Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)

Амфитеатров Александр Валентичнович

DOMUS AUREA

 

 

I

Светоний говорит, что из всех пристрастий Нерона ни одно не было столь тяжело и губительно для государства, как его постоянные вожделения к строительству: non in alia re damnosior quam in aedificando. Приговор этот в XIX веке турки, не читав Светония, повторили слово в слово, осуждая к низложению и «самоубийству» султана Абдул Азиса. А баварцы, и в палатах вопияли жалобы в том же роде против покойного, сумасшедшего своего короля — артиста, Людвига II, несчастная жизнь которого была прервана тоже каким-то странным «самоубийством», до сих пор не разъясненным вполне удовлетворительно.

Архитектура — истинно римское искусство, и страсть к архитектуре — истинно римская страсть. Ни одна историческая эпоха, ни до, ни после, не создала столько величавых и высокопрактичных памятников зодчества, как императорский Рим. Почти две тысячи лет спустя мы смотрим на архитектурные останки веков нашей эры с изумлением и восторгом, близкими иной раз к суеверному, робкому смущению. Ординарная сила нашего бедного зодчества кажется нам слабой, тощей и недолговечной сравнительно с вдоховенно — могучими формами, в которые римский гений вылил всю любовь свою к полезнейшему и наиболее прикладному из искусств. Этим драгоценным умением заставлять в зодчестве красоту и величие работать на утилитарные цели Рим вполне справедливо гордился. Когда Фронтин смело ставит гигантские сооружения римских водопроводов выше праздной громадности египетских пирамид или безполезно — изящных красот греческой архитектуры, читатель, знакомый с вопросом, не может не найти в этом утверждении, кроме частицы национального хвастовства, и значительной доли правды. Архитектурное искусство — единственное, в котором Рим, заимствовав только основы, шел затем путем развития совершенно самостоятельным. Они взяли у этрусков идею и первобытную технику свода, — хотя Верман и многие другие отрицают этрусское происхождение свода и приписывают его эллинистическому влиянию, по вдохновениям от азиатского Востока, — но развитие свода и вся, через него осуществленная, зодческая реформа — дело римских рук, вкуса и изобретательности римского народа. Они взяли у греков их колонны, но оживили их застылую, придавленную прямой линией архитрава, стройность новой грацией комбинаций с полукруглой аркой, — и родился новый стиль, национальный латинский, который, под именем романского, овладел художеством Европы на многие века и оставил свои неразрушимые следы решительно всюду, где когда- либо ступала нога римлянина — завоевателя или его ближайшего ученика в политике и преемника во власти над Европой, католического монаха. Любовь римлян строиться вызвала уже во времена республики усиленный спрос на архитекторов и создала им в обществе не только римском, но и провинциальном, почетное и выгодное положение. Цицерон приравнивает архитектуру, по «приличию» занятий ею, к медицине и научной профессуре. Такой почтительный взгляд на архитектуру поддерживался традицией сливать ее с инженерным делом, которое в Риме искони считалось священным, божественным. Вспомним, что номинальным главой римской государственной религии был и остался во все века pontifex maximus (титул, который папы римские сохранили до наших дней), что мы привыкли переводить первосвященником, но, в действительности — то, в первом значении и по прямой этимологии слова, оно значит — «главный строитель моста», «председатель мостостроительной комиссии». Громкая слава и высокая репутация искусства римских архитекторов нашли себе, уже в республиканском периоде государства, оценку в том хотя бы факте, что в конце второго века до Р. X. римский зодчий Коссуций приглашается в Афины для сооружения храма Зевсу, воздвигаемого Антиохом Епифаном (176—164). Быть может, этот Коссуций был художником греческого образования, как желает думать Верман и вряд ли ошибается, так как, разумеется, для античного художника путешествие в Грецию было столь же необходимым к усовершенствованию в своем искусстве, как ныне — работа в мастерских Парижа, Мюнхена и Рима. Но в данном случае важен факт римского происхождения Коссуция, факт, что для создания одного из величайших чудес своих Афины, столица искусств древнего мира, уже должны были заимствовать мастера из Рима, еще недавно варварского, в котором еще недавно не было иных художников, кроме греческих.

Строительство Августа вызвало даже перепроизводство архитекторов, они прямо преследовали богатых людей предложениями своих услуг. Уровень их в это время стоял весьма высоко, и в художественном отношении, — свидетели тому Пантеон и театр Марцелла, — и в общественном, как представителей высшей интеллигенции своего века. Об этом можно судить по серьезности образовательных требований, предъявляемых к архитектору Витрувием, отцом теории этого искусства. По мнению Витрувия, архитектор достоин своего звания, лишь когда он энциклопедически образован. Помимо предметов, прямо относящихся к технике строительства, — черчения, рисования, геометрии, арифметики, оптики, — архитектор должен быть сведущ в истории, философии, музыке, медицине, праве, астрологии и астрономии. В медицине — для оценки гигиенических и санитарных условий местностей, в которых он возводит свои постройки, — главным образом климатических и почвенных. В праве — для того, чтобы не прегрешить против городового положения и строительного устава, а также — столкновением с местным обычным или чьим-либо частным правом не подвести своего клиента под процесс или запрет сооружения. Словом, в звании архитектора Витрувий видит высокое отличие, завершающее и обобщающее курс самых пестрых наук, который должен быть начинаем с малолетства и, в каждой специальности, пройден досконально, до совершенного знания и мастерства. Поднимая искусство на такую прекрасную высоту, Витрувий требует такого же идеалистического взгляда на него и от своих учеников и товарищей. Он почти настаивает на том, чтобы архитектура не впала в промысел, а была бы, так сказать, искусством для искусства. Но техническая смежность архитектуры с ремеслами и громадность материальных средств, требуемых строительным делом, конечно, мало содействовали упрочению взглядов Витрувия, и бескорыстный строитель — идеалист, античный Сольнесс, был такой же редкой птицей две тысячи лет тому назад, как и сейчас. О гонорарах римских архитекторов мало известно, но, в эпоху Цезарей, профессия их считалась одной из самых доходных, чему, кроме усиленной правительственной тенденции к великолепному строительству и общественной на него моды, много содействовали беспрестанные пожары, свирепствовавшие в Риме и италийских больших городах. Так что архитектор редко сидел без работы: что строить было всегда, а как строить, — зависело от условий контракта, который он заключал с заказчиком в подрядном порядке и с торгов. Когда дело шло о монументальном сооружении, то, конечно, суровый контроль государства и громадная конкуренция бесчисленных собратьев по искусству не допускали плохой стройки. Однако уже Витрувий жалуется, что между архитекторами его века много людей корыстных, которые охулки на руку не кладут, а впоследствии выгодность профессии заставила хлынуть к ней не малое число неучей и шарлатанов. В виду благосклонного общественного взгляда на строительное дело, архитектура в Риме развивалась аристократичнее других искусств. В числе архитекторов уже республиканской эпохи, наряду с рабами, вольноотпущенниками, чужестранцами, встречаются имена римских граждан, а подрядами по строительному делу не брезговал заниматься такой важный барин и государственный воротила, как М. Лициний Красс Богатый (114—53 до Р. X.). В главе о рабстве (том I) я уже имел случай говорить об его строительной артели. Наряду с практикой, вырабатывалась и теория архитектурного искусства, так что вышедшее около 16 г. до Р. X. руководство к зодчеству Витрувия — уже не первая система в этом роде.

Он уже сам имел возможность ссылаться, наряду с трудами греческих зодчих, на работы Фуфиция, Т. Варрона, П, Септимия. Имена архитекторов, дошедшие к нам из императорских веков, в огромном большинстве — римские. Автор Пантеона — Валерий из Остии. Знаменитые храмы, мосты, театры, водопроводы, термы, мавзолеи и т. п., рассеянные в пределах бывшей римской империи, отмечены латинскими именами Рабирия, Мустия, Лацера, Верания, Секста Юлия, Костуния Руфина, с таким же постоянством, как напротив, на всех истинно великих остатках, античной скульптуры красуется эллинское εποιε.

