— Прошу садиться. — Бетховен уважительно показал на стул. — Ещё ни у одного из моих слуг не было таких отличных аттестаций, как у вас. Я вчера внимательно прочитал их и могу лишь пожалеть о том, что в ближайшее время не смогу съездить в Зальцбург. Иначе я непременно посетил бы указанную в рекомендательном письме семью и сообщил ей, что вы теперь служите у меня.

— Если только она там ещё живёт.

— Как, простите?

— Если она... там... ещё... живёт.

— Я понял. Конечно. Вы ведь служили там довольно давно. Садитесь, пожалуйста.

Лакей скромно присел на краешек стула.

— Служили вы превосходно, это я уже выяснил, и особенно произвели на меня впечатление сведения о том, что вам можно доверять и что вы умеете хранить тайну. Видите ли, для меня это главное. Вот уже почти три года я живу довольно уединённо, и многих очень интересует, что же я за это время сочинил. Они с удовольствием бы навели на мои окна подзорные трубы, но, увы, квартира слишком неудобно расположена.

Лакей поднял глаза к потолку, как бы желая сказать: «Ну что за люди!»

— Ещё в Писании сказано: «Взгляни на помыслы человека, разве с младых лет не отягощён он злом?» — тоном псаломщика продолжал Бетховен. — Ну, я очень рад, что вы умеете держать язык за зубами, и почему бы, в конце концов, не рассказать вам всю эту историю. Знаете, порой хочется выговориться, а не перед кем.

На лице лакея отразился неподдельный интерес.

— Впрочем. — Бетховен подошёл к фортепьяно, — я как раз собирался поразмышлять над четвёртой частью моей новой сонаты. Три первых я написал ещё весной. Я бы назвал её: «Большая соната для молоточкового фортепьяно», потому что это действительно моя самая продолжительная соната. — Он сел к фортепьяно. — Си-бемоль мажор! Фортиссимо! Удар! Удар! Длительная пауза! Нужно оглянуться на себя и задуматься. Троекратное начало с трели. На том и остановимся.

Он вновь от души радовался звонкому отчётливому боевому кличу, возвестившему конец этих бесплодных мучительных лет. Он обрёл себя и даже полагал, что вправе вновь поднять когда-то преданное им знамя.

«Нисходящие терции! Я бросаю вам перчатку в знак того, что борьба продолжается! Этот мнимый лакей, напряжённо ждущий моей исповеди... Пожалуйста, только я исповедуюсь ударами молоточков!»

Цмескалю вовсе не требовалось предупреждать его. Этот субъект с его постным видом и чересчур елейным голосом сразу же показался ему подозрительным. А его рекомендательные письма наверняка фальшивые. Начальник полиции граф Зедлницки подослал его ко мне, ибо его и господина Меттерниха шпики шныряют теперь по улицам, трактирам и кофейням, выискивая революционеров, врагов государства. Таковым вполне можно считать и его, Бетховена, ведь он всегда выступал за всё возвышенное и хорошее, за гуманное отношение к людям, за мир и даже за истинное благочестие, так необходимое во времена ханжества и лицемерия.

Он рассмеялся про себя, представив лицо шпика, который вскоре окажется разоблачённым. Он также задумался над тем, как отнесутся многие к возвращению Наполеона. Стоило прогонять льва, чтобы Европой после Венского конгресса стали править волки и ещё более отвратительные существа — шакалы, исполнявшие для волков роль загонщиков...

Он сыграл престо, взял со скоростью пороховой ракеты череду пассажей фа мажор, наращивая их от низких басов до самых верхних нот, и вдруг резко остановился, как бы отразив в последнем звуке наступивший торжественный момент.

Тут он почувствовал, что пора кончать ломать комедию.

— Вы поняли? — Бетховен встал и резко качнулся вперёд.

— Что именно, позвольте узнать?

— Музыку. Разве последний пассаж не развеселил вас?

— Ну, разумеется, — согласно кивнул лакей.

— Меня это радует. А теперь идите.

— Куда прикажете? — настороженным тоном спросил лакей.

— В прихожую. Там я вам дам урок контрапункта, который поймёт даже такое отребье, как вы. Примите мои наилучшие пожелания, но, к сожалению, я не выношу шпиков, — с затаённым злорадством заявил он. — И я вам очень не советую сопротивляться.

Он резко вздёрнул его, словно тряпичную куклу, за ворот сюртука и вывел на лестничную площадку.

— Мой контрапункт — пинок. Одно мгновение, и вы со скоростью ракеты полетите вниз! Престиссимо!

Стука упавшего тела он не услышал и, отрывисто засмеявшись, вернулся в комнату. Неприятностей от этой своей выходки он мог не опасаться. Профессия шпика требовала анонимности, им ни в коем случае нельзя было раскрываться.

Какое ж гнусное время! Скорее открыть окно и впустить свежий воздух. Удивительно, но эта интеркомедия-фарс пробудила у него желание работать. Следовало достойно завершить последнюю часть большой сонаты для молоточкового фортепьяно.

Странно, но он почему-то решил, что в этом ему должен помочь Иоганн Себастьян Бах. Тем самым я покажу, что усвоил многое не только от моего известного учителя, но и испытал также влияние этого титана. Разумеется, обращение к Баху было бы шагом в прошлое, но порой обращение к традициям также может восприниматься как прогресс.

А теперь скорее на выход! В суд нельзя опаздывать. Ну где же повестка? Так, слушание дела состоится сегодня, 11 декабря 1818 года, в четыре часа пополудни. Господин Бернард — из-за своей глухоты он нуждался в переводчике — наверняка уже с нетерпением ждёт его.

До чего же неприятно, когда тебя отрывают от любимой работы, а пронизывающий ветер, швыряющий в лицо хлопья мокрого липкого снега, ещё более усиливает ощущение, что ты идёшь навстречу чему-то ненавистному и враждебному. Темнело по-прежнему рано, а так хотелось сейчас яркого солнечного света.

Фуга ля минор? В тройном голосоведении? Нет, сейчас он должен думать совсем о другом, ведь ему вскоре предстоит нешуточная борьба за судьбу двенадцатилетнего мальчика с бледным лицом и большими, живыми, чуть загадочными глазами. Покойный брат Карл в своём завещании назначил его опекуном своего сына. Подопечного звали также Карлом.

По совершенно необъяснимой причине Карл вдруг сбежал к матери, и теперь госпожа Иоганна ван Бетховен вновь стала претендовать на право быть наравне с ним опекуншей сына, чего он никак не мог допустить. Чтобы Иоганна, которую за легкомыслие и распутный нрав даже сравнивали со зловещей героиней «Волшебной флейты» Моцарта — Царицей ночи... Нет, никогда!

Ночь, ночь... Нужно очистить Карла от прилипшей к нему грязи. Был ли вообще он сыном его брата? Ну да, конечно, определённое сходство между ними есть. А Иоганна умела извлекать доходы из своих многочисленных любовных связей. Правда, её покойный муж это отрицал, но ведь не кто иной, как он, семь лет назад публично обвинил собственную жену в склонности к бродяжничеству и кражам. Суд тогда приговорил «Царицу ночи» к четырёхнедельному домашнему аресту...

Сильный порыв ветра вновь облепил лицо и одежду комьями снега, Бетховен злобно буркнул и вспомнил, что сказал отец, когда узнал о бегстве своей матери из монастыря, куда её поместили за неизлечимую склонность к пьянству: «Мы из благородной семьи!» Так, кажется. Когда же это было? Ну да, с тех пор пятьдесят лет прошло, но сегодня слова пьяного отца в каком-то смысле сохранили своё значение.

Как бы то ни было, но нужно спасать ни в чём не повинного мальчика. Вроде бы ему не в чем себя упрекнуть. Он поместил Карла в пансион к славным людям, с которыми когда-то сам водил знакомство.

Однако Бетховен быстро утратил веру в воспитательные методы достопочтенного патера Фрёлиха из Мёдлинга, так как ему стало известно, что его преподобие использовал мальчиков для удовлетворения своих противоестественных наклонностей, а потом поочерёдно клал их на скамью и палкой вбивал уважение к Церкви и государству. Он тогда забрал Карла оттуда, чтобы дать ему домашнее воспитание и хоть в чём-то заменить отца. Однако через несколько дней мальчик опять сбежал к матери! Пришлось прибегнуть к помощи полиции, вернувшей Карла в пансион.

Бернард ждал его в здании Сословного суда, и слушание, видимо, уже было назначено, поскольку при появлении Бетховена господин Гочевар, представлявший интересы Иоганны — она сама, слава Богу, отсутствовала, — немедленно удалился в зал заседаний.

Но что с Бернардом? Он явно чем-то недоволен или расстроен. К сожалению, его сейчас не расспросишь. Бетховен тяжело вздохнул и низко поклонился трём судьям в напудренных париках и роскошных мантиях.

Сидевший в середине, видимо, обратился к участникам процесса, так как Гочевар и Бернард почтительно поклонились.

— Представителем госпожи Иоганны ван Бетховен является господин Гочевар.

— Истинно так, ваша честь.

— Кто вы по профессии?

— Придворный писарь.

— Секретарь, отметьте. Далее, здесь присутствует капельмейстер и композитор Людвиг ван Бетховен. А кто вы?

— Моё имя Карл Бернард. Я — редактор «Венской газеты» и пришёл сюда, чтобы оказать помощь моему другу Людвигу ван Бетховену. Он... он может читать по моим губам.

— Допускается. Запишите в протокол имя господина редактора Бернарда. Переходим к рассмотрению дела. Первым просил дать ему слово господин Гочевар. Вы ведь родственник госпожи ван Бетховен?

— Смотря что понимать под этим словом. — Гочевар повёл широкими плечами. — Моя мать — сводная сестра матери госпожи ван Бетховен.

— Ах, вот как. Прошу вас, господин Гочевар.

— Высокий суд по делам дворянского сословия...

— Почему вы так это подчёркиваете? Вы имеете какое-то отношение к поданному в суд прошению?

— Какому прошению, ваша честь?

— Продолжайте.

— Конфликт, возникший из-за подопечного Карла ван Бетховена, я, ваша честь, в своём стремлении к подлинной объективности подробнейшим образом описал и чуть позже представлю свои записи со всеми необходимыми приложениями в распоряжение высокого суда. Поэтому в своей речи я намерен ограничиться лишь изложением сути дела и потому...

Бетховен не сводил глаз с губ Бернарда, которые, к его удивлению, были плотно сжаты.

— Высокий суд! У господина ван Бетховена, по моим сведениям, было три брата. Ни в коем случае не желая принизить их выдающиеся качества, тем не менее должен отметить, что все трое отличались некоторыми странностями. Не представлял собой исключения и покойный Карл ван Бетховен. Столь откровенное высказывание никак не может ущемить честь господ Бетховенов, оно неопровержимо доказывается тем, что в своих поступках они далеко не всегда руководствовались разумом и зачастую впадали в крайности. Господа Людвиг и Карл ван Бетховены, несмотря на связывавшие их братские узы, скорее относились друг к другу достаточно плохо, и господин Карл ван Бетховен менял своё отношение к господину Людвигу ван Бетховену лишь в тех случаях, когда ему требовались деньги. Да, высокий суд, и в связи с этим я смею утверждать, что мальчик Карл ван Бетховен являлся для обоих братьев своего рода товаром.

Бернард вскинул руку, но председатель суда жестом остановил его.

— Госпожа ван Бетховен в своём прошении подчёркивает, что господин Людвиг ван Бетховен сумел убедить Главное ведомство по делам опеки предоставить это право исключительно ему. Я не призываю вас, высокий суд, принимать во внимание материнские чувства, хотя, безусловно, с госпожой Иоганной ван Бетховен поступили весьма жестоко. Нет, я также не собираюсь оспаривать то обстоятельство, что господин Людвиг ван Бетховен был довольно добр к мальчику. Однако из-за присущих ему, как уже было сказано ранее, некоторых странностей и физического недостатка он не мог уделять воспитанию мальчика должного внимания, что не могло не отразиться на его поведении. Об этом свидетельствует приведённое в деле высказывание господина патера Фрёлиха из Мёдлинга.

— Позволю себе заметить, высокий суд, — как бы вскользь с поклоном обронил Бернард, — что к делу приобщено заявление просителя Людвига ван Бетховена, опровергающее оценку господина патера.

— Нам это известно, — важно кивнул судья. — Мы слушаем вас, господин Гочевар.

— Уже было сказано, что воспитание мальчика как в физическом, так и в духовном отношении оставляло желать лучшего. Вместо носового платка он зачастую пользовался промокательной бумагой, а так как господин Людвиг ван Бетховен холост, похоже, никто не заботился о чистоте белья и правильности осанки его подопечного. О религии мальчик получает совершенно превратные представления, в пансионе абсолютно не занимался Законом Божьим, высказывает дерзкие мысли относительно свободы и независимости и в будущем явно способен заняться антигосударственной деятельностью. Именно поэтому мы просим высокий суд или заставить господина Людвига ван Бетховена полностью отказаться от своих прав на опекунство, или, по крайней мере, побудить его разделить эти обязанности с матерью несчастного мальчика.

Гочевар передал судьям свои записи, поскрёб свой крючковатый нос, который Бетховен сразу же окрестил клювом стервятника, и нарочито скромно отошёл назад. Председатель суда тут же обратился к противоположной стороне:

— Теперь, господин Бернард, я вынужден прибегнуть к вашим услугам. Спросите у господина Людвига ван Бетховена, каким образом его подопечный ускользнул из-под его опеки?

Губы Бернарда плавно задвигались, и Бетховен сразу же ответил:

— Не знаю. Во всяком случае, он сбежал к своей матери.

— И какие же причины побудили его к этому поступку?

— Вероятно, страх перед наказанием. Он грубо обругал посыльного и кое-что украл у меня.

— Деньги?

— Да, ваша честь, деньги, на которые он купил себе сладости.

— Он снова в пансионе?

— После сурового наказания.

— Бернард, что спросил господин судья?

— Сурово ли вы наказали его?

— Я, — улыбка на лице Бетховена уже сама по себе была достаточно красноречивым ответом. — У мальчика хорошие задатки, и я хочу развить их. Сейчас его обучают игре на фортепьяно, французскому языку и рисованию. Таким образом, Карл всегда под надзором, и всё же я хотел бы отдать его в пансион, может быть, в прославленный Мёлькер или в Терезианум.

— В Терезианум принимают только выходцев из благородных семей. — Судья тяжело откинулся на высокую резную спинку стула. — И посему я хотел бы сразу же выяснить: есть ли у вас дворянский титул, господин ван Бетховен?

— Я не понял, Бернард. — Бетховен, как обычно в таких случаях, приложил ладонь к уху.

На лице редактора появилось суровое выражение, кожа на лбу собралась в мелкие складки.

— Высокий суд желает знать, есть ли у вас дворянский титул.

— Только потому, что меня зовут ван Бетховен? Но в Голландии так называют не только дворян.

— Следовательно, вы не дворянского происхождения, господин ван Бетховен. — Председатель суда произнёс эти слова так громко и резко, что Бетховен понял их без переводчика.

Председатель суда взглянул на заседателей и после их подтверждающих кивков отложил бумаги в сторону.

— Я закрываю заседание. Приговор Чрезвычайного суда высшей инстанции будет передан ответчику.

Они с шумом отодвинули стулья и вместе с господином Гочеваром, на лице которого застыла загадочная улыбка, покинули зал.

— Что случилось, Бернард?

— Анонимное письмо, господин ван Бетховен. Я узнал о нём через свои источники.

— Гочевар?

— Вполне возможно.

— И что теперь? Магистрат? Судебная инстанция для всякого сброда? Неужели они отправят меня туда? Почему вы пожимаете плечами, Бернард?

В этом безумном, едва не канувшем в Лету мире лицами благородного происхождения считались лишь те, кто носил дворянский титул с рождения или был пожалован им каким-нибудь государем.

Для него же действовала совершенно иная табель о рангах, он считал лицами благородного звания тех, кто соответствовал этому по своим духовным и моральным качествам.

Князь Кински, у которого ему приходилось выпрашивать каждый гульден своей пенсии, был, по его мнению, нищим духом и не имел никакого права на свой титул. То же самое можно было сказать и о сиятельной княгине. Их всех с чистой совестью следовало назвать плебеями. Напротив, эрцгерцог Рудольф, к которому надлежало обращаться не иначе как «ваше императорское высочество», был вполне достоин своего высокого звания и положения. Их почти ничто не разделяло. Можно ли было считать дворянином Стефана фон Бройнинга? Гляйхенштейна? Графа-обжору? Он почти не задумывался над этим и знал лишь, что в их присутствии всегда чувствовал себя хорошо. Среди иудеев также встречались порядочные люди, а среди христиан дворянского звания были такие, которых он сравнивал с мелкой разменной монетой. Для него в человеке главное — голова и сердце. Но скажи он об этом на суде, трое представителей дворянского плебса лишь надменно улыбнулись бы в ответ.

Неужели они осмелятся так по-хамски поступить с ним? Всё-таки он был уже почётным гражданином Вены, но звание это ему присвоили вовсе не за выдающиеся достижения на поприще музыки, а потому, что он не погнушался лично дирижировать исполнением своей батальной пьесы в госпитале для бедных имени Святого Маркиера. Бедняк музицировал для бедняков, и присвоение ему звания почётного гражданина лишь подчёркивало это.

Почему, почему у него внутри всё кипит от неукротимой злобы? Неужели эти дворяне-плебеи так сильно оскорбили его самолюбие? Он громко и хрипло рассмеялся. Напротив, он теперь гордился своим происхождением. Да, он сын лишённого за пьянство родительских прав музыканта и дочери повара, но его имя — Людвиг ван Бетховен.

Аллегро резолнюто! Нет, нормы контрапункта Баха нужно трактовать гораздо более свободно, ведь после его смерти многое изменилось. Правда, в нынешние времена ни о каких свободах для тех, кто живёт трудом своих рук или ума, даже речи быть не может. Напротив, реакция, именуемая Реставрацией, всячески принижает их, ставя порой в совершенно невыносимое положение.

Ну хорошо, забудем о грустном и вспомним приятное. Кто кроме него ещё способен так блистательно фугировать эти три голоса?

Разумеется, только при определённой свободе. Ибо он поднял знамя во имя борьбы за свободу, человеколюбие и мир — ценности, принадлежащие отныне не только дворянскому сословию. И пусть за ним следят, пусть унижают, пусть подозревают в антигосударственной деятельности.

Для этих трёх голосов он использует все приёмы контрапункта: сжатие, увеличение, обращение. Важно сочетание законов музыки с моральным законом в его груди, они сплетутся воедино и зазвучат по-новому, и ещё как зазвучат...

Вечером он поспешил в пансион. Дочь его владельца Джианнатазио Фанни встретила его и сразу убедилась, что Бетховен сегодня совершенно ничего не слышит. Когда он пребывал в хорошем настроении, его левое ухо воспринимало какие-то звуки. Но сегодня его словно запечатали, и любой крик будто наталкивался на непробиваемую стену. Она поймала на себе его пытливый, настороженный взгляд.

— Я попросил бы вас писать.

Фанни развернула лист бумаги и вывела на нём чёткими буквами: «Господин Бернард уже был здесь».

— Тогда вы всё знаете, — мрачно процедил он.

Фанни дрожащей от возмущения рукой написала: «Мы — Джианнатазио дель Рио — дворянского рода. Но кто мы по сравнению с вами?»

— Для такой красивой женщины, как вы, Фанни, — взгляд Бетховена потеплел, — происхождение не имеет значения.

Она грустно улыбнулась и пошла за Карлом. Он долго смотрел ей вслед. Как всегда, чувствовал себя бесконечно одиноким и очень тосковал по любимой женщине, способной делить с ним радости и муки, которых оказывалось куда больше...

Фанни привела Карла, и он сразу обнял маленькое стройное, чуть подрагивающее тело. В этом его порывистом жесте было нечто, растрогавшее и одновременно огорчившее внимательно наблюдавшую за ними девушку.

Было понятно, что необычайно одарённый, но зачастую грубый и невыносимый человек в действительности обладал наивной, легкоранимой душой ребёнка. Казалось, мальчик был для него последней надеждой.

— Ну, как у нас дела, Карл?

— Спасибо, хорошо, дядюшка.

Эти слова вполне можно было прочитать по губам.

— Я же просил тебя, Карл, называть меня отцом.

— Мой дорогой отец, — тихо произнёс мальчик и обвил руками шею Бетховена.

— Мой дорогой сын.

Глаза Фанни подёрнулись пеленой, она едва не всхлипнула и, отвернувшись, вдруг подумала, что, может быть, её ненависть к Карлу не что иное, как ревность. Карл был недостоин любви. Отец полностью был согласен с ней, он много занимался мальчиком и мог оценить его характер. Наверное, стоило выразиться ещё резче. Ей это подсказывал женский инстинкт. Карл был настоящим актёром, в свои двенадцать лет он умел уже изворачиваться, как угорь, и очень убедительно лгать. Он оказался сыном своей матери и вряд ли когда-нибудь изменит свою натуру. Змея останется змеёй, даже если её нежно прижмёшь к сердцу.

— Что же мы будем теперь делать, сынок? — Бетховен протянул руки к своему подопечному. — Ты действительно веришь, что я к тебе хорошо отношусь?

— Дорогой отец!

Этот человек с душой ребёнка, разумеется, не заметил, что мальчик говорил слишком слащаво, а поведение его было наигранным. И глаза его, когда требовалось, выражали наивную доверчивость, и сам он казался таким чистым, открытым...

— Ты непременно должен выбрать себе творческую профессию или стать учёным, мой мальчик, ибо только эти люди внутренне свободны. Для этого у тебя есть все задатки. Тебе нравится у Джианнатазио?

— Очень.

Он был прямо-таки воплощением искренности, и даже Фанни, наверное, не усомнилась бы в правдивости его слов, если бы всего лишь час назад один из учеников не рассказал, как гнусно Карл отзывался о ней.

— С каким удовольствием я забрал бы тебя с собой в Вену...

Фанни сразу же увидела, как на мгновение у Карла алчно сверкнули глаза. В следующую минуту он покорно склонил голову и ласково потёрся лбом о плечо Бетховена, который конечно же ничего не заметил.

— Поверь, разлука с тобой приносит мне неимоверные страдания, но тебе, сынок, необходимо жить и учиться в спокойных условиях, чтобы достичь высоких целей. Не стоит дёргать тебя, нечего таскать туда-сюда, ты у меня умница и сам прекрасно всё понимаешь. Я не хочу, чтобы потом мы с твоей матерью попрекали друг друга. Знаешь, в Ландегуме есть профессор Зайлер, знаменитый учёный и педагог, его пансион пользуется весьма солидной репутацией. Разумеется, это стоит больших денег, но тут я, в отличие от твоего отца, экономить не буду. Ты бы учился тогда вместе с детьми из самых благородных семей.

Карлу уже изрядно наскучили эти разглагольствования, он скрипнул зубами, с трудом сдерживая зевок, но встревоженный Бетховен истолковал его жест совершенно по-иному.

— Ты устал? Тогда иди спать и постарайся хорошенько выспаться. Спокойной ночи. Но у тебя есть желание попасть в интернат к профессору Зайлеру?

— У меня есть желание. — Он говорил медленно, старательно подчёркивая каждый слог, будто знал, что за ним записывают его слова. — Я охотно подчинюсь любому твоему приказанию, батюшка.

— Мой мальчик! Мой мальчик!

Господин Джианнатазио уже несколько минут находился в комнате. Он сел к столу напротив Бетховена и написал: «А что, если дело действительно стоит передать в магистрат?»

— Тогда я буду бороться до конца. — Бетховен сдвинул кустистые брови и сжал кулаки. — Я ни перед чем не остановлюсь. Вспомните о рыцарях, занимавшихся грабежом, и о разбойниках с большой дороги. Они ничем не гнушались, но в итоге их потомки получили дворянское звание. Вот и я...

«Я не хочу вмешиваться в ваши дела, — торопливо написал Джианнатазио, — но...»

— Что «но»?

— Вы же знаете, господин ван Бетховен, как мы уважаем вас и поэтому...

— Что поэтому? — Бетховен вырвал у него из-под пера записку. — Я всё понял, вы плохо относитесь к Карлу!

Его лицо потемнело от гнева, но голос был спокоен, и говорил он нарочито вежливым тоном:

— Впрочем... Я прошу прощения за то, что не сказал вам этого раньше. Но чтобы не ставить вас перед свершившимся фактом... Одним словом, через несколько дней я заберу Карла и отвезу его в интернат Блехлитера. Всего наилучшего.

«Ну как так можно. — Фанни металась по комнате, как разъярённая львица в клетке. — Ну неужели он и впрямь верит Карлу? Просто он так одинок, так одинок!.. Но этот поганый мальчишка погубит его, погубит его!.. От него одни несчастья!»

Она всхлипнула и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.

Заканчивалась осень 1821 года.

Трактирщик Шлейфер принёс ещё вина. Он лично обслуживал солидных завсегдатаев своего заведения.

— Не угодно ли господам пройти внутрь?

Профессор Академии художеств Блазиус Хёфель, несколько лет тому назад по портрету в книге Летроне изготовивший гравюру с изображением Бетховена, разлил вино и протянул руку к стакану.

— В вас нет никакой романтики, Шлейфер. Мы хотим распить последний кувшин в последний чудесный тёплый вечер в этом году под открытым небом. Вы, конечно, не откажетесь, Эйснер. Разве вы хоть раз сказали «нет»? Скажите, господин комиссар полиции, почему так сильно чадит свеча в садовом подсвечнике? Если не ошибаюсь, именно вы отвечаете за уличное освещение в Винер-Нейштадте.

— Я сегодня уже закончил службу. — Комиссар с удовольствием вытянул усталые ноги.

— Ваше здоровье! — Хёфель поднёс стакан к губам. — Итак, мой дорогой комиссар, как служащий полиции, вы, конечно, ничего не понимаете в искусстве...

— Кто вам это сказал, Хёфель? Моя жена...

— Ваша жена гораздо образованнее вас. Во всяком случае, если у вас есть хоть малейший интерес к искусству, то непременно посмотрите картины, подаренные графом Ламберсом Академии художеств. Не так ли, Эйснер?

— Один Рубенс чего стоит, — попыхивая трубкой, ответил Эйснер. — Должен признаться, что талантом он превосходит нас обоих. Давайте запьём горе вином. Ваше здоровье, Хёфель.

