В Вене по-прежнему жила Жозефина — женщина, которую он когда-то назвал «вечно любимой».

Была ли она по-прежнему такой? Пока он ещё не мог твёрдо ответить на этот вопрос. Она жила вместе с Терезой в большом доме неподалёку от Красной башни. Кроме того, сёстры стали попечительницами расположенного под ними кабинета восковых фигур.

Графиня Тереза фон Брунсвик и графиня Жозефина фон Дейм попеременно сидели за кассой заведения, уже утратившего прелесть новизны. Кабинет восковых фигур был составной частью галереи Мюллера, владелец которой за ночь вдруг превратился в камергера его величества императора Австрии графа Дейма. Это уже само по себе представлялось многим каким-то жутким фарсом.

Его сиятельство граф Дейм! Он предложил обременённой долгами графине Брунсвик целых сорок тысяч дукатов за Жозефину, в то время как он, Бетховен, ничего не мог дать, кроме нотных листов.

Но Дейм, этот авантюрист и обманщик, уже скончался. Разумеется, титул его был подлинным, как, впрочем, и звание камергера, но с дукатами дело обстояло гораздо хуже. Жозефина напрасно пожертвовала своей любовью. Покойный супруг помимо четырёх детей оставил ей в наследство изрядное количество долгов.

Сейчас они молча смотрели друг на друга. Нет, нет, ничто не умерло и не покрылось могильной твердью. Вид его вызывал сострадание, он уже хотел было сделать шаг вперёд и заключить любимую женщину в объятия. Однако он подавил в себе это желание, коротко поклонился и вежливо спросил:

— Желаете брать уроки игры на фортепьяно, госпожа графиня?

Она не только не ответила ему в таком же тоне, нет, она мгновенно превратилась в прежнюю Жозефину, весьма обеспокоенную его состоянием:

— Как ты себя чувствуешь, Людвиг?

Она тут же поняла бестактность своего вопроса и поспешила сменить тему:

— Расскажи, пожалуйста, над чем ты сейчас работаешь?

— Я пишу оперу.

— А на какой сюжет?

— Вообще-то у нас не принято рассказывать содержание оперы или пьесы.

— Разумеется, и всё же... попытайся, Людвиг. Ну, пожалуйста.

— Опера называется «Фиделио», ибо её главная героиня — верная жена.

— Вот как? — Она нервно мяла в руках кружевной платок. — Верная жена? Продолжай, Людвиг.

— Её мужа Флорестана жестокий губернатор Пизарро бросил в тюрьму, и Элеонора, переодевшись в мужское платье и назвавшись Фиделио, устраивается садовником в тюремный сад. Действие происходит в Испании и в прежние времена, хотя произвол творится повсюду и в наши дни.

— Ну дальше, дальше...

— Естественно, она спасает любимого мужа, бросившись с пистолетом в руке между ним и губернатором. Министр освобождает Флорестана из тюрьмы, чтобы он вместе с вечно любимой Элеонорой вновь смог вернуться к прежней жизни.

Тут он понял, что его слова могут быть восприняты как намёк, и поспешил добавить, скривив в гримасе лицо:

— Естественно, Леноре, это всё несколько театрально — любовь, верность — и довольно неправдоподобно. На сцене образы, порождённые поэтической фантазией.

Тем самым он лишь ухудшил ситуацию и оказался слишком неуклюжим, чтобы выпутаться из сплетённых им самим сетей.

Достаточно ли красноречивым был обращённый к ней взгляд? Ведь он глазами просил помочь ему.

— Извини, Людвиг. — Она робко и чересчур поспешно улыбнулась. — Я даже не предложила тебе стул. Садись, пожалуйста.

— Может быть, лучше начнём занятия?

— Как тебе угодно. — Она медленно подошла к роялю. — Но тебе придётся со мной изрядно помучиться. За эти годы я многое забыла. Что я обычно играла? В основном детские песни. «Спи, милый принц, спи» Моцарта, к примеру.

Похоже, она предприняла попытку к сближению, но он решил пока не поддаваться.

— Это не Моцарт, но настолько прекрасно, что вполне могло быть написано им. Позволь, я послушаю тебя. Мне нужно получить представление о твоих возможностях.

Как только она начала играть, в дверь кто-то заскрёбся, видимо пытаясь дотянуться до ручки. Затем в комнату вбежал маленький мальчик.

— Нам ещё не пора спать, мамочка?

— Нет, Фрицель. Это господин ван Бетховен, о котором я, если помнишь, вам рассказывала. Протяни ему ручки и сделай книксен.

— Ну, месье. — Бетховен взял малыша на руки. — Мы тоже обладаем музыкальными способностями?

Мальчик доверчиво посмотрел на него, глазки засверкали, он зашевелил крохотными губами.

— Я бы хотел стать таким же... таким же, — он пока ещё с трудом выговаривал это слово, — ...таким же виртуозом, как ты.

— Дурачок! — засмеялась Жозефина. — Ничего у тебя не получится.

— Как ты сказала? Дурачок? — Бетховен задумчиво наморщил лоб. — Меня в своё время тоже так называли, говорили, что у меня нет музыкальных способностей, но ведь решаем в конечном итоге мы сами, не правда ли?

Мальчик обнял Бетховена за шею.

— А теперь иди, Фрицель, у твоей мамы сейчас урок.

Проводив сына Жозефины, Бетховен повернулся к ней и с улыбкой сказал:

— Ну что ж, давай отважимся и попробуем нечто более трудное, чем детские песни.

— Давай. Я просто постеснялась сказать правду. Вообще-то я довольно много упражнялась.

Он стоял рядом с ней, внимательно наблюдая за манерой игры. Она знала, что творится в его душе и почему он держится так подчёркнуто деловито, как бы отгораживаясь от неё незримой броней. А может быть, он так тщательно следит за её пальцами потому, что уже совсем не доверяет слуху?

— Людвиг, я всегда любила только тебя! Если бы ты знал, как я тосковала по тебе! Так, может быть, если ты тоже по-прежнему любишь меня, а это наверняка так, давай я выведу... выведу тебя из тьмы страданий и одиночества.

— Стоп! Тут нужно по-другому.

Он чуть наклонился и быстро пробежал пальцами правой руки по клавишам.

— Поняла? Давай сделаем проще.

«Действительно, почему бы нам не сделать проще», — подумала она и прижалась губами к его ладони.

— Жозефина!..

Она резко повернулась.

— Что тебе нужно, Каролина?

— Я хочу лишь поздороваться с господином ван Бетховеном. — Сестра медленно вошла в комнату. — И больше мне ничего не нужно, Жозефина. Мне и впрямь ничего больше не нужно...

Через какое-то время душа вновь опустела, и он всё чаще стал посматривать на правую ладонь, словно пытаясь отыскать на ней след поцелуя.

Он считал, что как настоящий мужчина обязан позаботиться о любимой женщине и потому должен работать и зарабатывать деньги. Роль нахлебника его совершенно не устраивала. А ведь именно им оказался граф Дейм, ловко вкравшийся в доверие к семье Брунсвик.

Однако на премьеру «Героической симфонии» в Венский театр он отправился в превосходном настроении, не подозревая, что 7 апреля 1805 года станет едва ли не самым чёрным днём в его жизни.

И виной этому был вовсе не певец Майер, свояк Моцарта, хотя свою долю упрёков он, безусловно, заслужил, и не прочие соперники, которых зависть заставляла слетаться на его премьеры, как мух на мёд.

Уже при первых звуках рогов, создававших, по его мнению, тот самый пугающе-великолепный диссонанс, на галёрке послышался смех и шум. Кто-то на весь зал произнёс: «Плачу крейцер, лишь бы они прекратили играть». А потом пошли рецензии — и какие! Одна публикация в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» чего стоила!

После нескольких «утешительных» слов в ней прямо говорилось: «Поразительно буйная фантазия! Однако блистательный талант создателя симфонии кружит ему голову, заставляя отказываться от соблюдения каких бы то ни было канонов! Слишком много чересчур резких, причудливых звуков! Очень многого не хватает в симфонии для удовлетворения общественного вкуса».

В отправленном в Прагу сообщении симфонию даже охарактеризовали как «губительную для общественных нравов».

Оставалось только пожать плечами... и продолжать трудиться дальше.

Но кто скажет, зачем он вдруг вытащил на свет Божий свои старые наброски к «Аппассионате»? Ведь после встречи с Жозефиной он сел к роялю, чтобы написать «Песнь к надежде», но «Аппассионата» вновь всё накрыла чёрным покрывалом. Соната его страсти...

Аллегро ассаи! Потом анданте кон мото! Вера и утешение, в которых он так нуждался. Ну хорошо, пусть будет так. Возврат к пунктирным ходам басов. Главное — не быть полностью уверенным в себе и никогда не сомневаться до конца...

Стоп! Вот тут неверно! Два диссонирующих аккорда, словно сыгранные на расстроенной арфе. А что потом? Победное звучание фанфар!

Победа, всегда приходящая с бурей, скрывающей украшенные траурным крепом флаги!..

Позднее он отправился к Стефану фон Бройнингу. Он по-прежнему злился на него из-за давней истории с четырьмя квартирами и хотел разобраться прямо на месте.

Дрожа от возбуждения, он поднимался по лестнице, и на каждой ступеньке злость всё более одолевала его. Наверху он с силой постучал тростью в дверь и, не дожидаясь ответа, вошёл в комнату. Удар захлопнувшейся за ним двери походил на выстрел.

Бройнинг как раз собирался ужинать. Он небрежно повёл рукой, указывая на место рядом с собой:

— Добрый вечер. Садись. Хочешь есть? Вот тарелка.

— Стефан, я пришёл, чтобы извиниться перед тобой. К этим четырём квартирам ты не имеешь никакого отношения, и только моя бесхозяйственность...

— Оставь, Людвиг...

— Пожалуйста, не перебивай. — Бетховен с вызывающим видом сдвинул цилиндр на затылок и взмахнул тростью. — Я был не прав и вёл себя как последний невежа. Согласен?

— Не будем больше об этом. — Бройнинг стремительно встал и напрягся, как бы готовясь к прыжку. — Только успокойся и не бей фарфор на столе. Лучше отдай мне трость, сними шляпу, как принято в приличных домах, и садись.

— Если бы ты знал, Стефан, как я потом раскаивался за своё поведение.

— Представляю. А почему ты раньше не пришёл?

— Если уж быть до конца честным... — Бетховен на миг задумался, — музыка заставила меня забыть обо всём.

— Ну и ладно. — Стефан наполнил бокалы. — За твоё здоровье, Людвиг, и, пожалуйста, восприми мой тост как комплимент. Второго такого безумца я ещё не встречал.

— А ты мой лучший друг, Стефан.

Чуть позже Бетховен спросил:

— Скажи, Стефан, каковы свежие политические новости? Ожидается ли буря?

— Даже если бы я и знал что-либо, всё равно тебе не сказал бы. — Стефан повертел сильными пальцами тонкую ножку бокала, — но я действительно ничего не знаю. Но если тебя интересует мнение не Придворного Военного совета, а моё — да, буря неминуемо разразится.

— И кто же войдёт в новую коалицию?

— Австрия, Россия и Англия...

— Это сильный союз?

— Нет, я настроен довольно скептически по отношению к нему. У Англии практически нет сухопутных войск, она — морская держава. Здесь мы спокойно можем положиться на Горацио Нельсона. Участие Пруссии пока под вопросом, и неопределённое положение сохранится довольно долго. Мелкие германские государства, как обычно, не могут договориться между собой...

— Выходит, изменнику легко удастся одержать победу. — Бетховен с наслаждением затянулся и выпустил из чубука густой клуб дыма. — Ему остаётся только льстить человеческому тщеславию и, словно пироги, печь маршалов, князей и королей, чтобы затем держать их у себя на плечах, как охотничьих соколов! Но давай поговорим о чём-нибудь другом. Как хорошо иметь такого друга, как ты, Стефан!

Урожай винограда давно собрали, косы с шелестом подсекали спелые колосья.

Он сидел и вспоминал, как начинался этот год. Весна в Гетцендорфе. Жозефина также выехала за город, поскольку сельский воздух был необходим для поправки её пошатнувшегося здоровья.

Как приятно было гулять вдвоём, когда он, устав от работы над «Фиделио», бежал к Жозефине, чтобы потом, почерпнув силы из загадочного источника, с удвоенной энергией браться за оперу.

Это произошло уже на исходе лета. Около полудня она прислала ему короткую записку:

«Каролина приехала с визитом. Через два-три часа она уедет обратно в Вену, и тогда я зайду за тобой».

Она знала, что встречи с её сестрой были ему неприятны. Каролина не отличалась умом, зато сверх всякой меры гордилась своим происхождением и, в отличие от Терезы или Франца, пыталась встревать в отношения Жозефины и музыканта из бюргерского сословия.

Тереза и Франц предупредили его, и с тех пор он воспринимал присутствие Каролины как угрозу. Яркий солнечный свет словно омрачила туча на небе. Перед ним предстало угловатое жёсткое лицо женщины, упорно отказывавшейся называть себя его свояченицей.

Ослепительная зелень листвы, пёстрый и загадочный мир, но самым таинственным в нём было существо, медленно идущее сейчас рядом с ним.

Жозефина улыбнулась, и в её глазах он прочёл вопрос: «Куда ты меня ведёшь?»

Однако она уже знала ответ, ибо они шли к их любимому месту, обнаруженному Бетховеном совсем недавно. Оно представляло собой склон виноградника, где можно было укрыться в лощине, огороженной куском стены. Ветви орешника закрывали даже кусок неба, по которому медленно ползло маленькое облачко.

Он долго смотрел куда-то вдаль, морщил лоб и пощёлкивал пальцами.

— О чём ты думаешь, Людвиг?

— Что такое мои квартеты, фортепьянные сонаты и даже «Героическая симфония» по сравнению с твоим платьем. — Он хмуро покачал головой. — Надеюсь, ты правильно поняла меня, любимая?

Официальный срок траура давно истёк, но лишь сегодня она позволила себе надеть пёстрое платье, цвета которого встревожили его, ибо они устраняли незримое препятствие, создаваемое чёрным крепом.

— Его мне привезла сестра. Она, кстати, помолвлена и вскоре выйдет замуж.

— Естественно, за человека её круга?

— За графа Телеки. Но даже графу не дано сказать такие красивые слова. Правда...

— Что?..

Она лежала рядом с ним на траве, глядя большими тёмными глазами на листья орешника.

— Ты по-настоящему любишь, Людвиг?

— Лепи!..

— Тогда забери меня в свой мир.

Он повёл рукой, как бы отметая всё наносное и враждебное, способное повредить их чувствам.

— Я жду, Людвиг.

— Хорошо, и теперь ты можешь быть уверена, что трубы в моём «Фиделио» возвестят не только о прибытии министра, но и о нашей свадьбе.

Она мгновенно вскочила, по лицу её мелькнула тень недовольства.

— Пойдём, Людвиг. Мне холодно.

— Холодно? — Он удивлённо ощупал землю, прямо-таки дышащую жаром.

Впоследствии в его памяти часто вставала эта сцена, обраставшая постепенно всё новыми и новыми подробностями. Она действительно чего-то ждала, но Бетховен разочаровал её. А он никак не мог привести её в свою двухкомнатную квартиру, где царил полнейший беспорядок, как бы символизировавший собой беспорядочную жизнь неимущего музыканта. Жозефина была настоящим сокровищем, и предлагать ей жить с ним было чистейшей воды варварством. Всё равно как ставить роскошное блюдо севрского фарфора в ветхий кухонный шкаф с рассохшимися дверцами...

На следующий день Жозефина уехала в Вену, а потом вернулась в Мартонвашар.

Он сам тоже вскоре перебрался в свою венскую квартиру, где всё, как и прежде, шло своим чередом: упорный труд, разного рода неприятности, редкие визиты ещё не уехавших на войну друзей.

Вот только Жозефина не появлялась.

Бетховен выглянул из окна четвёртого этажа на улицу, где царила странная в это время тишина.

Он презрительно выпятил губы. Двух-трёх тревожных новостей оказалось достаточно для того, чтобы загнать в дома трусливых обывателей. На дворе 13 ноября 1805 года от Рождества Христова, и всего лишь три недели тому назад жители Вены вели себя совершенно по-другому. Криком орла, устремившегося на замершую в страхе добычу, над городом гремело одно слово: Трафальгар! Венцы радостно набивали брюхо пивом и сардельками и, подобно Горациям с известной картины, торжественно клялись, что уж теперь точно настал конец корсиканцу и его армии. Уж теперь точно можно будет спать спокойно.

Трафальгар! Нельсон не просто нанёс сокрушительное поражение французскому и испанскому флотам, он навсегда покончил с морской мощью этих стран, но, правда, ценой собственной жизни. На этот раз слухи о его гибели полностью подтвердились.

Удивительно, но, ещё не зная о его смерти, он приступил к написанию траурного марша, составлявшего одну из частей «Героической симфонии». Он ещё раз убедился: искусство обладает даром предвидения. Теперь он решил не посвящать своё произведение какому-либо конкретному лицу, а просто вывел на титульном листе: «Посвящается чествованию памяти великого человека».

Имел ли он в виду Нельсона?

Он почему-то вспомнил слова художника Александра Макко: «В жизни бывают периоды, пережить которые хочется как можно быстрее».

Он раскрыл блокнот с записями голосов птиц, которые уже давно не слышал. Сейчас над головами обычно раздавалось только карканье ворон.

Но зато он их всех запечатлел в своей записной книжке: чёрного дрозда, зяблика, так ловко чистившего клюв, иволгу и издающего заливистые трели соловья.

Птицы были единственными музыкантами, которых он мог слышать. Кроме того, их репертуар отличался поразительной простотой, и, по его мнению, композиторам следовало усвоить именно такую манеру. Но тогда рецензенты из лейпцигской «Музыкальной газеты» и прочие невежды вновь заговорят о «достойном презрения нарушении канонов».

Он замер, держа записную книжку в вытянутой руке. Что там за шум на улице? До Масленицы ещё далеко, а в ноябре обычно не устраивают маскарады.

Послышался громкий цокот копыт. Или это ему только послышалось? Если нет, значит, в город вошла французская кавалерия. Он заткнул уши и замотал головой. Неужели они осмелились исказить слова «Прощальной песни»? Затем загрохотали сапоги и залязгали о мостовую колёса. Он подбежал к окну и увидел маленького тамбурмажора, лихо выбивающего палочками дробь на огромном, висевшем у него на боку барабане. Дурачок, ты, как я когда-то, встал не под те знамёна. Разве ты не видишь, что эти раздуваемые ветром, обожжённые солнцем стяги подобны болотным огням, заманивающим путника в трясину. Солдаты схожи с марионетками, которых дёргает за нитки невидимый кукловод, а генералы в их роскошных, увешанных орденами мундирах, с леопардовыми шкурами на плечах напоминают обезьян, которых в детстве водили по боннским улицам савояры. Надо же, как легко люди покупаются на такую мишуру!

В едущих впереди генералах он сразу узнал знакомых ему по картинам Мюрата и Ланна. Жалким ничтожествам, восседавшим на троне Австрийской империи, сильно повезло. Четыре дня тому назад императрица простилась со своими любимыми венцами, готовящимися стойко выдержать грядущие испытания. Вслед за ней, подобно хвосту кометы, последовали высокородные дворяне и банкиры. В столице остался только, как всегда, обманутый простой народ...

Французский арьергард вошёл в город.

Надо же, мамлюки! Без их экзотического великолепия триумф Бонапарта был неполным.

Стремительно выбежавшая из караульни городская стража тут же взяла свои мушкеты «на караул», а высыпавшие из домов обыватели принялись приветственно махать руками. Вдруг он понял, что они так радостно выкрикивают: «Vive l’impereur!»

Он криво усмехнулся и представил себе, какое у него сейчас уродливое лицо. И ради них отдал жизнь такой герой, как Горацио Нельсон. Эти ублюдки, эти жирные бюргеры, ещё четыре дня назад проливавшие крокодиловы слёзы по поводу отъезда их величеств, пожелавших укрыть в безопасном месте свои драгоценности, теперь вопят во всё горло: «Vive l’impereur!» Да здравствует император! Ничего не скажешь, у таких Божьей милостью коронованных особ должны быть именно такие подданные, с жалкими бюргерскими душонками. Пиво, сардельки, весёлые зрелища и забота о собственном благополучии — больше их ничто не интересовало. Воистину правдиво выражение: «В Вене никто никуда не годится — ни император, ни чистильщик обуви».

Взгляд Бетховена остановился на медленно разворачивающейся открытой карете. В этой неторопливости чувствовалось подчёркнутое презрение к выплеснувшейся на улицы толпе. В карете сидел он и, не обращая ни малейшего внимания на окружающих, внимательно изучал разложенную на коленях карту.

Что ж, очень рад встрече с тобой, маленький капрал. Но для меня ты не император, а предатель.

Но предал ты не плебс, пропади он пропадом, какого бы ни был происхождения, нет, вы предали идею, месье.

Бетховена бил нервный озноб. Неужели никто не выразит изменнику протест?!

Что лично он может сделать как музыкант? Но не зря же он сжимает в потной ладони блокнот с записями птичьих голосов. Он сел за рояль. Тититита! Тититита! Но к сожалению, ваше величество, до минор звучит по-другому. Том-том-том-том! Том-том-том-таа! Так гремят фанфары, так судьба стучит в ворота, и после Четвёртой симфонии я напишу Пятую так, что вы, ваше величество, почувствуете: судьба постучалась и в ваши ворота, пусть пока только тихо-тихо. Этого не удастся избежать никому.

Он ткнулся пылающим лбом в холодное стекло и вспомнил, что сегодня непременно должен присутствовать на репетиции «Фиделио». Интендант фон Браун обещал ему доходы от первых десяти представлений, и тут, несомненно, набежит такая сумма, что он сможет позволить себе жениться. Это его Трафальгар, а победа будет называться Жозефина.

— Император поселится в Шёнбрунне.

А почему нет. Даже бывшие революционеры, став императорами, поселяются в подобных дворцах.

— Генерал Улен конфисковал для своих нужд дворец Лобковица. В городе вообще будут расквартированы только генералы. Император поступил весьма великодушно. Офицеров и солдат разместят в пригородах.

Ничего не скажешь, весьма великодушно! Просто младшим офицерам и солдатам, представлявшим в глазах императора, в сущности, «плебейский сброд», полагается только охапка соломы в каком-нибудь сарае. Тем не менее ради него они готовы в огонь и воду. Вот и пойми человеческую душу.

Венские красавицы тоже поспешили проявить великодушие. Многих из них уже видели прогуливающимися под руку с французскими офицерами.

Репетиция была в самом разгаре, и выполнявший обязанности дирижёра скрипач Клемент как раз собирался вытереть обильно струящийся по лбу пот.

— Мадемуазель Мильдер, пожалуйста, ещё одну партию, и вы, господин Майер, тоже.

Певица Мильдер, исполнявшая роль Элеоноры — Фиделио, гневно топнула ногой:

— Мою партию невозможно исполнить. Её нужно изменить.

— Я поговорю с господином ван Бетховеном, — согласно кивнул Клемент. — Но сейчас я очень прошу вас, мадемуазель Мильдер, и вас, господин Майер...

Через какое-то время он снова раздражённо опустил дирижёрскую палочку:

— Господин Майер, мне очень жаль, но вы опять сфальшивили.

— Я?! — возмущённо воскликнул Майер. — Да здесь вся музыка фальшиво написана!

Музыканты дружно рассмеялись, кое-кто даже зааплодировал. Несколько скрипачей тут же принялись корябать смычками струны и устроили настоящий кошачий концерт. Трубачи, в свою очередь, протрубили диссонанс из «Героической симфонии».

— Прислушайтесь к мнению остальных, господин Клемент. — Майер дрожащей рукой показал на оркестровую яму. — Я до конца дней своих не устану повторять, что мой покойный свояк никогда бы не позволил себе написать такую мерзость, лишь по недоразумению именуемую музыкой.

В зрительном зале было темно, и никто не заметил появления Бетховена.

Этой Мильдер ещё даже нет двадцати, а она уже изображает из себя примадонну. Да перед любым известным оперным композитором, скажем, перед тем же аббатом Фоглером, она бы ползала на коленях.

А исполнитель роли Пизарро Майер получил известность исключительно как свояк Моцарта. Других талантов за ним вроде бы не числится.

Стефан фон Бройнинг положил Бетховену руку на плечо и величественно повёл головой в сторону двери. В фойе взад-вперёд расхаживался взволнованный Зоннляйтнер. Заслышав их шаги, он обернулся и глухо пробормотал:

— Мы с Трейчке, как полагается, представили либретто в цензуру, но не учли злобы и коварства ваших соперников. Кто-то из них начал заранее плести хитроумную интригу, и в итоге нам разрешили исполнять со сцены только музыку. Надеюсь, вы понимаете, куда именно нацелен удар?

— Что же такого предосудительного нашли в либретто? Вроде вполне невинный текст, ничего подозрительного.

— А образ губернатора Пизарро, в нарушение всех законов бросающего Флорестана за решётку? Впрочем, господин ван Бетховен, почему бы вам не обратиться лично к императору?

— К какому именно?

— К Наполеону.

Бетховен изобразил на лице раздумье и через минуту-другую твёрдо сказал:

— Неплохая мысль, но у творческого человека должен быть хоть какой-то характер.

— Что я вам говорил, Зоннляйтнер? — сочувственно улыбнулся Стефан фон Бройнинг. — У моего друга Людвига много недостатков, но никто не упрекнёт его в слабоволии. Он никому не привык кланяться. Так пусть же за дело возьмутся оба сведущих в юриспруденции проныры, я уже вижу свет в конце пещеры, только до него ещё нужно докопаться. А теперь, Людвиг, ну-ка быстро возвращайся к Клементу, а то они ещё, чего доброго, убьют его. Это не репетиция, а поле боя, где друг против друга выкатили заряженные пушки канониры Майер и Бетховен.

Через две недели Людвиг сидел в квартире Лихновски на софе, подложив левую ногу под правое колено, и растирал берцовую кость так, как это обычно делают страдающие ревматизмом.

— Ну всё, конец. Опера выдержала только три представления. Полный провал, Стефан...

Бройнинг стоял у окна, глубоко засунув руки в карманы.

— Да?

— Я рассчитывал за счёт «Фиделио» не только поправить свои финансовые дела, но ещё и жениться.

Стефан равнодушно пожал плечами.

— Впрочем, я от души благодарен тебе за разбросанные в театре листы с твоим стихотворением.

Он встал в позу и с пафосом прочёл:

Приветствую тебя, вступившего на путь великий, Услышь же голос громкий знатока И робость в сердце ты преодолей!

— На этом «великом пути» я уже ухитрился поскользнуться и разбить нос. — Он хрипло рассмеялся. — Только три вечера. На первом представлении хотя бы присутствовали французские офицеры с их венскими приятельницами, на втором зал был наполовину пуст, а про третье лучше умолчать. Что, впрочем, говорят французы о «Фиделио», Стефан?

— Они выражаются примерно теми же словами, что и рецензент «Элегантного мира». Дескать, истец не в состоянии написать оперу.

— А Моцарт?

— Если исходить из этого посыла, он тоже.

— Неверно! Я сейчас прочту тебе отзыв из «Прямодушного». — Бетховен вытащил из кармана газету. — Слушай. «Новая опера Бетховена «Фиделио, или Супружеская любовь» мне не понравилась. Музыка совершенно не оправдала ожиданий как знатоков, так и любителей. В ней отсутствует то искреннее, яркое выражение страсти, которое так привлекало нас в произведениях Моцарта и Керубини...» И так далее. Выходит, немецкий композитор всё-таки способен создавать оперы. Правда, жизнь у него была уж больно нелёгкая и завершилась общей могилой для бедных. И потом, насколько я знаю, императорский двор запретил ставить на сцене «Волшебную флейту». Так вот: моя опера написана по-другому, ибо времена изменились, но люди в отношении музыки полагают, что живут ещё в прежнем мире. — Он взмахнул рукой, как бы отметая возможные возражения. — Что же касается Керубини, то ты прекрасно знаешь, Стефан, что я очень ценю его не только как композитора, но и как человека, и чувство зависти мне незнакомо, но, поверь, не будь он итальянцем, немцы относились бы к нему совсем по-иному. — Он недобро прищурился. — А зачем, собственно говоря, ты притащил меня сюда? Хочешь устроить торжественные поминки по «Фиделио»? Или общественный суд надо мной? Кто ещё придёт?

— Драматург Коллин, чья трагедия «Кориолан» произвела на тебя такое сильное впечатление, Трейчке, твой дирижёр Клемент, исполнитель партии Флорестана Рёкель...

— А с какой целью?

— Мы бы хотели предложить тебе произвести кое-какие изменения.

— Вы — мне? А что, все уже в сборе?

— Думаю, да.

— Тогда пусть заходят! — Бетховен рывком распахнул дверь. — Прошу вас, дамы и господа! Смелее, Коллин! Я хочу написать увертюру к вашему «Кориолану» и потому нуждаюсь в подробностях. Рад вас видеть без дирижёрской палочки, Клемент. У вас, мой славный Рёкель — Флорестан, такое лицо, словно вы ещё сидите в тюрьме.

Он сделал шаг вперёд и низко поклонился княгине Лихновски:

— Полагаю, что вижу в вашем лице исповедника или, точнее, исповедницу, пришедшую проводить меня в последний путь. Но любой преступник будет только рад, если на эшафот его возведёт женщина такой божественной красоты.

— Надеюсь, это продлится не долго, Бетховен? — пророкотал своим ничуть не утратившим силы густым басом князь Лихновски. — Я сильно проголодался и приказал повару через два часа приготовить ужин.

Он помялся немного и, сев по традиции первым за рояль, добавил со смущённым видом:

— Кстати, вы знаете последнюю новость? Французы начали покидать город. Наполеон спешно выехал из Шёнбрунна, очевидно, потому, что к Вене приближаются союзные войска.

— Нет, ваше сиятельство, я располагаю другими сведениями, — глухим, каким-то неживым голосом произнёс Бройнинг. — Оба императора — Александр и Франц — сосредоточили свои силы в Моравии, а точнее, близ Аустерлица, и у меня создалось впечатление, что Наполеон просто двинулся им навстречу.

