Событиями, рассказанными в предшествующей главе, кончается летопись Тацита о Нероновых временах, приближая тем самым конец моего исследования. По крайней мере, конец, так сказать, официальный, так как объем этого тома позволяет мне лишь изложить факты последних лет Неронова правления, сохраненные анекдотическим жизнеописанием Светония и конспектом утерянных книг Диона Кассия, трудом византийского монаха Ксифилина, жившего в XI веке нашей эры и, как я уже говорил однажды, стоявшего по отношению к предмету своего изложения не в лучшем состоянии осведомленности, чем историки нашего времени, а скорее в много худшем. Как читатель увидит, факты эти, содержащие развязку грандиозной Нероновой драмы, часто смутны и неожиданны настолько, что кажутся беспричинными. Точно судьба и природа утомились бесконечным спектаклем, который, изобретательно обставляясь все новыми и новыми интересными эпизодами, никак не мог доползти до заключительной морали с наказанием порока и торжеством добродетели, а потому порешили прибегнуть к условнейшей и решительнейшей из театральных развязок, через появление на сцену Deus’a ex machina.

Именно такой странной театральной катастрофой изобразил крушение Неронова режима Ренан в своем эффективном, сверкающем переливами бенгальских огней, «Антихристе».

«Наконец, в благороднейшей части рода человеческого проснулась и заговорила совесть. Восток, за исключением Иудеи, переносил, не краснея, постоянную тиранию и даже чувствовал себя сравнительно недурно, но на западе еще не умерло чувство чести. К чести Галлии, свергнуть тирана — и теперь как не раз потом бывало — выпало на ее долю, стало делом ее рук. В то время как германские солдаты, полные ненависти к республиканцам, тупо закоснелые в принципе не рассуждающей верности, рабского повиновения, играли при Нероне, как и при всех других императорах, роль телохранителей и опричников, — аквитанец, Юлий Виндекс, потомок древних царей этой страны, первый кликнул клич восстания. Движение сразу приняло истинно галльский характер: не раздумывая о последствиях, галльские легионы (?) с увлечением примыкали к революции. Виндекс дал сигнал около 15 мая 68 года (по Шиллеру и др. — в первой половине марта, что много вероятнее). Известие о бунте быстро достигло Рима (по Шиллеру — 19 марта). На стенах города появились оскорбительные для Нерона надписи: «Он пел, — зло острили шутники, — покуда не разбудил петухов (gallos)».

Все это красиво и сильно сказано, хотя и возбуждает улыбку мстительное противоположение французом-историком семидесятых годов XIX века свободолюбивых галлов деспотолюбивым германцам: довольно дешевая отплата последним за то, что, поколотив в 1871 году галлов и содрав с них 5 миллиардов контрибуций, германцы умели основать, на костях галльских, свое национальное единство и великую империю, которая сразу стала хозяйкой европейского мира и мира.

Но красивые слова не отвечают на вопрос о машине, из которой выскочил божок восстания, должный покончить Неронову трагикомедию и убрать со сцены ее главного актера.

В книгах моих, следующих за «Зверем из бездны», — «Армения и Рим» и «Арка Тита» — я подробно буду говорить о национальном вопросе в Римской Империи и сопряженных с ним движениях. Здесь я ограничусь лишь указанием ближайших поводов, давших жизнь восстанию, которое стоило жизни и власти цезарю Нерону.

На первом плане этих поводов Дюрюи ставит один, кажущийся мне второстепенным, хотя нельзя отрицать и его влиятельности.

Во главе империи, войнами созданной и, почти на всем своем пространстве, средствами военной оккупации управлявшейся, стоял человек, не только не военный, но откровенно не любивший войну, военных и воинственность. «Нерон оскорблял знаменитейших своих генералов, подчиняя их контролю своих вольноотпущенников, и отнимал у армии как раз тех командиров, которых она любила, потому что они водили ее к победам. Светоний Паулин, победитель мавров и бретонцев, был в немилости. Плавтий Сильван, талантливый генерал-губернатор Мезии, забыт на своем посту без повышения. Два брата — Руф и Прокул — из древнего рода Скрибониев, командиры двух германских армий, были вызваны в Рим под предлогом совещания с императором о делах их провинций и, на пути, получили приказ умереть. Домиций Корбулон, — герой парфянских войн, победитель армянского царя-витязя Тиридата, популярнейший полководец, воистину «Белый генерал» этой эпохи, вызванный с театра войны в Грецию, едва ступил на землю в Кенхрейском порту (ныне Кехриес, главная гавань древнего Коринфа в Саронийском заливе), как был окружен грозными исполнителями императорских приказов. Он закололся собственным мечом, пробормотав: « И поделом мне это!» Был ли этот возглас, — спрашивает Дюрюи, — предсмертным сожалением, что Корбулон служил такому дрянному человеку, или что он не успел низвергнуть Нерона?" Дион Кассий (LXII, 19) говорит, что множество людей готовы были провозгласить Корбулона императором, а, по известию Светония (Nero, 36), Анний Винициан, зять Корбулона, был главой аристократического заговора, открытого в Бенезенте, когда Нерон гостил на играх у шута своего Ватиния. «Но следует сознаться, что мы ничего точного не знаем ни о заговоре Вини- циана, ни о том, в каком соотношении мог он стоять к смерти Корбулона» (Дюрюи). Таким образом, видя опалу и смерть лучших из своей среды, генералы Нерона — все — чувствовали себя в опасности; и некоторые, как Гальба, сами приготовлялись к гибели, как к жребию неизбежному и близкому.

Таким образом, Дюрюи представляет Нерона в положении нашего Ивана Грозного, как изобразил его гр. А.К. Толстой в трагедии своей, в знаменитой сцене со Схимником.

Иоанн.

...Престол мой

Шатается; враги со всех сторон

Меня теснят.

Схимник.

Пошли навстречу им

Твоих вождей. Довольно у тебя

Есть воевод. Они тебе привыкли

Языцей покорять.

Иоанн.

Святой отец,

Вождей тех нет, которых ты знавал.

Все казнены.

Схимник.

Как? Все до одного?

Иоанн. Все, отче, — все

Схимник. Всех погубил ты?

Иоанн.

Всех.

С этим, однако, можно очень и очень спорить. Сиверс совершенно справедливо замечает, что Нерону было далеко до такой бедности людьми — именно в провинциях. Вглядываясь в руководителей провинциального управления в эпоху Нерона, никак нельзя усмотреть в их составе центральной тенденции сажать на генерал-губернаторские посты людей ничтожных, которые, по бездарности, бесхарактерности и безволию, годятся только в пешки, движимые из центра. Вот список генерал-губернаторов Нерона во второй половине 60-х годов, когда разразилось восстание Отона.

Лузитания: M. Сальвий Отон.

Испания Tarraconensis: Сервий Сульпиций Гальба.

Аквитания: имя наместника неизвестно;

но он остался верен Нерону. (Suet. Galba. 9.)

Верхняя Германия: Люций Вергиний Руф.

Нижняя Германия: Фонтей Капитон.

Британия: Требеллий Максим.

Паннония: Т. Ампий Флавиан.

Далмация: Поппей Сабин.

Мезия: Апоний Сатурний.

Африка: Клодий Мацер.

Египет: Тиберий Александр.

Сирия: Муциан.

Главнокомандующий действующей армии на театре Иудейской войны: Веспасиан.

Если исключить из этого списка жалкую фигуру Требеллия Максима, презираемого своими собственными солдатами, в Британии и сомнительную личность Фонтея Капитона в Нижней Германии, то провинциальный административный персонал при Нероне, напротив, оказывается весьма блестящим. Отон, Гальба, Вергиний Руф, Клодий Мацер, Тиберий Александр, Муциан — все эти люди оставили более или менее глубокий след в истории своей эпохи, говорящий у одних — о таланте, у других — о порядочности и добросовестности, у третьих — об энергическом авантюризме, который, как бы его ни судить, выводит человека из дюжины. В этом списке троим суждено было сделаться императорами (Отону, Гальбе и Веспасиану), одному — основать династию (Веспасиану), а двое почли себя выше соблазнов императорского сана и уступили другим величие, которое смело могли удержать для себя (Вергиний Руф и, в особенности, Муциан).