В саду под тяжёлыми шагами зашуршал гравий. К столу подошёл полицейский и лихо вскинул ладонь к козырьку шлема.

— Прошу прощения, господин комиссар.

— Что случилось, Францмейер?

— Явился за получением указаний, господин комиссар. Мною задержан крайне подозрительный субъект.

— Пьяный?

— Никак нет, господин комиссар, бродяга весьма строптивого нрава. Пришлось заковать его в цепи.

Полицейский вынул из кармана записную книжку в плотном свином переплёте и заговорил рублеными фразами служебного рапорта:

— Время — шесть часов вечера. Задержанный заглядывал в окна домов неподалёку от Унтерских ворот, чем и привлёк внимание жильцов, которые обратились ко мне за помощью. Я незамедлительно произвёл задержание. Никаких документов, удостоверяющих личность, господин комиссар. В кармане изрядно потрёпанного сюртука нами обнаружена старая газета, в которой, по утверждению задержанного... — вновь взгляд в записную книжку, — некоего Бетховена, речь идёт именно о нём.

— О ком? Ничего не понимаю. Выражайтесь яснее, Францмейер.

— «Венская модная газета». Статью я обвёл красным карандашом.

Комиссар брезгливо развернул пожелтевший измятый газетный лист и громко прочёл:

— «Господин Клебер из Бреслау недавно закончил писать маслом портрет нашего знаменитого композитора Людвига ван Бетховена. Этот превосходный художник сумел точно передать не только внешний, но духовный облик гения...»

Комиссар прервался и задумчиво подёргал мочку уха.

— И задержанный бродяга утверждал, что он и есть Бетховен?

— Так точно, господин комиссар. Более часа он барабанил кулаками в дверь камеры с криком: «Я — Бетховен!»

— Он действительно немного не в себе, наш славный Бетховен, — ехидно засмеялся Хёфель. — Достаточно сказать, что он с кулаками бросается на любого, кто хоть мельком упомянет при нём «Битву при Виттории». А ведь именно благодаря этому произведению он и прославился. Но всё-таки он не настолько безумен, чтобы одеваться как бродяга.

— Приложите к протоколу, Францмейер. — Комиссар протянул подчинённому газету. — Завтра в восемь утра я лично побеседую с «господином ван Бетховеном». Передайте моей жене, что я скоро приду.

Позднее комиссар, зайдя в здание полицейского участка, на верхнем этаже которого находилась его квартира, заглянул в служебное помещение:

— Ничего нового, Грасман?

— Ничего, господин комиссар.

— Как ведёт себя задержанный?

— Спокойно.

— Ну тогда... — комиссар от души зевнул и прикрыл рот ладонью, — спокойной ночи.

— Спокойной ночи, господин комиссар. Осталось пожелать вам приятного отдыха.

Он снова приподнялся на топчане и сквозь зарешеченное окно увидел медленно уползающий за крыши полумесяц.

Он был одет как бродяга, и поэтому задержали его вполне справедливо, но кто виноват, что он выглядел именно так.

— Ты, Жозефина?

Потеряв слух, он всё чаще разговаривал сам с собой, ведь для этого не нужно было особой тетради, куда его собеседники обычно записывали свои вопросы и ответы.

Он склонил голову набок — эта поза в последнее время стала для него привычной — и с подозрением всмотрелся в темноту.

— Конечно, я ни в чём не упрекаю тебя, но почему, почему ты умерла? День твоей смерти — 31 марта — окончательно доконал меня. Ради кого мне теперь щеголять, как... как не знаю кто. Ты не видишь меня, а музыку я не слышу. Сейчас у меня такой ужасный вид... — Он криво улыбнулся. — На моём лице неизгладимый след желтухи. Видимо, у меня больная печень, как, впрочем, у Наполеона, которого дьявол забрал к себе с острова Святой Елены. Волосы изрядно поседели. — Он с сожалением развёл руками. — И хотя мне всего пятьдесят один год, но я чувствую, что метроном жизни уже отбивает в ритме престо. Так-так-так... В последний год я написал больше прошений, чем нот, и в результате добился своего. Мальчик принадлежит мне! Разумеется, далеко не все мои расчёты оправдались. Карл так и не попал к профессору Зайлеру, потому что ему отказали в выдаче паспорта. ...А вообще, ты знаешь, в моей голове, словно призрак, блуждает соната для фортепьяно, но я никак не подберу для неё подходящей темы. — Тут он мотнул головой. — Хотя нет, почему? Есть тема. Помнится, в Хейлигенштадте я кое-что записал. — Он встал, прошёлся по камере и неожиданно с силой ударил по табурету. — Маэстозо! Форте! Я могу играть здесь точно так же, как и на роскошном фортепьяно, которое прислал из Лондона один мой почитатель. Но мне нужен свет! Эти негодяи заперли меня в тёмной камере. Я им сейчас дверь табуретом выбью.

Грохот и треск возымели своё действие. Через какое-то время дверь распахнулась, и Бетховен увидел на пороге комиссара и рядового полицейского.

— Что вы себе позволяете, задержанный? — рявкнул комиссар. — Если вы будете устраивать спектакли, я прикажу связать вас по рукам и ногам.

— Что?.. — Бетховен приложил ладонь к уху. — Я — глухой. Мне нужен свет. И ещё... Прикажите послать за Герцогом.

— За кем?

— Только не делайте такое глупое лицо, комиссар, — укоризненно улыбнулся Бетховен. — Вы же знаете всех, кто живёт в здешних краях. Я имею в виду музыкального директора Герцога. Он удостоверит мою личность. Я — Людвиг ван Бетховен, почётный гражданин Вены, хотя на это звание мне глубоко наплевать, как, впрочем, и на дворянский титул.

— Вы — бродяга без роду и племени.

— Что?.. В своё время я, слава Богу, чуть не проломил в Грэце череп князю Лихновски, и если вы тотчас не отправитесь к Герцогу...

Комиссар поднёс фонарь к лицу «бродяги» и поразился его злобно сверкавшим глазам с расширенными зрачками. Откуда этот странный субъект мог знать о глухоте Бетховена? А история о непризнании Верховным судом за знаменитым композитором дворянского звания в своё время наделала в Вене много шума, но вряд ли о ней мог слышать простой бродяга.

— Ну хорошо, я извещу господина музыкального директора Герцога, — нерешительно проговорил комиссар и тут же сурово добавил: — Но если окажется...

— А ну-ка галопом за Герцогом! — с отчаянной лихостью прервал его Бетховен. — Хотя постойте, ребята! Не забирайте фонарь и принесите мне бумагу и карандаш. Хочу записать новую композицию.

— Грасман, принесите задержанному всё, что ему нужно, и до моего возвращения оставайтесь с фонарём в камере. Но будьте осторожны.

— В каком смысле, господин комиссар?

— В любом, Грасман. Даже не знаю...

Через полчаса комиссар вернулся, повертел головой так, словно его слишком тугой воротник мундира невыносимо резал шею, и закашлялся, выигрывая время.

— Всё в порядке, Грасман? — наконец тихим настороженным голосом спросил он.

— Так точно, господин комиссар! — как и полагается по уставу, отчеканил полицейский и тут же скривил губы в пренебрежительной усмешке: — Этот бродяга чего-то там марает, но совсем на ноты не похоже. Я-то знаю, как они выглядят, у меня у самого дочь на фортепьяно играет.

Наконец в камере появился музыкальный директор:

— Да вы с ума сошли! Господин ван Бетховен!

— Очень мило с вашей стороны, Герцог, — меланхолично произнёс Бетховен. — Извините, что нарушил ваш сон, но больше я поблизости никого не знаю. Можете ещё немного потерпеть? Я тут кое-что задумал, но голова, знаете, с возрастом всё больше и больше походит на сито.

— Я охотно подожду.

— Это не долго. Аллегро кон брио аппассионато! — бормотал Бетховен, стремительно водя пером по бумаге. — Потом фортиссимо! Соль-ля-си-до-бемоль. И ещё раз си и фермата! Следом то же самое, но уже без ферматы...

Комиссар и его подчинённый долго смотрели вслед Бетховену и Герцогу. Уже давно стих звук их шагов, а они всё ещё не сводили глаз с чуть приоткрытой двери полицейского участка.

— Грасман!

— Слушаю, господин комиссар! — Полицейский даже вздрогнул от неожиданности.

— Вы, кажется, заявляли, что разбираетесь в нотах? Так вот, вы дурак и невежа!

— Так точно, господин комиссар!

— Пусть ко мне завтра явится Францмейер.

Он не слышал своих гулко звучавших под сводами собора шагов, и потому его угнетала тишина, как бы затаившаяся в полумраке. Мерцала неугасимая лампада, главный алтарь сегодня был отгорожен решёткой. Он повернулся и с усмешкой взглянул на хоры.

В последний раз он играл на органе, когда обручился здесь с Жозефиной. Это было немыслимо, но прошлое по-прежнему, словно могильная плита, давило на него.

Зачем он вообще пришёл сюда? Сидел за роялем и вдруг сорвался с места и чуть ли не бегом бросился в собор. А может, это она позвала его?

Подобно многим глухим или одиноким людям, он настолько привык разговаривать сам с собой, что даже не обращал внимания на окружающих. Сейчас он также задавал сам себе вопросы и сам же отвечал на них, не замечая сидевшую рядом даму под вуалью и со страхом глядевшую на него маленькую девочку.

— Тётя, а ведь...

— Тихо, дитя моё. Он ничего не слышит, он — глухой. Это господин Людвиг ван Бетховен, о котором я тебе так много рассказывала.

— За кого он молится? — Серо-голубые глаза расширились и таинственно потемнели.

— Сложи снова руки, дитя моё. Давай ещё раз помолимся за твою мать.

В притворе Бетховен вдруг почувствовал, как кто-то легонько коснулся его локтя. Он резко повернулся:

— Графиня! Мы, наверное, не виделись целую вечность.

— Да, — тихо сказала Тереза, согласно кивнув, — вы правы, господин ван Бетховен. Минуло уже столько лет.

Он опустил голову. О чём говорить с человеком, которого последний раз видел...

— Впрочем, я тогда... был на кладбище.

— Я заметила вас. Вы стояли в стороне.

Он без труда читал по губам Терезы, ибо её манера говорить была ему хорошо знакома. Встреча эта была похожа на возвращение в родной дом, но одновременно она навеяла мучительные воспоминания. Он спокойно, без всякой злобы в голосе сказал:

— Я всегда стоял в стороне.

— Ну нет, что вы, господин ван Бетховен, далеко не всегда.

Зачем тревожить старые раны, зачем сыпать на них соль?

Он наклонился и протянул девочке руку.

— И кто же это?

Девочка сделала книксен и, очевидно, назвала своё имя.

— Не понял? — Бетховен подался вперёд, надавив ладонью на ухо, а затем вынул из кармана разговорную тетрадь. — Напиши, как тебя зовут. Вот карандаш. Ах да, извини, Ты же ещё, вероятно, не умеешь писать.

— Да ну что вы, господин ван Бетховен, — в шутку ужаснувшись, замахала руками Тереза Брунсвик. — Давно научилась!

— Вот как?! В самом деле?

Девочка взяла карандаш и, выводя своё имя, по детской привычке от усердия даже высунула язычок. Затем она с церемонным поклоном протянула тетрадь Бетховену. Внизу страницы неуклюжими буквами было написано: «Ми-но-на».

— Смышлёное дитя. А какое здоровое, сильное.

— Она здоровее и сильнее всех нас.

— Минона, — ласково потрепал он девочку по щеке. — А ведь цвет лица у тебя почти такой же, как у меня. Жаль, что я глухой, иначе я сыграл бы вам что-нибудь. Как... как в былые времена, графиня. Или ты не увлекаешься музыкой, Минона?

— Наоборот... — с жаром возразила девочка.

— Она даже пытается исполнить одну из сонат... Людвига ван Бетховена... Ту, которая полегче, — чуть дрогнувшим голосом сказала графиня и отвернулась. И добавила, пряча дрожащие руки: — Кстати, в ризнице мы говорили о вас с патером Вайсом.

— Он верит в свою микстуру, как в Евангелие, — презрительно бросил Бетховен.

— Ну хоть попробуйте.

— После того, как профессора и доктора мне ничем не смогли помочь...

— А в музыке вы тоже считаете профессоров и докторов последней инстанцией?

Бетховен не успел ответить. Минона дёрнула свою тётю за рукав, что-то взволнованно прошептала ей, а затем железной хваткой вцепилась в руку Бетховена.

— Что ей нужно? — Он вопросительно взглянул на Терезу.

— Минона очень упрямая и всегда добивается своего. И уж если что ей в голову втемяшится... Сегодня ей непременно хочется сделать добро, и потому она отведёт вас к патеру Вайсу.

— Я покорно пойду за тобой, как... когда-то пошёл за полицейским. — Взгляд Бетховена потеплел, на лице появилось непривычное для него выражение отеческого внимания и заботы. — Только не спеши. Видишь, я уже иду.

— О, как я счастлива, маэстро! — Госпожа фон Эртман поцеловала Бетховена в лоб и, отойдя назад, восхищённо закатила глаза. — Боже, как я рада вас снова увидеть.

— Бетховен! — Генерал протянул ему обе руки. — Должен признаться, что для меня тоже нет более приятного зрелища! — Он обнял жену за плечи и осторожно привлёк к себе. — Сперва мы, конечно, поехали на кладбище. Могила просто в образцовом состоянии. Мы посадили там свежие цветы и тут же поехали к вам.

Бетховен напряжённо всматривался в губы генерала и наконец, внутренне подобравшись, торопливо пробормотал:

— Эртман, я... я не понял ни одного слова. — Он горько усмехнулся и даже попытался пошутить: — При отъезде в Милан вы забрали с собой мой слух.

Генерал фон Эртман умел владеть собой. Он улыбнулся уголками губ и, не выдавая волнения, по слогам произнёс нарочито равнодушным голосом:

— Он ухудшился?

— Да, я оглох, — как бы извиняясь, ответил Бетховен, — но не до конца, и если вы, Эртман, выстрелите у меня над ухом из пушки...

Он сделал несколько шагов по комнате и поставил перед гостями стулья.

— Прошу садиться. Когда вы в последний раз были у меня? Шесть или даже семь лет тому назад? Ах, больше! Тем временем в печати уже появилась моя соната для фортепьяно ля мажор, опус сто один. Как летит время, моя дорогая Доротея Цецилия, не правда ли? И что такое моя глухота по сравнению с вашей потерей.

— Но я теперь хотя бы могу плакать, маэстро. — Баронесса отняла руки от залитого слезами лица и попыталась улыбнуться.

— Да это была просто моя дурацкая выходка. — Бетховен приподнялся, потом снова сел, стиснул косточками пальцев виски и отрицательно закачал головой. — Я хорошо помню, как ваш муж пришёл ко мне и сказал: «Бетховен, вы знаете, что наш мальчик умер, а Доротея сидит с окаменевшим лицом и даже плакать не может». — Он глубоко вздохнул, словно впервые осознал всю тяжесть взятой на себя тогда ответственности. — Вспомните, Эртман, что тогда я пренебрежительно бросил вам: «Пришлите её ко мне», — но, когда она пришла, меня прошиб холодный пот. Играл я дрожащими пальцами, поверьте, никакой моей заслуги здесь нет. Это как-то само собой произошло, будто кто-то мне подсказывал звуки.

— Ты только посмотри, Доротея. — Генерал Эртман подошёл к фортепьяно. — Какое роскошное английское изделие. На нём даже выгравировано имя нашего виртуоза.

— Именно такое фортепьяно полагается иметь генералиссимусу от музыки и победителю в «Битве при Виттории», — пряча улыбку, кивнул Бетховен. — И потому меня назначили почётным членом Лайбахского филармонического общества и Штирийского союза музыкантов. Хотите, я сыграю вам пассаж из моей Девятой симфонии? Обычно я больше не исполняю свои произведения перед публикой, но ваш визит заставляет меня отбросить даже самые твёрдые принципы. И потом, мне хотелось бы ещё раз выступить перед моей дорогой Доротеей Цецилией в роли «повелителя фортепьяно». Я потерял слух, но клавиши пока ещё чувствую. — Он сел за фортепьяно. — И сыграть я вам должен что-нибудь радостное, ибо ваш визит доставил мне несказанную радость. Может быть, мольто виваче. Я умерил его стремительный темп до ритма баттуте. Надеюсь, Доротея Цецилия, вы ещё помните, что это такое? Мы ведь с вами занимались теорией...

Внезапно он как-то отчуждённо отстранился от рояля и горько посетовал:

— Извините! Я совсем забыл... В фортепьяно нет струн. Я их вынул, чтобы не беспокоить жильцов нашего дома. Оказывается, я им всем мешал. Но не расстраивайтесь, Доротея Цецилия! Иногда я вдруг начинаю хорошо слышать, хотя вроде бы уже навсегда потерял слух.

На лестнице она припала головой к груди мужа и зарыдала во весь голос. Генерал привлёк к себе жену и, глядя в её заплаканные глаза, удручённо вздохнул:

— Какой ужас! Слышать в этом мире только постукивание и пощёлкивание фортепьянных молоточков! Я бы предпочёл погибнуть на поле битвы, чем жить с таким кошмаром.

— Есть ли Бог на свете? — Она возбуждённо пробежалась глазами по его суровому чеканного профиля лицу. — Я об этом спросила, ещё... ещё когда умер наш мальчик. Нет, Бог, если он, конечно, существует, никогда не допустил бы такого!

Бетховен вытер слезящиеся от долгого напряжения глаза смоченным холодной водой платком и посмотрел на часы. Он всегда ставил их возле миски, когда менял компресс. Вместо прописанных врачом сорока минут он держал его всего четырнадцать, так как не хотел терять времени.

На несколько минут он смежил усталые веки, затем всмотрелся в висевшее в простенке между окнами высокое зеркало в чёрной инкрустированной раме. Нет, это не обман зрения. Видимо, желтуха вновь уложит его на несколько недель в постель. Вообще у него вдруг обнаружился целый сонм болезней. Особенно его мучили ревматизм и боли в желудке, которые доктора объясняли «воспалением подчревной области». Содержимое его бумажника после диагноза ещё больше уменьшилось, но до избавления от страданий было ещё далеко, что, безусловно, было очень выгодно учёным мужам.

Но нет, он не позволит себе расслабляться и впадать в уныние. Если уж со своим слухом он сумел добиться таких достижений... Правда, теперь с ним всё. Finita.

Где же его последние записи?

Он вытащил из карманов исписанные нотами меню, ресторанные счета и обрывки газет. Ещё никогда ни одно его произведение так безжалостно не преследовало его. «Missa solemnis» и Девятая симфония гнались за ним подобно Эриниям, которые, правда, иногда казались ангелами с неземными голосами.

Он никак не мог полностью осуществить свой грандиозный замысел, и это было особенно мучительно. Неужели придётся отказаться от завершения мессы?! Деньги, нужны деньги.

Какое же это всё-таки омерзительное слово, но без них никак не обойтись. Требовалось помимо всего прочего оплатить пребывание Карла в интернате Блёхлишера. На это должны были пойти доходы с банковских акций и довольно скромные сбережения. Но придётся отказаться от осуществления заветной мечты — покупки маленького домика в Мёдлинге. Ему так хотелось иметь собственное жильё, чтобы избавиться наконец от придирок домовладельцев. Но ничего не поделаешь, судьба племянника ему дороже. Деньги! Нет, нельзя всё время дурманить себя пением ангелов. Деньги, срочно нужны деньги.

На столе лежала газета, целиком посвящённая главному событию этих дней.

«Зельмира» — так называлась последняя опера Джоаккино Россини. Вена её заказала, и конечно же премьера состоялась именно в Вене. Публика бесновалась от восторга. Маэстро присутствовал на спектакле. Он едва переступил порог тридцати, но дорога его жизни на протяжении вот уже нескольких лет вымощена дукатами различной чеканки.

Безусловно, он одарённый человек, а таланту нельзя завидовать. В лесу искусства водятся самые различные певчие птицы, и он лично никоим образом не хотел бы поменяться с Россини местами. Наверняка это обоюдное желание.

Значит, оснований для гнева против Россини у него не было. Поводом для него скорее могло послужить поведение венской публики, которая вкупе с рецензентами вела себя так, словно «Зельмира» — он читал её партитуру — и впрямь представляла собой недосягаемую вершину музыкального искусства.

Ну хорошо, но его месса тоже, наверное, не самое худшее музыкальное произведение.

Так, сопрано... а в какой тональности?

Как раньше, только в более высоких регистрах!

Вот она, разгадка!

Он побежал пальцами по клавишам и внезапно как ужаленный отдёрнул руки.

Эта маленькая дьяволица Минона! Эта юная упрямица, совершенно непохожая на других детей Жозефины!

Он снова обнаружил в фортепьяно струны, и славный патер, так и не сумевший блеснуть врачебным искусством и сотворить чудо, объяснил суть этого явления: «Маленькая Минона фон Штакельберг пожелала, чтобы у вашего фортепьяно опять появились струны. Вдруг к вам опять вернётся слух. Минона пожертвовала на их установку всё содержимое своей копилки, и если уж это не поможет...»

Вот почему ангелы порой пели нежными детскими голосами.

— Как зовут эту дуру?! — орал Бетховен в один из последних дней октября 1822 года.

— Вильгельмина Шрёдер! — проорал ему в ухо верный вассал и секретарь Шиндлер, уже оказавший Бетховену много полезных услуг. — По слухам, она — невеста актёра Девриента!

Бетховен даже затрясся от отвращения.

Ох уж этот бесчувственный Шиндлер, обдавший его вонью давно не чищенных гнилых зубов. Однако без этого человека ему не обойтись. Про себя он называл Шиндлера «Вагнером», уловив в нём сходство с комическим персонажем из «Фауста».

— Любовные приключения мадемуазель Шрёдер меня не интересуют. Как только австрийской императрице могла прийти в голову нелепая мысль отметить день своего тезоименитства постановкой оперы именно немецкого композитора?

— Её величество очень восхищена мадемуазель и считает её восходящей звездой Бургтеатра... — Шиндлер сдвинул очки обратно на переносицу и принял важный вид.

— Да она же ещё совсем ребёнок! Сколько ей? Семнадцать? В этом возрасте не становятся звёздами.

— ...и потому милостиво соизволила, — непреклонно продолжал Шиндлер, — предложить своей любимице самой выбрать для своего бенефиса в день тезоименитства её императорского величества соответствующее музыкальное произведение. Мадемуазель Шрёдер остановила свой выбор на «Фиделио».

— Выходит, я так низко пал, что мои сочинения стали детской игрушкой?

— Спектакль по художественному оформлению не будет иметь себе равных, — попытался было утешить его Шиндлер.

— Вот как?! Отлично. А дирижировать буду я!

— Маэстро!.. — Шиндлер в ужасе вздёрнул обвислые плечи.

— А почему нет? — Бетховен пренебрежительно скривил губы. — Глухой будет дирижировать, а эта дура — хныкать. Так и передайте Умлауфу. Устроим настоящий балаган.

Бетховен сумел настоять на своём. Они договорились, что на предварительных репетициях дирижирует Умлауф, но на генеральной репетиции за дирижёрским пультом будет стоять Бетховен.

Стояли холодные, туманные ноябрьские дни, он нехорошо себя чувствовал; его бил озноб, и потому он не снимал плаща и широкополой шляпы. Воспалённые глаза сверкали, как у демона. «Ну наконец настроили? Сколько это продлится? Будьте любезны, увертюру!» Он не слышал ни одного звука, но зато видел, как действуют музыкальные инструменты, и знал каждую ноту.

Увертюру сыграли без малейшего срыва. Поднять занавес!

Двор Государственной тюрьмы. Всё как в либретто, но по случаю тезоименитства её императорского величества выполнено с особой тщательностью. На заднем плане главные ворота и высокая стена, из-за которой торчат несколько зелёных верхушек деревьев. Так свобода передаёт привет тем, кто оказался в царстве скорби и отчаяния.

Перед домиком привратника Марцелина гладит одежду. Из окошка на неё смотрит влюблёнными глазами Жакино. Его партию наверняка превосходно исполнит господин Раушнер.

Теперь, моё сердечко, теперь мы одни, Мы можем поболтать спокойно...

Марцелина, не прекращая гладить, шаловливо открывает ротик. Как же убедительно у неё это получается. Ну да, конечно, фрейлейн Деммер уже давно хорошо зарекомендовала себя в театре.

Пока нам не стоит с тобой говорить, Мне медлить нельзя за работой...

Жакино:

Скажи хоть словечко, упрямица, мне...

Фрейлейн Деммер:

Скажи лучше ты...

Вот уже и Рокко появился на сцене, всё шло как по маслу, и вскоре настал выход Элеоноры в обличье Фиделио.

Она выглядела именно так, как это предписывал сценарный план спектакля: тёмный камзол, красный жилет, заправленные в короткие сапоги панталоны, широкий ремень из тёмной кожи с серебряной пряжкой, сетка для волос...

Изящная фигурка, но вообще, как юное семнадцатилетнее существо осмелилось... Взгляд всё ещё устремлён в сторону, на спине мешок с продуктами, в руках цепи, которые она взяла в кузнице.

Она положила их возле домика привратника, глубоко и облегчённо вздохнула и обратила наконец к нему своё усталое лицо.

Его сердце бешено забилось: Жозефина...

Начался речитатив, и, пока он длился, Бетховен немного пришёл в себя. Девушка выглядела, как Жозефина двадцать лет назад, и одновременно ничем не походила на неё. На сцене она изображала верную, любящую жену, интонации голоса должны были соответствовать сценическому образу. Следовало признать, что она играла лучше всех.

Но чего девушка так боялась? Не подлежало сомнению, что она испытывала страх, но перед кем?

Наверное, перед ним, Бетховеном. Она не сводила с него испуганных глаз.

Нужно немедленно успокоить её. Он улыбнулся ей, обнажив свои страшные, похожие на клыки зубы: «Наконец-то, наконец-то я тебя нашёл, моя мечта, моя Леонора».

Поняла ли она его? Похоже, что да. Ведь она, скромно потупив глазки, улыбнулась в ответ и даже незаметно для других чуть присела и поклонилась. Страх пропал из её глаз, она выпрямилась, и сразу же возникло ощущение, что молодая актриса теперь начинает играть по-настоящему.