— Выходит, нас ожидает встреча трёх императоров, — с беззлобной усмешкой проговорил Коллин.

— Если угодно, можете называть так предстоящее сражение. Но пока давайте начнём битву с нашим славным Людвигом. Может быть, ваше сиятельство соизволит пустить в ход тяжёлую артиллерию?

Лихновски робко взглянул на софу, где сидели Бетховен и его жена:

— Так я рискну?..

— Рискуйте, ибо я... — Мария Кристина кокетливо улыбнулась и положила ладонь на руку Бетховена, — удерживаю противника.

На партитуре обозначили соответствующие места, и князь опустил руки на клавиши. Время от времени Рёкель пел отрывки из арий, и, если он оказывался не в состоянии взять какую-либо ноту, Клемент восполнял недостаток игрой на скрипке. Они спорили, ругались, принимали решения и снова отвергали их, пока не пришли к компромиссу, и Бетховен радостно шепнул княгине:

— Ну наконец-то я могу со спокойной душой вернуться домой. По-моему, я здесь больше не нужен. Хотя нет, подождите.

Он встал с софы, подошёл к роялю и сыграл одной рукой.

— А теперь, может быть, господа позволят мне сесть за рояль. Я хочу предложить им нечто иное, но для этого мне требуются обе руки.

Вопреки обыкновению в его голосе совершенно не чувствовалась издёвка, смуглое лицо не подрагивало, что обычно выдавало прилив бешеной энергии. Своим поведением он, казалось, напротив, стремился успокоить окружающих.

— Слышите адажио? Это атмосфера тюрьмы, где жизнь нарочито замедленна, а все чувства притуплены. А теперь аллегро. Так стремительно зарождается у Леоноры мечта о спасении Флорестана.

Он замолчал, подумав, что, может быть, Жозефина тоже когда-нибудь придёт и спасёт его.

Он продолжал играть, стремясь выразить в звуках удары судьбы в ворота. Права человека выше прав любого, даже самого могущественного императора. Так пусть же распахнутся ворота Бастилии, иначе я выбью их!

Он играл и играл, быстро наращивая темп, а потом вдруг обмяк и лёг грудью на рояль, бессильно свесив руки.

Мария Кристина осторожно подошла сзади и коснулась губами его буйной шевелюры.

— Увы, но это лишь слабая замена лавровому венку, полагающемуся вам за столь великолепную увертюру. Вы создали настоящий шедевр.

— Что вы сказали? — Бетховен прижал руки кушам. — Лавровый венок? Шедевр? Эх, будь я итальянец или француз!.. — Он встал и согнул спину в низком поклоне. — Ну разве я не достоин похвалы? Блудный сын вернулся и теперь, раскаявшись, пытается вернуть свою, казалось бы, уже безвозвратно потерянную репутацию. Полагаю, князь, что, подобно библейскому персонажу, вы также можете забить упитанного тельца. Я сильно проголодался. А собственно говоря, сколько времени?

— Час ночи.

Бетховен устало закрыл глаза и отвернулся.

Развитие событий полностью подтвердило правоту Бройнинга.

Решающее сражение действительно произошло неподалёку от Аустерлица. Бетховен довольно равнодушно воспринял сообщение о нём. Ну хорошо, пусть изменник нанёс поражение его нации, но разве представители этой нации, в свою очередь, не громили и не унижали его? Пока в общественном мнении не произошло никакого перелома. Поддержку он, как и прежде, мог снискать лишь у нескольких друзей и восторженных поклонников.

Аустерлиц! Французы захватили свыше ста пятидесяти пушек, им достались все знамёна русской гвардии, они взяли в плен двадцать генералов и тридцать тысяч солдат и офицеров. Более двадцати тысяч трупов остались лежать на поле битвы.

Император Александр бежал в Россию. Император Франц был вынужден вернуться в Вену и жить на правах арендатора в своём собственном дворце, куда снова торжественно въехал корсиканец.

Наполеон назвал Аустерлиц своей самой «прекрасной битвой». Видимо, для него не было более прекрасного зрелища, чем остекленевшие глаза десятков тысяч ещё недавно здоровых, полных сил людей.

Когда появился Бройнинг, Бетховен закричал, срывая на нём злость:

— Ты редкостный лентяй, Стефан! Мне нужно либретто, понимаешь, либретто! Вы же себя выставляете в смешном виде. Да ваш Придворный Военный совет можно спокойно закрыть, вы там всё равно позволяете себе только шушукаться за хорошо обитыми дверями. Ты принёс текст?

— Да! — Высокий, рослый Бройнинг встал на цыпочки и несколько свысока посмотрел на Бетховена.

— Большое спасибо, Стефан. А теперь, пожалуйста, убирайся к чёрту.

— А я уже у него.

— Стоп! Подожди минутку! Ты, кажется, принёс мне очень хорошую вещь. Отличный текст, Стефан. Как, ты ещё здесь?

Иногда его охватывали приступы безудержного веселья. Обычно это случалось, когда у него всё ладилось, и смех он воспринимал как своего рода доброе знамение...

Как-то в конце января пришёл Лихновски и сразу же обрушил на него поток слов:

— Бетховен, я пришёл к вам по поручению жены. Вы так давно не показывались у нас. Нельзя так долго сидеть взаперти, иначе вы погубите себя. Нужно сделать небольшой перерыв. Французы расположились в моём имении и в замке Грэц. Я собираюсь туда и хочу взять вас с собой.

— Подождите немного. — Бетховен сыграл несколько аккордов, затем взял нотный лист. — Слушайте, а где Риз? — Он смущённо улыбнулся и провёл ладонью по лицу. — Я действительно нуждаюсь в хорошем отдыхе. Совсем забыл, что Риз получил призывную повестку и уже давно находится в Бонне.

— А вообще, зачем он вам, когда здесь я. У меня карета внизу.

— Было бы очень мило с вашей стороны отвезти эту гору нот Клементу и копиистам. А когда ваше сиятельство собираетесь отбыть в Грэц?

— Через четыре-пять дней. А как ваши успехи? Хоть продвинулись?

— Не то слово! Я уже закончил второй вариант «Фиделио».

— Бетховен!..

Непрерывно валивший с неба густой снег превратился в дождь, яростно барабанивший по крыше кареты.

Судя по встретившему их колокольному звону, в деревушке или, вернее, небольшом городке Грэце было не менее трёх церквей. Дома здесь были низкие, крытые соломой, в окнах мелькали блёклые огоньки и ритмично дёргались силуэты людей. В Грэце жили в основном ткачи.

В воздухе сильно пахло хмелем — видимо, неподалёку находилась пивоварня, — и громко тявкали собаки, а местные жители, проходя мимо замедлившей ход кареты, низко кланялись и спешили удалиться.

— Вы не устали, Бетховен? — спросил Лихновски.

— Нет. Я как раз сочинил две превосходные фиоритуры для моей новой симфонии.

— Для Четвёртой?

— Да нет, уже для Пятой. Я умудряюсь готовить сразу в нескольких горшках.

— Снова на героическую тему?

— Просто несколько вариаций, обыгрывающих пение иволги.

— Странные у вас мысли, Бетховен.

Карета остановилась перед замком. В окнах, за неплотно задёрнутыми шторами, метались огни свечей. Они миновали выстроившихся рядами лакеев и горничных с согнутыми в низком поклоне спинами. В огромной прихожей вполне можно было разместить маленький дом. Бетховен окинул беглым взглядом выложенные деревянными панелями стены, украшенные картинами в золочёных рамах и многочисленными оленьими рогами, и подумал, что источником этого богатства здесь также послужили пот, слёзы и нужда окрестных обитателей.

— Добро пожаловать, ваше сиятельство. Добро пожаловать, достопочтенная госпожа графиня. — Человек в охотничьей куртке, несмотря на породистое лицо, явно принадлежал к служивому сословию. Произнося традиционные слова приветствия, он вновь танцующей походкой отошёл назад и замер в ожидании приказаний.

— Что нового, граф? — Лихновски повелительно взмахнул рукой и повёл головой, разминая затёкшую шею.

Неужели этот человек и впрямь носит графский титул? Тогда почему князь так пренебрежительно обращается с ним?

— Нам очень повезло, ваше сиятельство. У нас на постое не какие-нибудь там нижние чины, а полковник и десять офицеров. — Камердинер с графским титулом многозначительно повёл глазами в сторону широкой лестницы, ведущей в залы. — Сейчас они изволят ужинать.

Очевидно, французы не закрыли дверь в обеденный зал. Во всяком случае, сверху доносились смех и фальшивые аккорды исполняемого на пианино туша.

Уже далеко за полночь Бетховен стоял в отведённой ему комнате у раскрытого окна и смотрел в ночную тьму. Когда по коже пробежал озноб, он подбросил в камин полено и устремил взор на потрескивающие в пламени дрова. Князь своим поведением окончательно испортил ему настроение.

Если в Вене он был подчёркнуто любезен и обходителен, а по отношению к Бетховену просто проявлял дружеские чувства, то в своих владениях эта жирная туша с наполовину облысевшей головой вела себя настоящим барином, заставляя вспомнить легенду об Антее, которому прикосновение к матушке-земле давало новые силы. Правда, в данном случае сила оказалась какой-то уж очень омерзительной. Даже очаровательное лицо Марии Кристины приняло надменное выражение и стало холодным, словно выточенным из мрамора.

Нет, в обеденный зал он не пойдёт и с французами общаться не будет. Отвращение и гнев заставили его забыть о еде. Он раскурил трубку и вынул из дорожной сумки пачку исписанных нотных листов. Он хотел внести в нотную запись «Аппассионаты» исправления, а уже потом отправить её Жозефине.

Тут в дверь осторожно постучали, и, не дожидаясь ответа, в комнату с поклоном вошёл камердинер с графским титулом. Как уже успел выяснить Бетховен, это был управляющий. Подобострастный с графом, с Бетховеном он держал себя просто холодно-вежливо.

— Его сиятельство ждёт.

— Чего именно?

— Он желает, чтобы вы в присутствии французских офицеров сыграли на пианино.

— Уже слишком поздно.

— Не понял вас.

— Говорю, время позднее. — Бетховен принялся внимательно рассматривать чуть подрагивающие ладони. — Передайте Лихновски, что мои пальцы устали и пошли спать.

— Чтобы я передал такое их сиятельству...

— Значит, не можете?

— К тому же у меня приказ...

Бетховен нарочито протяжно зевнул и снял со спинки стула сюртук.

— Ну, раз приказ... Тут уж ничего не поделаешь.

В обеденном зале он ещё раз убедился в разительной перемене, произошедшей с князем. Лихновски изрядно выпил и теперь откровенно старался угодить победителям при Аустерлице. Заплетающимся языком он произнёс:

— Нет, mon cher лейтенант, князь Карл фон Лихновски почтёт за честь налить вам ещё вина.

Он поднял свой бокал и посмотрел на французских офицеров.

— А за что мы пьём? Вы действительно убеждены, месье, что Мария-Луиза понравилась великому императору? Но эрц... эрцгерцогиня ещё слишком мала, ей всего... всего четырнадцать лет, и потребуется много времени, чтобы разжечь в ней страсть. Итак, за первую брачную ночь великого императора с юной принцессой Марией-Луизой. За победителя в битвах и постелях!

Он громко рыгнул и даже поперхнулся, увидев Бетховена.

— Это... это мой пианист. Это, мой милый полковник, Людвиг ван Бетховен. Сейчас вы убедитесь, — он надул губы и приложил к ним кончики пальцев, — что князь Лихновски привёз вам из Вены настоящее сокровище. В му... музыкальном смысле, разумеется.

Кто же на его глазах точно так же, с наслаждением целовал кончики своих пальцев?

Ах, ну да, старьёвщик в Бонне. Лихновски ведёт себя примерно так же, только вместо всякого гнусного тряпья навязывает покупателям, то есть французам, его, Бетховена, несравненный дар. Он чувствовал себя на удивление спокойно, хотя понимал, что такое состояние у него обычно предшествовало вспышкам дикой ярости.

— Полковнику придётся лишь полюбоваться сокровищем.

— Что такое? Почему?

— Потому что у меня нет намерения исполнять сегодня что-либо.

— Зато у меня есть намерение заставить вас играть. — Лихновски сокрушённо помотал головой, пытаясь скрыть растерянность. — Я как владелец замка дал слово месье полковнику. Как князь...

Бетховен почувствовал, что его начинает захлёстывать волна безудержной ярости. Он небрежно махнул рукой:

— Князь? Этот титул вы приобрели исключительно по праву рождения, а значит, волею случая. Князей на свете тысячи, а вот Людвиг ван Бетховен один.

В коридоре он с облегчением вздохнул. Ушёл он спокойно, даже не хлопнув дверью, и ничуть не раскаивался в своём поведении. Князь же вёл себя сегодня как настоящая скотина...

Войдя в комнату, Бетховен чуть улыбнулся и решил, что утром, когда у них в головах осядут винные пары...

Тут в дверь забарабанили кулаки.

— Строптивый пианист подлежит аресту! Немедленно откройте!

Он даже не пошевелился.

— Если этот наглый субъект не откроет, придётся взломать дверь.

Пьяные, как правило, очень упрямы и не отвечают за свои поступки. В этом состоянии князь ничем не отличался от своего покойного отца. Лихновски всей своей огромной тушей навалился на дверь, выкрикивая:

— Раз... два...

Что ж, хотя он, Бетховен, и не отличается атлетическим сложением, у него хватит сил, чтобы достойно встретить его сиятельство.

Когда дверь слетела с петель и Лихновски тяжело перевалился через порог, Бетховен с лёгкостью взметнул над головой огромный стул, на полированных ножках которого тут же заиграли отблески пламени.

Французские офицеры оттащили Лихновски и буквально выволокли его из комнаты. В дверном проёме сразу же появилась Мария Кристина в ночной сорочке:

— Что случилось?

Тело её сотрясала дрожь, бледное от ужаса лицо больше не казалось выточенным из мрамора.

Бетховен молча сложил свои вещи в дорожную сумку и, обойдя княгиню, торопливо зашагал к выходу.

Всю ночь его мучили желудочные колики, а дьявол неустанно залеплял ему уши воском. Он лежал, страдая от головной боли, и думал, что Жозефина пишет ему всё реже и реже, а тон её писем — всё холоднее и холоднее. Он встал, подошёл к секретеру, задумчиво посмотрел на мерцающие огоньки свечей, а потом прочёл в лежащей под стеклом нотной тетради древнеегипетскую надпись: «Никто из смертных ещё не приподнял мой покров...»

Есть ли тут хоть какой-нибудь смысл? Или это просто выспренняя чушь?

Он приподнял стекло и закрыл нотную тетрадь. В ней была записана увертюра Меуля, которой предполагалось открыть сегодняшний концерт.

Две недели назад жители вновь устроили на улицах танцы. На этот раз буйное ликование вызвали у них названия двух городов: Йена и Ауэрштедт. Если австрийцам пришлось примириться с поражением при Аустерлице, почему у пруссаков дела должны обстоять лучше? Тем более что армии южно- и западногерманских государств, объединённых корсиканцем в Рейнский союз, участвовали в войне на стороне французов. Немцы сражались с немцами...

Так, на размышления уже не оставалось времени, он тщательно повязал галстук и, смотрясь в зеркало, заодно заглянул в висевший за спиной календарь.

Двадцать пятое декабря. Рождественские дни.

Тридцать лет назад отец подарил ему маленькую скрипку, потом большую, струны которой он так часто орошал слезами. Он проклинал этот дьявольский инструмент и долго не мог примириться с ним... Внезапно он замер, уставившись невидимым взором в зеркало. О Боже праведный, он забыл дать просмотреть нотные записи брату Карлу. Он чуть улыбнулся, вспомнив ответ Зимрока на тогдашнее письмо Карла: «Глубокий уважаемый господин старший сборщик налогов! Как прежде, так и теперь я твёрдо убеждён, что Людвиг сам написал свои произведения».

Вот так-то вот, брат, хочешь плачь, а хочешь смейся, но этот скрипичный концерт я тоже написал без чьей-либо помощи.

Когда Бетховен вошёл в зал и стремительно направился к своему пульту рядом с оркестром, он с вызывающим видом поднял голову, чтобы лучше слышать. Он не желал больше скрывать свой недуг.

При его появлении никто не зааплодировал. Ничего удивительного. После провала «Фиделио» его репутация, казалось, уже была безнадёжно испорчена.

И очень хорошо, что сидевшие в зале несколько друзей не встретили его аплодисментами. Их жидкие хлопки на фоне всеобщего молчания он бы воспринял как насмешку.

За оркестром, скрестив на груди руки, стоял второй капельмейстер Зейфрид. Он дружелюбно кивнул Бетховену, как бы говоря: «Не стоит волноваться, я жду появления Клемента, ведь сегодня он впервые публично сыграет на скрипке, я же буду дирижировать и уж точно вас не подведу». Бетховен в ответ опустил и поднял веки: дескать, а я и не волнуюсь.

Через несколько минут Клемент вышел из гримёрной, зажав скрипку под мышкой левой руки и ловко подбрасывая правой смычок. Публика встретила любимого капельмейстера, готового стать не менее любимым виртуозом скрипичной игры, бурей аплодисментов. Он низко поклонился и ещё раз проверил, как натянуты струны. Почти в тот же миг Зейфрид упругой походкой взошёл на подиум, послюнявил пальцы, чтобы быстрее перелистывать ноты, и замер в напряжении у пюпитра. Клемент кивнул ему, и второй капельмейстер тут же воздел руки вверх. Музыканты затаили дыхание. «Осторожнее, милый Зейфрид, — умолял его про себя Бетховен. — Пожалуйста, не забывай древнее изречение: «Ни один смертный не смог поднять покров моей тайны...»

Дирижёрская палочка легко скользнула вниз.

«Хорошо, Зейфрид, хорошо». Бетховен крепко сжал мочки ушей. Литавры звучат просто великолепно. Он видит это по движению рук музыкантов.

«Гобои, кларнеты, фаготы — мягче, Зейфрид, мягче».

Крещендо и форте. Даже он с его слухом ощутил поразительную мощь музыкальных звуков. «Теперь тихий шелест скрипок! Дж! Дж! Дж! Тихо, очень тихо! Вступают вторые скрипки. Звучат басы, потом соло на скрипке...

Опять громоподобные звуки, и снова легко и нежно, друг мой, легко и нежно. Духовики, я прошу вас, играйте нежно, очень нежно, я слежу за вашими губами. Пусть сперва будет грустно и тоскливо, а потом прозвучит утешающая мелодия, будто лёгкий дождик после палящей жары...»

На неподвижном, словно отлитом из бронзы лице Бетховена двигались только глаза. «Ну давайте же, Клемент, поднимите скрипку к подбородку.

Так, хорошо. Генуто и меццофорте. Крещендо и сфорцандо. Ещё сильнее.

У вас есть возможность стать истинным кесарем от музыки, Клемент, не упустите своего счастья. Я ведь всегда говорил вам: музыка должна жечь огнём сердца и умы!

Но не только. Она должна ещё и утешать, пусть даже одновременно навевая грусть. В этом я убедился на собственном опыте. Она способна успокоить человека, а потом вновь громом литавр звать его на борьбу.

Ларгетто. Прекрасно. Теперь каданс, а потом сразу рондо. Аллегро джокозо. Ну ты же можешь взять ещё более стремительный темп, Зейфрид.

Пианиссимо! Умоляю: пианиссимо. Я не должен сейчас вообще ничего слышать, а ко мне какие-то звуки прорываются!

А теперь ещё раз, Клемент! От пианиссимо в четыре такта к фортиссимо. Аккорд! Ещё аккорд! Рамм! Вамм! Отлично, Клемент!»

Шквал аплодисментов такой, что может не выдержать потолок. Восторженные, почти истеричные выкрики. Особенно выделяются резкие женские голоса:

— Клемент! Клемент!

Оркестр и дирижёр также снискали похвалу публики:

— Браво, Зейфрид! Браво, тутти! Зейфрид! Зейфрид!

Капельмейстер вдруг отшвырнул дирижёрскую палочку.

Его жест означал: а при чём здесь я? В чём моя заслуга? Вон внизу стоит тот, кому вы всем этим обязаны!

— Жаль, что такой виртуоз, как Клемент, не выбрал более достойное сочинение, — отчётливо прозвучал чей-то скрипучий голос.

Кое-кто из публики поспешил поддержать его:

— Совершенно верно! Такой талант должен обладать более изысканным вкусом.

Стремясь перекричать расшумевшихся зрителей, Зейфрид несколько раз воскликнул:

— Бетховен!.. Бетховен!..

Он улыбнулся, дружелюбно кивнул второму капельмейстеру и медленно покинул зал.

Внезапно она возникла на пороге его комнаты.

Он медленно повернулся и, не вставая из-за рояля, устремил на неё удивлённый взгляд. Неужели она ему только привиделась? Он посмотрел на лежащий на рояле нотный лист. «Радостные ощущения от встреч в загородной глуши...» Ну, конечно, он постоянно думал о ней, вспоминал дни, проведённые в Гетцендорфе... Вполне возможно, что звуки и воображение оживили её образ...

Он заметил тающие снежинки на её подрагивающих веках, меховой шапочке и плаще. Ну да, разумеется, на дворе разгар зимы, и снежные кристаллики сверкают на солнце.

Её тёмные глаза сегодня казались больше, чем обычно. Может быть, след тайных душевных страданий, из-за которых и лицо её заострилось, а щёки впали?..

— Почему ты вчера не пришёл, Людвиг?

— Куда?

— Разве Гляйхенштейн тебе ничего не сказал?

Он отрицательно покачал головой.

— Он должен был передать, что тебя ждут на концерте. И я... я тоже тебя ждала. Был накрыт праздничный стол, я зажгла много, очень много свечей...

— Теперь я понимаю, почему Гляйхенштейн ничего мне не сказал, — подумав, через некоторое время произнёс Бетховен. — Потому что он настоящий друг.

— Какие же вы всё-таки, мужчины, глупцы, — несколько фальшиво улыбнулась она. — И ты, Людвиг, тоже. Думаешь, мне доставляет большую радость называть так великого пианиста и композитора?

— Что ты сказала?

— Совершенно не важно, что пишут эти болваны критики, — не слушая его, продолжала она. — А здесь я для того, чтобы вручить тебе рождественский подарок. — Её маленькие ручки долго рылись в муфте. — Мы с Гляйхенштейном приехали в одной почтовой карете. Детям нужен отдых, и поэтому мама и Тереза ещё сегодня ночью отбудут с ними в Карлсбад, а оттуда в Теплиц. Может быть, они проведут там целый год. Но кто-то должен остаться здесь и позаботиться о галерее и комнатах. Я решила принять на себя эту жертву. Надеюсь, ты не считаешь меня плохой матерью, Людвиг?

Слышал ли он её? Понимал ли сообщение, которое она считала своим подарком ему?

— Где ты так долго пропадала? — чуть насмешливо спросил он.

— Это упрёк? — Она как-то сразу оживилась. — Нет?.. Я очень разочарована, Людвиг.

Бетховен, казалось, совсем пал духом. Он беспомощно завертел головой, как бы ища доброго совета. Но в комнате, кроме них двоих, никого не было. Так, может, обратиться за помощью к музыке?

— Я наконец закончил сонату.

— Какую именно?

— «Аппассионату». Сейчас я исполню её. Я ведь даже не знал, куда её тебе послать. Где ты была?

— Если честно, Людвиг, то мысленно всегда рядом с тобой, а так очень далеко.

— Я помню, как ты слушала «Аппассионату» в «Золотом грифе», — потрясённо проговорил он. — Теперь моё сочинение, если так можно выразиться, стало гораздо более зрелым.

Бетховен заиграл, стараясь передать музыкой, как отчаянно и самоотверженно он боролся за неё, как мучительно все эти годы вспоминал о ней.

У неё на глазах выступили слёзы. Она тихо всхлипнула и подошла к нему.

— Могу я высказать своё мнение?

— Ты? Конечно, пусть даже не слишком лестное для меня, — удовлетворённо кивнул он.

— Соната навевает слишком мрачные мысли, лишает последней надежды. Я ещё тогда в «Золотом грифе» хотела тебе это сказать. Разумеется, сама соната просто изумительная, но сейчас я хочу поговорить о другом. Ведь ты мне даже руки не протянул, Людвиг. Или ты хочешь меня сперва поцеловать?

Он осторожно заключил её в объятия.

— Ты моя вечно любимая женщина...

— Ты придёшь сегодня вечером? — Она провела языком по его губам. — Я буду ждать. Зажечь побольше свечей или?..

— Нет. Только одну.

Он трудился теперь особенно упорно и настойчиво и напоминал самому себе таран, которым в старину взламывали ворота и стены вражеских городов.

Он тоже должен взломать стены города, в котором его ждала любимая женщина, олицетворявшая для него высшее счастье. Как-то вечером она ласково погладила его по лбу:

— Какие у тебя странные оспины, Людвиг. Я чувствую, что в душе твоей уже давно поселилась тревога, и хочу хоть немного успокоить тебя.

Да, он никак не мог обрести покой и даже не надеялся на это.

Он писал в дирекции различных театров, предлагая себя на должность заведующего музыкальной частью. Везде отказ. Ах, если бы не «Фиделио»...

Скрипичный концерт — и снова неудача. Может быть, имело смысл аранжировать его как фортепьянный концерт? Но тогда это была бы чистейшей воды подёнщина.

Правда, сейчас его манила цена. Ради неё стоило предпринять любую попытку.

«Пасторальная симфония» — мечта и реальность, воспоминание и день нынешний, а заодно и будущее, — она открывала ему путь в страну обетованную, куда он мог прийти рука об руку с Жозефиной. Он насвистел трель соловья, но так и не понял, правильно уловил её или нет. Он высунул голову в окно и не обнаружил поблизости ни одного соловья, хотя обычно они сидели чуть ли не на всех деревьях. Присутствие соловья раздражало его, он видел в нём какой-то зловещий символ.

Нет, он не прав, ни одно живое существо, кроме человека, не несло в себе зловещего начала, и потому его частые визиты к Жозефине, а её — к нему кое-кому очень не понравились. Ради неё он отправился в Баден и Хейлигенштадт, где им, подобно боящимся света насекомым, пришлось встречаться в темноте.

— Я не помешал, Людвиг?

Он так задумался, что не заметил, как в комнату вошёл Франц Брунсвик.

— Мне сейчас все мешают, — лукаво взглянул на него Бетховен. — Ведь одной рукой я сочиняю «Пасторальную симфонию», а другой — заказанную князем Эстергази мессу до мажор. Он хочет, чтобы её исполнили в день ангела супруги в Эйзенштадте. Но что с тобой, Франц? У тебя сегодня такой торжественный вид.

— Да, Людвиг. Скажи мне откровенно как мужчина мужчине, как близкий друг близкому другу: ты искренне любишь Жозефину? И готов ли ты жениться на ней?

— Франц! Если ты в чём-то подозреваешь меня...

— Не говори глупости. Но если ты её любишь, то немедленно женись на ней! Вчера приехали мама и Тереза. — Франц помедлил немного, а потом негромко продолжил: — Сестра заодно с нами. Она желает счастья и Жозефине, и... ещё в большей степени тебе. Она — самый лучший член нашего «Общества друзей человека». Ты понял?

Бетховен кивнул и с тревогой посмотрел на Франца:

— А Жозефина?..

— Речь сейчас не о ней, — холодно, с достоинством проговорил Брунсвик. — Очень многое, если не всё, зависит от мамы. Вчера она, не успев распаковать вещи, тут же обрушилась с нападками на Жозефину: дескать, она потеряла ещё один год, а молодость и красота не возвращаются. Короче, мама потребовала от Пепи снова выйти замуж, чтобы, помимо всего прочего, дети почувствовали мужскую руку. Иначе они вырастут балованными и невоспитанными.

— Вот уж не думал, что у меня руки воспитателя и педагога, — обезоруживающе улыбнулся Бетховен, рассматривая кончики пальцев. — Меня бы кто воспитал!

— Твоим воспитанием, я знаю женщин, займётся Пепи, — мягко, но очень серьёзно сказал Франц Брунсвик. — Поверь мне, я знаю женщин. Поверь мне, пока ситуация складывается не в твою пользу, но Жозефина просила передать, что твёрдо намерена как можно скорее вступить с тобой в брак, даже если мама будет против. Она даже готова хоть сейчас перебраться к тебе.

— Не следовало бы тебе это говорить, Франц. — Лицо Бетховена исказила нервная гримаса. — В данный момент я не могу жениться. Пойми, я нищий, Франц! — Перехватив недоумённый взгляд собеседника, он тяжело поднялся и прошёлся по комнате. — Знаешь, сколько я заработал на концертах по подписке у Лобковица? Даже боюсь назвать сумму, такая она маленькая. Я тружусь как вол и тем не менее влачу жалкое существование. Разумеется, у меня заключён договор с Клементом, но деньги поступают крайне нерегулярно. И в таких условиях должна жить Жозефина?

— А если вы переедете в Мартонвашар?

— Я? А в качестве кого? — в бешенстве закричал Бетховен. — Да там я буду получать милостыню! Жить на средства жены! Да меня там все презирать будут! Нет, я по-настоящему люблю Жозефину и потому никогда не пойду на такой шаг. А тебе, Франц, должно быть стыдно.

Брунсвик крепко обнял друга и прижался головой к его плечу.

— Скажу Пепи, пусть непременно дождётся. До свидания, Людвиг.

— Стой, Франц! — Бетховен схватил Брунсвика за плечи. — По-моему, такой сват, как ты, достоин вознаграждения. Но такой нищий музыкант, как я, может подарить только ноты. Могу я посвятить тебе фортепьянную сонату?

— Подумай лучше о свадебном подарке для Жозефины.

— Франц! Франц! — рассмеялся Бетховен. — К этому знаменательному дню я сочиню такое... Да я весь мир удивлю.

Месса до мажор в Эйзенштадте.

Стена, которую он так хотел взломать, чтобы попасть к Жозефине, в этом месте не поддалась.