Монтескье остроумно заметил, что уже по древнейшим и грубейшим памятникам римского зодчества, по руинам стен баснословного Ромула и полуисторического Сервия Туллия, видно, что «вот — начали строить вечный город». Эти стены — громады, сложенные из глыб туфа, без цементировки, с расчетом исключительно на непоколебимую силу тяжести. Один ряд камней кладут продольно, следующий ставят на него вертикально, в высоту. Такую манеру римляне — необычайно восприимчивые на все практичное, omnium utilitatum rapacisimi — заняли у этрусков, но ученики быстро превратились в учителей своих учителей. Гастон Буасье небезосновательно находит, что одного взгляда на первобытные стены ромулова «квадратного Рима» на Палатине достаточно, чтобы отрицать теорию о варварстве полуисторической эпохи, их соорудившей, и чтобы предвидеть, как будущее величие римской архитектуры, так и направление, в котором она захочет развиваться. В этих стройках, обусловленных могучими подъемными средствами, чтобы приноровлять камень к камню, перемещая их на значительные высоты, чувствуется культурное сознание народа, уже верующего, что он — не случайно собранная шайка, которая нынче здесь, завтра там, но долговечная сила, совсем не намеренная вразброд идти и верующая в свой будущий рост. Первая забота доисторических зодчих Рима сделать свои стены несокрушимо крепкими; затем очень видно, что они, работая над своим оплотом с любовью, уже стремились придать ему красоту и стройность — ту мощную величавость, которая есть инстинктивный наружный отблеск зреющего внутреннего достоинства. Равным образом, какую бы баснословную дешевизну труда мы себе ни вообразили, нельзя не заметить, что подобные стены и не надобны были бы народу нищему, и не могли быть нищим народом осуществлены. Это строили люди, которым было что беречь, — люди, хорошо питавшиеся, как необходимо каменщикам, мясной пищей, сильные, смышленые и желавшие — в городском упорядоченном союзе, отделясь несокрушимой оградой от соседей, которых они опередили культурой, иметь надежную защиту для источников своего питания и силы: своих стад и своих сундуков.

На переломе от республики к империи (около 200 лет до Р. X., после первой Македонской войны) римское монументальное зодчество пережило род технической революции, упростившей тяжеловесную кладку старого строительства, баснословно удешевившей и рабочий процесс, и материал его. К нему стали применять способ, конечно, не сейчас лишь изобретенный и вошедший в употребление, потому что грубая простота его свидетельствует о глубочайшей древности, но, повидимому, только теперь обращенный из старинного средства мелкой обывательской стройки к созиданиям крупного масштаба и общественного значения. Древнее прилаживание дикого или тесанного камня на камень уступило место скорой и дешевой двурядной кладке, из треугольного (обыкновенно) кирпича, с пустотой между двумя рядами, заполняемой массой из мелкого камня, который заливали известковым раствором, окрепавшим, как гранит, в несокрушимость, выдержавшую во множестве памятников испытание слишком двадцати веков. Отныне стало возможным созидать грандиознейшие своды руками простых, механически работающих каменщиков, не имея в распоряжении иного материала, кроме кирпича, булыжника и извести, Уже в 566 году от основания своего город украсился Порциевой Базиликой, старейшим зданием этого рода в Вечном городе. Именно по таком системе построен Пантеон — прекраснейший из монументов императорского Рима, воздвигнутый зятем Августа и первым его министром М. Випсанием Агриппою. Однако, тот, прекрасно сохранившийся, круглый храм — земной символ божественного неба, — который мы видим теперь в Риме, имеет с Пантеоном Агриппы общего только место и относится к много позднейшей эпохе Адриана, с которой, пожалуй, более ладят его мистический замысел и купол, перелетевший на Тибр с персидского Востока. Корруайе и Дьелафуа находят в нем как бы потомка дворца в персидском Сарвистане (между Ширазом и Бендер Аббасом), который, будучи типически родственным Пантеону и круглой залой своей, и куполом, и способом постройки, однако, старше его на четыре, а может быть и на все на пять столетий. Но относится ли Пантеон к первому веку до Р. X., как строение Агриппы (729 a.u.c. = 24 a Ch.), или ко второму по Р. X., как строение Адриановой эпохи, это с технической стороны не так важно. Быстро, еще при Августе, дойдя до совершенства, новый технический способ зодчества продержался в течение всего существования империи, не падая, но и не идя вперед. При Антонинах манера кладки не иная, чем при первых цезарях.

Цементная революция должна была явиться истинным благодеянием для цезарей. Лихорадочное строительство их зависело не от личного только их расположения и пристрастия к роскоши и великолепию. Оно — часть политической системы цезаризма, одно из могущественнейших средств побеждать воображение толпы. Строить значит — в Риме — завоевывать себе народ и власть. Цицерон помешает даже частное строительство в число верных средств действовать на воображение толпы, создавать себе популярность и пробираться, таким образом, к высшим должностям. Всеобщее удивление к роскошному дому, который двоюродный дед Августа, Кней Октавий, выстроил на Палатине, много содействовало ему, хотя и новичку в знати, получить консулат — первый консулат в фамилии Октавиев. Что касается строительства общественного, государство, и при республике, и еще более при империи, дорожило им, как одним из сильнейших средств влиять на народное воображение, и держало его под крепким своим контролем. При республике санкция на созидание или перестройку публичных зданий принадлежала сенату, который осуществлял эту свою прерогативу через полномочия, даваемые в порядке сенатских постановлений на имя консулов или цензоров (главным образом), предоставляя последним, в случае невозможности управлять предложенным сооружением лично, учреждать специальные строительные комиссии — дуумвиров, триумвиров, квинквевиров — глядя по числу входящих членов. Август вместе, с другими цензорскими полномочиями, которыми он особенно дорожил, присвоил себе и строительную инициативу, а временные комиссии превратил в постоянное учреждение бюрократического типа — попечительство общественных сооружений (curatores operum publicorum). С тех пор праздники и памятники — это как бы императорская печать, санкционирующая справедливость сенатских возвещений, что salus publica растет и процветает под державой цезарей.

Образец цезаристической) хвастовства строительством мы видим в знаменитом анкирском памятнике. Надписи эти — политическое завещание Августа — содержат, между прочим, длинный перечень общественных зданий, воздвигнутых при его правлении. Август был неутомимый строитель и тянул за собой, естественным подражанием, принцев и принцесс своего дома, из которых особенно славно в этом отношении вышеупомянутое имя его зятя и первого министра Агриппы, удачно прозванного одним из французских историков — «бароном Оссманом (Haussman) античного мира». По словам Светония, Август, не довольствуясь собственным строительством, усердно побуждал к украшению города богатых вельмож своего двора. Эти традиции Августа не умерли. Все государи, поставленные в условия цезаризма, были неугомонными строителями поневоле: Наполеон I, Наполеон III. На что уже наш маленький цезарь, Борис Годунов, и тот, едва стал к власти, сейчас же принялся за монументальное строительство и вытянул над московским Кремлем белую стрелку Ивана Великого. Сильным подъемом зодчества отличались цезаристические царствования наших императриц XVIII века, завещавшие потомству знаменитые имена Растрелли и Баженова. Последнему русская литература обязана первым переводом Витрувия. Любопытно, что Баженов участвовал в художественном конкурсе на проект грандиозной лестницы к римскому Капитолию — и вышел из него победителем, с первой премией. Однако современная лестница на Капитолии воздвигнута не по проекту Баженова. Наконец, строительной горячкой болело и царствование Николая I, не цезаристическое по существу, но имевшее с цезаризмом ту общую черту, что центр тяжести его был перенесен на привилегированную постановку в сословном экономическом строе государства дорогих военных сил его. Фридлендер дает длинный список европейских государей — строителей, превращавших, избранием данного города в свою резиденцию, скопища лачуг в великолепные столицы. Из списка этого легко видеть, что государи эти были или основателями и первыми упрочителями династий, или, наоборот, их увенчателями. Значит, так сказать, либо Август, либо Нерон. К первой категории относятся Густав Ваза и Иоанн III в Швеции, Фридрих — Вильгельм I и Фридрих II Прусские, наша Екатерина II, а в старой московской Руси — Иван III. Ко второй — Людовик XIV, Август Сильный Саксонский, наш Николай I, турецкий султан Абаул Азис, Людвиги I и II Баварские. Сверх того лихорадочным строительством отличаются эпохи завоевателей, старающихся пустить прочные корни в приобретенных областях, чему примером можно взять обстройку немцами современных Эльзаса и Лотарингии и созидательную работу графа Каллая в Боснии и Герцеговине; правления государей по избранию (римские папы, некоторые из польских королей, в особенности Станислав — Август) и могущественных временщиков. Таковы Голицын при царевне Софье, начинатель каменного строения в Москве, Разумовские при Елизавете и, в особенности, фавориты Екатерины II, между которыми — воистину колоссальный строитель, одержимый созидательными фантазиями, зачастую недалекими от неронического бреда, Потемкин. Этих честолюбцев строительство как бы утешает в невозможности завещать миру свою династию. Они не могут припечатать к человеческой памяти имя свое живой властью своего потомства, так придавливают его к земле камнями.