К дьяволу! Он также должен подтянуться и собраться с силами. Только пялить глаза на актёров незачем, этим сейчас ничего не добьёшься. Тем не менее он впился взглядом в губы Марцелины, читая по ним четверостишие:

Мне так чудесно, Что сжимается сердце; Он любит меня, это ясно, Я буду счастлива, да!

С этим каноном он когда-то, выступая перед царственными особами, потерпел неудачу. Сегодня же он чувствовал себя окрылённым и счастливым.

Ну, дитя моё, ну, девочка.

Она запела, и Бетховен понял, что перед ним действительно его Леонора!

Но почему молчит Рокко, ведь сейчас его очередь, почему музыканты убрали свои инструменты, а Леонора, его Леонора, так грустно смотрит на него? Воистину в каноне это какое-то проклятое место.

Шиндлер чуть коснулся его локтя, он тут же протянул ему свою тетрадь и через минуту прочёл: «Невозможно продолжать! Всё остальное осталось дома!»

Вернувшись из театра, он сразу же бросился на софу и закрыл лицо руками. Так лежал несколько часов и лишь иногда переворачивался на спину и бросал беглый взгляд на мерно качающийся маятник.

На площади перед театром толпа дружно пела гимн, написанный Гайдном в честь императора и его супруги. Дирижировал, разумеется, Умлауф.

Стрелки неумолимо двигались по циферблату. Мысленно он вернулся на сцену именно в тот момент, когда Вильгельмина Шрёдер отбросила цепи. Их лязга он, конечно, не услышал.

Но зато он отчётливо слышал слова, доносившиеся из её уст. При этом она снова и снова с грустью смотрела на него.

О, какая мука! И даже как назвать её, не знаю...

Леонора, приведшая его в смятение и ввергнувшая в глубины ада.

Нет, он ни в чём не винил свою Леонору. Всему виной была его глухота. Какая же страшная у него судьба!

Десятилетний Герхард фон Бройнинг, сын от второго брака его друга, члена Придворного Военного совета Стефана фон Бройнинга, забрался с ногами на стул и сверкающими глазами смотрел на господина Шлеммера, сгорбленного человека, внимательно изучавшего партитуру «Missa solemnis». Опытный копиист хотел снять копии с первого экземпляра в присутствии композитора, чтобы потом избежать возможных вопросов.

— Вы разбираете мой почерк, господин Шлеммер?

— Что? — Копиист испуганно взглянул поверх партитуры. — Какое там разбираю! Приходится только гадать. Да это хуже, чем расшифрованная ныне господином Гротенфендом клинопись.

— Что ещё за клинопись?

— Древневавилонские надписи тех времён, когда у людей ещё были петушиные ноги и они царапали когтями по навозу.

Герхард засмеялся. Бетховен весело посмотрел на них:

— Что вы такого обо мне плохого сказали, мошенники?

Герхард прыгнул к нему на колени, обнял за шею и прокричал в ухо:

— Мы удивляемся твоим нотным записям, дядюшка Людвиг.

— Ах, негодяи!

— Дядюшка Людвиг, какие оценки ты получал за чистописание?

— Всегда единицу.

Столь безапелляционное утверждение восхитило мальчика, он спрыгнул на пол и, приплясывая, начал говорить, отчётливо произнося каждый слог:

— Дядюшка Людвиг, ты нас обманываешь и потому должен заплатить штраф. Снижай постепенно оценки и давай за каждую конфетку. — Он вытащил банку. — Кидай их прямо сюда.

— Возможно. Память меня часто подводит.

Вскоре в банке лежало пять конфет. Шлеммер угрюмо пробурчал:

— По-моему, вы со спокойной душой можете положить туда ещё столько же.

— Не портите мне Пуговицу, Шлеммер.

Он обнял прозванного им так мальчика и ласково сказал:

— А теперь слушай меня внимательно, Ариэль. Придётся тебе слетать к господину Цмескалю и отнести бутылку, которая стоит на подоконнике. Пусть он её выпьет и поправит тем самым своё здоровье. Только не пропадай надолго, иначе папа с мамой обвинят во всём меня.

Мальчик подошёл к окну и воскликнул:

— Шевалье!

Затем он повернулся и скривился, как от зубной боли:

— Дядюшка Людвиг, там подъехал твой брат.

Достопочтенного помещика Иоганна ван Бетховена Бройнинг неуважительно называл Шевалье.

На улице кое-кто из прохожих останавливался и, покачивая головой, смотрел вслед запряжённому четвёркой лошадей роскошному, но уж очень старомодному фаэтону. Двое слуг на запятках производили впечатление людей, нарочно вырядившихся лакеями для участия в карнавале, ещё более поразительно выглядел лично правивший лошадьми владелец кареты.

Из-за жары он снял плащ, хотя, возможно, сделал это, чтобы показать венцам свой лучший наряд, извлекаемый из пронафталиненного шкафа явно лишь по особым поводам. Голубой фрак с чересчур большими медными пуговицами был сшит деревенским портным, но даже наилучшему мастеру кройки и шитья вряд ли удалось бы справиться со столь неуклюжей, расплывшейся фигурой. Сияющий белизной жилет плохо гармонировал с панталонами цвета перца с солью. На руки гордо восседавший на облучке гигант надел перчатки из кручёной нити, которые были слишком велики даже для его громадных рук.

Иоганн был на голову выше Людвига, одно его плечо было выдвинуто вперёд, а на лице, из-за привычки неизменно растягивать рот, казалось, навсегда застыла надменная улыбка. С годами гротесковые черты в нём стали ещё более явными.

— Иоганн! Вот уж никак не ожидал! Ну как поездка?

Иоганн сделал жест, означавший следующее: дескать, ничего хорошего не произошло, но мне пришлось всё бросить, чтобы посмотреть, всё ли здесь в порядке.

— Ты получил моё письмо?

Иоганн долго и обстоятельно снимал перчатки, затем расчесал их и уже потом ответил:

— Мы поговорим об этом.

— Пока можно продолжать снимать копии. — Шлеммер глубоко и тяжело вздохнул.

— О чём идёт речь? — сразу же насторожился Иоганн ван Бетховен.

— О сочинении вашего брата «Missa solemnis».

— Вот как? В бытность мою аптекарем я знал латынь, и, насколько мне помнится, solemnis означает «торжественный».

Странным образом надменная улыбка вдруг исчезла с лица Иоганна, и Шлеммер поспешил покинуть комнату. Мальчик, прозванный Ариэлем и Пуговицей, как мышь, прошмыгнул за дверь. Братья остались одни, и прибегать к разговорной тетради им пришлось теперь гораздо чаще.

— Выходит, под эту самую «Missa solemnis» я должен одолжить тебе тысячу гульденов? Ну будь это хотя бы произведение, равное твоей... твоей знаменитой батальной пьесе...

— Я очень нуждаюсь в деньгах, Иоганн.

— А когда ты в них не нуждался? Ну что это ещё за «Missa solemnis»? С ней ты снова зубы на полку положишь. «Героическая симфония» тебе и тысячи крейцеров не принесла. Над чем ты сейчас работаешь?

— Над Девятой симфонией.

Иоганн с глубоким вздохом вскинул глаза к низкому, давящему потолку и написал в тетради: «От восьми симфоний толку никакого, а ты теперь ещё взялся за девятую! За мой счёт! Но, мой дорогой Людвиг, деньги даются мне очень и очень нелегко. Можешь предложить какой-нибудь залог?»

Бетховен почувствовал, что ещё немного — и он взорвётся и обрушит на брата гневную тираду. Ведь он раньше очень помогал Иоганну и Карлу, даже аптека в Линце была частично куплена на его деньги, а теперь вместо благодарности...

— Я знаю, ты надеешься на акции, Иоганн. Они предназначены для Карла, но я дам тебе в залог те из них, которые собираюсь погасить. Деньги у тебя с собой?

Он хотел произнести эти слова холодным равнодушным тоном, но торопливость выдала его волнение. И это позволило Иоганну и дальше измываться над старшим братом:

— А даже если бы у меня их с собой и не было? Имя Иоганна ван Бетховена, владельца имения в Гнейксендорфе близ Кремса, хорошо известно во всех банках Вены. Да, а почему ты, собственно говоря, не пользуешься векселями? Так же гораздо проще. Достаточно лишь написать на бумаге с нужной суммой имя: Иоганн ван Бетховен. Или...

— Извините, что задержался. — Господин Шлеммер, казалось, ещё больше скукожился и сгорбился. — Пришлось изрядно потрудиться над вашей... вашей «Missa solemnis».

После каждой фразы он жадно хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, и, отдышавшись, добавил:

— Ох уж эта болезнь. Чувствую, что это... моя последняя копия.

— Ленивые, ненадёжные субъекты умеют находить любые предлоги, — нарочито беспечно улыбнулся Бетховен.

— Но...

— Да я сам из тех, кто не умеет соблюдать сроки. Эту мессу — впрочем, вы очень хорошо переписали — я должен был представить ещё к намеченному на конец марта тысяча восемьсот двадцатого года возведению эрцгерцога в сан архиепископа. Ныне же у нас март двадцать третьего, а значит, я потерял на неё пять лет. Восемнадцатого марта, накануне годовщины, я хочу наконец вручить её архиепископу.

Он размеренными шагами прошёлся по комнате и после непродолжительного молчания участливо спросил:

— Вы действительно серьёзно больны?

— Я безумно устаю.

— Не стоит обращать на это внимание, мы оба обречены всю жизнь носиться взад-вперёд и умереть на бегу.

— Доброе утро, маэстро! Доброе утро, господин Шлеммер, — в комнату неторопливо вошёл Черни. — Маэстро, вот уже больше часа вас ожидает некий мальчик.

— Кто?

— Я хотел бы показать вам одного своего ученика.

— А он знает, что я не люблю вундеркиндов?

— Ну, разумеется, но вы же знаете мою давнюю мечту о династии пианистов. Когда-то я учился у вас, теперь он учится у меня. И я хотел бы, чтобы вы сказали, способен ли он?

— На что именно?

Черни мог говорить тихо, он знал, что за долгие годы общения любимый и глубоко почитаемый учитель научился разбирать по губам любое его слово.

— ...продолжить династию Бетховенов.

— А почему вы не прихватили сорванца с собой?

Черни растерянно молчал. Ему не хотелось приводить в качестве довода расстроенное пианино.

— Я хотел сделать вам сюрприз, маэстро, но если он не удался, вся вина только на мне.

— Ну хорошо, давайте сходим.

В малом танцевальном зале они поднялись на помост, и Черни сразу же заявил:

— Нам нужны два одинаково настроенных фортепьяно, маэстро.

— Зачем?

— На одном из них я изображу оркестр.

— Вот как? Какой же концерт вы хотите?..

Черни сделал вид, что не расслышал вопроса. Маленький хорошенький мальчик с бледным как мел лицом низко поклонился им.

Бетховен окинул его доброжелательным и вместе с тем сочувственным взглядом.

— Не нужно меня бояться, хотя нет, наверное, тебе естественно сейчас испытывать страх. Со мной в своё время было то же самое. Помнится, когда мне впервые пришлось сыграть на органе моему учителю Христиану Готтлибу Нефе... Знаешь, как тогда мне было страшно. Ну-ка, ну-ка, что вы ему сейчас сказали, Черни?

Черни замялся, не решаясь ответить.

— Мальчик ещё более испугался. Не тяните, Черни, выкладывайте.

— Я сказал: «Человек рядом с тобой стоит той тысячи людей, которая могла бы сейчас сидеть в зале». И ещё я сказал: «Запомни, он может слышать глазами».

— Но я вижу, у него испуганный вид.

— И ещё я сказал: «От твоей игры зависит сейчас твоя дальнейшая судьба, ибо ты играешь перед Людвигом ван Бетховеном».

Бетховен промолчал, и тогда Черни спросил:

— Ты готов?

Мальчик напрягся, стиснул зубы и согласно кивнул.

— Я считаю: один, два... Внимание!

Рамм!..

Черни рывком убрал руки с клавиш. Прозвучал только один аккорд, вызвавший тут же на соседнем фортепьяно целый фонтан звуков.

Бетховен укоризненно посмотрел на Черни. «Ну хорошо, очень мило с вашей стороны, что вы выбрали мой фортепьянный концерт ре-бемоль мажор, но только мальчику едва ли удастся быстро освоить такую сложную технику».

Он внимательно смотрел на тонкие пальчики, стремительно перебегающие от верхов к басам, и, когда вновь прозвучал оркестр, а вслед за ним соло, сурово сдвинул брови и угрюмо пробурчал:

— Послушай, мальчик, нет-нет, продолжай спокойно играть и не смущайся. Вот что я тебе скажу: оркестр мне не нравится. Уж больно он какой-то вялый. Поэтому попрошу тебя сейчас подбодрить его. Прибавь-ка темп! Так, а может, ещё быстрее? Теперь стоп, и сыграй с огоньком каденцию... Хорошо... хорошо.

После завершения первой части Бетховен спросил:

— А как, собственно говоря, тебя зовут?

— Ференц Лист! — ответил мальчик, и глаза его заблестели.

— Как? Выкрикни своё имя. Может быть, тогда я и не услышу его, но смогу прочесть по губам.

— Ференц Лист!!

— Теперь понял. И сколько тебе лет?

— Одиннадцать, маэстро.

— Так, так, одиннадцать лет. — Бетховен насмешливо хмыкнул, стараясь скрыть замешательство. — Ты стоишь по стойке «смирно», как солдат. Так, так... Тебя зовут Ференц Лист, и тебе одиннадцать лет. Ну хорошо, следующую часть, пожалуйста.

ПИСЬМО № 31

Наверное, не стоило тратить на это время, тем более что ещё не была закончена Девятая симфония.

С другой стороны, его истинный друг и бывший ученик эрцгерцог и архиепископ Рудольф, с которым можно было откровенно говорить обо всём, сделал это предложение от чистого сердца.

— Вы уже разослали мессу?

— А кому именно мне её послать, ваше императорское высочество?

— Ну, всем тем, кто носит корону или занимает соответствующее место в духовной иерархии и способен щедро вознаградить вас. Разумеется, также Гёте, Керубини...

— А какую стоит запрашивать цену? Учитывая, что я так потратился на копии...

— Тем не менее больше пятидесяти дукатов...

— Понятно, — обиженно сказал Бетховен. — За фрегат, отправленный на уничтожение другого корабля, за батареи, разрушающие своими залпами с таким трудом построенные дома и разрывающие в клочья тела людей, охотно выкладывают тысячу и больше дукатов. Но за миролюбивое послание — дело не во мне, дело в принципе — за миролюбивое послание, которое способно поднять человека с колен и утешить его, платят всего пятьдесят дукатов.

— Так устроен мир, маэстро.

— А что по этому поводу говорит божественная мудрость, ваше святейшество, как относится Церковь к этому миру, монсеньор?

— Церковь? А что тут говорить, маэстро, сами знаете: Царство моё не от мира сего.

Архиепископ, то есть князь Церкви, не обиделся на него за столь бунтарский вопрос, и вот теперь по прошествии нескольких дней ему пришлось переписывать письма, текст которых был составлен Шиндлером. Их предстояло отправить во все королевские дворцы, представителям различных правящих династий, а также богатым графам и баронам. Но написаны они должны были быть лично им и конечно же без ошибок. Про себя он называл это выпрашиванием милости в письменном виде.

ПИСЬМО № 32

Один и тот же подхалимский тон. Ну почему, почему он должен предлагать своё, может быть, даже лучшее произведение так, как это делает уличный торговец, навязывающий прохожим свои безделушки? И кому оно адресовано, это письмо? Шведской академии искусств, которая, правда, назначила его своим почётным членом, но отнюдь не за его выдающиеся произведения, а за устроенное им на сцене по заказу Мельцеля убогое зрелище с имитацией грома пушечных залпов и оружейной стрельбы.

Он прищурился и вдруг, словно подброшенный, вскочил со стула.

Гром, гром, громыханье, громовый органный звук литавр. И так тридцать восемь тактов, а затем квинтаккорд вступления, но фортиссимо!

Сколько времени? Господи, да неужели!

Он бросился в кухню, торопясь записать для домоправительницы, какие ей надлежит сделать покупки. Там его вскоре и обнаружил Франц Грильпарцер, решивший зайти к Бетховену в свободное от службы в Государственном архиве время и выяснить, согласится ли композитор положить на музыку его «Мелузину». Бетховен, не обращая на него никакого внимания, продолжал яростно водить рукой по большой сланцевой доске.

Грильпарцер сразу вспомнил безумного короля Лира из трагедии Шекспира...

Ни у одного актёра не было такой подходящей для этой роли внешности. Всклокоченная седая шевелюра, словно высеченная из мрамора голова — широкий нос придавал лицу львиные черты — и мощные выпирающие скулы! Следы от оспы и смуглая кожа, под набрякшими веками узкие щёлочки покрасневших, воспалённых глаз, злобно взирающих на окружающий мир. Роста Бетховен был не слишком высокого, но в его приземистой фигуре чувствовалась скрытая, дикая, как у циклопа, сила. Одет он был так, будто лишь недавно вернулся из овеваемой всеми ветрами пустыни в свою нору и ещё не успел сбросить с себя грязное тряпьё. В жалкую нору в доме 60 на Котгассе. Тёмный маленький коридор, убого обставленные комнаты, в одной из которых стояло покрытое густым слоем пыли фортепьяно, а вокруг валялись осколки разбитой фарфоровой посуды.

Грильпарцеру не довелось видеть Бетховена на концерте, и сейчас молодой поэт испугался не столько за великого композитора, сколько за себя. Грильпарцеру довелось претерпеть немало жизненных невзгод и неудач, и грандиозный успех «Сафо» отнюдь не вскружил ему голову. Сравнение Бетховена с королём Лиром он воспринял как страшное предостережение.

Тут наконец Бетховен заметил и с усилием, как бы выдавливая застрявший в горле тугой ком, прохрипел:

— Господин Франц Грильпарцер, мой юный друг из Хейлигенштадта! При виде вас я всегда вспоминаю об этом городке. Поверьте, я злюсь вовсе не на вас. У моей домоправительницы «госпожи Шнапс» напрочь отсутствует память, у неё нет ни вкуса, ни обоняния. Она набивает мой бедный желудок рублеными кожаными подмётками, из которых забыли вытащить гвозди. Вот такая у меня жизнь! Но давайте, дорогой Грильпарцер, пройдём лучше в музыкальную комнату. Прошу садиться, только смахните осколки со стула. Я потом подмету.

Он грустно опустил голову, потом поднял её и, встретив недоумённый взгляд Грильпарцера, меланхолично заметил:

— «Госпоже Шнапс» запрещено входить сюда, ибо кто может гарантировать, что она не примет мою Девятую симфонию за обрывки и осколки? Я так понимаю, вы пришли относительно «Мелузины»? Но я, к сожалению... — Он замялся, подыскивая подходящие, необидные для собеседника слова. — Я бы с удовольствием написал оперу, особенно сейчас, когда мой «Фиделио» в Дрездене пользуется таким успехом. Но увы, дорогой господин Грильпарцер, человек с годами не становится моложе. Вот это всё, — он показал на целую кипу нотных листов, — нужно непременно закончить, а начинать возводить новую груду?.. Без лести говорю, ваш текст превосходен, но честно признаюсь: он не для меня.

— Но почему? — Грильпарцер нервно мял в руках свою шляпу.

— Это опера-сказка. Милые феи, разного рода чудеса и всё такое прочее. — Бетховен внезапно насторожился. — Вам что-то мешает, господин Грильпарцер?

Поэт показал на открытое окно, откуда послышался оглушительный шум.

— Увы, но я ничего не слышу. — Бетховен встал, подошёл к окну и окинул взглядом узкую кривую улочку.

Здоровенный, похожий на Геракла кузнец с размаху бил молотом постоявшему во дворе литейни церковному колоколу. При каждом взмахе под одубелой кожей перекатывались огромные, похожие на валуны бугры мышц.

— Как вам объяснить? — Бетховен закрыл окно и с извиняющейся улыбкой повернулся к Грильпарцеру. — Пожалуйста, поймите меня правильно. Верить в фей и чудеса — это прекрасно. Но я... я скорее схож вон с тем кузнецом во дворе, и вера у меня соответствующая.

НОЯБРЬ

Самая пора забыть про лето с его жарким, напоенным запахом трав воздухом и вернуться домой. Вещи он отправил заранее и теперь стоял на Котгассе, с нарастающим раздражением рассматривая свой жалкий низенький домик, зажатый между двумя высокими строениями.

Смеркалось, свечи в кухне не горели, и он хотя бы мог не видеть «госпожу Шнапс». Увы, там также был ненавистный Шиндлер, хотя, может быть, он несправедлив к нему?

А может, он просто испытывал страх?

Шесть лет он работал над симфонией и никак не мог завершить её. Где-то что-то не ладилось, где-то таилась ошибка, но где, где?..

Он поднял воротник плаща, как бы желая защититься от потока невзгод и мерзостей жизни, пересёк улицу, спотыкаясь, поднялся по каменным ступеням и вошёл в подъезд.

В коридоре затхлый воздух сразу же забил ноздри и горло.

— Добрый вечер, Шиндлер.

— Добрый вечер, маэстро. Подать ужин?

— Нет, спасибо.

— Может, растопить печь?

— Не стоит. Извините, но мне хочется побыть одному. Надеюсь, вы не обидитесь?

Он ещё не успел закончить последнюю фразу, как Шиндлер уже набросил на плечи плащ.

— Спокойной ночи и ещё раз огромное спасибо, Шиндлер.

Несколько минут он задумчиво смотрел ему вслед. Есть люди, которые никогда не были молодыми, так и родились стариками.

Даже не сняв плаща и шляпы, Бетховен подошёл к фортепьяно и одну за другой снял с него несколько пачек нотных листов.

Нужно хорошенько поразмыслить над последней частью.

Ещё в юности, да нет, ещё в детстве он много занимался этим стихотворением Шиллера, постепенно отказываясь от мысли сделать из него сперва увертюру, а потом нечто вроде оратории. Ныне его волосы уже поседели, а он всё ещё никак не мог сладить с этим произведением.

Он склонил голову набок, прислушиваясь к себе. Так он поступал уже сотни и тысячи раз. Нет, перед ним словно встала непреодолимая стена.

Зародившаяся в душе тревога заставила его метаться, словно зверь в клетке. Он подскочил к окну и вдруг отшатнулся, ослеплённый яркой вспышкой. Это литейщик колоколов разжёг во дворе своей мастерской огонь и заливал в формы раскалённый металл.

Колокола, колокола, чей звон сопровождает человека от рождения до могилы. Не напоминает ли этот звук баритональный бас?

А что, если он вставит к текст такие слова: «О друзья, не нужно этих звуков! Пусть те звучат, что радость нам приносят». Наверняка Шиллер простит ему этот речитатив. А потом?..

Двор литейщика погрузился во тьму, но Бетховен продолжал стоять, по-прежнему ослеплённый и одурманенный огнём.

Нет, нет, квинта должна у него получиться. У неё, как и у колокола, есть язык, и если начать его раскачивать...

Он сел за фортепьяно, пробежался пальцами по клавишам, и глаза его от ощущения блаженства увлажнились и затуманились слезой.

Радость, пламя неземное, Райский дух, слетевший к нам, Опьянённые тобою, Мы вошли в твой светлый храм [122] .

Господин Штрейхер посмотрел сквозь витрину своего фортепьянного салона на улицу и удивлённо воскликнул:

— Lupus in fabulis! Стоит упомянуть о волке, как он уже здесь.

— Он идёт сюда?

— Нет, он просто прогуливается.

— Действительно, он фланирует себе как ни в чём не бывало. — Граф Лихновски встал рядом со Штрейхером. — Конечно, сбросив с плеч такую тяжесть, как Девятая симфония и «Missa solemnis», он может себе это позволить.

— С каким интересом он смотрит сквозь монокль на последние образцы дамской моды. Я сейчас позову его.

— Не нужно. — Лихновски холодно остановил его. — Мой дорогой Штрейхер, я хотел бы поговорить с вами вот на какую тему. Это же позор, что премьера его мессы состоится не в Вене, а в Берлине.

— Полностью с вами согласен, ваше сиятельство. Но что мы можем сделать?

— Полагаю, что в городе с более чем двумястами тысячами жителей найдётся две-три сотни людей, готовых поставить свои подписи под соответствующим обращением. И потом, мы можем задействовать также Черни и Шуппанцига, доктора Зоннляйтнера и, конечно, господина фон Домановеца. С графом Палфи я лично поговорю как дворянин с дворянином.

— Я вспомнил ещё одно имя, ваше сиятельство. Знаете ли вы некоего Франца Шуберта? Он прямо-таки молится на нашего друга. Вот только хватит ли у него духу подписаться под обращением?

— Шуберт? Шуберт? — Лихновски сосредоточенно сдвинул брови. — Уж не он ли пару лет тому назад преподавал музыку в семействе Эстергази? И потом, он, кажется, ещё пишет песни. Что-то я слышал о нём.

— И не только песни, ваше сиятельство, но и...

— Ну и прекрасно, дорогой Штрейхер, но сперва мы должны обратиться к известным людям. Жаль, что мы не находим подхода к великим музыкантам. — Лихновски вытащил из кармана лист бумаги. — Я тут вчерне набросал кое-что. Вот послушайте: «Вспомните о вашем общественном долге, вспомните о необходимости взращивать в публике чувство совершенного и прекрасного и потому не затягивайте премьеры ваших последних шедевров. Мы знаем, что в венце ваших блистательных симфоний сияет ещё одно творение, так не обманите, просим вас, наших ожиданий! Вот уже на протяжении нескольких лет, с тех пор как смолк гром победы при Виттории, мы с нетерпением ждём, когда же вы вновь порадуете наши глаза и уши, когда же вы вновь блеснёте перед нами своим несравненным талантом». Ну как, господин Штрейхер?

— Превосходно, но...

— Что «но»?

— Вы совершенно справедливо изволили упомянуть гром победы при Виттории. — Штрейхер с нескрываемым испугом посмотрел на стоявший в фортепьянном салоне белый бюст Бетховена. — Но ведь мы не знаем, сможет ли маэстро (при всём его даровании он лишь простой смертный) в своей новой мессе или симфонии достичь тех божественных высот, на которые его вознёс гром победы при Виттории.

— Тихо! — Лихновски властно вскинул руку. — Ни слова больше! Вы можете накликать беду. Знайте, что у меня такие же опасения.

