пять часов. Ты ещё ходишь в школу? Занимайся там прилежно, это тебе в жизни пригодится.

— Речь не о школе, — вмешался в разговор Венцель Черни. — Сбылась твоя мечта, мой мальчик. Ты стал учеником знаменитого пианиста Людвига ван Бетховена.

По щекам маленького Карла медленно текли слёзы.

Джульетта Гвичарди ловко натянула перчатки. Она не сводила глаз с Бетховена, казалось, полностью занятого исправлением оркестровой партитуры.

— Это ведь твоя Вторая симфония, не так ли, Людвиг? Я думала, она уже готова.

Её легкомыслие уже не раз приводило Бетховена в ярость. Ведь по-настоящему её никогда не интересовало, чем он занимается.

Он вычеркнул несколько нот и заменил их другими.

— Кстати, Джульетта, я послал тебе Рондо соль мажор. После отделки я посвящу его тебе.

— Очень милая вещица, — она быстро напудрила нос, — но какая-то безличная.

Он сразу же прицепился к этому слову:

— Верно. Мне сейчас нужно что-то безличное. Графиня Лихновски, сестра князя, оказала мне любезность. Позволь мне посвятить ей Рондо.

— А я...

— Ты внакладе не останешься. У меня много других произведений. Выбери себе что-нибудь подходящее.

Она сделала вид, будто погрузилась в раздумье.

— Тогда я выбираю «Лунную сонату».

— Вот как? — Он медленно повернулся. — Тебя привлекло название или... или это связано с Жозефиной?

— Наверное, и то и другое. — Она чуть улыбнулась краешками губ.

— Ты не вправе ничего отнимать у Жозефины.

— Женщине больно такое слышать. — Она приложила платок к глазам.

— Не устраивай, пожалуйста, театр, Джульетта. Хотя, понимаю, так легче сообщить мне кое о чём...

— О чём? — Она посмотрела на него расширенными глазами.

— Я всё знаю, Джульетта. — Он чуть приподнял и опустил плечи. — Не бойся и отойди от двери. Когда ты выходишь замуж?

— Довольно скоро.

— Таково желание Галленберга?

— Разумеется, он безумно влюблён, и потом... мои родители также хотят этого брака.

— Твои родители?

— Да, они говорят, ты пока ещё не признан как музыкант, Галленберг же граф, и все утверждают, что он весьма талантливый композитор. Мне же, как и Жозефине...

— Не стоит её сюда примешивать, — мягко возразил он. — По-моему, мы уже всё друг другу сказали. Или нет?

— А «Лунная соната»! Ты не забыл, что обещал посвятить её мне?

— Я всегда держу слово, Джульетта. Если хочешь, можешь даже распустить в салонах слух о несчастном композиторе низкого происхождения, который был безумно влюблён и потому написал в твою честь сонату. Люди любят такие слезливые истории.

Он вновь склонился над партитурой, но внезапно резко вскочил и обернулся. Когда же он в последний раз ел?

Комната была пуста.

Город он покинул без всякого сожаления, взяв с собой только самые необходимые вещи. Дом, в котором он снял на лето квартиру, походил на замок или, скорее, даже на караульное помещение у ворот замка. Это было здание с двумя пристройками. В середине арка, производившая довольно мрачное впечатление. Однако, пройдя её, можно было попасть на весьма опрятный хозяйственный двор.

Распаковать вещи, кое-как устроиться и работать, работать, работать... Прошло несколько недель, и вдруг однажды кто-то пропел у порога его комнаты мелодию основной темы его Второй сонаты.

Бетховен рывком распахнул дверь. Его лицо сразу же помрачнело и живо напомнило грозовую тучу.

— Ля мажор, а не до Мажор, господин слуга с графским титулом! И он ещё осмеливается играть на виолончели! Взяли бы лучше вместо неё жареного гуся или тушу оленя!

Его сиятельство Цмескаль фон Домановец, чиновник придворной венгерской королевской канцелярии, вытер платком лоснящееся добродушное лицо и хитро подмигнул, показывая на зажатую под мышкой коробку.

— Не соизволят ли его превосходительство расписаться в получении, чтобы я как можно скорее смог отряхнуть со своих ног пыль этого разбойничьего логова?

Вместо ответа Бетховен рывком втащил приятеля в комнату.

— Ох-ох-ох! Все вам кланяются, желают здоровья и всё такое прочее. А как вообще обстоят ваши дела?

— Хорошо. — Прозвучало, правда, не слишком убедительно.

— Тем не менее я полагаю, что ваше изгнание сюда объясняется причудами доктора Шмида.

— Цмескаль!

Граф успокаивающе помахал гусиным пером:

— За исключением немногих ваших друзей, которых можно перечесть по пальцам, никто не знает ни о докторе Шмиде, ни о болезни ваших ушей.

— Боюсь, вы нагло лжёте, Цмескаль.

— Разумеется, но пусть вас это не тревожит. У вас ещё бывают видения?

— Уже довольно долго не было, хотя недавно...

— Вы гипохондрик, Бетховен. Выкиньте этих сверчков из головы.

— Не знаю, Цмескаль. Доктор Шмид постоянно возвращается к этой теме. Ему кажется, что он делает это тактично и незаметно, но я всё замечаю. Он спрашивает, как я сплю ночью, не тревожит ли меня стрекотание сверчков. Тебе он ничего толком не скажет, но означать это может только одно: моё состояние вскоре ухудшится и я окончательно потеряю слух.

Послышался стрекочущий звук. Бетховен тут же окинул взглядом комнату.

— То ли я страдаю манией преследования, то ли здесь действительно завелись сверчки?

— Я такие вещи проделывал с моей тёткой — упокой, Господи, её душу. — Цмескаль скорчил пренебрежительную гримасу. — Стоило ей даже ночью в лютый мороз услышать за окном стрекотание саранчи, как она тут же вставала и отправлялась в заснеженный сад на поиски насекомого. Я же спокойно вытаскивал из-под подушки ключ от кладовой и набивал живот вареньем и фруктами.

— Вы пройдоха, Цмескаль. — Бетховен грустно улыбнулся, — но человек очень славный.

— Как вам угодно, ваше превосходительство, но знайте, что к этому пройдохе вы можете приходить хоть каждое утро. — Цмескаль вытащил из коробки несколько гусиных перьев. — Их хватит вам на десять симфоний. В остальном же я полагаю, что доктор Шмид поступил глупо, ограничив ваш круг общения. Вы — человек, Бетховен, а человек, как никакое другое живое существо на свете, нуждается в общении с себе подобными.

Он немного проводил Цмескаля, а потом обессиленно рухнул на траву на опушке рощи. Согретая солнцем земля источала тёплый пряный аромат, и на душе стало спокойно. Веки сомкнулись, он лежал в полудрёме и вспоминал свои детские игры.

Он вновь превратился в Гулливера, попавшего в страну лилипутов, в глазах которых травинки выглядели мощными стволами деревьев, а снующие вокруг муравьи и крошечные жучки — огромными чудовищами.

— Ти-ти-ти!..

Прямо на ветку уселась иволга. Звуки её пения были удивительно приятны, и одновременно в них звучал какой-то вызов. На фоне пламенеющего заката Бетховен даже воспринял пение птицы как своего рода серенаду.

— Ти-ти-ти!..

Бетховен осторожно взял свой альбом. Нет, эти звуки он непременно должен выразить в нотах. В его собрании они пока отсутствовали, хотя Бетховен записывал нотами даже шум крыльев перепела и журчание ручья. Возможно, всё это пригодится ему для написания симфонии, хотя сама идея была ещё более расплывчатой, неопределённой и смутной, чем медленно поднимающиеся над лугами клубы тумана. Вторая симфония была уже готова, и он уже думал о следующей, с гордым названием «Героическая».

