Итальянские новеллы (1860–1914)

Амичис Эдмондо де

Д’Аннунцио Габриэле

Верга Джованни

Деледда Грация

Джакомо Сальваторе ди

Капуана Луиджи

Ориани Альфредо

Пиранделло Луиджи

Роветта Джероламо

Серао Матильда

Фогадзаро Антонио

Фучини Ренато

Чамполи Доменико

Сальваторе ди Джакомо

 

 

Цветочница Фортуната

Соседки Фортунаты Каппьелло были однажды немало удивлены, увидев, что ее лавка заперта. Надо вам сказать, что Фортуната Каппьелло держит цветочную лавку на улице дель Дуомо; кроме лавки, у нее есть отец и мать, ни разу не сказавшие друг другу доброго слова. Семь дней в неделю супруги жили, по выражению соседок, словно кошка с собакой. Особенно по пятницам, когда Джузеппе Каппьелло требовал у жены денег на лотерею, а та не давала.

Когда лавка не открылась и к полудню, соседки рассудили, что вряд ли она вообще откроется в этот день, и принялись сплетничать и строить всевозможные догадки, одна из которых состояла в том, что минувшей ночью Каппьелло съехали с квартиры и, чтобы не платить хозяину дома, увезли с собой все свои скудные пожитки.

— Послушайте, — сказала Джованнина Цоккола, владелица галантерейной лавочки напротив, — этого быть не может. Что правда, то правда, голод их замучил, голод и долги… Вот хоть бы мне они — если и вправду не вернутся — так и останутся должны пятнадцать сольдо, взятые на прошлой пасхе. Но немного деньжат они всегда умели отложить, это вы бросьте. И потом ведь дон Прóколо, знаете, этот синьор, выручал их частенько и с охотой.

Дон Проколо, пожилой, но еще очень бодрый торговец и домовладелец, заходил в лавку по вечерам. Когда он усаживался рядышком с Фортунатой посреди цветов из трощеного шелка и пучков искусственной травы, мать Фортунаты прикрывала ту половинку двери, что была с их стороны. Соседки говорили, что вместе с дверью она прикрывала один глаз.

Бедняжка Фортуната была худенькой и бледной; под глазами у нее лежали густые тени, на лоб спускалась челка, в ушах болтались тяжелые золоченые серьги, у подбородка темнела родинка, — словом, она могла нравиться. Она чистила щеточкой свои белые зубы и по утрам, прежде чем приняться за работу, старательно подпиливала на крыльце ногти.

Искусственные цветы — те самые, которые нравятся богатым синьорам с улицы Фориа и торговцам из квартала Пендино, — должны бросаться в глаза, а яркая краска пристает к рукам. Фортуната выглядела как maitresse aux mains rouges. Дон Проколо не придавал этому особого значения, а что до девушки, то она, так сказать, приберегала чистые руки для своего настоящего возлюбленного, которого не знал никто. Когда дон Проколо после обеда возился в таможне с тюками холста, воздыхатель цветочницы проходил по улице дель Дуомо с сигаретой в зубах, помахивая бамбуковой тросточкой. Это был какой-то мелкий чиновник с окладом в тысячу двести лир, с правильными до отвращения чертами лица, светловолосый, худощавый, болезненный и донельзя опрятный. Фортуната в нем души не чаяла.

Вечером третьего числа, два дня спустя, супруги Каппьелло вернулись в лавку около половины восьмого. Донна Мария, не поздоровавшись ни с кем из соседей, вставила в замочную скважину большой ключ, открыла дверь и проскользнула внутрь. В полутьме виднелись груды цветных обрезков, белые шары керосиновых ламп, корзины, наполненные красными и голубыми цветами; все это придавало лавке вид беспорядочный и запущенный. Донна Мария зажгла спичку. Она что-то искала. Оставшийся на улице муж прислонился к косяку, сунул руки в карманы и, сжав губы, не отводил глаз от кучки мусора, лежавшей на краю панели у его ног. Внезапно он повернулся на каблуках и, толкнув дверь, которую донна Мария прикрыла, вошел в лавку. Дверь снова закрылась. Сапожник из мастерской напротив, прошивавший в эту минуту подметку дратвой, уронил на колени руки и дратву и стал смотреть во все глаза.

В цветочной лавке тут же вспыхнула ссора. Пронзительно кричала старуха, ей вторили проклятия дона Пепе Каппьелло. Одна фраза донны Марин отчетливо разнеслась по улице:

— Это неправда! Это неправда!

И вслед за этим рев дона Пепе:

— Она мне сама сказала!

Послышался шум падающих стульев. Сапожник озабоченно поднялся с места. Соседки побледнели.

Внезапно раздался отчаянный женский вопль. Дверь распахнулась. Из лавки показалась донна Мария, она порывалась заговорить и не могла. Кровь струей текла из раны на ее горле и уже залила всю шаль. Словно мешок с тряпьем, она повалилась на мостовую и замерла.

— Он убил ее, — пробормотал сапожник.

На пороге лавки появился дон Пепе. Глаза его были налиты кровью, нижняя губа отвисла. Застыв на месте, он посмотрел на старуху, распростертую у его ног, и растерянно огляделся по сторонам. Никто не проронил ни слова. Сынишка Стеллы Фарина побежал на угол за дежурным полицейским.

Полицейский примчался бегом, придерживая рукой саблю. На бегу он кричал:

— Стой! Стой!

Тут дон Пепе, повинуясь инстинктивному порыву, шагнул вперед и бросил взгляд на длинную безлюдную улицу, лежавшую перед ним.

Но соседи, стоявшие вокруг, тоже кричали:

— Стой! Стой!

Полицейский настиг его и схватил за воротник куртки.

— Я же не убегаю… — пробормотал Каппьелло.

— Негодяй! — орал полицейский, вытаскивая из кармана наручники.

Сапожник нагнулся над безжизненным телом старухи, которое загородило всю узенькую улицу, так что какой-то наемной коляске пришлась остановиться неподалеку. Кучер, не выпуская вожжей из рук, привстал на козлах и смотрел, еще ничего не понимая. Со всех сторон сбегались люди. Явились двое воспитанников школы карабинеров; один из них стаскивал на ходу белые нитяные перчатки.

— Она и в самом деле умерла, — объявил, выпрямляясь, сапожник. — Захлебнулась кровью.

— Иисусе! — гладильщица Грациелла прикрыла глаза руками.

— Пойдем! — крикнул полицейский дону Пепе.

Тот все еще смотрел на мертвую и шевелил губами, словно говоря сам с собою. Тогда мраморщик, который прибыл последним, толстый бородач, державший в руках молоток и резец, спросил дона Пепе, уже трогавшегося в путь:

— За что вы ее убили, дон Пепе?

— Спросите у нее, — ответил тот.

И зашагал по улице в сопровождении полицейского с одного боку и воспитанника школы карабинеров — с другого. Второй воспитанник с помощью тех из присутствующих, кто оказался похрабрее, уложил труп в коляску, остановившуюся в переулке.

Целый месяц цветочная лавка была на замке. В один прекрасный день, покуривая, туда пожаловал дон Проколо. Он велел отпереть лавку, порылся там и сям, поговорил с двумя людьми, которых никто из соседей не знал в лицо, сложил в корзину кое-какие пожитки и прикрыл ее охапкой цветов из трощеного шелка. На другой день явились те же незнакомцы и опустошили лавку дочиста. Обрезки цветной бумаги достались соседским мальчишкам, и те разбросали их по всей улице. Прошел еще месяц, и место цветочницы занял маляр.

