Её Я

Амир-Хани Реза

В центре романа Резы Амир-Хани «Её я» – судьба тегеранской семьи Фаттах: дедушки, его сына и невестки, и их детей – Али и Марьям. Сюжет растягивается от времён династии Пехлеви (1933 г.) и вплоть до сегодняшних дней, фоном его служат исторические события и потрясения, через которые Иран прошёл в XX веке: шахские реформы, революция, война, попытки вестернизации и стремление людей отстоять свои самобытные традиции и образ жизни. Однако в фокусе рассмотрения автора – не столько политика и история, сколько сам человек, его противоречивый внутренний мир, его взросление и становление его личности, диалог с самим собой и с Богом, любовь и смерть. Повествование о жизни семьи сменяется погружением в субъективный мир мыслей главного героя, где время становится нелинейным, и текст наполняют воспоминания, ассоциации, мысли, краски, чувства, запахи. Среди всего этого пёстрого калейдоскопа ярким пятном высвечивается главный образ – возлюбленной, дочери соседей – красавицы Махтаб, трагически погибшей во цвете молодости в годы ирано-иракской войны при обстреле. Роман Резы Амир-Хани – тонкое, глубокое философское размышление о бренности существования, о неизбежности смерти и бессмертии, о сути любви и об отношениях человека с Богом. Книга адресована широкому кругу ценителей художественной литературы.

 

Настоящее издание выпущено под эгидой Фонда исследований исламской культуры

 

Предисловие

Фонд исследований исламской культуры ООО «Садра» радо сообщить вам о начале выпуска серии современной иранской прозы под названием «Иранский бестселлер».

Это принципиально новый и перспективный проект, который, как мы надеемся, вызовет активный интерес у наших читателей. Ведь известно, что художественная литература занимает особое место в русской культуре, которая дала миру великих и знаменитых писателей-классиков. Соответственно, чтение прозы является очень важной частью русского мировоззрения и досуга, это – непременная составляющая культурной жизни России. Несмотря на наличие собственной богатой литературной традиции, носители русской культуры всегда были открыты и к творчеству писателей из других стран, от Латинской Америки и Европы до Японии.

Ведь художественная литература – это, наряду с наукой, философией, религией важный способ познания и осмысления реальности, без которого мировая культура бы оскудела. Принято думать, будто этот феномен чужд культуре данного региона, которая концентрировалась в основном на комментировании священных текстов, рациональном богословии, архитектуре и каллиграфии. Что касается собственно литературы, то в мире высоко ценятся произведения персидских поэтов-мистиков – таких, как Джалал ад-Дин Руми, Хафиз, Аттар, Фирдауси и др. Однако мало кто знает о прозе иранских авторов.

Иранская культура на протяжении веков отличалась глубиной и многомерностью восприятия сакральных текстов. Именно поэтому Иран сначала подарил миру свою знаменитую поэзию, а позже, уже в ХХ и ХХI вв., привлёк внимание зрителей всего мира к собственному самобытному кино, которое не перестаёт завоёвывать награды на самых престижных фестивалях и симпатии знатоков и ценителей этого вида искусства.

Современную иранскую прозу отличают те же особенности, что и иранский кинематограф: это внимание к судьбам простых людей и их внутреннему миру, сложный психологизм, тонкость и многообразие художественных форм, наличие философского подтекста, интерес к эпохе и повседневной жизни.

Безусловно, ощутимо и взаимовлияние культур: так, в Иране русская литература пользуется особой популярностью. Иранскому читателю прекрасно известны имена А.С. Пушкина, Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, А.П. Чехова, А.М. Горького, М.А. Булгакова – книги этих русских классиков постоянно переводятся, издаются и раскупаются, их легко можно найти на прилавке любого иранского книжного магазина. А раз эти произведения так любимы иранскими читателями, мысль о родстве культур и мировоззрения напрашивается сама собой. Действительно, несмотря на все культурные и религиозные различия, между русским и иранским менталитетом нет непробиваемой стены, они вполне комплиментарны друг другу. Поэтому стоит надеяться, что проза современных иранских писателей найдёт тёплый отклик в душах русскоязычных читателей.

Разумеется, книги иранских авторов пронизаны специфическим восточным колоритом. Некоторые из них покажутся для неискушённого русского читателя чем-то новым и диковинным, но оттого – ещё более интригующим и интересным.

Вместе с тем в иранской прозе затрагиваются темы, которые неизменны и традиционны для художественной литературы, вне зависимости от региона и культурных особенностей, – это любовь, смерть, отношения между представителями разных поколений, семейные проблемы, судьба и поведение человека в сложных экзистенциальных ситуациях – таких, как война, грандиозные исторические события. И тот подход, которым руководствуются иранские прозаики, опять же, очень близок к русской литературной и кинематографической традиции.

Мы предлагаем вниманию читателей разноплановую прозу: от трагедии до социальной сатиры. Вместе с тем все эти книги объединяет одно – в Иране они стали настоящими бестселлерами и несколько раз переизданными, завоевав подлинную любовь множества людей. Это неудивительно, ибо так называемые вечные темы никогда не утрачивают актуальности. Так, в фокусе рассмотрения Резы Амира-Хани, автора романа «Её я», – трагическая любовь длиною в жизнь. Роман Мохаммада Резы Байрами с необычным названием «Мертвецы зелёного сада» повествует о судьбе репортёра Балаша на фоне переломных исторических событий, связанных с борьбой Азербайджана за независимость на фоне столкновений армии иранского шаха Пехлеви со сторонниками коммунистической партии «Туде». Романы Хабиба Ахмадзаде «Шахматы с адской машиной» и Ахмада Дехкана «Путешествие на 270-ю высоту» основаны на реальных событиях и посвящены важной, исполненной героического трагизма странице в истории Ирана – войне с Ираком (1980–1988 гг.). Особой изюминкой обладают персидские сатирические повести и рассказы, высмеивающие косность, ханжество, лицемерие, парадоксы семейных отношений.

Мы с радостью и интересом ждём откликов, рецензий и предложений от наших читателей.

 

1. Я

Одна тысяча девятьсот тридцать третий год. Неширокая – в три прыжка перепрыгнешь – улица Хани-абад, такая же, как любая другая, да не совсем такая. Ибо сюда прибыли известные в народе семеро слепых нищих.

– О, жители Хани-абада, не поскупитесь! Семи слепеньким на пропитание…

«Абад» значит «обводненный и благоустроенный», но кто и когда обустроил улицу Хани-абад? Толком это никому не известно. Тянется она с севера на юг, от Казачьих казарм наверху до сада Моайер ол Ммамалек внизу. Посередине с ней происходят два события: одно – это встреча с улицей Независимости и второе – небольшой рынок Ислами. И то и другое – по левую руку.

Если идти по улице Хани-абад с юга на север, то на левой стороне увидишь множество разных лавок. В начале улицы – лавка холодильников Хаджи-Голи, в летнюю пору вокруг нее полно повозок, дрожек и ручных телег. Отсюда снабжалось льдом пол-Тегерана. И только в этом месте незаасфальтированную улицу Хани-абад поливали водой. Одну за другой выставляли бесформенные льдины, в палящем зное они таяли, и этой ледяной водой вспрыскивали улицу.

Дальше – другие магазины и лавки: жестянщики, печники, повозочники, в недавнее время перешедшие на производство кабин для грузовиков. После улицы Мохтари лавки становились более городскими: старьевщик, ткани, галантерея, парикмахерская, мясник, шашлычник, мороженщик.

Все лавки были по левую сторону улицы. А по правую был глубокий овраг. И в нем полным-полно маленьких домиков, каждый размером не больше комнаты в богатых домах на другой стороне улицы.

Семеро слепых как раз добрались до лавки старьевщика. Они сидели на обочине улицы и друг от друга ничем не отличались: все в одинаковой, старой и грязной одежде. Бог знает, какого цвета была эта одежда раньше, а теперь у всех темно-серая. Шаровары в пыли, оттого что на земле сидят. Они сидели, как обычно, в затылок друг другу, и первый из них гнусавил:

– Семи слепеньким на пропитание… Не поскупитесь… Сжальтесь…

Как только кто-нибудь подавал ему, он восклицал:

– Аллах да вознаградит тебя!

Это была условная фраза. Когда последний в цепочке слепцов – седьмой – слышал ее, он вставал, на ощупь пробирался вперед и садился первым:

– Семи слепеньким на пропитание… Не попади в руки подлецу… Пожалейте нас, чужестранцев… Аллах да вознаградит тебя!

– Семи слепеньким на пропитание… Да не умрешь ты страшной смертью, да не сгинешь как собака…

Таким образом, каждый из них получал подаяние, последний перебирался вперед и садился первым, и вся цепочка медленно продвигалась вдоль улицы. Вот они уже доползли до лавки старьевщика.

Али Фаттах – а было ему лет двенадцать-три– надцать, не больше, он ходил в шестой класс – со своим дружком Каримом, шли по улице и гнали двух барашков. Али держал в руке кусок каменной соли, которым он подманивал черного барашка: тот бежал за ним и лизал его руку. Карим гнал коричневого барашка. Дойдя до слепых, Али остановился, достал из кошелька почерневшую серебряную монетку – шай – и подал ее первому слепому. Тот загнусавил:

– Аллах да вознаградит тебя!

Последний в цепочке слепец поднялся, согнувшись в три погибели, и, опираясь на плечи товарищей, пошел вперед. Не успел он произнести «семи слепеньким на пропитание», как Али уже достал из кошелька новенький саннар и отдал его Кариму:

– На, эту ты подай.

Карим рассмеялся:

– Да брось! Пойдем лучше два мороженых с шафраном съедим – толку больше…

Тут он взглянул на слепого и осекся. У старика веки закрывали пустые глазницы. Карим кинул ему в подол саннар.

– Аллах да вознаградит тебя!

Последний в цепочке поднялся и пошел вперед. А Али по-детски порывисто присел и начал мерить пядями расстояние от одного слепца до другого.

– Шесть пядей с небольшим! – объявил он Кариму.

– Ну да, уже до конца лавки старьевщика доползли.

– Может, к завтрашнему дню только до Сахарной мечети доберутся. Если дедушка их вечером не подтолкнет. Дед Фаттах вчера проходил тут, ускорил их от ледяной лавки Хаджи-Голи до жестянщиков. На целых десять шагов, и не простых шагов, а больших-пребольших…

– Вроде тех, какими в туалет бегут, чтоб не осрамиться.

– Ах ты грубиян!

Посреди улицы Хани-абад была мечеть, прозванная Сахарной. Она стояла на углу переулка, который так и назывался – переулок мечети Канд. Если свернуть на него, то сначала проходишь бакалейную лавку Дарьяни, потом еще пару домов, а за ними – дом семьи Фаттах. В нем каждая комната просторнее самого большого из домов в овраге. День этот был последним днем лета, завтра – начало учебы в школе. Ожидалось приготовление гормэсабзи.

Али сразу забыл о словах Карима. Счастливый, он вскочил с земли и отряхнул брюки. Потом рассмеялся и, поднеся кусок соли к морде барашка, побежал по улице – барашек за ним. Карим тоже поспешил было следом, но сразу отстал, и не потому, что вымахал дылдой неуклюжим, а из-за того, что гиве у него были совсем рваные. Друзья миновали Сахарную мечеть и вскоре оказались возле дома. Али распахнул деревянную дверь и по крытому коридору пробежал во двор. В тот день у них дома готовили гормэсабзи. Али огляделся по сторонам и подвел барашков к гранатовому дереву возле большого бассейна. Те покорно под ним встали и начали жевать жвачку.

Дедушка курил кальян у окна главной комнаты дома – залы, оттуда обзор двора хороший. Он увидел Али и сильно пыхнул дымом, а когда бульканье кальяна стихло, позвал внука:

– Внучок, дорогой, подойди-ка сюда. Подойди ко мне… Оставь бессловесных животных там, где они есть…

Али вскочил на выступ под окном и подтянулся за подоконник. В это время с заднего двора показались Искандер и Муса-мясник. Муса поглаживал лезвием ножа по краю блюдца.

– Хадж-ага! – обратился Муса к деду. – С вашего разрешения забью их под гранатовым деревом. Ради удачного возвращения вашего сына и ради благополучия внуков ваших.

Дед прижал к груди голову Али и поцеловал его. Потом окликнул работника:

– Искандер! Ты напои животных сначала… И когда резать будетете, за ноги не держи их… Пусть души отдадут спокойно. И «бисмиллях» не забудьте, чтобы не осквернить все дело…

Али соскочил на землю, и дед окликнул его:

– Ты куда?

– Дед, товарищ мой за дверью стоит. Забыл я… Прости! Прости!

– Какой товарищ? Сын Искандера?

Али, кивнув, бросился к дверям. Пока бежал длинному крытому коридору, споткнулся пару раз и чуть не грохнулся на пол. На улицу выскочил, а Карима нет. Добежал до конца переулка. Там на табуретке перед своим бакалейным магазином сидел господин Дарьяни. На его бритое безусое лицо противно было смотреть. Отсюда он за всеми присматривал. Али обернулся на его магазин, и господин Дарьяни со своим сильным азербайджанским акцентом, спросил:

– Эй, Али, что случилось? Куда бежишь так?

Али неохота было разговаривать с болтуном Дарьяни.

– Куда бегу? Господин Дарьяни, Вы тут поблизости некоего Карима не видели?

– Кого?

– Карима!

Дарьяни рассмеялся:

– Говорит, как папаша его. Хитрец! Когда он из поездки-то вернется?

– Кто? Карим?

– Тьфу ты! Отец твой когда вернется?

– Когда рак на горе свистнет!

И Али выбежал на улицу, а Дарьяни продолжал говорить, обращаясь то ли к Али, то ли к себе самому:

– Когда он из поездки дай Бог здоровым вернется, пусть гостинцев не только властям предержащим, но и нам немножко перепадет. Соседей пусть не забудет.

Али посмотрел в оба конца улицы. Дрожки, брички и грузовик «Джеймс» вдалеке. Если бы не искал Карима, обязательно побежал бы туда, чтобы разглядеть грузовик поближе… Но сейчас бросился к оврагу. Семь слепцов продвинулись еще на несколько шагов. Он помолился про себя, чтобы они добрались до конца улицы, прежде чем зарядит осенний дождь. Заглянул в нижний сад – Карима нет как нет.

Раздосадованный, направился к дому. В начале переулка Сахарной мечети его опять окликнул Дарьяни:

– Ну как? Нашел своего Карима?