— Ти-ти-ти! Ти-ти-ти-таа!..

Ну хорошо, он записал эти звуки, собрав, если так можно выразиться, последний урожай. Ибо в этом году птичьи голоса замолкнут и, вполне возможно, — тут лицо его помрачнело — к началу нового он уже ничего не будет слышать.

— Ти-ти-ти-тааа!.. Ти-ти-ти-та!

Иволга пела в тональности до мажор. Поразительно. Если бы ещё удалось превратить её в тональность до минор, он воспринял бы происходящее как знак судьбы, от которой ещё никому не удавалось уйти. Но иволга по-прежнему продолжала насвистывать:

— Ти-ти-та! Ти-ти-ти-таа!..

Ну хорошо, дружок, ты убедил меня. Значит, выбираем до мажор. Точно до мажор.

Этот чёртов Цмескаль, конечно, славный малый, но он разбередил рану, сказав правду.

Он, Бетховен, действительно нуждается в общении. Он готов быть доброжелательным ко всем и взамен хотел бы только такого же отношения к себе. Роль отшельника ему совершенно не подходит. Одиночество приносит ему только новые страдания...

Так, может быть, вернуться в Вену? Нет. Слишком быстрая смена обстановки пользы не принесёт. Уж лучше навестить выехавших за город друзей.

Решено, завтра он отправится к ним!

Однако это «завтра» никак не наступало, ибо каждое утро он постоянно уходил с головой в работу.

Однажды вечером он вышел из дома, собираясь отправиться на прогулку. Внезапно он замер в глубоком раздумье.

Мальчик по имени Франц Грильпарцер, живший с Бетховеном в одном коридоре, испуганно наблюдал за ним из воротной ниши.

— Франц...

— Да, господин ван Бетховен?

— Как у нас дела, Франц? — Он горько усмехнулся. — Опять небось сочинил что-нибудь?

— Нет, господин ван Бетховен.

— Можешь утешить себя тем, что у меня пока тоже ничего не получается. Спокойного тебе сна, Франц. Мне же предстоит долгая дорога. До Вены путь не близок.

— Как, вы хотите прямо ночью отправиться в Вену?

Вместо ответа Бетховен махнул на прощанье рукой. Вскоре он вышел на просёлочную дорогу и словно растворился в сгущавшихся сумерках.

Минула полночь, когда он, наконец, с нетерпением дёрнул за шнур колокольчика. Немного подождав, он, словно нетерпеливый студент, принялся выбивать тростью искры из булыжной мостовой.

Наконец дверь открылась. Правой рукой доктор Шмид кое-как запахнул халат, а левой поднёс светильник к лицу незваного гостя.

— Это вы, Бетховен?

Тот ловко крутанул трость и подчёркнуто вежливо снял шляпу.

— Примите уверения в совершеннейшем моём почтении к вашим знаниям, доктор. На этот раз вы поставили превосходный диагноз.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, я просто пришёл к вам с прощальным визитом, ибо я совершенно здоров. Остаётся лишь рассчитаться с вами. За ночной визит, естественно, полагается повышенная плата.

Он прошёл в кабинет. Доктор Шмид проследовал за ним, качая головой.

— Вы сегодня такой...

— Какой? Слишком развязный?

— Если так можно выразиться... С кем вы общались? С этим полоумным бароном фон Цмескалем?

— Отнюдь. — Бетховен сел в кресло с высокой спинкой, с наслаждением вытянул ноги и принялся постукивать по ним тростью. — Нет, думать по-иному меня побудил некий юный поэт.

— Кто?..

— Его зовут Франц Грильпарцер.

— Такого не знаю. — Врач осторожно поправил пенсне. — Даже никогда не слышал о нём.

— Это не имеет значения. — Бетховен небрежно махнул рукой, — но, уверяю вас, вы ещё услышите. Благодаря ему у меня в голове созрел грандиозный замысел, не знаю, право, хватит ли таланта превратить его в музыкальное произведение. Ну ладно, не будем отвлекаться от темы. Итак, доктор, я часто ругал и проклинал вас, но сейчас вы видите перед собой раскаявшегося грешника, чистосердечно заявляющего: я здоров. Какими бы абсурдными ни казались ваши методы лечения, они дали хороший результат.

— Вот видите! Я всегда это говорил, но вас же не переубедишь. Вы оказались самым сложным из всех моих пациентов.

— Должен признаться, что по части веры в медицину я был просто неисправимым язычником.

— Теперь вы, надеюсь, исправились?

— Полностью.

— Это радостное событие стоило мне испорченного сна, — весело улыбнулся врач. — Я действительно достаточно часто и весьма основательно обследовал ваши уши и лишь в целях профилактики и для вашего собственного успокоения рекомендовал капать в них миндальное масло и принимать ванны в сидячем положении.

— Вот именно, Шмид, это главное. — Бетховен выбросил вперёд указательный палец. — Похоже, существует прямая связь между задней частью тела и слуховым органом, так сказать, между южным и северным полюсами.

— Перестаньте издеваться надомной. Вы не только невежда во всём, что касается медицины, вы ещё и истерик. Помните, что я вам уже давно сказал: хотя кое-какие болезненные явления имеют место, нет никаких поводов для серьёзного беспокойства.

— Но вообще вы обращались со мной как-то уж очень осторожно. — Бетховен набрал в грудь побольше воздуха, — ходили вокруг да около, словно кошка, а я — миска с горячей кашей. Но ведь я всё-таки не самый глупый человек на свете. Скажите прямо, если я вдруг перестану слышать стрекотание кузнечиков, это значит?..

— То есть высокие тона? — Доктор Шмид испуганно вытянул перед собой ладонь. — Хватит пугать себя и других, Бетховен! Это значит, что я уже ничем не смогу помочь вам. Ваша мать умерла от чахотки, значит, у вас дурная наследственность и, выражаясь понятным для дилетанта языком, вы можете заболеть чахоткой слуха или мозга. Тогда нить вашей жизни оборвётся самое большое через год.

— Извините меня. — Бетховен поднял с пола цилиндр и тщательно вытер его рукавом.

— За что? — удивился врач.

— За то, что я ломал перед вами комедию. Однако благодаря ей я узнал правду о своей судьбе. Спокойной ночи.

Начать трудиться?..

Многое начато, но ничего не кончено. Так что же сперва?

«Героическая симфония»! Было бы чистейшей воды безумием думать только о ней. Он метался по комнате, как разъярённый зверь, то и дело хватая различные предметы.

«Настоящий отец, — эти слова он слышал ещё в детстве, — обязан вовремя составить завещание на всё своё имущество».

Так что же он может передать по наследству? Может быть, роскошные смычковые инструменты, подаренные ему князем Лихновски? Он распахнул крышку ящика и сразу увидел покрытую ярким лаком скрипку, изготовленную Гварнери ещё в 1718 году. Не меньшим шедевром была скрипка Николо Амати, относящаяся к 1669 году, с чуть выпуклым корпусом и отличавшаяся сладковатым звучанием.

Какое же у него ещё есть недвижимое имущество?

Договоры с издателями с финансовой точки зрения не представляли собой лакомого куска для наследника. Но кто же мог считаться таковым у него?

Его братья?

У него не было особых оснований испытывать к ним дружеские чувства, но всё же это были его братья.

Карл?.. В его жизни произошли большие перемены. В последнее время ему грех было жаловаться на жизнь, но вот Иоганн...