Прошло два года. Как-то майским утром гладильщица Грациелла увидела, что по улице идет тот самый чиновник с окладом в тысячу двести лир. Она уставилась на него и разглядывала до того усердно, что подпалила рубашку, которую гладила.

Чиновник заглянул в цветочную лавку и увидел, что в ней работает маляр. Лицо его выразило удивление. Тогда Грациелла, которая когда-то гладила рубашки и ему, улыбаясь поздоровалась с ним:

— Как поживаете? Отчего вас так давно не видно?

— Я все время жил в Ароне, — сказал он, — я переехал…

— Вы знаете? — помолчав, спросила гладильщица.

— Ах! — вырвалось у него. — Да, я все знаю. Этого следовало ожидать… С подобной-то матерью! Ну, а дон Пепе?

— Ищи ветра в поле!

— А… Фортуната?

— Никто ничего не знает.

Чиновник зажег сигарету спичкой, взятой у Грациеллы, и неторопливо зашагал дальше, погруженный в свои мысли. Но прачка из сострадания солгала ему. Несколькими днями раньше на Санта-Лючия она приметила Фортунату с маленьким ребенком. На цветочнице было черное платье. Она купила мальчугану кренделек за одно сольдо, напоила его минеральной водой. Затем они неторопливо двинулись дальше по панели…

 

Шрам

С Пеппинеллой они ладили так, что с удовольствием перегрызли бы друг другу горло; поэтому нет ничего удивительного, что Нунциата два дня подряд разносила сплетню об этом скандале по всему кварталу и продолжала еще трепать языком, когда в субботу Пеппинелла узнала наконец, откуда идут слухи, явилась к доносчице прямо на дом, и девушки тут же на улице принялись выдирать друг у друга волосы целыми горстями. Когда их не без труда растащили, они задыхались, как после бега, и метали друг в друга взгляды, полные такой ненависти, что, казалось, готовы все опять начать сначала. Драка происходила молча, без крика, без единого ругательства; теперь они переводили дух, чтобы осыпать друг друга самой отборной бранью, а пока что клялись своей оскорбленной честью так, что слушать их было одно удовольствие.

— Поговори еще, — подстрекала Пеппинелла, в то время как ее оттаскивали прочь, — раз уж распустила из-за меня язык, мерзавка!

— У, паскудница! — орала другая, потрясая руками. — Все про тебя знаем, все! Не видали, что ли, тебя? Я вот собственными глазами тебя видела, и это, поди, не первый; как мошки, они вокруг нее вьются — и кусаются, верно, тоже…

— Валяй, не бойся! — цедила Пеппинелла. Она остановилась послушать и, придерживая у пояса разодранное платье, улыбалась от бешенства. — А ты что? Честную из себя строишь? Ну что же, строй, строй, только посмотрите, как вечером Кармениелло ее по щекам отхлещет.

— Кого? — вырвалось у Нунциаты, и она в исступлении бросилась вперед, чтобы избить противницу. — Это меня-то? Вы слышали? Да меня розами душат и на руках носят! Вы только послушайте, кто это говорит! Сама ты шлюха!

У Пеппины все тело трясло нервной дрожью, она побелела от злости, а когда услыхала оскорбление, вызвавшее насмешливые взгляды толпы, оглянулась, как будто искала чего-то глазами. На табурете у сапожника лежала большая мраморная плита, на которой он отбивал подошвы; она схватила ее обеими руками, стиснула зубы и подняла вверх, готовясь швырнуть. Крики ужаса испугали ее и остановили; женщины, окружившие Нунциату, опустив головы, отходили прочь, жались по стенам; она же, не ожидавшая ничего подобного, выставила руки вперед и закрыла глаза, чтобы только ничего не видеть.

Но сапожник, молодой парень, который до сих пор лишь с довольной ухмылкой вслушивался в перебранку, стал вдруг серьезен.

— Эй там! — сказал он, вставая. — Чтоб этого не было! Моего добра не трогать!

Пеппина не сопротивлялась, когда у нее отбирали камень, и только смотрела на Нунцию, которая перевела дыхание и уже подступала к ней, готовясь к бою. Тогда все кумушки, боясь, как бы дело не приняло печального оборота, стали визжать в один голос:

— Да кончите вы наконец или нет? Нашли что делать! Ругаются, как какие-нибудь девки!.. А еще молоденькие! Смешить людей вздумали, что ли?

Со всех сторон начинали собираться любопытные. Между тем одна из них, Роза Монако, пыталась утихомирить толпу, сама от этого приходя в привычный раж. Было прямо удивительно, как это она еще раньше не вмешалась в бабий содом. Теперь все жители квартала, которые знали ее подноготную, сцепились с ней, тянули ее каждый в свою сторону и, пользуясь случаем, давали волю рукам, а ей оставалось только обороняться, припадая на хромую ногу. И среди этой потасовки Роза, еще здоровая и цветущая, несмотря на свои сорок лет, шумела, неистовствовала и хохотала, выставляя напоказ ослепительные зубы. Драка девчонок пробудила в ней приятные воспоминания молодости.

— Что случилось? Ровным счетом ничего! — говорила она. — Просто две девчонки вцепились друг другу в волосы, только и дела. А во всем виноваты вы, мужчины, пропадите вы все пропадом!

А так как парням удавалось порой и ущипнуть ее, она отбивалась, задыхаясь, и вскрикивала, как от щекотки:

— А ну, это еще что? Убрать руки! Эй, дайте пройти, а то они опять друг в друга вцепятся. Еще, чего доброго, и полицию всполошат!

В этом переполохе, который всколыхнул всю Конкордию, там, наверху, у Толедских переулков, виноват был, конечно, проклятый призыв, который забрал всех бедных маменькиных сынков, а с ними и Тетилло, кавалера Пеппины; весь шум вышел из-за того, что не прошло и пяти дней, как Тетилло отправили в Перуджу (где она находится — один бог знает), а уж видели, как Пеппинелла прогуливается вечером по проспекту Виктора-Эммануила с каким-то молодым человеком.

Если верить Нунциате, бесстыдница шла вдоль парапета с высоко поднятой головой и строила глазки этому парню, а он сжимал ее кисть в своих, пальцах и раскачивал ей руку. И когда Нунциата столкнулась с ней лицом к лицу под фонарем, чернавка, улыбнувшись, поклонилась ей и нисколько при этом не смутилась, как будто всю жизнь только и разгуливала в такой компании.

В Конкордии все стало известно в тот же вечер, так как Нунциата сгорала от нетерпения примчаться туда и разгласить о своем открытии хотя бы стенам. Правда, даром это ей не прошло, так как в схватке более сильная Пеппинелла одержала верх, и Нунции досталось дай боже как: Пеппина вырвала у нее из уха серьгу, а шаль превратила в лохмотья.

Когда их снова растащили, Нунциата уселась на стул у дверей своего дома и стала собирать в узел распустившиеся волосы, которые упали ей на лицо. Время от времени она вздрагивала от судорожного вздоха, похожего на всхлипывание, и на глаза ей от злости навертывались слезы. Перебирая про себя одну за другой все перипетии недавней борьбы, она терзалась при мысли о своем поражении и выдумывала фантастические планы мщения. Ей было страшно досадно, что она так мало навредила Пеппинелле, и в душе у нее вскипало бурное желание реванша.

— И охота была тебе ее слушать, этим ты все испортила, — сказала ей подруга, пододвигая к ней свой стул, — с такими людьми никогда не стоит связываться…

Ладно уж, — сказала Нунция, кусая побелевшие губы, — дело-то было… а потом ведь это она сама пришла сюда. Не будем об этом больше говорить.