Необходимая для всех правительств и обществ и потому особенно дорого оплачиваемая, архитектура — за то — неблагодарное искусство в том отношении, что оно, сравнительно с другими, дает мало славы художнику и, обыкновенно, заслоняет имя его именами капитала и власти, по воле которых возникло данное архитектурное сооружение. Когда мы идем Петербургом и любуемся старыми его дворцами и соборами, лишь редким специалистам приходят в память имена истинных творцов этих красот — Баженова, Воронихина, Растрелли, Монферрана, Тона и др. Но огромное большинство умеет отличить: вот это построила Елизавета, то — Екатерина, вот — эпоха Александра I, вот — николаевская казарма. А кто не умеет, тому подскажут орлы, вензеля, пышные девизы и надписи. То же самое было и в императорском Риме. Архитекторы зарабатывали громадные деньги и пользовались большим почетом, но имена их редко доходили до потомства, потому что поглощались славой правителей и государей, которые капитализировали их творчество. И власть и капитал крепко и ревниво держались за эту монополию строительной славы. По свидетельству юриста Эмилия Мацера (эпоха Северов) было запрещено выставлять на зданиях какие бы то ни было имена, креме государева и жертвователей на строение. Конечно, нелепый и несправедливый закон этот не мог соблюдаться слишком сурово: одни художники его бесцеремонно нарушали, другие его обходили, заменяя прямое начертание своих имен гиероглифическим. По словам Плиния, таким способом расписались на римском портике Октавии строители его, лакедемоняне Саурос (Ящерицын) и Батракос (Лягушкин), поместив в капителях колонн изображения ящерицы и лягушки. Сатирик Лукиан высмеял этот нелепый запрет ядовитым рассказом о строителе одного из чудес древнего мира — александрийского маяка. Он, став жертвой такого же запрета, все-таки вырезал свое имя на камнях, а потом заделал его штукатуркой, на которой изобразил, как велено, хвалебную надпись в честь и славу тогдашнего царя Птоломея Филаделира (259 до Р. X.). Прошли года, - штукатурка обвалилась, и имя истинного творца чудесной громады обнажилось перед глазами народа: «Сострат Кнедский, сын Дексифана, во славу богов спасителей, для тех, кто борется с волнами». Временная слава царя развалилась, вечная слава художника воссияла с тем, чтобы не померкнуть, покуда стояло созданное им здание, а — когда оно развалилось,- жить в человечестве, покуда не исчезнет из него античная литература и о ней память.

Усилия римских цезарей к изящно — монументальному зодчеству поражают громадностью затраченных на него средств. Пресловутая метафора Августа — «я застал Рим кирпичным, а покидаю его мраморным» — совсем не слишком далека от истины. До Августа мрамор употреблялся в римском строительстве редко. Еще в 92 г. до Р. X. в Риме не было ни одного здания, украшенного мраморными колоннами. Почин положил цензор названного года, знаменитый оратор Л. Красс, десятью колоннами Гиметского мрамора, которыми украсил он атриум своего дома на Палатине, заслужив тем великое негодование товарища своего по цензуре Кн. Домиция (см. том I) и других стародумов века. М. Брут, за колонны эти, пустил в уличный оборот сатирическую кличку для Лициния Красса: Venus palatinum, Палатинская Венера. Мраморная обшивка Рима начала развиваться приблизительно после 78 г. до Р. X., когда консул М. Лепид познакомил Вечный город с облицовочным нумидийским мрамором. Следующие 35 лет (78 — 44), — эпоха восточных войн Кв. Метелла, Помпея, Лукулла (давшего даже свое имя — marmor Luculleum — сорту мрамора, черному с пестрыми пятнами, привозившемуся с островов Милоса и, может быть, Хиоса) и, в особенности, Юлия Цезаря, именем которого Фридлендер замыкает этот первый период пробужденной роскоши, — обогатили Рим не менее, как сотней мраморных зданий. К эпохе Августа Рим обслуживают, из Италии, Греции, Азии и Африки, по крайней мере 30 месторождений драгоценного мрамора, с соответственным разнообразием сортов. Август воздвигает ряд мраморных храмов (Юпитера — Грома, Марса — Мстителя, Аполлона Палатинского, Пантеон). А после Августа — в Помпее, напр. — мы видим мрамор даже в суконных магазинах, в винных погребках. Сенека уверяет, что в его время гражданин, не имевший в доме своем мраморной бани, слыл либо бедняком, либо скрягой. Но нигде древность не завещала нам более богатого мраморного наследства, как на Палатине. В 1867 году, на берегах Тибра, близ Monte Testaccio, открыт был древний порт Рима, сохранились и кольца, к которым прикреплялись причалившие суда, и лестницы, по которым крючники носили грузы. Эта находка бросила новый свет на вопрос: откуда Рим брал на свое украшение столь неистощимые мраморные богатства. Вокруг порта, на месте исчезнувших складочных амбаров и магазинов, открыто множество мраморных глыб, едва или полуотесанных. Пометки на этих глыбах дали любопытные указания о способе их добычи и доставки в Рим.

Лучшие в мире ломки благородных мраморов находились в монопольном пользовании императорского двора, составляя часть владений — говоря современным языком — «кабинета его величества» (ratio patrimonii). В учреждении этом уже ко временам Траяна потребовалось выделить специальный мраморный департамент (ratio marmorum): столь осложнились функции по мраморному делу и размножился штат при нем служащих. Управление отдельными ломками напоминает наши казенные гранильные фабрики: императорский уполномоченный — procurator Caesaris — во главе и под ним огромный штат служащих, обширная канцелярия, сложный контроль, множество приписанных к делу художников. Громадный труд по добыче мраморов требовал огромного количества рабочих рук; употребляли на него, по большей части, каторжников. Управление ими, через рабов или вольноотпущенников, было жестоко, и несчастные гибли тысячами равно как от грубого призора, так и от непосильной подъемной работы. Это — рудничная каторга, Нерчинск древнего Рима. Ссылка — in marmora — одно из самых тяжких наказаний римской судебно — уголовной практики; впоследствии оно часто применялось к политическим ссыльным, напр, к христианам. Город Луна, лежавший между нынешними Каррарой и Слецией (portus Lunae — теперь golto di Spezia, Специйский залив), поставщик лучшего статуарного мрамора в Италии, — по мнению Фридлендера, — в древности был гораздо более населен и оживлен мраморной промышленностью, чем в настоящее время Каррара, хотя в 1871 году в ней на 10.000 жителей считалось 3.000 мраморщиков в 115 мастерских. Автор этой книги — близкий сосед развалин, слывущих под именем Люни, и каррарских мраморных ломок и может засвидетельствовать, что, даже в современных условиях вольного труда, работа в них поистине каторжная, и население Каррары — одно из несчастнейших, наиболее недовольных и бурных в Италии. Эксплуатация рабочих мраморщиками — хозяевами не поддается краткому описанию. Легко отсюда вообразить, что же творилось во времена города Луны, когда здесь царил рабский и принудительный, за наказание, труд.

Доставка мраморов из портов Греции, Азии, из Карфагена и Александрии совершалась беспрестанно, правильными рейсами тяжело нагруженных караванов. Привозили их частью первобытными массивами, предназначенными к обработке в римских мастерских, частью уже обработанными или подготовленными к обработке на месте добычи туземными мраморщиками. Для колонн — монолитов, для цельных глыб, предназначенных родить из себя колоссальную группу или гранитный обелиск, строились отдельные специальные суда. Но этот драгоценный, хотя и слишком тяжелый, ввоз должен был сильно вырасти с 48 г. до Р- X-, когда одним из генералов Юлия Цезаря и величайшим проходимцем, всадником Мамуррою была изобретена (Batissier), т. е. правильнее сказать введена и применена на месте обработка облицовочного мрамора в тонкие пластины (crustae), обшивка которыми колонн и стен в домах несравненно удешевила и облегчила мраморное зодчество, без малейшего ущерба для его изящества и красоты. Инкрустация стен мрамором — излюбленное декоративное средство императорского Рима, перешедшее в Византию и нашедшее свое наиболее типическое и как бы завершающее выражение в Юстинианове храме св. Софии в Константинополе (Марквардт). Те, для кого эти неизносимые обои античного Рима были слишком дороги, а также хозяева домов временного помещения, т. е. дач, увеселительных построек и т.п., для которых не стоило тратиться на мраморную обшивку, — замещали ее штукатуркой, разрисованной под мрамор (знаменитые античные stucchi, в настоящее время ценные более самого редкого и дорогого мрамора) или мозаиками; так, например, в Помпеях, как дачном месте, мраморной инкрустации вовсе не найдено (Марквардт). Но настоящий мрамор все-таки господствовал, и всегда был нужен и государству и обществу в громадных количествах. Приемная комиссия — опять-таки с огромнейшей администрацией — заседала в Остии. Здесь мрамор сортировался и отсюда Тибром, везли его в Рим.