Али ему не ответил. Дверь дома оказалась запертой. Он постучал мужским дверным молотком. Искандер был во дворе и подошел открыть.

– Иду, иду. Это ты, Али? Так стучишь, словно отец твой из поездки вернулся.

И ему Али не ответил. Он небыстро прошел по крытому коридору и через двор, намеренно не глядя туда, под гранатовое дерево. Дедушка оторвался от кальяна.

– Ну что случилось? Где твой дружок?

Али помахал кистями, словно крыльями.

– Дружок улетел.

– От такого дружка лучше держаться подальше. Худой пример друг с друга не берите. А то ты вертопрах еще тот!

– Я не вертопрах! Я тебя об одном прошу, дед: маме о моей дружбе с Каримом не говори.

В этот момент в комнату вошла мама с большим подносом в руках.

– Ты где был, Али? Не захотел попрощаться со своими барашками?

Али повернулся к ней. Мама отдала поднос Мусе-мяснику, чтобы он выложил на него бараньи сердца и печенки. В это время Искандер, освежевав второго барана, повесил его на крюк под деревом, рядом с первым. Али не мог смотреть на ярко-розовую кровавую тушу. Подбежал к водоему, и его стошнило в воду. Мать подошла к нему и обняла:

– Кто тебя знает, чего ты наелся там на улице? Наверняка с Каримом шатался? Да?!

Дед рассмеялся и запыхтел кальяном. Мама взяла Али за ухо и так, чтобы Искандер не услышал, сказала ему:

– Сто раз говорили тебе, с задорожными не дружить. Добьешься того, что Искандера с женой без работы оставят. Отец вернется и выставит их за порог.

Али ничего не ответил – он стоял, нагнувшись, на бортике водоема. Дед сурово предостерег его мать:

– Эх, невестушка дорогая! Травка козлику должна по душе прийтись. Козлику откуда знать, задорожный там или сын Хадж-Али Наки, – какая ему разница? Дружба адреса не знает.

Потом он посмотрел на Али. Их взгляды встретились.

– Травка козлику должна по душе прийтись. А козлик – сладкоежка у нас! Где коня ты привязал? Ну-ка скажи мне! На лугу возле цветков… Чтоб не видели следков…

Али не произносил ни слова. Он смотрел на воду бассейна, в зеркале которой покачивались обе туши. Плохо было у него на душе. Он встал, вошел в залу и сел на подоконник, обратившись к деду:

– Мой барашек был черный. А Карима – коричневый. Знаешь почему?

– Нет!

– Мне коричневый цвет больше нравится. Поэтому я и отдал его Кариму.

– Молодец, парень! Мой внук…

– Но сейчас, когда с них шкуру сняли, уже не видно, какой из них мой.

– Почему же? Видно. Твой слева. Черненький.

– Откуда знаешь?

– А голова-то черная.

Дед указал Али на голову барашка. Черная голова вытаращенными глазами смотрела на правую тушу.

– Видишь? Смотрит во все глаза.

– Так он смотрит на правую. А ты сказал, что мой слева.

– А глаза никогда на себя и не смотрят. Все время смотрят на дружка закадычного. Это уж первое правило настоящей дружбы.

Али скинул с себя обувь и вошел внутрь залы. Со двора слышались голоса матери и его старшей сестры Марьям, дающих указания Искандеру. Али вдруг потянуло в сон. Дед, увидев это, отвел внука к диванчику и положил его голову на валик. Али закрыл веки, и не прошло и минуты, как он уже спал.

Во сне он увидел Карима, которого подвесили к дереву. Тот был голый, без одежды, и его вздернули ногами на крюк. И вот старшая сестра Али Марьям, сестра Карима Махтаб, Искандер и его жена – все побежали к дереву, на котором висел Карим, а дерево начало отдаляться от них. Мама кричала издалека: «У всех задорожных такая участь, потому что едят всякую дрянь». Мамин голос все преследовал Али. То с одной стороны, то с другой. Потом ее голос забрался на ветки дерева, а оттуда по ошибке спрыгнул вниз в ухо Карима. Дерево все больше отдалялось, и тут Али увидел себя. Его отрезанная голова лежала на подносе и следила глазами за Каримом, висящим на дереве, а дерево уходило все дальше. И вот уже глаза Али потеряли из поля зрения Карима, но Махтаб, малолетняя сестричка Карима с прямыми каштановыми волосами, так повернула его голову, что он опять стал видеть Карима. Среди бульканий кальяна раздался голос деда: «В этом первое правило дружбы. Голова человека должна быть на медном подносе, и кто-то должен ее поворачивать и направлять на дружка его…» Тут голова Али на подносе затряслась и загремела вниз…

…Голова его загрохотала и скатилась с диванного валика на пол. Он проснулся. Весь дом был наполнен приятным запахом мяса. Одним из тех запахов, учуяв которые дед говорил матушке: «Невестушка дорогая! Этой едой ты угости – пусть хоть одной лепешкой – семерых соседей. По всему кварталу от еды твоей вкусно пахнет».

Стало быть, жарили баранину. В зале было четыре двери, причем одна из них вела во двор. Али подошел к окну залы.

Был последний день лета. Мать по одному брала куски мяса и подавала Искандеру, а тот бросал их в глубокую сковородку. Дрова под сковородкой разгорелись хорошо – были серо-пепельными. И сильно пыхали оранжевыми языками пламени. Когда очередной кусок мяса падал на сковородку, поднималось сильное шипение, и мясо быстро румянилось в растопленном сале барашков. Запахи жареного мяса, жира и дыма смешивались и наполняли собой воздух. Потом это мясо сложат в пузатые горшки – хомре – и опустят в погреб рядом с домашним водохранилищем. Вначале над мясом будет слой жира толщиной в пядь, потом баранина впитает его. И зимой из этой баранины будут готовить разные блюда.

Нани, жена Искандера, из крытого коридора вошла во двор и, как всегда, громко поздоровалась. Ответил ей только дед. Она принесла свежий хлеб, завернутый в узел, и этот узел взяла из ее рук Марьям. А Нани подошла к сковородке и заняла место матери, чтобы подавать мясо Искандеру.

– Благослови Аллах Мусу-мясника! – сказала Нани. – Откормлены на убой. Мясо его убоиной не пахнет. Такой запах вкусный по всему кварталу, прямо от лавки Дарьяни чуешь его.

Дед повернулся к мамаше Али и Марьям, сидящим рядышком, и сказал:

– Что я говорил, невестушка дорогая? Ты этой едой угости – пусть хоть одной лепешкой – семерых соседей. По всему кварталу пахнет. А нам мало будет – не беда. Соседский кусок, он… Марьям-джан! А ты налей большую миску семи слепым, дело хорошее. Искандер им отнесет.

Марьям пошла за посудой. Ей было лет пятнадцать или шестнадцать – на четыре года больше, чем Али. Похожа на него: такие же сросшиеся брови, губы как красный бутон, а про кожу ее Нани говорила, что ни румян, ни белил ей никогда не потребуется. Незаметно Марьям превратилась во взрослую девушку, и уже многие юноши квартала с нетерпением ожидали возвращения ее отца из поездки. Эти юноши отродясь к Сахарной мечети не подходили и вдруг стали ставить рядом разбросанные туфли её деда…

Марьям вынесла из кладовки глубокие фарфоровые чаши-пиалы, увидев которые мама сказала ей:

– Марьям! Такими чашами не разбрасываются. Может, что другое возьмешь?

Марьям возразила:

– А где у нас то, чем разбрасываются?

Она поставила на большой поднос семь пиал, и Нани половником в каждую налила горячего мясного бульона. Дед еще велел Марьям одну пиалу отнести Дарьяни. Потом он заметил Али, выглядывающего во двор из окна.

– Ага, проснулся? Иди-ка сюда, шалопай. Бери свежий хлеб из узла и поешь горячего мяса с бульоном. Оно с пылу, с жару самое вкусное. Ты это мясо до семидесяти лет будешь помнить.

– До семидесяти лет?! Дед, семьдесят лет – это много.

– А это мясо стоит того! Мясо, жаренное в собственном соку, – оно запоминается.

Али посмотрел на сковороду. Запах свежего хлеба и жареного мяса опьянил его. Он выскочил во двор и приблизился к крыльцу. Взял хлебную лепешку, но, когда подходил к сковороде, увидел голову черного барашка, глядящего ему прямо в глаза, и остановился как вкопанный. Тоскливо ему стало. И стыдно оттого, что слюнки текли. В его памяти этот черный барашек еще глядел на него живыми глазами. Марьям заметила состояние брата.

– Что с тобой, Али? Чего остолбенел?

– Провокаторша! Ничего со мной не случилось. Мое личное дело, мадам сыщица.

Марьям сердито погрозила ему, потом сказала матери:

– Матушка! Али вроде как Искандера попросить стесняется. Положите вы ему мяса на хлеб, а то ведь бедняга голодный, скандалить начнет.

Потом она потихоньку шепнула Али:

– Видал мадам сыщицу?

Мама сошла с веранды во двор, взяла из рук Али лепешку и протянула ее Искандеру, чтобы тот положил на нее мяса. Но Али вдруг подбежал к Искандеру со словами:

– Дядя Искандер! Это мясо черного или коричневого барашка?

Искандер пробормотал что-то невнятное: вопрос Али сбил его с толку. Дед, рассмеявшись, крикнул с крыльца:

– Это мясо коричневого!

Тогда Али взял свою лепешку из рук Искандера и отдал ее Нани. Сопровождаемый удивленными взглядами матери и всех остальных, он сходил за еще одной лепешкой и сказал:

– Нани! Поджарь мясо черного, то, которое еще не трогали.

Нани с удивлением взяла несколько кусков с края подноса и отдала их Искандеру, тот бросил на сковородку. Скоро они подрумянились, и он достал их половником. Али поднес ему одну из лепешек для мяса, откусил от другой и сказал Искандеру:

– Дядя Искандер! Теперь на эту немного от коричневого барана.

Потом Али поднес обе лепешки с мясом дедушке и очень спокойно сказал ему:

– Смотри, дед! То, что я ем, это из барана Карима. А вот это будет полезно Кариму покушать, это из моего барана. Своего собственного барана человеку есть не рекомендуется.

– Болтун ты! И что, понесешь теперь Кариму?

– Ну да. Это же та самая настоящая дружба, о которой говорили. Для товарища ничего не пожалею. И я не шататься иду куда попало и не попугайничать, а к товарищу иду, как благородный человек.

Проговорив это, Али побежал на улицу. В крытом коридоре он чуть не столкнулся с Марьям, надевавшей чадру перед выходом из дома. Тут же стоял поднос с пиалами мясного бульона. Увидев то, что несет Али, Марьям воскликнула:

– Ага! Хлеб с мясом! Кому это?

– Мадам сыщица ведет следствие? Сегодня и ежедневно! Представление в театре «Лалезар»!

– Значит, не скажешь? Так? Хорошо. Но я знаю, это ты Кариму несешь. И скажу маме. Согласен? Мама!

– Замолчи! Провокаторша…

– Замолчу при одном условии.

– Каком?

– Что ты отнесешь эту чашку Дарьяни.

– С какой это стати?

– Мама!

– Ну хорошо, отнесу! А чего ты сама не отдашь ему?

– Вот так защитничек чести сестры. Приди в себя! Как я могу к чужому мужчине пойти?

Али удовлетворился ее ответом. Да и что ему оставалось? Он переложил обе лепешки с мясом в одну руку, другой взял чашку с бульоном и побежал к Дарьяни.

– Господин Дарьяни, прошу вас!

– Ага. Пожертвование принес? Принимается.

– Это не пожертвование.

– А что же?

– Почем мне знать? Жаркое, которое мы на зиму делаем.

– Чего ж не подождали, пока твой отец из России вернется? Тогда бы и забивали баранов. А теперь еще одного забивать придется.

Али, немного подумав, сказал:

– Вы правы, для нас это нехорошо получилось. Для баранов – тоже. Но для вас-то – вполне нормально.

– Хитрец! Однако говоришь ты правильно. Так когда хозяин твой вернется?

– Я ведь сказал уже: когда рак на горе свистнет.

– Хитрец! Я почему спрашиваю: у вас кредит кончился, у тебя и твоей сестры. Деньги, которые отец твой оставлял мне, позавчера иссякли.

– Все деньги? Как это может быть?

– А так, что твоя сестра позавчера всем-всем девочкам своей школы купила конфет – помадок.

– Всем девочкам?! Вот провокаторша, да еще растратчица!

– Только ты не болтай об этом. Она меня уговорила. А мне что? Я ей говорю: многовато тратишь. А она: ты, мол, у отца берешь деньги вперед, так оплачивай. Ну, что я мог сказать?

– Помадки! Значит, с девчонками на улице помадки лопать – это прилично, а если я отказываюсь чашку отнести, то я плохой защитник чести? Ну я ей сделаю похлебочку – вкусный бульончик…

Дарьяни рассмеялся. Али наскоро попрощался и выскочил на улицу. Держа в руках две лепешки хлеба с мясом, он чувствовал, как они постепенно остывают. Вот-вот жир густеть начнет. Он хотел было побежать, однако подумал, что в таком случае ветер будет обдувать лепешки и они еще быстрее остынут. Так он и не мог ничего выбрать – то ли бежать, то ли тихо идти.

На улице он увидел Мустафу-дервиша – в белой длинной одежде, с седой бородой, держащего в руках серебряную чашку для подаяния. Дервиш шел размеренно, точно шаги считал. И при каждом шаге восклицал:

– О, Али-заступник!

Али замедлил шаг. Многие говорили, что у дервиша не в порядке с головой, хотя Хадж-Фаттах, дед, наоборот, очень уважал дервиша, а Али брал пример с деда. Он негромко поздоровался с дервишем, а тот, заметив Али, откашлялся и сплюнул в арык. Потом, словно говоря сам с собой, произнес:

– О, юноша! Если человек спешит, он вынужден это делать, но если он не спешит, то никакой нужды нет. Так нужно ли спешить?.. Или не нужно?.. Аллах лучше нас это знает… О, Али-заступник!

Али задумался над его словами, но так ничего и не понял. Из-за таких-то слов и считали, что у дервиша не все дома…Мальчик побежал дальше по улице, а потом свернул вниз в овраг. Откидывал тело назад и тормозил пятками, чтобы не скатиться вниз кубарем. Всякий раз, как шли дожди или как арык переполнялся, задорожных заливало, и тогда Карим ходил в мокрой насквозь одежде. Говорили, что много лет назад овраг этот выкопали владельцы и работники кирпичных заводиков, а таковых много было среди жителей улиц Хани-абад и Моуляви. По ночам, чтобы не видело городское начальство, они добывали здесь глину и возили ее к обжиговым печам. Потом в образовавшемся карьере люди понастроили избушек и хибарок. Али, спотыкаясь, пробирался среди этих лачуг и наконец вошел во дворик дома Искандера. А дворик был еще на полметра ниже, чем дно оврага.