Hic situs est Rufus, pulso qui Vindice quondam

Imperium asseruit non sibi, sed patriae...

(Здесь лежит тот самый Руф, который некогда, разбивши Виндекса, упрочил империю, но не для себя, а для отечества.)

Такую надпись приказал вырезать первый из них на своей гробнице.

Уже то обстоятельство, что губернаторы имели в последовавших смутах свои провинции за себя, а не против себя, доказывает, что выбор их был хорош, и они пользовались среди населения уважением и авторитетом, которые утверждались и системой Нерона держать генерал-губернаторов в областях их возможно долгие сроки. Так, Отон правил Лузитанией 10 лет, Гальба Испанией 8.

Армянская война, страшно несчастная вначале, покуда главнокомандующим не был назначен Корбулон, кончилась победой, но — обошлась дороже всякого поражения. Это странная война, после которой контрибуцию взяли побежденные с победителей. Путешествие Тиридата Армянского в Рим, на поклон Нерону со свитой в 3000 парфянских всадников, не считая римского эскорта, обходилось государству в 800.000 сестерциев (80.000 рублей) в день. Города Азии, Фракии и Иллирии, вошедшие в маршрут этого шествия, были совершенно разорены приемом высокого армянского гостя. В Риме он был принят с роскошью, превосходящей всякое описание, как только Нерон умел быть роскошным. Сооружались мраморные здания, золотились целые театры, — все делалось, чтобы ошеломить варваров зрелищем Рима, как жилища народа богов. Варвары, может быть, и ошеломились, но — надо думать, что армяне в арифметике, и в старину, не были плохи и умели сосчитать, что девятимесячное путешествие их обошлось государству в двести миллионов сестерциев чистыми деньгами, что едва ли не в такую же сумму обошелся их прием городам и Риму, а, отбывая восвояси, Тиридат получил от императора подарок в 100 миллионов сестерциев, как считает Светоний, или в 50 миллионов драхм, как считает Дион Кассий. Такими чудовищными расходами было оплачено удовольствие правителя принять от народа титул «императора», вознести на Капитолий лавровую ветвь и запереть эрам умиротворенного Януса, стоявший открытым со времен Августа.

Государством управлял артист, человек менее всего военный, чуждавшийся армии, избегавший командовать даже на парадах, не решавшийся крикнуть — «здорово, ребята» — из боязни охрипнуть. Из всех военных сил своего государства он знал сколько-нибудь лишь преторианцев да, пожалуй, моряков Мизенского флота. Не только Тиберий, который сам был талантливым полководцем, но даже Калигула, даже Клавдий превосходили Нерона в знакомстве с провинциальными армиями, потому что он, за исключением греческих своих гастролей, никогда не выезжал из Италии. Он верил в свою гвардию и имел основание верить. Она посадила его на трон, была крепка в суеверной привязанности к фамилии Юлиев-Клавдиев и, сперва в руках строгого и умного Бурра, потом в руках Тигеллина, всецело заинтересованного в крепости Неронова режима, падение которого было бы погибелью для него самого, была вышколена в верности династии и преданности правительству, задарена, избалована. Но армии в провинциях терпели нужду, не получали жалованья, денежные награды обещались, но не исполнялись. Во многих местностях войска должны были жить исключительно и принудительно на счет провинций, которые они занимали. Возникали злоупотребления, грабеж, летели в Рим жалобы, по которым правительство ничего не могло сделать, потому что казна была опустошена. Окраины, терпя от солдатчины, озлоблялись, а солдатчина, в свою очередь, живя впроголодь на мародерском положении, совсем неприятном и нелестном для воина, негодовала на правительство, которое нищетой своей загнало армии в такой унизительный и безвыходный тупик.

То обстоятельство, что тупик этот был проломлен именно в Галлии, объясняется тем контрастом, который эта могущественная провинция видела в отношении к себе нового правителя, Нерона, сравнительно с его предшественников Клавдием, воистину благодетелем галльского народа (см. том I). При Нероне Галлия почувствовала себя в забросе. Нерона тянуло все на Восток, в особенности к Греции, к старым цивилизациям, улыбавшимся его романтическому настроению, да и безбожно льстившим, в представительстве народов своих, его талантам — музыкальному и сценическому. На молодой, развивающийся запад, Нерон не умел найти в себе дельной точки зрения и — это уж вина его воспитания — никто ему ее не подсказал. В стране, быстро создающей новую цивилизацию, Нерон и его сотрудники продолжали, по старинному, видеть варварский край, предназначенный к обдиранию с него семи шкур в пользу цивилизованного центра. Окраина управлялась и опустошалась всевозможными «ташкентцами». В эпоху Августа один из таких администраторов придумал, для усиленного взимания податей, ввести в год 14 месяцев! Эти люди вели себя на воеводствах своих так, будто Галлия живет на полумирном положении, в исключительном порядке каких-нибудь «временных правил», и только-только что не нуждается в том, чтобы ее покорял новый Юлий Цезарь. А, между тем, именно в военном отношении страна почиталась настолько безопасной, что ее оккупационный гарнизон, в момент восстания, не превышал 1.200 солдат (Иосиф Флавий). Еще Клавдий, в знаменитой Лионской надписи, засвидетельствовал своим монаршим рескриптом, что «в течение ста лет, верность Галлии ни разу не поколебалась; даже в смутные времена, которые переживала наша империя, ее лояльность выдержала все испытания». Фюстель де Куланж считает это заявление, может быть, несколько слишком общим и преувеличенным, но маленькие и редкие исключения (мятеж Юлия Флора и Юлия Сакровира в эпоху Тиберия) не могут отрицать постоянного твердого правила. Тем отвратительнее было, что Галлию обязывали робко помнить, что она, в некотором роде, взята на щит, и заставляли ее платить, животов своих не щадя, за великодушие победителей, сделавших ей честь включить ее в состав своего государства и даровать ей гражданские права. Строительная горячка в Риме, особенно после пожара 64 года, отозвалась в Галлии усиленными поборами. Если даже легендарны и преувеличены поручения вымогательств, с которыми Нерон отправлял грабить Галлию своих уполномоченных, с цинизмом выдавая им открытые листы такого содержания, что «вы, мол, сами знаете, что мне надо» (scis, quid mihi opus est), либо — «работайте так, чтобы у них ни гроша не осталось» «hoc agamus ne qyis qu’cquam habeat. Suet. Nero.32), — то, во всяком случае, программа эта проводилась в действие и без необходимости гласно расписываться в ней низкими словами... Грабили и унижали, бессознательно подготовляя горючий материал для пожара, готового вспыхнуть от первой случайной искры.