В числе мероприятий Юлиева закона, направленных против роскоши, имеется обложение мраморного ввоза пошлиной, но лицемерное обложение это, противоречившее истинным видам цезаризма, скоро впало в забвение, и уже Плиний считает его в числе мер устарелых, бессильных и не практикуемых. Понятно, что по дороговизне не только материла, но и провозной стоимости, каждая глыба мрамора ложилась на римское зодчество страшным накладным расходом, и огромное облегчение строительству дала новая цементная система, вознаграждая собственников за дорогую приплату по мраморной облицовке удешевлением основной кладки. Понятно, что, обрадованные такой неожиданной компенсацией, римляне должны были на первых порах втянуться в строительную горячку и зарвались. Так что даже Август, сам неугомоннейший строитель, вынужден был сдерживать бешенство зодчества, охватившее Рим. Правда, — средством довольно платоническим: приказал прочитать публично, в нравоучение сенату и народу, старинную речь Рутилия против маниаков строительства. Но, увы, леча болезнь века, державный врач сам не мог от нее исцелиться и, умирая, — не только оставил кирпичный Рим мраморным, но еще и не утерпел, чтобы тем не похвалиться.

 

II

Когда во главе римского государства стал incredibilium cupitor — цезарь Нерон, наследственная страсть к зодчеству (см. в главе 1 тома I) должна была тем ярче в нем вспыхнуть, тем прихотливее окрылить полет его затейливой фантазии, что каждое новое великолепное здание льстило сразу двум основным чертам характера цезаря: тщеславию, которое неустанно толкало его к изысканию новых и новых средств, как — покуда жив — быть постоянным предметом всеобщей молвы, а по кончине снискать вечное бессмертие своему имени; и расточительности, которую он восприял равно от крови и Германиков, и Аэнобарбов. Трудно вообразить более широкое и безумное швыряние золотом. Деньги положительно жгли Нерону руки, и, взаимно, целые золотые горы таяли от одного прикосновения этого безумного прожигателя миллионов, этого мота из мотов. Расточительность его — сознательная, убежденная. Нерон, — свидетельствует Светоний, — восхищался своим дядей Каем (Калигулой), восхваляя его в особенности за то, что в короткий срок промотал богатства, накопленные Тиберием. Баснословные траты на прием армянского царя Тиридата и огромные раздачи денежных сумм придворным, войскам и верноподданным империалистам, имели политические оправдания, — оставим их в стороне. Но, если верить Светонию и другим, ему подобным составителям неронической легенды, денежные дурачества Нерона в своем частном обиходе превосходили всякое вероятие. Захотелось ему ловить рыбу, — он приказывает сделать золотые сети, а канаты к ним — из пурпура. Он не надевал одной и той же одежды дважды. Играя в кости, он бросал по четыреста сестерций на каждое очко удара. В путешествиях поезд его составлял не менее как из тысячи карет, запряженных мулами в серебряной сбруе, предшествуемых азиатскими скороходами в браслетах и монистах. Землями и деньгами он щедро жаловал не только политических друзей своих, но и приятелей из-за кулис театров и цирка. Так он подарил кифарэду Менекрату и гладиатору мирмиллону Спикулу наследственные доходы и вотчины, конфискованные у каких-то важных аристократов с предками — триумвирами; устроил почти царские похороны ростовщику Парнэросу, нажившемуся на скупке конфискованной недвижимой собственности в городе и по поместьям политических преступников. Актеры его труппы щеголяли масками и жезлами, осыпанными жемчугом. Громко и во всеуслышание проповедовал он, что приход с расходом бывает в равновесии только у грязных скряг, у ничтожества, а человек истинно порядочный и шикарный (praelautus) доказывает умение жить, входя в долги и разоряясь.

Понятно, что человек с такой «широкой натурой», ударившись в строительство, неминуемо должен был стать ненасытной пиявкой для государственной казны, высасывая ее платежную способность поразительными настойчивостью и быстротой.

Центральным и главным ударом, какой нанесло Риму зодческое неистовство Нерона, явился его знаменитый «Золотой Дворец», Domus Aurea. Чтобы понять всю громадность и значение этой строительной феерии, мы должны вернуться от эпохи Нерона на три четверти века назад и вкратце проследить историю тех великолепных и грустных развалин, что спят сном смерти под пальмами и кипарисами римского Палатина, рекомендуемые туристам на языке гидов, как «дворец цезарей», palazzo dei cesan.

Тацит живописно и метко называет Палатинский холм центром, кремлем державы цезарей — arx imperii. В самом деле, этот холм — в высшей степени монархическое урочище, воистину царственное место. Иордан справедливо замечает, что историческое значение этого холма достаточно характеризуется уже тем обстоятельством, что, подобно тому, как фамилия «Цезарь» обратилась во всемирном обороте в нарицательное название высшей монархической власти (см. в томе II и III «Зверя»), так и слово «palatium», первоначально обозначавшее «горное пастбище», «бараний выгон», «гора скотского бога» (Pales), во всех европейских языках стало выражать понятие жилища державного, властно-великолепного, предел величия, роскоши и блеска в домашнем устройстве: итальянское — palazzo, французское — palais, немецкое — Palast и Pfalz, русские — палаты, польский — palac и т.д.

Некогда быв, согласно преданию, местом жительства римских царей, Палатин возвращает себе значение резиденции главы государства немедленно, как только монархическое начало принципата начинает торжествовать над республиканскими формами. По словам Диона Кассия, уже Юлий Цезарь подумывал о том, чтобы поселиться в каком-либо государственном здании и тем обратить свое жилище в государственный символ. Став претендентом на единовластие, Август перебирается из своего прежнего барского дома близ форума в такой же частный барский дом на Палатине, принадлежавший оратору Гортензию, очень скромный, без мрамора и мозаик, украшенный лишь весьма посредственными портиками на каменных колоннах. Расчет Августа, когда он (в 44 году до Р.Х.) совершил эту довольно жалкую покупку, был именно приблизиться к царственным традициям Палатина, не пугая, однако, граждан сооружением царских палат, продолжая казаться Риму лишь первым его, но всем зауряд, гражданином. Как известно, эта игра в частного гражданина — краегольный камень внутренней политики Августа, на осторожности которой, чрез лазейки конституции 28 года до Р.Х. года, создалась вся последующая сила и дерзость римского цезаризма. Место было выбрано расчетливо и искусно: как раз среди самых драгоценных монументов и святынь начала римской истории (храм Юпитера Статора, храм Победы, храм Великой Матери, Mundus, дом Ромула и Рема, остатки квадратного Рима и пр.), которые, таким образом, связывались и переплетались с новой властью в тесный взаимный союз и неразрывное впечатление. Принцепс народа римского как бы берет на себя их внешнюю материальную охрану, а они вознаграждают его охраной духовной — благоволением и благословением богов и славных предков. После своей победы над Секстом Помпеем, Август скупил на Палатине несколько частных владений, в том числе земли и дом, конфискованные некогда сенатом у знаменитого мятежника Катилины, — под предлогом, что хочет выстроить в дар городу несколько богоугодных и общеполезных учреждений, в воспоминание об избавлении государства от гражданской войны. Так возникли знаменитый храм Апполона Палатинского, обшитый белым мрамором из ломок Луны (близ Каррары), и две великолепные публичные библиотеки — греческая и латинская. Исподволь, между этими роскошными зданиями, словно заразясь от них богатством, домик Августа незаметно вырос, украсился и превратился в маленький дворец. Вскоре он был уничтожен пожаром, и Август воспользовался участием граждан к его семейному несчастью, чтобы выстроить на старом пепелище, якобы на пожертвования сочувствующих римлян, палаты и больше, и красивее. Это было уже не только государево семейное жилище, а государственное помещение. Часть его отошла под государеву канцелярию и ближайшие к личности принцепса органы управления, и в залах его было достаточно просторно не только для совета министров и приема коллегий, но даже для заседаний сената. В таком порядке началась и мало-помалу свершилась экспроприация Палатина в пользу верховной власти. В первом веке по Р.Х. уже вряд ли строились на Палатине частные дома, и, если оставалась еще какая-нибудь частная собственность, то очень быстро таяла и исчезала в неудержимом расширении императорских палат, с их службами и присутственными местами дворцового ведомства (Gilbert). Избранный в великого жреца (12 года до Р.Х.), Август не захотел поселиться на исконном понтификальном подворье, насупротив монастыря Весты, но устроил в честь этой таинственной т святейшей богини домашний храм при своем дворце. Таким образом, — говорит Иордан, — дом государя сделался сразу и государственным дворцом, и национальным святилищем. И читателю «Энеиды», типической эпопеи Августова века, так много содействовавшей его славе и признанию и утверждению его принципов, предоставлялось видеть в таком обороте вещей «возвращение к старым порядкам, когда, совет граждан собирался у государя на дому». Развалины палат Августа, местоположение которых довольно точно указано Овидием в третьей книге его «Скорбей» (Tristia), вышли из-под земли на свете в 1775 году, благодаря аббату Ранкурейлю (Rancureuil), владельцу клочка земли на Палатине, где теперь сады виллы Mills. Впрочем, хотя за развалинами этими и совершенно упрочилось имя Августова дворца, по всей вероятности, он с Августовым дворцом имеют общего только место, а стены, со всеми их уцелевшими украшениями, являются остатками на сто слишком лет младшей перестройки этого дворца Домицианом, — Августов же подлинный дворец покоится и по сейчас под ними на недостигнутой исследованиями глубине (Иордан). Открыт был дом в два этажа; из них нижний — в довольно сносном состоянии, вопреки многовековому грабежу, которому подвергали дворцы цезарей нашествия варваров и благочестивое усердие католических монахов, растаскавших мраморные колонны и плиты на украшение церквей. Стены кое где еще сохранили свою облицовку из настоящего и искусственного мрамора, прикрепленную на стальных крюках, и прелестную живопись, гораздо более тонкую, чем в Помпее. Мозаичные полы были завалены скульптурными обломками. Именно здесь открыт знаменитый ватиканский Аполлон Савроктон («Убийца ящерицы» — божество осеннего солнца). То был век, когда заниматься археологией значило похищать из раскопок древние ценности: здания никого не интересовали, нужны были статуи, геммы, бронза, картины. Владелец обобрал дворец Августа дочиста, самым варварским образом. Достаточно сказать, что мелкий мраморный «хлам» был грудой продан на своз каменщику с Campo Vaccino, ныне — вновь — римского форума. К счастью, архитектор Барбери, руководивший раскопкам, и Пиранези, тайком снявший план руины, оставили нам чертежи, позволяющие понять, в каком виде был открыт дворец и какое он имел внутреннее расположение. Похожий по плану комнат на все римские дома, он отличается обилием, вокруг внутреннего двора, каморок, прямоугольных, квадратных, круглых, даже восьмиугольных. Помещенные в правильном соответствии одна другой, каморки эти симметрией расположения как бы искупают причудливое разнообразие своих очертаний. Все это за исключением базилики, примыкающей к дворцу и с несомненной точностью определенной в шестидесятых годах прошлого столетия археологом Пьетро Розою (Pietro Rosa), говорит скорее о богатом и красивом доме миллионера-буржуа, чем о дворце государя. Как видно, Август, в составе общей комедии своей политической жизни, умел выдержать до конца и игру в «быть частного гражданина»: как ни увлекался он зодческими затеями, но царских палат, кричащих о величии обитающего в них монарха, построить себе не посмел. Он продолжал лицемерить и играть в конституционное смирение до погребального костра своего. В политическом завещании своем (Анкирский монумент) он говорит об отличиях, которые граждане присудили ему, чтобы почетно отметить его жилище и выделить из других подобных же богатых домов: это — лишь лавры на входных дверях и гражданский венок над ними. В упомянутом уже выше стихотворении Овидия указана эта примета Августова жилища:

Singula dum miror, video fulgentibus armis

Conspicuos postes tectaque digna deo

Et Jovis haec dixi domus est? quod ut esse putarem,

Augurium menti quema corona dabat.

Тиберий, государь скуповатый и равнодушный к зодчеству, да и неохотно проживающий в Риме, который он в последние годы жизни променял на Капри, где и жил почти безвыездно, довольствовался дворцом своего предшественника. Domus Tiberiana, показываемый на северном краю Палатина, — фа- мильное обиталище его предков, Клавдиев, где Тиберий и жил, покуда был принцем, и которое, быть может, расширил к западу, когда стал государем. В настоящее время из дворца этого открыто лишь несколько тесных комнаток, — по всей вероятности, людские. В этом дворце, если верить Тациту (Hist. I. 27), обитал Вителлий во время междуусобной войны с Флавием Сабином и отсюда видел он пожар Капитолия, подожженного его сторонниками (Borsari).

Калигула застроил своим дворцом, который Гильберт считает расширением Тибериева дворца, северозападный склон Палатина и, главным образом, угол, обращенный к монастырю Весты (atrium Vestae) на Форуме. Дворцовые здания выбегали, уступками аркад, на самый форум, накрывая своими портиками пригорок Победы (clivus Victoriae), и храм Кастора был как бы аванзалой императорских апартаментов. Здесь, являясь между статуями богов-близнецов, Кай показывался народу третьим живым божеством, равным между равными. Из дворца был переброшен, через Форум, поверх храма Августа и базилики Юлия Цезаря, на Капитолий деревянный мост, постройка большой стоимости, осуществленная исключительно для того, чтобы богу Калигуле было ближе ходить в гости к богу Юпитеру. Какой-то гальский сапожник, глазея на подобное гостевание, не мог удержаться от смеха. «Кто я, по-твоему»? — спросил дерзновенного деспот. Тот, вероятно, думая, что уже все равно пропал, и семь бед, один ответ, — говорит: — «Изрядная дубина!..» Калигула так растерялся, что, сверх обыкновения, не догадался ругателя своего схватить и казнить.

На современном Палатине памятью о дворце Калигулы остаются гигантские фундаменты, которые гиды выдают легкомысленным туристам за стены, да криптопортик, т.е. подземный ход, будто бы, тот самый, где 24 января 41 по Р.Х. года Цезарь Кай пал под мечом Кассия Хереи. Ход этот, длиной около ста метров, миновав дворцы Тиберия и Калигулы, круто повертывает налево и упирается в маленький дворец, который в 1869 году отрыл археолог Пиетро Роза в почти невредимом состоянии. Здание это одни считали за вдовий дворец Ливии, супруги Августа; другие за дом Германика, что и вероятнее. Памятник этот тем драгоценнее, что он единственный, сохранившийся от времен Августа, образец богатого частного дома. Восемнадцатый век обладал другим таким образцом — при вилле Монтальто, на том месте, где теперь в Риме центральный вокзал железной дороги (Stazione Termini), но он разрушен в 1777 году, а фрески его были проданы в Англию лорду Бристоль (Haugwitz). Стены дворца Ливии сохранили лучшую живопись из всего, что оставила потомству римская кисть (Полифем и Галатея, Ио и Аргус и фресковый орнамент). Между прочим, благодаря именно этому дворцу, мы можем судить о перспективе римской улицы, об ее зданиях и движении, так как живописной декорацией такого содержания занята во дворце стена более трех метров длины. Гастон Буассье, не останавливаясь положительно на решении, кому принадлежал дворец, рассуждает: почему могло сохраниться древнее здание-малютка, когда рухнули кругом дворцы-гиганты? Его гипотеза, — что флигелек этот, сперва сберегаемый, как священное воспоминание о каком-либо почтенном историческом лице (Ливии, Германике), затем служил павильоном для философских уединений в частную жизнь, для отдыхов en prive, таким любителям мирных удовольствий среди дружеского кружка, как императоры Веспасиан, Тит, Траян, Марк Аврелий. Возможно. Как всякая гипотеза, питающаяся поэтическими мечтами больше, чем голыми данными о скудных фактах, все это — столько же возможно, сколько и невозможно. Луиджи Борсари объясняет этот секрет времени просто, так сказать, приземистостью здания, стоящего на более низком уровне, чем остальные дворцы, между которыми он был как бы погребен. Они защищали его своими стенами от пожаров и других разрушительных влияний, а когда сами разрушились, то засыпали его, оказав ему своими останками ту же сохраняющую услугу, что пепел Везувия — домам Помпеи. Хаугвитц видит во дворце этом нечто в роде увеселительного павильона, холостяцкого особняка (Kavalierhaus), чем и объясняется его помпейский характер, сопровождаемый отсутствием драгоценного по материалу украшения стен. Последнее условие кажется мне наилучшим объяснением, почему дом уцелел от грабежей. Ведь stuchi и античная живопись стали драгоценными только по внушению археологии, т.е. сравнительно, очень недавно, тогда как мрамор, слоновая кость, металлы и т.п. были в цене и представляли соблазн для грабителей во все века. Еще в половине XIX века, чуть ли уже не в эпоху раскопок Пиетро Розы (по поручению Наполеона III), был случай, что в одном из палатинских подземелий был найден свежий труп такого мародера антиков, задавленного обрушившимся сводом, в то время, как он, вооруженный топором, заступом и потайным фонарем, на удачу вел траншею к предполагаемым сокровищам Дворца Цезарей. Что бы ни сохранило дом Ливии, постройка эта — замечательный показатель, которым в истории и археологии Палатина всегда можно пользоваться, как исходной точкой. Даже для изучения изменений поверхности самого холма, так как Domus Liviae показывает нам его истинный природный уровень, на остальном пространстве Палатина значительно измененный наслоением, веками разрушавшихся — в особенности пожарами — зданий (Otto Richter).