Карим стоял в дверях. Можно сказать, что домик Искандера был на ту пору более свободен от людей, чем прочие хибары в овраге. Из детей только Карим и его сестренка Махтаб остались в этом доме, а остальные, более взрослые дети Искандера и Нани, или женились, или вышли замуж, или просто сбежали из дома… Хотя само понятие «сбежать из дома» здесь не имело особого смысла, так как между домом и улицей не было большой разницы.

Карим вместе с Али вошли во дворик рядом с вонючим бассейном, и аппетитный запах мяса смешался с вонью.

– Я к вам всю дорогу из дома бежал, чтобы не остыло, – объяснил Али. – Хотя думал, что от ветра быстрее остынет, поэтому не бежал, а шел.

Девичий голос спросил из домика:

– Так ты все-таки бежал или шел?

Карим с полным ртом откликнулся:

– Любопытная госпожа! Тебе-то что, бежал он или шел? – Потом повернулся к Али: – Ты сам меньше разглагольствуй, чтоб не застыло!

Али посмотрел на Карима. Тот ел словно в последний раз в жизни. Лепешку он разложил на бортике бассейна. Мясо и жир с нее брал рукой, как черпаком, а потом руку – чуть ли не весь кулак – засовывал в широкий рот и облизывал, причмокивая. Али отвернулся, чтобы не видеть этого, на пороге дома увидел Махтаб с каштановыми волосами, прямыми и гладкими, как вода водопада. На ней была глухая рубашка с лифом, короткая плиссированная юбка, а под юбкой – красные в цветочек шаровары. Лицо ее было миловидным, особенно когда она смеялась. Она раскрывала ротик, и губы-бутоны становились похожи на большую распускающуюся розу, и пахло от нее как от красной розы. А ведь ей было всего семь лет!

Махтаб тоже не смотрела, как ест ее брат. Али предложил было ей поесть, но она убрала руки за спину и ушла в дом. Карим, доев свою долю, вытер рот, потом обтер руки о шаровары и повернулся к Али, который смотрел на дверь дома.

– Брось ты эту ящерицу – ума у нее ни на грош. Ей не мясо не понравилось, ее все злит, что из вашего дома.

Али опять поискал глазами Махтаб. Она стояла в доме и через окно глядела ему прямо в глаза. Улыбнулась, и запах красной розы проник во двор и перебил запахи зеленой воды бассейна и остывающего мяса. А ведь ей было всего семь лет!

Али пришел в себя и сказал Кариму:

– Кстати! Мясо, которое ты съел, это был мой барашек – черный. Потому что своего собственного барашка есть нельзя. Если съешь своего, с человеком знаешь что случится?

– Выходит, то, что ты держишь в руках, это наверняка мой барашек, – сказал Карим, – коричневый?

– Правильно.

Тогда Карим обеими руками вынул из рук Али лепешку с мясом и, отвечая на его недоуменный взгляд, пояснил:

– Следовательно, это тоже мое!

– Твое? Ну конечно, твое, но кушать собственного барашка нельзя, знаешь что от этого будет?

– Плевать я хотел! Чего там может быть? Я в два раза больше тебя и сейчас чувствую себя прекрасно, так чего мне бояться?

– Плохое может быть. Вчера мы с этим барашком, живым, играли. А теперь ты его кушаешь преспокойно. Разве забыл, как мы ему соль давали?..

Али продолжал что-то говорить, а Карим уже в последний раз засунул руку в рот чуть ли не по самый кулак и облизал ее. Али стало плохо. Он схватился за живот и подошел к бассейну. Нагнулся, его стошнило, и вода в бассейне стала еще зеленее. Карим между тем вытер руки о шаровары, потом обнял Али и сказал ему:

– Кто тебя знает, чего ты съел, что тебя так корчит. И аппетита у тебя нет. А мне плевать на все! В день варки барана нельзя быть овцой.

Махтаб в это время засунула пальцы в рот, чтобы ее тоже вырвало, ведь ей было всего семь лет.

 

1. Она

В Иране годы считают по солнечной хиджре, но тот год, о котором идет речь, вовсе не был солнечным. Я полагаю, солнечным был другой год – 1320-й по солнечной хиджре (1941). Да и то не для меня, а для Карима. Для меня совсем другое было важно. Я был озабочен своими делами, хотя правильнее будет сказать – своим бездельем. А вот Карим – тот с детства все годы как-то отмечал, называл чьим-то именем. Например, 1936-й год был годом Акрам, которую ребята дразнили «верблюжьей лилией», уж очень она была длинная, даже Карим ей был едва по плечо. Да, чуть не забыл: год, предшествовавший году Акрам, был годом срывания хиджабов, в том же году Карим влюбился в учительницу-польку Марьям! 1937-й год был годом слепой Лейлы: говорили, что она была замужем, но муж ушел от нее из-за косоглазия. Каждый год имел свое имя. А когда в Тегеране, в квартале домов терпимости, начала работать «Шахре ноу», в город хлынули цыганки с юга страны, тут не то что месяц – каждая ночь имела свое имя. Но солнечным, на мой взгляд, было все-таки время одна тысяча девятьсот сорок первого года.

У меня же все было по-другому. Для меня все годы носили имя лишь одного человека, словно это был один день, длиной целую вечность. И если даже мне считать не годы, а десятилетия, все равно они носили бы то же самое имя. 1940-е годы – ее имени, 1950-е – ее имени, 1960-е – ее имени… Годы, месяцы, дни, мгновения – все ее имени, той самой, с прямыми волосами, той, которая, смеясь, раскрывала красный бутон губ, и в воздухе раздавался запах цветков жасмина. Это были не солнечные, а лунные годы, потому что «Махтаб» по-персидски значит «лунный свет»… И у нас была целая вселенная, и даже солнечные дни были лунными!

У нас была целая своя жизнь… Я был счастлив оттого, что отец вот-вот вернется из поездки, и в переулке Сахарной мечети ему воздвигнут триумфальную арку, и все будут говорить: «Али! Наконец-то отец твой вернулся!» И Дарьяни со своим бритым красным лицом оцарапает мне щеку, обнимаясь со мной, и назовет меня хитрецом, и со своим азербайджанским акцентом заявит мне: «Скажи отцу своему, помоги ему Аллах, после властей предержащих и соседей не обделить. Пусть и для нас монетку отложит!» Я был счастлив, когда дед по вечерам рассказывал мне разные истории, а я всякий раз, если кто-нибудь в них женился, представлял себя и Махтаб. О времена! Что они с нами сделали… Карима они поженили с родственницей Каджара-«слона», девушкой по имени Шамси, заморыша подставили под ножи убийц, и вот он уже лежит на кладбище Баге-Тути… А наша семья, семья Фаттах… Наша семья со всеми ее чадами и домочадцами – мы были мгновенно низвергнуты с весьма высокого положения на самое зловонное дно жизни. Еще вчера у нас было столько, что на нашу кошку смотрели как на хаджи, а завтра членов семьи не считали достойными подаяния…

Но тогда я жизни совсем не понимал. Барашков – вот тех я жалел… Черненьких, и коричневых, и золотистых, и розовеньких, и всяких, очень за них переживал. Или вот, например, семеро слепых: как я молил Всевышнего, чтобы до начала ливней они успели пройти нашу улицу… Словом, сердце не безразмерно: отдай его одним, и его не хватит на других. Потому-то в день заготовки мяса, когда все мечтают о нем, меня то и дело тошнило. Это не было правильно, но это не было и неправильно. Это была твоя правда, о Всевышний!

…И где ты теперь, дед? Куда делись твоя деловитость и твои многочисленные подручные? Куда пропали эти барашки и телята, которых приносили в жертву в переулке, чтобы исполнить твою волю? Куда девались твои благородные друзья, которые из уважения к тебе не чистили яблоки, а поедали их с кожицей, дабы не доставать нож при тебе? Мешки с отборным рисом продолжали исправно поставляться и через два года после смерти моего отца, и фляги с маслом из Керманшаха по-прежнему прибывали… А что сталось с теми глиняными горшками, куда в тот день закладывали мясо на зиму – то самое мясо, о котором ты говорил, что до семидесяти лет человек не забудет его вкус?..

«…Иди-ка сюда, шалопай. Бери свежий хлеб из узла и поешь горячего мяса с бульоном. Оно с пылу, с жару самое вкусное. Ты это мясо до семидесяти лет будешь помнить». – «До семидесяти лет?! Дед, семьдесят лет – это много». – «А это мясо стоит того! Мясо, жаренное в собственном соку, – оно запоминается…»

Воистину, вкус такого мяса запоминается. До семидесятилетнего возраста человек помнит его. Точнее, не до семидесятилетнего – уточним время по ракетному обстрелу, – а до шестидесятисемилетнего. Отнимем от шестидесяти семи те двенадцать лет, которые уже исполнились мальчику, и получим срок более полувека. Более полувека в человеческой памяти хранится запах того мяса… Мясо барашка, поджаренного в собственном соку, особенное, мясо же человека – совсем другое и пахнет отвратительно, можно сказать, мучает обоняние. На мой взгляд, мясо женщин пахнет неприятнее мяса мужчин, потому что в теле женщины больше жира… Не знаю почему, но, когда я добрался до их дома, мне сразу вспомнилась та заготовка мяса. Перешагнув через порог, я вошел во двор. Дверь лежала на земле. По покосившимся, полуразрушенным ступенькам я поднялся на второй этаж. Похожие запахи, только вместо запаха горящих дров и кипящего жира – запах взрывчатки, проникающий глубоко в ноздри и обжигающий все внутри. И куски мяса, словно куски баранины, куски того черного барашка, которого я так полюбил. Давал ему соль, и он лизал мне руку… Вот так же и теперь… О Всевышний! До чего изящна женщина! Как лепестки цветков… Десятимиллионный город – а с какой точностью это произошло! Голова – отвратительная голова без волос, похожая на череп сгнившей рыбины, – лежала на полу. Ракета была… нет, был первый незваный гость, первый посторонний, увидевший эти волосы. И эти картины. Ведь ракета была именно посторонней, разве может ракета быть женщиной? Вот и разберись, где запах женского тела, где запах мужского тела, а где запах взрывчатки.

Эти прямые волосы, которые я не видел с ее девятилетнего возраста, смешались со сросшимися бровями и не переставали поражать… Марьям! Я сел на пол. Я оказался лицом к лицу с самим собой и пристально смотрел в свои собственные глаза. Как же я постарел! Шестьдесят с чем-то лет. И как же помолодел! Мне десять лет. Теперь уже и Марьям («мадам сыщица») не могла говорить что-то у меня за спиной, и я не мог у нее за спиной обмениваться улыбками с Махтаб и спрашивать по-французски: «Как ваши дела, мадемуазель?» …А потом мы оба смотрели на картины. Тот, который был стариком, больше понимал в живописи. Тот, который был мальчиком, видел только, что картины сильно обгорели. Тот, кто был стариком, смотрел и плакал. Тот, кто был мальчиком, смотрел и плакал. Тот, кто был стариком, сказал:

– Видишь? Это абстрактная живопись, не выставлявшаяся в музеях.

Тот, кто был мальчиком, ничего не сказал. Тот, который был мальчиком, был братом Марьям, а тот, который был стариком… Эй, Махтаб!

В конце концов человек в зеленой униформе с трудом поднялся по разбитой лестнице, вошел и сказал нам обоим:

– Любезный, а что вы здесь делаете? Вы уже не молоды, вы не подумали о том, что эти развалины могут рухнуть?

Потом он еще раз посмотрел на нас, и, когда его взгляд погрузился в наш взгляд, он подошел и обнял меня. Своим стариковским голосом я попросил его помочь собрать картины, которые все еще криво висели на стенах. Он согласился. Спросил меня:

– Это ваша живопись? – Я движением головы ответил, что нет. Потом он сказал: – Помилуй Аллах, это была жена ваша… Или сестра?

Своим мальчишеским голосом я начал всхлипывать. И солдат заплакал вместе со мной. Я снял со стен все картины. К одной из них приклеилась каштановая прядь из того самого водопада волос. Солдат хотел отклеить его от холста, но я не дал. Он все понял и оставил как есть волосы, и куски мяса, и запахи, и крики – на картинах.

Не знаю, училась ли Махтаб у Марьям, которая была ее старше, или, наоборот, Марьям у Махтаб, или обе они учились в Колледже искусств в Париже. Но они ни разу не устроили настоящей выставки. Не по душе им это было. Не хотелось, чтобы те самые два-три коммерческих зрителя-покупателя остановились перед их работами с той самой определенной целью.

…У вас цвета неверно положены на холст!.. Нужно ли рассматривать модернизм в зеркале традиции?.. Если бы вы хоть немного советовались с искусствоведами!.. Конечно, в картинах чувствуется талант, но… Почему вы не сделали каталог с ценами?.. Сколько лет вы занимаетесь живописью?.. Работаете ли вы по заказу?..

…На кладбище им вырыли двухъярусную могилу. Я похоронил их одну над другой. Могильщик спросил меня, которую класть сверху, я ответил, что все равно, но во время похоронной молитвы заметил, что старшая сестра Марьям лежит внизу. Может, она хотела, чтобы я лучше видел Махтаб. Спасибо тебе, сестра!

Не провел я и недельных поминок по покойницам, а уже успел устроить им выставку – анонимную. Имена их никого не касались. Через неделю новости о выставке взорвали город, словно бомба. А сейчас… Вылетело несколько окон. Осколок стекла, треугольный, впился в один из холстов. Не знаю, чья это была картина – Марьям или Махтаб, но о нее порезался тот молодой солдат. И его кровь пролилась на холст. Это не была кровь шахида, и я обвел это кровавое пятно ручкой и написал под ним: «Это не есть святая кровь»…

Потом в одном журнале, ныне почившем, я прочел две-три критические заметки об этой выставке. Не знаю, кто был автор. Если бы знал, то, как говаривал Карим, «я бы его вмиг опорочил». Вот что было написано:

«…Здесь абстракция доведена до предела. Все работы неизвестного художника – как обугленная душа, причем в прямом смысле. Неизвестный художник говорит нам своими полотнами: вот предел абстрактного. Модернистский дискурс становится чересчур натуралистичным. Словно что-то взорвалось, и само тело неизвестного художника смешалось с его произведениями. Сгоревшие ошметки, прилипшие к холстам, кажутся частицами тела влюбленного. Само мерило прекрасного вросло в картину. Учение об авторстве в современном переложении. Конец всех стилей.