Такой искрой явилось возвращение в Галлию (67 год) из римской побывки Юлия Виндекса, лионского (Шиллер) пропретора, из сенаторской фамилии, но галла по происхождению, потомка древних аквитанских царей. (Шиллер, впрочем, в этом царственном происхождении его сомневается, считает это показание прикрасой позднейших веков.) Мы очень мало знаем об этом человеке, и уже древние знали о нем немного. Уже Флавий Вописек (III веке) жаловался на то, что Светоний дал слишком мало подробностей о Юлии Виндексе. Принято думать, что Виндекс дал знак к восстанию после того, как был в Риме свидетелем Нероновых безобразий, в особенности, чудовищных трат по приему Тиридата. В этом предположении нет ничего невозможного, тем более, что личность Юлия Виндекса освещена в немногих эпизодах, нам известных, неизменным светом благородного политического идеализма, чуждого своекорыстных целей. (Нерон назначил премию за голову Виндекса. Последний объявил, что тому, кто принесет ему голову Нерона, он готов отдать свою собственную.) Равным образом, — характерная особенность: движение галлов, давшее сигнал к общему движению западных провинций и Африки, не было сепаратическим. Вопреки мнению Сиверса и Германа Шиллера, борьба шла не за отделение галльских провинций от Рима в самостоятельное бытие, а за право участия провинций в судьбах Рима, за право их голоса в руководстве государственным кораблем и, главное, в избрании кормчего для корабля этого — конституционного монарха. В своей речи к повстанцам Виндекс прежде всего предложил принести клятву, что целью их будет польза сената и народа римского. О независимости Галлии он не произнес ни слова (Fustel de Coulanges) и все дело сводил лишь к необходимости отделаться от Нерона и заменить это чудовище разврата почтенным Гальбой: римлянина порочного — римлянином добродетельным. Только и всего. «Падению Юлио-Клавдианской династии, — говорит Момсен, — положил начало кельтийский рыцарь посредством кельтийского восстания, но это вовсе не было попыткой низвергнуть чужеземное иго, как при Верцингеториксе или даже Сакровире (21 год хр. эры), целью движения было не устранение, а только переустройство (Umgestaltung) римского правительства. То обстоятельство, что вождь восстания указал в своей родословной на происхождение от побочного сына Цезаря как на свидетельство своего благородного происхождения, — выразительно свидетельствует о смешанном характере движения — полунациональном, полуримском». Когда же движение переползло в другие части империи, то и тут ни одна из провинций не попыталась найти себе короля или царя, но у каждой провинции оказался свой кандидат на сан римского императора. Юлий Виндекс , от лица южной Галлии, провозглашает императором Гальбу, наместника Испании; Гальбу поддерживают и испанцы, но Италия и Африка выставляют ему соперника в виде лузитанского наместника Отона. Северные галлы и германцы выдвигают Вителлия; тогда как Иллирия и весь восток провозглашают Веспасиана. Тацит справедливо замечает, что смуты, сопровождающие падение последнего Юлия-Клавдия, открыли миру секрет империи, что принцепса можно выбрать и вне Рима (Evulgato imperii arcano posse principem alibi quam Romae fieri). Тридцать лет спустя, избрание на императорский престол критянина Нервы, с наследником-испанцем в лице усыновленного Траяна, обнаружило другой секрет: что для того, чтобы управлять миром, не надо быть даже и итальянцем (Амедей Тьерри). Открыть эти секреты значило открыть путь к превращению империи в международную договорную федерацию, к которой она и устремилась двести лет спустя, в III веке. А пока — кандидата в государи провинции выбирали, как теперь они выбирают депутата в парламент: кто обещает погасить большее количество наличных местных зол и осуществить большее количество чаемых населением правовых благ. Все ставили избранным своим государям условия новых прав и иммунитетов, которые конечный победитель в смуте этой, Веспасиан, имел благоразумие по большей части исполнить. Таким образом, дрались за гражданские права и расширение автономии, а вовсе не за сепаратизм, для которого ни в Галлии, ни в Германии не было материала, как то доказало несколько позднейшее неудачное восстание Цивилиса, — восстание германцев с римскими именами (Юлий Клавдий Цивилис) и под флагами то одной, то другой стороны римского внутреннего междоусобия. Галло-германской империи Цивилису, если он и мечтал о ней, не удалось основать, несмотря на свои таланты и победы, на слабость противодействия, на имперскую смуту. Но расширения прав батавы, — национальное зерно восстания, — отвоевали себе, несмотря на распад революции и несомненный поворот конечного успеха в сторону римлян. Союзники Цивилиса, отступая от его дела, высказали мнение, которое можно принять, как общую форму тогдашних окраинных бунтов: «Это (союз с Римом на льготных условиях и правовом договоре) очень близко к свободе, и если уж надо иметь над собой господ, то почетнее нести власть римских государей, чем германских женщин»: намек на роль, которую играли в восстании жрицы национального культа и, во главе их, прославленная Веледа. Восстание было сильно, покуда руководители его притворялись, будто они только проводят к сану императора почтенного человека, Веспасиана, и рухнуло, как скоро эта цель была достигнута. «Одно племя не может сокрушить рабские оковы целого мира... Если батавы вели войну за Веспасиана, то Веспасиан уже стоит во главе империи; если же они делают оружием вызов римскому народу, то какую часть рода человеческого составляют батавы?».

Как бы то ни было, состояние провинций было похоже на ту напряженную, чуткую, тревожную ночь перед рассветом, которая, как будто, в самом деле, ждет только крика петуха, чтобы облиться кровавой зарей... И петух (gallus), — как острили римляне, — запел. «Сперва Нерон только смеялся. Роковое известие о восстании не заставило его расстаться со спектаклем, которым он в это время любовался; он не позабыл выразить свое благоволение любимому атлету и ни о чем не думал в течении нескольких дней подряд, кроме как о лире и своем голосе. Он даже заметил, что очень рад восстанию, потому что оно даст ему удобный предлог обобрать усмиренных галлов и за их счет наполнить свою казну. Он продолжал петь и развлекаться до тех пор, пока Виндекс не обнародовал прокламаций, где называл его жалким артистом. Лишь тогда, оскорбленный в своем ремесле фигляр обратился из Неаполя, где гастролировал в это время, в сенат с жалобой на оказанную ему несправедливость и приехал в Рим самолично. Словно на показ, он в эти грозные дни весь ушел в изучение каких-то вновь изобретенных музыкальных инструментов, в особенности увлекаясь водяным органом, о котором он серьезно совещался с сенатом и всадниками» (Ренан). Известие об измене Гальбы, торжественно заявленной им самим в провинциальном собрании 2 апреля 68 года, и присоединении испанского гарнизона к галльской революции пришло к Нерону в половине апреля. Застав императора за обедом, оно поразило его как громом. Он опрокинул обеденный стол, изорвал письмо и разбил со злости два драгоценных кубка, из которых пил обыкновенно. «Конец мне пришел!» воскликнул он. (Actum de se, pronunciavit). А, между тем, дело, по видимости, не должно было казаться так уж очень страшным. Под командой Гальбы в Испании (Hispania Tarraconensis) состоял только один легион, VI

Victrix. Но страшен был авторитет имени, почти провиденциального: Гальбе, еще мальчику лет 8 или 10, предсказан был императорский сан самим цезарем Августом. Страшно было сознание, — что если к восстанию решился примкнуть угрюмый 72-летний старик, то, значит, шансы революции очень серьезны. В равнодушии своем к галльской революции Нерон был прав, так как она расшиблась о сопротивление города Лугдунума (Лион), сохранившего верность императору в благодарность за денежную помощь, оказанную им лионцам после пожара, опустошившего их город в 62 году. 1.200 легионеров достаточно было, чтобы парализовать стотысячное беспорядочное скопище инсургентов Виндекса. Никаких галльских легионов, о которых говорит Ренан, у него не было. Если Виндекс и был чем силен, то — как царь Димитрий в походе своем на Бориса Годунова:

Не войском, нет, не галльскою помогой,

А мнением — да, мнением народным...

Но с Гальбой предстояли иные счеты, тут было отчего выйти из себя. Однако бесноваться-то Нерон умел, а сопротивляться — нет. Принявшись затем строить курьезнейшие проекты самозащиты, затевая разные смешные предосторожности, он обращал главные заботы, как бы в случае погрома спасти свои инструменты, свой театральный багаж и — по обыкновению — не удержался-таки, чтобы не устроить балагана: сформировал из своих куртизанок отряд амазонок, — вооружил их круглыми щитами и топориками и остриг под гребенку. Впрочем, не при нем первом, не при нем последнем, патриотки своего отечества устраивали подобные воинственные маскарады в минуты опасности государевой или для защиты отечества против вторгающегося врага. Во все века и у всех народов видали таких «кавалеристов-девиц» одинаково и войны свободы, и войны деспотизма.