Таким образом, Нерон нашел Палатин уже застроенным и не дающим простора его творческой фантазии. На узком холме, полном почитаемых храмов и старинных дворцов, ему стало тесно. Не застраивать же ему было единственную пустующую часть холма — Area Palatina: традиционное место свиданий государей с приветствующим их народом, площадь прогулок и патриотических манифестаций, иногда и бунтов, из которой обилие наставленных, почета ради, статуй предков и живых членов фамилии Цезарей делали нечто в роде того беломраморного безобразия, что и смешит, и сердит в нынешнем Берлине под именем «Аллеи Победы» (Siegesallee). Нерон часто жаловался на неудобства своего местопребывания во дворце Калигулы: у него была манера преувеличенно представлять свое жилье чуть не лачужкой; он осыпал насмешками своих предшественников, что они довольствовались подобной ямой. Полный огромных мечтаний, но не заботясь проверять осуществимость их хотя бы каплей здравого смысла, он, неисправимый художественный самодур, бредил химерическими дворцами, среди химерических городов, в роде Вавилона, Фив, Мемфиса. Он наметил себе план резиденции, равной дворцам Китая и Ассирии (Ренан), и, в ожидании возможности осуществить его полностью, переселился во временные палаты, воздвигнутые на скорую руку и получившие название проходного дворца, domus transitoria. Названием этим они, по мнению Атиллио Профумо, обязаны пассажной форме своей, открывавшей галереями или дворами своими свободный проход для публики, с Палатина на Эсквилин, — оба эти холма в эпоху Нерона были в государевом владении, и для соединения их в общую цельность это проходное здание и было выстроено. Оно стало зерном, которому суждено было разрастись в восьмое чудо света, существовавшее всего несколько лет и затем исчезнувшее почти бесследно и, однако, оставшееся бессмертным в истории всемирной под именем Золотого Дворца, Domus Aurea.

План этой чудовищной постройки был составлен, а впоследствии и выполнен римскими архитекторами, — римлянами и по именам, но вряд ли римлянами по происхождению, — Севером и Целером. Последний, кажется, был родом из императорских вольноотпущенников. Тацит называет их людьми не только талантливыми, но и дерзкими: охочими, через усилия искусства, побеждать скудость и препятствия природы, и до издевательства бесцеремонными в обращении с кассой государя. Проект соединения Остийской бухты с Байанской бухтой Неаполитанского залива, каналом через Авернское озеро и Понтийские болота, длиной в 160 миль (31 георг. миля) и достаточно широким, чтобы могли свободно разойтись два военные корабля, — смелая фантазия тех же самых двух умов, что затеяли и создали Золотой Дворец.

К слову здесь заметить: я имел уже случай говорить в предшествующих томах, что проект этот, по внушению Тацитова авторитета ославленный безумным перьями многих историков, далеко не предствляется таковым, при оценке тогдашних средств к мореплаванию и бурь Тирренского моря, то и дело уничтожающих римские флоты. Момсен же доказал, что идея необходимости такого канала, в обход тирренских бурь, принта первой совсем не в голову Нерона, прослывшую за нее безумной, а уже стучалась ранее в светлый и дальновидный ум Юлия Цезаря. Вообще, угрюмое суждение Тацита о строителях Севере и Целере, как вредных сотрудниках Нерона и корыстных поставщиках на его фантазию, не может служить их непогрешимой характеристикой. Из всего, что дает нам о них историческая экзегеза, легко видеть, что они принадлежали к числу тех самозабвенных и самодовлеющих гениев искусства, которые как будто затем и рождаются на свете, чтобы раздражать своим новаторским творчеством добрых консерваторов-буржуа, из которых состояли охранительно-дворянские группы Рима, столь неизменно любезные Тациту: ведь, он всегда говорит их голосом. Подобно тому, как Тацит судит об отношениях Севера и Целера к Нерону, Мюнхен в XIX веке негодовал на разорительную дружбу между Вагнером и Людвигом II Баварским и настоял таки на их разлуке и удалении величайшего композитора из столицы королевства. В истории русского искусства одна из печальнейших страниц — судьба гениального Витберга, которого мещанская зависть и злопыхательство не только лишили чести и славы построить храм Спасителя в Москве, планированный им воистину как новое чудо света, но и запутали в денежные недоразумения, оклеветали, как мошенника, и бросили, разбитого и опозоренного, доживать свой несчастный век ссыльным в Вятке. И для того, чтобы репутация Витберга в потомстве была восстановлена и Россия узнала, какого великого художника она имела и потеряла, — нужна была такая счастливо-несчастная случайность, как ссылка в ту же Вятку А.И. Герцена.

План Севера и Целера преследовал цель создать не дворец, но серию дворцов — дачную резиденцию в центре города, которая касалась бы всех частей столицы: город, который был бы выстроен в деревне. Собственно говоря, в идее Севера и Целера здание это должно было явиться тем, что, в полную величину, представляет собой «Императорский город» в Пекине (The Purple Forbidden City) — гигантский бург или кремль, обслуженный, во всех случаях своей жизни и смерти, решительно всем комфортом, какого может пожелать избалованное воображение бесконечно властного и богатого человека, и населенное исключительно его опричниной и разнообразнейшей челядью обоего пола, в несколько десятков, а может быть и сотен тысяч человек: громадная фарфоровая банка, наброшенная на государство, чтобы высосать из него кровь. Или — пример, более к нам близкий и потому более известный: в том же Риме — город-государство, папский Ватикан, который теперь то, конечно, только могущественный монастырь лишенного светской власти папы-узника, «Наместника Христова», но в XV—XVII веках едва ли хоть сколько нибудь разнился и в великолепии, и в нравах, от Неронова «Золотого Дворца».

Размеры этого дома-города, вряд ли много преувеличенные историками, так как громадное расширение в Риме площади государевых владений вполне допускало территориальное осуществление этой затеи, даже еще в большем масштабе, довольно точно намечены одной из эпиграмм Марциала, писавшего по свежей памяти о только что упраздненной резиденции Нерона:

Hic ubi sidereus propius videt astra colossus

Et crescunt media pegmata celsa via,

Invidiosa feri radiabant atria régis

Unaque iam tota stabat in urbe domus.

Hic ubi conspicui venerabilis amphitheatri

Erigitur moles, stagna Neronis erant.

Hic ubi miramur velocia munenera thermas,

Abstulerat miseris tecta superbus ager.

Claudia diffusas ubi porticus explicat umbras,

Ultima pars aulae deficientis erat.

Reddita Roma sibi est sunt te praeside, Caesar,

Deliciae populi, quae fuerant domini.

Здесь, где лучистый колосс видит звезды небесные ближе,

Где в середине пути встали подмостки горой,

Злого блистали царя ненавистные людям строенья,

И один лишь стоял в городе целом тот дом.

Здесь, где груда растет почтенная амфитеатра

Чудной постройкой своей, были Нерона пруды,

Где скороспелому мы подарку термов дивимся,

Гордое поле снесло крыши у бедных людей.

Там, где широкую тень предлагает Клавдиев портик,

Крайний конец был дворца, что уже ныне исчез.

Рим себе возвращен, и в твоем управлении, Цезарь,

То услаждает народ, что услаждало владык.

(Пер. Фета.)

Колосс, о котором говорится в этих стихах, — бронзовая статуя Нерона, в виде Солнечного божества, вышиной в 120 футов, работы Зенодора, — помещался (во времена Марциала) на том месте, где теперь развалины Адрианова храма Рима и Венеры и сад при церкви св. Франчески Римской, что на форуме (S.Francesca Romana al Foro). Величественная громада сооружаемого амфитеатра Флавиев — Колизей, Термы Тита — на Эсквилине. Портик Клавдия — на Целий. Таким образом, если начать обход Неронова Золотого Дома со склонов Палатина — на пригорке Велия (Velia), подошву которого ныне указывает арка Тита, то Domus Aurea спускалась в лощину Велией и Эсквилином, поднималась у древней Сервиевой стены на Эсквилин, соприкасалась здесь чертой своей с императорскими садами Мецената, переходила на Целий и, возвратно от него, окружив весь Палатин, через долину между Палатином и Авентином, вдоль границы Великого цирка, — замыкала свою границу близ храма Юпитера Статора.