Он взял большой жёлтый лист канцелярской бумаги и начал писать:

«Бетховен

Моим братьям Карлу...»

Он намеренно оставил свободное место. Уж очень ему не хотелось вписывать сюда Иоганна. Стоило ему представить себе фигуру брата с отвислыми плечами и надменной улыбкой, вспомнить, что ещё несколько дней назад он прямо-таки довёл его до белого каления...

Перо вновь забегало по бумаге.

«О люди, считавшие меня злобным упрямцем или мизантропом, вы не знаете тайную причину моего необычного поведения. С детства я был настроен весьма благожелательно по отношению к людям и был способен даже к добрым жестам, но с шести лет я страдаю от неизлечимой болезни, состояние моё всё ухудшается из-за неправильных действий бездарных врачей. Надежды на исцеление у меня почти не осталось. Вы даже представить себе не можете, люди, что значит постоянное чувство одиночества. Я всё время пытаюсь встать выше своих страданий, и порой у меня это получается. Я не могу заставить себя сказать собеседнику: «Говорите громче, я плохо слышу», — но как же могло случиться так, что я...»

Нет, при всём при том он, несмотря на страшные мучения, цеплялся за жизнь. Не будет преувеличением сказать: дьявол порой залепливал ему уши воском так, что он становился совершенно глухим...

Он задумался, а потом принялся писать дальше:

«...был вынужден признаться в своём слабоумии, я, который обладал умом более совершенным, чем многие мои товарищи по профессии. Я просто поддался минутной слабости и потому прошу простить меня. Я не могу себе позволить отдохнуть среди людей за приятной, умной беседой, нет, я вынужден жить как в изгнании...»

Он писал и писал, стремясь выразить на бумаге одолевавшие его душевные и телесные муки. Сколько ему ещё осталось? Год? Нет, так долго он не выдержит. Так, может быть, самоубийство было бы наилучшим выходом?

Он напрягся, стиснул зубы и подписал:

«Хейлигенштадт

6 октября 1802

Людвиг ван Бетховен».

Затем он капнул на бумагу горячим воском и приложил к нему свою печать.

Итак, он снова поселился в Вене, на этот раз на Петерсплац, рядом с караульным помещением. Естественно, его пристанище располагалось на самом верхнем этаже.

Холодный ноябрьский дождь выплёскивался из сточных желобов, крупными каплями стекал по оконному стеклу. Площадь покрылась первым лёгким снежком.

Состояние его слуха равномерно, с дьявольской точностью, ухудшалось. Он стремился трудиться вдвое больше, чем обычно, чтобы полностью использовать оставшееся до рокового часа время.

Его «Героическая симфония»! Сколько он уже размышлял о ней, сколько ломал голову. Увы, но произведение искусства и размышления о нём суть разные вещи.

Тем не менее он не мог упрекнуть себя в безделье. На рояле и полу музыкальной комнаты громоздилось множество композиций. Кое-какие из них Карлу уже удалось пристроить.

Никаких записей относительно своих дел он не вёл. Зачем? После скрипичной сонаты в соль мажоре с оркестром он написал ещё скрипичную сонату в фа мажоре. А может, наоборот? У него была плохая память на даты. Гораздо лучше он запоминал тональности. Тут он наткнулся на фортепьянную сонату, копию которой хотел послать Жозефине. Пусть не опасается, что со слухом у него стало совсем плохо.

Правда, теперь он воспринимал только прежний уровень. Ля-бемоль мажор? Именно в этой тональности он напишет скерцо, превратив ритм в самую настоящую вакханалию, чтобы она явственно ощутила его бодрость и уверенность в себе.

Перо вывело на листе жирную ноту, и в тот же миг за окном послышался медный перезвон. Как обычно, в полдень ударили колокола в соборах Святого Петра и Святого Стефана.

Он встал и подошёл к окну. С высоты птичьего полёта люди на Петерсплац походили на крошечных букашек. Если бы они вдруг спросили его, почему он выбрал такую неудобную квартиру на четвёртом этаже в доме между двумя колокольнями, где ежедневно регулярно звонили на рассвете, в полдень и вечером?.. Что бы он им тогда ответил?

Этот звон утешал и вдохновлял его. Перед силой колоколов расступалась незримая стена, отделявшая его от мира.

Он глубоко вздохнул и вдруг даже задрожал от радости. Как же всё-таки здорово заручиться помощью таких могучих неодолимых союзников.

Квартира была в новом доме, принадлежавшем купцу Циттербарту. Тот, обладая огромным количеством денег, не проявлял к ним особого интереса, отдавая предпочтение театру, в котором ровным счётом ничего не понимал. Его причудой умело воспользовался наделённый коммерческой жилкой автор либретто «Волшебная флейта» господин Шиканедер. Он посоветовал купцу вложить несколько сот тысяч талеров в строительство нового венского театра.

В ушах сатана, блюдя традицию, вновь устроил адский шум. Бетховен принялся нервно расхаживать взад-вперёд. В комнате постепенно становилось темно. Ему очень нравился полумрак — ведь именно тогда начинали пробуждаться боящиеся света совы.

Очевидно, его сегодняшние ожидания были совершенно напрасными. Шум в голове заглушал остальные звуки, однако внезапно ему почудился какой-то сигнал. Словно где-то совсем рядом прозвучало нечто похожее на хорал. Он прислушался, и выражение лица его стало надменным. Теперь он сможет прорваться даже сквозь рёв Левиафана.

Только тихо! Осторожно, очень осторожно, чтобы ничего не пропустить мимо ушей! Вроде бы сатана на какое-то время оставил его в покое.

До мажор? Нет... нечто схожее с хоралом, но лучше в тональности ля мажор?

Осторожно, крайне осторожно, пусть он ничего не слышит, пусть, достаточно просто суметь выбрать нужный аккорд.

Он повторил: ля — ми — до-диез — ля! Затем пьяно: соль — фа-диез, соль — си!.. Звуки из сочинения Родольфа Крейцера, которому он хотел посвятить свой опус?.. Итак, скрипка как бы с трудом играет мелодию, затем соло на рояле.

Теперь ему был нужен свет, чтобы записать нотные знаки, огненными письменами ярко вспыхнувшие у него перед глазами.

Хорошо, пусть будет хорал, если вам так угодно назвать его! Нужно достойно встретить вызов, а потом...

Он никак не мог решиться, долго стоял в раздумье, и на это были достаточно веские основания.

А может, просто набраться мужества и изо всех сил ударить в мерзкую рожу того, кто вновь вежливо постучал в его голову. Пусть это даже сам сатана!

Престо!.. Раллентандо!

Ещё раз! И ещё раз раллентандо с фортепьянным кадансом, который он уж точно исполнит на концерте!..

Злобный дьявол-мучитель заблуждается, если думает, что ему удалось одержать над композитором победу! Нет, ничего у него не получится! Итак, заново! Престо! Крещендо! Сфорцандо! Сфорцандо! Нет, рояль играет слишком медленно! Тогда пусть будет скрипка! На ней исполнит сфорцандо! Аккорд, а затем пиццикато! И ещё раз сфорцандо!..

Тут вторая часть молнией сверкнула перед его глазами. Клубок постепенно распутывался сам собой. Это будут прекрасные вариации, а уж третья часть...

Гм, неплохая мысль. Он заимствует её из Шестой сонаты для скрипки, которую собирался посвятить российскому императору. Однако она показалась чересчур помпезной. Да, попытка была неудачной. Он даже крейцера не заработал.

Внезапно Бетховен почувствовал себя совершенно разбитым. Правда, внутри всё дрожало и звенело, как натянутая струна, но Бетховен знал, что это скоро кончится и тогда он будет лежать неподвижно и даже слова не сможет сказать. Эдакий бессловесный, бесполезный чурбан.