«То были минуты дикого непостоянства, непрерывных переходов от глубокого уныния к какому-то мрачному шутовству, о которых не знаешь, что думать: принимать ли их в серьез, или считать за дурачество» (Ренан). До такой степени все действия Нерона в эти дни колеблются между черной злобой жестокого глупца и вызывающей иронией человека преступного и разочарованного. Что ни мысль приходила ему в голову, то — нелепость, что ни план, то ребячество. Фантастический мир искусства, в котором он жил, сделал его совершенным глупцом и ничтожеством. То вдруг он собирался идти навстречу неприятельским войскам, но не для сражения, а, безоружный, чтобы плакать перед врагами, растрогать их своим пением, заставить рыдать и покорствовать перед всепобеждающим гением искусства". Оставляя в этом проекте часть, относящуюся к чарам искусства, одинокое появление низложенного и униженного монарха перед изменившими ему войсками — так ли уж нелепо и нецелесообразно в смысле психологического воздействия? Наполеон Первый попробовал эту игру на психологии присяги в 1815 году, после высадки в Канне и — нельзя сказать, чтобы без успеха. Наш Ф.М. Достоевский считал такую возможность громадной силой. Вспомните в «Бесах» проект Верховенского:

«Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: «Вот дескать до чего меня довели!», и все повалит за ним, даже войско.» (См. прим, в конце книги.)

Нерон даже сочинял уже победный гимн, чтобы петь его вместе с покоренным войском Гальбы назавтра, по заключении мира. То вдруг затевал перерезать весь сенат, снова зажечь Рим и выпустить на народ диких зверей из амфитеатра. С особенной ненавистью относился он к галлам; он грозил истребить всех галлов, что были тогда в Риме, под предлогом их единомыслия с соотечественниками и из предосторожности — чтобы не вздумали соединиться с ними. Временами являлась у него мысль переменить столицу империи и удалиться в Александрию. Он вспомнил, что ему предсказано владычество на востоке, а именно царство Иерусалимское; переходя от бреда величия к бреду сентиментальному, мечтал, как он будет вынужден кормиться своим музыкальным талантом, и эта возможность доставляла ему тайную радость, как средство доказать фактически действительность своих артистических достоинств.

Потом он искал утешения в литературе и не без самодовольства подчеркивает приближенным исключительность своего положения: судьба его неслыханна; никогда ни один царь не терял заживо столь обширной империи. Даже в дни самого сильного смятения он ни в чем не изменил своих привычек. Он интересуется литературой гораздо более, чем галлами; он острит, ходит инкогнито в театр, пишет о себе в частном письме одному понравившемуся ему актеру: «Это ни на что не похоже — отнимать время у человека столь занятого!»

Несогласия в галльской армии, конституционная лояльность или какие-то особенные политические расчеты Вергиния Руфа, заставившие его двинуть свою верхне-германскую армию против гальбианцев под предводительством Виндекса, решительное поражение последнего при Безансоне (Vesontio), самоубийство Виндекса (Шиллер в нем сомневается, доказывая, что Виндекс просто погиб в битве), слабость Гальбы едва не отсрочили избавления мира от безумного повелителя. Но теперь настала очередь возмущения и для легионов в самом Риме. На сцену выступает темная и грязная фигура Нимфидия Сабина, товарища Тигеллина по командованию гвардией. «Видя, что дела Нерона в отчаянном положении и что он, очевидно, хочет бежать в Египет, он убедил солдат провозгласить императором Гальбу, как будто Нерона не было уже в столице и как будто он бежал. Каждому из придворных и преторианцев он обещал подарить семь с половиной тысяч динариев (30.000 сестерциев), войскам вне столицы — тысячу двести пятьдесят. Эти деньги можно было собрать в том только случае, если бы подвергнуть мир в тысячу раз большим бедствиям, нежели те, которые он вытерпел от Нерона. Его предложение тотчас же погубило Нерона, а вскоре и Гальбу. Одному изменили в надежде на награду, другого убили за то, что не получили ее» (Плутарх). Итак, обманутые новым авантюристом, преторианцы продали Нерона за призрачные динарии, подняли знамя восстания и вечером 8 июня провозгласили Гальбу императором. Роль Софония Тигеллина в этом деле не освещена историками с той же подробностью, как заслуживало бы значение первого префекта претория и первого министра погибающего государя. Но Тацит зовет его (Hist.H.72) — Neronis desertor et proditor — беглец от Нерона и его предатель: достаточное свидетельство, чтобы увидеть безграничного подлеца этого на естественном для него уровне этической красоты. О преторианцах Сиверс того мнения, что к измене Нерону, кроме денежного соблазна, привело их соперничество с германской наемной стражей, которую он завел, и раздражение слухами, будто он, не надеясь больше на гвардию, бежал или бежит в Александрию. О том, что солдаты изменили Нерону, только когда их уверили, что Нерон изменил им, свидетельствует в «Историях» Тацита (I. 30) речь наследника Гальбы, юного Пизона, обращенная к императорской гвардии, когда она колебалась, стоять ей за Гальбу или за Отона: «Слышно было иногда о возмущении легионов, но ваша верность и репутация до сего дня пребывали безукоризненными. Даже и Нерона не вы оставили, а он вас» (Et Nero quoque vos destituit, non vos Neronem).

Решительный удар нанесли режиму Нерона, однако, не взбунтовавшиеся преторианцы и, в особенности, уж конечно, не жалкий трусливый сенат, который собрался с духом провозгласить низложение Нерона только вечером 8 июня, когда в Риме все были уверены, что Нерон уже отплыл в Египет, а новый приятель сената, Нимфидий Сабин, купил преторианскую верность. Гораздо серьезнее было безденежье, в момент которого захватил Нероново правительство надвинувшийся кризис, и угроза безхлебья в городе, вследствие затормозившегося африканского подвоза. Первое лишало возможности столковаться и сторговаться с войсками. Второе ударило по самому чувствительному нерву императорской власти: по министерству народного продовольствия, префектуре анноны, первенствующая роль которого в системе римского цезаризма была уже освещена на страницах этого сочинения (см. том II). Народ, в судьбе Нерона, был все. Потерять точку опоры в народе для него значило пропасть. Как только цезарь не смог оправдать главного своего назначения — держать Рим сытым, — популярность его зашаталась. Анти-неронианская партия усиленно раздувала недовольство, искусно пускаемыми в чернь слухами — вроде того, будто подвоза хлеба нет оттого, что торговый флот занят перевозкой песка для арен в императорских цирках. Рим голодал и был в брожении. Точка народной опоры ускользнула из-под ног цезаря, — как мы видели и еще увидим, только на одно мгновение, потом она вернулась на свое обычное место, но уже поздно, рокового мгновения было достаточно, чтобы цезарь пал и умер.

Все дальнейшее, что мы знаем о падении и гибели Нерона от Светония и Диона Кассия, полно неправдоподобия, противоречия и, переплетая малую долю возможной истины с гирляндами красивых вымыслов, осталось на старинных пергаментах как будто исключительно для авторов исторических романов, мелодрам, опер и страшных феерий.

Извращенный ум Нерона продолжал, однако, подсказывать ему только шутовские мысли: одеться в траур, держать в этом виде речь к народу, употребить всю силу своего артистического таланта, чтобы вызвать сострадание и вымолить себе прощение за прошлое, или, по крайней мере, коли не вывезет кривая, то, за неимением лучшего, выпросить хоть префектуру в Египте, своей вотчине.

Разумеется, кроме дурацких мер и планов, сохранившихся в памяти враждебных анекдотистов, или, быть может, ими же сочиненных, брались и другие, более практичные. К ним принадлежат перевооружение матросов Мизенского флота в пехоту, удаление от должностей обоих консулов и принятие принцепсом консульских обязанностей на свою особу, попытка получить от городских триб вторую присягу, внутренний заем у господствующего класса деньгами и рабами. Имения Гальбы в Риме и Италии были конфискованы (Гальба сделал то же с имениями Нерона в Испании и, прибавляет Плутарх, находил больше покупателей), его вольноотпущенники взяты под арест, и почему-то, сгоряча, чуть не казнили дочь его поверенного Т. Виния, которую последний, не без труда и не дешевой ценой, выкупил у Тигеллина. Одно время цезарь думал выступить сам во главе экспедиции против мятежников, но передумал и назначил главнокомандующим Петрония Турпилиана (а в товарищи ему, может быть, Рубрия Галла), — весьма почтенного генерала, в выборе которого не ошибся: Петроний Турпилиан остался верен Нерону до конца дней его, нового правительства не признал и пал одной из напрасных жертв, которыми Гальба окровавил первые дни своей власти, возбудив — именно казнью этого Петрония Турпилиана — всеобщее неудовольствие.