В результате под датированным февралём 1824 года обращением поставили свои подписи тридцать человек, причём лишь нескольких из них пришлось уговаривать.

Главная опасность заключалась в том, что Бетховен мог догадаться: якобы спонтанное волеизъявление группы жителей Вены, большинство из которых составляли его друзья, на самом деле ни в коей мере не отражало настроений венской публики.

— Нет, нет. — Бетховен по привычке встал и прошёлся по комнате. — Я должен прочитать послание в спокойной обстановке. Позднее я сообщу о своём решении.

Оставшись один, он покачал на ладони увесистый свёрток и хитро улыбнулся: «Ох уж этот проныра Лихновски».

«Понимая, что имя Бетховена, как и его творения, принадлежат всему миру, мы, выражая благородные пожелания отечественных ценителей искусства, надеемся, что именно Австрия в первую очередь назовёт его одним из своих сынов, ибо её жителям...»

Всего-навсего тридцать подписей...

«Вот уже на протяжении нескольких лет, с тех пор как смолк гром победы при Виттории, мы с нетерпением ждём, когда же вы вновь порадуете наши глаза и уши, когда же вы вновь блеснёте перед нами своим несравненным талантом...»

Бетховен ещё раз прочёл этот пассаж и скривил губы в презрительной усмешке. Ах, вот оно что! Лишь искусственная канонада гремит по-прежнему в ваших ушах, ибо никакое другое моё произведение вы даже словом не упомянули! Ни квартеты, ни фортепьянные или скрипичные концерты! А о «Фиделио» и «Героической симфонии» вы, похоже, напрочь забыли.

Творец канонады, сочинитель грома битвы...

«...молча смотреть, как иноземное искусство укореняется на исконно немецкой земле, ущемляя честолюбие исконно немецкой музыки...»

Мой дорогой Лихновски, немецкий народ едва ли изменится в ближайшем будущем, ему многое дано, но на нём лежит проклятие, и многие его черты внушают омерзение.

Каким же должен быть мой ответ?

Он вдруг почувствовал, как в душе всё закипает и вопреки предостерегающему голосу разума в нём нарастает чувство протеста: «Нет, я одолею их! Я заставлю здешнюю публику понять «Missa solemnis» и Девятую симфонию!»

Вошедшему в комнату Шиндлеру он молча протянул письмо.

— Поздравляю, маэстро! — Секретарь, уже знакомый с содержанием обращения, был вынужден сделать вид, что впервые читает его, и потому восторженно протянул Бетховену руки.

— Отрадное известие, не правда ли? — Бетховен без труда разгадал его игру. — Что ж, заглянем к графу Лихновски, где я предоставлю вам честь сказать вместо меня слово «согласен».

Ящик Пандоры с шумом и грохотом открылся, и из него, подобно червям, поползли разного рода клеветнические предположения. Так кто же передал в редакцию одной из газет копию обращения? И немедленно распространились слухи о том, что, дескать, Бетховен его сам сочинил. Молодой поэт Бауэрнфельд назвал его старым педантом с отжившими представлениями о музыке и обвинил его в самовозвеличивании и чрезмерном упоении собой и своим творчеством. Он даже заявил, что Бетховену уже ничто не поможет, что его время кончилось. Он, дескать, живёт, не зная, что давно погребён и предан забвению.

Бетховен лихорадочно размышлял. Нет ли в возникшей неприличной суете и суматохе и его собственной вины? Он ведь и впрямь долгие годы жил уединённо, борясь не только с глухотой, но и с демонами, мешавшими ему осуществлять мечты и доводить до совершенства свои произведения. Неудивительно, что о нём постепенно забыли. Внезапное появление на публике ослепило его, сделало недоверчивым и враждебно настроенным даже по отношению к близким друзьям. В ярости он отправил им короткие записки, над которыми сам же позднее смеялся.

«Графу Морицу Лихновски. Презираю лицемерие и двуличность. Посему прошу больше не посещать меня. Концерта не будет. Бетховен».

«Господину Шуппанцигу. Прошу вас больше не приходить ко мне. Я не даю концертов. Бетховен».

Казалось, в нём пробудилась страсть к самоуничтожению.

«Шиндлеру. Прошу больше не появляться в моём доме до тех пор, пока я вас сам не позову. Концерта не будет».

Потребовалось несколько недель, чтобы всё улеглось и встало на свои места. Затем, правда, Бетховена вновь захлестнула волна ненависти и злобы. По непонятной причине отказались предоставить в его распоряжение оркестр и хор. Кто-то, очевидно, поставил своей целью непременно сорвать концерт. Но с этим ему уже приходилось сталкиваться, и потому отказ не слишком тронул чувствительные струны его души. Из-за отсутствия должного количества профессиональных музыкантов в оркестр и хор пришлось спешно набирать по всей Вене дилетантов.

В конце концов по городу были расклеены афиши с извещениями о предстоящем концерте. Мгновенно начались разговоры о закулисных скандалах. В последнюю минуту поступило сообщение о запрете церковной цензурой трёх гимнов из «Missa solemnis».

Бетховен твёрдо решил не сдаваться и отправил в церковное ведомство письмо следующего содержания:

«Господину цензору Сарториусу!

Ваше высокородие!

До меня дошли слухи о том, что премьерное исполнение трёх частей из моей мессы может вызвать определённые трудности, и посему мне не остаётся ничего другого, как сообщить вам, что создание этого произведения потребовало от меня огромных усилий и расходов и что из-за недостатка времени я не в состоянии представить на суд зрителей какие-либо другие мои сочинения. Надеюсь, вы ещё помните меня.

Вашего высокородия покорный слуга

Бетховен».

А если Сарториус не помнит его? Со времён знаменитого Венского конгресса утекло столько воды, произошло столько событий, что вряд ли цензор сохранил в памяти эпизод встречи с ним. Хорошо бы через графа Лихновски напомнить господину Сарториусу об эрцгерцоге и архиепископе Рудольфе.

Вбежавший в комнату Шиндлер быстро преодолел одышку и по складам, чтобы не тратить время на записи в разговорную тетрадь, отчётливо произнёс:

— Маэстро, по-моему, имеет смысл напечатать в афишах также, что вы являетесь членом Королевских академий в Стокгольме и Амстердаме.

— Чушь! — Шуппанциг небрежно оттолкнул его. — Что это ещё за академии? Для меня одно только имя Бетховена значит гораздо больше. Он для меня... — Скрипач и первый концертмейстер с иронией посмотрел на Бетховена, но за этим чувствовалось его безгранично дружеское расположение к композитору, — ...он для меня президент всех академий в мире!

— Волнуетесь перед выходом, дядюшка Людвиг?

— Дурачок.

Да разве мальчик по прозвищу Пуговица в состоянии понять, как много зависит от этого концерта. Например, будет ли его племянник дальше учиться или нет. Карл наконец закончил школу и решил изучать философию. Он, Бетховен, выкупил свои акции у Иоганна и вместе с оставшимися у него спрятал в потайном ящике шкафа. Пусть они потом достанутся его племяннику, его подопечному...

— Почему ты так критически рассматриваешь меня, Пуговица?

Герхард фон Бройнинг сидел на стуле, подставив левое колено под подбородок, и говорил, по обыкновению, так, что Бетховену и без тетради было понятно каждое его слово:

— А вот думаю, не выйти ли мне вместе с тобой, дядюшка Людвиг, уж больно хорошее впечатление ты производишь.

— Благодарю, — сдавленным от волнения голосом сказал Бетховен и чуть наклонил голову.

— Даже галстук у тебя безупречно повязан. Пойдём, уже пора. — Пуговица спрыгнул со стула и дёрнул Бетховена за рукав.

В первую минуту Бетховену показалось, что улица залита золотом — так ярко она была озарена лучами позднего солнца. Он окинул взглядом людей, называвших себя его друзьями. Здесь уже собрались Вольфмайер, Зейфрид, госпожа Эрдёри и конечно же член Придворного Военного совета и отец Пуговицы Стефан фон Бройнинг.

— Давай, мальчик, родители зовут тебя.

Рядом с купцом и выдающимся скрипачом Эппингером стоял Джианнатазио с дочерью.

— Моё почтение, господин ван Бетховен. Успехов вам.

— Благодарю. — Бетховен улыбнулся, поощряюще повёл рукой и обратился к Фанни Джианнатазио дель Рио: — Я чувствую в вас искреннее желание помочь мне, Фанни. Вы прекрасны, как этот весенний день, и потому я желаю вам найти мужа, способного осчастливить вас.

Но почему Фанни вдруг отдёрнула руку, почему она бросилась прочь, почему её глаза затуманились слезой? Что он такого оскорбительного сказал ей? Наверное, у неё была несчастная любовь и своими словами он только разбередил старую рану.

Бетховен даже не предполагал, насколько в своих рассуждениях он был близок к истине. Ни одна женщина не любила его так, как Фанни. Она готова была пожертвовать своей молодостью и красотой ради того, чтобы быть рядом с ним, седым, глухим...

— Господи, граф-обжора!

Из носилок высунулась пухлая рука, а затем и хорошо знакомое, изрядно расплывшееся лицо. Бетховен подошёл ближе.

— А где же ноги, граф-обжора?

Цмескаль сделал презрительный жест, означавший примерно следующее: они отказались служить мне, и я отпустил их с богом.

Потом Цмескаль нетерпеливо колыхнул двойным подбородком и показал двумя большими пальцами на свои уши:

— Но зато с ними всё в порядке. Пусть это учтёт некий господин Людвиг ван Бетховен. Я буду беспощадным и неумолимым критиком. Посмотрим, что такого написал мой друг моими лучшими в Вене — да что там в Вене, во всей Европе — гусиными перьями!

— Несмотря на болезнь, ты лично отточил их. — Бетховен доверительно приблизился к носилкам.

— Если бы твои произведения были бы хоть вполовину так же хороши, как они. — Цмескаль приосанился с удивительно трогательным самодовольством и взмахом руки велел лакеям занести его в театр.

Многие ложи, в том числе императорская, были пусты. Ну хорошо, эрцгерцог Рудольф пребывал в Ольмюце, а остальные? Правда, можно было утешить себя тем обстоятельством, что на премьере «Волшебной флейты» императорская ложа так же зияла пустотой, но ведь Моцарт ни на что и не претендовал, а он, Бетховен, представляя на суд, зрителей «Missa solemnis» и Девятую симфонию, хотел обратить людей к самому волшебному, самому прекрасному в мире. Он взывал к радости.

Вообще-то всю свою жизнь он мечтал о том, чтобы этим словом, будто магическим заклинанием, остановить войны, разгромить Наполеона и других жадных до чужих земель правителей и, неся добро в души людей, стать своего рода владыкой мира. Двигало им отнюдь не честолюбие.

Что-то они уж очень там в оркестре разговорились. Шуппанциг, сидевший за первым пультом первой скрипки, о чём-то оживлённо беседовал с Умлауфом. Наконец тот встал, оглянулся и взглядом попросил у Бетховена согласия. Бетховен махнул рукой.

— Внимание! Начали!

Зазвучали первые аккорды увертюры, и Умлауф, добрая душа, дирижируя, нашёл время ободряюще улыбнуться ему. Бетховен, помедлив, наклонился и прошептал ему:

— Умлауф, давайте ещё раз: я ничего не имею против Россини, но мне крайне не нравятся попытки солистов превратить меня в его эпигона. Они привыкли к Россини? Меня это не волнует. Пусть привыкнут к моей мессе. Россини также не позволил бы вносить в свои произведения изменения а-ля Бетховен. Понятно, Умлауф?

Шуппанциг, в свою очередь, взмахнул смычком и больше уже не сводил глаз с нот. Людвиг внимательно наблюдал за ними обоими. Взгляд его достаточно красноречиво говорил о том, что он не допустит ни малейшего изменения своего стиля в чьём бы то ни было духе.

Умлауф подал хору и солистам знак, Бетховен тут же повторил его, певцы и певицы с громким шелестом поднялись со стульев и встали в круг позади оркестра.

Бетховен дружелюбно кивнул им и тут же оскалил зубы: «Умлауф, я жду!» Внезапно он осознал, что сейчас подобен хищнику, с нетерпением ожидающему добычу, а это никак не соответствует его благостному настроению. Или это не так? Он смежил веки и мысленным взором окинул своё прошлое, свой жизненный путь, приведший его в итоге сюда.

Его заподозрили в атеизме, к нему приставили шпиков. Когда-то точно так же поступили с Сократом. За полвека до Рождества Христова его обвинили в богохульстве и заставили выпить чашу с ядом лишь за то, что он не признавал богов, но ощущал в себе божественное начало, которое ставил даже выше созданной Фидием, облицованной слоновой костью и золотом статуи Зевса, считавшейся одним из семи чудес света.

Он также презирал дома, в которых подделки под божественное выставляли на продажу. Он служил возвышенному, а этим уж никак нельзя было торговать...

Ассаи состенуто. Теперь трубы и фанфары!

Слушайте, слушайте мой жизненный девиз. Слушайте, как он звучит, и пусть я сам ничего не слышу...

Басы и кларнеты! Гобои и флейты!

Хор! Я прошу вас, начинайте!

— Куп!..

Ещё раз, но уже фортиссимо...

— Куп!..

От восхищения его глаза неестественно расширились, в них застыл немой вопрос. «Неужели я действительно расслышал этот многоголосый вопль! Нет, нет, я не обманываюсь, это именно так.

А вообще-то вы понимаете, чему я вас хочу научить? Подлинному благочестию. Да, да, я хочу попытаться своей музыкой привить вам благочестие и доброту. Мои произведения написаны от чистого сердца, они должны дойти до ваших сердец, и тогда вы почувствуете, что в них также есть место для возвышенного, а оно, в свою очередь, родит доброту и человеческое отношение даже к самым бедным и нищим.

Элейсон!.. Сострадание! Сострадание!

Я также прошу о сострадании, и не потому, что часто заблуждался, но потому, что моя «Missa solemnis» и моя симфония зовут к возвышенному и заставляют забыть обо всём на свете. А ещё и потому, что на них я потратил шесть с половиной лет жизни...

Почему вдруг воцарилось молчание? Опять уши у меня словно залеплены воском.

Так нет, я принимаю вызов, Умлауф, давайте «Credo». Фортиссимо, тромбоны!»

Он чуть склонил голову набок, вслушиваясь в грянувшую со всей силой музыку. Нет, придраться было не к чему. Басы: «Credo!» Тенора: «Credo». И снова басы: «In unum, unum Deum»...

Цмескаля фон Домановеца усадили в партере рядом с фон Бройнингом. Он хотел было скорчить привычную гримасу, но так и не смог скрыть взволнованного выражения на своём измождённом болезнью лице.

— Бройнинг, это всё... это всё из-за моих гусиных перьев. Жаль лишь, что несчастный Людвиг ничего не слышит.

После антракта капельдинеры в ливреях звонками призвали зрителей вновь занять свои места. Музыканты и хор опять вышли на сцену, взволнованный Бетховен у дирижёрского пульта лихорадочно перелистывал ноты объёмистой партитуры, одновременно успевая давать указания Умлауфу и Шуппанцигу.

— Умлауф, здесь фортиссимо. И следите внимательно за унисоном, а трубачи...

Вдаваться в последний миг в такие подробности было совершенно бессмысленно. Сейчас главное было провозгласить; радость победит войну. Ещё ни одному полководцу не приходилось разыгрывать подобного грандиозного сражения в таком убогом месте. В не слишком большом зале сидело лишь несколько сот человек, а ведь месса предназначалась всему человечеству.

И тем не менее мы начнём атаку!..

— Я вас прошу, Умлауф, занять своё место. Ранее вы прекрасно исполняли свои обязанности, но сейчас... сейчас я буду дирижировать сам.

— Господин ван Бетховен, я вас умоляю...

Начали!

Пианиссимо. Он чуть наклонился вперёд, топнул ногой и с безумным отчаянием во взоре вытянул руки, словно желая вырвать у музыкантов их инструменты. Но где же трубы, где фанфары? Нужно любой ценой добиться победы радости, ибо в мире нет бесценнее сокровища. О, проклятая война!

Музыканты напряглись и робко посмотрели на него.

Умлауф жестом показал: следите только за мной! Не отвлекайтесь, он фальшивит.

Это было очень страшное зрелище. Человек у дирижёрского пульта не отличался высоким ростом и тем не менее чем-то напоминал циклопа. Сразу же бросалась в глаза копна нечёсаных, почти уже совсем седых волос. При каждом взмахе дирижёрской палочки он наклонялся, как бы умоляя оркестрантов играть пианиссимо, но они упорно играли фортиссимо, наполняя зал громом литавр.

Глухой музыкант, к тому же взывавший к людским сердцам, не мог не вызвать у публики сострадания. Стремясь утешить его, зрители сразу же после окончания второй части разразились шквалом аплодисментов. Но Бетховен не слышал их, и певице, мадемуазель Унгер, пришлось подойти к дирижёрскому пульту и обратить внимание композитора на поведение публики.

Бетховен окинул зал рассеянным взглядом, поклонился с видом человека, выполняющего какую-то неприятную обязанность, тут же выпрямился и перелистнул страницу.

— Дальше! Третий эпизод!

Из-за сильного волнения и глухоты он так спешил, что своим стремительным ритмом обогнал музыкантов.

Ну где же солист с его речитативом? Где его звучный баритон? Ах, ну да, он всё равно ничего не слышит. Певец беззвучно зашевелил губами, и Бетховен чётко разобрал вдохновляющие, ободряющие слова:

Радость, пламя неземное, Райский дух, слетевший к нам.

После премьеры он чувствовал себя совершенно изнурённым.

Молодой секретарь Хольц довёз Бетховена домой. Ранее он с трудом убедил композитора переехать с Котгассе на Унгаргассе. А тот постоянно твердил, что напротив непременно должна находиться кузница, где отливают колокола и без которой ему никак нельзя.

На Унгаргассе Бетховен остановился у подъезда, устремив взгляд в покрытое туманной пеленой небо, и стал ждать Шиндлера. Тот появился не очень скоро и приблизился к Бетховену робкими неуверенными шагами.

— Ну как там с выручкой, Шиндлер?

— Ещё не подсчитали.

Хольц поспешно простился и скрылся за углом.

Они зашли в квартиру, зажгли свечи, и Бетховен сразу же устало опустился на старую, расшатанную кровать, металлическая сетка которой немедленно отозвалась противным скрипом. Он как-то весь осунулся, поник, из-под сдвинутого на затылок цилиндра выбивалась растрёпанная седая прядь, в правой руке нервно подрагивала трость.

— Может быть, стакан вина, маэстро? — Шиндлер хотел как можно дольше не касаться больной темы.

— Нет! — Посеревшее лицо Бетховена выражало отвращение.

Что же такое сказать ему? Нет, главное сейчас отвлечь его, непременно отвлечь.

— Знаете, маэстро, оказанный вам приём в театре...

— Лучше записывайте, Шиндлер.

Через несколько минут Бетховен прочёл в разговорной тетради:

«Вам устроили пятикратную овацию, хотя даже императорскую семью согласно этикету приветствуют только троекратным рукоплесканием».

— Но ведь никто из императорской семьи так и не появился на концерте, — после короткого раздумья ответил Бетховен.

Перо в чуть дрожащих пальцах Шиндлера снова забегало по бумаге:

«Весь народ прямо-таки подавлен мощью и величием ваших произведений».

— Выражайтесь менее высокопарно, Шиндлер, — горько усмехнулся Бетховен. — О каком величии вы говорите? Публика просто заметила, что я глухой, и из сострадания принялась мне аплодировать. А величие или, если хотите, великодушие народа должно находить выражение в доходе от концерта.

— Подсчёт ещё не закончили, — глядя в сторону, пробурчал Шиндлер.

— Только не нужно меня обманывать. Сколько у вас сейчас в кармане? — с несвойственной ему мягкостью спросил Бетховен.

Шиндлер в отчаянии закусил губу. Если бы можно было подождать хотя бы до утра...

Он подошёл к столу и написал в тетради:

«Поймите, маэстро, вы сами добровольно отказываетесь от доходов, оставаясь здесь, в Вене, в этих стенах. На концертах в Париже или Лондоне вы бы заработали от двенадцати до пятнадцати тысяч гульденов».

Бетховен встал, заглянул через плечо Шиндлера в тетрадь и деланно равнодушным голосом спросил:

— А сколько получилось здесь?

Шиндлер выдержал короткую, но многозначительную паузу, затем вытащил из нагрудного кармана лист бумаги и медленно прочитал:

— «Общий доход составил 2200 гульденов. На аренду театра и оплату оркестрантов идёт 1780. Остаётся 420 гульденов. Но ещё придётся выплатить гардеробщицам и обслуге около ста гульденов. Summa sumarum — примерно триста гульденов».

Пятьлетон работал над «Missa solemnis», шесть с половиной лет над Девятой симфонией и получил в результате триста гульденов. Эта сумма даже не покроет затраты на копиистов...

— Маэстро! Маэстро! Что с вами?

Бетховен тяжело осел и, как колода, с деревянным стуком рухнул на пол.

Летом он вновь отправился в Баден.

Настроение у него к этому времени постепенно изменилось к лучшему, ибо существует предел, за которым неудачи и беды предстают уже в комическом свете.

Его Вторую симфонию обозвали «кошмаром»; его «Героическую симфонию» сочли «губительной для нравов», а для его Девятой симфонии также нашли соответствующую характеристику. Её назвали «порочной».

Почему? Ну почему?

Оставалась надежда, что известие об этом ещё не дошло до Мейнца, ведь там «Шотт и сыновья» предложили за неё шестьсот гульденов, то есть лишь в четыре раза больше суммы, которую в Пенцинге портной Хёрр содрал с него за весьма скромное временное жильё. «Missa solemnis» стоила уже больше, в шесть раз больше пансиона прохвоста Хёрра. Но на самом деле это были только пустые рассуждения, поскольку брат Иоганн, будучи его кредитором, тут же заберёт эти деньги себе...

Тут некий человек, прервав горестные размышления Бетховена, с поклоном передал ему письмо. Композитор вскрыл конверт и прочитал:

«Вена, 29 сентября

1824 года

Глубокоуважаемый Бетховен! Моя жена вручила мне сегодня ваше такое радостное, такое приятное для меня письмо. Не стоит просить прощения за слишком долгое отсутствие, вы поступите несправедливо по отношению к самому себе, если не захотите набраться сил и подготовиться к предстоящей зиме.

Податель сего письма господин Штумф, истинный немец и патриот, хотя вот уже тридцать четыре года живёт в Лондоне. Он крайне редко выезжает на родину для отдыха. В Баден же он приехал ради вас, уважаемый господин Бетховен, дабы посмотреть на человека, которым гордится вся Германия».

Бетховен иронически скривил губы. Человек, которым гордится вся Германия. Если таковой и имеется, то его имя уж точно не Бах и Моцарт, которого закопали, как паршивую собаку. А какая участь постигла вдову Баха? Она несколько лет влачила жалкое существование в приюте для бедных и умерла в полной нищете. Он стал читать дальше:

«Окажите ему любезный приём, как и подобает святому, поклониться которому прибыл издалека преисполненный благоговения паломник.

С Черни я говорил. Он с удовольствием возьмётся за переработку симфоний для игры в две и четыре руки и просит лишь переслать ему партитуру. То же самое готов проделать с мессой и господин Лахнер.

Сохрани вас Господь. Надеюсь вас вскоре увидеть.

Ваш А. Штрейхер».

Бетховен в раздумье положил письмо на стол и внимательно посмотрел на нетерпеливо ожидавшего ответа Штумфа, который был едва ли намного старше его. Перед ним стоял какой-то сказочный персонаж, истинный почитатель его творчества, а таковых насчитывалось всего несколько человек. Он прибыл из Лондона, куда Бетховен порой очень хотел перебраться. В последнее время даже предполагал этот город своим возможным последним пристанищем. Он протянул к Штумфу руки.

— Садитесь, прошу вас. Что же предложить столь редкому и дорогому гостю? Правильно, вина из маленькой бутылки. Ваше здоровье, господин Штумф!

Тот, согласно совету Штрейхера, по складам произнёс:

— За здоровье композитора, которому нет равных среди ныне живущих.

— Как, простите? — Бетховен судорожно глотнул и от волнения чересчур загнул левое ухо. Он прочитал тост по губам, но ему хотелось ещё раз услышать такие радостные сердцу слова.

— За здоровье композитора, которому нет равных среди ныне живущих.

— Благодарю вас от всей души, дорогой Штумф. — Глаза Бетховена засверкали от радости, он походил сейчас на ребёнка, которому вдруг подарили долгожданную игрушку. — Вот, возьмите карандаш и записывайте вопросы. И пожалуйста, не смотрите так критически на убогую обстановку. Мне пришлось скитаться, как Агасферу, таская с собой мебель, ибо государство отнюдь не заинтересовано в моём обустройстве.

«А я глубоко тронут тем, что сижу среди мебели, бывшей свидетельницей создания величайших произведений музыкального искусства», — написал Штумф.

— Вы как будто прибыли с другой планеты, мой дорогой гость, — горько усмехнулся Бетховен. — «Величайшие произведения и композитор, которому нет равных среди живущих». Да кому они нужны, мои произведения? Кто желает сейчас играть «Фиделио»? А знаете, что я написал довольно много сонат для фортепьяно? Вы сами музыкант, господин Штумф?

«Я фабрикант арф родом из Гулы в Тюрингском лесу. Могу я задать вам несколько вопросов?»

— Ну, разумеется.

«Кого вы считаете наиболее талантливым композитором в мире?»

Штумф услышал из уст Бетховена совершенно неожиданный ответ:

— Генделя. Перед ним я в любое время готов преклонить колени.

— А Моцарт?

— Ну, это совершеннейший гений, но мне он менее близок, чем Гендель.

«А каково ваше мнение об Иоганне Себастьяне Бахе?»

— Я всегда уважал его, но Бах мёртв, — устало вздохнул Бетховен. — Кто сейчас помнит о нём?

«Он ещё живёт в памяти людей. Скажите, у вас есть сочинения вашего любимого Генделя?»

— Откуда они у меня, бедняка? — Бетховен прошёлся по комнате с таким видом, будто очнулся от глубокого обморока и теперь мучительно припоминает, где он находится. — Только партитура его «Праздника в честь Александра». А почему вы спрашиваете?

Взгляд Штумфа затуманился. В душе он поклялся непременно подарить Бетховену полное собрание сочинений Генделя.