Придворная церковь! Позолоченные изображения святых и чрезмерно роскошная церковная утварь. Сиятельные особы обоего пола. Быстрый поклон дароносительнице и обязательный книксен перед сильными мира сего. Запах ладана, смешанный с приторными ароматами духов и помады. Придворная церковь! Неужели Сын Божий согласился бы принять здесь смерть на кресте?

После торжественной мессы последовал вопрос князя, произнесённый пренебрежительным тоном в присутствии всех гостей и свиты:

— Опять вы всё сделали по-своему, дорогой Бетховен?

Гнилостный запах в кирхе, тоска и злость в душе, немедленное возвращение в Вену. Гонорар оказался гораздо меньше, чем он ожидал. Опустевшие, навевающие тоску поля, с которых уже собрали урожай. Руки, на которые наложили шины. Как же они болели! Неужели многолетняя игра на рояле действительно вызвала воспаление ногтевого ложа? И спасти пальцы теперь может только вмешательство хирурга?..

В Вене он узнал об отъезде Жозефины. Но куда и на сколько? В ответ Гляйхенштейн лишь пожал плечами:

— Ты сильно избил эрцгерцога.

— Кого?

— Своего ученика эрцгерцога Рудольфа.

— Ты с ума сошёл, Гляйхенштейн!

— Так они говорят.

— Кто? Придворные льстецы распускают слухи, ибо чувствуют себя особенно оскорблёнными. Послушай лучше, как всё было на самом деле. Я даю принцу уроки не только потому, что очень нуждаюсь в дукатах, нет, мы действительно испытываем друг к другу взаимную симпатию. Он очень одарённый, милый и скромный юноша, и его привязанность ко мне, ей-богу, дороже ста дукатов! Я так и сказал принцу, когда столкнулся с обер-церемониймейстером, сущим болваном в расшитой золотыми галунами ливрее.

— Как столкнулся?

— Уже на первом уроке. Я ведь раньше не бывал в Шёнбрунне, вот он и захотел научить меня правилам придворного этикета. Я только распахнул дверь в музыкальную комнату: «Давайте сразу условимся, принц. Я ведь здесь для того, чтобы обучать вас игре на фортепьяно, не правда ли? И пока у меня это получается лучше, чем у вас, так? Во всяком случае, я не собираюсь за сто дукатов целый час ползать перед вами на четвереньках».

— Какой же ты всё-таки стервец, Людвиг! — В глазах Гляйхенштейна заплясали весёлые огоньки. — Колючий как ёж.

— Принц это понял. Он сказал: «Оставьте его. Пусть он ведёт себя так, как считает нужным. Я лично горжусь таким учителем».

— А как насчёт побоев?

— Однажды я играл ему отрывок из моего фортепьянного концерта. Принц стоял рядом и сокрушённо покачивал головой: «Вы просто поражаете меня своим умением, маэстро. Умоляю, откройте мне тайну своего мастерства. Как вы научились ему?» И тут я решил не церемониться. «Охотно. Пожалуйста, сядьте за рояль, принц, и играйте гамму по квинтовому кругу. Начинайте с до мажор». Он сыграл, и я, нежно, очень нежно, спросил: «И это вы называете до мажор?» И ударил его по пальцам. «В своё время, — говорю, — меня били тростью, и не только по пальцам». Принц сначала испугался, а потом растрогался и схватил меня за руки: «Маэстро!..» К сожалению, один из придворных это видел...

После разговора с Гляйхенштейном прошло три дня. Он сидел, откинувшись на спинку резного стула и вцепившись руками в подлокотники. Ну почему, почему Жозефина уехала, даже не попрощавшись с ним? Гляйхенштейн предположил, что её сильно оскорбил его отказ немедленно жениться на ней. Она, дескать, сочла, что её унизили, оскорбили её женское достоинство... Да нет, чепуха. Иначе бы она уехала сразу, а не через несколько месяцев.

Нужно что-нибудь послать ей, напомнить о себе. Он пересел к секретеру, взял бумагу и с нарастающей злобой принялся рассматривать аккуратно отточенные гусиные перья. Как же неудобно держать одно из них в перевязанной руке. И как трудно ему подбирать слова. Нет, ноты ему писать гораздо легче. Так, может быть, лучше послать ей фортепьянную сонату, которую она сможет играть.

Сразу же определим тональность: ре мажор. Или нет, лучше до мажор. А в конце пусть будет нагромождение тонических аккордов и доминант. Пусть в них выразится горечь разлуки, как в звуках трубы в «Героической симфонии» выражалась бурная радость встречи...

Вдруг он быстро сдвинул веки, словно испуганный каким-то видением, отбросил перо и после некоторых размышлений сунул нотный лист в кипу возвышающихся перед ним нотных тетрадей.

— Ты непременно должен пойти туда, Людвиг.

— Нет, Стефан.

Бройнинг вновь принялся убеждать его:

— Ему ведь недолго жить осталось...

— И я то же самое говорю, — подтверждающе кивнул Гляйхенштейн.

— А я не хочу подвергаться унижениям.

— А я и не знал, Людвиг, что ты чего-нибудь боишься, — с вызовом заявил Бройнинг.

— Нет, я докажу вам, мерзавцы, обратное! — чуть ли не на весь дом закричал Бетховен. — Только поэтому я и пойду туда. Вам мои побудительные мотивы ясны?

Было 27 марта 1808 года. В начале апреля в Вене готовились торжественно отпраздновать семидесятишестилетие Йозефа Гайдна. В актовом зале университета собирались исполнить ораторию «Сотворение мира», считавшуюся одним из лучших произведений престарелого композитора. Ровно десять лет назад он положил на музыку текст итальянца Карпани.

Все трое пришли позднее, когда карета с укреплённым на запятках креслом уже остановилась возле здания университета.

Бетховен недовольно сдвинул брови, но Бройнинг жестом успокоил его. Он не мог в присутствии множества людей надрывно кричать, объясняя глухому другу, что происходит вокруг. Пусть лучше Бетховен своими глазами увидит, во что превратился человек, которого он в гневе навсегда вычеркнул из памяти. Даже запретил друзьям называть при нём его имя.

Гляйхенштейн стиснул зубы и болезненно поморщился — с такой силой Людвиг стиснул его локоть.

Беспомощному старику помогли выйти из кареты, посадили в кресло и понесли к распахнутым дверям. Стоило им переступить порог, как гулко загремели трубы, глухо зазвучали литавры и раздались выкрики: «Гайдн! Гайдн!» Музыканты подняли свои скрипки, гобои и фаготы, певцы и певицы, стоя, замахали нотами, а стоявший перед ними самый знаменитый композитор своего времени Сальери низко поклонился.

Слева и справа от кресла юбиляра с величественным видом заняли места князь Николаус Эстергази и его супруга. Бетховену сразу же вспомнился пренебрежительный отзыв высокородного бездельника на написанную им по его заказу мессу.

Но в данный момент это не имело никакого значения. Съёжившийся в непомерно большом кресле маленький хрупкий старик почти ничем не напоминал знаменитого Йозефа Гайдна. Его покрытое коричневыми пятнами морщинистое лицо было также изъедено оспинами, нос заострился, руки заметно дрожали. В этом помещении с выстуженными за зиму стенами мороз всегда задерживался надолго. От лютого холода Бетховена не спасал даже подбитый мехом плащ. Он искоса взглянул на Гайдна. На его голову, как и прежде, был надет аккуратно напудренный парик с косицей. Она чуть подрагивала, когда Гайдн наклонял голову, благодаря сиятельных особ, вереницей с поклоном проходивших мимо него. Первым конечно же шёл капельмейстер в имении «Эстергаза» Хуммель, ставший преемником Гайдна. Бетховен подумал, что композитор занимал эту должность ещё при покойном отце князя и что жизнь у него была очень нелёгкая. Он родился в семье каретных дел мастера, в которой помимо него было ещё одиннадцать детей, в детстве пел в церковном хоре в Вене, служил лакеем у учителя пения, неудачно женился и недавно потерял двух самых любимых братьев...

От этих грустных размышлений Бетховена отвлекло появление Эйблера. Ведь в мире музыки также существует табель о рангах. Эйблер всего лишь личный капельмейстер князя Эстергази и потому по статусу ниже капельмейстера придворной его императорского и королевского величества оперы Гировеца. Последний настолько проникся значимостью занимаемого им поста, что не постеснялся, поздравляя Гайдна, вяло сунуть ему три пальца. Юбиляр радостно пожал их.

Сальери собрался было подать знак музыкантам, но Бетховен повелительным взмахом руки удержал его. Он подошёл к Гайдну, осторожно взял его руки и с поклоном поцеловал их.

— Бетховен, неужели это вы? Бетховен! Бетховен!

— Да, отец, это я. Простите меня, если сможете.

— Бахвал! Настоящий бахвал!

Гайдн прижал голову Бетховена к груди и начал водить рукой по его взъерошенным непокорным волосам.

— Нет, ну надо же, бахвал Бетховен...

Когда он убрал трясущуюся ладонь, Бетховен выпрямился и озабоченно посмотрел на юбиляра.

— Вам не холодно, отец?

— Если уж быть до конца честным... — Гайдн смущённо улыбнулся и кивнул, качнув косичкой парика.

Бетховен сорвал с себя плащ и набросил его на колени Гайдна.

— Но, сын мой...

— Прошу вас, отец…

— Сердечное спасибо.

Так, а теперь, господин сочинитель камерных опер Сальери, можете начинать. Но где же император Франц?

Неужели его величество не сочли нужным прийти и хотя бы поцеловать руки Йозефа Гайдна?

— Ты поступил очень порядочно, Людвиг.

— С чего ты взял?

— Ну как же? — после паузы проговорил Гляйхенштейн. — Граф Трухзес-Вальдбург передал тебе предложение короля Жерома переехать к нему в Капель, обещал должность капельмейстера, хорошее жалованье, а ты...

— У вас, по-моему, всюду шпики. — Бетховен поднял на собеседника внимательный, изучающий взгляд. — Но, к сожалению, вы неправильно истолковали свойства моего характера. Решили, что я руководствовался благородными мотивами, а это далеко не так. Я ведь и нашим и вашим. В Мадриде патриоты сражались за свободу Испании и сотнями гибли под пулями мамлюков Мюрата. Ну, хорошо, предположим, они бы победили. И тогда бы в страну вернулась инквизиция. Таковы были бы плоды их победы. Опять людей заставили бы целыми днями молиться и неустанно трудиться на богачей. Наполеон раздаёт своей родне троны европейских государств вместо того, чтобы нести народам свободу. И в этих условиях, выходит, я должен ехать к «королю-весельчаку»? Нет, я пока ещё не сделал окончательный выбор. Заберите партитуру дуэта и убирайтесь.

— Какого дуэта?

— Я привёз его из Хейлигенштадта, из загородной тиши, которая меня, однако, ничуть не успокоила. Вы ведь просили написать кое-что для исполнения на своей любимой виолончели. А у меня там выдались несколько часов, когда я всё равно ничем нужным не мог заняться.

Гляйхенштейн, шевеля губами, прочёл про себя посвящение: «Inter lacrimas et luctus» — «Среди слёз и страданий» — и подумал, что Людвиг наверняка вспоминал Жозефину...

— Понял, почему я это написал, — издевательским тоном произнёс Бетховен. — Захотелось блеснуть знанием латыни. Ну хорошо, а теперь я должен составить программу своих концертных выступлений, которые состоятся в конце ноября — начале декабря. Я хочу впервые исполнить мои Пятую и Шестую симфонии, а также фортепьянный концерт соль мажор.

Однако концерт в академии состоялся только в конце декабря, и привлечённые к участию в нём музыканты рассказывали небылицы о «наполовину глухом безумце», который устраивал скандалы чуть ли не на каждой репетиции и с которым ничего нельзя было поделать.

С другой стороны, нельзя было отрицать, что в его музыке гремели «барабаны судьбы», от которых дух захватывало даже у прошедших огонь и воду «ландскнехтов музыки». Это было настоящее чудо, и потому многие с нетерпением ожидали, что произойдёт 22 декабря 1808 года в Венском театре.

Сперва выяснилось, что зрительный зал почти пуст, что заполнены немногие ложи, а в партере унылый пейзаж оживляют лишь несколько пёстрых меховых плащей — помещение, казалось, заморозили навсегда. Интендант театра барон фон Браун намеренно не отапливал его, справедливо опасаясь, что сборы не покроют расходы на дрова.

Для Бетховена же пустой зрительный зал был показателен ещё в одном отношении. Он подтверждал его репутацию.

Ведь на премьеру пришли только непоколебимые «бетховианцы», а также небольшая группа тех, кому уже нечего терять.

И всё же, всё же... Он пружинистой походкой взошёл на дирижёрский подиум и коротко, чуть небрежно поклонился. Внимание! Начали! Моя Пятая симфония.

Монотонно загремели литавры — том-том-том! Том-том-том!

Ах, прохвосты! На репетициях они так упрямились, что он в ярости чуть не задушил их. Клементу и Зейфриду пришлось даже запереть его в артистической уборной! Но зато как великолепно, как слаженно играют они сейчас.

Вторая часть. Ему вовсе не потребовалось жестами обозначать её начало. Поразительно, какие чудесные звуки извлекали эти несчастные, забитые люди из своих инструментов. Просто бальзам на раны.

Последняя часть. Финал.

Он собирался прошептать: «Браво!» — как вдруг музыканты вскочили со своих мест и закричали: «Бетховен! Бетховен!» К нему потянулись руки, он сложил губы в подобие улыбки. Неужели они научились играть трудную для понимания, режущую слух музыку безумца Бетховена?

Он передал дирижёрскую палочку Клементу и ушёл за кулисы, чтобы размять для гибкости пальцы. Вернувшись на сцену, он сразу же подошёл к уставленному горящими свечами роялю, и на лице его появилось странное выражение. Он чувствовал себя «королём фортепьяно», обращающимся к подданным с тронной речью. Таковой он считал свой Четвёртый концерт.

— Готовы, Клемент? Хорошо. Аллегро модерато и дольче, дольче.

Он чуть наклонил голову, приближая ухо к клавишам. С такими квадратными ладонями и широкими подушечками пальцев, как у Клемента, только и играть «дольче». Он закрыл глаза, отчётливо представив себя сидящим за роялем. Но, увы, разговоры о глухом исполнителе окончательно отпугнули бы публику.

Сочиняя Четвёртый концерт, он постоянно думал об Орфее, спустившемся в подземное царство за своей Эвридикой и заворожившем обитавших там страшных богинь мщения своей волшебной музыкой. Он тоже Орфей, и вокруг него тоже парят тени, приближаясь всё ближе и ближе. Среди них и Жозефина, которую он также хотел извлечь из подземного царства невыносимой разлуки.

Так, а теперь рондо. Виваче! Виваче!

Он подался вперёд, непроизвольно махнул рукой, и светильники упали на пол. Двое хористов тут же бросились вперёд, чтобы поднять их, но Бетховен досадливо покачал головой, и они, подобно факельщикам, встали рядом с ним. Сфорцато и ещё раз эклат триумфалика.

Когда Шестая симфония закончилась и началось второе отделение, князь Лобковиц, понизив голос до хриплого шёпота, спросил сидевшего рядом гостя из Берлина:

— Для меня очень важна ваша оценка, господин Рейнхард.

Капельмейстер знал, что князь в каком-то смысле покровительствует Бетховену, и потому, поколебавшись, отозвался с любезной улыбкой:

— Так называемая пастораль настолько затянута, что у нас в Берлине или, к примеру, в Касселе её вряд ли решились бы исполнить для широкой публики. Ведь она по времени равна чуть ли не целому придворному концерту. То же самое можно сказать и о симфонии до минор. Разумеется, ваше сиятельство, в пасторали есть просто великолепные мысли и образы.

— А в симфонии?

— Могу лишь повторить свои слова. Что же касается фортепьянного концерта, то меня несколько смутил его чрезмерно быстрый темп. А этот прискорбный этюд с мальчиками и подсвечниками... Уж очень нелепо.

— По-моему, нам пора? — Лобковиц встал и сделал приглашающий жест.

— Да, ваше сиятельство. — Рейнхард также поднялся, — здесь невыносимо холодно, да, признаться, и довольно скучно. — Он окинул взглядом погруженный в темноту зал. — Остался один-единственный зритель. Любопытно бы узнать, кто он.

— Русский граф. — Лобковиц перегнулся через балюстраду. — Его имя... его имя... Правильно, Виховский.

— Получается, что по окончании концерта господин ван Бетховен поклонится одному зрителю. — Глаза Рейнхарда посуровели, губы поджались. — Если такое произойдёт, я, ваше сиятельство, больше ни одной ноты не напишу.

В Сочельник, предшествовавший новому, 1809 году, он приступил к партитуре нового фортепьянного концерта ребемоль мажор.

Неужели из-за этой академии с её дурной репутацией он должен вечно пребывать в летаргии? Он и так ничего не делал целых восемь дней. В уши к нему будто залезли крысы и начали прогрызать ходы к мозгу, живот словно набили раскалёнными углями. Временами он лежал на кровати, не в состоянии подняться, а тело его от диких болей в голове и желудке то сворачивалось в клубок, то снова распрямлялось. Признак старости? В тридцать восемь лет? У Баха многократное переписывание нот отняло зрение. Есть ли что-либо более губительное для здоровья, чем искусство? Но с этим никто не считается.

На грудь всё сильнее давила изнутри свинцовая тяжесть. Может, уехать к королю Жерому? Или лучше остаться в Вене? Он никак не мог сделать окончательный выбор. Конечно, став придворным капельмейстером, он сможет жениться на Жозефине, но при одном слове «двор» у него обострялись желудочные колики. «Завтра снова веселимся!» Неужели обманутые революционеры отдали свои жизни ради того, чтобы получивший вестфальскую корону младший брат Наполеона мог каждый день веселиться? Нет, даже ради любимой женщины нельзя отказываться от своих взглядов.

А Вена? Здесь правит окружённый старцами в напудренных париках император Франц. В его замках такие богохульные слова, как «свобода» и «человечность», нельзя произносить даже в подсобных помещениях.

В поисках ответа на щемящие душу вопросы: в чём смысл жизни? в чём причина его неудач? — он вдруг решил посвятить «Героическую симфонию» сестре.

Пьянящая торжественная импровизация фортепьянного соло концерта! Следом оркестр играет музыку, пронизанную непреклонной верой в победу! Затем... Затем марш! Непрерывный марш! Призывно гремят трубы, возвещая о начале вечной революции во имя добра и справедливости...

Работалось ему, как никогда, легко. Первая часть оказалась даже больше первой части «Героической симфонии». Си мажор поразил красотой даже его самого. А вокруг основной темы как бы вились триоли.

Один за другим слетали листки календаря, и вот уже на дворе середина февраля и нельзя больше откладывать занятия с эрцгерцогом Рудольфом. Ничего не скажешь, принц отличался добротой и искренностью, но дорога в Шёнбрунн представлялась Бетховену подъёмом на крутую гору — таких она требовала от него усилий. Он отправил эрцгерцогу чуть ли не дюжину записок, в которых объяснял невозможность дать урок самыми невероятными причинами. Сегодня принценова ждал его.

Бетховен тяжело вздохнул. Он сам себя называл «свободным музыкантом», но по-настоящему свободным можно стать, лишь избавившись от необходимости зарабатывать себе на жизнь. А так всё время приходится думать об этих отягощающих мозг и душу дукатах...

Но сегодня хоть выдался прекрасный день, Вена была покрыта сверкающим снежным покровом, и ослепительная голубизна неба как бы предвещала скорый приход весны.

Правда, в дворцовом парке его застигла метель, и, продираясь сквозь снежный вихрь, он принял окончательное решение. Прощальным взором окинул оба великолепных фонтана и почему-то вспомнил безумные цифры: в Шёнбрунне насчитывалось 1441 комната и зал и 139 кухонь. Они предназначались для одной семьи!

В одном из бесконечных, освещённых свечами в чёрных, инкрустированных канделябрах коридоров Бетховен встретил принцессу Марию-Луизу, о которой ходили довольно странные слухи. Неужели стоило верить бесстыжим пьяным речам в замке Грэц: дескать, его величество Наполеон пожелал развестись, чтобы затем...

Двоюродная бабушка этой очаровательной девушки, дочь австрийского императора Мария-Антуанетта была признана виновной перед французским народом и взошла на эшафот. Лившиеся с него потоки крови вознесли корсиканца на вершину власти. В результате он, некогда презираемый и отвергнутый высшим обществом, сам сделался императором Франции и собрался жениться на принцессе из дома Габсбургов. Что крылось за этим намерением: желание потешить своё самолюбие или хитрый расчёт?

При виде Бетховена принц немедленно захлопнул книгу:

— Вы очень редко появляетесь, маэстро. Не ученик ли этому виной? Если да, обещаю исправиться.

— Ваше императорское высочество...

— Ну зачем же так официально? Давайте, когда мы одни, обходиться без формальностей. Ну, рассказывайте!

— Первая часть фортепьянного концерта готова. Если вы не против, я сейчас сыграю её.

Бетховен сел за рояль, долго смотрел на клавиши и потом отрицательно покачал головой.

— Без оркестра вы не получите должного впечатления от концерта...

Он неопределённо повёл плечом и после некоторого колебания медленно встал.

— Должен признать, что это не основная причина. Сегодня мой прощальный визит к вам. Я решил принять предложение короля Жерома.

— Понятно. Вы уже написали ему?

— Ещё нет, но непременно напишу. Мне не остаётся ничего другого.

Он начал торопливо расхаживать по комнате. Развевались полы его голубого сюртука, сверкали начищенные до блеска медные пуговицы. Даже белые шёлковые чулки, новые туфли с пряжками подчёркивали его решимость.

— Я не могу больше оставаться в Вене, принц. Издатели вечно задерживают выплату гонораров, а деньги, которые я зарабатываю уроками и концертами-академиями, можно смело назвать чаевыми. Человек искусства, разумеется, не должен жить в роскоши, но хоть какой-то постоянный доход он обязан иметь.

— Я прекрасно понимаю вас, маэстро. — Грустные глаза принца словно подёрнулись пеленой.

— Скажу прямо, я отнюдь не в восторге от собственного выбора, но давайте утешим себя девизом моего будущего повелителя: «Завтра снова устроим веселье!»

— И вы настолько «развеселились», что теперь не в состоянии даже дать мне на прощанье последний урок?

— Увы, принц, мне нужно срочно в город.

— Вообще-то мне тоже. Позвольте вас подвезти, маэстро.

Принц дёрнул шёлковый шнур с колокольчиком, и на пороге комнаты немедленно возник лакей:

— Слушаю, ваше императорское высочество?

— Пожалуйста, подайте карету.

— Какую именно желают ваше императорское высочество? Запряжённую четвёркой или шестёркой лошадей?

— Двуконную, — принц поднял на лакея серьёзный взгляд, — и ни в коем случае не парадный экипаж.

Лакей с поклоном осторожно закрыл за собой дверь, и тогда Рудольф чуть снисходительно улыбнулся:

— Я, правда, как будущий священник не верю в разного рода приметы, но считаю, что, если хочешь нанести визит удаче, нельзя это делать сразу в запряжённом шестёркой лошадей парадном экипаже. — Он помолчал, а потом негромко, но веско произнёс: — Вот только удача всегда обходит меня стороной, маэстро.

Спустя несколько часов в квартиру Бетховена настойчиво постучали, и через несколько минут эрцгерцог Рудольф стоял у секретера, внимательно глядя на удивлённо вскинувшего голову Бетховена.

— Ваше императорское высочество изволили навестить меня? — Он хотел было встать.

— Нет-нет, сидите, сидите, маэстро. Письмо его величеству Жерому? — Снимая плащ, он невольно стряхнул серебристые капли тающего снега на бумагу, и чернила расплылись. — Полагаю, вам не следует отправлять его. Разрешите присесть? — Глаза юного принца сверкнули весёлым блеском. — Только, ради Бога, не спешите обрушить мне на голову стул. Я всё-таки веду себя более сдержанно, чем Лихновски. Сперва мы объявляем, что отныне вы находитесь под домашним арестом.

Условия самые благоприятные: вас не запрут в комнате или, скажем, в Шёнбрунне, не заточат в крепость, напротив, вам будет позволено давать концерты где угодно, даже во владениях его величества короля Жерома, едва не ставшего вашим совереном, но постоянным местом жительства нашего Людвига ван Бетховена останется Австрия, господин арестант. Когда я говорю «мы», то подразумеваю консорциум, в который помимо меня вошли также князья Лобковиц и Кински. Особенно я рад за Лобковица, ибо впервые этот мот потратил деньги разумно, а не выбросил их на ветер. Вместе с моим скромным вкладом причитающаяся вам в нынешнем году сумма составит четыре тысячи гульденов.

— Ничего не понимаю. — Бетховен осторожно поднёс ладонь к уху.

— Мне давно пора привыкнуть выражаться более ясно и чётко, иначе будущие прихожане ничего не поймут. — Принц недовольно покрутил головой. — Попробую ещё раз объяснить вам суть дела, маэстро. Вы будете получать от нас ежегодно упомянутые четыре тысячи гульденов за согласие остаться в любом из австрийских городов. Скажу откровенно, меня больше всего устроили бы Вена или то место, где я со временем получу посох архиепископа. Минуточку, я ещё не закончил. Эти деньги вы получите не за сочинение каких-либо композиций или уроки игры на фортепьяно, а исключительно за ваше присутствие в наших краях, маэстро, вплоть до скорбного конца. Нам просто захотелось сыграть злую шутку с господином Бонапартом и его многочисленной роднёй. У вас хоть немного улучшилось настроение, маэстро?

— Вы полностью изменили всю мою жизнь, ваше императорское высочество. — Бетховен смотрел на принца широко раскрытыми, полными слёз радости глазами. — Поверьте, я говорю совершенно искренне.

— Хорошо, хорошо, — с улыбкой прервал его эрцгерцог. — Я бы с великим удовольствием назначил вас императорско-королевским капельмейстером, но, к сожалению, это не в моей власти. А теперь позвольте мне сесть за рояль.

Вскоре лицо Бетховена выразило неподдельное изумление.

— Чёрт возьми... извините, принц, что вы играете?

— Вам моё произведение совсем не нравится? — В голосе Рудольфа звучало лёгкое раздражение.

— Вы... стали сочинять музыку?

— Да, и начал с марша.

— Что-что-что?

— Объявлен призыв богемского ландвера. В Вену поступают донесения о неслыханном воодушевлении. Так пусть же они двинутся против корсиканца под звуки моего марша.

Подумать только, получить в качестве первого взноса две тысячи гульденов! Две тысячи! Одновременно где-то в глубине души он ощущал неловкость. Внутренний голос как бы предостерегал его от этих огромных денег. Видимо, потому, что сочувствовавший революционным идеям и борцам за счастье человечества попадал таким образом в зависимость от титулованных особ. Но в этом несовершенном мире не обойтись без компромиссов, и потом, принц Рудольф — прекрасный человек. Но сейчас Бетховена гораздо больше занимала ситуация с почтой. Ну почему письма идут так долго?

Он также написал в Бонн, в прекрасный приход Святого Ремигия, прося прислать нужное для некоей церемонии свидетельство о крещении. Получив небольшой, но очень важный для него листок бумаги, он тут же отправился с гастролями в сражающуюся за свободу Англию и Испанию, где всё более усиливалась борьба против ненавистного корсиканца. Эти поездки ни в коем случае нельзя было откладывать, ибо глухота его чуть ли не с каждым днём усиливалась. Может быть, по пути в Испанию ему удастся заехать в Швейцарию и навестить временно поселившуюся там у сестры Жозефину, а заодно обсудить с Песталоцци наиболее подходящие методы воспитания детей...

Его размышления прервал шумный приход Цмескаля. Граф подобно тамбурмажору размахивал своей бамбуковой тростью и непрерывно выкрикивал:

— Та-та-та-рам, та-та-та-рарара! Та-та-та-рарара! Д-дидел-дидел-дидел-ди!

— Рановато вы сегодня заглянули в ресторан «Лебедь», ваше сиятельство. Или на вас подействовали какие-то важные события?

— И он ещё спрашивает! Пока ваше превосходительство просиживали за роялем и попусту тратили драгоценное время, тирольцы принудили французов к капитуляции.

— И кто же возглавлял их?

— Андреас Хофер! А эрцгерцог Карл вступил с войсками в Баварию и принялся раздавать населению афиши следующего содержания: «Народы Германии! Настал час искупления! Австрия призывает вас выступить против тирана!» А эти стихи вы знаете, ваше превосходительство?

Цмескаль встал в позу и продекламировал:

Готов я кровь свою пролить, И душу я свою отдам, Тебя, отечество, спасу! Оно священно для меня! Я верен слову своему! Свободным станешь ты! Оковы мы с тебя сорвём!

— Их написал недавно Фридрих Шлегель. Богемский ландвер очень серьёзно готовится к предстоящим боям, и, скажу откровенно, не только он.

— А чем занят император Франц?

— Эрцгерцог Карл — вот истинно народный герой.

Он вновь запел, отбивая тростью такт:

— Том-том-том! Том-том-том!

— Опять фальшивите! — презрительно процедил сквозь зубы Бетховен. — Марш написан в фа мажор, а вы поёте в до мажор, ваше сиятельство граф-обжора.

— Что? Да я, можно сказать, впитал этот марш с молоком матери. Я в нём каждый звук нутром чувствую.

— И кто же написал его?

— Откуда мне знать. Старинные марши создаются обычно как-то сами по себе, без участия композиторов. Сейчас его распевает вся Вена. Сочинитель никому не известен. Небось сгинул во тьме веков.

— Лучшей похвалы для композитора просто не придумаешь, — засмеялся Бетховен.

— В каком-то смысле да.

— Ты меня неверно понял, граф-обжора. Марш написан четыре недели тому назад, и уже всем кажется, будто они чуть ли не с детства знают его.

— Уж не ты ли сам его сочинил?

— Вместе с эрцгерцогом Рудольфом. Будущий архиепископ долго барабанил по роялю, намереваясь создать марш для богемского ландвера. Я внёс свою лепту, и мы вместе с принцем отправились в Шёнбрунн подписывать указ.