Но меры принимались Нероном наощупь, точно слепой искал выхода из комнаты и не находил в стенах двери. Окруженный струсившей дворней, которая трубила ему в уши всякие страхи и подстрекала его к самоубийству; покинутый Тигеллином, который нашел время удобным, чтобы скрыться со сцены, умыв руки — будь мол, что будет, а моя хата с краю; захваченный натиском и нашептываниями Нимфидия Сабина, который, ведя свою интригу, уговорил цезаря заключиться в укрепленном замке Сервилиевых садов, где проживал он с эпохи Пизонова заговора, не показываться, следовательно, народу и отрезаться от мира германской стражей, а сам волновал преторианцев и распускал слухи о предстоящем бегстве Нерона в Египет; — Нерон метался с беспомощностью именно актера, внезапно брошенного в необходимость быть политиком и полководцем. Сейчас он приказывал одно, через минуту другое, — и никто не понимал и не знал, чего же слушаться, и, видя растерянность государя, все терялись еще больше, а он, под бременем всеобщего смущения, обратно заражаясь им, по актерской своей впечатлительности, особенно восприимчиво, одурел, ослабел, утратил присутствие духа... В конце концов он мог бы, если не сопротивляться, то, в самом деле, хоть бежать. Флот, еще верный ему, стоял в Остии, на дороге к которой он жил, а в Египте Нерона ждали верный его приверженец Тиберий Александр, расположенное к нему население и деньги иудейской общины, с которой двор Нерона был в наилучших отношениях. Но Нерон «промямлил» и эту легкую возможность. Он впал в ту же самую латинскую «прострацию» — внезапную апатию, которая раньше беспричинно губила его врагов — Пизона, Вестина, которая впоследствии, после битвы под Бедриаком, покончила совершенно беспричинным самоубийством с его бывшим другом, учителем виверства, соперником в милостях Поппеи и вторым его преемником на троне, блестящим и разочарованным скептиком Отоном... Анней Серен (см. том II), Пизон, Нерон, Отон, Петроний, Сенека, Трезеа, несмотря на всю разность своего положения, образа жизни и убеждений, все — в конце концов — люди одного и того же внутреннего склада, негодные для борьбы, которая могла быть для них успешна только в кратковременных вспышках неврастенической энергии, но, в затяжной форме, несла неврастеническое же переутомление и такую скуку, такое отвращение к жизни, что им предпочтительней становилась даже сама смерть. Нерон написал свою речь, — по смерти его нашли ее черновик; приближенные указали, однако, императору, что его затея, может быть, и прекрасна, но только ему, с речью этой, не дойти до форума, потому что народ разорвет его в клочки. Ну, если так, значит, делать нечего. Завтра бежим в Египет! Он лег спать. Проснулся ночью: он один, стражи нет, мародеры грабят его спальню. Он убежал из дворца, стучался то к тому, то к другому, — двери всюду наглухо заперты, ниоткуда нет ответа. (Значит, однако, не так уж было страшно выйти на улицу, как его запугивали: народ не разорвал его в клочки). Он возвращается, хочет убить себя, зовет (через кого?) с этой целью гладиатора Спикула, блестящего бойца, одну из первых знаменитостей амфитеатра. Все приближенные бегут от него. Никто не хочет наложить на него рук и избавить его от жизни, а кто-то из разбежавшейся прислуги украл из спальни его золотой ковчег с убийственным ядом из лабораторий Локусты.

— Да что же это? — кричит он, — неужели у меня нет ни друга, ни недруга? (Ergo ego, inquit, nec amicum habeo nec inimicum?)

Он снова уходит, одиноко блуждает по улицам. (Опять Нерон на улице и не боится народа, — совершает такую же беспрепятственную предсмертную прогулку, как недавно казненный им Пизон.) Хотел броситься в Тибр, но струсил и побрел обратно во дворец. Вокруг него — пустыня. (Все — «пустыня» и все в ней новые люди!) Наконец, вольноотпущенник Фаон, сжалившись над цезарем, предложил Нерону свою виллу, расположенную между дорогами Саларийской и Номентанской, у четвертого верстового столба на соединявшей их Via Patinaría. Reumont думает, что это та самая вилла, остатки стен которой были найдены в XIX веке в местности, известной под названием Le Vigne (Виноградники).

Это предложение естественно и понятно. Раз во дворце, хотя бы и сильно укрепленном, стало небезопасно, Нерон конечно, должен был укрыться куда-нибудь в Кампанью. Но маршрут бегства престранный: для того, чтобы попасть с Остийской дороги на Via Patinaría, Нерон должен был проскакать весь Рим насквозь и — в том составе — неизбежно мимо бунтующего гвардейского лагеря. Зачем понадобился этот долгий и сложный риск, — уразуметь мудрено. И если уж понадобился, то почему было не сделать его окружным путем по Кампанье?... Дальше начинается уже голая мелодрама, придуманная уличной сплетней, до которой так охоч Светоний, риторами, которых эффекты так любит Дион Кассий, и, по всей вероятности, также христианским усердием и благочестием, цветы которых позаботился вплести в легенду Ксифилин — придуманная для того, чтобы поражать впечатлительные умы ужасом «смерти нераскаянного грешника».

Несчастный Нерон, полуодетый, «в худом плаще» — садится на «жалкую клячу» (романтическая прикраса Диона Кассия) и, закрыв капюшоном лицо, чтобы не быть узнанным, скачет в сопровождении трех-четырех вольноотпущенников, в том числе — Фаона, Спора, Неофита и секретаря своего Эпафродита. Было еще темно. Проезжая Коллинскими воротами, мимо лагеря преторианцев, он слышал крики солдат — проклятия ему и виваты в честь Гальбы, провозглашенного императором. Один прохожий показал на беглецов пальцем: «вот, скачут ловить Нерона». Другой спросил их: «А что в Риме слышно о Нероне?» Скачок лошади, шарахнувшейся от лежавшего на дороге трупа, стряхнул с головы цезаря капюшон, — его узнали. Ему удалось, однако, добраться до виллы Фаона; лошадь пришлось бросить и ползти по болотистому кустарнику на животе, прячась за камышами.

Актерское настроение и балаганный жаргон не оставили его и в такой крайней беде. Его хотят спрятать в каменоломне для добычи туфа, каких много в той стороне. Это дает ему повод сострить: «Не желаю живым идти в землю!» (negavit se vivum sub terram iturum). Остановка в каменоломне понадобилась потому, что Фаон, желая скрыть Нерона от людей своей виллы, не решился ввести его воротами, и надо было проломать стену в сад или подкопаться под ней, что ли. По Светонию выходит, что беглецы пробили брешь в самый дом, что мне кажется совсем невероятным, так как шум подобной ночной работы поднял бы всех обитателей виллы на ноги: какие там воры лезут со взломом? Пролезая сквозь пробоину, Нерон ругался, что она слишком тесная, а потом — уже в дому — брезгливо чистил плащ на себе от колючек, которых в саду набрался. Это, вот, жесты правдоподобные. Именно их и могла хорошо запомнить и рассказать прислуга, которая Нерона сопровождала, равно как ученому Эпафродиту естественно было запомнить цитаты, которые Нерон не переставал прибирать к жалкому своему положению. Вероятно и то, что, не решившись ввести Нерона из страха измены в приемные покои виллы, Фаон задержал его в одной из людских, быть может, в подвале, где бывшему государю пришлось прилечь на скверную циновку и покрыться рваным одеялом. Но плохо верится, чтобы в хозяйстве Фаона ничего не нашлось для голодного Нерона, кроме куска черствого хлеба, тем более, что достали же для него откуда-то теплой воды (aquae tepidae aliquantum bibit). По словам Плиния, Нерон не пил другой воды, кроме кипяченой и потом охлажденной. В бегстве, по дороге, напившись воды, зачерпнутой из выбоины в камне, павший цезарь, будто бы, не преминул вспомнить и эту свою прихоть:

— Вот она какова ныне вареная-то водица Нерона! (Наес est, inquit, Neronis becocta).