Между тем она украдкой посматривала на Пеппину, которая как будто совсем не обращала на нее внимания и с рассеянным видом вертелась вокруг табуретки сапожника. Она все следила за ней, пока та не удалилась, ступая мелкими шажками, заложив руки за спину, выпятив грудь и улыбаясь, под перешептыванье толпы. Так она дошла до конца переулка, где ее могли еще видеть, и тут как ни в чем не бывало, хоть на душе у нее скребли кошки, немного покачивая бедрами, начала напевать:

Ах, жалко тебя мне…

Но когда она оказалась в пустынной улочке, песня замерла у нее на губах, она прижала ко рту порванный передник, сдернула его конвульсивным движением, остановилась и обернулась, глядя покрасневшими глазами в темный переулок, где, как она догадывалась, уже вслух обсуждали ее поведение и сомневались в ее добродетели.

— Ты права! — прошептала она, ломая себе руки. — Но ты еще наплачешься у меня кровавыми слезами!

Впрочем, дулись они друг на друга всего два дня, так как во вторник Кармелучча, парикмахерша, пришла причесывать Нунцию и, закалывая ей волосы шпильками, намекнула, что Пеппинелла не прочь помириться и велела сказать, что уже забыла этот дурацкий вечер. Нунция, нисколько не подумав, сама не заметила, как сказала «да».

В тот же день в присутствии всех соседей они обнялись и расцеловались: Пеппинелла, которая, по существу, была большим ребенком и имела чувствительное сердце, при этом поплакала, другая же даже не всхлипнула — на душе у нее осталась мысль о возмездии, которую не могло смягчить никакое утешение. Так об этой истории больше и не говорили. Между тем Пеппинелла меняла поклонников каждую неделю, возвращалась домой поздно, порой весьма раскрасневшаяся, словно после ужина в веселой компании, и не обращала внимания на злобно-любопытные взгляды, которые бросали кумушки из ее квартала, когда она проходила мимо них. Она делала вид, что не понимает их значения. Она как-то сразу распустилась в цветок, перейдя в одно мгновение от угловатых детских форм к округленным и сладострастным очертаниям созревшей девушки. Теперь она устремилась по своему новому и рискованному пути с неосмотрительностью ребенка, повинуясь лишь пылким желаниям своей юности. Поэтому там, наверху, в Конкордии, сплетни росли день от дня, и когда после двух лет Тетилло вернулся из Перуджи, молва о Пеппинелле ходила такая, что не приведи господь. Два года проходят быстро, и он свалился ей как снег на голову, как раз в тот момент, когда она его меньше всего ждала; попал он в Конкордию утром в день святой Терезы, который праздновали на соседней улице.

Нунция не дала ему заждаться, и в тот же вечер, после того как он побывал с приветствием у тетушки Розы, которая знала его еще ребенком, она рассказала ему, как обстоят дела.

— Святая мадонна дель Кармине! — пролепетал Тетилло, побледнев как полотно. — А вы правду мне говорите, Нунция?

— За кого вы меня принимаете? Неужели вы думаете, что я буду раздувать огонь для забавы? Ведь дошло до того, что об этом знают даже камни на мостовой.

— Проклятие! — произнес он вполголоса. — Так вот почему, когда я вернулся, она даже не поздравила меня с приездом, а люди смотрели мне в лицо, как будто я пришел с того света! Ничего себе дела! А кто же этот молодчик?

— Молодчик? — сказала Нунция, которая сама не знала, как начала, а теперь хотела уже выложить все начистоту. — Молодчик? Да если бы он был один! Спросите у людей, сколько их было, и это только те, о которых мы знаем.

— Ах, вот как! — воскликнул он с принужденной улыбкой, и руки у него затряслись. — Нечего сказать, разодолжила ты меня, Пеппинелла! Ну что ж, умри моя мать, если я сегодня вечером не скажу ей пару слов на ушко!

— Куда вы идете? — воскликнула Нунциата, когда он повернулся и пошел, даже не попрощавшись. — Несчастье хотите себе нажить из-за нее? Оставьте ее в покое. На такого парня, как вы, девушек хватит…

Она схватила его за руку и не пускала, уже раскаиваясь в том, что выболтала ему все эти вещи. Он тихонько высвободился, ни слова не говоря, но лицо у него было белее рубашки. Нунциата пошла за ним. Шел он не спеша, пошатываясь, как будто хватил лишнее.

— Послушайте, — попробовала она еще раз его удержать. — Что вы хотите сделать?

Тетилло обернулся; глаза у него почти что выкатились, но улыбался он как ни в чем не бывало.

— Не бойтесь, видите, я об этом уже и не думаю; вернусь домой, просплюсь, и все будет в порядке.

Он остановился под фонарем, раскурил потухшую сигару, а потом засунул руки в карманы и, посвистывая, пошел дальше.

В этот вечер Пеппинелла, проходя по небольшой, еще освещенной площади, увидела, как Тетилло вышел из лавки колбасника, где он ее поджидал. Взглянув ему в лицо, она сразу догадалась, как ему успели ее расписать. Она содрогнулась от страха, но не успела еще прийти в себя, как он уже оказался с ней рядом; шляпа у него была сдвинута набок и руки он держал в карманах пиджака.

— Добрый вечер, — сказала она.

— Добрый вечер.

Некоторое время они молча шли в ногу; вдруг в том месте, где улица погружалась в темноту, он остановился и, тронув ее за плечо, как будто речь шла о том, о чем они говорили еще час назад, сказал:

— Ну, так как же?

— Это вы о чем?

— Знаете, что мне о вас сказали? — продолжал он, нарочно, для насмешки, обращаясь к ней на вы. — Знаете?

— А что же именно, если можно узнать?

— Мне сказали, что вы крутите любовь с другим…

— Что ж, злых языков хватает, — сказала она. — А вы так всему и верите?

— Берегитесь, если это только окажется правдой!..

Пеппинелла опустила голову и подумала немного; решимость к ней пришла быстро; ей захотелось все выложить сразу, чтобы поскорее отделаться.

— Ну, допустим, что это правда, — сказала она тихо, — что же дальше?..

Но он не дал ей закончить; выхватив бритву, он бросился на нее с бешеным воплем:

— Что дальше? А вот что!..

Пеппинелла не успела даже откинуться назад. Быстрым движением он полоснул ее бритвой, как хлыстом, и сталь распорола ей щеку. Все произошло в одно мгновение: она даже боли не почувствовала, но, когда она поднесла руки к лицу и увидела их все в крови, она испустила раздирающий крик:

— Ай, господи! Ай, что он со мной сделал!

И упала, обмякшая, бессильная, на землю.

Тетилло стоял ошеломленный, глядя на это тело, растянувшееся в уличной канавке. Она не двигалась. Он наклонился, чтобы дотронуться до нее, но его спугнули вопли женщин. Люди сбегались со всех сторон, и он не успел опомниться, как на него уже навалились двое полицейских. Они схватили его за ворот и прижали к стене; он не сопротивлялся и дал себя забрать, не вымолвив ни слова, но выражение лица у него было такое, что никому и в голову не пришло что-либо ему сказать. Только один из полицейских, воспользовавшись тем, что Тетилло крепко держали, крикнул ему в лицо:

— Падаль!

Тетилло взглянул ему в глаза и так крепко прикусил губу, что брызнула кровь; потом он протянул вперед руки, которые тряслись у него мелкой дрожью от самого плеча. Когда на него надели наручники, что было не так уж просто, потому что руки у него были как бревна, и стали затягивать цепочку, он обвел толпу глазами, улыбнулся с жестоким самодовольством и с нагло-идиотским видом начал напевать сквозь зубы:

Трава огуречная, Листья шелковицы…

Этот вызов бросил в дрожь всех присутствующих и дал повод нахальным молодчикам со всего квартала задирать нос еще выше.