Это — пространство ста десятин, более квадратной версты. Чтобы очертить приблизительное пространство Золотой Виллы на плане современного Рима, надо, спускаясь с Палатина по склону, обращенному на северо-запад, из садов Фарнезе, приблизительно на середине холма, пересечь Форум по направлению к базилике Константина, в промежутке монастыря Весты с левой руки и Арки Тита и С. Франчески Римской с правой; позади базилики Константина, оказаться на Via d. Tempio d. Pace, продолжаемой Via di San Pietro in Vincoli, миновав по последней площадь и храм того же имени, затем, по Via delle sette sale, Via dello Statuto, Via Leopardi, Via Mecenate обогнув большую часть Эсквилина (именно древний Collis Oppiys), спуститься к Колизею, у устья улиц: Via Labicana и Via di S. Giovanni in Laterano, отсюда по Via Claudia взобраться на Целий и, перерезав его в южном направлении, к Piazza и Via di S. Gregorio, окружить, следуя по Via dei Cerchi и Via San Teodoro, Палатин — с тем, чтобы, повернуть затем на Форум, упереться в базилику Юлия и, миновав храм Кастора и Поллукса, замкнуть линию там, откуда мы ее повели, на северо-западном склоне Палатина, немного ниже Вестина монастыря. Прикидывая этот путь к петербургским расстояниям, мы получаем территорию, простирающуюся от Сенатской площади до института путей сообщения, оттуда — к Аничкову мосту, и от Аничкова моста — к Троицкому мосту. Для Парижа это — Лувр, Тюльери и Елисейские поля, вместе взятые. Словом, целый маленький мир, обнесенный портиками длиной в четыре с половиной версты слишком, с парками, где паслись стада, с долинами внутри, с озерами, окруженными перспективами фантастических городов, с виноградниками, лесами. — Рим должен сделаться одним домом. Переселяйтесь, квириты, в Вейи, если только и Вейи не захватит этот дом, — острили римляне, изумляясь плану Целера и Севера:

Roma domus fiet: Veios migrate Quintes,

Si non et Veios occupât ista domus.

В Европе ни один царствующий дом не располагает такой громадной резиденцией, хотя для резиденции внестоличной ее размеры уже не так велики. Ватикан, самый огромный дворец Европы, занимает только 55.000 кв. метров, и если даже к этой цифре присоединить 15.160 кв. метров базалики Св. Петра и 340x240=81.600 кв. метров площади перед ней, то и тогда площадь нынешнего папского города-государства будет равняться всего лишь 1/7 — 1/8 Золотого дома. Но до громадности китайских резиденций фантазия Нерона все-таки не долетела. The Purple Forbidden City в Пекин имеет в окружности 2 1/4 мили, т.е. около 31/2 верст, но прилегающий к нему «the August City» — 6 миль, т.е. 9 верст (Chambers). Это слишком вдвое больше, чем размахнулись Север и Целер. О богатстве и красоте построек этой удивительной резиденции будет в свое время сказано подробно. Здесь, покуда, нам нужна лишь обширность плана ее, из которой если не истекли, то могли проистечь, — и многие современники и историки Нерона думали, что проистекли — события необычайной и тяжкой важности.

Как ни грандиозна была затея Золотого Дворца, она являлась лишь увертюрой к опере: самое-то главное ожидалось впереди. Фантазеры, в роде Севера и Целера, пользовались неукротимым славолюбием императора, чтобы сбивать его с толку льстивыми проектами, вовлекая в сумашедшие предприятия, якобы имеющие целью увековечить его память. Нерон ненавидел Рим, как город, находил его дряхлым, грязным, вонючим. И действительно, улицы Рима, старинные, кривые и узкие, не перестраиваемые чуть не со времен М.А. Агриппы Випсания, обветшав, должны были иметь довольно жалкий вид и, за исключением, быть может, нескольких кварталов, давали обывателям жилье беспокойное и нездоровое. О недостатках улиц древнего Рима существует целая, современная им, литература.

Когда Московский Художественный театр поставил «Юлия Цезаря» Шекспира, — спектакль, сделавший эру в истории русского сценического искусства, — в публике и в печати выражалось недоумение, зачем Юлия Цезаря несут к цирку по каким-то переулкам, когда можно было бы блеснуть видами дворцов и храмов на широких площадях. Но на стороне москвичей — историческая правда. Широкая улица и сейчас редкость в Риме (Corso не шире Ковенскою переулка, а Corso Vittorio- Emmanuele — Итальянской), в античном же, и тем более эпоху Юлия Цезаря, совершенно отсутствовали, если не считать Alta Semita (нынешняя strada di Porta Ріа) и бульвара Via Lata (соответствует южной части Corso). Другим подобным бульваром была Via Nova. Но их две: позднейшая, в эпоху Каракаллы, вела к ею знаменитым термам и несомненно была лушей улицей Рима. Но такой не могла быть Via Nova, шедшая между Палатином И Форумом параллельно Via Sacra, священной улице, соединяя

Велабр и Цэлий. Эта Новая улица — новая лишь постольку же, поскольку нов в России Новгород. В действительности, она из самых старейших в Риме, и предания относили ее к эпохе Сервия Тулия, когда она служила путем сообщения для трех союзных городов первобытного Рима (Gilbert). Так что вблизи Форума и Великого цирка именно только то, что показала московская труппа: живописно узкие переулки (vicus) высоких домов, картинная грязь человеческого муравейника, живущего в тесноте, да не в обиде. Слишком сто лет спустя после Юлия Цезаря, в Риме, пережившем зодческую эпоху Августа и Агриппы, Неронов и Титов пожары, много способствовавшие его украшению, Марциал все-таки, плакался на безобразную тесноту, грязь и дурные шоссейные мостовые улиц, загроможденных пристройками и выступами, где ютились лавчонки, харчевни, кабачки, заставлявшие «идти в уличную грязь даже преторов». «Nunc Roma est? nuper magna taberna fuit”! — воскликнул Марциал, приветствуя перестройку города Домицианом: только теперь Рим — Рим, а раньше он был огромной корчмой! Страшная дороговизна земли в столице мира тянула ввысь его узкие однооконные дома на 70 футов к небу и лепила их один к другому: ценили каждый вершок площади, годный к застройке. Римская улица — только замощенная тропинка между жилыми помещениями: бойкий Vicus Tuscus, по измерению Иордана, имел ширину 4,48 метра. Vicus Jugarius — 5,50 метров, наилучшие улицы — от 5 до 6,50 метров: это — Графский или Мошков переулок.

Северное равнинное представление всегда соединяет дворец с площадью, дающей вид на него. В Италии это теперь не так: за очень немногими сравнительно исключениями, palazzi выровнены в очень тесные группы домов, к ним лепящихся, — а в Риме античном было не так в особенности: чтобы строить дворцы с площадями, надо было отчуждать дорого стоющую землю.

Поэтому римский дом был, в своем роде, предком нынешних небоскребов, той разницей не в пользу свою, что современный закон нормирует вышину построек в сообразности с шириной городских путей, которые они окружают, а римский закон обуздывает только вышину, не решаясь на вмешательство в земельные права и отчуждение частных терренов в пользу общего уличного удобства. Еще Август запретил выводить дома фасадом на улицу выше 70 футов, что дозволяло однако, по замечанию Фридлера, поднимать их в пять-шесть этажей. И — сравнивает Фридлендер — в то время как берлинское городовое положение 1860 года допускало стройку в 36 футов вышины, венское в 45 (не более 4 этажей) и парижское в 63,6 фута — только под условием, что улица не уже этих мер, римские семидесятифутовые дома громоздились над узенькими ленточками улиц-коридоров и переулков-лазеек, совершенно их затеняя и лишая солнца. Нижние этажи домов, лишенные в щелях своих солнечной дезинфекции, поэтому быстро делались весьма отвратительно сырыми и грязными склепами, а отравленная скученным населением почва, к тому же доисторически природно заболоченная Тибром, являлась неистощимым рассадником великого бича Рима, малярии. Владычество этой ужасной болезни в античном городе достаточно характеризуется тем общеизвестным обстоятельством, что уже древнейшие жители Вечного города нашли полезным воздвигнуть храм богине лихорадки. Поэты и врачи рисуют Рим, как город бледных людей, позабывших, какой бывает цвет лица у здорового человека. Желтуха, чахотка и водянка безжалостно мучили великий город, в котором, буквально, нечем было дышать: до такой степени протух в нем воздух вонью беспорядочно нагроможденного человеческого муравейника, с сотнями тысяч открытых кухонь, отхожих мест, холмами отбросов и т.д., и вечным вихрем едкой пыли. Гораций и Сенека одинаково жалуются на убийственную атмосферу Рима: только и вздохнуть было, когда уйдешь в деревенский простор, оставив страшную громаду столицы мира за собой. Когда в такую благоприятную среду врывались эпидемии, они свирепствовали чудовищно, унося десятки тысяч жизней в самые короткие сроки, чему одинаково способствовали и отвратительные условия жилищ, и запруженность улиц, слишком тесных, чтобы обслуживать огромное пешее движение. Чудовищный шум Рима не смолкал даже поздней ночью, и на то, как он мучил нервных людей и доводил их до отчаяния, мы слышим жалобы, из века в век, от Горация при Августе, от Сенеки и Петрония при Нероне, от Марциала при Домициане, от Ювенала при Траяне. Насколько солидно и на век воздвигались в Риме общественные монументы и дворцы богачей, настолько же отвратительно, наспех, строились жилые дома обыкновенных смертных, а в особенности предназначенные для квартиронаемной спекуляции; обилием дерева эти подоблачные шаткие вышки представляли собой готовые костры, то и дело выгоравшие целыми кварталами; обвал дома был тоже явлением чуть не ежедневным. Огонь обижал пожарами, земля — лихорадками, воздух — вонью, вода — по несколько раз в год — потопами от буйного Тибра. Словом — гордясь быть «римлянином из Рима» (romano da Roma), обыватель Вечного города, кто бы он ни был, искупал эту великую честь дорогой ценой, за счет своих легких, своих нервов и постоянного риска схватить злокачественную лихорадку, от которой, вдобавок, в то время еще не было верных средств.