— Я ещё раз совершенно официально спрашиваю вас, господин ван Бетховен. — Лицо Цмескаля застыло и напоминало теперь маску. — Вы утверждаете, что...

— Именно так.

— Тогда мне нечего добавить. Всего доброго.

Он стремительно, почти бегом покинул комнату. Бетховен задумчиво поглядел ему вслед. Видимо, народы и впрямь поднялись на борьбу с предателем, к которому он вновь стал испытывать определённые симпатии.

Понять себя он никак не мог.

Была уже почти середина мая, а он всё никак не мог получить необходимый для поездки документ.

Когда однажды вечером Бетховен, не выдержав, ворвался вихрем в почтовую контору, почтмейстер посмотрел на него так, словно он свалился с луны.

— Да из города ни одна мышь не прошмыгнёт и, надеюсь, ни одна кошка не проберётся в него. Мы полностью окружены.

Выходит, он попался на удочку, как последний простак.

Усталой шаркающей походкой брёл он по пустынным улицам. Случайно попадавшиеся по пути знакомые торопливо бросали две-три фразы и убегали прочь, спеша домой.

Проклятая война!

Все его друзья уехали — принц Рудольф вместе с императорской семьёй, Кински, Лобковиц, о котором он теперь часто вспоминая. Хотя нет, в Вене ещё оставался Стефан фон Бройнинг. Он ходил с понурым видом, не обращая ни на кого внимания, ибо никак не мог оправиться после смерти горячо любимой жены. А ведь женился он совсем недавно...

Что, неужели музыка? Та-та-рам! Тата-рам! Тата-рарара!..

Его марш... Значит, солдат ландвера вновь отправили сменить других на позициях или возводить укрепления. Эрцгерцогу Максимилиану было поручено защищать город от наступавших войск Ланна и Бертрана. Но как он мог отстоять Вену, имея в своём распоряжении лишь шестнадцать тысяч солдат линейных войск и ландвера вкупе с тысячью студентов и ополченцев? Под императорские знамёна призвали даже художников и музыкантов, которые умели обращаться с кистями и тромбонами, но никогда не держали в руках мушкеты.

И всё же если бы венскому гарнизону удалось продержаться хотя бы десять дней, к нему на помощь подошёл бы с главными силами кумир народа эрцгерцог Карл. Неужели император Франц и впрямь в душе завидовал своему брату?

Дома Бетховен подошёл к окну и не поверил своим глазам. Нет, это был не мираж Французы действительно уже подступили к стенам Вены и теперь, как и австрийские солдаты, копошились, подобно пчёлам, и рыли землю, словно неутомимые кроты. В городе строили редуты и баррикады, а на одной из его окраин французы по непонятной для Бетховена причине строили дом. Мундиры и шлемы с шишаками ярко сверкали в лучах заходящего солнца, с земли поднимались клубы пыли от штукатурки. Изредка слышались резкие хлопки, после чего один из солдат непременно вскидывал руки, как бы протягивая их к солнцу, и тяжело оседал вниз.

Проклятая война!

Вскоре город погрузился во тьму, прорезаемую светом факелов. Про сон стоило сегодня забыть. Может, вернуться к любимому занятию? Он вынул из секретера набросок «Прощальной сонаты» и отметил на ней день отъезда эрцгерцога Рудольфа.

Соната должна была состоять из трёх частей: «Прощание», «Время разлуки», «Встреча».

Бум!.. Бум!..

Нет, в эту ночь можно только продолжить работу над учебным пособием, которое он взялся составить для принца. В него должны были войти отрывки из сочинений Фукса, Кирнбергера, Тюрка, Филиппа Эмануэля Баха и из других доставивших ему столько мучений учёных трудов. Многое уже устарело, кое-что он сам отбросил за ненадобностью, ибо время никогда не останавливается.

За окнами каким-то ядовито-резким светом занимался новый день. Или это было что-то другое?

Раздался страшный грохот и треск. Дом, казалось, покачнулся. В оконных стёклах сверкнули красноватые вспышки. Стреляли то ли десять, то ли двадцать, а может, больше гаубиц. Вылетевшие из их жерл ядра уже пробили брешь в городской стене.

Кто-то распахнул дверь с безумным воплем:

— Немедленно спускайтесь в подвал! Мы оказались на линии огня, и снаряды могут залететь к вам в комнаты!

Видимо, сосед говорил совершеннейшую правду, и на какое-то мгновение Бетховен ощутил безумное желание узнать, что может учинить смертоносный снаряд в его квартире, показавшейся сейчас вдруг живым существом, которому не оставалось ничего другого, кроме как терпеливо ждать уготованной ему людьми участи.

Но его ноты, рукописи!

Его охватила дикая паника. Новый залп, нарастающий гул, ухающий разрыв и оглушительный треск. Он не мог оттащить свои нотные записи в подвал, для этого уже не было времени.

Но внутренний голос подсказал ему: нужно спасти нечто гораздо более ценное.

Взрыв сотряс дом, на пол со звоном посыпались осколки.

На лестнице он замер, беспомощно вертя головой. Что же он держал в правой руке? Ну хорошо, в левой он нёс свечу, а в правой... подушку!

Ну да, конечно, свыше тридцати лет минуло с тех пор, когда в Бонне в замке вспыхнул пожар, и тогда люди тащили из домов совершенно бесполезные и ненужные вещи. Так, может, ему выбросить подушку?

Вновь послышался угрожающий гул, завершившийся страшным грохотом. Осторожно, чтобы не выронить свечу, Бетховен стал спускаться по лестнице. Он поступил очень разумно, взяв с собой именно подушку. Она спасёт ему остатки слуха...

В подвале пахло плесенью, глаза щипало от сыпавшейся со стен штукатурки. Люди сидели, согнувшись, на ящиках и связках дров, на лицах была полная покорность судьбе. Кое-как одетые дети прятали головы в коленях матерей, их маленькие тела судорожно вздрагивали при каждом разрыве.

Всё-таки страх лишает человека разума! Именно сейчас он вспомнил песню, мучившую его ещё в Бонне. Все попытки аранжировать её потерпели полный крах. А теперь в его воспалённом мозгу под гром пушечных залпов вдруг зазвучало: «Радуйтесь Божьим знамениям, ибо прекрасны они...»

Ещё залп!

Неужели он сошёл с ума?

«Три произведения («Фиделио», «Христос на Масличной горе», «Месса до мажор») уже отосланы, теперь я хотел бы, разумеется, чтобы мне выплатили гонорар раньше, чем они прибудут в Лейпциг, так как я крайне нуждаюсь в деньгах...»

Он подчеркнул последние слова жирной чертой.

«...более того: мы нуждаемся в них гораздо больше, чем обычно, и виной всему проклятая война...»

Но всё было под большим вопросом. Неизвестно, прибудут ли его сочинения в Лейпциг, где находилось издательство музыкальной литературы «Брайткопф и Хертель». И даже если такое произойдёт, найдут ли там в столь трудное время возможность напечатать его произведения? И между прочим, проклятая война могла кончиться даже скорее, чем он успеет дописать фразу.

Завоёванная Вена должна была заплатить помимо двух миллионов гульденов ещё два миллиона франков, поставить Франции сто пятьдесят аршин полотна и двести тысяч аршин другой ткани. Нужно было срочно раздобыть спальные принадлежности для сорока тысяч человек и накормить лошадей овсом, коего требовалось семьдесят тысяч осьмин. Требовалось также десять тысяч вёдер вина, дабы утолить жажду господ офицеров. Для выполнения этих условий все владельцы домов и квартиранты обязаны были в принудительном порядке подписаться на заем.

Война выявила великое множество негодяев, которые зачастую вели себя гораздо более подло и мерзко, чем упоенные победой враги. Многие из них путём различных спекуляций подняли цены на хлеб до немыслимых высот и, без зазрения совести торгуя им, осеняли себя при этом крестным знамением. Внезапно пропали не только золотые и серебряные, но даже медные монеты. Оставалось только предположить, что бумажные деньги обесценятся быстрее, чем захудалый медный крейцер.

Проклятая война!.. Ведь в Асперне орлы корсиканца были уже ощипаны. В панике махая покрытыми пылью крыльями, они слетелись на расположенный посреди Дуная остров Лобау и напоминали теперь не гордых птиц, а жалких, попавших в ловушку крыс, которых только широкая полоса воды спасала от полного уничтожения.

Но почему же тогда император Франц не приказал атаковать их? Странно, очень странно. Неужели Цмескаль прав, утверждая, что он категорически запретил предпринимать какие-либо решительные действия? Но почему? Из зависти к брату? Или потому, что слепо следовал советам своего окружения? Во всяком случае, нельзя было не обратить внимания на слишком поспешную капитуляцию Вены. В июле французские офицеры вновь с наглыми улыбками прогуливались по её улицам.

Такова была расплата за кровопролитную битву при Ваграме, в которой эрцгерцог Карл потерпел поражение лишь потому, что у него оказались связаны руки. После перемирия в Знайме, окончательно развеявшего последние надежды на продолжение сопротивления, он сложил с себя полномочия главнокомандующего, и Наполеон вновь торжественно въехал в Вену. Судя по выражению его лица, он чувствовал себя повелителем Европы. Впрочем, так оно и было на самом деле.

Но самым непостижимым был рассказ о поведении императора Франца, которому совершенно не хотелось верить и о котором многие говорили, что это даже больше чем правда. Якобы он после битвы при Ваграме, радостно потирая руки, заявил: «Разве я не говорил вам, что конец будет именно таков? Теперь мы со спокойной душой можем вернуться домой».

Вот так себя повёл император Австрии и глава Священной Римской империи германской нации.

В один из августовских дней из заполонивших кухню Бетховена клубов дыма словно призрак возник директор театра Хартль со следующим предложением:

— А почему бы вам не написать музыку к сцене в пещере из «Макбета»? Ту, где ведьмы готовят своё варево. Чем здесь так воняет?

— Вы полный невежа, Хартль. — Бетховен, ковырявший вилкой в огромной сковороде, оскорблённо вскинул голову. — Я готовлю изысканное блюдо — жареную печень сдохшей французской лошади. Наш пострел, который везде поспел, я имею в виду Цмескаля, оказывается, располагает нужными связями даже на живодёрне. Вы хоть можете мне сказать, Хартль, сколько времени нужно готовить лошадиную печень? Час или два? Я жарю её уже полчаса, но она становится всё жёстче и жёстче.

— Похоже на маленькую чёрную змейку, извивающуюся в жире, — глубокомысленно произнёс Хартль и, приложив к губам набалдашник из слоновой кости, склонился над сковородой. — Это колёсная мазь?

— Возможно. А почему вы так стараетесь улучшить моё положение? Из симпатии ко мне?

— Мой дорогой, славный...

— Оставьте, Хартль! — с ехидством в голосе перебил его Бетховен. — Я прекрасно знаю, чем кончаются такого рода кантилены. И потом, лестью я сыт по горло. Скажите лучше, я должен буду играть или дирижировать бесплатно? Или от меня требуется ещё что-нибудь?

— Второго сентября академия...

— Концерт? В какое время?

— Я собираюсь устроить представление в пользу бедных актёров, вдов, сирот и ветеранов нашего Венского театра. Поймите, Бетховен, сейчас у французов очень много...

— ...награбленных денег. Довольно убедительный довод.

— Может быть, даже удастся убедить императора Наполеона милостиво согласиться занять ложу... Надеюсь, вы меня понимаете.

— Неплохая идея. — Глаза Бетховена сузились и полыхнули злым огнём. — А как насчёт программы?

— Всё на ваше усмотрение.

— Даже так? Тогда, может быть, возьмём в качестве прелюдии увертюру к драме Коллина «Кориолан»? Там, помнится, главный герой — изменник. В конце пусть прозвучит моя Пятая симфония, она также весьма поучительна, ну, а в середине как Piece de persistence моя «Героическая симфония».

Хартль недоумённо вскинул брови и, видимо, хотел было возразить, но лишь пробормотал маловразумительные слова благодарности и поспешил откланяться. Бетховен проводил директора театра до порога.

— На сей раз я руководствуюсь не слишком благородными мотивами, друг мой. Пока я буду рвать зубами лошадиную печень, поразмыслите хорошенько над программой.

Маркиз де Тремон передал приглашение императору, но Наполеон накануне концерта отбыл в Париж.

Французы предпочли отправиться в Бургтеатр, где труппа одного из парижских театров ставила французские пьесы и оперы, и это, собственно говоря, было в порядке вещей.

Но немцы, которым гораздо более пристало посещать немецкие оперы или концерты немецкой музыки, также толпами устремились в Бургтеатр, показав тем самым, что полностью утратили чувство национального достоинства.

Бетховену пришлось дирижировать перед почти пустым залом. Через несколько дней он зашёл в книжную лавку и убедился, что на её прилавках нет ни одной немецкой книги. Проклятый венский сброд, разом позабывший имена Гёте, Шиллера, Лессинга и Иммануила Канта! Их словно никогда и не было на свете.

Он решил просмотреть свежие номера журналов и зашёл в кофейню. Господа французские офицеры курили, естественно, не доступный для простых смертных хороший английский табак. Изданные их повелителем законы предназначались вовсе не для них.

Теперь и здесь всё было устроено на французский манер. В верхнем углу каждой газеты красовался наполеоновский орёл, а французские офицеры гордо, как петухи, расхаживали между столиками, звеня саблями и шпорами, и преимущественно произносили только одно слово:

— L’empereur! L’empereur!

Бетховен, не помня себя, так сильно ударил кулаком по столу, что на нём подпрыгнули и задребезжали пустые чашки, и заорал, глядя прямо в лицо одному из офицеров:

— Да если бы я разбирался в стратегии так же, как и в контрапункте, вашему императору пришлось бы очень несладко! Я бы уничтожил его!

Французы шумно загомонили, перебивая друг друга:

— Что он сказал?

— Он оскорбил императора?

Один из офицеров поспешил успокоить своих собратьев по оружию:

— Не стоит обращать внимания на слова безумного музыканта Бетховена. — Он поднял бокал с шампанским. — Я пью за победу вашего контрапункта над пушками повелителя Европы!

Все дружно расхохотались, а Бетховен в ярости закричал:

— Я принимаю вызов! Что такое повелитель Европы по сравнению с повелителем всего мира?

Затем он буквально пулей вылетел из кофейни.

Это время называли «смертоносным миром», но, очевидно, оно несло смерть исключительно доброму и хорошему, давая жизнь всему подлому и злому.

Какие надежды он возлагал на своего ученика эрцгерцога Рудольфа! Он так хотел исполнить в Шёнбрунне свои Седьмую и Восьмую симфонии! Ничего не получилось. Помешали интриги и гнусное поведение обоих государей. Император Франц откупился от Наполеона своей дочерью Марией-Луизой и отдал на расправу оккупантам героически сражавшегося с ними предводителя тирольских повстанцев Андреаса Хофера. В свою очередь, король Пруссии предал майора Шиля и его офицеров. В глазах Бетховена они были недостойны звания коронованных особ.

Со слухом дела обстояли всё хуже и хуже. Он уже почти смирился с этим, но теперь дьявол мучил и его тело. Компрессы из волчатника не принесли никакой пользы, равно как и пиявки, которых ему прикладывали за ушами и к животу. Затем доктор Мальфатти, его лечащий врач после смерти доктора Шмида, безапелляционно заявил:

— Пиявки сделали всё, что могли. Увы, но Борей вам лютый враг.

Доктор Мальфатти брал за визиты весьма солидную плату и, наверное, мог придумать что-нибудь получше. В другое время года он, безусловно, возложил бы вину не на северный, а на западный ветер, именуемый Зефиром.

Не прибавила здоровья история с «Эгмонтом». Дирекция Венского театра пожелала создать музыкальное оформление не только для этой пьесы Гёте, но и для «Вильгельма Телля» Шиллера. Бетховен хотел написать музыку именно для неё, но тут ему дорогу перебежал гораздо более известный композитор господин Гировец, и сделал он это исключительно из зависти и подлости. Впрочем, точно так же поступил и камерный композитор и придворный капельмейстер Сальери, издавший распоряжение, смысл которого уж никак нельзя было истолковать превратно.

Согласно ему, любой музыкант, хоть раз сыгравший произведение Бетховена, подлежал немедленному увольнению из оркестра господина Сальери без права приёма обратно.

От грустных размышлений Бетховена оторвал приход маленькой девочки, которая иногда приносила ему почту.

— Ты пришла с доброй вестью?

— Не знаю.

— Так, одно письмо из Фрейбурга в Брейзгау, значит, от близкого друга, а другое из Кобленца. Спасибо.

— Пожалуйста. — Она с поклоном присела, но не торопилась уходить.

— Ты свободна.

Девочка подёргала за кончики своих косичек.

— А, понимаю, ты хочешь есть, бедное дитя?

— Да.

Бетховен улыбнулся. Он любил детей, ибо они вели себя совершенно естественно, без всякой фальши. К сожалению, взрослея, они овладевали искусством лжи и притворства. Он вскрыл перочинным ножиком первый конверт и перехватил заворожённый взгляд девочки, устремлённый на стоящую на шкафу пёструю фарфоровую конфетницу.

— Возьми из неё сколько захочешь.

Он всегда держал для детей конфеты про запас, но, видимо, не только поэтому маленькие существа совершенно не боялись его.

Перебравшийся в Кобленц Шиндлер наконец-то прислал долгожданные документы.

Читая их, он недоумённо покачивал головой.

Оказывается, ему приписали дату рождения его покойного брата Людвига Марии, и теперь он может смело сбросить два года. Надо же, какой приятный сюрприз.

А что пишет ему бедолага Гляйхенштейн? Бетховен внимательно прочёл письмо, потом ещё раз пробежал его глазами и медленно опустил руку с зажатым в ней листком бумаги.

В своём последнем письме к нему Бетховен просил ничего не скрывать от него, и верный Игнаций именно так и поступил.

Нет, в этом мире у него не будет счастья. Нужно создавать свой собственный мир, преодолевая громоздящиеся на пути препятствия — откровенную вражду многих известных и влиятельных людей, почти полную глухоту, одиночество и ощущение бессмысленности своего дальнейшего земного бытия.

Туман, в котором он все эти годы искал свою «вечно любимую», наконец-то рассеялся.

Вдова графа Дейма ныне носила титул баронессы фон Штакельберг. Конечно, нищий музыкант по сравнению с её нынешним мужем, даже если он, по словам Гляйхенштейна, лицемер и ханжа, кажется полнейшим ничтожеством. Дворянский титул оставался таковым, невзирая на крайне сомнительные подчас методы его приобретения. Фриз стал графом за деньги, нажитые его родителями на торговле с лотка. Если же говорить о российском после графе Разумовском... Известно, что менявшая любовников как перчатки императрица Екатерина II наряду с Салтыковым, Понятовским, Потёмкиным, Орловым и различными лейб-гвардейцами затащила к себе в постель также братьев Разумовских, проявивших такую недюжинную мужскую силу, что её величество сочла их достойными высокого дворянского звания...

Он вскочил как ужаленный и уже хотел было разорвать в клочья, растоптать ногами свою «Прощальную сонату». Ведь именно так он поступил в своё время с титульным листом «Героической симфонии».

Ну нет...

Это был бы чисто детский поступок! Ведь сонату уже выгравировали на меди, хотя и дали ей режущее слух название «Les adieux», поскольку французский дух заползал во все щели... И потом, он же посвятил её эрцгерцогу Рудольфу.

Нет, эту боль не вырвать из сердца и не растоптать ногами.

Отныне у него остались лишь музыка и любовь к человечеству. Правда, он далеко не всегда хранил верность знамени, на котором был начертан этот лозунг. Что ж, он всего лишь человек...

Сильную боль нужно выплакать. Слёзы навернулись на глаза, вызвав из глубин памяти картину далёкого детства. Похоронная процессия, он, робко жмущийся к могильной ограде, и красивая статная женщина с окаменевшим лицом. Госпожа фон Бройнинг, ставшая для него как бы второй матерью, ведёт за руку Элеонору...

Почему-то вспомнились стихи Гёте, к пьесе которого «Эгмонт» он написал музыку:

Душа людская С влагой схожа. Приходит с неба, Взмывает в небо. И вниз на землю Готова снова, — Вечно меняясь [95] .

Он зажёг только одну свечу и разложил вокруг неё книги так, чтобы отблеск падал на чистый нотный лист.

Ведь это касалось только его.

В уме уже родилась мелодия. Аллегро модерато — соль мажор, а голос пусть звучит как трель си...

Ми-ре-си?..

Ну хорошо, а какой для этого голоса должен быть аккомпанемент? Фортепьяно? Нет, оно... оно звучит слишком позёмному.

Ну конечно, конечно, скрипка.

Это будет его истинно «Прощальная соната». Моя вечно любимая женщина. Нет, он ни в чём не упрекает её. Напротив, пусть судьба хранит Жозефину, а он будет вечно благодарен ей.

Поко аллегро! Это внушает надежду и даже придаёт немного уверенности. Нет-нет, не зря ему вспомнились именно эти строки Гёте. Надеяться нужно только на себя, на свою душу, которая с влагой схожа, приходит с неба и взмывает в небо...

Теперь престо.

Изрядно возмужавший Карл Черни недоумённо смотрел на манускрипт, нижние ноты которого были присыпаны песком.

— Что это, маэстро?

— Ну-ка быстро за рояль! — зло выкрикнул Бетховен.

Он отложил манускрипт в сторону, медленно прошёлся взад-вперёд и уже более спокойным голосом произнёс:

— Скажи...

— Да, маэстро?.. — Карл уже сидел за роялем.

— ...Понимаешь, в эти дни в Гевандхаузе впервые будет исполнен мой фортепьянный концерт ре-бемоль мажор, и я подумал, а может, венцы его тоже пожелают услышать. Как полагаешь, кто бы смог его исполнить?

— Никто, кроме вас, маэстро.

— Дурак!

Он заявил это так резко, что Карл понял: маэстро из-за своей глухоты уже не отваживается выступать на концертах.

— Может быть, господин Хуммель, маэстро?

— Которого считают своего рода Папой Римским среди пианистов? Нет, он засел в своём Ватикане, не замечая, что уже обнаружены новые пути, ведущие в Рим. Вольфль? Он играет исключительно Моцарта, а при всём моём уважении к гениальному композитору я бы всё-таки хотел ощутить в моём произведении частицу собственного духа. Ну напряги же свои молодые мозги, Карл. Выходит, ты никого больше не знаешь?

— Нет...

Наивное дитя! Даже не заметил в разговоре, что выбор учителя уже давно пал именно на него.

Бетховен вынул ноты фортепьянного концерта и начал лихорадочно перелистывать их.

— Естественно, технически это довольно сложно. — Он разложил перед Карлом на пюпитре ноты. — Ты исполнишь его!

— Я, маэстро? Но не на концерте же?

— Именно на концерте, если таковой состоится. Должна же мне быть хоть какая-то выгода или я напрасно так долго мучился с тобой? Начали!

Карл Черни набросился на клавиши, как хищный зверь на добычу, и уже после первых аккордов на лице Бетховена появилась довольная улыбка:

— Подожди, не торопись, мой мальчик. Никто не займёт твоё место, и потому играй спокойнее. Не забудь: первая партия — это героическая песня о победе сил добра, справедливости и красоты, которую мы, творцы искусства, должны всегда и всюду возвещать. Вообще даже с точки зрения композиции концерт проникнут революционным духом. Помни: начинаешь с импровизации. Ещё раз начали... Хорошо, но пусть звучит ещё торжественней, ещё бравурней.

Они так увлеклись, что даже не заметили появления Цмескаля, и граф был вынужден, деликатно кашлянув, напомнить о своём присутствии.

— Должен сообщить вам, что в Гевандхаузе фортепьянный концерт ре-бемоль мажор исполнил Иоганн Шнейдер...

— Кто такой?

— ...и даже «Всеобщая музыкальная газета» была вынуждена признать... Вот послушайте. — Он вынул из кармана газету и нараспев прочёл: — «...что этот концерт привёл многочисленных слушателей в неописуемый восторг». Словом, полный успех. Поздравляю! Поздравляю! — Он отложил газету и радостно всплеснул руками: — Надеюсь, господин композитор не забыл, что я самолично отточил гусиные перья, коими он писал ноты для концерта, и сделал это с особым тщанием? Когда мы услышим его в Вене?

— Вот именно, когда? Я уже два раза напрасно предлагал его. Но ничего, когда-нибудь у публики будет возможность сравнить прослывшего виртуозом господина Иоганна Шнейдера с моим любимым учеником Карлом Черни.

— Ну всё, мне пора. — Цмескаль помахал свёрнутой в трубочку газетой. — Я её вам после занесу.

— Куда изволите направить свои стопы, граф-обжора?

— На встречу с Фризом, Лобковицем и Разумовским. Пусть знают, что мои гусиные перья — самые лучшие.

Он захлопнул за собой дверь, но тут же вновь приоткрыл её, и по полному, с обвисшими щеками лицу расплылась довольная улыбка.

— Удача, как и беда, не приходит одна. Почтмейстер просил передать: господину ван Бетховену поступил денежный перевод на весьма солидную сумму.

— От Колларда-Клементи? Двести фунтов, которые я уже отчаялся дождаться?

— Именно так.

— Тогда я, учитывая нехватку денег и падение курса на бирже, просто самый настоящий набоб, — сказал Бетховен и прищурился, будто целясь неизвестно в кого. — Кажется, счастье вдруг нашло меня. Уж не знаю, стоит ли опасаться новых ударов судьбы?

Его всё время, как корку, выбрасывало на поверхность, словно кто-то не желал дать ему утонуть. Теперь следовало подвести некоторые итоги. Он отдал в театр партитуру музыки к «Эгмонту» и почти завершил работу над Седьмой симфонией. Оставалось выполнить заказ «венгерских усачей из Пешта» и написать музыку, посвящённую торжественному открытию там нового театра. Не отличавшийся изяществом слога, довольно пошловатый текст под претенциозным названием «Афинские развалины» принадлежал перу господина фон Коцебу.

Зря, конечно, он не проявил твёрдости и согласился принять этот заказ, но, с другой стороны, далеко не всегда нужно показывать характер. Заказ устроили ему друзья, искренне желавшие Людвигу ван Бетховену только добра, а господин фон Коцебу как драматург добился, к сожалению, гораздо большей известности, чем Гёте и Шиллер, вместе взятые.

А он как раз пытался положить на музыку стихотворение Гёте «Ты знаешь край».

Бетховен изменил последовательность аккордов и начал импровизировать.

Внезапно чьи-то женские руки, прохладные и вместе с тем на удивление приятные, закрыли ему сзади глаза.

Жозефина? Нет, точно не она.

Он крепко вцепился в эти ладони и резко повернулся.

— Кто вы?

Огромные карие глаза озорно сощурились. Почему она так фамильярно ведёт себя? Девушка была ему совершенно незнакома. Она держалась непринуждённо, словно у себя дома, сняла шляпу, небрежно бросила её на рояль и тряхнула головой, распуская по плечам длинные волосы. Красивое лицо сохранило по-детски невинное выражение, хотя, несомненно, ей было уже за двадцать. В своём длинном белом плаще она показалась Бетховену сиреной, очарованию которых, как известно, противиться почти невозможно.

— Как вы думаете, кто я? Нет, вряд ли вы догадаетесь, господин ван Бетховен. Я Беттина Брентано.

— Ах вот как!..

Это имя было ему хорошо знакомо. В доме покойного надворного советника Биркенштока, теперь принадлежавшего Брентано, он провёл незабываемые часы.

— Значит, вы фрейлейн Беттина Брентано из Франкфурта? Решили посетить Вену? Замечательно...

— Ну зачем так официально! Мои друзья обычно называют меня просто Беттиной, а мой лучший друг Гёте именует «дитём». Вы тоже можете так меня называть, господин ван Бетховен.

Ну да, конечно, с её детским личиком... Тем не менее довольно странное желание для уже взрослой девушки.

— Как поживает ваша золовка Антония и её очаровательный брат Франц? Я, признаться, давно не был в доме Брентано. Как-то всё не получается. Эрцгерцог Рудольф купил коллекции? Я постоянно забываю спросить его. Или дом Биркенштоков-Брентано по-прежнему представляет собой музей, где собраны роскошные гравюры на меди, карты древних государств и жёлтые одеяния китайских мандаринов?

— Это все вы можете там найти.

— А что поделывает моя любимица Макси?

— Она стоит у окна и ждёт.

— Чего?

— Вас, господин ван Бетховен. Впрочем, Франц и Антония объявили меня полной и к тому же чрезмерно самонадеянной дурой, когда я обещала им сразу же забрать и привести вас в наш дом. Они сказали, что вы стали настоящим отшельником и никого к себе не подпускаете. — Беттина лёгкой пружинистой походкой прошлась по комнате и как бы невзначай взглянула через плечо Бетховена. — Ой, вы пишете музыку к моему любимому стихотворению Гёте? Пожалуйста, спойте, господин ван Бетховен.

— Но у меня ужасный голос.

Он беспомощно улыбнулся, чувствуя, что готов покориться Беттине, ибо в ней была та самая искренняя женственность, которой ему так долго не хватало. Насколько он помнил, Беттина была невестой поэта Ахима фон Арнима, но сейчас это не имело никакого значения, ибо он воспринял её как волшебницу, своими чарами заставившую его забыть о постылом одиночестве.

Когда он закончил играть, она сказала, как бы судорожно глотая слёзы:

— Я даже всплакнула, господин ван Бетховен. Нужно непременно отослать вашу композицию Гёте. Поверьте, он тоже не выдержит.

Но глаза её оставались совершенно сухими, в них не было боли.

— Я положил на музыку ещё одно его стихотворение.

— Я их оба отошлю ему, господин ван Бетховен, но теперь нам нужно идти. Я сегодня устраиваю большой приём. — Заметив его колебания, она вкрадчиво спросила: — Или вы хотите жестоко разочаровать маленькую Макси?

— Нет-нет... — Присутствие Беттины кружило ему голову, её голос журчал, как ручей, проникая в самую душу и теплом разливаясь по всему телу.

— Но только снимите этот старый потрёпанный сюртук. Иначе мне будет стыдно показаться рядом с вами, господин ван Бетховен.