Кончилась эта история тем, что Тетилло пришлось отправиться на три года в тюрьму Сан-Франческо, — а у Пеппинеллы на месте зашитой раны появился шрам, испортивший всю ее красоту. Жизнь она повела дурную и через пять месяцев после выздоровления подкинула в приют для найденышей ребенка, для которого у нее не нашлось ни молока, ни любви.

 

Из-за Ринальдо

Был уже час дня, а Торе-кантасторий все еще заставлял себя ждать. Между тем мальчишка, который обычно носил за ним его четыре скамеечки, давно явился и, как всегда, расставлял их под широким навесом таможенных складов. Пока он в ожидании хозяина всматривался в даль — не покажется ли тот в конце набережной, — кое-кто уже усаживался, приглашая приятеля последовать его примеру и перекинуться словечком. Мало-помалу скамейки заполнились, на них не осталось ни одного свободного места. Завязалась беседа.

— Куда же это запропастился Торе? — спросил какой-то матрос у носильщика, набивавшего трубку.

— А я почем знаю? — ответил тот, не поднимая головы. — Наверное, забыл книгу дома.

— Дон Пепе, — крикнул юнец-каморрист, у которого из-под надетого набекрень картуза выбивалась прядь волос, — а про драку сегодня будет?

Вопрос был обращен к сухонькому подвижному старичку, сидевшему на конце скамьи. Дон Пепе, который когда-то был настоящим морским волком, а ныне торговал просмоленными корабельными тентами, слыл на набережной самым неистовым из поклонников славного рыцаря Ринальдо. За энтузиазм, доходивший до обожания, его прозвали тронутым.

Таких «тронутых» среди постоянных слушателей насчитывалось больше десятка, и историю Ринальдо они знали не хуже, чем «Отче наш». Торе устраивал две читки в день, разделяя их получасовым перерывом, и «тронутые» ежедневно присутствовали на обеих, являясь за своей долей острых ощущений.

Дон Пепе, зажав между колен свою палку, а во рту коротенькую трубку, невозмутимо покуривал.

— Вроде бы да, — сказал он пареньку, с нетерпением ожидавшему ответа. — Не помню в точности, боюсь соврать. В прошлом году я как раз в этот день схватил холеру, — да сохрани вас от нее господь, — и мне не пришлось слушать.

И так как трубка уже начинала хрипеть, он хотел было выколотить ее о ладонь.

Парень протянул руку.

— Дайте затянуться разок-другой…

Дон Пепе передал ему трубку. Парень зажег спичку о штаны, указательным пальцем примял табак и с наслаждением сделал несколько затяжек.

— Какой номер должен теперь выиграть? — спросил матрос у носильщика.

— Тридцать четвертый, — отвечал носильщик, слывший «кабалистом». — Можете не сомневаться.

— Три да четыре — семь. Несчастливое число, — высказался еще кто-то. — Прошлую субботу выпал оборот.

— Значит, сорок три, — сказал другой.

— Вы только послушайте, что мне сегодня приснилось, — продолжал носильщик.

— Уважаемые синьоры! — раздалось в тишине.

Все обернулись. Перед скамейками, подавшись всем телом вперед и выставив левую ногу, стоял Торе; в правой руке он важно сжимал свою палочку. Разговоры смолкли: чтение начиналось.

Торе вытащил темный платок, обернул им левую ладонь, открыл книгу, заложенную полоской бумаги, откашлялся, стремительно сплюнул сквозь зубы, шагнул вперед, медленно поднял палочку и, как всегда нараспев, начал:

Капризница фортуна сумасбродно Возносит одного, другого губит. Она не тех, в ком сердце благородно, А лишь злодеев закоснелых любит.

Вокруг стояла мертвая тишина. Слушатели, внимательные и заинтересованные, походили на учеников начальной школы: мужчины, у которых в волосах пробивалась седина, сидели, боясь двинуть бровью, скрестив руки и во все глаза глядя на Торе, — он начинал входить во вкус. Если кто-нибудь коротко кашлял или шумно, изо всех сил сморкался, это почти никого не отвлекало. То и дело продавец холодной воды обходил скамейки, пользуясь короткими передышками; монетки в два чентезимо, легонько звякнув, падали на дно стаканов. Потом слушатели, освеженные питьем, удваивали внимание.

Торе уже покрыл мостовую вокруг себя целым полукругом плевков; он комкал платок, обмотанный вокруг ладони, резкими движениями палочки отбрасывал на затылок свою соломенную шляпу. Вновь пришедшие, не найдя свободных мест, толпились позади чтеца; превратившись в слух, они вытягивали шеи через плечо впереди стоящих. Карабинеры приостанавливались, окидывали толпу быстрым взглядом; какая-то влюбленная пара со скучающим видом отошла в сторону: чтение не доставляло ей ни малейшего удовольствия. Женщина, взяв мужчину за руку, увлекала его к решетке, ограждавшей порт. Они в восхищении останавливались перед огромными кораблями, стоявшими на якоре, потом, держась в тени, брели дальше, болтая, смеясь и подталкивая друг друга локтями.

До слушателей то и дело доносились приглушенные раскаты смеха, сопровождавшие пронзительное верещание Пульчинеллы в руках какого-то кукольника. Солнце со слепящим блеском лилось с голубого неба на широкую улицу; раскаленная мостовая обжигала ноги. Ринальдо приходилось туго — отряд сарацин подстерегал его в лесной засаде. Эта опасная ситуация вселила в слушателей необыкновенную тревогу. В испуге они широко раскрыли глаза и разинули рты.

Проезжавшая мимо телега на минуту заглушила голос чтеца резким скрипом колес. Это вызвало у слушателей недовольный ропот.

— Надо же, — заметил кто-то, оборачиваясь на шум, — на самом интересном месте!

— Тише! — прошипел дон Пепе, окинув говорившего яростным взглядом.

Дав клятву освободить Анджелику, Ринальдо, грустный и задумчивый, попадает в самую чащу леса. Стоит безлунная, беззвездная ночь. Два десятка сарацин появляются из зарослей и набрасываются на него сзади…

— Изменники, собаки-сарацины! — Вскричал Ринальдо, подбирая камень…

Но лишь одного успевает он сразить, остальные окружают его, хватают за руки, осыпают ударами, отнимают меч, ему…

Скрутили руки после краткой свалки, И вот уже Ринальдо пленник жалкий!..

Наступило гробовое молчание. Торе опустил свою палочку и закрыл книгу, заложив ее полоской бумаги. Первое чтение было окончено.

Но слушатели, задетые за живое поражением Ринальдо, пребывали в глубоком унынии. Как! Ринальдо побежден! Ринальдо взят в плен! Ринальдо! Они все еще не могли поверить в такое несчастье.

— Не ожидал я этого, — сказал какой-то старик дону Пепе, уставившемуся в землю.

И так как тот не отвечал, он, поднимаясь со скамьи, добавил:

— Они его врасплох застигли…

Дон Пепе продолжал неподвижно сидеть, сложив на коленях руки, приоткрыв рот и не произнося ни слова. Он ждал, ему казалось, что это еще не все, — ведь не могла же история Ринальдо закончиться так плачевно. Предаваясь этим сомнениям, он вдруг заметил, что скамейки пустеют. Он поднял голову — последние слушатели медленно поднимались со своих мест; недовольство читалось на их лицах, сквозило в каждом их движении. Поражение Ринальдо опечалило всех. Дон Пепе собрался было встать и едва не поскользнулся на арбузной корке. Он вытянул руку с палкой, стукнулся коленом о скамью. Скамья упала со зловещим стуком. Тогда дон Пепе, не выдержав, поднялся. Он весь был во власти впечатлений, и падение скамейки, на которое его взвинченные нервы отозвались словно на новое несчастье с героем, добавило к ним еще одну досадную нотку. Он сошел с панели и глазами поискал чтеца.