…Разговор о самобытном даровании оставим в стороне – речь идет о том, чтобы неизвестный художник учел указанные недостатки в своих будущих работах. Косвенное указание художника на святость его работы выдает завышенную самооценку, не говоря уже о двусмысленности этой надписи, словно сделанной второпях, дрожащей рукой и неразборчивым почерком: «Это не святая кровь»…

…В любом случае следует выразить надежду на возможное общение с неизвестным художником. Живописец развивает два различных стилевых направления – оба они берут истоки в современном европейском искусстве. Возникает даже впечатление, что выставка представляет работы двух мастеров, хотя и тот и другой подписывается буквой «М»…

Не случайно, что в обеих заметках негативный взгляд на картины. Словно два человека?! Но тут нет «словно». «Неизвестный художник…» Отцы твои и деды неизвестны. А я сто раз просил их обеих не подписывать картины латинской буквой – вообще их не подписывать. Или в крайнем случае подписывать по-персидски. Чересчур натуралистично, видите ли! Ну и что из того? Если ракета ударит тебе в студию – ты не то что натуралистичным, ты сюрреалистичным станешь. «Кажутся частицами тела влюбленного…» Ну что ж, Али-ага, надень шапку набекрень! На манер багдадского вора… «В своих будущих работах…» Я заплакал. От гнева разрыдался. Как жаль, что Карима не было! Мы вместе пошли бы на кладбище, сели бы возле могилы наших сестер и погоревали бы о них…

 

2. Я

Хадж-Фаттах в Россию теперь не ездил. Он передал эти дела своему сыну, отцу Али. А раньше, когда грузы еще перевозили верблюдами и мулами, Фаттах каждые два года ездил в Баку. Там закупал кусковой сахар, рафинад и сахар-песок – крупным оптом, по нескольку караванов. Караваны его многим были известны. Искандер в те времена был у него мальчиком на посылках. Сахар и песок из Баку везли в Кербелу и Неджеф, однако значительную часть груза Фаттах оставлял на складах под Тегераном, в Верамине. А остальное – но секретно, так, чтобы об этом не знали, – вез в Кербелу и Неджеф. Иранские купцы обычно закупали сахар в Ираке – в Кербеле и Неджефе, а оттуда тот же сахар Фаттаха везли в Иран: в Шираз, Исфаган, Тегеран. Но Фаттах и со своих складов под Тегераном продавал сахар оптом со скидками. Купцы-покупатели и снабжали его средствами на покрытие расходов по доставке в Кербелу и Неджеф и по обратной доставке в Тегеран. Эти операции он хранил в строжайшей тайне и за пять-шесть поездок в Россию не только вернул вложенный капитал, но и удвоил, утроил его. Никто не знал, откуда он получает свой товар, в Тегеране его сахар был известен как «иракский рафинад и песок». Иракские торговцы тоже были в соглашении с Фаттахом и ни о чем не болтали.

Несколько раз он хотел спросить имама Сахарной мечети, есть ли какой-то грех в его действиях, но, сколько ни думал, не понимал, о чем тут можно спрашивать.

– …Обмана в торговле нет, неправды я не говорю, арабы тоже никого не обманывают. По невежеству только обвинить могут…

Сам имам Сахарной мечети не раз надрывал глотку, вещая с минбара по-арабски:

– Аль-нас мусалятýна аля амвáльхум, – и добавлял: – Аль-агéль якфúя аль-эшáра. – И тут же сам переводил последнюю фразу на персидский: – «Понимающему достаточно».

Наконец, уже во время седьмой поездки, Фаттах прибыл в Кербелу, отдохнул несколько дней, а потом увидел во сне светозарного сеида в белой длинной одежде и с зеленой накидкой на голове. Тот нахмурил свои густые брови и спросил Фаттаха: «…С чем прибыл ты, паломник, в страну наших предков?» – «Я не знаю за собой вины…» – «Баку, склад в Верамине, Кербела…»

В этот момент Искандер разбудил его для утреннего намаза. Вначале Фаттах как следует отчитал Искандера. Потом рассказал ему все, что запомнил из этого сна. Искандер, как побитый пес, слушал его с повышенным вниманием. В тот же день Фаттах забрал свой товар у продавца-араба и вернулся с ним в Тегеран, к удивлению всех партнеров.

Таким образом объяснилась тайна дешевизны Фаттаховых товаров. Впрочем, купцы-конкуренты объявили этот сон выдуманным, дескать, старик был уверен, что рано или поздно все выплывет наружу, потому и пустил в ход эту уловку. Другие, правда, говорили, что раз он уже решил свернуть свои дела, то больше не имело смысла хранить секрет.

С тех пор Фаттах отошел от дел, передав их в руки сына, отца Али. Через несколько лет он вновь увидел странный сон: опять тот же сияющий сеид в белой одежде и в зеленой накидке. Подошел к Фаттаху – на этот раз улыбаясь – и сказал: «Фаттах! У тебя верная рука. А теперь почувствуй, вот твоя польза и выгода…»

И тут он опять проснулся, хотя на этот раз никакого Искандера не было. Шум подняла Нани, его жена. В те времена Искандер и Нани жили на заднем дворе за домом Фаттаха. И она недавно родила в последний раз, родила Махтаб! Фаттах недоумевал: какое отношение может иметь к нему рождение Искандерова ребенка? Когда светозарный сеид сказал: «Вот твоя польза и выгода», – он что, имел в виду эту маленькую чужую, сопливую девочонку? Какая тут польза или выгода?

* * *

Его разбудил громкий голос невестки. Дед сел и проворчал себе под нос:

– Не дадут после утреннего намаза вздремнуть…

Он поднялся и вышел на крыльцо. Развел широко руки, до хруста в костях.

Его невестка, мать Али, распекала сына:

– …Не дергайся так! Сколько мне мучиться с тобой! Надень шапку и встань спокойно – я посмотрю, как ты выглядишь!

– Как обычно выгляжу. Пижонства этого не люблю.

– Это не пижонство, а пионерская форма. Ты пионер!

Марьям, одетая в платье бирюзового цвета, сказала Али:

– Если бы отказался быть пионером, никто ведь не заставил бы.

– Я не хотел, нас заставили.

Дедушка крикнул с крыльца:

– Брось их, Али! Для меня надень свою шапку.

Али с гримасой отвращения надел на голову форменную шапку. Мама поправила ленту шапки, разгладила складки на форме. На нем были синие шаровары и голубая рубашка. Под воротником на шее синий галстучек. И синяя шапочка. Мать оглядела его и сказала:

– Как идет-то тебе! Будто взрослый господин стал!

– Прямо уж.

– Нани вчера поздно, когда закончили с мясом, накрахмалила тебе все. Вон как все колом, стоит ровно!

Али кивнул. Потом посмотрел на деда и, словно мамы и Марьям вообще не было рядом, крикнул:

– Дед! Видишь, что вытворяют с человеком его собственная мать и сестра! Показуха одна.

– Это не показуха, это предписанная форма.

– Предписанная?! У нас в классе только меня заставили и этого окаянного Каджара. Ни Кариму не обязательно, ни остальным.

– Каких слов-то ты набрался, – заметила мать. – Не хватало еще, чтобы задорожные носили форму пионера. Им за учебу-то нечем платить, а форму для них нам покупать, что ли?

Раздался стук дверного молотка. Али со всех ног кинулся к дверям. При этом он не забыл схватить за ремень школьную сумку и потащил ее за собой по земле. Мать закричала в ужасе:

– Не спеши! В этой форме так не носятся! Упадешь ведь… Не дождался, чтобы в первый день школы я его Кораном осенила… Кто это там постучал, что сыночек как безумный с места сорвался?

Дед хохотал на крыльце:

– Это задорожные, невестушка дорогая!

Марьям повязала белый платок, оправила свое бирюзовое платье, а потом, словно внезапно вспомнив что-то, побежала назад в комнату. Здесь огляделась, открыла дверь кладовки и вошла в нее. Десятка два сундуков стояли один на другом. Из одного сундука она достала маленькую деревянную шкатулку – в ней дед хранил все домашние деньги. Дети – Али и Марьям, – поступив в среднюю школу, получили право, не спрашивая разрешения, брать оттуда, как мама, отец и как сам дед, сколько им нужно. Дед никогда не вел счета деньгам в этой шкатулке. Время от времени ему сдавал деньги Мирза – конторщик с его кирпичного завода, и он приносил эти деньги домой и бросал в шкатулку. Он был убежден, что ореол богатства развеивается пересчетом денег. И вот Марьям запустила руку в шкатулку и прошептала:

– Для Дарьяни.

Она сунула смятую купюру и монеты в карман своего бирюзового платья – ассигнацию в пять новых риалов и семь-восемь почерневших серебряных монет. И выбежала из кладовой. Потом попрощалась с мамой и дедушкой и пошла в школу.

Шла она со страхом. В конце прошлого учебного года директор школы «Иран» сказала ей, что со следующего года нужно ходить на уроки с непокрытой головой: «Косы заплетенные, белые ленты – руководству школы это безразлично. Будь ты даже первой ученицей. Все дети соблюдают это правило, из каких бы семей они ни были. Среди тех, кто ходит без платка, у нас есть даже дочь муллы. Или из семейства Каджаров. Ввы ведь не считаете себя выше их? Помимо всего прочего, ваша семья не относится к некультурным или к задорожным. Твой отец, твой дед каждый год ездят в Россию, наблюдают прогресс жизни. С передовыми людьми общаются. Я и мать твою видела, она ни накидки не носит, ни хиджаба, ни габа. Ты сама как цветок расцвела. – Она рукой сдвинула назад платок Марьям. – Какой красавицей стала! Волосы твои, молодость твоя, красота – неужели сгниют под чадрой и прочими одежками?» – «Мы не из Каджаров и не из задорожных, – ответила Марьям, – но мы это новшество не одобряем. Мы из коренного тегеранского рода. Рода Фаттахов…» – «Вах-вах… Какое самомнение! Во всяком случае, ты знаешь, как обстоят дела: либо чадра, либо учеба!»

Теперь Марьям поплотнее натянула платок на лицо. Платок скрывал белую ленту, которой она заплела косу. Проходя мимо лавки Дарьяни, увидела, что перед прилавком стоят Али и Карим, а Дарьяни взвешивает им рахат-лукум. По красному лицу Дарьяни было заметно, что бреется он тупой бритвой. У Карима слюни так и текли изо рта. А Али, как увидел Марьям, выскочил из лавки и заявил ей:

– Твой кредит закрыт, но проблем нет. Отцовы деньги целы. У меня все-все-все в полном порядке.

– Кто это сказал, что мой кредит закрыт? Я у тебя не одалживалась.

Али притянул к себе голову Марьям и тихо сказал ей:

– А конфеты – помадки – кто ел? Причем в таком количестве! Сказать? Девочки девятого класса школы «Иран»! Ты думаешь, только ты одна сыщица?

Марьям словно что-то поняла в этот момент и, посмотрев на Али, сказала:

– Так-так. Но я покажу одному безусому турку, к чему приводит любопытство.

И она пошла дальше. Потом обернулась и добавила:

– Тебя за язык никто не тянул, болтун! Но ты сам усугубил свою вину.

– Я ни в чем не виноват! Это ты виновата по уши…

– Я?.. Что бы я ни делала, я для задорожных ничего не покупала, честь семьи не роняла!

Услышав приветствие Карима, Марьям замолчала. Поджав губы, она неохотно поздоровалась с ним и пошла в сторону своей школы. По дороге размышляла об этом закрытом кредите. А проходя мимо семерых слепцов, услышала от первого из них:

– Семи слепеньким на пропитание… Не будь жадной, сестрица!

Марьям остановилась. «Интересно, откуда слепой знает, что идет девушка, почему назвал меня сестрицей?» Посмотрев на него, увидела пустые глазницы и вздрогнула. Достала из кармана бирюзового платья несколько монет и, помянув Аллаха, дала их первому слепому. Он приложил монеты к своим закрытым векам, потом поцеловал их и дрожащим голосом воскликнул:

– Аллах да вознаградит тебя!

Марьям подождала, пока последний слепой переберется вперед. И отдала все свои почерневшие монеты. Глазами измерила расстояние: «Семь-восемь пядей! – И рассмеялась про себя: – Еще два-три дня, и Фаттахи избавят эту улицу от семерых слепых…»

Входя в школьный двор, она услышала, как зазвенел звонок. Девочки стояли рядами. На каждые десять – одна-две в платках. Девочки девятого класса, которых Марьям позавчера угостила конфетами, расступились, освобождая ей место. В классе их было пятнадцать, и только Марьям и еще одна девочка в платках. В других классах над теми, кто в платках, подтрунивали:

– Тебе не жарко там, под одеялом?

– Ты там одна, кстати?

– Какие новости там у вас?

– Ты вообще нас слышишь или нет?

Одной девочке в платке начали растолковывать так, словно говорили с глухонемой, жестикулируя пальцами и чересчур сильно двигая губами:

– Как бы чу-жой не у-ви-дел! Будь ос-то-рож-на!

Марьям боялась, что ее тоже будут дразнить, но никто этого не делал. Разошлись по классам. Первым уроком был шариат. Эта учительница была единственной, кто носил головную накидку. Она произносила слова с такой четкостью, как будто выговаривала их по буквам. А когда делала замечание Марьям, даже удваивала буквы: «Ффаттахх! Не разговариватть!» Марьям становилось страшно уже от этих придыхательных звуков «госпожи Шариат». Следующим уроком шло пение. Учителем был армянин, которого девочки называли между собой «месье Вартан». Под аккордеон он трижды исполнил песню «Порядочные добрые девчата», класс пел вместе с ним хором. Это был пожилой, хорошо одетый учитель. Свои седые волосы он смазывал маслом, а голова его казалась наполовину втянутой в плечи, словно у черепахи в панцирь. Он пел с большим воодушевлением, исполняя песни густым басом. Когда требовалось изменение мелодии или ритма, он подпрыгивал буквально всем телом, чем очень смущал девочек, зато они входили во вкус пения. Уроки были веселыми. А иногда девочки брали над ним верх и начинали изводить его, хоть он старался скрыть свою досаду. Марьям иногда вставала и обращалась к нему: «Разрешите, госпожа учительница… Ой, простите! Господин учитель…» Весь класс от этого разражался хохотом…

Перед последним уроком в класс вошла директриса и сделала окончательное предупреждение: чтобы в школе платков не носили. Затем она позвала с собой Марьям. Девушка изо всех сил скрывала страх. Хмурила свои сросшиеся брови и готовилась дать решительный отпор директрисе. Голову держала высоко и не опускала взгляда.