Впечатления страшной минуты отражаются в нем фейерверком классических цитат, пополам с остротами умирающего паяца. На каждый случай у него нашлось литературное воспоминание, изысканная антитеза: «Всего три вольноотпущенника остались у того, кто гордился когда-то многочисленной свитой!» Минутами ему приходили на память его жертвы, но не для того, чтобы потрясти душу его раскаянием, а лишь в виде нового предлога к риторической шумихе. Комедиант пережил в нем все. Его положение представлялось ему не более как драмой, которую он теперь репетирует к представлению. Вспоминая игранные им роли отцеубийц или обнищавших царей, он замечал: «А вот теперь я повторю эту роль на себе самом!» и скандировал стих, вложенный одним трагиком в уста Эдипа:

Супруга моя, мать, отец

Умереть мне велят!

Θανετν μάνωγε σύγγαμοζ μήτηο, πατηο . (Это театральное сближение принадлежит Ксифилину; Светоний говорит только, что стих этот обратил на себя внимание публики, когда Нерон исполнял свою последнюю роль в новой пьесе «Эдип Изгнанник».)

Неспособный ни на одну серьезную мысль, он приказал, чтобы ему вырыли могилу, как раз по росту, велел принести куски мрамора, воду и дрова, нужные для погребения, — все это с горьким плачем, с воздыханиями, охая и причитая: «Qualis artifex pereo!» «Какой артист во мне умирает!”

Курьер Фаона приносит между тем письмо из Рима. Нерон вырывает у него свиток и видит, что сенат объявил его, Нерона, врагом отечества и приговорил к казни по древнему обычаю. «А что это за обычай?» — спросил он. Ему объяснили: «Тебя разденут донага, шею защемят вилами и будут сечь тебя розгами, пока не наступит смерть». (Шиллер, вопреки Светониевой биографии Нерона, 49, отвергает этот мелодраматический эпизод; Нерон умер, не зная о состоявшемся приговоре сената.) Нерон содрогнулся, обнажил два бывшие при нем кинжала, попробовал их лезвия и спрятал их опять со словами: «Роковой час еще не наступил». (Nondum adesse fatalem horam.) Заставив Спора петь погребальные причитания, он опять пробует убить себя и опять оплошал. «Да неужели же не найдется никого, чтобы показать мне пример?» — спрашивает он с негодованием. И снова сыплет цитатами, говорит по-гречески, сочиняет стихи. «Ах, дрянно живу я, отвратительно! не годится так, Нерон, не годится! В подобных обстоятельствах надо действовать решительно! Ну-ка, ну-ка, подбодрись!» (Vivo beformiter ас turpiter: ού ποέπεί Νέρωνί, ού ποέπε’, νηφεlν ϑετ έν τοτζ τοlούτοlζ άγε έγεlοε σεαυτόν).

Вдруг послышался стук копыт: то мчался отряд всадников взять Нерона живым. Ιππων μ’ωϰυπόδων άμφί ϰτύποζ όύατα βαλλεί, — «Тяжкий топот могучих коней поражает мой слух», — продекламировал он по-гречески стих из Илиады. Тогда Эпафродит, потеряв терпение, схватил его руку, вооруженную кинжалом, налег всем телом, и оружие вошло в горло Нерона. Почти в ту же минуту вошел центурион. Он пытается остановить кровь, уверяет, будто явился, чтобы спасти императора."Sero!" — «слишком поздно! — возразил умирающий, страшно глядя на солдата глазами, вышедшими из орбит, остекленевшими от ужаса и заставившими присутствовавших затрепетать перед ним в последний раз, как перед чудовищным привидением... «Вот она какова, ваша верность!» (Наес est fides!) — прибавил он и испустил дух.

«Смерть грешника» свершилась по всем правилам мелодрамы. Добродетель восторжествовала, а порок издох, воя, подлецом и трусом. Хотя современник Нерона Дион Хризостом (Златоустый, Dio Chrisostomus Cocceius, ум. около 100 г.) говорит, что род смерти Нерона неизвестен (XXI, 9). А христианский уже поэт V века Апполинарий Сидоний имел о смерти Нерона, должно быть, какие-то совсем иные сказания, чем дошедшие до нас, потому что, по его словам, — «и Нерон моментом смерти своей доказал, что он мужчина». (Et vir morte Nero).

Нерон очень просил, чтобы его голову не отдавали на посрамление, но сожгли вместе с телом. Две его кормилицы, гречанки Эклога и Александра (см. т. I), и Актэ (см. т. II) — она все еще любила его — похоронили его в богатом белом саване, затканном золотом, со всей роскошью, которую, они знали, понравилась бы ему. Похороны его, которые, по обстановке, не могли быть тайными, обошлись в 200.000 сестерциев. Пепел его положили в родовую гробницу Домициев, — огромный мавзолей их возвышался на холме садов (Pincio) и имел весьма красивый вид с Марсова поля, сверкая алтарем из белого мрамора лунских каменоломен (Lunensis, из Луни, близ нынешней Каррары), над порфировой гробницей, в ограде из фазийского камня (мрамор с острова Фазоса, одного из Цикладских). Конечно, такого великого грешника земля не должна была принять так просто, точно обыкновенного покойника. Рассказывали, будто, при выезде Нерона из Коллинских ворот к вилле Фаона, перед его глазами упала молния, земля задрожала и разверзлась, и души всех им убитых встали из гроба, чтобы терзать его. В средние века гробница Домициев прослыла местом нечистым. Тень Нерона, выходя из гробницы, бродила по околотку в виде вампира. Чтобы положить конец этим явлениям и народному страху перед ними, папа Пасхалий II в конце XI века выстроил там церковь Santa Mariadei Popolo.

Так поутру с 8 на 9 июня 68 года погиб в тридцать один год от рождения, после тринадцати лет и восьми месяцев правления, последний принцепс римского народа, последний президент-диктатор римской республики, последний Юлий—Клавдий, последний Аэнобарб. Возможность устроить ему торжественные похороны странно противоречит известию, что сенат объявил его врагом народа, а народ радовался погибели Нерона, бегая в фригийских колпаках и вопя о своем освобождении... Что в таких людях не было недостатка не сомневаюсь. Но был ли это народ?

В доказательство неизлечимой безнравственности черни довольно часто приводят факт, что Нерон был в некоторых отношениях весьма популярен. Дело в том, — говорит Ренан, — что общественное мнение о нем делилось надвое. Люди серьезные и честные его ненавидели. (Однако, ему остался верен ряд лиц, которым гораздо более пристало название серьезных и честных, — напр., Петроний Турпилиан, Рубрий Галл, Веспасиан, — чем какой-нибудь Нимфидий Сабин, Т. Виний или даже Отон, взявшиеся проводить авантюру Гальбы.) А чернь его любила, — частью бессознательно, по смутному инстинкту плебея, обожающего своего государя, когда тот является ему во всем полубожественном сиянии своей власти, частью за те праздники, которыми он опьянял простонародье. Во время этих праздников все были свидетелями, как он бродил запросто в толпе, обедал, закусывал в театре, запанибрата со всякой сволочью. Сверх того, — разве он, подобно черни, не ненавидел сенат и римскую знать, крайне непопулярных в народе за надменную суровость их быта? Окружавшие же Нерона прожигатели жизни были, по крайней мере, со всеми любезны и вежливы.

Солдаты его гвардии тоже сохраняли к нему прочную привязанность. Много лет спустя после его смерти неизвестные руки все еще украшали его могилу свежими цветами; его изображения то и дело появлялись у ростральной колонны, на форуме.