Торе был в двух шагах. Он стоял перед продавцом яблок, и тот отвешивал ему на один сольдо своего товара. Они препирались из-за какого-то яблока, которое продавец упорно не желал класть на весы.

Дон Пепе подошел ближе и тронул Торе за локоть.

— Что, будет еще и вторая читка? — тихонько спросил он.

— Ну да, через полчаса… Да оставь ты его в покое, чтоб тебе пусто было! — закричал он продавцу, который хотел было снять яблоко с весов. — Вот не возьму их совсем, и поминай как звали!

— А… он выйдет из темницы? — отважился спросить дон Пепе.

Торе не обратил внимания на этот вопрос; он наклонился, чтобы взять яблоки; самое маленькое он уже успел съесть, запихав его целиком в рот.

— Ну? — произнес он.

— Ринальдо освободится?

— Откуда я знаю, — сказал Торе, вытирая о пиджак другое яблоко. — Все может быть.

Обернувшись, он окликнул мальчишку, носившего скамейки. Дон Пепе, смущенный и униженный, смотрел, как он удаляется. Последовать за Торе он постеснялся, хотя весь был как на иголках. Он спросил у какого-то синьора, который час; было около трех.

— Пойти, пожалуй, домой, — решил он, — все равно завтра я узнаю, чем это кончилось.

Он двинулся вперед мелкими шажками. Подул сильный ветер; пыль от угля, сгружаемого с барж, кружилась и хлестала дона Пепе по лицу. Ему пришлось остановиться: пыль забила ему ноздри и больно покалывала глаза. Пока он протирал их, ветер сорвал с него фуражку.

— Иисусе! — вымолвил он, теряя терпение. Стиснув зубы, он смотрел на фуражку, которая катилась по земле и наконец остановилась, угодив под колесо проезжавшей мимо телеги. Тогда он неторопливо приблизился к ней, ворча себе под нос. Подойдя к фуражке, он дал ей свирепого пинка, подкрепив это движение крепким словцом. Все эти маленькие неприятности невыносимо раздражали его. Злоключения Ринальдо снова и снова отчетливо оживали в его душе. В памяти всплывала сцена сражения; она вызывала в нем мысли, не делавшие Ринальдо чести. Победитель, он навсегда бы остался для души и фантазии слушателей персонажем сверхъестественным, неодолимым, удивительным. Побежденный, он превращался в обыкновенного человека, и его превосходства над остальными людьми как не бывало. Ах, черт побери!

— Как же он теперь освободит Анджелику? — на ходу рассуждал дон Пепе. Он шагал, заложив руки за спину, глядя в землю и ничего не замечая. — Хоть бы ему удалось бежать! Неужели он так и не выйдет из темницы? Это мы еще увидим! Его замыслят убить? Ха! Так он и будет смотреть на это сложа руки! Его связали веревками? Ну и что же? Он их разорвет. Поделом ему, сам напрашивался! Не терпелось ему, видите ли, пуститься наудачу по ночному лесу, да еще в одиночку… Черт бы побрал этих хвастунов сарацин! Сейчас они небось веселятся! Понятное дело — мы, мол, схватили Ринальдо, заточили его в темницу… Да вы его схватили обманом. Он бы вас всех одним ударом уложил! А он-то хорош! Мог всех их живьем слопать! Тьфу!..

И он свирепо сплюнул.

— Ну и свинья, — пробормотал он, теряя всякое уважение к герою.

Когда он, необычайно взволнованный, подходил к дому, пробило три. Жена и дочь ждали его. С балкона самый младший из ребятишек кричал так пронзительно, что было слышно на лестнице:

— Дедушка пришел! Дедушка пришел!

— Наконец-то! — воскликнула тетушка Нунция, подбоченившись. — Ты бы еще ночью явился! Курица-то, наверное, совсем уже разварилась…

Через открытую дверь виднелись столовая, залитая солнцем, огромный стол, покрытый белой скатертью, сверкающие стаканы, симметрично расставленные приборы, груды тарелок в углу на буфете. Был виден букет цветов, обернутый узорчатой бумагой, рядом стояла вместительная суповая миска, которую доставали в торжественных случаях. От продолговатой корзинки, где громоздились фузарские устрицы, еще живые ракушки и свежие финики, шел крепкий аромат моря.

Когда они прошли в спальню и дон Пепе снял пиджак, Нунция достала чистую рубашку и приблизилась к нему.

— Что случилось, Пепе? — мягко спросила она. — Может быть, тебе стало плохо?

Он тотчас же ухватился за это предположение.

— У меня нет аппетита, — пробормотал он, — что-то нутро не принимает.

И прежде чем она успела разразиться одной из своих обычных тирад, он добавил:

— Давай сделаем так: подождем еще полчасика, все равно вы уже столько терпите… А я немного вздремну, может быть после сна мне захочется есть.

Она стояла перед ним, окидывая его удивленным и любопытным взглядом. Он опустил глаза и, не зная, что еще сказать, ждал, чтобы она ушла.

— Понятно тебе? — произнес он после минутного молчания, в продолжение которого глаза жены пристально и назойливо изучали его. — Ничего особенного не случилось. Скажи Наннине, пусть потерпит еще немного.

Нунция пожала плечами и вышла, бормоча себе под нос. Нет, это сущее наказание: позавчера разбились три тарелки и убежал из дому кот; сегодня день ангела Наннины, и вот опять беда! Ну хорошо, так и быть, они подождут.

Дон Пепе остался один. Приспущенное на балконной двери жалюзи погружало комнату в полумрак. Он прилег на кровать и попробовал закрыть глаза. Минуты две-три лежал, раскинув руки, открыв рот, задыхаясь от томительного зноя. В темной комнате царило молчание; большая муха с надоедливым жужжанием билась о стекла.

С улицы доносился глухой шум экипажей, и под сверкавшим на солнце навесом балкона стремительно проносились их огромные тени. Зевая, он принялся их разглядывать. Между тем несчастье Ринальдо, так нелепо угодившего в руки этих нехристей, не давало ему покоя.

«Убежит он или нет?» — думал дон Пепе, усевшись на постели и охватив руками колени. Крупные капли пота стекали по его лицу.

«Он убежал», — нашептывал ему один голос. «Еще нет», — возражал другой. Оба они мучили его. Некоторое время он колебался, раздираемый противоречивыми побуждениями, как человек, который хочет и не может решиться. Внезапно он, не в силах больше сдерживаться, соскочил с кровати, надел башмаки, натянул пиджак, запихал в карман свою фетровую шляпу и на цыпочках вышел из комнаты. В передней он остановился и прислушался.

Из соседней комнаты доносился голос Нунции, которая, чтобы занять ребятишек, рассказывала им какую-то забавную историю. Любопытные дети то и дело перебивали ее своими наивными вопросами.

Дон Пепе улучил момент. Осторожно, как вор, отворил он входную дверь и плотно прикрыл ее за собой, чтобы не осталось щели. Некоторое время он стоял, прислушиваясь, что делается внутри, потом, не оборачиваясь, бегом устремился в переулок. Улица, щедро залитая горячим солнечным светом, была почти пуста: ни души на притворенных балконах, защищенных длинными зелеными ставнями, ни души около лавок. В конце улицы стояла наемная коляска с поднятым верхом; внутри, свернувшись калачиком, прикорнул кучер; изнемогающая лошадь, которую донимали жестокие укусы мух, била копытами о мостовую.