Ничего не поделаешь, он уже наполовину оглох, и душевный порыв, заставивший его, подобно Прометею, красть у богов огонь, обернулся изрядно досаждавшими ему в последнее время желудочными коликами. Интересно, в них тоже есть какой-то тайный смысл?

Он подошёл к окну как раз в тот момент, когда мимо с гордым видом проходил Карл Черни. Видимо, он шёл к пекарю.

— Эй, бездомный щенок, ну-ка поднимись ко мне!

На пороге мальчик вежливо поздоровался:

— Доброе утро, маэстро.

— Для меня оно началось ещё вчера вечером. У тебя хорошие ноги?

— Куда прикажете сходить, маэстро?

— И ты не боишься Чёрного человека?

— Кого-кого?

— Скрипача Брайдтауэра. Он ведь мулат. Сбегай в «Золотой гриф» и вытащи его из постели за смуглые ноги, а потом схвати за курчавые волосы так, как я хватаю тебя сейчас за твои космы, и приволоки сюда, понял? Он должен опробовать новую скрипичную сонату для нашего концерта. Можешь также присутствовать.

— И слушать, маэстро?

— А как же? Или ты хочешь полировать смычок господина Брайдтауэра? Мне очень важна твоя оценка, Карл. Сегодня ночью я написал скрипичную сонату для Родольфа Крейцера, вот мы её и вставим в концерт. Как, ты ещё здесь?

Зал в Аугартене был переполнен. Музыкальные утренники, начинавшиеся обычно в восемь часов, пользовались огромной популярностью. Был прекрасный солнечный майский день, и публика валом валила на концерт, привлечённая славой молодого скрипача-мулата Джорджа Брайдтауэра, которого газеты называли «любимцем лондонских салонов».

От кружившихся вокруг его имени слухов веяло жарким дыханием африканской саванны, где бродили стада жирафов и слонов, а по ночам всё заглушал свирепый львиный рёв. Отец Брайдтауэра был самым настоящим негром, а мать — белой женщиной. Принц Уэльский отправил своего концертмейстера в отпуск, чтобы тот принял целебные ванны в Теплице и Карлсбаде. Заодно чернокожий виртуоз посетил Вену. Сейчас этот среднего роста мулат с подчёркнуто скромным видом стоял на подиуме. Его грустные глаза с бесконечной тоской смотрели куда-то вдаль.

Вот он несколько раз прошёлся пальцами по скрипке и крепко прижал её к подбородку.

Но Бетховен выжидал, лишь заметив внизу какое-то движение, провёл одной, потом другой рукой по всклокоченным волосам. Затем он поймал взгляд Жозефины и многозначительно улыбнулся, давая понять, что сегодня они играют для неё.

Жозефина согласно кивнула.

Глаза Бетховена расширились, потемнели, и он сделал знак скрипачу.

От напряжения его лицо исказила судорога. Он глубоко вздохнул.

Из-под пальцев плавно полились звуки. Он выдержал, он смог преодолеть себя, и теперь нужно приготовиться к безумной охоте за мелодиями.

Так, теперь раллентандо... Он играл совершенно раскованно, забыв о своём недуге, он был весь порыв вперёд. Его могучие, похожие на звериные лапы руки то с силой ударяли по клавишам, то, наоборот, ласково прикасались к ним. Что там себе позволяет этот субъект со своей скрипкой? Почему он никак не угонится за ним? Ну наконец-то чернокожий понял, как надо играть. Это на репетиции он мог позволить себе лениться, а на концерте...

Маленький Карл Черни стоял прислонившись к стене. Рядом на стуле сидел его отец.

— Батюшка...

— Тише, Карл, чего тебе?

— Батюшка, вон там, — мальчик вытянул дрожащую руку, — мой учитель. Он всё это сам сочинил... А я его ученик...

— Я знаю, Карл.

— Батюшка, мой учитель вчера очень хвалил меня, и между собой... мы называем его сочинение «Крейцеровой сонатой».

Раздражённые взгляды отнюдь не смутили мальчика. Через какое-то время он начал снова:

— Сейчас учитель закончит, и тогда...

Его глаза засверкали, он заранее сблизил ладони, чтобы зааплодировать первым.

Внезапно он замер, недоумённо поводя головой: хохот, свист и улюлюканье заглушили несколько хлопков.

— Батюшка... они же смеются над ним.

Рядом кто-то с откровенной издёвкой произнёс:

— Мой свояк Моцарт никогда не позволил бы себе написать такую чушь.

Другой не менее издевательским тоном сказал:

— Это всё, наверное, потому, что он наполовину глухой и не может уследить за звуками. Мы должны громче смеяться и свистеть, иначе он не услышит.

Князь Лихновски смущённо взглянул на Цмескаля, тот в ответ лишь беспомощно пожал плечами, и только Франц Брунсвик знал, что нужно делать.

Он ловко вспрыгнул на подиум, одёрнул венгерку, ободряюще похлопал по плечу Брайдтауэра, низко поклонился Бетховену и заключил его в объятия.

От неожиданности в зале смолк шум. Через несколько минут в тишине особенно отчётливо прозвучал надменный женский голос:

— Франц!

— Да, Жозефина?..

— Я хочу только сказать, что горжусь тобой, Франц.

Карл ван Бетховен пришёл к единственно возможному, по его мнению, выводу: Людвиг так и останется наивным мальчиком, ничего не понимающим в этом мире, и потому за все его дела возьмётся он, Карл, надежда их семьи, а ныне старший сборщик налогов его императорского и королевского величества, с патентом, скреплённым гербовой печатью. Вот так-то! Иоганну же дальше аптекаря не продвинуться.

Нет, Людвиг у них, конечно, гений, но уж больно непутёвый. На что он только тратит свою воистину драгоценную жизнь?! Сперва мечтал сочинить оперу, воплотившую бы в себе идеалы человечества. Нет чтобы написать оперу, которая принесла бы хороший доход. Оказывается, на такие уступки он не способен.

А теперь ещё полный провал с сонатой для скрипки ля мажор, посвящённой Родольфу Крейцеру. Что за вздорная мысль заменить скрипкой и пианино целый оркестр!

Он пробежал глазами нотные листы «Крейцеровой сонаты» и тяжело вздохнул. Он, Карл ван Бетховен, сочинит её заново, невзирая на весьма обременительные обязанности чиновника на императорской службе.

А как прикажете поступить? Как бы там ни было, но Людвиг его брат, а братья должны помогать друг другу. Издатель Зимрок в Бонне уже проявляет нетерпение, но предложить ему можно лишь изменённый вариант скрипичной сонаты, а может быть, симфонию, и то при условии, что Людвиг заставит себя написать её.

Карл взял чернильницу, бумагу и перо.

Как же обратиться к издателю?

Зимрок, правда, знал братьев Бетховен, когда они ещё бегали с сопливыми носами, но теперь Карлу, как старшему сборщику налогов, надлежит держать дистанцию, и потому лучше обратиться к нему по всем правилам этикета.

Он вывел первую фразу, и перо сразу же легко побежало по бумаге.

«Глубокоуважаемый господин!

В настоящий момент фортепьянные концерты, как, впрочем, и инструментальные произведения, аранжируются под надзором весьма одарённого композитора. Последние уже вполне пригодны для исполнения на фортепьяно как под аккомпанемент, так и соло...»

Сзади кто-то спросил:

— Скажите, господин ван Бетховен здесь?