— Да, Гендель! — улыбнулся Бетховен. — А кто вознёс его на пьедестал? Англичане! Вот это настоящий народ!

Штумф пожал плечами, как бы говоря, что он отнюдь не презирает нацию, на земле которой живёт вот уже много лет, но просто среди англичан, как и везде, есть такие же венцы.

Бетховен никак не желал с этим смириться.

— Да я бы лучше отправился в Англию. Именно туда, хотя годы мои уже не те. Посмотрите, вон там, в соседней комнате, стоит роскошный рояль. Его подарил мне лондонский фабрикант Джон Брэдвуд. Я только что сыграл на нём рондо соль мажор и дал ему довольно заковыристое название: «Каприччио, порождённое яростью из-за потерянного гроша». Знаете, Штумф, вся наша жизнь есть не что иное, как ярость из-за потерянного гроша. Ищешь его отчаянно в ящиках письменного стола, заползаешь даже под кровати, роешься в шкафах, нигде ничего не находишь, приходишь в ярость, а потом вдруг начинаешь смеяться.

«Господин ван Бетховен, может быть, вы окажете мне любезность и сыграете это ваше произведение?»

Бетховен не успел ничего ответить. В комнату неожиданно вошёл человек в чересчур коротких для его пальцев хлопчатобумажных перчатках и одежде, никак не подходившей по размерам для его худого костлявого тела. На его лице застыла, как приклеенная, надменная улыбка.

— Позвольте вам представить, господин Штумф, моего брата Иоганна, землевладельца из Гнейксендорфа. Он единственный в нашей семье, кто хоть чего-то достиг. Иоганн, это господин Штумф, фабрикант арф из Лондона.

Иоганн не принял шутливого тона старшего брата. На его лице появилось ещё более отчуждённое выражение. Бетховен встревожился:

— Господин Штумф, позвольте предложить вам зайти в другой раз.

Он проводил гостя до двери и заговорщицки шепнул ему:

— Эта беседа, в отличие от разговора с вами, отнюдь не доставит мне удовольствия. Ваш повторный визит будет мне очень приятен. А может быть, я приеду к вам в Лондон, если же нет... — Тут лицо его оплыло, кожа посерела, щека нервно задёргалась. — ...тогда передайте от меня привет Лондону и всем... всем англичанам.

В комнату, насвистывая что-то весёлое, вошёл Карл Хольц.

В последнее время он стал настоящим другом дома, вызвав тем самым откровенную ревность Шиндлера.

Бетховен нервно расхаживал взад-вперёд по комнате.

— Могу я вам довериться, Хольц? Вы умеете держать язык за зубами?

— Как судебный исполнитель я просто обязан это делать. Не забудьте, что я принёс присягу.

— Тогда я хочу показать вам место, где хранятся акции, которые после моей смерти должны достаться моему племяннику Карлу.

— Этому бездельнику, который так и не смог сдать экзамены за семестр, — зло пробурчал Хольц. — Теперь он, видите ли, хочет стать купцом и, разумеется, учиться здесь, в Вене, в Торговом училище. Да этому растяпе даже крейцера нельзя давать, он его тут же на какую-нибудь глупость потратит.

Он с оскорблённым видом отвернулся к стене, а Бетховен молча сел и продолжил работу над двойной четырёхголосной фугой.

Вскоре, однако, ему начала мешать невыносимая вонь. Через какое-то время он обнаружил её источник.

В соседней комнате на столе стоял его ужин. Но лежавшие в тарелке яйца в горчичном соусе оказались тухлыми. Эта старая мерзавка «госпожа Шнапс» уже потеряла всякое чутьё.

Он вспомнил всех своих служанок и даже заскрежетал зубами от злости. Они обкрадывали его, как вороны, и он однажды был даже вынужден поставить у кладовки кровать, чтобы, как Цербер, сторожить свои припасы.

Не обращая никакого внимания на Хольца, Бетховен выбросил яйца на улицу и, подбежав к кухне, истерично заорал:

— Вы уволены. Я не желаю видеть вас больше в своей квартире! Врач предписал мне диету, а вы хотите отравить меня!

«Госпожа Шнапс», бестолково вертя головой, появилась на пороге кухни. Голос Бетховена гремел так, что было слышно даже на другой стороне улицы. Хольц обеспокоенно выглянул к окно. На шум могла прийти полиция. Нет, пока всё спокойно. Яростный крик Бетховена вновь хлестнул его по ушам.

— Да таких, как вы, старая ведьма, двести лет назад сожгли бы на костре. Когда я вернусь, чтоб вас здесь не было.

Он схватил шляпу и неожиданно спокойно сказал Хольцу:

— Мы сейчас идём в трактир.

Бетховену уже давно нравилась квартира в «Доме Чёрных испанцев», и потому он очень обрадовался, когда Хольц однажды вбежал к нему и, даже не сняв шляпы, написал в разговорной тетради:

«Я заходил по служебным делам в «Дом Чёрных испанцев». Вы можете получить там квартиру, но нужно сделать обширный ремонт».

— Ничего страшного, — небрежно отмахнулся. — Можете оказать мне любезность, дорогой Хольц. Раньше я, словно пушечное ядро, носился по улицам, но теперь у вас наверняка более быстрые ноги, чем у меня. Сходите, пожалуйста, туда и снимите квартиру.

Хольц сел, приложил руки к груди, облегчённо вздохнул и написал:

«У меня с души свалилась тяжесть, не меньшая, чем знаменитый Сизифов камень. Я арендовал на ваше имя квартиру, поскольку к ней уже протянул свои хищные лапы другой человек. Речь шла буквально о минутах, но судебные исполнители действуют всегда более ловко и решительно».

— Тогда мы немедленно пойдём смотреть квартиру. — Бетховен нетерпеливо затеребил Хольца за рукав. — Когда я смогу перебраться туда?

— Где-то приблизительно в Михайлов день. То есть между двадцать девятым сентября и вторым октября.

— Превосходно. Должен признать, что судебный исполнитель получается из вас гораздо лучший, чем скрипач.

— Понимаю. — Хольц встал и шутливо поклонился. — Неблагодарность — удел в этом мире.

Необычное название дома объяснялось тем, что построили его испанские монахи-бенедиктинцы. Это было довольно большое здание, к которому сбоку примыкала церковь. Её, однако, использовали как склад, так как все монахи давно умерли. Фасадом дом выходил на юг; Бетховен, поднявшись в расположенную на втором этаже квартиру, сразу же подошёл к окну.

Солнце светило прямо в глаза, он прищурился и окинул довольным взглядом окрашенную осенним багрянцем листву деревьев. С правой стороны от дома находилась уютная площадь, в конце которой стояло такое же большое строение, называвшееся «Красным домом». Из его окна кто-то радостно замахал им.

Бетховен приложил к близоруким глазам двойной монокль.

— Это Пуговица. Ведь Бройнинги живут в «Красном доме», — поспешил заметить Хольц.

Мальчик уже бежал через площадь и спустя несколько минут стоял рядом с ними у окна.

— Что ты здесь делаешь, дядюшка Людвиг?

Бетховен неодобрительно посмотрел на него.

— А почему ты без разрешения вошёл в мою квартиру?

— В твою квартиру?

— Да, с твоего позволения она временно принадлежит мне.

— Дядюшка Людвиг! — Герхард схватил его за руку.

— Что ты хочешь?

— Смотри, папа уже узнал, что ты здесь.

Член Придворного Военного совета фон Бройнинг стоял у окна и приветствовал их. Позолоченные лацканы его мундира весело сверкали на солнце.

— А почему он надел парадный мундир, Пуговица? Какой сегодня праздник?

— Откуда я знаю! — Герхард пренебрежительно скривил губы и тут же зашевелил ими, старательно произнося каждый слог:— То ли родился, то ли умер кто-то из покойных императоров Австрии. Но вообще-то он надел его в честь тебя, дядюшка Людвиг. Пойдём, пойдём скорее к нам.

Член Придворного Военного совета уже ждал их у дверей своей квартиры. Завидев Бетховена, он тихо сказал:

— Ну, наконец-то ты, старый глупец, нашёл дорогу к нам.

— А может, я действительно глупец? — поспешно согласился Бетховен. — Ладно, давай забудем о прошлых ошибках.

Когда-то между ними возникло отчуждение и даже вражда, поскольку Бройнинг отказался вместе с Бетховеном стать опекуном Карла.

Заслышав за спиной быстрые шаги, Бройнинг обернулся и поспешил сообщить жене:

— Блудный сын вернулся. Надеюсь, ты подашь ему руку.

— Обе руки! — поощряюще улыбнулась госпожа Констанция.

Девочка рядом с ней робко присела с поклоном. Герхард с неожиданной злостью дёрнул её за плечо.

— Ах ты грубиян! — возмутилась госпожа Констанция.

— Что с ним? — удивился Бетховен.

— Он не хочет никому тебя уступать, даже своей сестре Марии, — ответил за жену Бройнинг. — И запомни, Людвиг, наш дом — это твой дом.

Потребовалось довольно много беспокойных дней для того, чтобы соответствующим образом обставить квартиру.

Она состояла из трёх комнат и кухни. Сразу же при входе в гостиную бросался в глаза висевший на почётном месте портрет маслом покойного капельмейстера придворной капеллы Людвига ван Бетховена. Теперь с ним можно было, как когда-то в детстве, разговаривать.

— Дорогой, я вижу, вы недовольны вашим внуком, иначе бы не смотрели на него так хмуро. Что же вызывает у вас недовольство? «Героическая симфония»? А может, скрипичный концерт? Или то обстоятельство, что я, в отличие от вас, так и остался никем? Жаль, жаль, а ведь мог, наверное, стать капельмейстером придворной капеллы. Вот, я вижу, вы уже улыбаетесь.

В спальне висела картина Малера, и повсюду были разбросаны кипы нот, а в третьей комнате стояли два фортепьяно, одно из которых подарил Бетховену Брэдвуд, другое же одолжил граф. Между окнами был установлен стеллаж для книг.

Бетховен, чувствуя себя теперь настоящим владельцем квартиры, с гордостью показывал Стефану фон Бройнингу своё жилище.

— Что тебе сразу же бросилось в глаза, Стефан?

— Не знаю почему, — член Придворного Военного совета неуверенно огляделся, — но что-то здесь напоминает вашу квартиру в Бонне.

— У тебя по-прежнему орлиный взор, Стефан, — лукаво прищурился Бетховен, выставив указательный палец. — Помню, как легко ты высматривал в соседних садах спелые яблоки и груши, которые мы потом... Да, Бонн. Я никак не могу забыть его. Мне очень не хватает прекрасной дедушкиной мебели. А ещё мне не хватает денег. Ох уж эти мои жалкие гонорары. Но, слава Богу, Стефан, твоя жена согласилась вести моё хозяйство. Очень мило с её стороны.

— Тут можешь быть спокоен.

— А мы будем общаться, как когда-то в Бонне. Знаешь, твой зять Франц Вегелер и твоя сестра Элеонора прислали мне письма. Порой мне кажется...

Бройнинг замер в ожидании.

— ...что жизнь подходит к концу, потому что... понимаешь, Стефан, возвращаются юность и детство.

Тон, каким были сказаны эти слова, несколько встревожил Бройнинга, и он поспешил заявить внушительным басом:

— Не говори так! Вспомни лучше о своей Десятой симфонии.

— Да я никогда не забываю о ней. Знаешь, что в Бонне мальчишки кричали мне вслед?

— Ты об этих дураках?

— Не в этом дело, Стефан. Они кричали «Шпаниоль»! Когда я здесь как-то вышел из дома, то увидел свой портрет, нарисованный на тротуаре. Они знали, что я не услышу, если мне кричать вслед, и потому нарисовали мелом и цветными грифелями карикатуру на меня. Разумеется, на детей обижаться не стоит.

— Герхард обижается.

— Да, Ариэль из-за меня дерётся с ними. Но знаешь... Как я был в Бонне никем, так таким же и здесь остался.

— Над чем ты сейчас работаешь, Людвиг?

— Над квартетами для князя Голицына и над большой фугой, но до конца ещё далеко. Впрочем, Голицын принадлежит к числу высокородных мерзавцев, и я далеко не сразу разгадал его. Он устроил в Петербурге премьеру «Missa solemnis», потом написал мне, и я, глупец, ещё выучил его слова наизусть и радовался им, как школьник хорошей отметке: «Можно сказать, ваш гений предвосхитил столетия, и, может быть, ещё недостаточно просвещённых слушателей, способных по достоинству оценить всю красоту вашей музыки. Но потомки воздадут вам должное, а их признание дорого стоит».

— Да, и поэтому?..

— Да нет, просто этот высокородный прохвост своим пророчеством хотел добиться совершенно иных целей. Сладкие речи взамен гонорара. Я убеждён, что он мне даже геллера не заплатит.

— Зачем же ты пишешь для него?

— Да будь он императором, я всё равно бы писал не для него. Впрочем, тебе известно мнение Шиндлера о моих квартетах? Он ведь считается одним из самых преданных моих почитателей.

— Шиндлера?

— Я цитирую: «Если ранее композитор сочинял, подчиняясь исключительно велению своего духа, то теперь в его творчестве всё большее место занимает рефлексия. Кроме того, он стал слишком мелочно-расчётлив. Меркантильные соображения...» И так далее. — Бетховен раздражённо дёрнул головой так, будто туда попала пуля. — Это он намекает на мои доходы, полученные за исполнение квартетов в аристократическом кафе на Пратере, где посетители, правда, наслаждаются не столько музыкой, сколько горячим шоколадом, кофе, тортами и взбитыми сливками. Нет, венцы правы.

— В чём?

— Когда они с издёвкой заявляют: «Бетховен теперь даёт концерты в ореховой скорлупке. Там ему с ними и место».

Неужели уже прошла весна? Если верить календарю, на дворе и впрямь конец июля 1826 года. Бетховен наконец решился хоть несколько недель провести в своём любимом Бадене.

Госпожа Констанция приказала накрыть стол к ужину. В этот день опять в их семье отдали предпочтение рыбным блюдам.

Из-за яркого солнечного света широкая площадь между «Красным домом» и «Домом Чёрных испанцев» казалась вымощенной золотыми камнями. Бетховен отошёл от окна и, вращая в пальцах бокал, полушутя-полусерьёзно произнёс:

— Этот осёл критик из лейпцигской «Всеобщей музыкальной газеты» остался верен себе. Первую, третью и пятую части квартета он охарактеризовал как «мрачные и мистические», а во второй и четвёртой уловил «склонность к издевательству над зрителем и к шумовым эффектам».

— Но насколько мне известно, рецензент сказал о тебе несколько добрых слов. — Бройнинг хлопнул друга по плечу и сел, опустив на колени переплетённые пальцы.

— Совершенно верно. Вот они: «Может быть, наступят времена, когда то, что на первый взгляд кажется нам мутным и расплывчатым, обретёт чёткие и правильные формы». Знаешь, Стефан, это напоминает мне утешительные проповеди о царстве небесном, откуда ещё никто ни разу даже весточку не прислал.

Госпожа предостерегающе вскинула руку. Детям не следовало слушать таких речей, но сейчас они были слишком увлечены игрой.

— Вообще-то твоя фуга... — Бройнинг помедлил, подбирая подходящие слова. — Я твой друг и прямо скажу тебе...

— Я уже всё понял, Стефан. Слишком многого я требовал от инструментов...

Он замолк, так как в комнату с искажённым от ужаса лицом вбежала горничная.

— Что-то случилось?

— Истинно так, господин советник.

Стефан фон Бройнинг встал и осторожно вышел из комнаты. Вернувшись, он подошёл к Констанции и глазами показал на Людвига, затеявшего тем временем весёлую игру с Герхардом и Марией.

— Что там такое, Стефан?

— Попозже. Хотя почему попозже? Я должен немедленно сообщить ему о случившемся.

Он схватил перо и стал писать записку. Констанция внимательно следила за выводимыми крупным каллиграфическим почерком строками.

«Людвиг, Хольц ждёт в коридоре. Немедленно отправляйся к свояченице. Карл там. Только не пугайся. Он пытался покончить с собой. Пистолет...»

После прочтения записки лицо Бетховена посерело, на скулах выступили багровые пятна.

— Но он будет жить?

— Хольц ничего не сказал.

— Благодарю вас, госпожа Констанция, — сухим деловым голосом сказал Бетховен. — И вас, дети, я также благодарю. С вами мне было очень весело и хорошо.

После его ухода Констанция отправила детей на кухню доедать обед. Бройнинг тут же дал волю чувствам. Он нервно бегал по комнате, рассказывая на ходу:

— Хольцу известны следующие обстоятельства. Несколько дней тому назад Карл купил двуствольный пистолет и уехал с ним на развалины Рауэнштайна. Это недалеко от Бадена. Первый раз он промахнулся, во второй раз пули попали в висок, но задели только черепную кость. Какой-то прохожий случайно нашёл Карла и отвёз его к матери. Причиной он назвал своё «заточение» в доме Людвига. Сейчас он буйствует и орёт такое...

— Но почему?

— Он требует не пускать к нему «старого глупца»! «Старого глупца»! Если б ты знала, сколько неприятностей доставил Людвигу сей неблагодарный субъект. Всего лишь несколько дней тому назад Людвиг говорил мне, что Карл уже две ночи не ночевал дома. Наверняка шатался по трактирам с бродягами или проводил время с женщинами лёгкого поведения. И всё на деньги Людвига.

— Сам знаешь, как я отношусь к нашему общему другу, он поистине великий композитор, — госпожа Констанция осторожно поправила скатерть, — но воспитатель из него никакой. Вспомни, какие ужасные сцены разыгрывались в «Доме Чёрных испанцев». Людвиг потом, правда, всегда раскаивался в своих безумных вспышках гнева, но всё равно...

— Это верно. Впрочем, я сейчас думаю о другом. Карл отнюдь не левша и тем не менее почему-то стрелял именно в левый висок. Может, он просто разыгрывал комедию?

Когда Людвиг пришёл к свояченице, Карла там уже не было. Согласно австрийским законам, попытка самоубийства уже сама по себе считалась преступлением. Проживавший по соседству доктор должен был заявить в полицию. В итоге Карла поместили в тюремное отделение Общей больницы.

Пулю из его головы уже удалили. Бетховен то и дело нетерпеливо заглядывал сквозь прутья решётки в тюремный коридор, закопчённые стены которого производили на посетителей особенно мрачное впечатление. Завидев одного из больничных служителей, Бетховен подозвал его к окошку и выпалил на одном дыхании:

— Есть опасность для жизни?

Он не мог в полутьме читать по губам, и поэтому Хольц был вынужден вмешаться в разговор. Бетховен лишь заметил пренебрежительную ухмылку на лице служителя, и сердце раненой птицей затрепыхалось в груди. Хольц быстро записывал в разговорную тетрадь:

«Маэстро, вам нужно прийти завтра в полдень. Никакой опасности для жизни Карла нет. Ведь он...»

Хольц заколебался, не решаясь писать дальше. Но даже персонал тюремного отделения мгновенно проникся антипатией к Карлу.

«...знал, куда целиться».

— Что вы имеете в виду?

«Больничный служитель со смехом заявил, что у Карла в тюрьме будет достаточно времени подумать о последствиях своей выходки».

Бетховен опустил голову, уставил взгляд в пол и через несколько минут тихо спросил:

— Могу я завтра поговорить с главным врачом?..

— Очень хорошо, что вы напомнили мне о нём. Его сегодня случайно не оказалось на месте. Может быть, мне навести справки в полиции? Я всё-таки как-никак официальное лицо. Но знайте, что делаю я это только ради вас, маэстро. Ради Карла я даже пальцем бы не пошевелил.

На следующий день ровно в полдень Бетховен присел на табуретку возле кровати Карла и стал ждать, когда он проснётся.

Он сидел в большой больничной палате с зарешеченными окнами, брезгливо морщился, вдыхая едкий, пропитанный потом и испарениями давно не мытых человеческих тел воздух, и ловил взгляды двадцати, а то и более заключённых, многие из которых походили на настоящих висельников. В свою очередь, кое-кто из них, шлёпая засаленными картами о грубо сколоченные столы, презрительно кривил рты, глядя на одетого в роскошный, предназначенный исключительно для торжественных случаев фрак посетителя. В последний раз он надевал его на премьеру «Missa solemnis» и Девятой симфонии.

Из лежавшего здесь юноши он также хотел сделать нечто вроде симфонии, способной озарить ярким светом его, Бетховена, нелёгкую жизнь. Увы, из него не вышло виртуоза игры на фортепьяно, и оправдались самые грустные прогнозы Джианнатазио относительно «способностей Карла к наукам». Карл отнюдь не был обделён способностями, но оказался слишком легкомысленным и не готовым к каждодневному упорному труду.

Он наклонился к кровати, пристально рассматривая бледное, измождённое лицо Карла. Его голова лежала на подушке в синей наволочке. Точно такого же цвета была и его одежда. Подумать только, его племянник, носящий ту же фамилию, сидит в тюрьме.

Карл, бесспорно, был похож на отца, но одновременно в его облике было для Бетховена что-то отталкивающее. Ему были неприятны чересчур гладко уложенные, напомаженные волосы, оттопыренная нижняя губа, как бы говорящая о презрении её обладателя к окружающему его миру, и щегольские, аккуратно подстриженные чёрные усики. Выпуклые, будто вытаращенные тёмные глаза обычно светились тревожным огнём и беспокойно бегали. Теперь же...

Тут Бетховен увидел, что Карл проснулся и, насупившись, смотрит на него.

Он взглянул на племянника без малейшего упрёка и положил на синее одеяло карандаш и разговорную тетрадь.

— Может быть, ты всё-таки объяснишь, почему ты это сделал?

В ответ Карл лишь упрямо покачал головой.

— Предстоящие экзамены? Или долги? Я спрашиваю вовсе не затем, чтобы мучить тебя. И уж тем более я не воспринимаю всерьёз твою угрозу сорвать с головы повязку, если «старый глупец» хоть на полшага приблизится к твоей кровати. И хочу лишь, чтобы ты поскорее выздоровел...

— А потом отправился в тюрьму.

— Нет, Карл, в тюрьму ты не попадёшь.

— Правда? — Незадачливый самоубийца рывком поднялся с кровати.

— Даю тебе слово. — Бетховен поощряюще повёл рукой. — И забудь о том, что ты мне должен. Помнится, я всё никак не мог получить гонорар, который ты, оказывается... Ну да ладно, забудем об этом.

— Отец, дорогой отец! — Карл схватил ладонь Бетховена и прижал её к губам. — Но тогда, видимо, мне нужно будет уехать из Вены.

— Разумный вывод, — с готовностью согласился Бетховен. — Хочешь съездить за границу? Может быть, в Лондон, поскольку там я...

— Лучше я стану кадетом, а потом офицером. Вот только расходы на экипировку...

— Хорошо, хорошо.

Вошёл надзиратель и позвенел ключами о миску, давая понять, что свидание окончено.

— Мой мальчик, мне пора идти.

— А как ты возместишь эти расходы?

— Давай поговорим об этом позднее. Впрочем, если хочешь... — Он наклонился и прошептал Карлу в ухо: — У меня есть восемь акций, которые так и так должны достаться тебе. Хочешь, я продам одну из них?

— Конечно хочу.

Один из заключённых долго смотрел вслед Бетховену, а потом рассыпался мелким натужным смешком:

— Смотри-ка, оказывается, твой старик очень спешил, а сперва ведь сидел у твоей кровати тихо, как мышь, боялся разбудить тебя.

Лицо Карла мгновенно сделалось холодно-отчуждённым, похожим на маску.

— Он просто мой дальний родственник. А вообще-то у него не все дома.

На площади перед «Домом Чёрных испанцев» весело играли дети.

Появление пожилого человека с чересчур выпуклой грудью, в старом сюртуке с развевающимися фалдами и потрёпанной шляпе с обвислыми полями, из-под которой выбивались косматые пряди седых волос, вызвало у мальчиков дружный взрыв хохота. Они окружили старика и, приплясывая, начали выкрикивать:

— Идёт глухой и безумный Бетховен! Его смуглое лицо изрыто оспинами! А его племянник застрелился!

Бетховен не понимал, что они кричат, но мальчишки мешали ему, и он, пригнувшись, прошмыгнул в дом и захлопнул за собой дверь.

Через несколько минут в квартиру вбежал Герхард. Из его разодранной щеки сочилась кровь.

— Что с тобой, Пуговица?

Мальчик бешено замотал головой и, привычно тщательно проговаривая каждый слог, сказал:

— Папа уже дома. Пойдём к нам.

— Позже.

Бетховену не хотелось вновь слышать злобное карканье наглых воронят. Он подошёл к распахнутому окну, и чистый свежий воздух вскоре очистил лёгкие от мерзких запахов тюремной больницы. Он грузно опустился на стул. Хорошо бы ещё изгнать из памяти жуткие физиономии убийц, мошенников и грабителей. Они напоминали ему карнавальные маски.

С наступлением темноты он отправился в «Красный дом» и сразу же спросил Бройнинга:

— Стефан, ты ведь сам когда-то был молодым офицером. Скажи, сколько стоит экипировка для кадета?

— Примерно пятьсот — шестьсот гульденов. А почему тебя это интересует?

— Понимаешь, Карл... — Бетховен, не выдержав, отвернулся и безнадёжно махнул рукой.

— Что?

— У тебя ведь есть связи?

— Разумеется, но я тебе руки не подам, если...

— Стефан, давай вместе поможем юноше.

— Людвиг, неужели ты всерьёз веришь в возможность для него военной карьеры?! Взял и вздумал стать кадетом. Что за безумная мысль!

— Сейчас он, конечно, просто мечтает о золотых офицерских эполетах, — устало вздохнул Бетховен, — и тем не менее я хочу, нет, я обязан верить в него. Прошу тебя, Стефан, напиши мне имена твоих влиятельных знакомых.

На глаза Бетховена навернулись слёзы, он протянул другу карандаш и бумагу. Бройнинг брезгливо передёрнул плечами.

— Нет, Людвиг, тебя не переубедишь.

Затем он размашисто написал на протянутом ему Бетховеном листке бумаги:

«Фельдмаршал-лейтенант фон Штуттергейм. Его полк стоит в Иглау. Он, кстати, большой почитатель твоего творчества».

Бройнинг небрежно покрутил в пальцах карандаш.

— Есть ещё какие-либо пожелания, Людвиг?