Чтец Торе жил против фруктового рынка в небольшом особняке, которому было лет сто. Его окно с источенными червями ставнями, былая роспись которых выгорела на солнце, было закрыто. В треснувшей вазе на подоконнике увядала одинокая маргаритка. Запыхавшийся дон Пепе остановился у калитки и, задрав голову, несколько раз крикнул:

— Торе! Торе!

Никто не отвечал. Тогда, подобрав с земли камень, он принялся стучать в калитку, производя адский шум.

Окно со стуком распахнулось. Из него высунулся Торе, прилегший было отдохнуть после обеда, и посмотрел вниз, на улицу.

— Кто там? — спросил он хриплым, раздраженным голосом.

— Я, — ответил дон Пепе, задрав голову. — Я все насчет того дела…

— Какого еще дела?

— Я хотел спросить у вас… Простите… — Ринальдо спасся или нет?

Торе всплеснул руками и сочно выругался.

— Кровь Иудина! — воскликнул он. — Чтоб вам обоим провалиться, и ему и вам! Да, да, он спасся, он перебил сарацин!

Дон Пепе замер с открытым ртом, пока его собеседник старался затворить раму.

— Послушайте…

— Завтра! — заорал Торе и захлопнул окно перед самым его носом.

Стоя на пустынной улице, дон Пепе некоторое время ошалело смотрел на окно. То, что с ним обошлись так грубо, не задевало его: все его тело трепетало от радости.

— Молодчина Ринальдо! — пробормотал он.

Он медленно пустился в обратный путь. Теперь он разговаривал сам с собой, то и дело останавливался и, засунув руки в карманы, думал. Проходя мимо табачной лавки, он купил сигару, зажег ее и, глубоко затягиваясь, стал курить, не переставая что-то бормотать себе под нос.

Когда наконец все уселись за стол и Нунция поставила перед ним дымящуюся тарелку с супом, он все еще улыбался. На него были устремлены любопытные взгляды всей семьи.

— Вы знаете, — произнес он ни с того ни с сего, не в силах больше сдерживаться, — по правде говоря, я слушал «Ринальдо»…

Последовало молчание. Он сделал глоток, вытер губы салфеткой и, подняв ложку, заключил:

— Славных дел он натворил, чтоб мне провалиться, ах, до чего же славных!..

 

Дети

 

I

Они не спеша прошли по извилистым переулкам рынка. Выбрались на площадь Данте, постояли под разукрашенной аркой Порта Альба, в восхищении осмотрелись. Огромная площадь кишела людьми, двигавшимися во всех направлениях; в дальнем ее конце, направо, обозначался зеленый квадрат садов, пестревший крапинками белых цветов тысячелистника, изящной драценой, прямыми, стройными пионами. Налево, за стеной углового особняка, начиналась шумная улица Толедо. Оттуда доносился глухой рокочущий шум, на фоне которого то и дело щелкали кнуты, жаловались под окнами шарманки, грохотали по мостовой телеги.

Их было трое — две девочки и мальчик. Мальчику было лет пять. Голову его покрывал чужой, чересчур просторный картуз, налезавший на самые уши. В руках он держал камышинку, на которую при ходьбе опирался словно на палку; камышинка придавала мальчику необыкновенную важность. Башмаки его, лишенные каблуков, во многих местах были порваны и прожжены. Ворот рубашки был отогнут на жилетку, где не хватало трех пуговиц; из трех уцелевших две были белые, одна черная, пришитая белой ниткой. То и дело мальчуган лез в карман, доставал оттуда пустой спичечный коробок, рассеянно разглядывал наклейку, открывал его, закрывал и снова клал в карман, который придерживал рукой. У него, как и у младшей из сестер, были светлые волосы, голубые глаза, вздернутый нос и круглый подбородок.

У той, что была на год постарше его, в ровном белом ряду зубов не хватало двух верхних. На ней было темное платье и белый фартук без карманов. Тонкие волосы разбегались по лбу, падали на виски и непринужденно закручивались сзади на затылке, где были подрезаны. Маленькая детская шаль прикрывала ее плечи; слишком короткое платьице, едва доходившее до колен, позволяло видеть белые в розовую полоску чулки и две голубые ленточки, которые заменяли подвязки.

Вполголоса она разговаривала сама с собой; одна ее ручонка была в руке старшей сестры, шагавшей посередине; свободной рукой она размахивала на ходу, указывала на людей пальцем, легонько дотрагивалась до платьев синьор, с видом взрослой женщины рассуждала сама с собой, задавала себе вопросы и сама же на них отвечала. Когда они приостановились, она дернула за бахрому какой-то шали, введенная в соблазн блестевшими на ней стеклянными шариками.

— Негодная! — прикрикнула сестра, покраснев, и потянула ее за руку; синьора, владелица шали, удивленно обернулась.

Сестра отвесила малютке подзатыльник и, что-то бормоча, потащила ее прочь. Та надулась и молчала. Но через несколько шагов она опасливо обернулась. Опираясь на руку мужа, синьора все еще смотрела на нее, хоть и старалась придать взгляду суровое выражение. Тогда девчурка высунула язык, скорчила гримасу, подбоченилась и, прищурив глаза, склонилась в комическом реверансе.

Выйдя на площадь Данте, к памятнику, они остановились.

— Давайте постоим здесь, — предложила старшая.

Да, да! Большего они и не хотели, — только немного побыть тут. Площадь, залитая солнцем, кишащая беззаботно галдевшими мальчишками, приводила их в восторг. Малыш немедленно отпустил руку сестры.

— Ты куда? — спросила та.

— Я тут… сейчас…

Он приметил кучку мальчишек, кружком сидящих на земле. Начертив мелом на мостовой квадрат, разбитый на клетки, они играли в классы.

Он медленно подошел к ним, волоча за собой свою камышинку. Некоторое время он неподвижно стоял, заложив руки за спину, и наблюдал. Потом это ему наскучило, и он тоже уселся на землю.

Через минуту один из мальчишек, не занятых игрой, толкнул его локтем. Малыш обернулся.

— Ты что здесь делаешь? — спросил мальчишка.

— Ничего.

— Ты чей сын?

— Папин, — сказал малыш.

— Благодарю! — со смехом сказал мальчишка.

— Джованни, чистильщика сапог, — поправился малыш.

Они оглядели друг друга. Малыш начинал побаиваться. Живые, полные коварства глаза собеседника изучали его. Потом он вдруг сказал:

— Дай мне твою камышинку. На что она тебе?

— Она мне самому нужна, — пролепетал малыш, подаваясь назад.

— Убирайся! — сказал мальчишка.

Упершись ладонями в землю, малыш боязливо поднялся, не выпуская камышинки. Не оглядываясь, он потихоньку пошел, унося на своих штанишках следы земли. Сестры сидели у памятника, облюбовав ступеньку пошире. Младшая, сложив вчетверо носовой платок, разглаживала его ладонями на коленях; старшая, сунув руки в карманы, рассеянно смотрела перед собой.

— Малия, — захныкал мальчуган, подойдя к ней, — вон тот хотел отнять у меня камышинку!..

— Сядь, — ответила она.

Он уселся рядом с младшей и вполголоса с ней заговорил, рассказывая, как было дело. Малия все смотрела вперед; ей казалось, что она узнает в маленьком груме в перчатках, стоявшем навытяжку у подножки какой-то коляски, сынишку машиниста, жившего раньше на рынке, напротив них. Так и есть, это был Пеппино!