– Марьям-джан! Следующий урок у вас – рисование. Ты в свой класс не иди. С разрешения госпожи учительницы рисования ты пойдешь в первый класс, будешь вести там урок рисования.

У Марьям отлегло от сердца. Молвив «слушаюсь», она отправилась к первоклашкам.

* * *

Карим и Али вместе шли в школу, где они учились, школу им. Низами. Карим нес пакет с рахат-лукумом и иногда протягивал его Али.

– Угощайся-угощайся. Ты имеешь полное право, дуралей… Отец твой оплатил.

При этих словах Али охватывал смех. Дед постоянно давал Дарьяни определенную сумму денег: половина была долей Али, половина – Марьям. Семья Фаттахов считала неправильным, чтобы их дети, подобно детям из семей попроще, сами рассчитывались в лавках. Али и Марьям имели возможность без денег брать в лавке Дарьяни любимые ими сладости, причем не те дешевые, которые покупали слуги. У Марьям, кроме Дарьяни, был кредит в галантерейной лавке Ислами и еще в нескольких магазинах.

Пока дошли до школы, Карим съел весь рахат-лукум. У ворот Али сказал ему:

– Поскольку ты разделался с этим пакетом, будь добр, выброси его.

– Нет… Подожди. Я хочу этому окаянному Каджару штаны поджечь.

Они вместе встали в строй, и оба в последний ряд. Карим был значительно выше других, его голова на тощей шее высилась над головами ребят, словно знамя на древке. А знамя держал в руках один из пионеров. И вся школа пела хором гимн «О, Иран!». Али, поскольку он опоздал, стоял не на своем месте, впереди, а сзади, позади Карима. Шапку с лентой он снял и слегка согнул колени, так, чтобы его не видели, но инспектор-распорядитель школы в конце концов заметил его. Со своими закрученными вверх усами, в шапке-«пехлевийке», инспектор подошел к нему и дал два-три удара указкой по рукам, а после окончания гимна сделал Али выговор:

– Али Фаттах! Почему прячешься, шалопай? Почему не вышел в первый ряд? Ты должен стоять рядом с Каджаром!

– Простите, господин. Мы опоздали к началу гимна.

Карим, не глядя на инспектора, произнес:

– Рядом с Каджаром уже нет места. По объему он равняется двум слонам.

Мальчики грохнули смехом. Даже сам инспектор улыбнулся. Карим спокойно и небрежно держал в руках пакет из-под рахат-лукума. Каджар не мог шевельнуть своей толстой шеей и потому повернулся к Кариму всем телом. И угрожающе двинулся в его сторону.

– Сейчас я тебе разъясню, Карим-заморыш, какой я слон!

Инспектор схватил Каджара за плечи и поставил в строй. Затем он приказал мальчикам по одному заходить в класс, но Али и Карима вывел из строя.

– Вы уже в первый день начали? Напрашиваетесь на порку?

Каджар из-за спины инспектора состроил рожу Кариму и Али, а потом, словно немой, беззвучно произнес одними губами:

– Так вам и надо!

Инспектор приказал Кариму выставить ладони. Али стоял рядом и тоже выставил руки. Инспектор размахнулся указкой и трижды сильно ударил по рукам Карима. Вообще-то больно не было, только немного горели ладони. Достаточно было полминуты подержать руки в прохладной воде бассейна, и все проходило. Карим, однако, быстро открывал и закрывал рот, может быть, надеясь таким способом уменьшить боль. Но впечатление было такое, точно он ругает кого-то. Инспектор, заметив это, прикрикнул:

– Задорожный!

На глаза Карима навернулись слезы, но он не заплакал. Али стоял опустив голову и смотрел на свои голени. Потом он закрыл глаза и постарался задержать дыхание. Он ожидал страшного удара… Но инспектор обнял Али за плечи и встряхнул его. Потом указал на его темно-синие брюки и шапку с лентой и сказал:

– До сих пор еще пионера никто не наказывал, особенно если он из рода Фаттахов.

Али открыл глаза, посмотрел на Карима, а тот не выдержал и разрыдался. Он плакал как ребенок, и Али обнял его и подвел к бассейну.

– Я этого окаянного Каджара ославлю! – пригрозил Карим.

– Очень больно?

– Так ославлю, что об этом в книгах напишут.

– Жжет? Сильно?

Карим пробубнил что-то едва слышно. Затем погрузил руки в воду школьного бассейна, и Али услышал отчетливое шипение. Такое бывает, когда на лунное лицо раскаленной сковороды брызнут водой.

Вместе они вернулись в здание школы со свежепокрашенными стенами. Карим растирал руки.

– Хочу так войти в класс, чтобы этот подлец Каджар не догадался, что нас били по рукам… Точнее, меня били.

Когда они вошли, Али начал растирать себе руки и дуть на них, словно унимая боль. Карим удивленно посмотрел на него: «Али не били, зачем он притворяется?» Они оба прошли в конец класса и сели за последнюю парту. Парты были рассчитаны на трех человек, и третьим с ними сидел Моджтаба. Он был немногословен, но очень эрудирован. О нем почти ничего не знали; называли его все Моджтаба Сефеви. Он спокойно осмотрел руки Али, затем руки Карима. И сказал Кариму:

– Ты больше получил!

Каджар, сидящий на второй парте, повернулся и произнес своим басовитым голосом:

– Карим-вонючка! Ты больше получил или пионер?

Карим молчал.

– Пришел в себя, нет? – продолжал Каджар. Видя, что Карим не отвечает, он ухмыльнулся и обратился к Али: – Это чтоб ты понял, что пионер не может дружить с задорожным.

Али вспомнил слова деда: «Дружба адреса не знает!», но ничего не сказал Каджару. А тот бахвалился перед классом:

– Чтобы больше не делали таких ошибок. Особенно Карим – Карим-задорожный. Сунул мне пакет из-под лукума прямо в лицо. А лукум-то наверняка куплен на деньги Фаттахов, да если бы еще сами Фаттахи имели настоящие корни и происхождение…

Тут заговорил Али:

– Это у нас нет корней и происхождения?! Ах ты, Каджар окаянный! А у тебя что за происхождение? От дедов-дармоедов и принцев-вырожденцев?

– Иди спроси у своего дедушки Хадж-Фаттаха, кто такие Каджары. Спроси, когда он ездил в Россию, что он слышал от русских насчет наших предков – Аббаса-мирзы и других! – Тут Каджар, ухмыльнувшись, добавил: – Конечно, у Хадж-Фаттаха не было времени на такие разговоры. Он был озабочен тем, как бы втюхать иранским купцам сахар из Баку!

– Ты своим грязным языком не трогай имя моего деда!

– И ты не затрагивай наше происхождение. Знатность Каджаров известна повсюду!

Моджтаба что-то шепнул Али, и Али сказал громко:

– Ну да, повсюду, особенно на кухне шахини-матери!

Каджар вполголоса выругался по адресу Моджтабы и замолчал. Создавалось такое впечатление, будто на него вылили ведро холодной воды. Али и Карима это поразило. Они поглядели на повесившего голову Каджара, потом начали расспрашивать Можтабу. Что он имел в виду, говоря о «кухне шахини-матери»? Тот провел рукой по худому лицу и объяснил:

– Шахиня-мать – это мать Насреддин-шаха, она на старости лет влюбилась – и не в кого-нибудь, а в дворцового повара. Ничего не могли с этим поделать. Очень сильно влюбилась. Но все-таки невозможно было официально прочесть хутбу и заключить брак, и тогда они тайно… – Он подмигнул и потер пальцами одной руки о другую. – Конечно, Каджары не имели ни стыда, ни чести и занимались многими грязными делами. Это и был как раз подвиг из такой серии.

Карим, рассмеявшись, сказал:

– Браво, Моджтаба! Да не оскудеет рука твоя. Ты как полным блюдом мяса угостил меня. Каджару рот заткнул. Ведь ты знаешь, когда кто-то за спиной Хадж-Фаттаха ругает его, он словно меня оскорбляет. Моджтаба! Ты ведь не чужой, все, что мы имеем, это от них.

Али, однако, словно бы ничего не понимал и смотрел на Карима и Моджтабу растерянно:

– А до меня не дошло. В чем тут дело?

Карим, рассмеявшись, пояснил Моджтабе:

– Али еще мальчик, этого не знает… – Потом повернулся к Али: – Шахиня-мать стала женой своего повара… Муж и жена… Но неофициально… Понимаешь?

Али отрицательно помотал головой и погрузился в раздумья. Потом он открыл тетрадку и на первой странице своим четким почерком вывел: «Дружба адреса не знает».

* * *

В класс вошел инспектор. Он провел пальцами по своим закрученным вверх усам, потом указал на последнюю парту, где Али, не поднимая головы, писал в тетрадке.

– Моджтаба Сефеви и Карим! Встаньте, чтобы Али мог выйти вперед.

Инспектор вывел Али вперед и указал ему на свободное место за партой рядом с Каджаром.

– Али, с сегодняшнего дня ты будешь сидеть здесь, впереди, рядом с Каджаром. Пионер с пионером. А другие – с другими. Одинаковые особи летают вместе: «голубь с голубем, сокол с соколом».

Али с чувством отвращения сел рядом с Каджаром. Тот подвинул свое тучное тело, чтобы Али уместился возле него. Потом Али повернулся назад, нашел глазами Карима, указал на Каджара и состроил гримасу сожаления. Инспектор вновь провел пальцами по усам и добавил:

– Али, с сегодняшнего дня твое место здесь. С Каримом садиться ты не имеешь права. Так семья твоя потребовала.

– Моя семья? А кто именно?

Инспектор подумал немного:

– Твой отец.

Когда инспектор вышел из класса, Али обернулся и сказал Кариму:

– Не вышло! Господин инспектор хотел двух зайцев сразу убить, да вот не получилось. – И Али добавил, обращаясь ко всему классу: – Отец еще не вернулся из России… А он говорит – «твой отец».

Карим, рассмеявшись, предположил:

– Может, твой отец из России передал радиограмму на антенны усов господина инспектора!

В классе рассмеялись. Каджар ничего не сказал. Он вглядывался в лицо Али, на его сросшиеся брови. Потом опустил голову и смотрел на синие брюки. Хотел начать разговор, но не получалось.

– Али… Слушай, Али!

– Что?

– Да ничего.

– Так и не повторяй «Али, Али».

Каджар замолчал и погрузился в чтение книги.

* * *

Марьям вошла на урок в первый класс. Все девочки встали в ожидании от нее слова «садитесь». Она уже не первый раз замещала учительницу, но все равно было страшно. «Первый класс и первый день школы. Что я им скажу? Они ничего не знают еще о рисовании…» И она медлила. Смотрела на девочек. Все в темно-синих платьицах и без платков. У большинства волосы собраны в «конские хвостики».

– Садитесь! – сказала она.

Девочки с шумом сели на места. А Марьям заняла стол учительницы. Она вспомнила, как начинала занятия учительница шариата, прежде всего спрашивая имена девочек. Потом выясняла профессию отца и место жительства. И Марьям начала с первой парты. Стараясь подражать манерам пожилой учительницы, она откашлялась и строгим голосом обратилась к девочке на первой парте:

– Девочка моя! Встань и громко объяви свое имя и фамилию. Потом скажи, кем работает твой отец и где вы живете.

Крохотная девочка поднялась с места. Растерянно оглянулась: ее явно напугало то, что ее выбрали первой. Она едва взглянула на молодую учительницу – Марьям, молвила:

– Зинат…

И заплакала, громко-громко. Марьям испугалась. Подошла к девочке и приподняла пальцами ее подбородок. А та рыдала вовсю, и невозможно было ее успокоить. Еще две или три ученицы начали плакать. Марьям запаниковала. Она стала бегать по всему классу, пытаясь успокоить детей. Но девочки первого класса словно все свои слезы сберегли специально для нее – для урока рисования. Несчастная и растерянная, Марьям в конце концов заплакала сама. Плакал весь класс – кроме одной девочки. Эта девочка вдруг подняла руку, желая что-то сказать. Красивая и живая, с губами как набухший цветочный бутон, с длинными каштановыми волосами, ниспадающими, словно водопад. Волосы не были заплетены или собраны, а лицо ее казалось знакомым. Марьям разрешила ей встать.

– Госпожа! Может быть, вы первая скажете нам, как вас зовут?

Марьям задумалась: девочка была права. «Этой сообразительной живой умнице всего семь лет?» Марьям сильно постучала рукой по столу, как это делала учительница шариата. Потом улыбнулась и по-доброму – уже не так, как госпожа Шариат – сказала:

– Девочки! Меня зовут Марьям Фаттах. Я внучка Хадж-Фаттаха, кирпичника. А отец мой – купец. Наш дом в конце переулка Сахарной мечети. Я сейчас проведу у вас урок рисования. Вот и все! Вы так же коротко расскажите о себе.

И Марьям опять попросила представиться ту, на первой парте. Худышка уже не плакала. Всхлипывая, она сказала:

– Я – Зинат Джавахири. Я знаю вас, Марьям-ханум! Наш дом немного в стороне от вашего. Вы не помните, как с мамой приходили в лавку моего папы – Джавахири?

– … Разрешите? Мой папа работает в караван-сарае вашего отца…

– Разрешите? Мы ваши соседи. Вы меня знаете. Я младшая дочь Аги-мирзы Ибрагима.

– Разрешите? Мой папа работает на вашем кирпичном заводе формовщиком. Помните, как мы в праздник приходили к вам домой? Ваш дедушка подарил нам праздничную монету – кран.

– Моя фамилия Дарьяни. Мой отец Дарьяни вчера сказал мне, что вы всем девочкам купили конфет помадок!