Он недовольно пробурчал в ответ и отправился переодеваться. Вскоре они вышли на улицу.

— Подождите. — Бетховен вдруг замер и отвернулся. — Давайте выберем другой путь.

— Но почему?

— Потому что я не хочу идти мимо собора Святого Стефана, где меня подстерегает, правда с добрыми намерениями, патер Вайс. Сей славный человек вбил себе в голову, что сумеет исцелить Людвига ван Бетховена, накапав ему в уши какой-то чудодейственный эликсир. Вряд ли это поможет.

Они свернули на другую улицу, и Бетховен снова остановился в нерешительности.

— Придётся сделать ещё больший крюк.

— Ещё один патер...

— Нет-нет, здесь другое, — торопливо прервал он её, не желая объяснять причины своего столь странного поведения: ни в коем случае нельзя было проходить мимо галереи Мюллера, так как Жозефина с мужем сейчас находились в Вене и встречаться с ними ему очень не хотелось.

Возле дома Бегтина Брентано схватила его за руку.

— Слышите? — Она забыла о его глухоте и говорила вполголоса, тем не менее Бетховен понял её. — Некая дама из приглашённых. Имени её я не знаю, но хорошо помню, как перед моим уходом она усиленно упражнялась на рояле, чтобы потом блеснуть своим искусством перед маэстро.

В этот дивный майский день все окна в доме были широко распахнуты. Из них доносились исполняемые в стремительном ритме пассажи и аккорды «Лунной сонаты».

Он недоверчиво посмотрел наверх, подавляя в себе желание вернуться, как вдруг из дверей к нему бросилась маленькая девочка в пёстром платьице.

— Дядюшка Бетховен!

— Макси! Я прихватил с собой твои любимые конфеты.

— Не хочу. — Маленькая хрупкая девочка решительно покачала головой.

— Но...

— Я хочу только к тебе, дядя Бетховен. Пойдём, там все уже ждут тебя, но сперва навестим моих кукол.

Между церковью Святого Карла и гостиницей «Под луной» находилась принадлежавшая Штейну фабрика роялей.

Бетховену очень нравились здесь запахи дерева и используемой для полировки морилки. Раньше он с удовольствием лично опробовал новые инструменты, но сегодня торопливо прошёл мимо, к стеклянной двери, за которой двигались чьи-то тени.

У него вызывала раздражение затея Штейна (или эта мысль пришла в голову его зятю Штрейхеру?) устроить здесь своего рода музей гипсовых масок, снятых со знаменитых музыкантов. Недавно профессор Клейн получил заказ на маску Гировеца, написавшего музыку к «Вильгельму Теллю».

Тут он в очередной раз вспомнил отзыв на неё рецензента «Всеобщей музыкальной газеты»: «Хорошо продуманная, она придаёт драматическим образам ещё большую выразительность». Ну хорошо, о Гировеце хоть что-то сказали, а о музыке к «Эгмонту» даже словом не упомянули. Видимо, решили избрать в отношении Бетховена тактику полного замалчивания.

Ладно, об этом потом, сейчас ему предстоял серьёзный разговор со Штейном.

— Господин Штейн, оказывается, некто Эрнст Теодор Амадей Гофман написал о Пятой симфонии восторженную рецензию и даже заявил, что меня следует поставить в один ряд с Гайдном и Моцартом.

— Ради Бога, господин ван Бетховен, не произносите вслух имени этого безумного советника Берлинской судебной палаты и автора историй о всяких ужасах! Одну из них я забрал у своей дочери Нанетт и немедленно бросил в печь.

Бетховен поднялся по двум ступеням к двери с медной табличкой, на которой было чётко выгравировано: «И. Н. Мельцель». Она была открыта, и Бетховену не было надобности нажимать на ручку звонка, после чего из домика у притолоки, растопырив крылья, вылетал железный петушок и скрипуче выкрикивал: «Ку-ка-ре-ку!» В этой квартире неожиданности подстерегали на каждом шагу, ибо её владелец был превосходным механиком и любил подшутить над гостями. Например, посадить их на стулья, истошно вопившие от малейшего прикосновения к ним.

Пройдя сквозь длинный полутёмный коридор, Бетховен увидел ожидавшего его маленького суетливого человека в сером халате.

— Садитесь, господин ван Бетховен. Нет-нет, кресло обычное, можете быть спокойны.

Иоганн Непомук Мельцель служил в Шёнбрунне придворным механиком. Эрцгерцог Рудольф вызывал его всякий раз, когда требовалось что-либо отремонтировать. В конце концов Мельцель скопил достаточно средств, чтобы открыть в доме Штейна мастерскую.

— Мой слуховой рожок готов, господин Мельцель?

— Придётся немного подождать. А пока я приготовил для вас сюрприз. — Он вытащил из ящика утыканный иголками небольшой валик. — Пружина заведена, несли повернуть рычажок...

— И что же тогда произойдёт с этим таинственным ящиком?

— Вы же знаете, мой отец был органных дел мастером в Регенсбурге, и я ещё в детстве научился изготовлять органы самых разнообразных конструкций. Отец сперва был очень недоволен, ибо считал, что я принижаю его ремесло, но потом смирился. Я ведь ещё могу обучать игре на фортепьяно, но предпочитаю зарабатывать на хлеб изготовлением и починкой механических изделий. Если мне удастся наладить эту вещь, я заработаю больше, чем вы со всеми вашими симфониями. Уж не обижайтесь за откровенность.

— Что вы, что вы, я прекрасно понимаю вас.

— Так вот, этот прибор может заменить не только трубача, но также барабанщика и литаврщика. Написали бы вы мне что-нибудь для него, господин ван Бетховен, но такое, чтобы душа от счастья пела, и побольше бум-бум-бум. Не смейтесь, я лучше вас знаю, что нужно людям, — добродушно проворчал Мельцель. — Ну ладно, сейчас я покажу вам небольшое приспособление. По-моему, оно вам очень пригодится.

— Каким образом?

— Несколько месяцев назад вы жаловались, что исполнители ваших произведений часто берут неправильный темп.

— Не часто, а всегда. Я должен задавать им его, но не знаю как. В партитуре написано «адажио состенуто», но один играет анданте, а другой — ларго.

— Так, может, сей небольшой инструмент вам и впрямь поможет. Надо бы, конечно, немного улучшить внешний вид.

Мельцель поставил перед Бетховеном небольшой ящик, имевший форму пирамиды. В середине в определённой последовательности размещались надписи: ларго, адажио, аллегро, престо, а справа и слева были обозначены линии и цифры. Над шкалой был установлен маятник со сдвигающимся грузиком.

— Название я ещё не придумал, — внёс небольшое уточнение Мельцель. — Хронометр не подходит, поскольку таковыми являются все часы. В общем, это метроном, но особый, позволяющий устанавливать ритм любого музыкального произведения. Я сейчас заведу его. Какой желаете темп?

— Медленное адажио.

— Прекрасно, сдвигаем рычажок, скажем, к отметке «сто двадцать» и...

Маятник закачался под ритмические звуки: так, так, так, так, пинг, так, так, так, так, пинг...

— Внутри ящичка звенит серебряный колокольчик в четыре четверти тона. Если угодно, можно задать престо в три четверти тона. Рычажок справа сдвигаем к цифре три, и тогда всё перемещается к отметке «двести». Уже почти престиссимо.

Пинггата! Пингтата!

— Превосходно, Мельцель! Позднее нужно лишь перенести цифры на ноты, чтобы музыканты знали, какой приблизительно темп хочет задать композитор... Может, вы дадите мне метроном с собой, господин Мельцель. Он будет моей... музой.

— Кем?

— Глупая мысль, разумеется, — смущённо улыбнулся Бетховен, — но мне кажется, он вдохновит меня при работе над Восьмой симфонией.

— Только ненадолго, господин ван Бетховен. У меня пока только один экземпляр, я хочу потом дать его посмотреть кое-кому из наших светлых умов.

После его ухода Мельцель долго сидел, погруженный в раздумья. Затем он встал, потрогал острые штыри на валике и принялся расхаживать по комнате, не замечая, что разговаривает сам с собой:

— Механический орган я сделаю, но как мне помочь Бетховену? Ведь он поистине великий композитор. Что, что бы мне такое изобрести?

Так-так-так...

Бетховен угрюмо посмотрел на метроном. Он мог отбивать такты торопливо или, наоборот, с тягучей медлительностью, но всё равно каждый удар его маятника отмерял заодно и время. Уходил в небытие один день, начинался следующий...

Так-так-так...

Одолеваемый тяжёлыми предчувствиями, Бетховен сильно стиснул губы. Пятнадцатого марта 1811 года в силу вступил так называемый «финансовый патент», лишивший его половины назначенной ему друзьями пожизненной пенсии.

Теперь он будет получать не 4000, а лишь 1360 гульденов. Это было чистейшей воды кражей, но только узаконенной государством.

Да и вообще из этой пенсии он тогда получил только половину суммы. Ныне же у прекрасной сказочной птицы под названием «надежда» окончательно подрезали крылья. Оставалось ещё ощипать её и...

Ко всему прочему, ему приходилось содержать семью брата Карла, которому, несмотря на громкое звание чиновника для особых поручений финансового ведомства, вполовину урезали жалованье. Жену его Бетховен терпеть не мог, но он не мог допустить, чтобы голодал его юный племянник, которого также звали Карлом. У Иоганна же дела, напротив, пошли в гору. Он никогда звёзд с неба не хватал, но весьма преуспел в перепродаже французских лекарств и стал владельцем аптеки в Линце.

Слух Бетховена всё более ухудшался, и он, по настоятельному совету врачей, отправился в Теплиц, где литрами пил целебную воду, закапывал её себе в уши и истратил на эти лечебные меры последние деньги.

— Ну и как вы себя чувствуете после Теплица, господин ван Бетховен?

— Во всяком случае, пребывание там мне ничуть не повредило, дорогой Мельцель. В будущем году я снова поеду туда. Врачи лечили меня лошадиными дозами. Мало того, что вода уже не лезла в меня, пришлось ещё облить себя ею с головы до ног. Они хотели направить меня из Теплица в Карлсбад, а оттуда куда-то ещё.

— Но выглядите вы хорошо.

— Что я вижу, дорогой Мельцель! Секретер, изготовленный в самом модном имперском стиле?

— Ну не совсем. — Мельцель скользнул по лицу Бетховена хитрым взглядом и показал настоявший посредине мастерской предмет, действительно внешне напоминавший конторку. — Не бойтесь, господин ван Бетховен! Мой музыкальный Гомункулус не взорвётся.

Мельцель нажал где-то сбоку на рычажок, и внутри секретера сильно заурчало.

Бетховен приложил ухо к секретеру и раздражённо отошёл. На его лице появилась недовольная гримаса.

— Не беспокойтесь, господин ван Бетховен, я налажу его. Позднее он будет заводиться совершенно бесшумно. А пока потерпите немного. Есть!..

— Боже правый! — От неожиданности Бетховен даже отпрыгнул назад.

Раздался трубный сигнал, и секретер затрясся, как бы радуясь своей способности издавать звуки такой мощи.

— Славный голос, не правда ли? — Мельцель с наслаждением потёр руки.

— Да это страшнее, чем гром французских пушек! Немедленно выключите сей сатанинский инструмент!

В ответ Мельцель заорал во всё горло, стараясь перекрыть трубный гул:

— Пока не могу! Сперва нужно встроить туда соответствующее приспособление. Татера-трарэрэ-трарэрэ! — Он с удовольствием подпел и, подойдя вплотную к Бетховену, вновь начал кричать: — Вы присутствуете при историческом моменте! Во всём мире нет второго такого механического трубача! Лишь вчера мне удалось найти счастливое сочетание сигнальной трубы и кузнечных мехов.

Наконец трубный сигнал замолк, внутри секретера что-то проурчало, и наступила тишина.

— Как вам моё изобретение?

— Возьмите топор и изрубите его на куски. — Бетховен обессиленно рухнул в кресло.

— Моего механического трубача? — Мельцель даже закатил глаза от возмущения. — А разве вы не видите возможности?..

— Не понимаю.

— Мы с этим моим изобретением перешли рубеж новой эпохи, оставив в прошлом куранты и им подобные вещи. Мой трубач — родоначальник грядущей плеяды самых разнообразных механических музыкальных инструментов.

— Но ведь он только «тэтерэта» может исполнять. Французский кавалерийский марш.

— Ничего, ещё будут «чингдара» и «бумбум». Я сделаю из него пангармоникон. Да-да, именно так я хочу его назвать, ибо это будет не просто механический орган, а целая система длиной десять — двенадцать футов и примерно столько же высотой. Не стоит так пренебрежительно относиться к моему пангармоникону, господин ван Бетховен. Напротив...

— Ну продолжайте, продолжайте, — весело проговорил Бетховен.

— ...вам следует как можно скорее воспользоваться им. Так попросите же у меня разрешения сочинить с его помощью композицию...

— По-моему, механический трубач выдул вам последние мозги, — холодно остановил его Бетховен.

Выходя из квартиры Мельцеля, Бетховен у входа в выставочный зал встретил Штейна, сразу попытавшегося придать своему простоватому лицу выражение восторга, смешанного со снисходительным упрёком. Золотая кольчужная цепь обтягивала пухлый обвислый живот так туго, что, казалось, должна была воспрепятствовать его дальнейшему разрастанию.

— Подождите минуточку, господин ван Бетховен. Я уже давно сделал заказ профессору Клейну и сейчас...

— Какой заказ?

— Ну как же, господин ван Бетховен. — Выпиравшее из-под сюртука брюхо заколыхалось от такого наивного вопроса. — Он же должен снять с вас маску. Без неё моё собрание будет неполным. Пойдёмте, я провожу вас.

Не дожидаясь ответа, он семенящими шажками поплёлся впереди. Бетховен покорно побрёл следом.

— Ну как вам образец моего нового рояля? Стоит лишь слегка коснуться клавиш кончиками пальцев, как они тут же начинают звучать.

— Прекрасно, — небрежно бросил на ходу Бетховен.

— Вам тоже нравится? Вот и его императорское высочество архиепископ Рудольф в полном восхищении.

Так вот где собака зарыта. Теперь всё ясно.

— Знаете, господин ван Бетховен, это пустое место на стене над роялем, как бы это выразиться, не красит нас. Надеюсь, вы вскоре сможете уделить немного времени профессору Клейну. Мой зять Штрейхер хочет выставить в своём салоне не только вашу маску, но, возможно, также и бюст. — Он искоса взглянул на хмурое лицо Бетховена и поспешил сменить тему: — Вы были у господина Мельцеля? Небось он показывал вам свои механические музыкальные инструменты. Что бы Мельцель там ни утверждал, полагаю, они никогда не смогут стать достойными соперниками фортепьяно, скрипкам или, к примеру, гобоям.

— Я не столь категоричен, — иронически улыбнулся Бетховен. — У механических музыкальных инструментов есть одно бесспорное преимущество.

— Какое же, господин ван Бетховен?

— Их... их легче учить.

— Только честно, Карл. Кактебе концерт ре-бемоль мажор?

— Он столь же великолепен, как и все остальные его сочинения, господин фон Цмескаль.

— Истинно так, но только с предыдущими композициями связаны ужасные воспоминания. Он совершенно прав, когда говорит о «проклятом венском сброде». Целых два года прошло после триумфа в Лейпциге, пока наконец...

Карл Черни легко коснулся его локтя, застегнул сюртук и поправил галстук.

— Я начинаю готовиться к выходу.

С лёгким шелестом раздвинулся занавес, и воцарилась тишина.

В Карле Черни произошла странная перемена. Он вышел на сцену, скромно поклонился, сел за рояль и неожиданно со всей силой двумя руками выбил аккорд ре-бемоль мажор, как бы бросая вызов публике и говоря ей: я здесь посланец великого Людвига ван Бетховена!

В эти минуты он вспомнил все и мысленным взором окинул путь, приведший его сюда.

Утром он посмотрел на календарь. Сегодня 12 февраля 1812 года. За окнами унылый серый день, и маэстро, остро чувствующему погоду, точно было не по себе. Но наверняка он пересилил себя, сел за рояль и на протяжении многих часов упражнялся, совершенствуя технику игры. Он делал так каждый день, стремясь передать рукам свойства слуха. Казалось бы, отчаянная и совершенно бессмысленная попытка, но маэстро невозможно было отговорить. И потому он ежедневно засовывал голову под сооружённое для него Мельцелем над роялем приспособление, по форме напоминавшее колпак. Правда, этот усилитель звуков ему ничем не помог. Но маэстро продолжал изнурять себя, действуя вопреки не только божественной, но и сатанинской логике.

Князь Лобковиц вёл чересчур роскошный образ жизни, буквально швыряя деньги на ветер, в результате на его имущество за долги был наложен арест, и Бетховен перестал получать его часть пенсии. Кински из милости пару раз подбросил несколько дукатов, и только эрцгерцог Рудольф регулярно вносил свою долю. Знай принц подлинную историю с маской, он, несомненно, купил бы вместе с ней тот рояль. А так маска лежала, заваленная всяким хламом, в доме Штейна, и владелец фабрики музыкальных инструментов затаил злобу на Бетховена.

Но может быть, ему, Карлу Черни, удастся сделать так, чтобы маска оказалась на давно подобающем ей месте?

Господин Зейфрид уже застыл в напряжении, подняв дирижёрскую палочку. Ну, пожалуйста, господин Зейфрид, начинайте.

Рамм!..

Уже после первого каскада звуков Карл Черни проникся уверенностью, что сегодня всё будет как нельзя лучше и маска займёт пустое место на стене.

Рамм!..

Дирижёрская палочка метнулась вниз, и оркестр возвестил гордую, героическую тему.

А теперь вторая тема — ми минор! Тут для него главное — не начать подпевать в приливе радостных чувств. Пунктирный ритм басов, потом переход к соль-бемоль мажор! Блистательно! Нет, ну надо же, чтобы такое могло родиться в человеческой голове! Трубачи... трубачи берут простейшие натуральные аккорды, но как они звучат! Победа! Победа!

Тише. Музыканты, играющие на смычковых инструментах! Играйте кон сордино. Эту трогательную песню он сам сочинил, а я... я обрамлю её цепочкой триолей. Звучат фанфары, и цепочка, сотканная из поистине жемчужных звуков, порвалась, и разорвалась незримая нить, связующая сцену и зрителей. Как это произошло? Я... я не смог долго держать публику в напряжении.

Но ничего, господин Зейфрид, сейчас мы соединим оборванные концы, сейчас пойдёт рондо! Аллегро! А теперь всё зависит от вас, господин Зейфрид, от оркестра и от меня, его любимого ученика, одним словом, от всех нас. Сейчас докажу, что заслужил это почётное звание, сейчас любимый ученик сыграет для своего любимого учителя маэстро Людвига ван Бетховена!

В перерыве Карл Черни бросился в гардероб и попросил своё пальто.

— Ну скорее, пожалуйста, скорее.

Вторая часть программы должна быть выдержана в лёгком жанре, и потому он хотел как можно быстрее уйти. Тут кто-то похлопал его по плечу.

— Вы нас просто заворожили своей игрой, Черни. Жаль...

Новый драматург придворного театра Теодор Кернер был приблизительно одного возраста с ним. Рядом стояла его невеста Антони Адамсбергер, совершенно прелестное создание, исполнявшая в «Эгмонте» роль Клэрхен и певшая на сцене песни на музыку маэстро.

— ...Мне искренне жаль вас, Черни. Не только вы, но также Зейфрид и весь оркестр поистине превзошли сами себя. Но... — Кернер приподнял плечи, показывая, что у него нет слов описать всю безнадёжность ситуации.

— Я готов взять вину на себя, Кернер.

— Нет, никого из вас не в чем упрекнуть. Но налицо явный провал. Даже самые ярые поклонники Бетховена не отважились сдвинуть ладони. Кто... кто сообщит ему о случившемся?

— Господин фон Цмескаль уже пошёл туда.

— Я ему не завидую, — скорбно вздохнул Кёрнер. — Я уже сказал, что вашей вины здесь нет. По нелепой случайности музыкальный сумбур, именуемый фортепьянным концертом, вклинился между живыми картинами в исполнении Тро, Пуссена и Рафаэля, способными удовлетворить самый взыскательный слух, и игрой в четыре руки фрейлейн Зесси и господина Зибони. Верно, Тони?

— Бетховена всегда заносило слишком далеко. — Она пробежала тонкими пальцами по изысканному ожерелью. — Возьмём, к примеру, его музыку к «Эгмонту». Я предлагала сделать мелодию «Плача, ликуя...» более утончённой. Он мне прямо сказал: «Никаких мордантов». Представляете, он спутал это слово с мордентом. Мне было так стыдно за него, господин Черни.

— «Крейцерова соната» провалилась, сегодня тоже неудача. — Карл Черни задумчиво склонил голову к плечу. — Мне тоже очень стыдно.

— Могу лишь повторить: вы ни в чём не виноваты, — утешающе заметил Кернер.

Сверху донёсся знакомый каждой женщине шум. Шварканье тряпки о пол, громкий плеск воды в ведре.

Она поднялась на последнюю ступеньку и сквозь приоткрытую дверь увидела рояль, другие музыкальные инструменты, секретер и аккуратно, что совершенно не свойственно Людвигу, разложенные кипы нот.

— Добрый вечер.

Мывшая пол приходящая служанка подняла голову:

— Добрый вечер.

— Могу я поговорить с господином ван Бетховеном?

— Нет.

— А когда он придёт?

— Не знаю. Он уехал сегодня ночью.

Не успела! А ведь она могла прийти ещё вчера вечером. Ох уж эта нерешительность, вечные сомнения — самая губительная черта её характера.

— А куда он уехал?

— А в чём, собственно, дело?

Служанка с подозрением посмотрела на неё. Странная особа, скрывающая, несмотря на жару, своё лицо под вуалью.

Незваная гостья правильно истолковала её взгляд и откинула вуаль.

— Собственно говоря, это не так уж важно. Господин ван Бетховен старый друг нашей семьи и был бы очень рад моему приходу. Я хотела пригласить его к нам.

Зачем она лгала, зачем? Ведь речь вовсе не об этом.

— Он вернётся через две-три недели. — Служанка, кряхтя, поднялась и выжидающе уставилась на неё.

— К этому времени нас уже не будет в Вене. Могу я оставить ему записку?

Лицо служанки смягчилось. В конце концов, почему бы хозяину не получить письмо от давней знакомой. Может, оно ему на пользу пойдёт?

— Вы можете написать ему в Теплиц. Врачи посоветовали господину ван Бетховену съездить туда на лечение. Два-три дня он пробудет в Праге, а потом сразу отправится в Теплиц.

— Я даже знаю, где он остановится и там и там. Ну хорошо, спасибо.

Служанка присела с поклоном. Дама попыталась улыбнуться, но лицо у неё оставалось грустным. «Выходит, страдают не только бедняки», — сделала для себя вывод служанка.

Нависшие над городом серые клочковатые тучи как-то незаметно налились тёмной влагой, а затем выплеснули её на городские улицы.

Он вспомнил, что туманная пелена дождя так же висела над Веной в день отъезда и что всю дорогу по крыше почтовой кареты били крупные капли. Теперь ливень застиг его в Праге.

Промокший насквозь плащ свинцовой тяжестью давил на тело. Он повесил его на вбитый в дверь крюк и окинул беглым взглядом комнату.

Из открытых окон сильно дуло, ветер заносил внутрь брызги дождя, но это его нисколько не тревожило. Эрцгерцог Рудольф, милый, славный принц! Без его помощи он никогда бы не смог приехать. Пусть даже поездка окажется напрасной, пусть...

В Теплице очень многие хотели исцелить болезнь, именуемую скукой. Но это к нему никак не относится. Он присел и вытянул усталые ноги. Бетховен опустил тяжёлые веки, и перед его внутренним взором мелькнуло лицо человека, с которым он сегодня вёл переговоры и который обещал ему попытаться вымолить у князя Кински хотя бы несколько гульденов или дукатов в счёт пресловутой пожизненной пенсии. Князь — мерзавец, и вообще всё вокруг мерзко и отвратительно. Нужда воистину заставляет идти на всё, и тут уж не до морали.

Он с усилием встал и раздражённо щёлкнул пальцами, глядя на голые стены. В снятом из экономии самом дешёвом номере он чувствовал себя, как в давно не мытой клетке.

Какой здесь затхлый, спёртый воздух! Треснувшая миска для умывания, кувшин с отбитым носиком, заляпанное маленькое зеркало, забрызганные чем-то бумажные изображения святых над убогой кроватью.

Ну ничего, осталась только одна ночь, он попросил вечно сонного слугу разбудить его в четыре часа, а в пять он уже будет сидеть в почтовой карете.

Услышав скрип открывающейся двери, он недовольно оглянулся и замер.

— Да это я, Людвиг. — Она с усилием улыбнулась. — Добрый вечер. Я приехала из Вены на почтовой карете. ...Ты не хочешь ничего сказать мне или... — Она в страхе распахнула сверкавшие завораживающим блеском глаза: — У тебя совсем плохо со слухом? Я пришла, чтобы попросить у тебя прощения, Людвиг, ведь все эти годы я не заботилась о тебе. И я чувствовала, что не обрету покоя в душе, пока не выскажу тебе всё. Знаешь, как тяжело говорить такое, особенно женщине.

Она говорила не умолкая, стремясь словесным потоком заглушить страх. Она очень боялась, что он выгонит её из комнаты, не дав сказать самые важные, самые нужные слова.

— Само решение поехать сюда далось мне очень нелегко. Ведь я замужняя женщина. О твоём отъезде я узнала от служанки. Но в Теплиц, в это захолустье, я не хотела ехать. Город маленький, пойдут сплетни. А Прага город большой... Ну вот, я всё сказала, ещё раз прости меня, Людвиг, я... я... я пойду.

Она закрыла лицо руками, повернулась к двери, и этот её жест наконец вывел Людвига из оцепенения.

— Жозефина! — Он схватил её за руку.

— Ты ещё помнишь моё имя, Людвиг? — еле слышно спросила она.

— Что с тобой? — Его глаза сверкнули холодной сталью. — Что они осмелились с тобой сделать?

— Ты так беспокоишься обо мне, Людвиг... Но знаешь, мне так хочется услышать из твоих уст слова, навсегда запавшие мне в душу. Я понимаю, что не имею права, и всё же...

— Ты моя вечно любимая женщина...

— Людвиг!

Она припала к нему и стала покрывать поцелуями смуглое, изъеденное оспинами лицо, а потом вдруг осела и сползла бы на пол, если бы он не подхватил её.

Некоторое время она лежала неподвижно на кровати и, лишь когда Бетховен легонько коснулся её волос, тяжело приподняла голову:

— Людвиг, можно я немного посижу здесь на стуле? Минуту-другую, не больше. Можно, Людвиг? Спасибо.

Она бросила затравленный взор на измятую постель, затем на щербатые половицы и вдруг со всхлипом произнесла:

— Как... как здесь хорошо...

— Здесь?

Она усердно закивала головой так, будто в её шее вообще не было позвонков.

— Да-да-да, Людвиг, конечно... именно здесь, но я лучше помолчу, и... и вообще я сейчас пойду... Я всё потеряла.

— И это говорит баронесса фон Штакельберг?

Улыбка проглянула на её лице, подобно солнечному лучу, робко показывающемуся из косматых туч, — из её, казалось, уже навсегда ими обоими забытого прошлого.

— Ты, наверное, будешь бранить меня, Людвиг. Но ведь я пришла к тебе с добрыми намерениями... А может, мне просто захотелось совершить легкомысленный поступок. — Она решительно тряхнула волосами. — Только не злись на меня... Знаешь, всю дорогу сюда я действительно чувствовала себя баронессой фон Штакельберг, но когда в этой захудалой гостинице я спросила, в каком номере ты живёшь, и коридорный, вытаращив свои глупые глаза, захотел узнать, кто я... Так вот, я повернулась к нему спиной и через плечо небрежно бросила: «Вы изволите разговаривать с мадам Жозефиной ван Бетховен». Я тебя сильно обидела, Людвиг? Прости меня.

— Жозефина!..

Она опустилась на пол и положила голову ему на колени.

— Нет-нет, не спорь, мне подобает именно такая поза кающейся грешницы. Потерпи немного, мадам ван Бетховен скоро вновь исчезнет из твоей жизни. Я искренне любила тебя, Людвиг, и потому... потому жестоко расплачиваюсь сейчас за то, что тогда не сказала «нет», когда меня просто-напросто продали.

— Не кори себя. Разве ты могла выйти замуж за бедного музыканта?

— А ты знаешь, что Штакельберг оказался ещё большим мошенником, чем Дейм? Эдакий святоша с молитвой на устах и без каких-либо угрызений совести. Он разорил не только меня, но ещё и Франца.

— Я кое-что слышал.

— В память о себе он оставил мне лишь двоих детей.

— Я знаю, Жозефина.

— Я очень люблю их, но Штакельберга я безжалостно выгнала из дома. Даже Тереза заклинала меня твёрдо стоять на своём. Между нами всё кончено, только он не даёт мне развода, и вот я пришла к тебе.

— Чем же я могу помочь? — вновь глубоко уйдя в себя, пробормотал Бетховен.

— А при чём здесь твоя помощь? Я пришла потому, что не могла не прийти. Я уже сказала, что виновата перед тобой, что не смогла быть рядом, когда ты так нуждался во мне...

— Ни у одной из близких мне женщин я не видел такого лица.

— Людвиг!..

— Да?..

— Ты можешь поцеловать меня на прощанье. И... и хотя я не достойна тебя, позволь мне всё же... ответить на твой поцелуй.

Он проснулся, так как над ухом кто-то удивительно знакомым голосом сказал:

— Доброе утро, Нептун.

Увидев недоумённое выражение на его помятом со сна лице, Жозефина поспешила пояснить:

— Когда Нептун выныривает из волн, у него, наверное, такие же всклокоченные волосы, как у тебя сейчас.

— Ты уже оделась?

— Я от счастья так и не смогла заснуть, Людвиг. — Она медленно подошла к кровати. — Сидела у окна и слушала щебетанье птиц. — Она наклонилась и прижалась лицом к его голове. — Мне пора. Его сиятельству супругу самое время подыматься с перин.