В это время из коляски вышли дамы и скрылись в одном из соседних особняков; коляска развернулась, выехала на площадь и там остановилась. Грум сошел на землю, потоптался, взглянул на небо, поправил на голове свой блестящий цилиндр и, позевывая, застыл, вытянувшись в струнку.

— Слушайте, — сказала ребятишкам Малия, — ждите меня здесь, я сейчас приду, никуда не уходите…

Она зашла за памятник, уселась на мраморные перила и, распустив волосы, сложила шпильки в передник. Она заново заплела косу, раза три провела рукой по непокорной челке, которую ветер разметал по лбу, и узлом стянула за спиной концы своей маленькой шали. Потом вернулась к детям. Мальчуган уже клевал носом; картуз налезал ему на самые глаза.

— Вставай, живо! — сказала Малия. — Пошли…

Она поправила ему картуз, стряхнула со штанишек землю и взяла его за руку.

Грум не двигался с места, разглядывая балконы напротив. Тут он увидел, как она неторопливо проходит мимо него в сопровождении детей.

— Добрый день, — улыбнулась Малия.

— О! — вырвалось у него. — Что это вы здесь делаете?

— Ничего… гуляем. Мамы нету дома.

Какая она красивая в этом платье с цветочками! Мальчик пожирал ее глазами. Она была с него ростом, и возраст у них был один и тот же — двенадцать лет. Он — коренастый, курчавые черные волосы, карие глаза.

— Пойдемте вон туда, — сказал он. — Вас так давно не видно! А как поживает ваша мама?

— Благодарю, прекрасно, — сказала Малия.

— Я очень рад, — сказал грум.

Наступило молчание. Дети смотрели на грума во все глаза; малыш с любопытством разглядывал два ряда больших золоченых пуговиц, блестевших на его щегольском пальто.

— Вы теперь такая большая. Что вы делаете? — спросил грум. — Наверное, стали портнихой?

— Ну, нет! — ответила она. — Это делается не так скоро… Меня отдали в учение к гладильщице.

— Вот как? — воскликнул Пеппино. Они неторопливо двинулись вперед, дети за ними. — Тогда я буду отдавать свои рубашки только вам. Почем вы с меня будете брать?

Она улыбнулась и, чуть покраснев, взглянула на него.

— Если бы хозяйкой была я, — пролепетала она, — я бы не взяла денег… Я бы гладила вам рубашки даром…

— В самом деле? — сказал он.

И под его по-мальчишески дерзким взглядом она покраснела еще больше.

— Идите сюда, — сказал он детям.

Он подвел их к лотку уличного торговца, купил на два сольдо жареной чечевицы и высыпал ее им в ладони. Мальчуган набил чечевицей карман и даже спичечный коробок.

— Ах, — сконфузилась Малия, — ну зачем вы это делаете?

— Подумаешь! Это же пустяки, — ответил он, с видом заправского синьора бросая на прилавок два сольдо.

Потом они неторопливо повернули обратно. Малыши принялись грызть чечевицу; все молчали. Малия шла рядом с маленьким рыцарем, напустив на себя томный вид. Щурясь от солнца, она наклонила голову и разглядывала свои руки.

— Я хочу зайти проведать вас, — заговорил грум, — повидаться с вашей мамой. Я так давно ее не видел. Вы живете все там же, против харчевни?

— Да, — сказала Малия, подняв голову, — вы сразу нас найдете. Но ведь вы только так говорите… а сами не придете…

— Честное слово, приду! — поклялся он, подняв руку.

И, схватив ею руку девочки, крепко сжал ее. Малия смотрела на него с улыбкой.

— Ай! Мне больно! — сказала она.

Внезапно, заслышав пронзительный свист, грум обернулся и отпустил ее руку.

— Ой! — воскликнул он. — Дамы выходят обратно… прощайте. Всего доброго… до свиданья!..

Он побежал, нагнув голову.

— Не забудьте же: вы обещали! — крикнула Малия вдогонку.

Он кивнул и помчался сломя голову, чтобы вовремя поспеть к дверцам; полы его пальто развевались по ветру. Малия шагнула вперед, к краю панели, чтобы увидеть, как он проедет мимо. Грум, который уселся на козлах рядом с толстым и важным кучером, послал ей долгую приветственную улыбку. Она провожала взглядом удалявшуюся коляску, пока та не исчезла из виду.

По дороге мальчуган спросил у сестры:

— А этот синьор кто?

Малия стиснула его локоть с видом значительным и осторожным и, приложив палец к губам, подмигнула.

Малыш ничего не понял, но удовольствовался этим молчаливым ответом. Волоча за собой свою камышинку, он снова принялся грызть чечевицу.

Малия шла немного впереди, вскинув голову, погруженная в свои грезы. Сквозь челку было видно, как смеются ее большие глаза.

 

II

Солнце заливало широкую улицу. Она была почти пуста, хотя являлась самым коротким путем, который вел с Портовой площади в гавань. Пролегавшая здесь зона тишины как бы отделяла шум площади от неумолчного шума набережной. В порту под огромными просмоленными зонтами, под широкими тентами, под сверкающими крытыми цинком навесами с самой зари голосили торговцы, в громадных котлах кипели кукурузные початки, пирамидами громоздились лепешки, дымились и стреляли головешки, и едкий запах кипящего сала, забираясь в горло, вызывал долгий кашель.

Панели исчезали под пухлыми корзинами; чей-то голос кричал прохожим, до чего вкусны и хороши помидоры; желтый перец и тутовые ягоды грудами высились на больших блюдах, стоявших на лотках. Все запахи перемешались; временами из большой бакалейной лавки долетал приторный аромат разливаемого спирта…

Рыбный рынок, расположившийся дальше, в эти дни поста превратился в сплошной муравейник. Кровь, каплями сочившаяся из громадных обезглавленных тунцов, собиралась в лужи; там и сям на скользких панелях виднелись большие красноватые пятна. Тунцов раскупали бедняки и горожане из небогатых, — их привлекали двойные округлые мясистые ломти, которые отрезали продавцы. Повара богатых синьоров брали треску, редких золотых рыбок и сверкающих краснобородок с пурпурной отметиной на спине, которые, разинув пасть, покоились на подстилках из зеленого моха.

На набережной шла самая бойкая торговля, шуму здесь было больше всего. Группами по три-четыре гуськом проезжали телеги, груженные тюками и огромными бочками, щелкали кнуты, пронзительно верещали колеса, поскрипывали дышла; возницы орали «Но-о!» утомленным животным, тащившимся через трамвайные рельсы; на этих рельсах внезапно подскакивали торопливые коляски и тяжелые медлительные омнибусы. Справа, со стороны моря, тянулась решетка из железных прутьев, заостренных в виде копий; вдали они сливались в сплошную железную стену, сверкавшую на солнце; за нею сплетались в паутину реи и мачты стоявших на якоре судов. Цветные вымпелы на верхушках мачт недвижно повисли в знойном воздухе.

Эта широкая пустынная улица одним концом выходила к порту, а другим упиралась в мол. Она была самым коротким путем, но прохожие избегали ее, предпочитая соседние тенистые и прохладные переулки. Люди шли по этим переулкам, обходя стороной длинную, залитую солнцем улицу, где каждый камень обжигал и где все было желтым от солнца.

Три девочки, остановившиеся здесь, осмотрелись по сторонам, юркнули в подворотню, уселись на землю и, оживленно жестикулируя, затараторили.

Они разговаривали тихо; стоило им заслышать голоса случайных прохожих, как они бросали в сторону улицы торопливые взгляды. Самая старшая достала несколько полосок старого полотна, вдела нитку в иголку, разорвала на кусочки лоскуток материи. Остальные, не отрываясь, выжидательно смотрели на нее.