— Да, Стефан. Я уже говорил с главным врачом, а Хольц, в свою очередь, наведался в полицию. Или Карл отправится в тюрьму за попытку самоубийства...

— Чего я ему от всей души желаю!

— Или ему будет назначен особый опекун. Им должен стать человек, уважаемый в обществе. Таковым я, к сожалению, не являюсь.

— И ты бы хотел, чтобы его звали Стефан? — Бройнинг удивлённо сдвинул красивые полукружья бровей.

Бетховен выпрямился и вскинул голову:

— Именно. У меня нет другого друга.

Он опять начал харкать кровью, но понимал, что на этот раз причиной тому поступок Карла. Воистину племянник тяжело ранил его. По ночам ему снились больничная палата и Карл, лежащий в окружении преступного сброда. До чего ж всё это омерзительно! Теперь рана как бы начала гноиться, и всё вокруг тоже было залито мерзким жёлтым гноем. Мерзкими были и выкрашенные в синий цвет кровати, и синие больничные халаты заключённых, и, главное, сам Карл, не испытывавший ни малейшего раскаяния и мечтавший только о мундире с золотыми эполетами и аксельбантами.

Самое удивительное, что душевные и физические муки не мешали Бетховену успешно трудиться. Он уже завершал работу над циклом квартетов, один из которых собирался посвятить фельдмаршал-лейтенанту фон Штуттергейму в благодарность за согласие взять к себе Карла кадетом.

И тут Стефан сказал ему, что надлежит сделать с Девятой симфонией. Он действительно был по-настоящему верным другом и подобно ему, Бетховену, с неприязнью относился к венской публике и императорской династии.

— Людвиг, ты не можешь все свои произведения дарить исключительно эрцгерцогу и архиепископу Рудольфу. Я настоятельно советую тебе посвятить симфонию королю Пруссии. Не скрою, мною движут не только дружеские чувства, но и злоба на здешнее высшее общество. Ведь пруссаки и австрийцы со времён Силезской войны относятся друг к другу достаточно неприязненно. Я же считаю, что пришло время нам всем исправлять ошибки прошлого. И может быть, премьера твоей симфонии в Берлине разозлит наших аристократов и заставит их изменить своё поведение.

— Ну куда мне уезжать на старости лет!

— Уезжать?! — В голосе Бройнинга отчётливо зазвучали горделивые нотки. — Наоборот, ты вернёшься в родные края!

Бонн ведь входит в состав Пруссии. У них есть отличный орден «Pour la merite». Вот если бы ты его получил!

— Орден? Зачем он мне?

Карл довольно долго пролежал в тюремном отделении Общей больницы и лишь в конце сентября в сопровождении полицейского появился в «Красном доме».

— Арестант Карл ван Бетховен передаётся мною под надзор его опекуна, господина члена Придворного Военного совета фон Бройнинга.

— Прекрасно. Вы курите сигары?

— Так точно, и с превеликим удовольствием.

Полицейский, получив расписку и целую кучу сигар, развернулся и, продемонстрировав отличную выправку, удалился, а фон Бройнинг подчёркнуто вежливо обратился к Карлу:

— Прошу садиться. Как ваша рана?

Левый висок Карла был всё ещё заклеен пластырем.

— Она постепенно заживает, господин советник. Полагаю, что через две-три недели уже ничего не будет заметно, и тогда я смогу быть представлен господину фон Штуттергейму, которому господин советник так любезно меня...

— А пока вы, если не ошибаюсь, отправитесь в Гнейксендорф? — тихим, каким-то безжизненным голосом перебил Бройнинг.

— Так точно, господин советник, по приглашению моего дяди Иоганна.

Бройнинг брезгливо скривил губы и отвернулся. Ему очень не нравилась подчёркнуто раболепная поза Карла, сидевшего неестественно прямо на краешке стула и не сводившего преданных глаз с него. А уж эти ухоженные редкие усики... Он повёл в его сторону узкой аристократической ладонью и продолжил:

— Настоятельно рекомендую вам перед визитом к господину фельдмаршал-лейтенанту сбрить усы... И потом, я надеюсь, не слишком отрадный период вашей молодой жизни навсегда закончился.

— Можете не сомневаться, господин советник. Я твёрдо решил покончить с прошлым.

— Знайте, что вашим выстрелом вы причинили вашему дядюшке гораздо больше страданий, чем себе. Искупить вину вы можете только искренней любовью к нему. Кстати, со здоровьем у него не всё в порядке.

— Господин советник, в больнице, за тюремной решёткой я имел время поразмыслить над своим поведением. — Карл вскочил так стремительно, что чуть было не опрокинул стул. — Своим выстрелом я что-то убил в себе самом и что-то, наоборот, воскресил. Но я ни в коем случае не собираюсь утверждать, что полностью исправился. Поэтому у меня к вам есть одна просьба, господин советник.

— Какая именно?

— Попросите, пожалуйста, господина фельдмаршал-лейтенанта фон Штуттергейма, чтобы он держал меня в строгости и не давал никаких поблажек.

— Это ни к чему, — снисходительно улыбнулся Бройнинг. — Держите лучше сами себя в строгости и не давайте себе подобных поблажек.

Через несколько минут в комнату зашла госпожа Констанция и застала мужа сидящим у окна.

— Кого ты там выслеживаешь, Стефан?

— Да вот смотрю, не завернёт ли мой подопечный в ближайший трактир. Нет, зря я так плохо думал о нём. Он направился прямо в «Дом Чёрных испанцев».

Тем не менее Бройнинг не опускал гардину до тех пор, пока Карл не скрылся в подъезде.

Дорога оказалась настолько ужасной, что даже лошади не выдержали и под конец, понуро свесив головы, пошли шагом.

Бетховен, уже однажды посещавший брата, решил вдруг взять на себя роль гида:

— Пойми, Карл, нет более убогого и жалкого местечка не только в Австрии, но и во всей Европе, чем Гнейксендорф. Я не хотел бы быть здесь похороненным. Но сама местность довольно живописная, хотя я лично предпочёл бы, чтобы она была более холмистой. Зато рядом полноводный Дунай, а вода — это жизнь. Имение довольно роскошное, есть даже башни, и если ты взойдёшь на одну из них, то сможешь передать привет далёким горам Штирии. — Он оглянулся на забившегося в угол экипажа брата, и губы его тронула ехидная улыбка. — Что с тобой, Иоганн? Чем ближе мы подъезжаем к Гнейксендорфу, тем более кислой делается у тебя физиономия. Ты хоть набрался храбрости известить о нашем прибытии? Надеюсь также, что ты приказал моей любимой свояченице зажарить к нашему приезду гуся. Поверь, вопреки слухам, я ничего не имею против твоей приёмной дочери. В остальном же я воспринимаю всё это как своего рода мистерию. Зачем ты нас вообще пригласил? Неужели всё дело в числе восемь? Тогда уменьши его на единицу. Ну хорошо, хорошо, я верю, что ты поступил так от чистого сердца, исключительно из любви к брату. Как, мы уже приехали? Тогда пусть всё идёт своим чередом.

В тёмном дворе, куда они въехали, лишь смутно угадывались очертания дома и многочисленных хозяйственных строений. Иоганн сразу же схватил фонарь и высоко поднял его.

— Не старайся, дорогой брат, — мрачно пробормотал Людвиг. — Всё равно ты не обнаружишь ни одного освещённого окна.

Подошедший слуга, сонно моргая глазами, долго скрёб грудь, а затем нехотя повёл лошадей в конюшню. В прихожей Иоганн с искажённым от страха лицом прошептал:

— Подождите здесь! Только не разговаривайте!

Через какое-то время он появился и вяло махнул рукой, призывая их следовать за ним. На втором этаже он показал Карлу его комнату и вновь понизил голос до сиплого шёпота:

— Пойдём, Людвиг. Только, умоляю, тише.

Он открыл дверь, зажёг свечу и мгновенно исчез.

Людвиг огляделся и поразился убожеству обстановки. Старый деревянный стол, на котором даже не было тарелки с куском хлеба. На давно не мытом полу тазик для умывания, рядом треснувший кувшин.

Ну почему, почему он не сказал «нет» в ответ на приглашение брата? А ведь хотел, ибо знал, что Иоганном двигал исключительно холодный расчёт, лицемерно прикрываемый мнимой братской любовью. Здесь же от него даже этого не требовалось. Личина заботливого брата осталась в Вене, в Гнейксендорфе всем заправляли его жена и приёмная дочь...

Бетховен устало зажмурился, разделся и лёг на старую, расшатанную кровать. Он долго не мог заснуть, так как грубое серое одеяло больно тёрло кожу, а каждый поворот его грузного тела отзывался скрипом ржавых пружин.

Вот такой приём устроил ему родной брат.

После довольно скудного завтрака они отправились с Карлом гулять, и настроение Бетховена улучшилось. Он никогда ещё не видел племянника таким искренним, таким весёлым. Карл, казалось, от души радовался поездке и называл имение Иоганна «разбойничьим логовом». Глядя на сверкающие на солнце крыши монастыря «Дар Божий», он неожиданно спросил:

— Хочешь есть?

— К сожалению, — скорбно вздохнул Бетховен.

— Я тоже. — Карл размашистым жестом ткнул себя в грудь и вынул из одного кармана куртки ветчину, а из другого два куска хлеба. — Я тут немного польстил этим двум глупым бабам и долго рассказывал, что в кладовой у них крысы и черви. Они слушали меня раскрыв рот и верили каждому слову. А ведь крысы и черви — это мы с тобой, понимаешь?

Бетховен уже давно не ел с таким аппетитом. Он присел на траву и с удовольствием заметил в глазах Карла тревогу.

— Ты не простудишься?

— Да нет, Карл, я ведь из железа сделан. Ночью я чувствовал себя довольно скверно, но сейчас полностью оправился и очень хочу заняться любимым делом. Я придумал новую концовку квартету си-бемоль мажор. — Он многозначительно посмотрел на Карла. — Окажи-ка мне любезность. Объясни дяде Иоганну, твоей дорогой тете и хорошенькой кузине, что мне сейчас нужно уединение, и потому я хотел бы есть отдельно в своей комнате. Намекни, что у меня хандра, что я склонен к безумным поступкам...

— И что ты вообще изверг рода человеческого.

— Думаю, что в душе наши родственники так и считают.

Они дружно рассмеялись.

В полдень обед Людвигу принёс лично младший брат. Людвиг расставил миски, мельком заглянул в супницу и дерзко усмехнулся прямо в лицо Иоганну:

— Знаешь, меня ещё никто не называл обжорой, но я ведь и не воробей.

Иоганн смущённо потупился.

— Может быть, твоя жена хочет, чтобы я доплачивал? Хорошо, я согласен.

Иоганн, поколебавшись, схватил лист бумаги и написал:

«Нет, моя жена этого не хочет. Две недели ты можешь у нас жить и питаться бесплатно».

— Вот как? — Людвиг недобро прищурился и, скривившись, потёр затылок. — А я полагал, что смогу пробыть у тебя столько, сколько захочу.

Иоганн написал:

«Если бы не налоги! По возвращении я нашёл новое платёжное извещение налогового ведомства. Мы бедные сельские хозяева. Собираем плохие урожаи, а налоги всё растут!»

— Можешь оказать мне любезность, которая ничего не будет стоить и полностью освобождена от налоговых сборов? — Людвиг осторожно разложил на тарелке маленькие кусочки мяса.

— Какую ещё любезность?

— Посиди со мной, дорогой Иоганн. Нет ничего приятнее, чем есть и смотреть на такого подкаблучника, как ты.

К вечеру появился слуга — мальчик лет пятнадцати с добродушным лицом и оттопыренными ушами. Его звали Михаэль Кренн. Сразу же выяснилось, что он не умеет писать, зато любит петь тирольские песни. Бетховен очень обрадовался этому обстоятельству.

— Смотри, вот ноты, хотя я не знаю, можешь ли ты ими пользоваться. Я всё равно ничего не слышу, и потому можешь спокойно играть на дудочке и петь фальцетом. А я пока буду марать нотную бумагу.

Бетховен теперь вообще не выходил из комнаты, музыка заставляла его забывать обо всём на свете. Услуги Михаэля Кренна ему требовались лишь в тех случаях, когда приступы непонятной болезни укладывали его в постель. Как-то он поднял голову и с удивлением обнаружил, что за окном кружатся снежинки. Оказывается, на дворе был уже конец ноября.

Что происходит с его телом? Оно так разбухло, что пришлось наложить бандаж. Карл даже приличия ради не интересовался его здоровьем, ибо ухитрился наладить превосходные отношения с тёткой и кузиной. Он теперь был во всём с ними заодно, и Бетховен ничуть не удивился, обнаружив как-то на столе письмо следующего содержания:

«Мой дорогой брат! Я теперь могу быть полностью спокоен за дальнейшую судьбу Карла. Он привык здесь к спокойной размеренной жизни. По его поведению я вижу, что он охотно остался бы здесь. Напомню, что Бройнинг ожидал его возвращения через две недели, а прошло уже два месяца. Поэтому я полагаю, что до следующего понедельника...»

— Михаэль, скажи своему хозяину, что я хочу с ним поговорить.

Иоганн, переступив порог комнаты, сразу же заявил:

— Я думаю только о Карле.

— Знаю, и потому мы немедленно уезжаем. Собери мои вещи, Михаэль, но сперва сходи к моему племяннику. Иоганн, прикажи запрячь экипаж.

Иоганн гордо вздёрнул плечи и с надменной улыбкой ответил:

— Увы, сегодня я не могу его тебе дать. Он может потребоваться жене.

— Значит, нам придётся ждать до завтра?

— Завтра тоже ничего не получится.

— Так когда же?

Иоганн помолчал немного, а потом написал:

«Почему ты так спешишь с отъездом? Но если не терпится, могу дать только телегу, на которой развозят молоко. Её как раз запрягают. Но едет она не в Креме, поэтому по дороге тебе придётся...»

Бетховен подошёл к заиндевевшему окну. Снаружи мела позёмка, всё вокруг окутал стылый мрак. Он медленно повернулся и, не глядя на брата, тихо сказал:

— Иоганн, я вовсе не хочу тронуть твою душу, ибо здесь всем заправляет твоя жена. Но ведь ты знаешь, что я болен. Сегодня ночью я почти не спал из-за болей в боку и сильного озноба. И ты даже не хочешь дать мне до Кремса закрытый экипаж. А ведь я и зимней одежды с собой не взял.

Он скрючился от нового приступа боли, схватился за бок, потом за живот.

На лице Иоганна не дрогнул ни один мускул. Оно по-прежнему сохраняло упрямое выражение.

Наконец Людвиг выпрямился и произнёс сквозь зубы:

— Ну хорошо, надеюсь, я ничего не должен.

Иоганн молча вскинул пять пальцев на правой руке и два пальца на левой.

— Семь гульденов? За что?

Иоганн показал на груду поленьев у печи.

— Правильно! Извини. Я не хотел тебя обмануть.

Иоганн жестом показал, что готов простить ему эту сумму.

— Нет, Иоганн. — На губах Людвига заиграла ядовитая усмешка. — Жена тебе этого никогда не простит, а я не хочу ставить тебя в неловкое положение. Вот деньги.

Ветер свирепо дул в лицо, нагоняя чёрные облака с их белой круговертью. Кучер в овечьей шубе с трудом угадывался за белой пеленой, лошади фыркали и взбрыкивали, явно не желая выезжать куда-либо в такую погоду. Карл плотнее закутался в полученное от Иоганна одеяло, а Бетховен попытался было укрыться от холода среди бочек с маслом, но они, естественно, ничуть не грели. Ему казалось, что тысячи иголок впиваются в измученное болезнью тело.

По дороге кучер высадил их возле деревенского трактира, где, как выяснилось, крошечная комната для гостей даже не отапливалась. Вид Бетховена крайне встревожил трактирщика.

— Только бы он тут у меня не умер! Он же смертельно болен. Нет, господин, почтовая карета здесь не ездит. Сани дать не могу, поскольку просёлочная дорога очищена от снега. Переночуйте, а утром я, если хотите, дам обычную телегу, но, разумеется, за плату.

Бройнинг, стоя на своём любимом месте у окна, с удовольствием попыхивал трубкой. Зима в этом году началась на удивление рано, и жёлтый цвет заходящего солнца предвещал ещё усиление холодов. Бройнинг проводил равнодушным взглядом въехавшую на площадь телегу и вдруг закричал, как безумный:

— Констанция! Посмотри, кто там свернулся в комок на соломе. Это же Людвиг. Я сейчас же бегу к нему. Констанция, брось всё и тоже иди туда!

Но быстрее всех оказался Пуговица. Он подбежал к телеге и обхватил Бетховена за плечи.

— Обопрись на меня, дядюшка Людвиг.

Подбежавший Бройнинг расплатился с возницей и долго вместе с сыном затаскивал Бетховена на второй этаж. В квартире они тут же опустили его на кресло с высокой спинкой. Глаза Бетховена были закрыты, лицо горело, руки бессильно свисали на пол.

— Дела плохи, — прошептала госпожа Констанция.

Бройнинг согласно кивнул. Внезапно Бетховен открыл глаза и хрипло спросил:

— Я у вас?

— Да.

— А Пуговица здесь?

— Здесь! — Мальчик от усердия даже щёлкнул каблуками.

— Прекрасно, только не уходите. Завтра я уезжаю в Лондон. Решено.

Уже в кровати он ещё раз сбивчиво повторил эти слова и, обращаясь к Пуговице, добавил:

— Завтра я непременно уеду в Лондон. Там я вступлю в Филармоническое общество, навещу господина Штумфа. Хочешь поехать со мной, Пуговица?

— Я сейчас схожу за врачом, дядюшка Людвиг.

— Не нужен мне никакой врач. Я спрашиваю, хочешь поехать со мной?

— Ну конечно, дядюшка Людвиг.

— У тебя, кажется, водобоязнь?

— Да, так мама иногда говорит. А почему вы спрашиваете, дядюшка Людвиг?

— Потому что до Лондона можно добраться только морем, — произнёс Бетховен с заговорщицкой миной. — Мы, Пуговица, поплывём на настоящем парусном корабле. Даже на пароме можно далеко уехать. Не веришь, спроси у моего дедушки.

— У портрета?

— Ну да. Только разговаривай с ним вежливо. Он всё-таки придворный капельмейстер. Мне до него далеко.

Бетховен бессильно свесил голову набок и закрыл глаза.

В другой комнате госпожа Констанция с тревогой сказала мужу:

— Боюсь, у него воспаление лёгких.

— А почему он так разбух? Не дай Бог, у него ещё воспаление брюшины. Герхард, немедленно беги за врачом.

— А кто у дядюшки Людвига врач, папа?

— В последнее время его лечил доктор Браунхофер, но, к сожалению, он очень далеко живёт.

— Я уже одеваюсь, папа.

Вернувшись, Герхард с горестным видом сообщил:

— Он сказал, что так далеко и в такой холод он не поедет. И потом, у него сейчас очень много пациентов.

— Это всё потому, что Людвиг откровенно издевался над всеми своими врачами. — Бройнинг в раздумье пожевал губами. — Попытайся уговорить доктора Штауденгеймера.

На этот раз Герхард вернулся с радостной вестью:

— Он обещал прийти.

— А когда?

— Пока ещё не знает.

Они попеременно всю ночь дежурили у кровати Бетховена. Госпожа Констанция постоянно меняла ему компрессы. Врач так и не пришёл.

Холода сменились оттепелью, под ногами опять захлюпала грязная каша, а затем снова ударил сильный мороз. Вспыхнула эпидемия гриппа, и врачи были загружены сверх всякой меры. На этот раз уговорить кого-нибудь из них прийти к Бетховену отправился Карл, который не только не привёл врача, но и сам не вернулся домой.

Как вскоре выяснилось, Карл, проходя мимо одной из бильярдных, решил ненадолго заглянуть, чтобы проверить, не утратил ли он навыков обращения с кием и шарами из слоновой кости. Но партия затянулась, и он отправил на поиски врача маркера.

Наконец, когда уже были потеряны целых три дня, Хольц привёл профессора Вавруха из Гражданского госпиталя. Этот маленький человечек в пенсне на большом мясистом носу пользовался репутацией чудака. Он заранее приготовил письменное обращение к Бетховену. На обширном листе бумаги большими чёрными буквами было написано:

«Я профессор Ваврух, и, уж если вы попали ко мне в руки, считайте, что всё уже позади. Я сам большой любитель музыки, играю на виолончели и контрабасе и готов помочь коллеге».

В воспалённых глазах Бетховена вспыхнули огоньки недоверия. Ваврух послушал сердце, потом постучал по грудной клетке, проверяя лёгкие, и недовольно посмотрел на Бройнинга. Но тут же, почувствовав на себе взгляд Бетховена, засиял, вытащил из своей сумки какой-то порошок, насыпал его в стакан с водой и тщательно размешал.

— Вот выпейте. Горько? Ну ничего, ничего.

Затем он написал:

«Наш пациент должен немного поспать. Не беспокойте его. Я ещё загляну сюда».

В коридоре он заявил Бройнингу:

— Передайте мои комплименты вашей очаровательной супруге. Это ведь она делала ему компрессы? У него обширное воспаление лёгких.

— А есть опасность для жизни?

— Мы, несчастные, всегда подвергаем свою жизнь опасности. В момент рождения можно задохнуться. Вообще чем дольше живёшь, тем ближе к смерти. Я, например, сейчас могу сломать себе шею.

Длинную тираду Ваврух неожиданно закончил громким хихиканьем, а на вопрос о причинах такого сильного разбухания тела Бетховена небрежно отмахнулся: дескать, даже не стоит обращать внимания на такие пустяки.

Бройнинг вернулся в спальню и тут же отвернул голову. Он не мог смотреть на корчившегося от боли Бетховена.

— Кого вы мне привели? Это же шут гороховый! Где Мальфатти? Приведите мне Мальфатти!

Бройнинг уже говорил с этим воистину лучшим врачом Вены, но между ним и Бетховеном что-то произошло, и с тех пор Мальфатти преисполнился лютой ненавистью к композитору.

— Я сейчас схожу к нему.

— Только скорее, Стефан, умоляю, скорее!

В соседней комнате Шиндлер, показывая на лежащий на столе небольшой свёрток, допытывался у Карла:

— Как это попало сюда?

— Доставил советник посольства господин фон Вернхарард.

— Это неправда, господин ван Бетховен. Господин надворный советник был здесь, но маэстро спал, и я не стал у него ничего брать. Господин надворный советник проявил желание прийти сюда ещё раз. Я что-то не припомню свой визит в посольство Пруссии.

— Зато я там был.

— С какой целью, позвольте узнать?

— А вам не кажется, что вы слишком вмешиваетесь в дела нашей семьи? — негодующе повысил голос Карл. — По-моему, это я племянник Людвига ван Бетховена, а не вы. Я хотел доставить дяде радость. Может быть, благодарственное письмо короля Пруссии и содержимое свёртка поспособствует его скорейшему выздоровлению.

Утром профессор Ваврух, осмотрев больного, сделался мрачнее тучи. На его лице было ясно написано, что состояние Бетховена безнадёжно. Ваврух даже высказал предположение, что он вряд ли доживёт до вечера.

На следующий день Герхард, даже не сняв ранца, вбежал в кухню.

— Мама, дядюшка Людвиг очень зол на тебя, ибо ты заставляешь его голодать. Он хочет супа и мяса, которое собирается приправить листиком из лаврового венка.

— Какого венка?

— Я рассказал ему, что все, кроме тебя, уже считают его покойником. Теперь он надеется, что вы заказали к его похоронам хоть один лавровый венок. Ну хорошо, мама, давай покорми его, он голоден как волк.

— Я сейчас отнесу тарелку мясного бульона! — обрадованно воскликнула госпожа Констанция.

В «Доме Чёрных испанцев» она застала также Вавруха. Профессор непрестанно морщил узкий лоб, низко заросший чёрными густыми волосами.

— Ну надо же, мы думали, он умирает, а это, оказывается, был лишь кризис. Сейчас я ухожу и приду завтра утром.

Пришедший вскоре Бройнинг долго с удовольствием смотрел, как Людвиг ест суп, а потом приказал Карлу принести письмо и свёрток.

— Что это?

— Сюрприз, — выдержав многозначительную паузу, заявил Бройнинг. — Оденься и посмотри сам. Подожди, я разрежу конверт, а Карл вскроет посылку.

На изящной, украшенной короной бумаге было написано:

«Композитору Людвигу ван Бетховену.

Мне было очень приятно получить от композитора, чьи произведения пользуются огромной известностью, одно из его сочинений. В знак благодарности я посылаю вам кольцо с бриллиантом.

Берлин, 25 ноября 1826 года.

Фридрих-Вильгельм».

— Слишком канцелярский стиль, не так ли? — Бетховен повертел в пальцах письмо. — Так обычно монархи разговаривают со своими подданными. Ты пророчествовал, что меня наградят орденом, дорогой Стефан, но король решил обойтись кольцом с бриллиантом. Думаю, что егеря, который выведет короля на крупного оленя, он наградит точно так же. А уж за двух оленей наверняка полагается орден. — Он открыл коробочку и близоруко сощурился. — Я не слишком разбираюсь в украшениях. Стефан или, нет, лучше вы, госпожа Констанция, посмотрите, пожалуйста.

— А по-моему, красных бриллиантов не бывает, — неуверенно произнёс Стефан, глядя на отливающий красным цветом камень.

— Это не бриллиант и, уж если быть до конца честным, отнюдь не королевский подарок. — По лицу госпожи Констанции пробежала тень. — Обычное кольцо с рубином, правда, довольно милое.

— Карл, дай мне бумагу, перо и чернила. — Лицо Бетховена пошло багровыми пятнами. — Мы сейчас напишем прусскому послу. Нет, мы отправим письмо прямо королю и вернём ему его подарок. Я посвятил едва ли не лучшее своё сочинение, а он...

— Только не волнуйтесь. — Госпожа Констанция положила ладонь на его лоб. Бетховен лёг, но тут же вновь приподнялся в постели.

— Прикосновение руки твоей жены — вот истинно королевский подарок. Он дорогого стоит.

Шиндлер, незаметно вошедший в комнату и какое-то время молча прислушивавшийся к разговору, теперь счёл нужным вмешаться:

— Скажите, госпожа советница, во сколько раз бриллиант ценнее рубина?

— Ну, раза в три-четыре, господин Шиндлер.