Карл медленно повернулся. Его лицо приняло недовольное выражение. Он нарочито медленно поигрывал цепочкой своих золотых часов.

— Нет, его здесь нет.

Право, этот Стефан фон Бройнинг вконец обнаглел. Можно подумать, что на свете есть только один Бетховен.

Игнаций фон Гляйхенштейн, друг и почитатель Бетховена, познакомивший с ним Бройнинга, подтверждающе кивнул:

— Что я тебе говорил, Стефан? Он, конечно, забыл. Сейчас он, наверное, у Цмескаля или даёт уроки. Мы условились с художником именно на этот час. Господин ван Бетховен согласился ему позировать. Ну ничего не поделаешь, в полдень придём ещё раз.

— Меня это не касается, — холодно бросил в ответ Карл ван Бетховен, — но должен предупредить, что в настоящее время ни о каком позировании даже речи быть не может.

— Но почему? — недоумённо спросил Бройнинг.

— Потому что мне и моему брату придётся много и напряжённо трудиться. Нам нужно переделать его скрипичную сонату ля мажор и другие сочинения.

Стефан фон Бройнинг на мгновение задумался, а потом расхохотался во весь голос:

— Не смешите меня, господин старший сборщик налогов. Или вы чрезвычайно много возомнили о себе, или, наоборот, у вас в голове чего-то не хватает. Мне трудно судить...

— Господин фон Бройнинг!

— Господин старший сборщик налогов! Вы уже расставили свои рисовальные принадлежности, господин живописец?

Они не спеша удалились. Карл ван Бетховен мрачно посмотрел им вслед, дописал письмо и запечатал конверт. Потом он тщательно застегнул мундир, ибо считал должным являться на почту в подобающем для императорского чиновника виде. Ничего хорошего он от брата не ждал. Как известно, неблагодарность правит миром.

Он предугадал реакцию брата на своё великодушное предложение. И хотя он ни словом не упомянул о письме господину Зимроку, а лишь тактично намекнул на свою готовность снять с плеч любимого брата бремя непосильного труда, Людвиг тут же швырнул ему в голову ключом. Так он недавно поступил и с кельнером в ресторане «Лебедь».

Но перед ним он хотя бы извинился позже. Его, Карла, он к тому же обозвал «судебным исполнителем, страдающим манией величия».

Ну как можно быть столь невоздержанным на язык?

Да неужели он не понимает, что в таком виде сонату не будет исполнять даже сам Крейцер, которому она, собственно говоря, и посвящена. Профессор Парижской консерватории и личный концертмейстер Бонапарта уже «вежливо поблагодарил и отказался». Об этом Карлу стало известно из совершенно надёжных источников. А ведь требовалось внести всего лишь незначительные исправления.

Интересно, чувствует ли себя Людвиг лучше, переехав к Бройнингам? Они занимали две квартиры с общим коридором и обходились одной кухаркой. А ведь Людвиг болен, тяжело болен, и ни один врач пока не в состоянии установить причину болезни. Пациента почему-то лихорадило, но к утру он обычно успокаивался, а вечером всё начиналось заново. Порой его состояние внушало самые серьёзные опасения. Но он, Карл, знал об этом только по слухам или от Иоганна, который в аптеке иногда ему выписывал рецепты. Да, Людвига никак нельзя было назвать настоящим братом.

Между тем ситуация складывалась очень тревожная. Утренние визиты доктора Шмида завершались обычно довольно туманными речами о кризисе, после которого якобы больной или пойдёт на поправку, или... Ко всему прочему, Людвиг остался в квартире один. Он никого не терпел рядом с собой, ибо не желал, чтобы знали, что он серьёзно болен. В лучшем случае он пускал к себе юного Карла Черни. Гляйхенштейн уехал, Цмескаль, равно как и Бройнинг, целыми днями пропадал на службе.

— Маэстро! Я прошу вас, дорогой маэстро!..

— Ты ведёшь себя неразумно, Карл, хотя я очень люблю тебя! — Голос Бетховена был подобен раскату грома. — Пойми, если мертвецы не придут ко мне, я буду вынужден сам отправиться к ним.

Карл Черни задрожал от страха. Эти страшные речи и сам маэстро, спокойно, с достоинством готовящийся пойти к мертвецам. Нет, пока он неторопливо надевает халат, нужно ринуться вниз по лестнице и...

Температура явно повысилась, и маэстро просто бредил. Хоть бы скорее пришли господин фон Бройнинг или господин Цмескаль.

— Карл!.. — Голос Бетховена прозвучал резко и требовательно. — Ты ведь хочешь стать настоящим музыкантом, не так ли? В высшей степени безумное желание, Карл. Выбери себе лучше другую профессию. — Бетховен прищурился. — Небось думаешь, что я это в бреду говорю? Угадал, мальчик. Тем не менее я полностью отдаю себе отчёт в своих словах и потому хочу преподать тебе маленький урок. Ты боишься меня? Запомни, с этого всё и начинается. Истинно великие музыканты всегда внушают страх, ненависть или презрение. Уж поверь мне, ты сам будешь в тягость. — Бетховен вздохнул и сел за рояль. — Для меня сейчас главное — найти нужную октаву. Подожди, кажется, я её нашёл.

— А что вы вообще ищете, маэстро? — осторожно спросил мальчик, желая отсрочить жуткое событие.

— Странный вопрос. Может быть, тень, блуждающую в царстве мёртвых. А может, и нет. Кто мне ответит? — Он рассмеялся. — Ты снова боишься, Карл, не отрицай, боишься. Истинный талант должен непременно поддерживать отношения с мертвецами и даже с самим сатаной, какое бы обличье он ни принимал.

Он заиграл, напевая скрипучим голосом «Прощальную песню»:

— «La victoire en chantant nous ouvre la barriere». Нет, преграды остаются! Даже вам, достопочтенный адмирал Горацио Нельсон, не суждено приказать канонирам на «Виктории» пушечным огнём смести все преграды.

Он пренебрежительно махнул рукой, как бы показывая, что ему неприятны дальнейшие рассуждения на эту тему.

— Разумеется, мне известно, что вы погибли в морском бою. И мы — надеюсь, вы понимаете меня, адмирал? — когда-нибудь встретимся на мосту между жизнью и смертью. Впрочем, нет, «Chant du depart» никак не может стать для нас связующим звеном, ибо вы принадлежали к враждебному лагерю. Но разве для нас троих это имеет значение? Я имею в виду Бонапарта, вас, Горацио Нельсон, и себя, Людвига ван Бетховена. Зачем вам примыкать к какому-либо лагерю?

Карл Черни в ужасе зажал рот руками.

Внезапно Бетховен застонал, оскалил зубы и как разъярённый зверь набросился на рояль. Рамм!..

— Вот, вот каким должен быть заключительный аккорд. — Его грудь вздымалась, как кузнечные мехи. — Я нашёл решение! Повторяю!

Он сыграл ещё раз заключительный аккорд, внимательно прислушиваясь к звукам.

— Вот... вот... вот, наконец выстраивается мост... Рамм... та-та-та-тара... Рамм!! Татата-тарара... Карл, ну-ка быстро зажги свечи! Неси скорее нотную бумагу и карандаш! Почему у тебя так дрожат руки, дурачок? Боишься света? Держи подсвечник выше, ещё выше! Ещё два-три нотных знака, и всё.

Он ещё раз сыграл мелодию.

— Что это, маэстро? — еле слышно спросил Карл.

— Разве я тебе не сказал? Извини, мой мальчик. Это начало траурного марша из «Героической симфонии».

На следующий день, как обычно, с визитом пришёл доктор Шмид.

— Бетховен, вы что, совсем утратили разум?