— Жаль, очень жаль, — озабоченно нахмурился Бетховен. — Но меня в Теплице ждёт господин Гёте. Хочет обсудить со мной музыку к «Эгмонту». Это очень важно. Как сегодня погода?

— Ну какая... — Она мельком посмотрела в окно. — Вроде солнышко, нет, уже надвигается тёмное облако. Что ж, давай прощаться. Такую встречу нельзя пропускать. Ничего-ничего, я снова стала стойкой и мужественной женщиной. Давай вставай, Людвиг, а я пойду позабочусь о завтраке.

Намыливая щёки и водя по ним остро отточенной бритвой, он недовольно разглядывал в зеркале своё лицо. Разумеется, он встретится с господином фон Гёте в Теплице, но только через несколько дней. Ну ничего, будем надеяться, что ему повезёт: один из пассажиров в последнюю минуту откажется от поездки и освободится место в почтовой карете.

К сожалению, его отъезд походил на бегство от Жозефины, что, в сущности, означало чудовищную неблагодарность. Она, безусловно, была готова стать его женой и ради этого подвергнуться нападкам людей своего круга. Они бы отвергли её, обвинили бы в прелюбодеянии, в разрыве священных уз супружества...

А он? Он никак не мог разобраться в своих чувствах и сильно страдал от этого. Может быть, в Теплице, на расстоянии, он сумеет ясной головой осмыслить происходящее и тогда...

Вошедшая в комнату Жозефина минуту-другую тяжело дышала, восстанавливая дыхание.

— Я уже успела сбегать за свежими булочками. — Она поставила поднос на стол. — Знаешь, коридорный спросил: «Мадам ван Бетховен тоже уезжает?» — и получил решительный ответ: «Нет!» Я могла бы какое-то время пожить в этой комнате, а потом мы бы встретились в Карлсбаде.

— Где? Здесь?

— Неужели ты ничего не понимаешь, Людвиг?

Он поднёс к губам её руку:

— Ты даже не представляешь, как я благодарен тебе.

Он покрыл поцелуями её ладонь и, ничего не соображая, как лунатик, потянулся к показавшемуся ещё более прекрасным лицу.

— Нам сейчас не до ласк, Людвиг. — Она удручённо вздохнула. — Почтовая карета ждать не будет.

— Слушай, а может, попробуем вдвоём убежать в Англию или ещё куда-нибудь? — с загоревшейся надеждой сказал он.

— Что тебе делать в Англии? Ты так талантлив, у тебя столько замыслов, а ты хочешь всё бросить, покинуть Вену... Ешь скорее. Через десять минут нам нужно уходить.

Вскоре у подножки почтовой кареты он торопливо записал её карлсбадский адрес и, не оглядываясь, с силой захлопнул за собой дверцу.

— До свидания, Людвиг! До свидания! — В её глазах блеснули слёзы. — Смотри не потеряй мой карандаш, разбойник.

Почтальон задудел в рожок, подавая сигнал к отправлению. Через несколько минут Бетховен почувствовал на себе удивлённые взгляды пассажиров. Оказывается, он непрерывно махал рукой, хотя и почтовая станция, и Жозефина уже затерялись вдали.

Затерялся ли с ней весь его мир?

Чем дальше он отъезжал от Праги, тем тягостнее ощущал свою утрату. Он тосковал по её стройному, превосходно сложенному телу, в котором к тому же жила такая добрая и преданная ему душа. Любовь, одна лишь любовь способна дать счастье, значит, он был счастлив, зная, что эта женщина не забыла о своей любви к нему.

Были ли у неё в жизни помимо двух супругов ещё и другие мужчины?

Он, правда, тоже вёл отнюдь не монашеский образ жизни. Но шестеро детей... Тут многое не ясно. А может, просто слишком поздно?

Нет, он непременно должен написать ей. Ведь сразу же после приезда из Праги он получил от неё письмо, и ему стало очевидно, что она лишь притворялась мужественной, уверенной в себе. Она была в таком отчаянии, что он счёл своим долгом утешить её. Пусть, прибыв в Карлсбад, она сразу же обнаружит его письмо.

Их судьба напоминала ему густо сплетённую паутину, в которой они запутались, словно мухи. Теперь они судорожно дёргались, предпринимая безнадёжные попытки освободиться...

Так где же найти слова, способные разорвать эту губительную сеть, вывести их из тёмного леса...

«6 июля, утро

Мой ангел, ты для меня всё, ты моё второе «я»... Хочу набросать несколько слов карандашом (твоим)... Откуда эта глубокая скорбь? Да, господствует железный закон необходимости! Неужели наша любовь может выстоять лишь ценой огромных жертв, неужели ты не можешь до конца принадлежать мне, а я тебе?.. Оглянись вокруг, посмотри, как прекрасна природа, и успокой свою душу. Любовь забирает её целиком, а ты часто забываешь, что я должен жить и ради себя, и ради тебя, и, воссоединись мы, ты воспринимала бы многое не так болезненно... Поездка проходила в ужасных условиях, я прибыл на место лишь вчера в 4 утра, ибо постоянно не хватало лошадей...»

Он исписал уже второй лист своим корявым почерком, который сам порой не мог разобрать. ...А совет найти утешение в прекрасной природе был жалким...

«...На предпоследней станции меня стали отговаривать ехать ночью через лес, но это лишь раззадорило меня. Расплата была ужасной, на просёлочной дороге сломалось колесо. С Эстергази, который ехал другим, обычным путём, случилось то же самое... Но у него было 8 лошадей, а у меня 4. Слава Богу, всё хорошо закончилось, и, надеюсь, мы скоро увидимся...»

Забывшись, он едва не поставил после этого предложения вопросительный знак.

«...Даже сейчас я не могу поведать тебе своих мыслей и переживаний, хотя они прямо-таки рвутся из груди. Ах, если бы наши сердца бились рядом... Но бывают мгновения, когда язык не в силах выразить многое, так будь же всегда верна мне, моё единственное сокровище, а об остальном пусть позаботятся боги.

Твой верный Людвиг».

Четыре листа! Он окинул их недоверчивым взглядом. Стиль неудачен, наверняка много ошибок, хотя он в своё время старательно изучал орфографию; Но дело не в этом. Письмо вышло каким-то... чересчур пустым.

Вечером он вновь положил перед собой лист бумаги и принялся писать:

«Вечером в понедельник,

6 июля

Представляю, как ты страдаешь, самое дорогое для меня существо... Только теперь я понял, что письма нужно отправлять ранним утром. Понедельник и вторник — единственные дни, когда почта уходит отсюда в К... Ты страдаешь, но помни, где бы я ни находился, ты всегда рядом, всегда в моей душе, я говорю с тобой, ибо без тебя для меня жизни нет!!! Люди преследуют меня своими благодеяниями то здесь, то там, но я их не заслужил...»

А может, лучше написать так: «Преследуемый надоедливыми людскими благодеяниями?..»

«...Когда люди унижают себе подобных... это очень мучит меня... и когда я размышляю о себе в масштабах Вселенной, я, которого уже называют «величайшим»... но на самом деле я ничтожен... однако и в этом заложено божественное начало человека... я плачу при одной мысли о том, что ты лишь в субботу получишь первую весточку от меня. Я люблю тебя гораздо сильнее, чем ты меня. Не таись от меня...»

Этот страх давно одолевал его, долгие недели, месяцы и даже годы клубясь в его голове, словно туман.

«...Спокойной ночи... Я здесь на лечении, принимаю ванны и потому должен вовремя ложиться спать. О Боже! Что это за жизнь, ты так близко и так далеко от меня! Но наша любовь подобна зданию, возведённому небесными силами, — она столь же неколебима, как небесная твердь».

Всё это пустые слова — «величайший», Вселенная. Нужно сказать что-то ласковое, нежное...

«Доброе утро, 7 июля

Ещё лёжа в постели, я полон мыслей о тебе, моя вечно любимая женщина. И эти мысли то радостные, то снова грустные, ибо не знаю, услышит ли судьба нас, а без тебя я жить не могу и потому твёрдо решил блуждать в чужих краях до тех пор, пока снова не окажусь в твоих объятиях и почувствую себя в них уютно, как дома. И тогда душа моя, окрылённая тобой, сможет воспарить в царство духов... Увы, по-другому не получится, но я верю, ты сможешь справиться с собой, ибо ты знаешь, как я верен тебе, и ни одна другая женщина не сможет завладеть моим сердцем — никогда, никогда... О Боже, почему нужно разлучаться, когда мы так любим друг друга. Между прочим, в В. у меня по-прежнему много забот, но твоя любовь делает меня одновременно счастливейшим и несчастнейшим человеком. В мои годы я нуждаюсь в спокойном, уравновешенном образе жизни, а могу ли я вести такой при наших отношениях? Мой ангел, я только что узнал, что почту отсюда отправляют каждый день, а значит, ты сразу же получишь моё письмо. Сохраняй спокойствие и помни, что лишь бесстрастно спокойный взгляд на наше бытие поможет нам вместе достичь нашей цели и жить вместе. Люблю, тоскую по тебе, будь счастлива и не суди ложно о самом верном тебе сердце любящего тебя Л.

Вечно твой — вечно твой — вечно наш».

Его глаза превратились в узкие щёлочки. Пустые фразы, к которым он испытывал отвращение, как только они вошли в моду, и их стали употреблять к месту и не к месту, изливая на бумаге душу. Нет, он не станет отсылать эти десять записок. Тут нужны совсем другие слова, нужно говорить более по-мужски, предстать в её глазах истинным мужчиной.

Никогда ещё ему не приходилось сочинять столь сложной «композиции», и даже «великий дух» не мог ничем помочь.

— Изволили в такую рань выйти на прогулку, мадемуазель Зебальд? Для вас уже пропели петухи? Сейчас только начало одиннадцатого. Спешите на свидание? Смею надеяться, со мной?

— Господин ван Бетховен...

Он поклонился с чрезмерной учтивостью:

...которого при всём желании Забыть вам уж никак нельзя.

— Господин ван Бетховен, — в словах девушки слышалось раздражение, — вам не следует присылать мне записки с такими стихами. Мама просто возмущена.

— Кто? Мама? — рассмеялся Бетховен. — Но согласен, записки могут дать повод для недовольства. Объясните всё... моей болезнью.

Бетховен завязал знакомство с молодой певицей из Берлина ещё в прошлом году и сразу начал разыгрывать из себя чересчур галантного поклонника и рыцаря — роль, которую он был вынужден взять на себя из-за слишком большой разницы в возрасте. Он не отрицал, что его влекло к ней. Она была молода и хороша собой. И почему бы ему не поклоняться её молодости и красоте.

— Лечение не помогло? — Амалия Зебальд робко и одновременно испытующе взглянула на него.

Он по привычке приложил ладонь к уху, разбирая слова по движению губ.

— К лечению претензий нет, но сложность в том, что господа врачи никак не выговорят греческое или латинское название моей болезни или, вернее, болезней. Таким образом, я неизлечим. Кого вы высматриваете? Я мешаю?

— Нет, — она смущённо опустила глаза, — и, откровенно говоря, я пришла сюда из любопытства. Высокопоставленные особы обычно стараются принимать ванны пораньше, чтобы избежать докучливых взглядов.

— Кого вы имеете в виду?

— Императора Франца с супругой и несчастную французскую императрицу Марию-Луизу.

— Ах, она тоже здесь?

— Прибыла позавчера.

— Ну да, её сиятельный супруг двинулся со своей армией походом на Россию. Она, несомненно, заболеет от тоски, ибо уже успела полюбить этого субъекта.

— Кого?

— Она почитает его как архангела Гавриила. Уж я-то знаю. А этот её крошка, король Рима, тоже здесь? Нет-нет, ребёнок ни в чём не виноват, но ему уже довелось пережить столько бед. Одна только музыка, написанная к обряду его крещения графом Галленбергом, супругом баронессы Джульетты Гвичарди, чего стоит.

— Появились господин Меттерних и ещё много аристократов и дипломатов.

— Ах, вот как? Ну что ж, высокопоставленные особы здесь, в Теплице, как и всюду, так же будут купаться в политике, но сейчас они меня не интересуют. В сущности, это обычные люди и, даже если бы их вообще не было, человечество не много бы потеряло. Конечно, мои слова не относятся к эрцгерцогу Рудольфу, которого я надеялся назвать своим учеником. Вы не желаете пройти со мной?

— Куда?

— К Гёте.

— Он готов вас принять?

— Очевидно, у него есть желание познакомиться с «диким медведем и безумным человеком». Полагаю, ему обо мне так рассказывали. Я же представляю собой целый набор извращений. Когда мы вновь соберёмся на прогулку, Амалия?

— В три часа.

— Простите, но это не моё время, я предпочитаю прохаживаться сразу после еды.

— Ну хорошо, в два часа.

— Здесь и при любой погоде.

— Слушаюсь и повинуюсь, мой повелитель. — Амалия Зебальд сделала книксен, в глазах её вспыхнули весёлые огоньки. — Я с нетерпением жду рассказа о Гёте.

Человек, похожий на камердинера, смерил его внимательным взглядом, видимо решая, к какой категории людей отнести эту странную личность. К его превосходительству ходит столько народу.

— Вам назначено?

— Господин фон Гёте знает, что я приду к нему.

Поставщик, желающий предложить свой товар? Торговец произведениями искусства? Но скорее всего, просто безработный актёр. Если они не слишком талантливы, то обычно ведут себя подчёркнуто развязно.

— Ваше имя?

— Бетховен.

— Я доложу о вас.

Бетховен сел в плетёное кресло и выжидающе уставился на закрытую камердинером дверь. Он очень надеялся, что она сейчас откроется и господин фон Гёте...

Он постучал бамбуковой тростью по туго обтянутой брючиной ноге, смахнул несколько пылинок с коричневого сюртука, откинулся на спинку кресла и блаженно зажмурился на солнце. Откуда-то издалека ему вдруг послышалась увертюра к «Эгмонту» и вспомнилось письмо, датированное 12 апреля 1817 года: «Ваше превосходительство, Беттина Брентано твёрдо заверила меня в том, что вы готовы оказать мне дружеский приём. В противном случае мне остаётся только с чувством глубокого восхищения думать о ваших великолепных творениях. Надеюсь, вы уже слушали музыку к «Эгмонту»...» И подпись: «Вашего превосходительства искренний почитатель Людвиг ван Бетховен».

Это было действительно так, и он был даже вынужден два раза переписывать письма, поскольку Цмескаль постоянно находил в них орфографические ошибки, что потребовало немалых усилий, но, в конце концов, нельзя же человеку, которому почитатели уже присвоили титул «короля поэтов»...

— Его превосходительство ждёт вас.

Стоявший посреди комнаты Гёте поразительно напоминал статую одного из античных богов или бюст Гомера. Нет, у Гомера лицо было покрыто морщинами, отливающий же бронзой лик Гёте как-то удивительно сглаживался выражением мудрости и ощущением полнейшей гармонии внутреннего мира. Безупречно белый галстук — Бетховен невольно схватился за свой и убедился, что он небрежно повязан и сильно измят. Светло-голубой сюртук без малейшей пылинки и величественный жест красивой руки. Куда бы спрятать свои толстые короткие пальцы?

— Не желаете ли присесть, господин ван Бетховен? Вон там, на софу?

— Если позволите... Благодарю.

Титан?.. Да нет, он не слишком высокого роста, однако от обычного человека его отделяет непреодолимая пропасть.

У Бетховена перехватило дыхание. Он понял, что перед ним Аполлон, милостиво согласившийся прогуливаться среди людей и одновременно пребывающий на своём недосягаемом для простых смертных Олимпе.

Кто он по сравнению с ним?

Аполлон любезно присел рядом с Бетховеном на софу.

— Я не хочу долго занимать драгоценное время вашего превосходительства и намерен лишь выяснить, получили ли вы наконец ноты моей увертюры к «Эгмонту» от «Брайткопфа и Хертеля».

Олимпиец ответил, и речь его текла плавно, ни разу он не повысил и не понизил приятного, звучащего в миноре голоса. Бетховену вовсе не потребовалось напряжённо всматриваться в равномерно двигающиеся губы.

— Ноты, к сожалению, я пока не получил, но с нетерпением ожидаю возможности услышать музыку в исполнении нашей театральной капеллы в Веймаре. Убеждён, она доставит мне наслаждение.

Сказано не слишком много и не слишком мало. Каждое слово тщательно взвешено и пронизано душевной гармонией.

Вроде бы без всякого повода Бетховен вдруг поднёс ладонь к уху и прохрипел:

— Будьте любезны, говорите громче. Я плохо слышу, ваше превосходительство.

Гете не выказал ни малейшего смущения по поводу столь неожиданной выходки. Его тёмные глаза чуть расширились, в голосе прозвучало искреннее сочувствие.

— Кто-то мне уже говорил об этом, господин ван Бетховен. Но внешне вы такой собранный, такой сильный...

— Внешнее впечатление обманчиво, ваше превосходительство. Я наполовину глухой и потому плохой собеседник. Для музыканта же это просто немыслимо. Но постепенно все привыкают и к моей глухоте, и к оспинам на моём лице. Взгляните на мои короткие, плоские пальцы. Они непригодны для игры на фортепьяно, а ведь я избрал именно этот инструмент.

Он сам не понимал, почему стремился противопоставить совершенству и гармонии своё уродство и неполноценность. Одновременно он ощутил холодное дыхание бури и вспомнил слова Ахилла, сказанные при встрече с Гектором: «Ну наглядись на меня вдоволь...»

Он мысленно повторил их, и вдруг в его голове зазвучало: пинг-так, пинг-так! Именно такие звуки получались при ударе молота по наковальне; и вот из своей мастерской, вытирая руки об испачканный сажей фартук, прихрамывая, вышел совсем другой бог — уродливый Гефест.

Он искоса взглянул на Олимп, щурясь от непривычного солнечного света. Ведь его мастерская, в которой он ковал также сверкающие звёзды, располагалась на дне вулкана Этна, из чрева которого в солнечный мир Аполлона взметались временами чёрные столбы дыма и огромные каменные глыбы.

Но не только этот художник являлся братом Аполлона. У него был ещё брат. Зевс зачал его от дочери фиванского царя Семелы и, явившись к ней в сверкании молний, испепелил её, но спас ещё не родившегося младенца, зашив себе в бедро.

Эй-ой! Эй-ой! Менады и демоны сопровождали запряжённую пантерами колесницу Диониса. Эй-ой, эй-ой и так-так-так! Разве под тиканье метронома Мельцеля в Восьмой симфонии не били фонтаны вина, хотя его, Бетховена, сердце словно когтями пантеры разрывалось от страданий? Эй-ой, эй-ой — доспехи Ахилла, выкованные для него Гефестом! Ну, давай, насмотрись досыта.

Теперь он вдруг почувствовал раскаяние и робко, с сознанием собственной вины спросил:

— Может быть, господин фон Гёте разрешит доставить ему удовольствие? Друзья утверждают, что я неплохо играю на фортепьяно. Правда, противники, которых у меня гораздо больше...

Великолепной формы ладонь легла на его грубую руку.

— У всех у нас гораздо больше врагов, чем друзей. — Аполлон снисходительно улыбнулся. — Я предпочитаю всегда оценивать себя сам, и это, как ни странно, приносит мне удачу. Вам не слишком наскучит мой рассказ об этом?

— Ваше превосходительство...

— Так вот, Фридрих Якоби, президент академии в Мюнхене, году эдак в восьмидесятом осудил мои поэтические опыты, назвал меня хвастливым мерзким щёголем и навсегда повернулся ко мне спиной. После столь категоричного заявления его примеру последовали остальные добропорядочные люди нашей нации. Таким образом они дают понять, что вы к этой категории не относитесь.

— Ну это я перенесу, — проворчал Бетховен. — В восьмидесятом году? Именно тогда мой первый публичный концерт закончился полным провалом.

— Слушайте дальше. Я попросил Иоганна Генриха Фосса просмотреть моего «Рейнеке-лиса», и он вымарал мне чуть ли не каждый гекзаметр. Клопшток — чувствуете, господин ван Бетховен, какие громкие имена, — очень резко отозвался о моей «Ифигении», а господин Иффланд оценил её как совершенно банальную вещь. Вам известна эта драма?

— Увы, нет, ваше превосходительство.

— Ценю краткие и правдивые ответы. — В глазах Гёте не мелькнуло даже тени недовольства. — В свою очередь, должен признаться, что и я не слишком знаком с вашей музыкой.

Оба они почти одновременно доброжелательно улыбнулись друг другу.

— Впрочем, я сегодня случайно вспомнил отзыв господина Франца фон Шпауна о «Фаусте»: «Мало-мальски сведущий в технике версификации должен признать, что господина Гёте никак нельзя отнести к мастерам стихосложения. Особенно убогим представляется пролог». Извините, я говорю достаточно громко?

— Я понимаю каждое слово вашего превосходительства. Только не сочтите это за лесть.

— Вижу-вижу, но слушайте дальше: «Несчастный-фауст несёт какую-то околесицу, да к тому же ещё безобразно зарифмованную. Напиши я столь плохие стихи, мой домашний учитель беспощадно выпорол бы меня. Бред больного не так утомителен, как пресловутый «Фауст» Гёте».

— И такое сказать о вашем едва ли не лучшем произведении. — Бетховен с трудом дождался конца фразы. — А ведь я мечтаю написать к нему музыку, которая бы... — Он замялся, подыскивая подходящее выражение: — Нет, уж мой домашний учитель за неё бы меня пальцем не тронул! Он уже давно в могиле, и я сочту за честь назвать вам его имя: Христиан Готтлиб Нефе.

— Что ж, иметь такого выдающегося учителя — это действительно большая честь для вас.

— Как же я благодарен Беттине Брентано... — Он тут же поспешил поправиться: — Госпоже фон Арним за то, что она принесла мне тогда «Фауста».

Ему показалось, что глаза Гёте на мгновение словно подёрнулись пеленой недовольства, и он тут же смущённо замолчал.

— Я уже писал вам, что с удовольствием послушал бы вашу музыку, господин ван Бетховен.

— Может быть, сегодня вечером? — Бетховен встал и почтительно наклонил голову. — Мой рояль к вашим услугам.

— Хорошо, сегодня вечером. В восемь часов, если вы не возражаете?

— Когда вашему превосходительству будет удобно... Я всю вторую половину дня буду дома.

— Ну это уже ни к чему, господин ван Бетховен, — задумчиво усмехнулся Гёте и осторожно коснулся его локтя узкой аристократической ладонью. — Служба при дворе приучила меня всегда приходить в точно назначенное время. До свидания.

— До свиданья, ваше превосходительство.

На обратном пути Бетховен лихорадочно размышлял над тем, что именно следует ему сегодня сыграть. Лучше всего подошла бы импровизация, скажем, прелюдия к «Фаусту», схожая по мощи с извержением Этны. Он даже зажмурился от такого смелого сравнения.

Но тут он вспомнил недовольство, мелькнувшее в глазах Гёте при упоминании Беттины. Видимо, и впрямь её мать в молодости была любовницей Гёте, и теперь... Ну хорошо, забудем о сплетнях.

Как доброжелательно обошёлся с ним этот великий человек, с каким пониманием отнёсся к нему. Бетховен вдруг почувствовал себя безмерно счастливым и, словно заяц, перепрыгнул порог своего дома.

Разумеется, господин Мельцель превосходно разбирался в механике, но по части выуживания денег из чужих карманов он оказался настоящим виртуозом.

В страшную зиму 1813 года, когда замерзшие воробьи падали на мостовую, он, вопреки здравому смыслу, устроил выставку в неотапливаемом зале.

Знакомые предостерегали его:

— Кто же захочет, чтобы его постигла судьба армии Наполеона в России.

В ответ маленький юркий человечек лишь снисходительно улыбался:

— Не беспокойтесь! Уж я найду способ обогреть своих посетителей.

И что бы вы думали, нашёл, и гульдены посыпались в его кассу.

— Для вас, господин ван Бетховен, я, разумеется, приготовил бесплатный билет и попросил бы прийти вечером где-нибудь без четверти десять. Сегодня я даю последнее представление, а потом хотел бы показать вам кое-что в моей мастерской.

Просторный зал был переполнен. Бетховен даже мечтать не мог о том, чтобы на его концерте собралось столько публики. Посетители внимательно осматривали мраморные статуи и бронзовые бюсты, с криком отдёргивали руки от электрической машины и догадывались, что их ещё ждёт главный сюрприз.

Мельцель кивнул своему помощнику, и в тот же миг почти все свечи погасли. Он сам сел за рояль, стоявший перед уже хорошо знакомым Бетховену ящиком, снова подал знак.

Помощник раскрыл занавес, и перед глазами изумлённой публики предстала диорама размером с небольшую сцену, изображавшая пожар Москвы 15 сентября 1812 года. Подрагивающие отблески пламени на прозрачных кулисах создавали ощущение реальности.

Окружённые изгородями домики и сараи на заднем плане, грязная просёлочная дорога вдоль реки, куча трупов, груда развалин и несколько французских солдат, прикрывавших ладонями лица, — всё создавало ужасную картину катастрофы, обрушившейся на Москву прошлой осенью. Вдалеке возвышались величественные, нетронутые огнём башни Кремля.

Посетители заворожённо смотрели на сцену. Изображённый эпизод был одним из самых важных в цепи хорошо знакомых им событий. Корсиканец выиграл в России несколько сражений, но в конце концов на Березине фортуна изменила ему. Наполеону, правда, удалось переправиться через реку, но её берега была завалены трупами солдат Великой армии. Ранее они, усталые и измученные, рвались к Москве в надежде отдохнуть там, переждать зиму и, возможно, дождаться победоносного окончания войны. Но однажды ночью багровые огни пожара окрасили ночную тьму...

По слухам, генерал Кутузов лично распорядился поджечь Москву и в пламени погибли богатые трофеи Великой армии и её надежды на хотя бы относительную передышку. Император оцепенело смотрел на огненные сполохи.

Он тайно вернулся в Париж, а вслед за ним, едва передвигаясь и с трудом отражая атаки казаков, брели его уцелевшие солдаты. А ведь такого лютого мороза в России не было с незапамятных времён.

Послышался громкий треск, и пангармоникон начал издавать громкие трубные звуки: татера! Трара! Трара! Это было не что иное, как французский кавалерийский марш, Мельцель весело подыгрывал ему на рояле.

Звуки становились всё более хриплыми, наконец внутри механического органа сильно громыхнуло и наступила тишина.

— Уважаемая публика! — Мельцель отвесил низкий поклон. — Дамы и господа! Прошу прощения за постигшую меня неудачу. В моём пангармониконе что-то испортилось, и пока я никак не могу устранить недостаток. Но надеюсь, что хотя бы картина пожара Москвы вас не слишком разочаровала. Правда, марш кавалерии нашего великого союзника императора Наполеона должен был, бесспорно, прозвучать с большим воодушевлением. Увы, но у механизма нет разума, и потому не судите меня слишком строго.

Все всё прекрасно поняли. Никто из посетителей даже бровью не повёл. Ведь генерал Йорк уже подписал в Таурогене конвенцию с русскими.

А как поведёт себя Австрия? Кто способен разгадать хитрые замыслы господина Меттерниха?

Во всяком случае, в зале наверняка находились его шпики. Тут нужно было быть очень осторожным.

После недолгого молчания публика начала расходиться.

Луна заливала мертвенно-бледным светом пустые окна фабрики по производству фортепьяно. Мельцель открыл дверь и серьёзным тоном произнёс:

— Постойте пока, господин ван Бетховен. Я сейчас зажгу фонари, а вы прикройте дверь, чтобы не возникло сквозняка.

Когда в маленьком стеклянном ящике вспыхнуло пламя, Мельцель как-то сразу устало сник и прислонился к столу.

— По-моему, мне не в чем себя упрекнуть. Как вы знаете, я тоже патриот. Так почему же не заработать на ненависти к корсиканцу? — Он вытащил из-под плаща объёмистый кожаный кошель. — Позвольте, я произведу хотя бы приблизительный подсчёт своих доходов.

Кучки гульденов росли одна за другой, и у Бетховена даже расширились глаза от изумления.

— Кончатся они когда-нибудь или нет?

— За вычетом всех расходов получается в общей сложности шестьсот семьдесят один гульден в день. Неплохо, неплохо, — нарочито сдержанно отозвался Мельцель.

— Нет, я всё-таки безнадёжный глупец. — Бетховен нахмурился и как-то боязливо отодвинулся от стола.

— Как композитор никоим образом, господин ван Бетховен. — Мельцель предостерегающе поднял указательный палец. — Вы же знаете, что каждую написанную вами ноту я ценю выше, чем все сочинения остальных венских композиторов. Но одного искусства мало, нужно ещё уметь его выгодно продать.

— Но как?

— Вот именно — как? Я знаю, что вас постоянно преследуют неудачи. Надо же такому случиться: князь Кински упал с лошади и сломал себе шею. А теперь скажите откровенно: как у вас с деньгами? — Бетховен промолчал, и Мельцель удовлетворённо кивнул: — Я так и думал. Позвольте предложить вам пятьсот гульденов...

— Мельцель! Но ведь я...

— Пангармоникон завтра вновь пополнит мой кошелёк. И потом, мне очень нравится название, которое выдали моему прибору — метроном. — Мельцель встал и взял со стола фонарь. — А теперь я хочу показать вам ещё более совершенный вариант механического органа. Вряд ли мне удастся создать что-либо лучшее.

Он поднёс фонарь к огромному шкафу в десять футов длиной и двенадцать футов высотой. Ширина же его составляла никак не меньше семи или даже восьми футов. Поверхность была расписана белыми и позолоченными арабесками.

— Не желаете ли что-либо сочинить для него, господин ван Бетховен?

— Вы серьёзно?

Сёстры не сводили глаз с Жозефины: широко раскрытые, обезумевшие от боли, воспалённые глаза, мелко подрагивающее тело.

— Сколько времени?

— Скоро десять, Пепи. — Тереза попыталась вытереть ей лоб и виски, но тут же получила сильный удар по пальцам.

— Вечера или утра?

— Вечера, Пепи.

— Выражайся точнее! — Жозефина метнула исподлобья откровенно враждебный взгляд. — Какое сегодня число?