— Вот как? — Карл алчно провёл языком по внезапно пересохшим губам. — Может быть, произошла путаница?

— Господин ван Бетховен, — взгляд Шиндлера, словно кинжал, пронзил Карла, — о путанице даже речи быть не может. Если прусский король пишет: «кольцо с бриллиантом», — значит, так оно и есть.

— Хольц?.. — Карл от ужаса даже вытаращил глаза.

— Вы же знаете, Карл, что я не слишком хорошо отношусь к господину Хольцу, но, к моему глубокому сожалению, его здесь не было.

— Это как понимать?

— Я бы не позволил ему так быстро бросить в печь обёрточную бумагу с королевским гербом.

— Вы полагаете, что это сделал я? Ну если только случайно, по рассеянности.

Шиндлер, не отвечая, захлопнул за собой дверь.

Профессор Ваврух не уставал поражаться непреклонной воле Бетховена. Он не позволил болезни сломить себя. Когда же через несколько дней профессор пришёл к Бетховену с очередным визитом, то, к немалому своему удивлению, застал его вернувшимся с прогулки. А ведь он позволил ему лишь вставать с кровати.

— Вы что, с ума сошли?

— Ну почему же. Просто обожаю ходить по свежему снегу. Кажусь сам себе первооткрывателем новых земель.

— Выходит, я больше не нужен?

— Уважаемый господин профессор, признаюсь, я вообще-то не слишком высокого мнения о врачах, но вас я всегда встречу с распростёртыми объятиями. Может быть, завтра заглянете ко мне на чашку кофе? Я всегда расходую на чашку шестьдесят зёрен. Вот увидите, вам моё лекарство понравится.

— С удовольствием. А во сколько?

— Часа в три.

Однако на следующий день, едва колокола пробили двенадцать часов, в Гражданском госпитале к Вавруху подошла сестра и сказала:

— Господин профессор, на улице вас ждёт мальчик по имени Герхард фон Бройнинг.

— Что ему нужно?

— Не знаю. Но он очень взволнован.

По бледному, исхудалому лицу Герхарда текли слёзы.

— Господин профессор, дядюшка Людвиг... Пойдёмте скорее.

— Кто? Господин ван Бетховен?

— Умоляю вас, пойдёмте скорее.

В квартире Бетховена Вавруха поразило оплывшее пожелтевшее лицо больного с дряблыми отёчными мешками под глазами.

— Ещё вчера он выглядел вполне здоровым. — Профессор несколько ошалело взглянул на Бройнинга. — Что же довело его до такого состояния?

— Не знаю, — с горьким сожалением ответил Бройнинг. — По словам Людвига, его всю ночь рвало, потом он упал. Соседи, услышав шум, прибежали, положили его на кровать и сообщили нам.

— А кто был с ним?

— Не знаю. Мы думаем, что Карл...

— Его племянник? И где же он сейчас?

— Постель не тронута. Подождите, а это что такое, Констанция? — Он показал на приставной столик. — Триста гульденов и квитанция, выданная придворным ювелиром за проданное кольцо с рубином.

— Придворный ювелир? — Герхард мрачно потупился. — Значит, я прав. Это дядюшка Людвиг вчера вечером выходил из дома.

— Да, у тебя хорошие глаза, малыш. — Госпожа Констанция провела рукой по волосам сына.

— Выпейте вот это. — Профессор Ваврух накапал лекарство в стакан и протянул его Бетховену. Тот нервно затряс головой.

— Мне уже ничто не поможет.

— Дайте мне стакан и пропустите меня к нему, господин профессор, — решительно заявила госпожа Констанция и присела на край кровати.

Бетховен безропотно подчинился ей и, поморщившись, процедил сквозь зубы:

— До чего ж горькое, но из таких чистых рук я что угодно приму. Вы... вы ангел.

Он сомкнул отяжелевшие веки. Бройнинг поднял его бессильно свисавшую руку и, приглушив голос, спросил:

— Опять воспаление лёгких?

— Нет, господин советник, проявились признаки водянки и... и... — Ваврух всплеснул руками, — и печень. Поэтому у него пожелтела кожа.

Болезнь, словно пламя, пожирала его тело, и теперь он сравнивал себя со срубленным деревом. Однако в нём по-прежнему жила неистребимая любовь к злым, оскорбительным шуткам. Когда в дверях спальни появился Шуппанциг, Бетховен сделал вид, что из-за полного упадка сил не узнает его.

— Как... ваше... имя? — слабым голосом спросил он.

— Шуппанциг, — ответил его старый знакомый, по привычке тщательно артикулируя каждый слог.

— Шуппанциг... Шуппанциг, — после довольно долгого раздумья повторил Бетховен. — Кажется, припоминаю. Был такой третьестепенный скрипач, играл во дворце Разумовского. Квартеты в его исполнении никогда не имели успеха.

— А всё потому, что они были написаны неким Людвигом ван Бетховеном, — успешно парировал Шуппанциг.

После него появился Герхард с двумя тяжёлыми посылками в руках. Он снял варежки, подул на замерзшие пальцы и пробормотал что-то невнятное.

— Что ты сказал, Ариэль?

— Это стоит гульден, синьор.

— Возьми два. Ты знаешь, где лежат деньги. Твои старания стоят дороже.

— Два много, дядюшка Людвиг. И потом, я пошутил.

— Бери, бери и давай вскрывай посылки.

Едва Герхард собрался разорвать бечёвку, как в дверях появился профессор Ваврух в сопровождении какого-то незнакомца. Профессор сразу же написал на принесённом им листке бумаги:

«Это доктор Зейберт, главный хирург Общей больницы».

Сама импозантная внешность доктора Зейберта должна была внушить больному уверенность в благополучном исходе операции. Он протёр руки щёткой и небрежно бросил через плечо:

— Будем делать анестезию, господин Ваврух?

Профессор быстро написал:

«Желаете, чтобы вас оперировали под наркозом? Может, использовать корень мандрагоры?»

— Нет, не нужно.

Доктор Зейберт согласно кивнул и взял скальпель, а профессор Ваврух начал протирать раздувшееся тело Бетховена едко пахнущей эссенцией.

— Отвлеките его на минуту, господин Ваврух, — тихо проговорил Зейберт, почти не разжимая губ.

Профессор тут же принялся размахивать руками, словно марионетка, и что-то такое говорить Бетховену, который вдруг коротко вскрикнул и скорчился от боли. Зейберт тут же наклонился к нему и доброжелательно улыбнулся:

— Всё уже позади.

Из надрезанного живота Бетховена в стоящий на полу сосуд стекала мутная струя.

— Вы просто второй Моисей, доктор. Он, как известно, ударил о скалу, и из неё потекла вода.

— Похоже, у нашего пациента вообще нет нервов. — Зейберт на мгновение перевёл взгляд на Вавруха.

— Да, наверное. Но вода течёт и течёт.

Лишь через час Герхарда снова впустили в комнату. Профессор Ваврух положил ему руки на плечи:

— Запомни, мальчик, дядюшке Людвигу пока можно давать только миндальное молоко. И передай своей уважаемой маме мои наилучшие пожелания.

После ухода врачей Бетховен отмахнулся от вопросов Герхарда и попросил его немедленно вскрыть посылки. Мальчик выполнил его пожелание и не мог скрыть своего разочарования.

— Тут только сорок томов и ноты.

— Дай мне один из томов.

— Пожалуйста, но вообще-то из Лондона могли прислать что-нибудь получше.

— Ах, так это посылка от фабриканта арф Штумфа. Ты дурачок, Пуговица. Роскошное издание произведений Генделя. — Бетховен бессильно откинулся на подушки. — Забери том, Пуговица. Мне пока тяжело его держать.

Наступление 1827 года было, как обычно, торжественно отмечено колокольным звоном. В новогоднюю ночь Герхарду разрешили гулять до утра, и он, заметив свет в окне квартиры любимого дядюшки Людвига, быстро поднялся и осторожно открыл дверь спальни.

Больной сидел в кровати, держа в одной руке раскрытый том сочинений Генделя, а другой отбивая такт.

Заметив мальчика, Бетховен замер, и на стену легла огромная тень от его ладони, создавая ощущение, что её обладатель кому-то грозит или заклинает духов.

— Запомни, Герхард, Гендель — непостижимый гений, мне у него ещё многому можно было бы поучиться, и всё же... — тут в его глазах заплясали лукавые огоньки, — и всё же я хотел бы написать ораторию «Саул и Давид», чтобы посостязаться с ним. И я непременно напишу её, может быть, даже раньше Десятой симфонии. В ней я прославлю нас обоих. Ведь я Саул, а ты, Пуговица. — Давид.

— С Новым годом, господин Саул, — радостно выдохнул Герхард.

— Как, уже Новый год?

— Давно...

— Я даже не слышал колокольного звона. А салют был?

Герхард несколько раз кивнул, не сводя с лица Бетховена восторженного взгляда.

— Ну тогда с Новым годом, Ариэль. Как в школе? По-прежнему одни хорошие отметки?

— Да что школа!.. — Герхард положил руку на плечо Бетховена. — Главное, чтобы ты выздоровел, дядюшка Людвиг. Смотри, какую новинку я тебе принёс. Отрывной календарь. — Он перелистнул большим пальцем несколько листков. — В один из этих дней ты непременно выздоровеешь. Давай выберем месяц. Может быть, в январе?

— Слишком рано, Пуговица. Да, я забыл спросить, как здоровье папы?

— Уже лучше. Тогда в феврале...

Бетховен забрал у него календарь и начал сам листать его.

— Чёрные и красные дни, — задумчиво пробормотал он. — В основном, правда, чёрные, и становится жутко, когда понимаешь, что один из этих дней, которые так похожи друг на друга и отличаются только датами, станет...

— О чём ты, дядюшка Людвиг?

— Очень хорошо, что мы, люди, ничего не знаем. — Бетховен доверительно придвинулся к юному другу. — Давай не будем заниматься... чёрной магией.

В начале января Карл отбыл в свой полк в Иглау. Сразу же после его отъезда Бетховен попросил Герхарда отнести отцу письмо, на которое ожидал немедленного ответа.

«Его благородию господину доктору права фон Баху

Вена, среда, 3 января, год 1827

Уважаемый друг!

Перед смертью я объявляю любимого племянника Карла ван Бетховена единственным наследником своего имущества, состоящего в основном из семи банковских акций. Все обнаруженные у меня наличные деньги также следует передать ему.

Я назначаю вас своим душеприказчиком и прошу представить интересы моего племянника перед его опекуном, членом Придворного Военного совета Бройнингом. Храни вас Бог. Примите искреннюю благодарность за любовь и дружбу, которые вы неоднократно доказывали делом.

Людвиг ван Бетховен».

Бройнинг в изнеможении откинулся на подушку. Госпожа Констанция вошла в спальню и начала раскладывать в шкафу свежее бельё.

— Что тебя так тревожит, Стефан?

— Поведение Людвига. Он составил завещание и назначил... назначил Карла своим единственным наследником.

— Ты же знаешь, как он упрям. Вспомни хотя бы историю с кольцом. Надел на глаза шоры, чтобы не видеть, каков истинный облик Карла. Этот субъект мне чрезвычайно неприятен и всё же...

— И всё же я должен высказать ему своё мнение относительно завещания. — Бройнинг закрыл глаза, потом приоткрыл их опять. — Будь любезна, принеси мне в кровать бумагу, перо и чернила.

— Меня сейчас другое тревожит. Ваврух мне, честно говоря, не очень нравится. Поэтому выздоравливай скорей и сходи ещё раз к доктору Мальфатти. Или, может, мне самой явиться в логово льва?

— Вообще-то было бы неплохо...

— Тогда пиши ответ, а я не буду тебе мешать.

Прочтя написанное в весьма корректном тоне и содержащее достаточно осторожную, но всё же отрицательную характеристику Карла ответное письмо Бройнинга, Бетховен насупился и надолго застыл в тяжком раздумье. Наконец он решительно тряхнул головой и позвал Герхарда.

— Да, дядюшка Людвиг.

— Дай мне печать и сургуч, потом зажги свет и, когда я закончу, отнеси это письмо доктору Баху.

— Я — госпожа фон Бройнинг.

— Прошу садиться, милостивая государыня. — Доктор Мальфатти с поклоном показал на стул. — Чем могу служить? Хотя, полагаю, мой вопрос излишен.

— Речь идёт о господине ван Бетховене.

— Весьма сожалею, милостивая государыня, — аристократическое, чеканного профиля лицо врача приняло непроницаемое выражение, — но здесь совершенно безнадёжный случай. Могу лишь повторить сказанное мной вашему супругу: господин ван Бетховен — превосходный знаток гармонии и потому должен прекрасно знать, что у меня с коллегами должны быть гармоничные отношения. Я не могу вмешиваться в их дела.

— Господин Мальфатти, — непринуждённо улыбнулась госпожа Констанция, — ваши слова о гармонии звучат весьма убедительно, но я уже их слышала от своего мужа и знаю, что это просто отговорка. И я обращаюсь к вам вовсе не потому, что вы самый модный, самый знаменитый врач в Вене. У господина ван Бетховена, конечно, очень сложный характер. Человек он тяжёлый....

— Об этом можно догадаться, даже не зная его близко, — мимоходом заметил Мальфатти.

— Но сейчас он в крайне бедственном положении. Через полчаса должен состояться врачебный консилиум.

— В составе моих коллег Вавруха, Штауденгеймера и Зейберта?

— Да, но вам он доверяет гораздо больше.

— Вы так полагаете? — Мальфатти взглянул на неё с откровенной издёвкой. — Я вообще-то быстро забываю обиды, а на мелочи просто не обращаю внимания, но здесь... Он так тогда доверял мне, что обозвал полным невеждой, послал к чёрту и потребовал, чтобы я больше не появлялся в его доме.

— Узнаю Бетховена. — Госпожа Констанция опустила глаза, а когда подняла их, взгляд её стал холодным и острым. — Господин Мальфатти, как врач вы, безусловно, умеете держать себя в руках и потому сумеете спокойно выслушать мои слова. Господин ван Бетховен просит у вас прощения. Он даже лично готов извиниться перед вами.

— Что?..

— Да, вы не ослышались. Не хочу хвастаться, но именно я побудила его чистосердечно раскаяться в своём поведении.

— Никогда бы не поверил. — Мальфатти даже округлил глаза от удивления. — Заставить Бетховена делать что-либо против его воли...

— Так вы идёте?

— Мне не остаётся ничего другого, — незамедлительно отреагировал Мальфатти. — И потом, мне самому хочется посмотреть на это великое чудо преображения. Такое ведь происходит не каждый день.

Состояние бывшего пациента сразу же привело Мальфатти в ужас, но он превосходно владел собой. С невозмутимой миной наклонился к Бетховену и медленно, словно читая по складам, спросил:

— Что скажете?

— Вы видите перед собой старого осла, доктор, — растроганно ответил Бетховен.

— Зоология не по моей части, — иронически сказал Мальфатти.

Из-за спин вышедших из соседней комнаты врачей неожиданно появилась фигура Иоганна, который незамедлительно выпалил:

— Я — землевладелец Иоганн ван Бетховен. Получив известие о...

— Прошу не мешать мне обследовать пациента, — резко оборвал его Мальфатти и, присев на кровать, спросил: — Как его сердце?

— Хорошо, — ответил Ваврух.

— Это радует. Давайте посмотрим лёгкие... А почему там затемнение?

— Он перенёс двухстороннее воспаление лёгких, — испуганно встрепенулся Ваврух.

— Но сейчас главное — печень. Она у него сильно уменьшилась в размерах.

— Так, давайте положим нашего дорогого пациента поудобнее. — Мальфатти осторожно ощупал живот, ни один мускул не дрогнул на его лице. — Что вы ему прописали, коллега Ваврух?

— Миндальное молоко.

— А из лекарств?

— Вон там капли и порошки.

Мальфатти взял с приставного столика флакон, повертел его перед глазами и осторожно поставил обратно.

— Нужно немедленно сделать вторую пункцию. Приготовьте инструменты, коллега Зейберт.

— Наш консилиум именно так и решил.

— Рад, что наши мнения совпадают, господа.

После второй операции из живота Бетховена вытекло гораздо больше воды. Мальфатти немедленно попросил госпожу Констанцию зайти в комнату.

— Значит, так, милостивая государыня, я знаю, вы любите баловать нашего известного своим буйным нравом пациента разного рода деликатесами. Но сейчас ему можно только тарелку супа, немного обезжиренного мяса или рыбы...

— Я поняла.

— Что же касается лекарств, дорогой коллега Ваврух, то я хотел бы полностью заменить их.

— Вы сомневаетесь в моих знаниях, коллега Мальфатти?

— Ну почему же. Просто перемена всегда идёт на пользу. Не дай Бог, организм пациента привыкнет к чрезмерным дозировкам или у него выработается иммунитет... — Неприятные для коллег слова Мальфатти произносил таким тоном и с такой любезной улыбкой, что обидеться на него было просто невозможно. — Так, господин ван Бетховен, я прописываю вам пунш со льдом, мороженое, крем или фрукты с пуншем. Только не переусердствуйте, мой друг, а то ещё сопьётесь.

— Не беспокойтесь, господин доктор.

— Может быть, стоит попробовать дигиталис? — решился наконец напомнить о себе Иоганн ван Бетховен.

— А зачем? Дигиталис — это сердечные капли, а сердце у вашего брата — как у слона.

— Я ведь был аптекарем, господин доктор.

— Смутно припоминаю. — Кожа на лбу Мальфатти собралась в мелкие складки. — И что дальше?

— Дигиталис обладает различными полезными свойствами, — продолжал упрямо настаивать на своём Иоганн. — Один землевладелец даже вылечился им от ревматизма.

— А вашего брата он может загнать в могилу, — сурово сдвинул брови Мальфатти. — Не забывайте, что у него больная печень и водянка. И вообще богатые землевладельцы и бедные композиторы болеют по-разному.

Болезнь длилась уже третий месяц, и это время казалось Бетховену годами бесконечных мук и страданий.

В один из дней Мальфатти, стоя у постели, написал:

«Попробуем новое средство. Это ванна из сенной трухи. Правда, ваш брат наотрез отказался дать нам сена. Он по-прежнему настаивает на дигиталисе. Заодно добавим берёзовый кустарничек. Я уже убедился, что принимаемые прежде лекарства отравили ваш организм. Вам нужно хорошенько пропотеть. Согласны?»

Бетховен вяло кивнул. Пришедшие с Мальфатти два больничных служителя подогрели в кухне воду и, когда она закипела, наполнили ею стоящий в ванной чан и положили в него мелко нарубленный берёзовый кустарник. Затем они посадили на доску пациента, предварительно закутав его в простыню.

Через какое-то время Мальфатти пощупал простыню и удивлённо воскликнул:

— Но вы совершенно не потеете!

Сидевший с безучастным видом Бетховен вдруг начал медленно клониться вперёд.

В постели Мальфатти обследовал его и мрачно констатировал:

— Очень странно. Произошло нечто странное. Вопреки всему его тело впитало в себя водные пары.

Очнувшись, Бетховен почувствовал сильную слабость. Стоявший рядом с кроватью профессор Ваврух широким жестом показал на окно:

— Весеннее солнце! Весна станет вашим лучшим врачом!

Больной покачал головой с видом человека, пришедшего к окончательному и неоспоримому выводу:

— Это конец... До весны я не доживу.

Ещё через два часа он начал беспокойно оглядываться по сторонам:

— Где Шиндлер? Где мой дорогой Шиндлер?

— Хочешь, я его тебе заменю? — в комнату, неслышно ступая, вошёл Бройнинг.

— Лучше бы, конечно, Шиндлер, но если хочешь... Мне нужно срочно надиктовать письмо. Господину Штумфу в Лондон. Я ещё не отблагодарил его за великолепный подарок. Могу я... начинать?

— Пожалуйста.

— Какое сегодня число?

— Восьмое февраля двадцать седьмого года.

— Сколько же мне осталось жить?.. Но чувствую, скоро...

— Людвиг!..

— Пиши, Стефан: «Дорогой друг! Присланное вами собрание сочинений Генделя — воистину королевский подарок! Перо моё не в состоянии описать радость, которую он мне доставил. К сожалению, начиная с третьего декабря я не встаю с постели, куда меня загнала проклятая водянка. Я жил исключительно с доходов от моих произведений, а теперь уже три с половиной месяца не могу написать даже ноты». Абзац. Есть смысл в моём послании, Стефан?

— Разумеется.

— Тогда давай дальше: «Поскольку исцеления пока не предвидится, а из оставшихся у меня после арендной платы за квартиру нескольких сотен гульденов нужно платить ещё врачам...»

Бетховен запнулся. Бройнинг сдвинул брови и терпеливо ждал продолжения.

— «Я вспомнил, что несколько лет назад собирался порадовать Филармоническое общество своим концертом. Хорошо бы, они теперь пошли мне навстречу. Это спасло бы меня от крайней нужды. И если вы, дорогой друг, согласны способствовать достижению этой цели, то договоритесь с господином Смартом. Мохелесу также будет отправлено письмо. Надеюсь, вы вместе сможете для меня кое-что сделать. Примите мои наилучшие пожелания. С уважением ваш...» Дай мне письмо на подпись, Стефан.

— Ты не должен его отправлять, Людвиг, — после некоторого молчания осторожно проговорил Бройнинг. — У тебя ещё есть семь акций.

— Правильно, это трофей, доставшийся мне после «Битвы при Виттории». Но он мне уже не принадлежит.

— Во всяком случае, это не письмо, а... а выпрашивание милости. У человека должно быть чувство стыда.

— Я правильно прочитал по твоим губам, — коротко и зло хохотнул Бетховен. — Ты сказал «чувство стыда».?

— Да, Людвиг.

— Это пусть венская публика испытывает чувство стыда по отношению ко мне. Вспомни, сколько я написал и как я живу? А ведь я отнюдь не бросал деньги на ветер, а тратил их исключительно на поездки на воды. А теперь посмотри на мою квартиру. Убогая — это ещё мягко сказано. Разве я пил, играл в карты или бильярд? Можешь, конечно, назвать меня непрактичным человеком, но...

— Людвиг, не волнуйся...

— Стефан, я всю жизнь был бедолагой, развлекал игрой на фортепьяно князей и графов, давал уроки бездарным ученикам и работал, работал как вол... А в результате под конец жизни я даже не могу заплатить моим врачам. Стефан...

— Да?..

— Подойди ещё ближе и подыми руку. Так, ты ведь знаешь, где спрятаны акции. Даже Шиндлер этого не знает! А теперь, Стефан, поклянись, что ты никому ничего не скажешь! И на мою могилу пусть и крейцера не потратят, даже если меня, подобно Моцарту, как паршивую собаку, похоронят в общей могиле на кладбище для бедных. Клянись, Стефан!

— Я хоть раздавал тебе повод усомниться в моих дружеских чувствах? — глухо спросил Бройнинг.

— Спасибо тебе огромное, Стефан... Может быть, англичане окажутся великодушнее и добрее.

На этот раз разрез на животе очень сильно болел, так как произошло воспаление ткани. И снова обильно вытекала жидкость, а в соседней комнате врачи опять устроили консилиум.

Они совещались, а вода из торчащей в разрезе канюлы уже стекала с кровати на коврик и пол.

Наконец они вышли, успев, правда, дружно сделать вид, что ничего не происходит и состояние больного не внушает никаких опасений.

Увидев Шиндлера, он тут же произнёс запомнившуюся ему ещё в Бонне латинскую цитату:

— Plaudite, amici, comedia finita est!

Рукоплещите, друзья, комедия окончена!

Шиндлер на мгновение остановился и искоса взглянул на Бетховена. Comedia finita est? Нет, нет, конечно, маэстро имел в виду торжественный выход врачей из спальни. Действительно, они чем-то напоминали публику, чинно покидающую зрительный зал после окончания спектакля. Бетховен же никак не мог догадаться, что врачи отказались от дальнейших попыток спасти его жизнь.

В полдень в спальню ворвался Герхард, радостно размахивая письмом:

— Надеюсь, я принёс тебе отрадную весть, дядюшка Людвиг. Это письмо из Лондона от господина Мохелеса.

Бетховен вскрыл конверт, надел очки и попытался прочесть письмо, но потом устало зажмурился и опёрся на локоть.

— Прочтите, Шиндлер. У меня глаза словно заволокло туманной пеленой.

— Господин Шиндлер ушёл, но мама в кухне.

Тут в комнату вошла госпожа Констанция с подносом в руках. Она пробежала глазами строки письма и обратилась к сыну:

— Теперь, Герхард, скажи чётко и внятно: Лондонское филармоническое общество посылает ему сто фунтов. Они уже могут быть здесь в отделении банка Ротшильда. Их можно снять полностью или частично в любое время.

Выслушав Герхарда, Бетховен судорожно дёрнулся и тут же скрючился от боли.

— Ариэль! Ты теперь должен быть Ариэлем, Пуговица! Хочешь оказать мне любезность? Отделение банка ещё открыто?

— All right, Sir. Уже бегу.

— Только сними всю сумму. Боюсь, что иначе эта тысяча гульденов — как и всё в моей жизни — улетучится.

Герхард пулей вылетел из спальни. Бетховен жадно хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Отдышавшись, он смущённо пробормотал:

— Только не считайте меня алчным, госпожа Констанция. Так редко к тебе проявляют сочувствие... А какое сегодня число?

— Восемнадцатое марта. — Констанция поднесла к его лицу календарь.

— Очень хорошо. Листок мы не будем вырывать, ибо этот день — один из счастливейших в моей жизни.

Прошло уже двадцать пять минут...

Наконец Пуговица вернулся, и по движению его губ Бетховен угадал, что мальчик насвистывает какую-то грустную мелодию. Но лицо его выражало неподдельную радость.

— Извини, дядюшка Людвиг, но моей вины здесь нет. — Он приложил руку к сердцу. — Папа ползёт как черепаха. Я встретил его по дороге и попросил пойти со мной. Конечно, члену Придворного Военного совета тут же выдали деньги. Я бы их вряд ли получил.

— Ну, Герхард, совсем ты меня уморил. — В комнату, шумно отдуваясь, вошёл Стефан Бройнинг. — Бегаешь прямо как борзая. Вот твои деньги, Людвиг.

Он положил на кровать пачку банкнот.

— Убери их, Стефан. Я хочу встать и сесть за работу.

— Чего ты хочешь?