Сожаления о Нероне начались немедленно после его смерти, как только Нимфидий Сабин, прокладывая себе дорогу к власти, дозволил бушевать черни и, под предлогом отмщения бывшим любимцам Нерона, убивать и грабить встречного и поперечного. Какой народ принимал в этом участие? Ответ дает Плутарх, говорящий, что Нимфидий Сабин был в это время любимцем сената. «Сенаторы делали распоряжения, приносившие ему честь и силу. Они называли его своим ’’благодетелем" и ежедневно сбегались к дверям его дома, с просьбой предлагать ему свое мнение первым и затем утверждать все указы. Таким образом, они увеличивали его дерзость, и он сделался вскоре предметом не только зависти, но и страха для своих льстецов". Очевидно, пустили в ходе для анти-неронианских демонстраций «истинно римский народ»: рабов, вольноотпущенников и клиентов господствующего сословия, торжествующей аристократии. Разнуздавшись с дозволения начальства, «истинно римский народ» залил улицы кровью. «Таким образом гладиатора Спикула бросили под статую Нерона, которую волочили по земле, и убили на форуме. Доносчика Апония сбили с ног и опрокинули на него телеги с камнями. Многие другие были разорваны на части, некоторые даже невинно. Это заставило сказать Мавриция, одного из лучших граждан по отзыву других и в действительности, что он боится, что скоро придется пожалеть о Нероне» (Плутарх)... Солдаты раскаивались в своей измене. Нимфидию Сабину не удалось низложить Гальбу и захватить империю только потому, что, на совещании преторианцев, военный трибун, по имени Антоний Гонорат, умел внушить товарищам мысль, что их влекут к отвратительной привычке сменять изменой измену, и ловко напомнил воинам, что Нимфидий — тот самый человек, который обманом заставил их нарушить присягу Нерону:

— Как будто злой дух водит нас от измены к измене. Недавно мы изменили Нерону, теперь нас уговорили изменить Гальбе. Однако, ведь, он, кажется, матери не топил и жены не убивал? на кифаре в концертах не играет и актером на сцену не выступает? Нерон делал все это, и все-таки мы не согласились покинуть Нерона, даже при наличности таких поступков. Мы покинули его, поверив Нимфидию, что он первым покинул нас и бежал в Египет. Чего же теперь от нас хотят? Чтобы вслед за Нероном мы отправили и Гальбу — и выбрали в государи сына Нимфидий, убив, ради этого удовольствия, родственника Ливии, как раньше мы убили сына Агриппины? Да, уж если на то пошло, не лучше ли нам расправиться с Нимфидием за мерзости, в которые он нас вовлек, — отомстить за Нерона и честно и твердо сдержать нашу присягу стоять за Гальбу? (Плутарх).

Нимфидий, явившийся в собрание после этой речи, был немедленно убит.

Морской экипаж, который Нерон, в последних поисках самозащиты, снял с судов Мизенского флота, подчинился новому правительству крайне неохотно, встретил Гальбу шумными беспорядками и, в конце концов, был изрублен его кавалерией. Гвардейцы открыто проклинали надувательство, путем которого приобрел их Гальба, и громко кричали:

— Уж если не в состоянии заплатить обещанного, так хоть выдавал бы нам то, что мы имели от Нерона...

Гальба пал жертвой невыгодного сравнения с Нероном, — и вовсе не потому, что — как обыкновенно пишут историки-моралисты — распутному Риму пришелся не по нутру, после веселого молокососа-безобразника угрюмо добродетельный старик, а и потому, что, в сравнении со своим предшественником, этот добродетельный старец оказался мстительным и безжалостным кровопийцей. Движение его на Рим стоило в несколько дней во много раз большей крови, чем Вечный Город видел за все царствование Нерона. Отон завоевал трон только благодаря тому, что был доверенным лицом Нерона и подражал его быту. Виталлий, чтобы добиться от Рима признания, усиленно подчеркивал всем своим поведением, что он берет за образец себе Нерона и его государственную теорию. Тридцать-сорок лет спустя весь свет желал, чтобы Нерон был жив еще, и чаял его возвращения.

Эта популярность, которой нечего особенно удивляться, имела обычное следствие. Распространился слух, будто предмет стольких сожалений и в самом деле не умер. Еще при жизни Нерона, даже среди его приближенных, существовало предчувствие, что он лишится римского престола, но зато получит новое царство — царство восточное, едва ли не мессианическое. Народу всегда трудно верится, чтобы лица, долго занимавшие внимание всего мира, исчезали окончательно. Смерть Нерона, при весьма немногих свидетелях, на вилле Фаона, не получила широкой общественной огласки: хоронили его три женщины, вполне ему преданные; труп его видел, кажется один Ицел; от человека столь достопримечательного не осталось ровно никакого следа, точно его вовсе не было! Пошел слух о подмене императора, об убитом подставном лице, его заместителе. Одни говорили, что тела Нерона не нашли вовсе, другие — будто его рану на горле перевязали и вылечили. Почти все утверждали, что, по настоянию парфянского посла в Риме, Нерон скрылся к своим союзникам, Арзацидам, исконным врагам Рима, или к армянскому царю, Тиридату, великолепные празднества в честь приезда которого в 66 году оставили в народе глубокое впечатление.

Там он сидит себе у моря, ждет погоды и обдумывает план, как разрушить империю. Не нынче — завтра он появится во главе восточной конницы, и достанется ужо всем его изменникам. Его приверженцы жили этой надеждой, они уже восстановляли его статуи и даже выпускали эдикты за его подписью. Наоборот, христиане, почитавшие Нерона извергом рода человеческого, внимая подобным слухам и веря им наравне со всем народом, трепетали от ужаса. Такие бредни держались в населении очень долго, и, как почти всегда случается при подобных обстоятельствах, появилось несколько лже-Неронов.

Один из них успел появиться в том же 68 году, возбудив в провинциях Азии и Ахайи живые чувства любопытства, надежды и ужаса (Ренан). По одним, он был понтийский раб, по другим итальянец, но тоже из рабского сословия. Он очень походил на покойного императора: те же большие глаза на — выкате, то же пышное обилие густых волос, та же зловещая осанка, то же надменно-брезгливое выражение лица, — словом, вся та же голова — свирепая и театральная; подобно настоящему Нерону, он мастерски играл на кифаре и пел. Самозванец образовал вокруг себя первое ядро — как бы зародыш бунта, набирая на службу беглых солдат, бродяг и разбойников, и осмелел настолько, что дерзнул предпринять морскую экспедицию с целью захватить Сирию и Египет, но был выброшен бурей на Кифнос — один из островов Цикладской группы. Этот остров он обратил в очаг довольно деятельной пропаганды, увеличил свою шайку, переманив к себе некоторое количество солдат, возвращающихся с Востока, купался в крови, творя суд и расправу, грабил купцов, а рабов привлек на свою сторону и дал им оружие. Волнение было велико, особенно среди простонародья, склонного, по своему легковерию , влюбляться в самые нелепые слухи. С декабря 68 года в Греции и Азии не было других разговоров, как о воскресении Нерона. Ожидание и ужас росли с каждым днем; имя Нерона, славой своей наполнившее мир, опять кружило головы, наводя робких на трепетную мысль, что все ранее виденное ничто сравнительно с тем, что теперь придется увидеть (Ренан). Новому губернатору мало-азиатских областей Галатии и Памфилии Кальпурния) Аспренату посчастливилось захватить самозванца обманом, не без некоторого колебания со стороны офицеров и солдат действовавшей в этом предприятии эскадры. Любопытно, что триерархам дан был приказ овладеть лже-Нероном, кто бы он ни был. Латур Мен Ибар основательно видит в этом предписании неуверенность самого нового правительства (Гальбы) в том, что на Кифносе буйствует не настоящий Нерон, и что в Риме сожгли настоящего. По Тациту, голова лже-Нерона была доставлена в Рим и всех поразило сходство с покойным императором. Латур Сен Ибар прибавляет к этому, будто тело лже- Нерона, привезенное в Рим, было почтительно встречено народом и торжественно погребено. Этим он неудачно объясняет, что в Риме показывали две могилы Нерона — одну на Пинчио, другую — на пятой миле древней Кассиевой дороги.