Заветной мечтой Нерона было перестроить Рим в новый, правильно распланированный город, с монументальными зданиями, достойный звания столицы мира. Консервативная реакция, устами Тацита и других стародумов пуритан, записала и эту мечту в разряд безумий и несчастий Нерона. Но, разбирая планы его по прошествии восемнадцати с половиной веков, ничего безумного и несчастливого в них мы, конечно, не найдем. Если чуть ли не в единственную заслугу перед Францией ставится Наполеону III перестройка им старого Парижа, под руководством барона Оссмана, то трудно понять, почему надо считать нелепым и чуть не преступным подобное же стремление со стороны Нерона? В данном случае, incredibilium cupitor — не лучше и не хуже всех других цезарей предыдущей и последующей истории. Они все боятся древних столиц, исторических традиций и, вместе с ними увы! грязи. В тупиках, закоулках, chiassi, в тени и сырости мрачных, вековых домов таится слишком много старческого консерватизма, привычного охранять свои исконные гражданские права, драгоценные, хотя бы и заплесневелые и даже выродившиеся из права в злейшее безправие, от поползновений абсолютизма, хотя бы и просвещенного; и слишком много молодых и пылких голов томится жаждой новых прав, новой свободы, во имя которой они готовы каждый миг вспыхнуть революционным пожаром и сложить свои головы. Улицы, кривые и узкие, в XIX веке помогали парижанам строить и защищать баррикады июньских и февральских дней, а при волнениях в Риме превращали каждого гражданина в опасного солдата. Возможность нерадостная для каждого цезаря! Все свободные правления, роскошно обставляя свои учреждения общественные, склонны были ютить жилые помещения граждан в лабиринте закоулков, сдавленных и запутанных: какие например, сети Арахнеи сплело средневековое смутное время из итальянских республиканских городов. Москва в 1905 году могла и успела выстроить баррикады. Петербург о том и помыслить не смел. Цезаризм, наоборот, стремится к огромным площадям, плацам, широким бульварам, прямым проспектам: ему нужен простор, на котором, в случае смутного времени, он мог бы свободно двигать свои когорты против граждан, а во время мирное, обычное, муштровать эти когорты перед глазами всего города: зрелище для всех занимательное, а для людей, склонных к мечтаниям — поучительное и предупредительное. — Почему вы избегали в плане города изящных кривых линий? — упрекнул кто-то барона Оссмана. — Я не избегал бы их, — ответил строитель Парижа второй империи, — если бы были изобретены ружья, из которых пули летят по дуге... Цезаризм считается с историческими традициями, лишь покуда он нарождается и окрепает, хватаясь за них, выезжая на них — точно на руках у старой, выжившей из ума, необходимой, но в тайне ненавистной, няньки, которую он, как только вырастет, сейчас же расчитает и выгонит из своего дома. Таков, в цезаризме римском, подготовительный и создающий век Августа. Затем старый город и его легенда становятся цезарям в тягость, как напоминание их собственной новизны в отечественной истории, как насмешка вечности: ты, мол, великий человек, не более, как временное наслоение на прошлое, и — вон его сколько осталось за тобой! Вот почему цезари, в огромном большинстве, чувствуют себя несчастными в столицах, созданных вековым естественным приростом населения в вековых и естественных нацональных центрах, и предпочитают им искусственные города-громады, вырастающие по щучьему велению, по монаршему хотенью, или же перестраивают их в корень, очень ловко затемняя новым великолепием легенды и монументы национальной старины. Цезаризм нуждается в провинциалах, в иностранцах. Ему необходимо, чтобы столица поражала наезжих гостей пышностью, блеском, впечатлением общего довольства и показным величием созидающего все это правительства. Наполеон III создал провинциальный плебисцит, а цезерей Рима, часто проклинаемых в столице, провинции благословляли, как благодетелей. Всякий цезарь стремился делать себя для провинциала каким-то волшебным, всемогущим, очаровательным видением из сказочного сна. Тот бригадир, который возил «к государыне пакетец» в известной балладе Майкова об Екатерине, на празднике великолепного князя Тавриды, смотрел на менуэт земных полубогов и фейерверки, воскресившие Чесменский бой, разумеется, не с большим восторгом, чем какой-нибудь галльский старшина или сирийский шейх созерцали в ограде Золотой Виллы колосс Нерона, в 120 футов вышины, или храм Фортуны, воздвигнутый целиком из прозрачного каппадокийского селенита (Плиний зовет его фенгитом) и светлый внутри даже при затворенных дверях и окнах.

Декоративное направление в искусстве и пристрастие ко всему преувеличенному в современных умах, конечно, должны были также не мало влиять на решимость Нерона перестроить свою столицу: ведь он уже и глава, и законодатель этого направления, самый ярый его эстет-теоретик и настойчивый практик-пропагандист. (См. том III, главу «Оргия»). При том мания величия заставляла его изобретать: что бы сделать — такое необычайное и важное, дабы событие это стало в эпохе его правления характернейшей хронологической датой, сохранилось бы в памяти потомства, как новая, специально Неронова эра. Статуи, храмы, колоссы, обожествление — все это хорошо, но обыденно для Нерона: другие имели их до него и будут иметь после него. Вот — уничтожить вечный город Ромула и Августа, срыть до основания великий, но протухлый Рим и выстроить вместо него блестящий новой красотой Нерополис, — это другое дело: это — в одно время — и подвиг, и монумент, еще неслыханные в истории человечества.

Однако постройка Золотой Виллы — зерна будущего Нерополиса — споткнулась о препятствия весьма щекотливого свойства. Помимо денежных затруднений, вызвавших, как мы увидим ниже, тяжелый финансовый кризис, Нерон столкнулся с интересами высшего, нравственного порядка — с религиозным обычаем и законом римского народа. Огромная площадь, необходимая цезарю для стройки, была занята недвижимой собственностью, как частных лиц, так и общественных учреждений, храмами, святилищами и монументами исторической древности, свято хранимыми домами великих предков. С частными лицами и общественными учреждениями министерству императорского двора было, конечно, легко столковаться, но святыни и монументы не поддавались обсуждению ни под каким прелогом. Щепетильность римлян, народа консервативного и в обряде религиозном, стойкого, была в этом отношении весьма чувствительна. И в ней — власть императоров, почти безграничная вообще, находила себе, как исключение из правила, тесный и скорый предел. Заботы цезарей о городском благоустройстве, в особенности, например, работы по исправлению русла Тибра, постоянно бывали парализованы нравственными пережитками старины. Дело, словом, обстояло, как в Константинополе и других больших мусульманских городах, где перестройки тоже всегда затруднены мечетями, школами при них и кладбищами. Действительно: снести храмы и монументы почти тысячелетнего прошлого — создания баснословного Эвандра, полуисторического Сервия Туллия, священную ограду Юпитера Статора, «дворец» Нумы Помпилия, — и для чего же? Чтобы на месте их разбить павильоны увеселительного парка! Подобное предложение должно было прозвучать в ушах римлянина не менее дико, чем если бы москвичу сказали, что будут срыты Успенский и Архангельский соборы, Спасская — башня, Иверская часовня, уничтожены Царь-Пушка, Царь-Колокол, Лобное место и кремлевская стена, а на опустелой территории имеет быть разбит красивый сквер, полный дорогими цветами и снабженный изящными будками для продажи сельтерской воды.

По всей вероятности, исчисленные препятствия оказались бы для Нерона непреодолимыми, так что domus transitoria никогда не превратился бы в domus aurea, если бы incredibilium cupitor, на горе человечества, не с сорочке родился. Близкую к неминуемому краху фантастическую затею его внезапно выручило общественное несчастье — грозное и печальное для всего Рима, но сыгравшее столь в руку цезарю, что общественное мнение заподозрило в нем даже предумышленного виновника бедствия, и спор историков: преступен или не преступен в данном случае Нерон? — продолжается вот уже девятнадцатый век и может продолжаться, с равным успехом pro и contra, еще столько же.