— Я просто хочу отблагодарить Филармоническое общество. Англичане, а не венцы оценили меня по достоинству, и я хочу написать для них Десятую симфонию.

— Похоже, наш пациент начал поправляться. — На пороге неожиданно появился Мальфатти и с загадочной улыбкой посмотрел на Бетховена.

— Радостное известие почти исцелило меня. И теперь я... теперь я хочу встать и начать работать.

С этими словами он тяжело осел на подушки.

— Я принёс лекарство, которое быстро восстановит ваши силы. — Он накапал из маленького флакона несколько капель в стакан с водой и метнул из-под полуопущенных век острый как бритва взгляд в сторону Бройнинга. — Мне нужно с вами поговорить, господин советник.

В соседней комнате Мальфатти сбросил с лица улыбку и каким-то приглушённым, тусклым голосом сказал:

— Он сейчас уснёт. Налицо признаки агонии. Естественно, точного дня и часа я не знаю и боюсь, что при таком здоровом, как у циклопа, сердце агония может затянуться. Я бы уже сейчас начал подготовку к соборованию.

— Боже мой. — Бройнинг судорожно вцепился в спинку стула. — Он давно так не радовался, сообщение из Лондона пробудило в нём волю к жизни. За что, за что?..

— Вы, наверное, вспомнили известное изречение Гёте, — внезапно спокойно, словно речь шла о каком-то пустяке, произнёс Мальфатти. — «Ещё никто не умер, не дав предварительно согласия на свою смерть». Увы, эти в высшей степени глубокомысленные слова следует воспринимать cum grano salis. На самом деле смерть забирает всех, кого она выбрала, не спрашивая их согласия.

— Господин доктор Мальфатти...

— Понятно. Вы надеетесь, что я ошибся. — Он пристально взглянул на Бройнинга и задумчиво постучал пальцами по подлокотнику. — Вы же знаете, что господин ван Бетховен когда-то выгнал меня из своего дома, обозвав полным невеждой и шарлатаном?..

— Да, мне жена рассказывала.

— Поверьте мне, господин советник, я был бы счастлив, если бы его слова сегодня подтвердились.

Это произошло через несколько дней.

Как только Бройнинг услышал шуршание и шелест в спальне, он немедленно вошёл туда, держа в вытянутой руке картонную табличку, на которой крупными буквами было написано:

«А la bonne hcure, Людвиг. Оказывается, ты можешь спать как сурок! Ты проспал больше двух суток! Как ты себя чувствуешь?»

За это время его друг настолько изменился, что потрясённый Бройнинг чуть не выронил табличку. На нездоровом, желтовато-красного цвета лице появилось какое-то странное выражение. Казалось, Бетховен наконец-то нашёл ответ на давно мучивший его вопрос, но никак не решается смириться с ним. Глубоко запавшие чёрные глаза, словно паутиной, были оплетены тёмными тенями, а оспины на лбу превратились в маленькие бугорки. Рассыпавшиеся по подушке всклокоченные седые волосы напоминали каменную осыпь, а голос, вроде бы тихий и безжизненный, тем не менее поражал силой.

— Извини за беспокойство, Стефан, но у меня во рту всё пересохло.

— Ничего, у нас есть хорошее средство. — Бройнинг показал на несколько бутылок, стоявших на столике возле кровати. — Помнишь, ты в Майнце заказывал у Шотта вино. Первые бутылки только что доставлены специальной каретой.

— Слишком поздно.

— О чём ты? Почему поздно?

Тут больной увидел Мальфатти и Герхарда и захотел сделать им приятное:

— Потому, что за это время мои вкусовые пристрастия сильно изменились. Сейчас я хочу пунш со льдом.

— Принести тебе стакан из кондитерской, дядюшка Людвиг?

— Можно даже два, — милостиво разрешил Мальфатти.

Бройнинг удивлённо взглянул на него, но ничего не сказал и склонился над беспокойно заворочавшимся в постели Бетховеном.

— Я жду, когда же, наконец... наконец, зацокают копыта и подъедет экипаж, но его никто не увидит, кроме... кроме...

Он склонил голову набок и с изумлением почувствовал, что к нему снова вернулся слух и теперь он слышит до боли знакомые голоса.

Комнату вдруг как бы заволокло паром, сквозь который смутно наметились и потом стали всё более явственными очертания известных ему людей. Он вдруг услышал хруст засохшего пряника в зубах Элеоноры и увидел её милое личико. Она наморщила нос и, не переставая жевать, чуть жеманно сказала: «Симфонии я ставлю не слишком высоко, но буду очень рада, если ты однажды напишешь увертюру и особенно если вдруг станешь таким же знаменитым, как господин Монсиньи».

Элеонора скрылась в клубах пара, помахав на прощанье рукой, а её место занял не перестававший кланяться князь Лихновски, умерший три или четыре года тому назад. Сама комната превратилась в театральный зал, где состоялась премьера его Пятой и Шестой симфоний. Он был пуст и напоминал чью-то огромную пасть с бесчисленным количеством кресел вместо зубов. Внезапно он заполнился зрителями. Среди них Бетховен узнал Сальери и многих других своих недоброжелателей. Они бешено аплодировали, а сменивший покойного князя незнакомец выкрикивал одни и те же слова: «Плачу крейцер, если музыканты перестанут играть эту губительную для нравов симфонию». Потом все они куда-то исчезли или утонули в сверкающих на солнце водах Рейна. А может, это была совсем другая река или даже океан, разделявший континент. Несмотря на огромное пространство, Бетховен отчётливо видел оба берега. На одном женщина и девочка держали в руках развевающиеся на ветру платки, возле другого покачивался паром, и паромщик уже подал ему, Бетховену, знак...

Но каким же образом через океан вдруг оказался перекинут мост, взметнувшийся до самого неба? По нему устремились вперёд толпы народа. Что по сравнению с этим мостом жалкий дощатый настил под Арколе, где началась карьера маленького капрала. Возложив на себя императорскую корону, он полностью обнаружил свою ничтожную натуру... Но сегодня Бетховен готов простить ему столь оскорбительный для многих поступок. У него, Бетховена, своё Арколе...

В ушах защипал заливаемый в формы металл, загремели удары кузнечного молота, сменившиеся весёлым колокольным звоном. Люди на мосту опустились на колени и воздели руки к небу.

— Dona nobis pacem — подари нам мир! — молили они. Ну вперёд же, вперёд, в страну обетованную, где нет и не будет проклятых войн.

Народу на мосту всё прибывало, он уже трещал под тяжёлой поступью, молящиеся встали с колен, и из великого множества уст раздавались вдохновляющие, зовущие вперёд слова:

Обнимитесь, миллионы, Слейтесь в радости одной! Там над звёздною страной...

Это же его Девятая симфония.

Внезапно всё исчезло, неведомая сила сдавила ему грудь, он захрипел, обвёл мутным взглядом комнату, уже никого не узнавая, и закрыл глаза.

Мальфатти приложил ухо к его груди, прислушался, потом устало поднялся и негромко сказал:

— Это агония. Но самое поразительное, у него какое-то, не боюсь этого слова, бессмертное сердце.

Теперь они попеременно вчетвером дежурили у постели умирающего Бетховена. К ним также присоединился приехавший из Граца друг Франца Шуберта Ансельм Хюттенбреннер. Сам Шуберт был настолько подавлен сообщением о близкой кончине Бетховена, что даже не смог выйти из дома.

В первую ночь Бройнинг, сидя в соседней комнате, попытался было читать, но буквы расплывались и прыгали перед глазами.

На рассвете пришёл Шиндлер.

— Как дела, господин советник?

— Без изменений.

Из спальни по-прежнему доносился предсмертный хрип.

— Смерть маэстро столь же грандиозна, как и вся его жизнь. — Бройнинг сосредоточенно сдвинул брови и внезапно, не выдержав, со всхлипом отвернулся.

В этот вечер их было только трое, и они никак не могли понять, куда запропастился Хюттенбреннер. Бройнинг, не зная, чем заняться, принялся листать календарь.

— Сегодня пятнадцатое марта. Когда же...

— Когда остановится его бессмертное сердце, господин советник, — сдержанно продолжал Шиндлер. — Надо признаться, что от этого слова господина Мальфатти меня берёт оторопь.

Бройнинг, с трудом сдерживая дрожь в ногах, поднялся, подошёл к окну и внезапно скривился, как от зубной боли.

— Этого нам ещё не хватало. Немедленно уберите гульдены, Шиндлер! И запомните: вы ничего не знаете о денежном переводе из Англии. К подъезду в крытом экипаже, да-да, в том самом, который они когда-то отказались предоставить Людвигу, подъехали достопочтенный землевладелец Иоганн и его не менее уважаемая супруга Тереза ван Бетховен.

Иоганн вошёл в спальню с подобающей этому случаю скорбной миной. Однако по привычке он надменно улыбался, всем своим видом показывая, что знает себе цену.

— Да, он умирает. Если бы этот чересчур много о себе понимающий доктор Мальфатти последовал моему совету и прописал ему дигиталис... Ну хорошо, а теперь я попрошу отдать мне ключи.

— Какие ещё ключи? — насторожился Бройнинг.

— От его шкафов. Я хочу забрать на хранение акции. Где они?

— Акции?..

— Разве вы о них ничего не знаете, господин советник?

— Нет, ничего.

— А вы, господин Шиндлер?

— Акции... — Секретарь Бетховена довольно умело подыграл Бройнингу. — Это что-то новое.

— Может, вы, господин Хольц, скажете, где они?

Тут Бетховен захрипел, как от удушья, и Хольц, не обращая никакого внимания на Иоганна, повернулся к Бройнингу:

— Давайте осторожно чуть поднимем его, господин советник.

— А заодно вам будет не до ответа на вопрос моего мужа, — желчно усмехнулась госпожа ван Бетховен и ловко схватила лежащие на приставном столике ключи. — Не дай себя обмануть, Иоганн. Они знают, где акции, но ничего, мы их сейчас сами найдём.

Она открыла шкаф, перерыла ящики, а затем принялась бросать на пол костюмы, предварительно обшаривая карманы.

— Акции должны быть здесь, если только благородные господа уже не успели их куда-нибудь сбыть. Ведь они наживались за счёт твоего брата, Иоганн. Ты только посмотри, какое вино они пьют. Мы, бедные землевладельцы, не можем позволить себе ничего подобного.

Глядя куда-то сквозь неё, Бройнинг холодно и равнодушно сказал:

— Мой друг неоднократно говорил, что собирается оставить всё своё имущество Карлу.

— Его имущество! — визгливо закричала госпожа ван Бетховен. — Что он называет своим имуществом? Эти жалкие акции стоимостью всего-навсего тысяча гульденов каждая. И больше ничего!

— По-моему, вы ведёте себя отвратительно.

— Что? Отвратительно? А вы нам тут не комедию разыгрываете у смертного ложа? Знаешь, Иоганн, почему они нас так своевременно известили о близкой кончине твоего брата? Чтобы мы оплатили похороны и могилу! Ничего не выйдет! Покойся с миром, Людвиг. Пойдём, Иоганн!

Она подобрала юбку, нетерпеливо дёрнула за руку мужа и, выходя из квартиры, столкнулась с двумя молодыми людьми, лица которых были едва различимы в полумраке лестничной клетки.

Через две минуты Шуберт уже стоял у постели Бетховена. Сперва он собрался встать на колени, но этот жест показался ему чрезмерно театральным. Тогда он робко коснулся его руки и тут же как ошпаренный отдёрнул ладонь.

— Не беспокойся, Франц. — Хюттенбреннер легонько тронул его за плечо. — Он уже ничего не чувствует.

— А по-моему, чувствует. — Шуберт резко обернулся, в стёклах его очков запрыгали солнечные зайчики. — И я не вправе ему мешать.

Он внезапно подбежал к разбросанной одежде, разгладил её и, стряхнув пыль, положил в шкаф, затем стремглав бросился к выходу.

— Вы его последние солдаты, — с грустью сказала госпожа Констанция, глядя мужу прямо в глаза. — А ведь раньше ему кланялись короли, князья и даже один император.

— Да, после «Битвы при Виттории» и кантаты «Славный миг»...

— И где они теперь, эти славные мгновения, когда художники считали за честь нарисовать его портрет, а иностранные академии одна за другой избирали его своим почётным членом.

Хюттенбреннер стёр со лба Бетховена крупные капли пота и поднял глаза.

— Может, дать ему немного вина, господин советник?

— Не стоит.

— Меня очень тревожит Шуберт. — Хюттенбреннер прошёлся по комнате, разминая затёкшие от долгого сидения ноги. — Он всё время делал какие-то странные намёки относительно Вэринского кладбища, а потом вдруг куда-то пропал. Даже плаща с собой не взял. А у него слабые лёгкие, и погода...

— Погода весенняя. — Бройнинг снова стоял у окна в своей любимой позе. — Утром жарко, вечером идёт снег...

Звон дверного колокольчика заставил их вздрогнуть и обменяться удивлёнными взглядами.

— Уж не ваш ли это друг, господин Хюттенбреннер?

— Франц Шуберт? Да он никогда не отважится...

В прихожей вызывающе загрохотали чьи-то незнакомые шаги, и в комнату вошёл молодой человек, представившийся по-немецки, но с ярко выраженным итальянским акцентом:

— Лудовико Храмолини.

— Драматический тенор итальянской оперы?

— Сейчас это не имеет никакого значения. Я хочу получить ответ только на один вопрос. Неужели маэстро Лудовико ван Бетховен, величайший немецкий композитор, будет похоронен в общей могиле?

— Где-где? — ошарашенно переспросил Шиндлер.

— В общей могиле. Синьор Шуберт побывал на кладбище. Могила уже готова, в морге лежат четыре трупа. Не хватает только маэстро Бетховена. Синьор Шуберт посетил камерного певца синьора Фогля, а также меня и синьора Барбая.

— А кто это? — удивился Шиндлер.

— Как, вы не знаете нашего синьора Барбая? Да это же самый знаменитый директор оперных театров и импресарио во всей Европе. Теперь он лично займётся похоронами маэстро Бетховена. И пусть венцы забыли о нём, мы, итальянцы, будем петь у его гроба и отнесём его на наших плечах, уж точно не в общую могилу.

Он удалился, и, когда смолк стук его каблуков, Бройнинг и Шиндлер, опомнившись, немедленно отправились на кладбище.

Оставшись один, Хюттенбреннер тяжело опёрся локтями на подоконник. Слова «кладбище для бедных, общая могила», словно гвоздями, сверлили его мозг. Он вспомнил, что Франц как-то сказал ему: «Ни одному из вас не дано понять Бетховена. Вы даже не способны воспринять трубные звуки в «Героической симфонии». И тем не менее, Ансельм, тем не менее...» — «О чём ты, Франц?» — «Божество — называй его, как хочешь, — вдохновило его на создание этого поразительно гармоничного, ослепительного, оглушающего диссонанса».

Тут Бетховен открыл глаза, сжал кулаки и приподнялся в постели. Лицо его выражало решимость, противостоять которой не мог никто. Потом он бессильно отбросил руку назад, разжав ладонь, и пошевелил застывшими, не способными выговорить даже слово губами.

— Господин ван Бетховен!

Ворвавшийся в распахнутые окна свежий ветер заколыхал не только занавески, но и белый халат врача.

Доктор Вагнер равнодушным тоном диктовал своему ассистенту, студенту медицинского факультета:

— Объём печени — вы поняли? — уменьшился почти наполовину. Таким образом, господин профессор, ваш диагноз полностью подтвердился.

— Коллега Мальфатти просит вас выпилить евстахиевы трубы. — Профессор Ваврух сделал вид, что его совершенно не трогают хвалебные высказывания. — Он раньше лечил его от потери слуха, но, правда, безрезультатно.

Позднее пришли молодой художник Данхаузер, ему Бройнинг поручил снять гипсовую маску с лица мёртвого друга, и поэт Франц Грильпарцер, который должен был написать надгробную речь. Актёр Аншюц должен был прочесть её во время шествия похоронной процессии.

В полутёмной, освещённой мерцающим светом комнате Грильпарцер расхаживал взад-вперёд, скрестив за спиной пальцы рук, и вспоминал о своём посещении Рима, где возведённый над Колизеем огромный крест, этот символ полной, хотя и запоздалой победы христианства над язычеством, глубоко оскорбил его нравственные и эстетические чувства.

Так появилось стихотворение «Развалины Кампо-Ваккино», в котором он призывал христиан убрать крест и воздать должное эпохе античности. Вроде бы цензуре было не к чему придраться, тем не менее его обвинили в «антихристианском мировоззрении» и подвергли гонениям.

Он непроизвольно вскинул кулак, взглянул на появившуюся на заляпанных обоях огромную тень, сел за стол и начал писать: «Мы, стоящие у могилы этого человека, как бы представляем всю нацию, весь немецкий народ, оплакивающий эпоху расцвета отечественного искусства. Правда, ещё жив тот, кто способен петь на истинно немецком языке...»

Грильпарцер грустно усмехнулся. Присоединившиеся случайно к шествию спросят: кого он имеет в виду? Так пусть же Бетховен, имевший в жизни так мало радостей, хоть раз возликует!..

«Увы, но в мир иной отошёл блистательный музыкант, творчески освоивший традиции Генделя и Баха, Гайдна и Моцарта и унаследовавший их бессмертную славу. Подобно морскому чудовищу, бесстрашно пересекающему моря и океаны, он не знал границ своего дарования. И воркование голубки, и громыхание грома, и разбушевавшиеся стихии — всё это он мгновенно схватывал и отражал в своих сочинениях. Его последователям придётся начинать с чистого листа, ибо заимствовать у Бетховена может только Бетховен. Его поразительной силы симфонии, его «Радость, пламя неземное», ставшая его лебединой песней... И потому станьте вокруг его могилы и осыпьте его лавровыми венками».

— Уж больно сильные выражения ты выбираешь, — испуганно заметил Аншюц, получив полный текст речи.

— Вполне возможно, Генрих, — с вызовом ответил Грильпарцер, — но я поэт и драматург, а ты произносишь эту речь.

БЕТХОВЕН?

О нём вспомнили даже те, кто не имел никакого отношения к музыкальному творчеству. Для них он был чудаковатым стариком, иногда прогуливавшимся по улицам...

Невысокая приземистая фигура, шляпа с обвислыми полями, из-под которой выбивались нечёсаные седые пряди. Он постоянно что-то бормотал про себя, отбивал рукой такт, а мальчишки строили рожи за его спиной.

А теперь, оказывается, итальянцы собрались петь у его гроба и нести его туда, куда прикажет всемогущий синьор Барбая, разъезжающий по городу исключительно в экипаже, запряжённом четвёркой лошадей.

После подобных газетных публикаций площадь перед «Домом Чёрных испанцев» заполнила толпа. Люди вытягивали шеи, пытаясь высмотреть гроб, и шумно переговаривались между собой:

— Он служил в ополчении?

— С чего вы взяли?

— Саван из казармы второго полка ополчения?

— Ничего не могу сказать.

— Он, кажется, был почётным гражданином Вены.

— Точно, точно, вон несут крест и Библию. А вон... вон идёт сам Храмолини!

— До чего ж красив! А голос какой! Я слышал его в «Севильском цирюльнике». Он подходит ближе...

Подойдя к гробу, Храмолини напрягся и придал лицу суровое, почти мрачное выражение. Итальянский акцент придал его словам жёсткость, но одновременно они почему-то удивительно радовали слух.

— Avanti!

Итальянские певцы подставили плечи под гроб. Бройнинг, насупившись, сказал стоявшему рядом Шуберту:

— А теперь зажгите свой факел.

— Огромное спасибо, господин советник, что вы вспомнили обо мне. — Шуберт почтительно поклонился. — Но мой факел...

— Пойдёмте, пойдёмте. Главное, чтобы нас не оттеснила толпа.

Загремели медные трубы, лошади испуганно заржали, Бройнинг в страхе закричал: «Солдаты!» — но толпа уже прорвала кордон...

Супружеская чета Бройнинг вернулась к себе под вечер. Стефан сразу же обратил внимание на свет в окнах квартиры его усопшего друга.

— Конечно же это Шевалье, я хотел сказать, достопочтенный землевладелец ищет акции. Они уже давно у доктора Баха.

Неподалёку от «Красного дома» к торговке каштанами, гревшей руки над жаровней, подошёл покупатель:

— Пакетик на десять крейцеров.

— С удовольствием, сударь.

— А кому здесь устроили такие грандиозные похороны? Кажется, покойного звали Бетховен и был он музыкантом?

— Он был генералом среди музыкантов!

— Маловероятно. — Покупатель очистил каштан и выкинул шелуху. — Будь он генералом, над его могилой прогремел бы воинский салют.

Аукционист Антон Грэфер, маленький толстый человек с пухлыми щеками, пытался успокоить Бройнинга:

— Господин советник, вы несправедливы по отношению ко мне. Поймите меня правильно, вещи, оставшиеся после кончины этого композитора, однозначно свидетельствуют, что их владелец не был богачом. Для вас, возможно, с ними связаны какие-то тёплые воспоминания, но для покупателя... — Как бы завершая разговор, он хлопнул пухлой ладонью по одной из копий оценочного листа.

Бройнинг отвернулся, не выдержав взгляда цепких тёмных глазок, как бы выплывших из глубины затянутого жиром лица и так не соответствовавших добродушной внешности аукциониста. Распродажа имущества Бетховена прямо у дверей его дома, люди, бесцеремонно расхаживавшие по квартире, обменивавшиеся пренебрежительными репликами и трогающие дорогие ему предметы, — всё это доставляло ему даже больше страданий, чем смерть друга.

— По-моему, это очень низко, — невольно вырвалось у него.

— Но почему же, господин советник?

— Ну хорошо, оставим мебель и бельё, но уж музыкальные инструменты...

— Если вы имеете в виду рояль лондонской фирмы «Брэдвуд», — аукционист сверился с оценочным листом, — то цена на него установлена сто гульденов. Он ведь изготовлен из красного дерева. Но струны порваны, а многие молоточки нуждаются в замене.

— А смычковые инструменты? Как можно устанавливать на скрипку Николо Амати цену два гульдена?! Вы хоть знаете, что четыре скрипки работы великих итальянских мастеров подарил Людвигу князь Лихновски?

— Его сиятельство покойный князь Лихновски?

— Да, — тихо, но достаточно твёрдо ответил Бройнинг и отвернулся. Объяснять что-либо этому толстяку было совершенно бессмысленно. Благородный поступок итальянцев на какое-то время заставил жителей Вены вспомнить о Бетховене и превратил его похороны в общественно значимое событие. Но не успели ещё завянуть венки на его могиле, как о Людвиге и его нелёгкой жизни стали забывать.

— Эти инструменты в значительной степени потеряли свою ценность, — нервно хрустя пальцами, возразил аукционист. — Покойный нацарапал на каждом из них каким-то острым предметом большую букву «Б» и поставил свою печать.

Бройнинг махнул рукой и опустил голову. «Мы тут переливаем из пустого в порожнее, — горестно подумал он. — Разве аукционисту дано понять моего друга Людвига? Да и сам я вряд ли до конца его понимал. Нет, в нём действительно была какая-то тайна...»

— Господин придворный советник, я должен начинать распродажу. Люди ждут.

— Разумеется. Ведь люди ждут!

— Внимание. На аукцион выставляются одежда, бельё и мебель из трёх комнат и кухни.

Аукционист выкрикивал какие-то смешные цены, обращая особое внимание, в частности, на позолоченную раму зеркала, и взывал к покупателям, а госпожа Констанция, протиснувшись сквозь небольшую толпу, подошла к мужу и прошептала ему в ухо:

— Пойдём домой, Стефан. Хватит мучить себя.

— Данные вещи имеют особую историческую ценность! — воскликнул аукционист и взмахнул молотком. — Речь идёт о кожаной софе, дорожном чемодане и двух занавесках. Начальная цена — четыре гульдена, дамы и господа!

— Констанция, ведь на эту софу он два раза падал в изнеможении. Первый раз — после премьеры «Фиделио», когда выяснилось, что из-за потери слуха он не может дирижировать, а второй — после премьеры своей Девятой симфонии, когда выручка оказалась мизерной. Хотя нет, помнится, тогда он рухнул в обморок прямо на пол и Шиндлер с трудом перетащил его на софу.

— Мама, одолжи мне пять гульденов. — Герхард дёрнул Констанцию за рукав. — Мамочка, дорогая, умоляю тебя, одолжи мне пять гульденов!

Госпожа Констанция согласно кивнула, звонкий мальчишеский голос с гневом выкрикнул:

— Пять гульденов!

— Плачу шесть, молодой человек, — осадил Герхарда один из покупателей. — Я очень люблю животных, и эта рухлядь очень подходит для моей собаки.

Бройнинг схватился за грудь и покачнулся.

— Лежи, Стефан, я сейчас принесу тебе сердечные капли.

— Нет, нет, только не уходи, дорогая. — Бройнинг приподнялся и ласково погладил жену по локтю. — Ты права, я принял всю эту мерзость слишком близко к сердцу.

Он в изнеможении вытянулся на кушетке и закрыл глаза. Констанция и Герхард, стараясь ступать как можно тише, вышли из комнаты. Любой дальнейший разговор с отцом на эту больную тему мог иметь для него непредсказуемые последствия.

Но как только они ушли, Стефан разлепил словно налитые свинцом веки, тяжело поднялся, подошёл к окну и, глядя на не по-весеннему яркое солнце, пробормотал про себя:

Как миры без колебаний Путь свершают круговой, Братья, в путь идите свой, Как герой на поле брани.

Он прижался пылающим лбом к оконному стеклу и стоял неподвижно до тех пор, пока не услышал за спиной шаги жены. Стефан обнял её за плечи, и теперь они уже вместе смотрели на верхушки деревьев, зелёная листва которых возвещала о приходе весны и неизменности законов природы. Наконец Стефан с какой-то загадочной, чуть горькой улыбкой, твёрдо, как когда-то Людвигу, произнёс:

— Он, несомненно, превзойдёт Наполеона, ибо тот хотел стать лишь властелином Европы и добивался своих целей только силой оружия. Но Людвиг сражался гораздо более мощным оружием — музыкой, он хотел, чтобы люди жили мирно и радостно. И теперь я твёрдо знаю, кем он был и будет.

Госпожа Констанция вопросительно посмотрела на него.

— Его творчество покорит мир, а сам он со временем будет повелителем империи, имя которой — музыка!