Марьям внимательно посмотрела на нее. Досада на Дарьяни кольнула ее: как бы его проучить? «Больше не буду покупать у них… Нет… Тогда станет известно, что для меня кредит закрыт… Сказать Искандеру и Нани, чтобы не покупали?.. Нет… Узнает мама, и я стану козлом отпущения. Он ничего мне особенного не сказал. Он сказал Али, а не чужому…» Она пришла в себя. Девочки продолжали представляться, и вот очередь дошла до той смышленой, с длинными каштановыми волосами, похожими на водопад. Она встала. Марьям, как ни напрягала память, не могла вспомнить, где же видела ее. Девочка раскрыла бутончик губ, и аромат ее улыбки наполнил весь класс. Затем милым голоском она произнесла:

– Я Махтаб, дочь Ис… дочь дяди Искандера и Нани. Мы живем…

Марьям остановила ее. Не хотела, чтобы перед всеми говорила, где они живут, хотя самой Махтаб это было, судя по всему, безразлично. Она удивилась, что ее прервали, а Марьям подошла к ней и прижала ее голову к своей груди:

– Красавице нашей семь лет исполнилось? Какая же ты хорошенькая стала…

Махтаб засмеялась, а Марьям все еще оставалась под впечатлением от ее красоты. Опять обняла ее. Одна из девочек, сидящих впереди негромко сказала:

– Ханум хочет ее молочком покормить!

Наконец Марьям начала урок. Махтаб она посадила за учительский стол и девочкам дала задание нарисовать свою одноклассницу. И сама начала это делать. Но вскоре Махтаб спросила ее:

– Простите, Марьям-ханум, а мне что делать?

Марьям улыбнулась смущенно. И немного подумав, дала ей задание нарисовать учительницу.

– Простите, какую учительницу?

– Ясно какую – твою учительницу рисования. Меня, Марьям Фаттах!

Махтаб рассмеялась и принялась за работу. Не прошло и нескольких минут, как все девочки начали одалживать друг у друга коричневый карандаш, чтобы передать длинные волосы Махтаб. А та посматривала на Марьям. Она не могла понять: почему соединенные дуги бровей Марьям так напоминают брови ее брата, Али? Ведь девочке было всего семь лет…

И вот Махтаб уже поднимает руку со словами, что ее рисунок готов. Марьям внимательно его рассмотрела. Соединенные брови, которые она каждый день видит в зеркале. Красные губы и щеки, но волосы очень короткие, как у мальчика. Марьям погладила каштановые волосы Махтаб и спросила:

– А где же мои волосы? У меня они длинные. Хочешь, я платок сниму?

– Нет-нет, не надо! А разве так у меня плохо получилось?

Марьям еще раз всмотрелась в рисунок. Мальчишеская стрижка, красные губы и щеки, соединенные дуги бровей. Улыбнувшись, сказала сама себе: «Больше похоже на Али». Махтаб рассмеялась – и аромат ее улыбки наполнил класс.

– Разве плохо?

Марьям не могла отвести взгляд от рисунка. А ведь девочке было всего семь лет!

* * *

Прозвенел звонок, и Марьям рассталась с первоклассницами. Вначале она шла твердым шагом, как учительница шариата. Но потом вспомнила, что она не учительница, и побежала вприпрыжку, как все школьницы, по направлению к своему девятому классу. И вот они видят ее, запыхавшуюся.

– Что случилось, госпожа учительница?! Успокойся ты, что с тобой?.. У нас был урок художественного ремесла, а ты как провела время? Госпожа учительница, дети не изводили вас?

Марьям отдышалась:

– Девочки! Сегодня я опять вас угощаю! Все что хотите, без ограничений.

– Ты ведь вчера уже нас помадками угощала! А сегодня что? Вчера говорила, что в честь начала учебного года, а сегодня в честь чего?

– Просто так. Разве я обязательно должна угощать в честь чего-то?

С этим никто не стал спорить. Некоторые девочки, извинившись, попрощались, но десять-двенадцать приняли ее приглашение. Они шли гурьбой, шептались между собой и хихикали:

– Она ведь внучка Хадж-Фаттаха, обязательно должна всех угостить…

– По чести и почет…

– Марьям! А ведь ты, похоже, с турком Дарьяни договор заключила? А может, влюбилась в него?

Под взрыв смеха Марьям ответила:

– Так-так! Во-первых, на улице ведем себя прилично и не кричим. Во-вторых, мы идем не к турку Дарьяни, а к бакалейщику на рынке покупать жвачку.

– Но у Дарьяни тоже есть жвачка!

– А все-таки купим у бакалейщика… Но при одном условии.

– При каком?

– Никто не начинает жевать, пока я не скажу.

Девочки согласились. И вот они столпились перед лавкой бакалейщика, крайней в крытом рынке. Бакалейщик сидел за своим высоким прилавком и громко перекликался с другими лавочниками – напротив него находилась мясная лавка Мусы. Марьям попросила всю жвачку, какая была в большой стеклянной банке. Это поразило бакалейщика, он громко воскликнул:

– Клянусь Аллахом, первый раз такое со мной!

Он взял было в руки банку, но, остановившись, громко потребовал:

– Сначала деньги, пожалуйста!

Но его осадил Муса-мясник, который в это время грузил на мула тушу бычка.

– Хаджи! Да отсохнет у тебя язык! Зачем про деньги говоришь?

– А что, может, ты мне компенсируешь, Муса-мясник? Или умеешь только болтать?

– Ай, Аллах, спаси тебя! Говорю, прикуси язык! Что значат деньги? Это же старшая наследница из рода Фаттахов…

Бакалейщик так и подпрыгнул на месте и всю банку со жвачкой вручил Марьям:

– Девочка моя! Бери прямо с банкой, так лучше будет.

– А сколько это стоит? Пожалуйста, стоимость банки тоже включите.

– Да вы не беспокойтесь… У отца получу…

Марьям достала из кармана ассигнацию в пять новых риалов и положила ее на прилавок.

– Это слишком много… Бакалейщик удивился. Он едва-едва набрал сдачи.

– Передавайте наш почтительный привет… Будьте здоровы… на здоровье! Счастья вам!

Он проводил девочек до конца рынка. Муса-мясник тоже опустил голову, так, чтобы, попрощаться с Марьям, не встречаясь с ней глазами. Девочки взяли из рук Марьям банку, однако она не разрешила ее открывать. Дошли до Сахарной мечети.

– Прямо напротив лавки турка Дарьяни разделим все. Не спрашивайте почему, тут слишком длинная история…

Марьям еще говорила, а девочки уже замолчали. Всех заставил прикусить язык возглас дервиша Мустафы «О, Али-заступник!». Завидев его бороду, белую одежду и серебряную чашку для подаяния, девочки отошли, чтобы пропустить его, однако и он остановился. Сплюнул в арык, откашлялся и сказал словно себе самому:

– О юность! Сердце коль разбито, говоришь тогда: голову разбей мне, сердце же не тронь!

Девочки засмеялись, и Марьям тоже. Мустафа-дервиш поднял на нее свой топорик, она испугалась и попятилась. А он опять откашлялся:

– О юность! Чепуху кто говорит – сердце у того горит. Нет… Наверняка тут много страданий. О, Али-заступник!

Девочки шептались:

– Не случайно его зовут сумасшедшим дервишем!

Они свернули в переулок Сахарной мечети и все собрались вокруг Марьям. А та остановилась точно напротив лавки Дарьяни и открыла банку со жвачками. И высоко подняла ее, так чтобы Дарьяни увидел.

И Дарьяни увидел, как она открыла крышку и разделила лакомство между девочками – каждой досталось по жвачке. Полная банка стала пустой. Он видел, как девочки по одной прощались с Марьям и уходили, и, не выдержал, спросил ее:

– Марьям-ханум! Да не оскудеет рука твоя! – Он хло– пнул рукой об руку. – Но ведь и у нас все это было! Жвачки было много… Забыли вы разве? Или обиделись на нас?

Марьям насмешливо ответила ему:

– Но ведь у меня кредит кончился. Не хотела вас обременять!

– Кто это вам сказал? Какой вообще кредит, не понимаю! У вас нет ограничений, меня дедушка ваш опекает, отец опекает… Какие деньги вообще, какой кредит!

Приветствие Али заставило его замолчать. Вместе с Али были Карим и Махтаб – этот водопад каштановых волос, падающих отвесно. Марьям отдала Махтаб свою жвачку. Та открыла бутончик губ, благодарность ее пахла жасмином:

– Большое спасибо, госпожа учительница!

– Госпожа учительница, – спросил Али, – а как насчет меня и Карима?

– Это был девичник. Парни не приглашались!

Али уставился на банку:

– Что это такое вообще?

– Я же говорю, девичник был. Но теперь ее надо уничтожить, чтобы мама шум не подняла.

Карим со смехом взял у нее банку:

– Я уничтожу, Марьям-ханум!

Махтаб и Карим попрощались с Али и Марьям и отправились к себе. Али с Марьям тоже пошли к дому, а Дарьяни долго смотрел им вслед. Потом вздохнул и вернулся в лавку.

 

2. Она

Название главы «2. Она» означает опять-таки «2. Я». Во-первых, я не могу раздвоиться. Во-вторых… но тут нет во-вторых. Просто я не из тех, кто может изображать, будто что-то сделал. Я таким человеком не был и не являюсь. И все ребята нашего квартала знают это. Я готов признать, что ложь есть почти везде. Дружба… в ней тоже много лжи. Вера и религия… В ней также много лжи. В этом повествовании, которое я пишу, также есть своя ложь. Женщины… Некоторые из них лживы. Конечно, этого у нас нет. Как говорил тот же Дарьяни (да помилует его Аллах), когда к нему мама с Нани приходили за покупками: «Почему же вру? Действительно, того количества, которое вам нужно, у нас нет! Мне стыдно, но это так. Сейчас нет, однако в конце недели потрудитесь заглянуть ко мне, инша Аллах, доставим с рынка! Милость Аллаха все одолеет!»

Я говорю о лжи. Всевышний не сотворил ничего такого, куда не могла бы проникнуть ложь. Не то чтобы совсем не сотворил, но… сотворил в небольшом количестве. Например, слезы. Я видел много слез – от плача младенца до оплакивания покойника. Все слезы разные, но в одном отношении они одинаковы: в них нет лжи. Не будет человек лживо плакать. Это относится и к младенцам, и к взрослым. Верно, что плач разный, но он не лживый. Например, говорят «он сказал неправду», но не говорят: он плачет фальшиво. Я рассуждаю слишком заумно? Можно и по-простому. «Скушать» значит «скушать», а «неправда» значит «неправда». Можно сказать неправду, но нельзя скушать… невзаправду. В общем, неправда неизбежна – в речи, в языке.

Я говорил о слезах. Я видел много слез. Слезы младенца… Это уже говорил? Точно?! Но сейчас немного о другом, о том, что плач новорожденного не имеет, так сказать, цвета и запаха. Он как еще не сваренная еда. Например, сложите рядом сырое мясо, рис, картофель и скажите, что это тушеное мясо. Дескать, тут уже присутствует и густой запах мяса, и упругость риса, и мягкость картошки… Нет, это неправда. А вот если вы все это сложите в котелок или кастрюлю, да поставите на огонь, да еще на крышку кастрюли бросите немного углей, чтобы лучше варилось и картофель подрумянится, станет шафранно-желтым… Вот это будет тушеное мясо с овощами… Я сказал «мясо» или я сказал «слеза»? В общем, сейчас я говорил о мясе на поминках по имаму Хусейну… Теперь возьмем плач человека на траурном собрании Ашуры. Огни потушены, и никто тебя не видит, и словно бы кто-то сжимает твое сердце, и слезы текут. Этот плач уже имеет свой цвет и запах, свой вкус, как готовое тушеное мясо. Разница между плачем младенца и плачем взрослого на траурном собрании – это примерно та же разница, что между сырым мясом и тушеным.

Итак, тушеное мясо… В тот день, когда мы с Марьям вернулись из школы, нас ждало приготовленное мамой тушеное мясо. Мне его вкус не очень понравился, и я заупрямился его есть, заявив маме:

– Такое мясо подают на поминках. А что, у нас кто-то умер?

Мама рассмеялась:

– Семь Коранов да отодвинут прочь! Прикусил бы лучше язык… Не приведи Аллах… И не придирайся! Наелся чего-то на улице! Не хочешь – не ешь!

Но капризность моя все нарастала – не знаю почему. И деда дома не было, чтобы унять меня. Я взял тарелку с мясом и выскочил из комнаты. А выйдя, увидел Нани, которая сидела возле двери и кушала с подноса. Встретившись со мной глазами, она торопливо проглотила непережеванную пищу:

– Разрази меня гром! Неужто волос в еде? Но, Аллах свидетель, я знаю ваш нрав, я всегда только в косынке готовлю…

Ничего не ответив ей, я вышел на середину двора, запрыгнул на бортик бассейна, а тарелку с тушеным мясом водрузил себе на голову. Началось мое представление. Вышедшим на крыльцо матери и Марьям я объявил:

– Сейчас я пойду в переулок Сахарной мечети и всем и каждому объявлю: «О, почтенные соседи! Матушка моя, когда отец уехал в Баку, объявила траур и каждый день готовит тушеное мясо, как на поминки». Я объявлю адвокату, поверенному нашему, и деду, что матушке надо дать «развод в отсутствие»… «О люди добрые! Помогите нам! Отец в Баку, а у нас по нему траур и еда, как на поминках… Отец в Баку – поминки и траур, поминки и траур, поминки и траур…»

Я бегал вокруг бассейна и все кричал эти слова. А матушка, продолжая смеяться, хмурилась:

– Дуралей! Ты в бассейн упадешь, не глупи! Дай Бог тебе упасть в воду Евфрата! Не позорь ты нас, дед с завода вернется, вот увидишь, накажет тебя…

В конце концов представление мне надоело, и я вышел на улицу. Такой я с самого детства был. Да и до сих пор такой же. А после смеха и дурачеств наступает тоска, слезы подступают…

…Я сказал «после смеха» или «после мяса»?! Я сказал, слезы… В общем, мне стало тоскливо. Я вышел на улицу, закрыл за собой деревянную дверь. Не знал еще, куда пойду, может, хотел просто погулять в первый день осени. И на земле увидел банку из-под жвачки. Наверняка это Махтаб не разрешила Кариму унести ее с собой. Сказала ему своим глухим голосом: «Вах-вах! Мы что, городской мусор собираем? Брось сейчас же!»

Я поднял банку, и хотел идти дальше, но увидел Дарьяни в его лавке. Позади мешков с рисом и чечевицей он скорчился как нашкодивший кот. Что-то странное было в том, как он держался.

– Здравствуйте, господин Дарьяни!

Он не ответил. Поставил локти на прилавок и обхватил голову руками. Я думал, он не слышит, и еще раз обратился к нему:

– У вас все в порядке, господин Дарьяни?