Новые события, происшедшие в Азии или в Архипелаге, — суть и ход их невозможно восстановить в точности за недостатком известий, — еще более раздули волнение, прибавили масла в огонь. По блестящей, но бедно обоснованной гипотезе Ренана, некий пламенный неронианец, к репутации которого как страстного политического агитатора, присоединялась слава колдуна, объявил себя во всеуслышание партизаном Нерона — не то самозванца, сидевшего на Кифносе, не то самого покойного императора, по народному мифу, якобы бежавшего к парфянам. По всей вероятности, он принуждал мирных людей присягать Нерону, восстановлял его статуи, заставлял оказывать им почести; едва ли даже, — по крайней мере, иные так думают, — не была выпущена монета с чеканкой портрета и имени «Nero redux».

Ренан строит на фундаменте этой гипотезы знаменитую свою апокалиптическую теорию Нерона-антихриста, которую мы будем иметь случай подробно рассмотреть в «Арке Тита». Веру христиан в то, что Нерон жив, даже в конце IV века находит нужным оспаривать бл. Августин (Шиллер). А св. Амвросий Медиоласий провозгласил его «сыном дьявола».

В Персии, у парфян, столь привязанных к памяти Нерона, самозванцы его имени дважды пугали Рим, под властью новой династии Флавиев, — совершенно так же, как Польша XVII века смущала молодую династию Романовых, давая приют самозванцу Лубе, мнимому сыну Димитрия от Марины Мнишек и, следовательно, внуку Иоанна Грозного, прямому отпрыску угасшей династии Ивана Калиты. Одним таким самозванцем персеяне пугали Тита, другим — даже Домициана, и последний лишь с великим трудом добился от них выдачи этого человека, права которого шах грозился защищать даже оружием...

Мертвец этот страшно владел воображением своих современников. Историк Фанний, флавианец, думал написать резкий памфлет, в котором бичевал преступления покойного императора. Было готово уже три главы, как вдруг Фанний видит во сне: входит к нему Нерон, садится к нему на кровать, берет его рукопись и читает главу за главой, Дочитав, встал и ушел... Живость страшного сновидения настолько смутила Фанния, что он не посмел продолжать своего памфлета, заболел и умер (Плиний Младший). Плутарх передает видения некоего Феспезия, родом из Киликия, который, упав со значительной высоты, лишился чувств, почтен был умершим и посетил, в состоянии летаргического сна, адские бездны. Он видел в них душу Нерона. Адские мастера хотели перековать ее в змею. Но, вдруг, блеснул некий дивный свет, и из недр его таинственный голос повелел не ругаться над покойным цезарем так жестоко и перековать его в более симпатичное животное. Тогда из него сделали птицу выпь.

Это сказка показательна для мягкого отношения, которое встретила память Нерона в Греции, пятьдесят лет спустя после его смерти. Еще более благосклонно к Нерону мнение Павзания (в эпоху Антонинов), уже упоминавшееся в моей работе. (См. прим, в конце книги.)

Оставляя в стороне легенды, басни и сказки, символы, «Откровения» и прочие поэтические сплетения, окружившие память Нерона, нельзя не прийти к убеждению в одной истине, на дне их таящейся: Нерон проиграл свою конечную игру только по большой растерянности, не сосчитав имевшихся у него на руках козырей и вняв запугивающему ропоту смятенного, холопского двора. Он струсил преждевременно, смущенный денежной заминкой, недостачей хлебного подвоза в Рим и сопровождавшим это оскудение недовольством народным, испуганный изменой преторианцев и Нимфидия Сабина, бегством Тигеллина и паникой во дворце. В действительности же за ним оставалась еще громадная народность, которая могла сложить под его знаменем партию, гораздо более грозную, сильную и стройную, чем те, которые ему грозили.

Восстание, столь его перепугавшее, в действительности, тоже не двигалось с места после битвы при Безансоне, в которой 20.000 галльских повстанцев пало под мечами солдат Вергиния Руфа и кончил жизнь самоубийством благородный неудачник Юлий Виндекс. Вергиний Руф, — совершив разгром Виндекса «во имя порядка», в действительности же, совершенно случайно, просто потому, что не сумел сдержать устремившихся к междоусобию солдат, — соблюдал строгий нейтралитет, не выступая ни против Нерона, ни за Нерона, сам в императоры не желал и Гальбу к верховному сану проводить не намеревался. Бунтовал только Пиринейский полуостров — и то не весьма дружно. По торжестве своем Гальба жестоко расправился с целым рядом испанских и галльских общин и городов, которые не хотели его поддержать, и казнил множество таких же упрямых прокураторов, вместе с их женами и детьми (Suet. Galba. 12). Демократические элементы страны боялись Гальбы, как угрюмого аристократа. Уже открыт был заговор рабов против него (Сиверс). Получив вести о битве при Безансоне, Гальба почел предприятие проигранным — настолько, что, подобно улитке, уползающей в раковину, скрылся в свои имения при городе Клунии (Clunium) и притаился в них тихо-тихо, делая вид, что позабыл и думать о каких-либо высоких планах и намерен смирно жить частным человеком, богатым старичком, покуда, как говорится, Бог грехам терпит. Из этого оцепенения вывел Гальбу только неожиданный приезд вольноотпущенника его Икела с известием о смерти Нерона, труп которого — он поклялся, что видел собственными глазами, - и о провозглашении Гальбы императором преторианцами и сенатом. Только против мертвого Нерона осмелился Гальба двинуться решительным походом. Можно думать с большой вероятностью, что, не поторопись Нерон самоубийством в утро 9 июня, Гальбу похоронили бы гораздо раньше, чем его... В Африке шла энергическая неронианская агитация, руководимая умной и хитрой придворной интриганкой Кальвией Криспиниллою (magistra libidinum Neronis, профессорша Нероновых распутств), и Клодий Мацер склонялся в ее сторону. Смутивший Нерона слух об отпадении главнокомандующего высланным против бунтовщиков отрядом Петрония Турпилиана был ложен. Египет, Сирия, Греция, Африка сохраняли — одни верность, другие — нейтралитет, как и Вергиний Руф. Таким образом, нет никакого сомнения, что Нерон бросил оружие еще при полной возможности защищаться и убил себя, — недаром ему так не хотелось умирать! — при полных шансах еще жить да жить. Но трусливый приступ неврастении лишил его самообладания, и над ним сбылся тот роковой приговор, который древние выражали сентенцией — Jupiter quos vult perdere dementat: «Захочет Бог наказать, так разум отнимет». И не только у самого неврастеника отнимает разум фатальная прострация быстрого переутомления опасностью, но и у всех окружающих. Вокруг Нерона, в его решительные часы, топчутся не люди, а какие-то двуногие безпастушные овцы. Надоел им, что ли, уж очень этот опасный цезарь, разыгрался ли обычный римский аппетит к самоубийству, но никто не подал Нерону хоть одного активного совета. Все лишь толкали его на нож. «Да неужели уж такое это несчастье — умереть?» — убеждали его даже стихами (Usque adeone morí miserum est?). Выше я назвал эту прострацию латинской. И, действительно, следя историю латинских политиков и воинов, мы найдем ее почти непременный след едва ли не во всякой биографии, античной ли, новой ли, панегирик ли то добродетели, памфлет ли то против порока. Гракхи, в этом отношении, подают руку «последним римлянам» Бруту и Кассию, «последние римляне» — «римским декабристам» с Пизоном и Тразеей включительно, они — врагам свои Нерону и Отону. А все они, через восемнадцать веков, — Наполеону, в его московском походе, и — от великого до смешного только один шаг — совсем новый пример — храброму французскому генералу Буланже, который, взлетев на высь чудовищной популярности (1888), побалансировал на ней некоторое время только для того, чтобы, в момент, когда от него ждали политического переворота, сознаться, что вся им затеянная суета не стоит медного гроша, и ни с того, ни с сего застрелиться на могиле своей подруги (1891).