— Очевидно, ещё нет, — с несвойственной ему мягкостью ответил Бетховен. — Иначе я не сидел бы здесь.

Он приложил к уху слуховой рожок, едва не упёршись огромным раструбом в лицо врачу, и нетерпеливо спросил:

— Вы хоть знаете, как по-латыни называется моя болезнь?

— Бросьте валять дурака!

— Ах, вот как вы называете мою любознательность! Тогда я в отместку выброшусь из окна.

— Чёрт бы вас побрал, Бетховен.

— Он этого даже с вашей помощью не сделает, господин профессор, — скорбно вздохнул Бетховен.

Сейчас они походили на двух собак, скалящих зубы и угрожающе рычащих друг на друга.

После ухода врача Бетховен вытащил черновые записи Третьей симфонии. Их уже Накопилось достаточно. Кое-что могло пригодиться, остальное пойдёт только на растопку.

Странно, что, несмотря на лихорадочное состояние, заметки были написаны чётким и ясным почерком, словно он находился в здравом уме и твёрдой памяти. Он вспомнил, что называл Горацио Нельсона покойником. Действительно, ходили слухи, что он погиб в битве при Абукире, но ведь с тех пор прошло уже несколько лет. В его воспалённом воображении всё перемешалось — битва при Абукире, слухи о смерти прославленного флотоводца и недавно опубликованное в газетах сообщение о том, что он вывесил свой адмиральский флаг на «Виктории».

Вдруг его охватило беспокойство, сменившее прежнее лихорадочное состояние. Он с трудом дождался появления Бройнинга.

— Где я нахожусь? Какой тут номер дома, Стефан?

— У тебя по-прежнему голова кругом идёт, Людвиг. — Бройнинг искоса взглянул на него. — Овердеблинг, четыре. У подъезда ещё висит табличка с именем наймодателя. Чтобы сразу снять все подозрения: перед твоими окнами сады, виноградники и плодородные поля... Да ты меня совсем не слушаешь, Людвиг?

— Ты не мог бы сбегать к Штейну, Стефан, и уговорить его доставить мне в Деблинг рояль. Я боюсь везти туда свой инструмент. Не хочется терять понапрасну время. Когда вы закончите разрабатывать план новой войны, я вернусь уже с готовой симфонией.

— Нет, мы сделаем по-другому. Я арендую у Штейна рояль и вновь поплетусь на службу, а ты немедленно ляжешь в постель.

Скрип ключа в замке прозвучал холодно и безжалостно. На лестнице загремели шаги Бройнинга.

«Он — настоящий друг, — подумал Бетховен, — но, увы, у него не женские руки. Хотя, может быть, они мне тоже не нужны, как не нужна дружба доброго, славного Цмескаля. Нет, моим другом, наверное, может быть только великое святое чувство полного одиночества, если, конечно, это можно назвать дружбой».

Вещи, которые он взял с собой, должны были сохранить ощущение связи с прежним окружением и заставить забыть о том, что вскоре ему предстояла встреча с чужбиной. Именно такой, в сущности, стала для него теперь Вена.

Так пусть же с гравюр за ним наблюдают Гендель и Бах — его строгие и взыскательные критики, — пусть на стене висит копия знаменитой картины Давида, изображающей клятву Горациев. Фригийский колпак он тоже взял с собой, равно как и своих «старейших учителей и друзей из Эллады» — Гомера, Платона и Плутарха. Он располагал также целой кипой нотной бумаги и целой кучей перьев, лично нарезанных для него Цмескалем, с его вечной улыбкой на круглом лице...

— Пожалуйста, обрати внимание, Людвиг! Это перья трёх гусей, героически отдавших свою жизнь ради этой великой цели. Третьим из них ты можешь написать свою Третью симфонию под гордым названием «Героическая», и, если пожелаешь, я могу даже изготовить для тебя красные чернила из гусиной крови. И если это всё не поможет, значит, ты и впрямь утратил вдохновение и ни к чему более в музыке не пригоден.

Интересно, почему на сей раз перед работой на душе у него было как-то особенно торжественно? Разумеется, симфония должна была получиться совершенно необыкновенной, но ведь это ещё не причина...

Странно также, что у него вдруг куда-то пропало честолюбие. Что ему теперь Аркольский мост, по которому Бонапарт когда-то пробежал под градом пуль, что ему, в конце концов, сам Бонапарт, ставший Первым пожизненным консулом Франции?.. А ведь как когда-то он мечтал уподобиться ему и носить гордый титул «Первого консула музыки». Эти мечты казались ему теперь какими-то очень уж низменными, почти не достойными его...

А может быть, всё дело в том, что он ныне на рубеже сорока и какой-то жребий должен уже окончательно выпасть ему? Нет, тоже не то...

Герой со знаменем бросился вперёд. Свист пуль не остановил его. Он лишь чуть повернул голову, но не назад, а вбок, а шпага его неизменно указывала путь в новый, лучший мир. Обернувшись, он хотел убедиться, что соратники не покинули его...

Так изменились их лица или он просто вдруг увидел страшное прошлое этих солдат, побудившее их штурмовать мост?

Ткачи больше не следят, скрючившись у своих станков, за челноками, скользящими быстро и неудержимо, нынче они ткут свободу и человечность...

Крестьяне оставили свои плуги. Но настанет день, и заброшенные поля заколосятся новым урожаем, взойдут пышные хлеба, и женщинам и детям не придётся изнывать на мучительной барщине, нет, они будут сытыми и свободными. Так вперёд же со знаменем в руке!

Ты падаешь на землю, брат? Где твоё знамя? Нет, нельзя останавливаться. Рабочие фабрик и мануфактур должны всегда стремиться вперёд мощным неудержимым потоком...

И теперь, выходит, он должен это всё положить на музыку?

Солнце медленно опустилось за горизонт. Вскоре наступит час, когда можно будет зажечь свечи, и их огоньки возвестят о его готовности приступить к работе... О, это непостижимое величие ночи!

Он долго сидел у рояля, глядя на пламя свечи, и чего-то ждал. Чего только?

Когда с глаз спала пелена, он увидел в окне сидевшего на дереве чёрного дрозда. Тот пел свою вечернюю песню перед тем, как заснуть, засунув голову под крыло. Иногда птичка, раскрывая клюв, чуть наклонялась вперёд. Кому она кланялась? Мерцающей звезде?

Вдруг она, словно испугавшись чего-то, замолкла и бесшумно скрылась в гуще кроны, которая всё больше и больше погружалась в темноту.

Но его это уже не интересовало. Прислушавшись к птичьему щебетанию, он сыграл два аккорда, сразу же остановившись на аллегро бриозо. Стена, мешавшая ему, рухнула, и он обрадовался этому, как ребёнок.

Ты испугался, маленький дрозд? А у меня страх пропал, и я теперь понимаю, зачем ты явился ко мне вместе со звездой.

Когда дело дойдёт до главной темы, пусть приглушат звук виолончели, ибо здесь нужны резкие, синкопические сфорцандо всего оркестра. И пусть эти режущие слух, стонущие аккорды диссонансом затронут основу органного пункта, пусть! Теперь духовые инструменты, но фортиссимо, и пусть первыми звучат валторны и трубы!

Нет, слабо, слишком слабо! Утроить, всё утроить! Титаны бросаются не галькой, а обломками скал! Вот именно, пусть звучит втрое громче!

Ночь молчала, на небе сверкали золотые и серебряные искры. Может быть, за окном кричала сова, но он ничего не слышал. Сегодня уши его словно запечатали воском, и даже сфорцандо отзывалось только глухим жужжанием.