— Восьмое апреля.

— А год?

— Тысяча восемьсот тринадцатый.

— Бог карает меня!.. — хрипло выкрикнула она, корчась от нового приступа боли. — За мои грехи... И ведь уже целый день, целый день! Ни один из моих прежних детей не причинял мне таких болей... Но всё равно, я заставила его гораздо больше страдать! Это возмездие! Возмездие! Господи, как же я себя безрассудно вела! Но как я рада этому ребёнку! Как я тоскую по нему! Тереза!..

— Да, Пепи?

— Завяжи мне рот, чтобы я не могла выкрикнуть его имя, а потом... потом уходи, Тереза, уходи... Я хочу остаться наедине с Марией. — Жозефина попыталась было улыбнуться, но тут же коротко вскрикнула от боли. — Даже если я сорву повязку, ничего, ничего... При ней я могу кричать всё, что угодно. Она ведь только по-венгерски понимает. И ещё... Даже если мне будет совсем плохо, не вздумай вызвать врача. Обещай мне.

— Я уже обещала тебе, Пепи, и сдержу слово.

— Спасибо, а теперь иди. Мария!..

Пожилая венгерка подошла к кровати, улыбка на её морщинистом лице выражала уверенность. Она помогала появиться на свет ещё детям графини Дейм, и вот теперь её призвали к госпоже баронессе Штакельберг.

Когда маятник пробил ровно десять часов, Мария открыла дверь в соседнюю комнату и сказала по-венгерски:

— Это девочка, милостивая сударыня.

— Ты снова счастливо перенесла роды. — Тереза постаралась вложить в эти слова всю нежность, которую испытывала к сестре.

Веки Жозефины дрогнули и тяжело приподнялись. Она еле слышно прошелестела губами:

— Нет, сейчас... сейчас всё только начинается, дорогая. Искупайте её и принесите ко мне.

Послышался громкий плеск воды, ребёнок тоненько пропищал, очевидно радуясь своему появлению на свет, а затем маленький свёрток осторожно положили рядом с Жозефиной.

— Очень сильный ребёнок, Пепи.

— А его ребёнок другим быть не может, — почти простонала Жозефина. — Но он рождён во грехе, хотя я себя грешницей не считаю.

— Я буду её очень любить, Пепи.

— Ты любишь всех моих детей, Тереза. — Жозефина подняла на неё тоскливые глаза, — но это дитя займёт особое место в твоём сердце.

— Да, Пепи, — облизав пересохшие от волнения губы, ответила сестра.

— Смотри, какой у неё пушок. — Жозефина ласково погладила новорождённую дочь по голове. — Надеюсь, ты даже без отца будешь счастлива. Зато у тебя будет настоящая мать.

— А может, Штакельберг всё же даст согласие на развод?

— Вряд ли. И потом... Я заметила это ещё в Праге и Карлсбаде... Людвиг любит меня, и тем не менее между нами пропасть. Пойми, это не его дети, они лишат его покоя, который ему необходим для творчества.

— А давай сделаем так, Пепи, — справившись с волнением, выдохнула Тереза. — Я возьму к себе детей Дейма и Штакельберга...

— И откажешься от собственной дочери? Нет, Тереза, я не согласна, я всё равно буду тревожиться за них. А его мы не будем беспокоить, пусть он никогда не узнает, что у него есть дочь, иначе...

— Если вспомнить, что он живёт лишь в нескольких шагах отсюда... Ты не слишком жестока по отношению к нему?

— В первую очередь по отношению к себе, Тереза. — Жозефина, с трудом приподнявшись, села, опираясь на спинку кровати. — Знаешь, как я назову его дочь? Минона.

— А почему?..

— Помнишь портрет дамы в старинном чепце, висевший в галерее предков в Мартонвашаре?

— Конечно.

— В роде Брунсвиков ею всегда очень гордились, и потом... согласно семейной легенде, её также зачали в грехе.

— Верно, — подтвердила Тереза. — Она незаконная дочь короля.

— И ты также королевская дочь в истинном смысле слова, моя маленькая Минона. — Жозефина нежно прижала свёрток к груди.

Бетховен вошёл, держа в правой руке цилиндр, а в левой — трость, и с поклоном произнёс:

— Ваше императорское высочество, прошу извинить за нарушение придворного этикета, но я сегодня перенёс солнечный удар.

— Я тоже чувствую себя неважно. — Эрцгерцог Рудольф пытливо всмотрелся в лицо Бетховена. — Пришлось изучать римское и церковное право и потому... Но ничего, этот летний день настолько хорош, что Виттория только улучшила радостное настроение.

Принц встал, прошёлся взад-вперёд, разминая ноги, и с силой провёл ладонью по узкому лицу, как бы снимая с него усталость и озабоченность.

— Народ и впрямь танцует на улицах, маэстро?

— И ещё как!

— Поймите меня правильно, маэстро. — Рудольф чуть усмехнулся и вновь заходил по комнате. — Разумеется, меня не может не радовать победа Веллингтона при Виттории... И потом, испанцы после стольких лет героической борьбы против французских войск воистину заслужили её. Я даже надеюсь, — nomen en omen! — что после Москвы это явится следующим шагом на пути к окончательной виктории, но да простит мне Господь...

— Извините меня, принц. — Бетховен медленно отложил в сторону цилиндр и трость. — Об этом я как-то не подумал.

— А вы и не должны об этом думать, маэстро. Я бы и сам пустился в пляс, хотя сан архиепископа мне подобные выходки запрещает, если бы несчастная Мария-Луиза не была бы его женой. Политика — грязное дело, судьбы отдельных людей не играют в ней никакой роли...

Принц замолчал, и лишь через несколько минут Бетховен решился прервать тягостную паузу.

— Так, может быть, мы сегодня отменим урок?

— Нет, зачем же? — Глаза Рудольфа озорно блеснули. — Но сперва я хочу сам преподать вам небольшой урок, маэстро. Императрица не слишком хорошо отзывается о вас.

— Но почему?

— Вспомните о письме, отправленном вами в августе прошлого года из Теплица некоей госпоже фон Арним.

Бетховен недоумённо сдвинул кустистые брови:

— Да я уже с ней давно не переписываюсь, принц.

— Я так и предполагал, — с готовностью согласился Рудольф, — и тем не менее я должен прочесть вам письмо, своего рода corpus delicti.

— Моё письмо Беттине фон Арним от августа прошлого года? Да я вообще ничего не писал этой безумной бабе!

— Подождите, маэстро. Вышеупомянутая дама отправила «копию» своего письма князю Пюклер-Мускау, а он, в свою очередь, переслал её сюда. Я зачитываю: «Короли и князья могут присваивать людям звание профессора, но им не дано делать их великими, это удел духов, которые всегда выше светского сброда, и потому к ним нужно относиться с должным уважением...»

— Последняя фраза мне точно не принадлежит, — осторожно заметил Бетховен, — но вообще-то вполне возможно, что я высказывал нечто подобное Беттине Брентано, в замужестве фон Арним.

— Слушайте дальше: «Когда встречаются такая женщина, как я, и такой мужчина, как Гёте, то даже царственные особы должны чувствовать их величие. Вчера, возвращаясь домой, мы встретили всю императорскую семью...»

— В Теплице? Я её там никогда не видел.

— Поскольку вы всегда старались избегать встречи с ней. — Не переставая улыбаться, Рудольф медленно покачал головой. — А теперь я попрошу хоть немного соблюдать придворный этикет и не перебивать меня. Читаю дальше: «Мы увидели их ещё издалека. Гёте отошёл в сторону, а я надвинула шляпу поглубже на лоб, застегнула накидку и пошла прямо сквозь толпу. Князья и придворные шаркуны выстроились шпалерами, эрцгерцог Рудольф снял шляпу...»

— Но вас ведь тогда даже не было в Теплице!

— Нет, маэстро... я сейчас прикажу вызвать обер-церемониймейстера. Я знаю, вы не трус, но его вы испугаетесь, как ребёнок трубочиста. Продолжаю: «Господа узнали меня, и, к великому моему удовольствию, вся процессия продефилировала мимо Гёте, который одиноко стоял в стороне со шляпой в руке. Ну я ему потом такую взбучку задала, я была беспощадной и упрекнула Гёте во всех его прегрешениях.

Ваше императорское высочество...»

— Вообще-то я не всегда умею совладать с собой и забываю правила приличия. — Бетховен почувствовал, как в нём поднимается ярость, как она ползёт изнутри к голове, наполняя её знакомым звоном. — А почему? А потому, что я считаю себя выше светского сброда. Я как-то публично обозвал «свиньями» графа и графиню и до сих пор не извинился перед ними. Да и князю Лихновски я также не принёс извинений. Он, правда, извинился передо мной. Принц, вы единственный, кто после опубликования замечательного финансового патента продолжал выплачивать мне свою долю и потому, может быть...

— Что вы имеете в виду, маэстро? — холодно остановил его принц.

— Вы хотели исполнить вместе со мной здесь, в Шёнбрунне, мои Седьмую и Восьмую симфонии. Но после того как так я оскорбил императорскую семью в Теплице, было бы просто неблагодарностью с моей стороны... Гёте? Гёте? Признаюсь, я не слишком почтительно обошёлся с ним, хотя он, зная о моей глухоте, вёл себя весьма деликатно. Но... он распространяет вокруг себя такой холод... так высоко ставит себя над миром... И всё же эта вздорная баба не имела права ссылаться на меня в том письме!

Внезапно Бетховен хлопнул себя по лбу и захохотал так, что смех его стал походить на каданс.

— Эта ядовитая змейка с обликом Сивиллы! Вот где собака зарыта! Как я сразу не догадался! Гёте и его супруга Христиана весной прошлого года приказали не пускать чету Арним на порог своего дома из-за их чрезмерной любви ко всякого рода сплетням. И вот Беттина отомстила им! Его превосходительство Гёте, на обочине со шляпой в руке отвешивающий низкий поклон! До такого не каждый додумается! В прошлом году Арнимов не было в Теплице, но им, конечно, известно, когда именно императорская семья отправляется туда на лечение. Ах ты, гнусная жаба!

— А меня радует, что я с самого начала занял вашу сторону, маэстро. — Мимолётным касанием руки Рудольф успокоил его. — Только прошу вас, не пишите оной даме преисполненное ярости письмо. Я поговорю с императрицей, и мы, ко всеобщей радости, забудем эту нелепую историю.

— Не совсем вас понимаю, принц.

— Есть такое латинское выражение «Semper aliquid haeret» — «Всегда что-нибудь останется». И потом, у вас и без того достаточно врагов при дворе.

— Завистники! Шаркуны!

— Согласен, однако... они порой бывают могущественней эрцгерцогов. Вспомните, как вам отказали предоставить университетский зал. Ещё неизвестно, получится ли что-нибудь с исполнением ваших сочинений в Шёнбрунне.

— Почему вы так скептически настроены, принц?

— Когда знаешь повадки этих крыс... — брезгливо поморщился Рудольф.

Иоганн Непомук Мельцель, как всегда, был занят своим любимым делом. Он стучал молотком, точил, паял, и создавалось ощущение, что гениальный механик делает это одновременно. Пх! Пх! Затем он взялся раздувать кузнечные мехи и настраивать трубы.

Бум! Бум! Бум! Под громовые звуки литавр Мельцель вынырнул из чрева ужасного механизма, именуемого пангармониконом.

— Всё в порядке! Он работает! Видите, как от радости дрожат мои руки? Вы пришли очень кстати. Я как раз собирался разыграть свою собственную битву при Виттории. — В маленьких умных глазах Мельцеля мелькнула тень тревоги. — У вас горе, господин ван Бетховен?

— Пропади оно всё трижды пропадом! Я могу быть с вами откровенен, Мельцель?

— Я же ваш друг и стойкий почитатель. Сами знаете, это не пустые слова. Так о чём речь?

— Я тоже намеревался разыграть свою битву при Виттории, — горько улыбнулся Бетховен, — обо всём договорился с эрцгерцогом. Уже была достигнута полная договорённость об исполнении в Шёнбрунне моих Седьмой и Восьмой симфоний в присутствии императорского двора, и тут... тут крысы нам всё испортили.

— Могу предложить вам другую битву при Виттории. — Мельцель вскинул на Бетховена искрящиеся радостью глаза и озорно прищурился.

— Не понял?

— Только обещайте не разносить в пух и прах мою мастерскую, когда я изложу вам своё намерение. — Кадык на его морщинистой шее дёрнулся, словно Мельцель сглотнул слюну, что-то, видимо, мешало ему выговорить всё до конца. — Вы много бродили по улицам Вены и видели, какая там царит атмосфера. То же самое, бесспорно, творится в Мюнхене, Берлине, Лондоне, Мадриде и так далее. Повсюду народ поднимается на борьбу. Люди жертвуют деньги на изготовление пушек и ружей. Я также готов внести свою вязанку дров в костёр патриотических чувств. Только не называйте меня циником, господин ван Бетховен. Одной лишь любовью к народу и идеалам жить нельзя. Сколько всего вы сделали для венцев и как они отблагодарили вас?

— Вы совершенно правы, Мельцель. — Лицо Бетховена исказилось от ярости, он крепко сжал тяжёлые кулаки. — Для этих негодяев с графскими и княжескими титулами — среди них, правда, есть исключения, но сейчас речь не о них — я всегда был чем-то вроде камердинера от музыки! Меня вызывали для развлечений, а потом, удовлетворив свои потребности в музыке, выбрасывали, как ненужную тряпку. Сейчас я вынужден судиться с наследниками Кински и конкурсным управляющим имуществом Лобковица! Все венцы никуда не годятся — от императора до сапожника! А я, осёл, позволил ослепить себя ложным блеском!

Мельцель, казалось, думал о чём-то другом, он не сводил глаз с огромного ящика.

— Сейчас очень нужен шум битвы для моего пангармоникона. Музыкальная пьеса под названием «Победа Веллингтона в битве при Виттории» или что-то в этом роде.

— И вы ожидаете, что я напишу её? — Бетховен выпрямился и развернул плечи, словно собираясь броситься в бой.

— Я хоть слово сказал на эту тему? — Механик удивлённо вскинул брови. — Я просто размышляю. На такой музыке француз Девьен и Нойбауер гребут деньги лопатой. То же самое можно было бы сказать и о Кочваре, если бы он из озорства не повесился в Лондоне, но тут уж виной не его доходы. Господин Штайбельт отнюдь не обеднел, написав музыкальные произведения, рисующие два наземных сражения. Кауэр же, оплакав таким образом гибель Нельсона, буквально набил карманы золотом. Разумеется, вы бы описали смерть героя гораздо более достойно, у него же получилось нечто вроде танцевальной музыки. Тем не менее...

— Мельцель, вы дьявол.

— Или просто ваш истинный друг. Подумайте.

Лицо Бетховена помрачнело, он принялся раздражённо ходить по мастерской. Сколько миль он вот так прошагал и чего же достиг? Нет, конечно, теперь он берёт хорошую плату за уроки и время от времени вынуждает издателей выплачивать ему солидные гонорары, заставляя их вспомнить, что Людвиг ван Бетховен — один на свете. Но может ли он таким образом обеспечить себе спокойную безмятежную жизнь? Нет, деньги он получает крайне нерегулярно, их количество явно недостаточно, и потому он вечно испытывает финансовые трудности. А если ещё вспомнить отношение к нему...

Что там орал на галёрке этот наглый субъект? «Я дам крейцер, если они прекратят!» И это во время исполнения «Героической симфонии»! А как они освистали «Крейцерову сонату» и скрипичный концерт! А единственный зритель, оставшийся в зале, которому он просто обязан был поклониться. Нет, им он ничем не обязан. К тому же узы, связывавшие его с «вечно любимой женщиной», окончательно порваны.

— Вот вам моя рука, Мельцель.

— Господин ван Бетховен!

— Остаток разума говорит мне, что ваш дьявольский механизм наделает много шума; и если я, Людвиг ван Бетховен, сочиню для него разные там «чингдара» и «бумбум», то остальные произведения такого рода можно будет просто положить на полку.

— Я знаю, это будет грандиозный успех.

— Вы твёрдо убеждены?

— Попомните мои слова, господин ван Бетховен! Деньги потекут рекой, а уж прославимся мы так, как вам и не снилось. Единственное условие: во всём следовать моим указаниям. Должно возникнуть ощущение настоящей битвы.

— Да я уже сейчас слышу, как литавры гремят канонадой. — Лицо Бетховена озарилось вдохновенной улыбкой. — Но как прикажете изобразить ружейную стрельбу? Видите, голова моя ещё способна на плодотворную мысль. Так, может быть, пускай французы вступят в битву под звуки «Marlborough s’en va-t-en guerre», а англичан вдохновляет «Britannia, rulle the waves»?

— Отлично.

— А потом «чингдара» и «бумбум», только в гораздо более мощном звучании!

— У меня тоже есть грандиозные планы, как... как... — Он замялся, подыскивая подходящее сравнение.

— Как?..

— Скажем, как ваша «Героическая симфония».

Мельцель опустил глаза, по его лицу блуждала странная улыбка.

Бетховен с такой одержимостью взялся за работу, что казалось, поставил перед собой цель убить себя непосильным трудом. Правда, пангармоникон, несмотря на свои устрашающие размеры, всё же стеснял полёт его безудержной фантазии.

Мельцель обозначил продолжительность и характер будущего произведения, исходя исключительно из длины валиков.

— Первая часть? Отлично, господин ван Бетховен! Как раз есть нужная длина.

Бетховен медленно обошёл шкаф и встал у конца второго валика.

— Что вы опять собираетесь делать, Мельцель? Вообще что с вами?

— Я укрепил штифтами ваш первый валик, господин ван Бетховен, и так заинтересовался, что сразу же пустил его в ход! Впечатление потрясающее! Сбежался весь дом, даже господин Штейн пришёл, и господин Мотелес, помните, он недавно посетил фабрику?

— Молодой пианист?

— Да. Видели бы вы их растроганные лица, а господин Штейн даже воскликнул: «Маска! Где маска Бетховена? Немедленно повесить её на стену! Такого второго композитора не найти! И послать кого-нибудь за моим зятем!» Мастер собрался было бежать, но тут господин Штейн отменил своё распоряжение: «Нет, постой! Маску нужно сперва отнести профессору Клейну, дабы он украсил её лавровым венком!»

— Вы... вы шутите, Мельцель? — недоверчиво спросил Бетховен.

— Да что вы! Какие уж тут шутки! — Мельцель устало поморщился и присел к столу. — А вообще-то я хотел кое-что обсудить с вами, но боюсь вашей бурной реакции — вы ведь как раскалённое, начиненное порохом ядро, того и гляди взорвётесь. У меня к вам есть новое предложение, только я прошу хорошенько обдумать его. В отличие от вас, я видел восторженные лица слушателей при запуске первого валика и, честно говоря, даже не ожидал такого успеха. Он перечеркнул все мои планы, и теперь я твёрдо уверен... Словом, не смогли бы вы... приспособить «Победу Веллингтона в битве при Виттории» для оркестрового исполнения?

— В качестве моей Девятой симфонии?

— Я бы предпочёл оставить прежнее название. Оно более звучное, более притягательное, чем «Девятая симфония Людвига ван Бетховена».

— И где же она будет исполнена?

— В зале университета.

— Туда мне доступ закрыт, несмотря на все усилия эрцгерцога Рудольфа, — вяло усмехнулся Бетховен.

— Господин ван Бетховен. — Мельцель неожиданно заговорил сухим, официальным тоном, — в мои намерения отнюдь не входит неуважительно отзываться о его императорском высочестве, но тем не менее, в отличие от него, я распахну перед вами двери университетского зала.

— А мои враги и завистники?

— Им останется лишь скрежетать зубами от злости.

— Да вы с ума сошли, Мельцель!

— Ничуть. Я просто хорошо разбираюсь в человеческой душе и знаю, на каких её струнах можно играть. Я дал несколько грандиозных концертов в Вене и, когда слава о них обойдёт всю страну, отправлюсь с моим пангармониконом в Берлин и Мюнхен. Итак, вы готовы сделать из «Битвы при Виттории» симфонию, пригодную для исполнения оркестром в расширенном составе?

— И сколько вы заплатите мне за неё? — Бетховен медленно растянул рот в злой ухмылке.

— О чём вы?

— Речь идёт не о гульденах. Дайте-ка мне ноты с первого валика. Можно было бы создать особый оркестр, где фанфары изображали бы гром орудий, трещотки — стрельбу из орудий, а прочие ударные инструменты...

— А дирижировать им будет господин Сальери, который в своё время прямо заявил, что уволит без права обратного приёма любого музыканта, сыгравшего на вашем концерте?

— Да вы просто умеете читать мысли, Мельцель.

— Это не слишком сложная загадка. — В голосе Мельцеля слышалось раздражение. — Хорошо, пусть он будет им дирижировать, но момент выберу я, а это многое значит.

К удивлению Бетховена, все билеты на назначенный в университетском зале 8 декабря концерт были мгновенно проданы. А ведь 12 декабря должен был состояться второй концерт.

— Валики работают безупречно, — весело объяснил ему ситуацию Мельцель. — Здесь собралось свыше ста выдающихся музыкантов, господин ван Бетховен, и, насколько мне известно, участие господина Сальери нам не помешает. Было просто невозможно отказать в моей настоятельной просьбе посодействовать в устройстве благотворительного концерта в пользу участников битвы при Ганау. Я только совершил одну маленькую ошибку. Откуда мне было знать, что затем последовало ещё гораздо более грандиозное сражение при Лейпциге. Я устроил бы оба концерта в пользу жертв «битвы народов», и тогда они принесли бы вам ещё большие барыши, господин ван Бетховен.

— До чего ж всё это мерзко. Неужели нельзя по-другому?

— А с вами они разве по-другому обходились, господин ван Бетховен? А что творил с нами Наполеон? А как поступил император Франц с тирольцами, а прусский король — с офицерами майора Шиля? Теперь Наполеон низвергнут, и, скажите, освободители во главе с господином Меттернихом ведут с нами честную игру? Нет, моя совесть чиста. Я уже давно так хорошо не спал.

После ухода Мельцеля Бетховен нервно расхаживал по небольшой аудитории, отведённой под артистическую комнату. Горящие свечи на кафедре отбрасывали причудливые тени на стены и книжные полки. Таким же причудливым и неровным было настроение Бетховена.

— Ну всё, ваш выход, господин ван Бетховен, — с повелительной интонацией заявил появившийся на пороге Мельцель. — Публика бурлит, заинтригованная присутствием сразу трёх оркестров. Господин Сальери стоит возле орудий, готовый в любую минуту открыть огонь, а нервы капельмейстера господина Хуммеля дрожат, как туго натянутая кожа барабанов, на которых он сейчас тихонько отбивает такт. Не хватает только главного дирижёра и композитора Людвига ван Бетховена.

— Как же мне надоело быть вашей марионеткой, — зло проворчал Бетховен.

— У вас ко мне претензии, господин ван Бетховен? Хорошо, я вам отвечу. Увы, вы так и не стали моей марионеткой в полном смысле слова, ибо обрезали нить. Ваша Седьмая симфония некоторым образом тревожит меня. Но сейчас у нас нет времени. Идёмте на сцену.

Бетховен буквально подбежал к дирижёрскому пульту. Полы его сюртука развевались, как боевые знамёна.

Он взял дирижёрскую палочку и постучал ею по пюпитру, не обращая внимания на жидкие аплодисменты, которыми его приветствовали из зала несколько друзей. Потом он метнул стремительный взгляд на галереи. Музыканты, сидевшие там, походили на замерших в боевой готовности солдат, и даже свои инструменты они держали на изготовку, как ружья.

Он взмахнул дирижёрской палочкой, и ему показалось, что перед глазами сверкнула молния. «Так, переходом от ля к до мажор я изменил не только тональность, но и состояние ваших душ! Теперь: томтомтом! Томтомтом! Томтом!» Он неистово дирижировал, даже не догадываясь, что кое-кто из зрителей сперва тихо, а потом всё громче захихикал, ибо маленький невзрачный музыкант напоминал никудышного волшебника, размахиванием волшебной палочки пытавшегося запугать упрямого великана. Именно так в их глазах выглядели его жесты и движения.

В перерыве Мельцель догнал его в полутёмном коридоре:

— Оставайтесь в зале, господин ван Бетховен, и, как только будут запущены валики, начинайте исполнять «Битву при Виттории». Мы не должны давать им даже минуту времени на раздумье...

— Вы поступили со мной нечестно, — раздражённо оборвал его Бетховен. — Зачем вы хотите привести в движение вашу музыкальную машину сразу же после заключительных аккордов симфонии? Хотите, чтобы аплодировали вам, а не мне?

— Да я вас спас своим изобретением! — решительно не согласился Мельцель и, видя застывший от недоумения взгляд Бетховена, поспешил пояснить: — Я на цыпочках ходил по залу, наблюдая за выражениями лиц, и прислушивался к репликам. Могу сказать, что ваш знаменитый коллега аббат Штадлер всё время корчил недовольные гримасы и в конце концов заявил: «Совершеннейшая чушь». И я сразу заметил, как это слово пошло по рядам. Так вот, трубные сигналы и барабанный бой моего пангармоникона несколько исправили положение. Так что, если вы хотите отомстить, то, пожалуйста, не мне, а достопочтенному аббату и остальной публике.

— Но каким образом?

— Сочетая своё дирижёрское искусство с возможностями моего пангармоникона. Идёмте! Моя пушка уже выдала первый залп, и я должен поставить новый валик.

Аплодисменты, прозвучавшие в зале при их появлении, Бетховен воспринял как хлёсткие удары по его от боли и стыда ещё сильнее покрасневшему лицу. Наверное, оспу перенести было гораздо легче.

Второй валик уже заканчивал играть, и Мельцель взволнованно пробормотал, сопровождая свою речь бурным жестикулированием:

— Скорее на подиум! Дайте палочкой им знак! Оркестры на галереях должны приготовиться! Не тяните, не тяните, господин ван Бетховен! Начали!

На галереях справа резко прозвучали трубные сигналы, сразу же заглушившие вспыхнувшие было аплодисменты. Это строятся французы! Теперь настал черёд англичан! Ну давайте же, Хуммель, давайте усильте барабанную дробь. Вот так, теперь простая духовая музыка, и весь оркестр на полную мощь! Пусть вступает оркестр слева, пусть звучат его трубы — дерзко, радостно, упруго.

«Ну, господин Сальери! Давайте залп из всех орудий! Бумм! Это же битва, господин Сальери, и потому попрошу вас ещё сильнее — бум-бумм... А почему у Мейерберга трещотки звучат не слишком резко? Ружейный огонь! Рррррр! Бум-бум-бум. Так, битва достигла своего апогея! Рррррр и бум-бум-бум! Фортиссимо, англичане переходят в атаку! Ощущение, что вот сейчас порвутся струны и лопнет кожа на барабанах!»

Мельком он заметил сидевшего в первом ряду эрцгерцога Рудольфа. Лицо его было грустным. Почему? Но на размышления об этом у него не было времени. Отступление французов происходило в тональности ре мажор. Победу возвестили фанфары, флейты пикколо, тарелки и большие барабаны. И конечно же аллегро кон брио, как в его Седьмой симфонии.

«Анданте грациозо — мягче, мягче — вы же исполняете «God save the king».

Последнее аллегро и как избавление — последний аккорд.

На несколько минут зал замер, но когда Бетховен, как и полагается, низко поклонился, перед ним словно разразилась буря. Крики: «Бетховен! Бетховен! Бетховен!» — слились в единый гул. Он даже не успел опомниться, как был сдернут с дирижёрского пульта и оказался на плечах нескольких зрителей.

«О таком триумфе я даже не осмеливался мечтать...» — вихрем пронеслось в его голове.

— Бетховен! Бетховен! Бетховен!

В артистической комнате Бетховен, шатаясь от усталости, нетвёрдыми шагами приблизился к зеркалу.

— Как же я измял сюртук.

— Но зато вы теперь прославились, вот именно прославились, — спокойно повторил Мельцель. — На музыкальном небосводе взошла новая звезда. Поверьте мне, кто-нибудь из рецензентов напишет о вашей Седьмой симфонии как о «вершине инструментальной музыки». Да, пока не забыл: сборы от следующего концерта целиком пойдут вам, и от четвёртого тоже. Я же отправлюсь со своим пангармониконом в Мюнхен, где ваша батальная пьеса уж точно обеспечит мне полные сборы.

— Поздравляю, господин ван Бетховен, — в приоткрытую дверь просунулась голова блистательного скрипача Шпора.

— Благодарю.

— Все в один голос говорят, что внезапно объявился замечательнейший композитор Европы. Кстати, а почему вы так долго нигде не появлялись? Болели чем-нибудь?

— Не я. Болели мои сапоги, я был вынужден отнести их сапожнику, а других у меня нет.

— У знаменитейшего европейского композитора нет второй пары обуви? — Шпор недоверчиво покачал головой. — Вы, наверное, шутите?

«Венская газета» писала: «Поразительная по своей мощи композиция Бетховена в сочетании с его дирижёрским искусством довели публику до исступления. Шквалом аплодисментов завершился концерт, не только принёсший славу отечеству, но и облегчивший страдания тех, кто получил увечье на службе ему. И не зря в нём приняли участие лучшие музыканты столицы». «Лейпцигским быкам» оставалось лишь скрежетать зубами, когда Бетховена за его батальную пьесу провозгласили «генералиссимусом музыки».

Оркестр медиков исполнял долго и упорно замалчиваемую увертюру к «Эгмонту», и даже правоведы согласились играть сочинения Бетховена в университете. В свою очередь, Мельцель навёл издательство «Артария» на мысль выпускать гравюры с изображением Бетховена, которые теперь красовались чуть ли не во всех витринах. Ему самому лучше было вообще не показываться на улице, так как вокруг тут же начинали толкать друг друга локтями в бок и с придыханием произносить: «Бетховен! Вон идёт Бетховен!»

— Очень холодно. — Мельцель протянул озябшие руки к огню, — и всё равно в воздухе пахнет весной. Я вас вот о чём хочу спросить, господин ван Бетховен... Какой зал мы выберем для следующего концерта?

— А разве университет нам отказал?