— Розинелла, — произнесла она.

Розинелла протянула руку и засучила рукав рубашонки.

— Смотри не уколи… — пролепетала она.

— Да ну тебя, — сказала первая.

Она приладила к ее запястью кусочки материи, покрыв ими худенькую ручонку до половины предплечья.

Все это она обвязала полоской полотна, положила ручонку к себе на колени и, крепко держа ее, стала искать иголку. Потом принялась зашивать повязку, чтобы та не развернулась. У Розинеллы по всему телу побежали мурашки; широко раскрыв глаза, она боязливо следила за иголкой. Один раз, когда ей показалось, что та проникла чересчур глубоко, она, слегка вскрикнув, отдернула руку.

— Что случилось? — спросила Пеппина.

— Ты меня колешь!.. — соврала Розинелла, чтобы оправдаться.

— Неправда! — сказала Кармела, самая младшая. — Ты ее не уколола, просто она строит из себя недотрогу.

— Не смей строить недотрогу! — сказала Пеппина.

Закончив, она растерла по повязке две вишни, выжимая из них сок; по белой материи расплылось красное пятно, казавшееся кровью.

— Одна готова, — сказала она.

Кармела с улыбкой протянула свою руку. Это была маленькая глупенькая толстушка с белокурыми полосами и розовым ртом, созданным для того, чтобы смеяться и есть.

— Ой, подожди, — вдруг сказала она, — сюда нельзя, тут у меня кольцо.

И в самом деле она вспомнила, что на мизинце у нее надето маленькое оловянное колечко; ей хотелось, чтобы все видели эту безделушку. Она протянула другую руку и спокойно позволила проделать над собой все, что требовалось. Напоследок две младшие перевязали Пеппину.

Так три маленькие нищенки стали калеками. Они двинулись в путь. На людных, оживленных улицах порта они не стали просить и ускорили шаги: здесь прохожие были заняты своими делами, куплей-продажей, и им некогда было смотреть по сторонам.

Девочек пихали, отталкивали, когда они попадались кому-нибудь под ноги, на них даже не смотрели. На площади Пеппина, отделившись от подруг, увязалась за русским матросом, который шел, широко расставляя ноги и свертывая на ходу самокрутку. Сначала он добродушно улыбнулся ей, поглядел на руку, которую она, хныча, протягивала ему, и что-то пробормотал на непонятном языке.

— Карашо! — сказала Пеппина, называя его тем единственным русским словом, которое знают мальчишки. — Смотрите, карашо, я поранила руку, я не могу работать…

Матрос погладил ее по волосам, опять улыбнулся, протянул ей самокрутку…

— Спасибо, — сказала Пеппина, — я не умею курить, дай мне сольдо.

С мольбой во взгляде она цеплялась за его куртку, дергала, тормошила.

— Ну же, карашо, дай сольдо.

Он не поверил Пеппине и стал подшучивать над нею, норовя ущипнуть за ухо. Тогда ей надоело, и она бросила матроса.

Медленно поднявшись по улице Сан-Марко, она подошла к маленькому фонтану: там ее внимание на миг привлекли ругательства, которыми обменивались две простолюдинки; при этом они возбужденно размахивали руками. Когда они помирились, Пеппина, зевнув, зашагала дальше. Она шла наудачу. Поравнявшись с лавкой прохладительных напитков, перед которой прямо на улице была выставлена большая стойка, она выпросила у продавца стаканчик с остатками мороженого. Жадно, торопливо, полузакрыв глаза, она проглотила мороженое. Немного дальше девочка подобрала окурок сигары — почти половину сигары, еще не успевшей потухнуть. Она только что упала. Какой-то синьор, проезжавший в экипаже, обернулся, — это была его сигара, он обронил ее. Пеппина поняла это, но тем не менее притушила сигару о панель и сунула ее в карман.

Она подходила к улице Толедо. Ее любопытство снова пробудилось при виде витрин и всякой всячины, выставленной в стеклянных ящиках ювелирных лавок. В особенности ее привлекали игрушки. Она долго разглядывала выставленного в витрине одной из игрушечных лавок бородатого казака, глотающего нанизанных на вилку солдатиков. У нее разгорелись глаза. В другом месте она наткнулась на скопление экипажей и пешеходов, сбившихся на одну сторону улицы, чтобы пропустить похоронную процессию. Шагах в десяти колыхалась хоругвь монашеского ордена. Девочка пропала в толпе.

Пробило три часа. Жара становилась невыносимой, люди шли гуськом, прижимаясь к стенам, под прикрытием магазинных тентов.

Девочки спешили на место встречи, наверх, на улицу дель Музео. Пеппина еще издали увидела Кармелу и Розинеллу, разговаривавших под огромной аркой Института изящных искусств. Они сидели на ступеньках, в тени одного из больших бронзовых львов.

— Розинелла достала денег! — возвестила Кармела, выбежавшая навстречу. — Одно сольдо она уже истратила, ей захотелось сухаря.

— Неправда! — крикнула вторая.

Они снова уселись на ступеньки. Розинелла выложила три сольдо. У Кармелы не было ничего. На минуту она смутилась, потом пожала плечами. В конце концов она такая маленькая! На нее никто и внимания-то не обращает. И потом она просила, ей приходилось краснеть, а Розинелла — та знай прятала монетки в карман.

— Иисусе! — вырвалось у той. — Не верь ей, она врет. Отчего же ты не ходишь одна?

— Я заблужусь, — серьезно сказала Кармела.

— А мне дали мороженого, — сказала Пеппина.

И, сгустив краски, она рассказала, как ей повезло, и при этом, конечно, немножко приврала. Мороженое было белое, с клубничиной в середке. Она не торопясь ела его ложечкой из большого стакана под навесом, увитым виноградом. Девочки слушали, раскрыв глаза. У лакомки Кармелы текли слюнки. Она никогда не пробовала мороженого.

— Оно сладкое?

— Немножко сладкое, немножко холодное, — сказала Пеппина.

— Синьор! Синьор! — внезапно поднявшись, закричала она. — Один сольдо! Я не могу работать!..

По лестницам Института со смехом спускались двое молодоженов. Мужчина хотел было пройти мимо. Непрерывно смеясь, он говорил о какой-то картине, показавшейся ему гротескной. Но его миниатюрная спутница бросила быстрый взгляд на перевязанную руку, на свежие пятна крови и вздрогнула.

— О, боже мой! — пробормотала она.

— Прекрасная синьора! — выпрашивала Пеппина. — Один сольдо, прекрасная синьора…

— Как же это случилось?

— Я упала, и колесо переехало руку…

— Ой! — У синьоры мурашки пошли по коже.

Ее муж сунул руку в карман, вытащил оттуда два сольдо.

Тогда Кармела и Розинелла подошли ближе и стали прохаживаться вокруг, выставляя напоказ свои повязки.

— Как! — воскликнул синьор. — И вы тоже?

— Я упала… — пролепетала Розинелла.

— Я упала… — сказала Кармела.

Синьор расхохотался. Кармела тоже рассмеялась, забавляясь от души, без тени страха; ей казалось, что так и надо.

— Ну так что же? — совершенно серьезно сказала Пеппина после минутного молчания. — По-вашему, нам нужно приняться за что-нибудь другое? Уж лучше это!

Синьор с удивлением посмотрел на нее. Этой девочке было лет десять, не больше. Свои слова она произнесла серьезно, не краснея, с невинностью ребенка и в то же время с лукавым лицом девчонки из народа, одной из тех беспризорных и свободных, как ветер, девчонок, которые уже кое-что знают.