Он поднял голову. Под глазами его блестела сырость. И дорожки от слез вели по щетинистым щекам вниз, к красной шее. Он указал на банку в моих руках и спросил:

– Али-ага, вы не знаете, в чем дело? Зачем меня так обижать? Разве я чем-то обидел её? Разорять-то зачем? Что я не так сказал? Обидели меня, Аллах свидетель… – Он не договорил. И вздохнул глубоко-глубоко.

Вздох Дарьяни тронул меня. Этот вздох касался всех нас – он был вызван поступком Марьям. Может, вы скажете, что эти мои слова не связаны между собой. Но ведь мне, Али, внуку Хадж-Фаттаха, незачем вам лгать. Я описываю события и сущности. И я услышал и почувствовал это «ах» Дарьяни – с тюркским акцентом. Его вздох медленно и величественно покинул его лавку и наполнил собой все. Заполнил все пространство, как вязкая жидкость, как смола… Или нет, точнее скажу: его вздох, словно мед, потек по склону к деревянной двери дома Хадж-Фаттаха. Он проник внутрь. Словно турецкий акцент, без приветствий и извинений, он заполонил комнаты, и коридоры, и все-все-все. Проник в ту комнату, где мама и Марьям обедали. Накрыл собой туркменские подушки, и вышитые золотом покрывала, и кашанские ковры. Еще у нас был грубый ковер с длинным мохнатым ворсом возле порога, на нем Нани ела. Вздох Дарьяни этот ковер обошел. Не коснулся он и картины Марьям, может, потому, что на ней еще краска не высохла! За исключением этих двух предметов, его вздох охватил весь дом. Я пребывал в растерянности. Дарьяни дрожащим голосом сказал мне:

– Али-джан! Обида йок. Обиды нету. А вы чего беспокоитесь? Ведь ничего не произошло…

Я хотел сказать ему, что это у вас ничего не изменилось с недавних пор. А у нас старьевщики делят имущество, словно гиены. По большей части все ушло старьевщикам. Все забрали, кроме того самого грубого ковра, потому что на нем Нани ест. Я увидел труп моего отца без одного пальца, и труп матери, и труп деда. И я разрыдался. Я вышел из его лавки. Я шел, и плакал, и рассказывал всем о том, что видел. Я сказал Марьям, что это ее вина, это она ранила душу Дарьяни, но она ответила:

– Ты сам стал как сыщик и провокатор!

Марьям не поверила мне. Глаза ее… Теперь глаза ее открыты и с того света всё видят.

Я тоже часто вздыхал… Ах… В пять часов у меня свидание… 1954 год. Каждый день в этом году, в пять вечера, я встречался со своей старшей сестрой Марьям и с Махтаб. У Марьям до половины пятого были занятия в Колледже искусств рядом с Лувром. Преподавала она или училась – я, признаться, не помню. Главное, что она была занята. А по ночам, засыпая в своей комнате на двоих в пансионе, они видели во сне рынок Ислами и улицу Хани-абад. Я снимал комнату на другом конце Парижа, один-одинешенек. И по три раза на дню, словно турист – охотник за впечатлениями, я осматривал Эйфелеву башню. Поднимался по лестнице номер два на второй этаж, так как к лифту была очередь. Второй этаж находился на высоте четырехэтажного жилого дома. Париж ведь, что вы хотите, европейцы… Рука моя касалась стальной опоры – первой в ряду таких опор. Очень толстая – не обхватить. И холодная. Рука от нее немела. Словно весь холод Эйфелевой башни через эту опору медленно перетекал в мое тело… Вот так я навещал Эйфелеву башню! Перво-наперво я касался рукой этой стальной опоры и чувствовал ее низкую температуру. А может, опору знобило? Однако озноб означает жар. Я пытался нащупать ее пульс. Если кто-то нащупает пульс Эйфелевой башни, он ощутит пульс Парижа, а тот, кто почувствует пульс Парижа, ощутит пульс Франции. Тот же, кто почувствует пульс Франции, ощутит пульс Европы, а тот, кто почувствует пульс Европы… Впрочем, какое отношение это имеет ко мне? Я не смог почувствовать пульс Эйфелевой башни. Где та артерия, на которую нужно положить палец? У нее не было артерий! Но если у Эйфелевой башни нет артерий, это значит, что у Парижа нет артерий, а если у Парижа нет артерий, то у Европы… Впрочем, нельзя сказать, чтобы совсем не было артерий. Пульс все-таки можно было нащупать.

И я измерял ее пульс. Я понимал, что для этого нужно ее пощекотать. Все влюбленные, наверное, одинаковы, и для того, чтобы узнать, где находится его девушка, влюбленный должен обнять стальную колонну. Так я и делал. Впрочем, я прекрасно знал, где она, объект моей любви, и все-таки ее отыскивал, как пропавшую. Вначале я называл несколько ложных мест. «Берлин?» Опора молчала. «Лондон?» Молчание. «Рим?» Молчание. «Вашингтон и Нью-Йорк?» Молчание. Говорил сам себе: загоню ее чуть подальше. «Токио?» Она засмеялась. Тогда я спросил: «Мекка?» Верь не верь, но послышался звук «брень!», глухое металлическое бренчание. «Мешхед?» Более горловой, надсаженный звук «бр-рень»… Я не выдержал: «Тегеран?» Звук усилился: «брень! брень!» Это бился ее пульс. Я вошел во вкус. «Ты идешь с бывшей площади Казней?» Звук стал громче. «С улицы Хани-абад?» Еще громче. «Брень! Брень!» Я прирос ухом к стальной опоре. «Напротив Сахарной мечети, задорожные, Махтаб?» Совсем громко загудела. Точно она, Махтаб, стояла рядом со мной, на стальном полу второго этажа Эйфелевой башни, рядом с этой гудящей колонной. И вдруг все стихло. Ко мне подошел охранник второго этажа в своей темно-синей форме. Точно это был наш полицейский Эззати, из квартала Сахарной мечети. Но если Эззати заставлял меня трепетать, этого стража я почему-то не испугался. Потирая руки, он сказал:

– Бонжур, месье! Холодно сегодня, а вы прижались к опоре. Влюблены?

Я рассмеялся и ответил:

– Эй!

Не знаю, что значит «эй» по-французски, и не знаю, понял ли он меня. Вообще-то понял. Может, он тоже был влюблен, а влюбленные понимают друг друга. Он рассмеялся, и я рассмеялся. Затем мы отсалютовали друг другу рукой на прощание, и я спустился вниз по той же лестнице номер два.

Я упоминал о свидании. Каждый день в пять вечера в 1954 году у меня было свидание. И вот я спустился с Эйфелевой башни и оглянулся на нее. Кажется, ей стало лучше, она немного согрелась. Я махнул ей рукой. Европейцев нельзя назвать людьми с горячей кровью.

Я пошел в условленное место встречи. У меня было тяжело на душе. Я двигался в сторону уличного кафе в конце бульвара де Голля, где каждый вечер у нас было свидание в пять – у меня, Марьям и Махтаб. Это уличное кафе не отличалось от других таких же. Столики на двоих и на четверых. Нас было трое, но мы всегда выбирали столик на двоих, чтобы сидеть ближе друг к другу. Столик стоял на газоне, возле тротуара. И всегда мы сидели и ждали. Каждый раз одна из нас, а именно Марьям, приходила с опозданием. И вот я вошел в кафе. Бросил «бонжур» пожилой паре, которую мы ежедневно здесь видели. Улыбнувшись, они ответили мне тем же. Они каждый день приходили в четыре. Пожилая женщина заказывала кофе по-французски и ждала, пока он остынет. Потом просила у месье Пернье, хозяина кафе, горячих сливок, чтобы смешать их с кофе. Пожилой мужчина ничего не заказывал, возможно, экономил. А может, ему нравилось отпивать кофе из чашки своей жены. То есть не то чтобы жены… Подруги. Они еще не поженились – их помолвка тянулась двадцать или тридцать лет, но они все еще сидели друг против друга как двое влюбленных. Сидели молча, только пожилой мужчина, когда брал чашку своей подруги и подносил ее к губам, испускал глубокий вздох.

Я сказал «вздох» или я сказал «свидание»? Я говорил о свидании. Месье Пернье, хозяин кафе, с каплями пота на лысой голове приглашал меня зайти:

– Пожалуйте, месье Али! Госпожа уже пришла. Кстати, сегодня месье Сартр, как всегда, до обеда заходил пить кофе…

Все владельцы кафе в Париже говорили одно и то же. В те времена как-никак Сартр был жив и знаменит. И, бывало, в пять разных кафе зайдешь в один день, и везде хозяин, завидев чужестранца (такого, как я), сообщит, что здесь завсегдатай – месье Сартр. Это было обязательное блюдо. Я сделал вывод, что Сартр целые дни проводит в различных кафе, или их владельцы просто врут. Месье Пернье, с его лысой багровой головой, не уставал возносить Сартра, и крупные капли пота беспрепятственно стекали с его лысины на шею. Он провожал меня к столику, а я жалел, что не знаю языка. Если бы знал, то спросил бы, какое отношение имеет ко мне Сартр. Может, Сартр приходит сюда, чтобы рассказать мне об экзистенциализме? О реальности морали? Всю мудрость и философию, какие были мне нужны, я почерпнул у дервиша Мустафы. Но владельцы тегеранских кофеен почему-то не хвастались мне: «Господин Али! Завсегдатай нашей кофейни – дервиш Мустафа!»

Итак, он провел меня к столику со словами:

– Прошу вас!

Я посмотрел на этот двухместный столик, к которому был приставлен третий стул. За столиком сидела Махтаб. Марьям еще не было, но – да будет славен Творец! – место Марьям не пустовало: на нем сидел, лицом ко мне, дервиш Мустафа! Он был совершенно спокоен. Такое выражение лица, словно он сейчас идет по улице Хани-абад. Я посмотрел на него: он слегка изменился. Лицо было живым, но… Волосы его стали зелеными, и борода, и одежда. Все, что было белым, теперь позеленело. Вы только представьте себе: седые волосы стали как пучки сочной травы, влажной от утренней росы, цвета зеленого луга. И одежда зеленая-зеленая. Необычнее всего борода – пучки травы окружают лицо. Даже оттого, что я представил себе это, у меня волосы стали дыбом. Тут женский голос, пытаясь подражать манере дервиша Мустафы, произнес:

– Зеленое – оно обязательно зелено!

Затем раздался женский смех, и кафе наполнилось запахом жасмина. Я увидел, что Махтаб смеется. Длинными пальцами она коснулась холста, который стоял на стуле Марьям и где был изображен маслом дервиш Мустафа. Чуть подвинув картину, Махтаб сказала:

– Это для моего выпускного экзамена. Сегодня закончила. Тебе нравится?

Я кивнул и присмотрелся к Махтаб. На ней было кремового цвета манто и длинный кофейного оттенка головной платок-шарф. Я задумался о том, как лежат под этим платком волосы, похожие на водопад, – набок, прямо или заплетены? Так задумался, что ей пришлось повторить вопрос.

– Я спросила: нравится тебе? Или нет?

Я закрыл глаза. Как же падает этот водопад с его живительным рокотом – на сторону или прямо? Но какая разница? Открыв глаза, я сказал:

– Красиво… В любом случае красиво!

Она раскрыла бутон своих губ, и я почувствовал запах жасмина. Засмеялась:

– В любом случае красиво?! Даже зеленый цвет?!

Опять я закрыл глаза. И вот кофейный водопад вдруг сделался… зеленым?! Нет, этого я не мог представить. Открыл глаза и увидел перед собой дервиша Мустафу, его зеленые волосы, бороду и одежду. Тут наконец до меня дошло: Махтаб спрашивала не о своих волосах, а о дервише!

– Да, даже зеленый…

Подошел месье Пернье с двумя чашками на подносе. Взяв первую чашку, он ловко описал ею круг в воздухе и, согласно требованиям феминизма, поставил перед Махтаб:

– Кафе а-ля тюрк, мадемуазель!

Вторую чашку поставил передо мной:

– Кофе Дарьяни!

Мы с Махтаб рассмеялись. С первых же дней моего появления в его кафе месье Пернье захотел, чтобы я стал его постоянным клиентом, и добивался этого, запоминая персидские эквиваленты французских слов. И все время переспрашивал меня со своим смешным выговором. Вначале я шел ему навстречу, но все чаще стал подшучивать над ним, чтобы он отстал от меня. Например, он спросил, как мы в Иране называем «кафе тюрк», или «туркиш кафе». Тут терпение мое лопнуло, и я ему сказал, что «кафе» так и будет «кофе», а «турецкий» будет «Дарьяни». Марьям тогда рассмеялась и сказала: «Это мы Дарьяни называем турком, а не наоборот!»

Махтаб поднесла чашку с турецким кофе к губам. И я поднял чашку с кофе Дарьяни. Она словно хотела поцеловать чашку полными губами. Мягко и спокойно подносила она чашку к губам и останавливала на расстоянии примерно половины пяди от губ. А потом приближала к чашке губы. Затем мягко наклоняла чашку, чтобы кофейная пена коснулась языка. И ставила чашку на стол. Она смаковала кофе – так, словно все удовольствия мира были сосредоточены в этой чашке и она не хотела, чтобы этот кофе когда-либо закончился. С такой степенностью и торжественностью она пила свой кофе. И я наслаждался тем, как она это делает.

Вновь она берет чашку и подносит ее ко рту. Губы она сжимает, точно бутон. И веки сжимает. Словно она целуется с чашкой. А потом смотрит на меня. И я раздавлен и покорен ею. Дыхание мое перехватило. Словно каменная гора давит грудь. И для каждого вдоха я вынужден приподнимать эту гору. Я едва-едва дышу. Сердце мое стиснуто, и стискивается все сильнее. Тянется ожидание, дыхание перехватило, потом удары сердца: тук-тук. И опять сердце сдавлено. И сдавливается сильнее, ожидание, дыхание перехвачено, и удары: тук-тук. Такое ощущение, точно кто-то кого-то убивает. Она безмятежно улыбнулась. Потом рассмеялась, игриво, как шаловливая девчонка. И затопала ногами, и сказала:

– А я хочу кофе Дарьяни!

– А мне кофе по-турецки.

Мы поменялись чашками. И вот она поднимает мою чашку и подносит ее к губам. Так же, как прежде. И я подношу к губам ее чашку. И вдыхаю ее запах. Чашка пахнет жасмином. Словно только что на кромке чашки расцвели жасминовые цветы. И я хочу отпить, но не могу. Не пойму почему. А Махтаб выпивает кофе залпом и без всякой важности. А потом вздыхает. За соседним столиком пожилой мужчина тоже вздыхает. Махтаб смеется:

– Теперь настало время для чего?