Слуховые рожки не помогали, и он взял им самим придуманный инструмент. Это была палочка из твёрдой древесной породы. Один её конец он зажал в зубах, другой воткнул между клавиш. Тем самым звуки через рот достигали ушей.

Но сегодня даже он не помогал. Всё вокруг словно окуталось глухой завесой молчания, но он всё равно играл, свистел, хрипел, выл, брызгал чернилами на линованную бумагу, взывал к ночи, которая не отвечала ему, разговаривал со звёздами, которые не обращали на него ни малейшего внимания, а в промежутке давал указания музыкальным инструментам: «Литавры! Бим-бум! Теперь трубы! Потом гобои со скрипками! А где призывный зов рога? Пусть он звучит громче! Ещё громче».

Его лицо конвульсивно дрожало от возбуждения.

«Нет, на такой диссонанс, кроме меня, пока ещё никто, — он надрывно закашлялся, — никто не отважился».

Жизнь казалась пёстрой мозаикой, порой распадавшейся на мелкие камушки. Но иногда она представлялась ему муравейником, куда он сунул голову и сразу же потерял время и силы в потоке мелких незначительных эпизодов.

«Героическая симфония» была в основном готова. Так ли это на самом деле? Как легко жилось на свете его знаменитому сопернику аббату Фоглеру. Он мог, не стесняясь, небрежно обронить в разговоре, что создал «новое, ещё более совершенное произведение». Бетховен никогда не употреблял таких слов. Он предпочитал держаться скромно, просто «писать» свои сочинения и радоваться в душе, когда заканчивал их и передавал копиистам.

Впрочем, из Деблинга он привёз ещё фортепьянную сонату фа мажор. Он сочинил её во время прогулки с Ризом, и дома, даже не сняв шляпы, тут же уселся за рояль, сыграл сонату в бешеном ритме и тут же для уверенности записал её.

Сейчас он был как выжатый лимон и нуждался лишь в покое. Но где его взять, покой?

Как же ему мешали мелочи жизни! Квартира, которую ему раздобыл Риз, казалось, удовлетворяла самым строгим требованиям. Она располагалась на четвёртом этаже в доме неподалёку от Молочного бастиона и была очень уютно обставлена. Но владеть одновременно четырьмя квартирами было для него не просто непозволительной роскошью, нет, это было чистейшей воды безумием. Риз возлагал всю вину на Бройнинга, а тот, в свою очередь, предъявлял претензии к Бетховену. Опять эти свары, раздоры и прочие неприятности.

А тут ещё эта опера, которую следовало написать чуть ли не за ночь. Какая-то нелепая история о пребывании Александра Великого в Индии! Он уже, правда, попытался придумать нечто вроде ансамблевого пения на эту тему, но ничего путного не вышло.

Итак, четыре квартиры и непримиримая вражда с Бройнингом, из-за которой он очень страдал, и опера, которую ему как фокуснику предстояло вытряхнуть прямо из рукава. Эти люди полагали, что создать оперу для него пара пустяков. Ох уж этот интендант барон фон Браун и его окружение. О чём они только думают?

Он вновь услышал предостерегающий голос, прозвучавший откуда-то из глубин памяти и напомнивший ему о далёком детстве, когда он играл на клавесине, который теперь сравнивал с увеличенной в размерах доской для рубки мяса.

А сказано ему было следующее: «Тебе никогда не удастся превзойти великого создателя ораторий Генделя. Не забудь также имя величайшего оперного композитора. Вспомни Моцарта».

Но барон фон Браун упорно настаивал на своём, а секретарь придворного театра господин фон Зоннляйтнер не только обнаружил вместе с Трейчке нужный текст, но ещё и переработал его, Написан он был французом по имени Буйи, на музыку его положил сам месье Гаво, и постановка уже с успехом прошла на сценах многих театров. В свою очередь, итальянец Фернандо Паэр также обратился к этому либретто. В его варианте опера называлась «Леонора», Гаво назвал своё произведение «L’amour conjugal» — «Супружеская любовь». Зоннляйтнер и Трейчке дали ей название «Фиделио».

Но «Леонора» ему гораздо больше нравилась. Когда-то в Бонне он обещал юной Леоноре написать в её честь увертюру. С тех пор минула чуть ли не вечность. Неужели это случайно совпало?

Впрочем, тогда Элеонора упомянула имя Монсиньи, а по сравнению с этим Голиафом в музыке он выглядел Давидом, но только без пращи и камня.

Тут на пороге возник Цмескаль. Доброго славного сибарита явно мучило любопытство, но начал он очень официально и, по обыкновению, довольно брюзгливым тоном:

— К сожалению, вы не ходите в церковь, господин ван Бетховен, и тем самым лишаете себя великолепного зрелища. Недавно в соборе Святого Стефана состоялось венчание Джульетты Гвичарди с графом Галленбергом, но это ещё не всё...

— Ну говори же...

— Во время торжественной церемонии исполняли музыку графа, что было воспринято как небесная кара.

— Меня это не интересует.

— А я думал, ты придёшь в ярость и из ревности перережешь ему горло. С каким бы удовольствием я посмотрел на его муки. Да, и ещё: по моему настоянию Лобковиц усилил состав оркестра, который будет исполнять твою симфонию. Только он просит узнать, когда ему доставят партитуру.

— Выходит, Лобковиц полагает, что «Героическая симфония» предназначена именно ему? По-моему, его сиятельство заблуждается.

Чуть позже он вышел на улицу, сразу окунувшись в словно ожидавшую его темноту. Бог с ней, Джульеттой, но почему так долго нет писем от Жозефины?

Никак у него не получалось закончить «Фиделио». Наконец Бетховен разорвал в клочья наброски и почувствовал, что освободился от чего-то непонятного, упорно завлекавшего его на ложный путь.

Между тем накануне вечером он взялся за работу в превосходном настроении. Из Шотландии, точнее из Эдинбурга, пришло послание от издателя, выразившего интерес к его композициям. Он предлагал ему положить на музыку шотландские народные песни.

Ничто не изнуряло его так, как бесполезный труд. Ну где, где его ошибка, что мешает ему продвинуться дальше?

Но было бессмысленно и дальше ломать над этим голову, ведь в искусстве нельзя ничего достигнуть с помощью математических методов. Он ещё раз усталым взором пробежал строки либретто.

Любовь, брак, верность, жена, готовая пожертвовать собой ради мужа...

До глубины души трогательная история, но для него не более чем упражнения по теории композиции.

Цмескаль! Вот кто ему сейчас нужен!

Ноты Третьей симфонии, именуемой «Героическая», ему недавно принесли от копииста. Посыльный просто сиял от радости...

Он же был очень мрачен, но преодолел себя и внимательно просмотрел два увесистых манускрипта. Цмескаль должен отнести их Лобковицу — непонятно, впрочем, откуда у этого транжиры с княжеским титулом такой жадный интерес к его творениям. Его никак нельзя объяснить страстной любовью к музыке. Князь прекрасно знал, кого именно прославляла и воспевала симфония, но это его нисколько не смущало. Если за деньги можно купить любовь прекрасных женщин, и породистых, неизменно побеждавших на скачках лошадей, и дорогие картины, то почему бы не купить выдержанную в совершенно новом духе музыку, пусть даже она посвящена тому, кто обрёк на гибель это полубезумное общество. А может быть, он просто не хотел уступать другим бездумно тратящим огромные деньги богачам — графу Разумовскому, например, или банкиру Вюрцу? Правда, ходили слухи, что Лобковица вскоре объявят недееспособным, и, возможно, именно поэтому он как бы стремился успеть первым связать своё имя с новой симфонией, тем более что другой манускрипт вскоре наверняка отправится в Париж.