— Глупости. Для Бетховена нынче везде открыты двери, но университетский зал слишком маленький. Худо-бедно подошёл бы танцевальный зал.

— Но ведь он вмещает...

— Совершенно верно, от пяти до шести тысяч человек. Но тут есть некоторые условия. Треть доходов забирает в пользу театра его интендант граф Палфи, а пятую их часть придётся раздать... каторжникам.

— Кому? — яростно рявкнул Бетховен. — Я собирался исполнить также Восьмую симфонию, а тут... Отдать пятую часть дохода каторжникам! Истинный творец до такого никогда не унизится!

— Меттерних умён и прозорлив, — жёстко проговорил Мельцель. — Целая армия шпиков занята тем, что пополняет каторжные тюрьмы. Скоро их будет уже не хватать. Попридержите лучше язык, господин ван Бетховен, и пореже высказывайте свои политические взгляды, особенно после моего отъезда в Мюнхен. Пангармоникон уже на пути туда. Я надеюсь в июне — июле вернуться в Вену.

— Полагаете, что победители соберутся на свой конгресс именно здесь?

— Их посланцы уже в городе.

14 марта 1814 года император всероссийский Александр I во главе союзных войск торжественно вступил в Париж. Через месяц Наполеон отрёкся от престола в Фонтенбло и был выслан на остров Эльба.

Интенданты венских театров ломали голову, не зная, как отметить столь выдающееся событие. Но они твёрдо знали, что появление на афишах имени Бетховена означало полные залы, а значит, и отличные сборы.

Трое роскошно одетых господ поднялись по скрипучей лестнице, и один из них постучал в дверь со скромной табличкой «Бетховен».

Изнутри послышался женский голос:

— Входите, не заперто.

Все трое дружно поклонились сидевшей в кресле даме в обшитом траурным крепом платье. Бетховен стоял к ним спиной, вертя в пальцах отделанную серебром пенковую трубку. Он несколько раз щёлкнул крышкой и, словно сквозь засевший в горле ком, хрипло спросил:

— Когда это произошло?

— Двенадцатого апреля, а пятнадцатого Карл скончался. Его последними словами были: «Передай Людвигу после моей смерти эту пенковую трубку. Она столько раз утешала меня. Людвиг всё поймёт...»

— Он прав, — тяжело кивнул Бетховен. — Я понимаю смысл этого подарка как призыв к примирению. Карл в общем-то всегда был мне добрым другом, остальное не важно.

Бетховен зашёл в другую комнату, осторожно положил трубку на рояль и, вернувшись, срывающимся от гнева голосом выкрикнул в лицо посетителям:

— Что вам нужно?

— Мы певцы... — робко начал один из них.

— Говорите громче, — поспешила напомнить княгиня Лихновски.

— Мы певцы, господин ван Бетховен. Меня зовут Зааль, а это мои коллеги Фогель и Вейнмюллер.

— Да, правильно, я узнал вас. Вы из Венского театра. Так...

— В свой бенефис мы хотели бы исполнить вашего «Фиделио».

— Моего?.. — От удивления Бетховен даже приложил ладонь к уху.

— Да, именно вашу великолепную оперу «Фиделио».

— А как же граф Палфи?

— Он согласен.

— Когда же бенефис?

— В конце мая. Что прикажете передать графу Палфи?

— Мой отказ. — Он резко повернулся и скрестил на груди дрожащие руки.

— Уходите, — хрипловатым, надтреснутым от волнения голосом тихо сказала княгиня Лихновски. — Я потом похлопочу за вас.

— Премного благодарны, ваше сиятельство.

— Хорошо, очень хорошо, что вы отослали их. — После нескольких минут молчания Бетховен резко повернулся и подчёркнуто гордо и высокомерно произнёс: — Подумать только, оказывается, «Фиделио» — великолепная опера. Давно ли? Даже не помню, сохранил ли я её партитуру. Прошло столько времени, а при моих вечных переездах... — Он открыл секретер и вынул связку нот. — Вроде бы сохранилась, только пожелтела... Мария Кристина, вы только посмотрите! Партитуру обгрызли мыши. Хоть им мой «Фиделио» доставил удовольствие... Нет, один раз эта опера провалилась и пусть теперь покоится на дне секретера.

— Где ваша табакерка, Людвиг?

— Да где-то на подоконнике, — он небрежно махнул рукой. — Там рядом и кресало лежит.

Она набила трубку и чиркнула огнивом.

— Покурите, и тогда мир предстанет перед вами совсем в ином свете. Так когда-то сказал мне Карл.

Бетховен с шумом затянулся дымом крепкого морского табака, а княгиня заинтересованно и как-то устало сказала:

— Мой вам совет: освободите «Фиделио» из заточения.

— Нет.

— Но поймите, Людвиг, в конце апреля вы сами признаете правоту моих слов, но будет поздно. Вы же начнёте рвать на себе волосы.

— Карл был прав. — Он уставился мутными, слезящимися глазами на её переносицу и воинственно вскинул подбородок. — Табак кружит голову, и мир словно растворился в тумане.

— А что на вашем месте ответил бы Карл, если бы ему вдруг предложили поставить «Фиделио»? — осторожно осведомилась княгиня.

— О, женщины, имя вам — коварство! — Бетховен в наигранном ужасе вскинул руки. — Несколько мест в опере нуждаются в серьёзной переработке. Когда свежим глазом видишь, что там далеко не всё совершенно, есть шероховатости. Но на одном я буду стоять твёрдо: третья часть «Увертюры Леоноры» никогда не будет больше исполняться. Боюсь, её могут испортить, а она мне слишком дорога.

Господи, как же его утомила увертюра к «Фиделио»!

Генеральная репетиция должна была состояться 22 мая, но днём раньше автор либретто Трейчке появился в «Римском императоре», где Бетховен с аппетитом ел запечённую в тесте баранью ногу. Он мог теперь позволить такое каждый день, и даже купил восемь акций. Трейчке он даже словом не удостоил.

Тот вопросительно взглянул на Бетховена, Людвиг в ответ перевернул меню, разлиновал его и небрежно набросал ноты. На лице Людвига было ясно написано: «С вас и этого достаточно...»

И Трейчке, как-то сразу обмякнув, покорно удалился.

Увертюру к «Афинским развалинам» — далеко не лучшее его произведение — приняли без всяких возражений, ибо кто осмелится спорить с победителем при «Виттории»? К назначенному на 26 мая концерту он за ночь сотворил новую увертюру, хотя вполне мог взять «Лошадиную музыку». Так он называл марш, написанный по просьбе Рудольфа для курсантов кавалерийской школы. «Ваше императорское высочество, видимо, желаете испробовать воздействие моей музыки на лошадей», — язвительно написал он ему тогда.

После исполнения этими тремя певцами в их бенефис «Фиделио» он с набитыми деньгами карманами уехал в Баден. У него было ощущение: нужно что-то отыскать, но только что именно?..

Здесь его начали постоянно тревожить сообщения о том, что в Вену подобно стаям воронья слетелись политические миссии, представлявшие державы-победительницы, и что сами монархи прибудут сюда в сентябре. Так пусть же господин Бетховен готовится к торжественному представлению «Фиделио», а уж без «Битвы при Виттории» точно не обойтись.

Торжественное представление «Фиделио» было назначено лишь на 26 сентября, и ему не нужно было сломя голову мчаться в Вену. Уже начало темнеть, но даже если бы тьма сгустилась до чернильной темноты, её всё равно бы прорезывал яркий свет многих иллюминированных витрин и домов.

Он попытался было встать на цыпочки и взглянуть через головы людей, толпившихся возле книжной лавки. Тут кто-то отошёл, он немедленно протиснулся на его место и замер от изумления.

Множество горящих свечей, и среди них портреты императора Франца и императрицы, императора Александра и его супруги, короля Пруссии... Все они увенчаны лавровыми венками. Даже Бернадот, когда-то яростно отстаивавший революционные идеалы, был представлен среди победителей. Ныне он считался основным претендентом на шведский престол.

На переднем же плане был выставлен его портрет, снабжённый белой карточкой с витиеватой надписью: «Людвиг ван Бетховен, сочинитель «Битвы при Виттории». Кое-кто из стоявших рядом, узнав его, почтительно снял шляпу.

Интересно, появятся ли те, чьи изображения соседствовали сейчас в витрине с его портретом, на торжественном представлении «Фиделио»? На его бенефисе в июле присутствовали лишь немногие члены австрийской императорской фамилии, хотя он передал им всем свою настоятельную просьбу через эрцгерцога Рудольфа. Каждое слово из этого послания, казалось, навсегда врезалось ему в память:

«Было бы просто замечательно, если бы его императорскому высочеству удалось уговорить других членов императорского дома присутствовать на представлении моей оперы. Заранее покорнейше благодарю».

Униженно просить ещё раз? Нет, пусть всё идёт своим чередом.

После начала представления в ложах сидели император и короли, которым он поклонился с достоинством, как и подобает «генералиссимусу музыки».

Потом он взял дирижёрскую палочку и сделал вид, что управляет оркестром, хотя в действительности музыканты подчинялись невидимым для публики движениям рук капельмейстера.

Ему хотелось побыть одному, закрыть глаза и ни о чём не думать. Обильная сытная еда наполнила тело усталостью. Кельнер Фриц быстро убрал пустую посуду, поставил на стол бутылку вина, стакан и принёс Бетховену пенковую трубку с длинным чубуком, табакерку и жестянку с вкрученной в неё бумажкой для фитиля.

Он с удовольствием набил трубку, вытянул ноги и, пуская густые клубы дыма, хотел было вновь вернуться мысленно к аплодирующим государям или к мышам, обгрызшим партитуру «Фиделио».

— Что вам угодно?

У внезапно оказавшегося возле его столика субъекта было испещрённое морщинами, добродушное, несмотря на грозно возвышающийся орлиный нос, лицо. Тем не менее у Бетховена создалось ощущение, что этот человек пришёл поиздеваться над ним.

— Что вы хотите от меня? — ещё более резко повторил он.

— Вы доставите мне несказанное удовольствие, если позволите присесть за ваш столик. — Подошедший отогнул вперёд ушную раковину. — Кельнер, принесите сюда моё вино. Меня зовут Алоиз Вайсенбах. Вам же, господин ван Бетховен, представляться не нужно. Ваши портреты вывешены во всех витринах. Желаете знать моё звание? Профессор и доктор, но для своих просто Вайсенбах. — Он присел и сразу же выпалил: — Как вы относитесь к врачам?

— Очень плохо, — хриплым голосом отозвался поражённый таким вопросом Бетховен.

— Прекрасно, значит, встретились две родственные души! — Вайсенбах от радости даже хлопнул ладонью по столешнице. — Я тоже их терпеть не могу. А вообще-то я из Зальцбурга.

— По-моему, вы хирург.

— Совершенно верно. Вместе с моими повелителями в настоящее время пребываю в Вене. Должен сказать откровенно, что хирурги ещё более-менее порядочные люди. Мы честно вспарываем пациенту живот или отпиливаем ему ногу. Если у вас вдруг возникнет потребность, я сделаю вам это бесплатно, из чистого уважения.

— Благодарю, господин профессор, — с несколько наигранной беззаботностью усмехнулся Бетховен.

— Просто Вайсенбах. Что я хотел сказать? Да, кстати, вы заметили, что я несколько глуховат? Так вот, все остальные наши коллеги по медицинскому цеху сплошь невежи и бездари. Но зато какой же вы могучий талант, господин ван Бетховен! Этот ваш «Фиделио», о-о-о! — Вайсенбах для убедительности загнул уже обе ушные раковины. — Вот так я стоял у оркестровой ямы! Я восхищен вашей музыкой, и это не голая лесть. Посмотрите, может, вам пригодится. — Он осторожно положил на стол рукопись. — Это кантата, написанная специально для Венского конгресса. Истинной поэзией её, конечно, не назовёшь, так, набор стихотворных строк, необходимых композитору. Назвал я её достаточно претенциозно: «Славный миг».

За ночь они успели подружиться и договориться в первой половине следующего дня встретиться в квартире Бетховена.

Хирург остановился на пороге, прижал сжатую в кулак правую руку к груди и показал оттопыренным пальцем левой ладони сперва вверх, потом вниз.

Таким жестом во времена римского императора Нерона определяли судьбу поверженного на арене гладиатора: если большой палец устремлялся вверх, бойцу даровали жизнь.

Бетховен искоса взглянул на Вайсенбаха, подошёл к роялю и взял обеими руками аккорд ля мажор. Затем он заорал:

— Стоит Европа непоколебимо!

Затем последовали октавы и аккорды ре мажор.

— Партия для первого хора, Вайсенбах, — сухо отчеканил он. — Я положил на музыку ваш «Славный миг», но, между нами, это очень плохо.

— Я же вам говорил, Бетховен, что мой Пегас хромает если не на все четыре, то уж точно на две ноги... — Чуть надтреснутый голос Вайсенбаха даже захлебнулся от радости.

— Я знаю праздничную программу конгресса, — что-то прикидывая в уме, сказал Бетховен, задумчиво глядя на замершего в ожидании хирурга. — Бесконечные балы, выезды на охоту, парады, и всё лишь с одной целью: пустить пыль в глаза народу... Ну хорошо. — Он небрежно пролистал текст кантаты. — С точки зрения композиции здесь шесть номеров для смешанного хора, солистов и оркестра. Следовало бы напечатать текст финала и раздать слушателям, пусть подпевают.

— Превосходная идея, Бетховен.

— Слишком уж вы расточаете похвалу коронованным особам. — Бетховен презрительно выпятил толстые губы. — Но понятно, плыть по течению легче...

Он встал в позу и продекламировал:

Женщины толпами вышли вперёд, Хор государей их блеском своим приманил.

— А теперь ещё вот. Нет, вот... Если не ошибаюсь, речь идёт здесь о Божьем оке:

Сей глаз есть Страшный суд, Он нам моргнул, И вся Европа В море крови захлебнулась!

— Признайтесь, Вайсенбах, что муза вас так и не посетила, а заодно ответьте: вы умеете играть на фортепьяно?

— Что-что? — Хирург приложил ладонь к уху.

— Вы умеете играть на фортепьяно?

— Никоим образом.

— Вот видите, а я то же самое могу сказать о поэзии. Я даже двух строк не смогу зарифмовать. Тем не менее нам обоим придётся бесстрашно взяться за работу и хорошенько почистить ваш текст, доведя его до блеска.

Когда первые тонкие нити паутины заблестели в лучах не по-осеннему яркого солнца, на стенах и витринах появились афиши, сразу же привлёкшие к себе толпы любопытных.

«По высочайшему повелению во вторник 12 ноября 1814 года в Большом танцевальном зале состоится грандиозный концерт с исполнением следующих произведений господина Людвига ван Бетховена:

Во-первых, новая симфония.

Во-вторых, новая кантата «Славный миг».

В-третьих, новая многоголосая инструментальная композиция, написанная в честь победы Веллингтона в битве при Виттории.

Часть первая: Битва.

Часть вторая: Победная симфония».

В день, когда должен был состояться концерт, Бетховен постарался одеться как можно более изысканно. Тщательно завязать галстук ему снова не удалось, он этого никогда не умел делать, но зато его праздничный голубой сюртук сидел безупречно. На нём не было ни одной пылинки. Нанетта Штрейхер, добрая душа, выгладила сюртук и прошлась по нему щёткой. Через спинку стула был перекинут новый плащ.

Что же он ещё забыл? Правильно, монокль! Так как он уже не мог полагаться на свой слух, то должен был хотя бы, управляя оркестром, видеть каждое движение музыканта.

Он набросил на шею шёлковый шарф, вставил в правый глаз монокль и посмотрел в зеркало. Вроде бы вполне пристойное впечатление. Продано шесть тысяч билетов, значит, людям интересна его музыка...

Время уходить. Пальто, цилиндр, бамбуковая трость — и вперёд... Люди, всё ещё потоком устремлявшиеся в танцевальный зал, почтительно приветствовали его.

Он в ответ вежливо кивал и делал вид, что очень спешит.

— Мы готовы, Умлауф?

— Так точно, мой генерал, — любезно улыбнулся тот.

Почему-то всё вокруг раздражало Бетховена.

— Сколько их величеств сегодня присутствует?

— Нет только лже-Наполеона, зато есть настоящий.

— Это кто же?

— Это вы, Наполеон музыки.

— Чёрт бы вас побрал, Умлауф! — Бетховен даже выпучил глаза от возмущения.

— А что я такого?..

Бетховен сбросил плащ и торопливо провёл ладонью по волосам.

— Ладно, извините, Умлауф. Я просто нервничаю. И потом, мой слух...

— Не беспокойтесь. Я за фортепьяно и буду наготове, господин ван Бетховен.

Стены гигантского танцевального зала даже вздрогнули от аплодисментов, когда Бетховен, быстро пройдя по сцене, взошёл на дирижёрский подиум и поклонился публике. В ложах поражало обилие горностаевых шуб, а бриллианты сверкали не только на монарших звёздах.

Он постучал дирижёрской палочкой. Внимание. Но что-то тревожило и смущало его.

Нет, дело не в слухе. Может быть, кровь, от волнения прилившая к голове и теперь непрерывно стучавшая в висках. Сегодня он слышал лучше, чем обычно, а оркестр играл просто великолепно. Умлауф кивнул ему, изобразив на лице разочарование: дескать, я вам сегодня совсем не нужен, господин ван Бетховен...

Дольче... дольче!.. Пусть сперва начнут гобои, кларнеты и фаготы, постепенно меняя темп — сперва ля, затем до мажор...

Аплодисменты — так, чуть наклониться вправо, влево и особенно верхним ложам. Дальше! Солисты и хор готовы? Сколько они ещё будут настраивать инструменты и сколько мне как «генералиссимусу» ждать? Другую партитуру, Умлауф! Тишина в зрительном зале! И не трогать текст либретто, хватит его листам мелькать, как белым крыльям!

Начали! Хор:

Стоит Европа непоколебимо!

И ещё раз:

Стоит Европа непоколебимо! И прошлое взирает удивлённо... О Боги древние! Чудесным Вашим блеском озарён, Явился к нам с Востока Светлый образ На радуге мира...

Разумеется, в кантате нашлось место не только императору России, но и другим государям.

Король со Шпрее берегов. Страну утратив, Позже пределы он её расширил...

Не был забыт и император Франц. Ваш голос, госпожа Мильднер.

Свершилось величайшее событие...

Фортиссимо!..

О мир! Твой славный миг.

Теперь ваш черёд, господин Вильд.

И вновь вернулись времена, Казалось, канувшие в Лету.

Чушь какая, а как же быть с Французской революцией?

Теперь уж счастье точно суждено, О мир, твой славный миг настал!

Публика неистовствовала от восторга, а с верхней галереи упал букет красных роз, брошенный рукой её величества российской императрицы.

— Это ещё не всё! Англичане и французы здесь? — крикнул Бетховен приплясывающему на месте Умлауфу. — Готова издающая гром машина?

— Дайте же передышку, господин ван Бетховен... Публика может не выдержать колоссальной мощи этого произведения.

— Чушь... — Бетховен плотнее зажал глазом монокль. — Запускайте!

И вновь потрясённые императрицы и королевы засыпали сцену цветами.

Русский посол Разумовский после торжественного въезда своего императора в Париж получил княжеский титул, и тут же его дворец в Вене превратился в гудящий пчелиный улей. Сотни рабочих придавали ему гораздо более импозантный внешний вид и отделывали по-новому внутренние помещения.

Из Италии прибыли мраморные плиты и огромные ящики со статуями скульптора Кановы, под которые отводился целый зал. Пристройка же предназначалась для императорской четы, ибо Разумовский, узнав одним из первых о назначаемом конгрессе, намеревался достойно принять её. Ходили слухи о поистине сказочном, поражавшем немыслимой роскошью зале, который предназначалось торжественно открыть 30 декабря. Появление в нём в этот день российской императорской четы и других коронованных особ должно было не только завершить достойно славный 1814 год, но и как бы ознаменовать наступление ещё более славных времён. Предполагалось устроить банкет на более чем семьсот персон.

Около восьми вечера Бетховен вихрем, под чистый серебряный звон колокольчиков, подвешенных к сбруям лошадей, подлетел к дворцу. Сквозь широко распахнутые ворота виднелись шеренги замерших неподвижно лакеев в шитых золотом ливреях. За ними возвышалась долговязая фигура в дипломатической униформе с княжеской звездой на груди. Разумовский, казалось, сомневался, стоит ли ему ещё ждать опоздавших гостей.

Из полутьмы парка вышел хромой человек и униженно протянул изрядно потрёпанную фуражку. Зашевелились ещё какие-то тени, и в отблесках огней факелов на пилонах стали видны изорванные мундиры, костыли и глубокие отпечатки на снегу.

Нищие, от них нигде не скроешься, повсюду нищие. Но внезапно эти несчастные исчезли, словно призраки.

— Бетховен! Ну наконец-то! — Разумовский стоял в воротах. — Я уже почти утратил надежду! Вас очень ждут.

Бетховен подал лакею плащ, цилиндр и трость и небрежно бросил через плечо:

— Я хотел как можно быстрее сочинить новую фортепьянную сонату, дорогой князь, и потому...

— Бетховену не нужно извиняться. Ему всё позволено. — Разумовский низко поклонился. — Это я виноват, ваше императорское величество.

Высокий статный человек благожелательно посмотрел на Бетховена:

— Император всероссийский обращается к вам с нижайшей просьбой.

— Как?.. — Бетховен по привычке поднёс ладонь к уху.

— Ваше императорское величество, — поспешил вмешаться в разговор Разумовский, — движения моих губ уже знакомы господину ван Бетховену, и потому я хотел бы попробовать себя в качестве переводчика. Господин ван Бетховен, устраиваемому мной небольшому празднику должный блеск может придать лишь ваше искусство. Будет выступать балет придворного театра, и мой государь также выразил желание...

— Просьбу, Разумовский, — перебил его император.

— Я уже понял, несмотря на мою глухоту, — подтвердил Бетховен и усмехнулся. — В чём она заключается, ваше императорское величество?

— Если бы вы нам сегодня сыграли, господин ван Бетховен. — Ещё немного, и, наверное, император сказал бы: «согласились бы сыграть».

— Разумеется. Но что именно?

— Ну, во-первых, «Аделаиду», — опять заторопился Разумовский. — Его императорское величество познакомился с ней благодаря вашему покорному слуге, и с тех пор она стала его любимым произведением.

— Не стоит её слишком высоко оценивать, ваше императорское величество. Так, пустячок, юношеская забава. Что ещё?

— В этот раз по желанию его императорского величества канон из «Фиделио» «Мне так чудесно», — вновь ответил за Александра I Разумовский. — Состав тот же, что и на премьере. Разумеется, я также пригласил Умлауфа.

— Конечно, я исполню все пожелания его императорского величества. — Бетховен отвесил короткий поклон.

— Благодарю вас. — Император Александр взял Бетховена за руку. — А теперь пойдёмте, ибо я хочу пройти парадным маршем рядом с победителем при Виттории. Как видите, государи также не чужды честолюбия.

Позднее Бетховен занял место рядом с эрцгерцогом Рудольфом за четвёртым столом.

Тысячи горящих свечей превращали зал в море огня, который отражался нестерпимым блеском в мраморных, увешанных картинами в золочёных рамах стенах. Не менее ослепительно сверкали шитые золотом мундиры, эполеты, аксельбанты, бриллиантовые диадемы и ордена.

Появившийся на сцене Умлауф изогнул спину в глубоком поклоне, сел за рояль, и тут же из-за кулис выпорхнули балерины придворного театра и впереди примадонна.

Бетховен машинально пошевелил рукой, и тут же к нему приблизился один из стоявших вдоль стены лакеев.

— Спасибо. Ничего не нужно.

Короли добивались его благорасположения — по-другому это теперь никак нельзя было назвать, — князья, фельдмаршалы и дипломаты выстраивались в очередь, чтобы пожать руку ему, достигшему высшей цели, ради которой стоило проделать долгий путь с Рейнгассе и терпеть выкрики мальчишек «Шпаниоль! Шпаниоль!», а также пьяные выходки отца. И вот теперь он, отмеченный каиновой печатью, сидел здесь...

Умлауф так старается. Славный добрый малый... Примадонна просто восхитительна, как ловко и быстро она взлетает и как медленно и плавно опускается, подобно умирающей белой птице...

Так, теперь его черёд. Когда он встал, то сразу почувствовал, что все взгляды направлены на него. На сцене он сыграл несколько пассажей, давая понять сиятельной публике, что перед ними «король фортепьяно».

Кивок в сторону кулис, и из-за занавеса немедленно вышел певец. Потерпите, господин Вильд, сперва вступление. А теперь начали.

Одиноко бродит твой друг По весеннему саду, Где звучит соловьиная трель.

Теперь аллегро мольто.

Наступит день, и — о чудо, о чудо На моей могиле Пепел сердца моего расцветёт. Аделаида! Аделаида!

«Эти аплодисменты адресованы исключительно вам, господин Вильд. Мой вклад здесь слишком незначителен».

Прекрасно, а теперь сразу же канон из «Фиделио».

Обе певицы уже замерли, сделав книксен, певцы же застыли в поклоне.

Импровизированное вступление, и начинает Марцеллина:

Мне так чудесно, Что сердце сжимается...

И так далее. Очередь Элеоноры.

Как велика опасность И как слаба надежда.

Почему певцы и певицы так смущённо смотрят на него? Неужели?..

Внезапно ему показалось, что кто-то мягко, но очень настойчиво поглаживает уши, и вдруг словно открылись ворота, и он всё понял. Он слишком спешил.

Они начали ещё раз и довели канон до конца.

Все снова начали кланяться, и самый изысканный поклон отвесил Бетховен. Он прощался, но не с императорами и королями, а с публичными выступлениями. Ни один из присутствовавших здесь государей не мог ему помочь.

К утру тело его, словно свинцом, налилось усталостью, и он как бы провалился в склеп забвения. Тут кто-то затряс его за плечо:

— Господин ван Бетховен! Господин ван Бетховен!

Он с трудом разлепил веки. У кровати стоял господин Паскуалати. Но ему в полудрёме казалось, что он всё ещё в Бонне, и непонятно было, откуда в родном городе взялся его венский домовладелец...

— Господин ван Бетховен, вы ведь вчера, хотя можно сказать, уже сегодня были на банкете во дворце Разумовского?

— Да. Ну и что?

Паскуалати махнул рукой со свечой, и на стекле промелькнул багровый блик, сразу напомнивший Бетховену о той страшной ночи, когда в Бонне загорелся замок.

— Пламя охватило весь дворец Разумовского, и спасти уже ничего было нельзя, даже зал со статуями Кановы. А начался пожар в банкетном зале. Вскоре от всего этого великолепия останется лишь покрытая пеплом груда обгорелых развалин и целая куча долгов.

— Как долгов?

— Дворец Разумовского — это лишь потёмкинская деревня, — неодобрительно хмыкнул Паскуалати, — обманчивый фасад, не более. Правда, если в родных краях ты можешь черпать из казны и имеешь крепостных...

После ухода Паскуалати Бетховен медленно встал, накинул халат и подошёл к окну.

Рассвет занимался мучительно долго, но и в полутьме были отчётливо видны взметнувшиеся к покрытому чёрной копотью небу зыбкие языки пламени.

Трагический случай и случай ли?

В поисках образов для своих произведений он недавно пролистал Библию и наткнулся на историю пророка Даниила. Книга и сейчас лежала раскрытая на его секретере.

Он взял Библию, снова подошёл к окну и в отблесках пламени прочёл:

«Валтасар царь сделал большое пиршество для тысячи вельмож своих и перед глазами тысячи пил вино.

Вкусив вина, Валтасар приказал принести золотые и серебряные сосуды, которые Навуходоносор, отец его, вынес из храма Иерусалимского, чтобы пить из них царю, вельможам его, жёнам его и наложницам его.

Пили вино и славили богов золотых и серебряных, медных, железных, деревянных и каменных.

В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады на извести стены чертога царского и царь видел кисть руки, которая писала».

Число пировавших почти совпадало с числом участников недавнего банкета. Но здесь крылось ещё кое-что. Только что именно?

И тогда он постепенно пришёл к мысли подвести некоторые итоги своей жизни. Он действительно притязал на то, чтобы быть равным среди вельмож, цифры, которые он одновременно складывал и вычитал, должны были упорядочить ход его мыслей и внести определённую ясность. Российский император наконец распорядился вручить ему пятьдесят дукатов за посвящённую ему скрипичную сонату многолетней давности. Тогда его ожидания были совершенно безнадёжными. Со своей стороны, императрица передала ему за полонез сто дукатов. Столь солидные гонорары казались теперь совершенно ничтожными при нынешней его славе.

Короли и императоры искали его благорасположения, прося взамен лишь немного музыки. Однако все ли его музыкальные произведения так хороши?

Он не осуждал себя за посвящение князьям и прочим правителям своих прежних сочинений, ибо творец обычно всегда нуждался в покровителях, и приходилось стучаться в украшенные гербами двери, даже почти наверняка зная, что они не откроются. А теперь?

Тут он почему-то вспомнил о Меттернихе, его вялом небрежном рукопожатии и его несколько загадочную улыбку. Он понял её смысл.

Да-да, господин ван Бетховен, каждого человека можно купить, всё зависит только от цены.

Уж не эту ли цену он заплатил за отказ от прежних идеалов любви к человечеству? Он, подобно библейскому герою, предал своё первородство за чечевичную похлёбку, ибо чем ещё можно считать бурную овацию за дурацкие трещотки и гром литавр в честь его псевдопобеды при Виттории.

С другой стороны, он, по крайней мере, стал знаменитым.

Он взял книгу с описанием так поразившего его знаменитого пира Валтасара и хотел было положить её обратно на секретер.

Тут на стекло вновь лёг багровый отсвет, и вновь отчётливо стала видна древнеегипетская надпись: «Ещё ни один смертный не приподнял мой покров».

Минула ночь его триумфа и низвержения в новую пропасть. Но и предрассветный, окрашенный огненным цветом полумрак не принёс избавления от душевных мук. Словно от прежней жизни, как от дворца Разумовского, остались только дым и пепел.