Титульный лист оставался чистым. Так кому же посвятить её?

Ослепительно белая бумага неудержимо манила, и он даже выдавил на лице улыбку. Он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком, пожелавшим доказать своё умение рисовать или писать. Правда, в данном случае у него был гораздо более торжественный повод. Он на мгновение задумался, а потом вывел на листе: «Посвящается Бонапарту».

Буквы получились очень чёткими, и как-то захотелось добавить ещё что-нибудь. Знаменосцу свободы?

Нет, слишком витиевато, а тут требуется скромность. Речь идёт о слишком грандиозном деле. Какой, впрочем, наилучший девиз искусства?

Брату рода человеческого? Нет, слишком расплывчато и сентиментально.

Нужно подождать, пока в голову придёт нужная мысль.

Чтобы внести хоть какую-то ясность, он поставил на листе свою печать: «Людвиг ван Бетховен» и вспомнил, что по-итальянски его имя звучит «Луиджи». Так звали брата полководца, одержавшего столько побед в Верхней Италии.

Бонапарт и Бетховен. Вот два краеугольных камня. Остальное имело второстепенное значение, хотя...

Оба внушительных манускрипта лежали на рояле, он сам сидел неподвижно, зажав в пальцах гусиное перо. Почему-то вспомнились юность, детство, в котором было так мало радостей и так много горьких переживаний...

Каинова печать на его смуглом лице, неуклюжая фигура, крупные оспины... Поэтому сверстники, конечно, избегали его. А тут ещё отец-пьяница, лишённый родительских прав. Но даже будь Иоганн ван Бетховен совершеннейшим трезвенником, всё равно его сыну уготовано место среди «плебейского сброда». Пришлось проделать очень долгий путь, прежде чем он умом и сердцем осознал, что у этих людей тоже есть знамя, здесь, в тёмной комнате — Бетховен положил руку на партитуру, — оно, как на ветру, на штормовом ветру, развевается от его дыхания.

Составленное в Хейлигенштадте завещание лежало в секретере. Вывод врача был подобен граду шрапнели, но теперь он рассматривал завещание только как своего рода предупреждение в надежде, что такие минуты слабости больше не повторятся. Жозефина! Их жестоко разлучили, но здесь тоже далеко не всё так просто, как дважды два. Но вернёмся к Бонапарту. Бернадот подчёркивал, что триколор — это цвета свободы, равенства, братства. Но почему, почему его, Бетховена, друзья воспринимают его страстную приверженность французскому знамени как причуду, как признак сильного переутомления.

«Маленький капрал». Так солдаты любовно называли Бонапарта, несмотря на его генеральский мундир и звание Первого консула. Ведь он по-прежнему оставался для них просто капралом, по-товарищески спавшим с ними у лагерных костров и точно так же, как они, кутавшимся в шинель под холодными звёздами или густыми хлопьями снега. Главное, что он был скромен и по-человечески относился к солдатам.

Так, может быть, отразить в посвящении именно эти его качества?

Риз вбежал в комнату и, отдышавшись, крикнул прямо с порога:

— Срочная... депеша... из Парижа, маэстро!.. Бонапарт стал императором.

— Кто?.. — Бетховен удивлённо наморщил изъеденный оспинами лоб.

— Он именуется теперь Наполеоном Первым. Франция больше не республика. Он сам себя провозгласил императором.

— Не нужно так глупо шутить, Фердинанд. — Смуглое лицо Бетховена даже посерело. — Тем более что вы выбрали крайне неудачный момент. Только что мне принесли копии симфонии. Вы можете сравнить их с оригиналом.

— Значит, это и есть «Героическая симфония», маэстро. — Риз робкими шагами приблизился к роялю.

— Только вот титульный лист вам придётся заменить, друг мой, — прозвучал басовитый барственный голос Риза. — Его величество император Франции Наполеон Первый вряд ли одобрит такое простецкое обращение к нему. Он уже никому не позволит называть себя Бонапартом. — Уголки тонких губ Цмескаля опустились, обозначив снисходительную усмешку. — А вообще почему у тебя дела должны идти лучше, чем у меня, Людвиг? Мне эта история стоила роскошных пряжек на башмаках. У меня их ловко срезали в толпе возле афиши.

Он тяжело опустился на стул, кряхтя вытянул ноги и несколько минут с нескрываемым сожалением разглядывал башмаки.

— Что молчишь, Людвиг? Между тем меня, несмотря на понесённый ущерб, по-прежнему одолевает жажда знаний. Я говорю это вполне серьёзно. Я — человек терпимый, особенно если речь идёт о политических взглядах. И потом, один любит блондинок, другой — брюнеток, и нечего постороннему вмешиваться в чужие дела, а уж тем более лезть с непрошеными советами. Но я никак не могу понять смысл происшедшего во Франции. Сперва они отправили на гильотину короля, его родню и дворян...

— Полагаешь, незаслуженно?..

— Хорошо, хорошо, не будем спорить на эту тему, но теперь у них вновь появляется король, пардон, император, который, как сказано в афише, по поводу коронации присвоил высшие дворянские титулы многим своим сановникам. И как тут быть с так называемыми правами человека?

— Он попрал их ногами.

— Но зачем вся эта церемония? Коронация и так далее. Ведь он вроде бы считался настоящим революционером?..

— Он всё время оставался просто капралом, — угрюмо буркнул Бетховен. — Мелким, достойным презрения человечишкой с душой капрала.

Дрожащей от ярости рукой он схватил партитуру.

— Людвиг!

— Маэстро!

Цмескаль и Риз почти одновременно вскочили, готовые броситься к нему.

— Вы полагаете, что из-за этого жалкого капрала я способен уничтожить хоть одну ноту из своей симфонии? — Бетховен дико расхохотался и затрясся всем телом. — Я только вырву запятнанный недостойным именем титульный лист.

Он разорвал его на мелкие клочки и с наслаждением принялся топтать их ногами.

— Вот тебе моё верноподданническое посвящение к коронации, изменник!

Потом он буквально вытолкал Цмескаля и Риза из комнаты, заставил себя успокоиться, сел за рояль, взял зажатое между клавишами и крышкой либретто «Фиделио» и принялся небрежно листать его.

Через некоторое время он начал вникать в смысл прочитываемых слов.

— О Боже! Какая тьма здесь! Какая жуткая тишина!

Кто это сказал? Флорестан, ну да, конечно, вокруг него царила именно такая атмосфера.

Следующая страница перелистнулась как-то сама собой, и он услышал ликующий возглас негодяя Пизарро: «Добился я триумфа!» Ну да, клятвопреступник-капрал также добился триумфа, объявив о своей коронации.

Снова Флорестан? Нет, это министр, едва ли не с ужасом разглядывающий освобождённого им из тюрьмы и спасённого от смерти Флорестана.

Он тот, кого уже считали мёртвым? Тот рыцарь, что за правду Был готов сражаться?

А что он чуть раньше сказал узникам? Он обратился к ним с прекрасными, искренними словами:

Не долго вам терпеть, пора уж Встать с коленей, Любая тирания мне чужда, Так пусть же брат отыщет братьев И с радостью поможет им.

Его мозг вновь словно пронзил раскалённый кинжал. Он вздрогнул, сгорбился и выставил перед собой руки, будто прикрываясь щитом.

Нет, ты слишком рано празднуешь триумф, Пизарро! Есть ещё люди, готовые «сражаться за правду».

Он чуть привстал и еле слышно повторил несколько раз:

Так пусть же брат отыщет братьев И с радостью поможет им.