– Не знаю.

– Для гадания на кофейной гуще! В кофейне месье Пернье, в исполнении великого мастера!

Она внимательно рассматривает блюдце, убеждаясь, что оно чистое. Затем переворачивает на него чашку. Потом поднимает чашку и говорит:

– Загадай желание и сунь палец. – И опять звонко засмеялась. – Впрочем, тебе не обязательно загадывать желание. Я сама его знаю. А кроме того, пальцы у тебя грязные. Наверняка опять обнимался с опорой Эйфелевой башни! Жаль, нет Марьям, а то она дала бы тебе платок вытереть пальцы…

Мы захохатали. Она вытерла руки бумажной салфеткой, потом сунула свой указательный палец в чашку.

– Вообще-то надо совать палец в конце гадания… Но великий мастер не разбирает, где конец, где начало.

Она перевернула вторую чашку и начала внимательно изучать кофейные узоры. Мы вместе их рассматривали. Шарф, которым была покрыта ее голова, падал ей на плечо, окутывал ее шею и лежал, словно шаль, на ее кремового цвета манто. Она что-то бормотала – я не мог разобрать, что именно. Потом попросила меня посмотреть внутрь чашки. Кофейные извивы разбегались там, словно линии на географической карте. Я поднял глаза. И Махтаб посмотрела прямо на меня. Потом она отобрала у меня чашку и, не заглядывая в нее, а все так же глядя мне в глаза, начала толковать увиденное на дне:

– Эту чашку выпил человек, которого очень любят… Нет! Два человека… А может, даже три – позже они встретятся… Эти два человека… Нет… Все-таки один человек… Эти двое – как один человек! Может быть, даже еще ближе… Почему же они так далеки друг от друга? Хотя так близки… А вот его желание. Или их желание. Не знаю… Впрочем, они сами знают. Прочесть две строки по-арабски и дать толкование – какая же это трудная задача, не так ли, господин Али Фаттах-хан? Я не знаю, почему ты такой, но… Но тем не менее…

И она вздохнула. Пожилой мужчина за соседним столиком тоже вздохнул. Она протянула мне чашку, чтобы я взял ее. И я почувствовал своими пальцами жар ее руки. Но я отдернул ладонь, чтобы не коснуться ее. Чашка упала на стол, но не разбилась. Я засмеялся и посмотрел на Махтаб. Но она глядела на меня серьезно.

– Если тебя тревожит репутация, то здесь тебя никто не знает. Так почему…

– …Не знаю.

– Ты все вспоминаешь Мухаммада-сводника?

– Не знаю.

– Мама все еще против?

– Да помилует ее Аллах!

– Кого, чего ты стесняешься? Мы ведь одни, никто нас не видит…

– А дервиш Мустафа?

Она с горечью рассмеялась и, сняв картину со стула, поставила ее на пол. И дервиш Мустафа оттуда, снизу… да нет, с небес – сказал мне что-то. Эти слова дервиша с зелеными волосами и в зеленой одежде не были обычными словами, и я не могу их повторить. Скорее это было нечто вроде запаха жасмина или зелени дерева. Это невозможно описать.

Я опустил голову и стал смотреть на картину. Один кусочек бороды дервиша не был прописан: вокруг лежали мазки, а в этом месте не было закрашено. Махтаб улыбнулась:

– Видишь, Али? В том месте «ихмаль».

Я с удивлением переспросил:

– «Ихмаль»? Что это? По-немецки?

Она звонко рассмеялась:

– Нет, это одно из словечек Карима. Когда я только начала рисовать, он как-то выразился: «Этот рисунок – ихмаль…»

Я улыбнулся. Смотрел на нее и только улыбался, смеяться не мог. Как выражался Карим, я был «словно пыльным мешком ударенный». И вдруг у меня на глаза навернулись слезы. Я уронил голову на стол и заплакал. Сам не понимал, почему плачу, но вдруг вспомнился Карим… Сквозь слезы я сказал:

– Светлая ему память… Где ты сейчас, Карим?.. Ведь вместе мальчишками были… Вместе из школы возвращались… Тот же дервиш Мустафа говорил Кариму: «О юноша, того, кто не учился грамоте… оставь его». Где сейчас Карим? Знаешь что… Пока Карим был жив, я на тебя даже посмотреть не мог… И знаешь что… Когда его убили…

Но рыдания не позволили мне продолжать. Я опять уронил голову на стол. И Махтаб заплакала. Плакала ли она по Кариму или по другому поводу – не знаю, но факт тот, что мы рыдали. Ее теплое дыхание касалось моего лица. Словно она специально дышала мне в лицо. От нее пахло жасмином. И мы рыдали вместе. Смотрели друг на друга и рыдали. Пожилой мужчина за соседним столиком был в полном недоумении. Махтаб наклонилась над столом, и теперь я видел только ее одежду – эту смесь тканей кремового и кофейного цветов. Словно молоко и мед. И мне хотелось ощутить этот вкус, вкус густого меда и молока…

Знакомый голос привел меня в чувство:

– Что случилось? Осталось попросить месье Пернье свет погасить, чтобы вы могли еще бить себя в грудь, – и будет траур Ашуры!

Это была Марьям. Она опоздала на час: это за ней водилось – опаздывать. Я вытер слезы, Махтаб сделала то же.

– Мы плакали по Кариму, – объяснил я. Хотя сам не вполне верил тому, что говорю.

Но Махтаб, улыбнувшись, подтвердила:

– Плакали по Кариму.

Марьям указала на пожилых людей за соседним столиком:

– А вот таким будет ваш конец, посмотрите! – Взглянув на мое и Махтаб мокрое лицо, добавила: – Я никогда не видела такого плача, – затем произнесла фразу, которую позже много раз мне повторяла: – Седина в голову – бес в ребро…

…Итак, я говорил о плаче или я говорил о Кариме? И о том и о другом. Что такое 1954 год? Это был солнечный год – а было их несколько…

Вот еще один солнечный год… Сорок первый или сорок второй? В тот год я иногда отпускал водителя и сам садился за руль. Черный «Шевроле», который купил дед, очень мне нравился. И я совсем не уставал, когда вел эту машину. Она восхищала меня больше других машин, которые были до нее. И цвет мне был по душе. У меня был такой же черный блестящий костюм, под который я любил надевать белую рубашку с открытым воротом. Привлекательность открытого ворота еще и в том, что непонятно, есть на тебе галстук или нет. И вот я еду на черном «Шевроле», и мне так нравится, что на мне костюм того же цвета…

У меня была назначена встреча с Каримом. Я уже оставил позади бедные кварталы и приближался к Шамирану. Ехал по шоссе, поднимающемуся в горы. Догонял и оставлял позади конные экипажи и повозки. Других машин почти не было – может, три-четыре на всем пути. А вот и Карим стоит – в белой рубашке, тоже с открытым воротом и с короткими рукавами. И в белых брюках, широких таких, словно карманы набиты чем-то. Увидев меня, махнул рукой. Я остановил «Шевроле», он открыл дверь, сел, и мы обнялись, приветствуя друг друга.

– Бессовестный! Надел костюм – официально, как сенатор. Сказал бы – мы бы тоже пиджак накинули.

Я оглядел Карима. Волосы на груди выбивались из открытого ворота его рубашки.

– А ты, можно подумать, все по делам да по сельхозполям. В рубахе с открытым воротом… Аллах да подаст вам богатый урожай?

– Не остри. Земледелец – он в небо смотрит. А в небе что? Солнце. Солнце как по-арабски будет? «Шамс»!

Я рассмеялся.

– Ты, смотрю, ловкий стал, как тот кот, который, как его ни подкинь, все на четыре лапы встанет.

Я остановил машину на площади Таджриш. Предложил было Кариму поехать к мавзолею Салиха, но он предпочел Дарбанд. Когда я замедлил ход машины, сзади вдруг раздались гудки. Какой-то джип с открытым верхом сидел у нас на хвосте. Я прибавил скорость, но и он не отставал. Карим опустил стекло и, высунувшись, заорал:

– Что случилось? Опаздываешь на свадьбу своей мамы?

Но водитель джипа не только не перестал сигналить, но еще и фарами начал моргать.

– Пропусти его, Али, – сказал Карим. – Он отца родного зарежет, только бы к тете на похороны успеть.

Прижавшись к обочине, я дал понять водителю джипа, что путь свободен. Но он, обогнав нас, затормозил и заблокировал нам путь. Вышедший из джипа человек был таким толстым, что машина, освободившись от водителя, заметно приподнялась на подвеске. Я вгляделся в него: сам жирный, а подбородок узкий, подстриженная бородка… Это был Каджар. Одет он был в сорочку, похожую на нижнее белье. Погода вообще-то была прохладная, но ему, как видно, было жарко.

– Пьян, окаянный! – заметил Карим.

Я оглянулся на друга и кивнул. Каджар, покачиваясь, подошел ко мне и полез целоваться. Я отшатнулся – так воняло из его рта. Тогда он обошел машину и, согнувшись, стал целовать руку Карима. Меня смех от этого разобрал. Каджар заговорил:

– Ваши высочества! Мой безумный отец неделю назад… Нет, уже больше недели, приказал вам долго жить! Вам и вам, Али-ага… Потом я купил этот джип… Отличная машина, а? – Он указал на мой «Шевроле». – Видишь, Али, и я машину купил! Конечно, «Шевроле» дороже джипа… Но и я купил дорого, о-очень дорого. О-очень много сверху дал. Но ведь мы – Каджары! Когда господин Кавам пришел к власти, мы осмелели… За эту машину я гора-аздо, гораздо больше ее стоимости дал. У нее и крыша есть, только сейчас снята… А на зиму… Сейчас-то мне жарко. Задыхаюсь прямо. Ждали, пока неделя пройдет со смерти, потом вот взял ее. За десять тысяч туманов. Слишком много для нее, а?

Он указал на пассажирское сиденье джипа, на котором восседала женщина. Декольтированное платье открывало ее плечи. С таким лицом, как у нее, она по городу и десяти шагов бы не прошла. Оглянувшись на нас, она улыбнулась и эффектно тряхнула волосами. Губы ее были накрашены алой помадой, а на лице – толстый слой румян. Она снова улыбнулась нам. Карим схватил Каджара за воротник:

– Ах ты слон! Этой дамочке с большим накрашенным ртом место на улице красных фонарей! Что она здесь делает?

Каджар неожиданно пришел в себя:

– Нет! Нет, ради Аллаха! Эта красавица не из тех дамочек. Это моя сестра!

И я, и Карим рассмеялись. Женщина в джипе тоже засмеялась – каким-то мужским голосом. И Каджар захохотал, глядя на нас. Он был сильно пьян.

– Говорю, это моя сестра, – сказал он Кариму. – Я ее привез в Шамиран воздухом подышать. Кстати, Карим-хан, как она себя… как ваша сестра, Махтаб-ханум, себя чувствует? Она такая краси-ивая…

Карим посмотрел на Каджара и бесстрастно подошел к нему. Я бросился было к Каджару, но Карим остановил меня. Потом поднес растопыренную пятерню к лицу Каджара и спросил:

– Сколько тут пальцев?

– Пять, пять господин Карим!

Карим поднял руку выше и снова спросил:

– А теперь сколько?

– По-прежнему пять, пять пальцев, господин Карим!

И тут Карим опустил кулак прямо Каджару в ухо. Тот попятился и упал. Карим поднял его на ноги. Опять поднес пятерню к лицу Каджара:

– Еще раз скажи: сколько здесь?

– …Получил я уже, но пять! Сколько вы скажете, столько и будет, пять, господин Карим!

И еще раз Карим ударил Каджара в ухо. Женщина вышла из джипа и схватила меня за плечи. Не знаю почему, но она визгливо смеялась.

– Умоляю вас, не бейте его! Я не могу это видеть! Он виноват, да! Как говорится, что у трезвого на уме, у пьяного на языке! Он же пьяный совсем.

Карим повернулся и злобно сказал этой женщине:

– Ты язык попридержи, балаболка! Я этого Каджара окаянного так опозорю!

И он с такой силой ударил Каджара, что у того кровь хлынула, вмиг окрасив его сорочку. Потом его вырвало, и он упал на землю. Мы с Каримом вдвоем подняли его, тяжеленного, и бросили в джип. Каджар смотрел теперь на Карима, словно протрезвев. Но речь его стала совсем неразборчивой:

– Квартал кожевников, нет! Квартал Коли, Шамси, и эти… Кожевенный завод…

Женщина платком стерла кровь с его лица, Каджар замолчал, а его спутница обратилась к нам:

– Что вы сделали? Зачем так его избили? Бедная я, кто меня отвезет?

– А ты, наверное, хочешь, чтобы мы тебя отвезли?! Да?! – накинулся на нее Карим. – Напоила, вытрясла, десять тысяч туманов взяла с него! Продолжай в том же духе, тебя любой осел подвезет…

Мы с Каримом сели в «Шевроле» и уехали. Каджар получил по заслугам. В трезвом уме он не осмеливался ничего подобного сказать Кариму, но я чувствовал, что кончится чем-то таким. Уже много лет я этого ожидал. Может быть, именно поэтому я никогда не ухаживал за Махтаб.

* * *

Я, что называется, не ходил по пятам за Махтаб. Она говорила мне, что занимается живописью в студии номер три, я знал, где это, но встречался с ней только по вечерам в кафе месье Пернье. В студию я решил не ходить, и не потому, что боялся помешать ее работе, а просто чувствовал, что так будет неправильно. С моральной точки зрения. И по вечерам я приходил лишь потому, что там присутствовала Марьям. Хотя она всегда чуть опаздывала. По утрам я проводил время в кино или в музеях. Пару раз побывал на фабрике силикатного кирпича – ради этого я вообще-то и приехал в Париж. Силикатный кирпич использовался теперь вместо того, который применяли у нас. До Тегерана он еще не дошел, но в Париже, Берлине, Риме, Мюнхене теперь строили в основном, из него: он был крупнее нашего, легче, белого цвета. Также говорили, что, поскольку в наш кирпич замешивают глинянную почву, рано или поздно это отрицательно скажется на сельском хозяйстве. Ну что здесь можно возразить?!

…Почва Земли, почва Луны… На почвах Луны растут только цветы жасмина… (смотри главу «3. Она»).

…Так о чем я говорил?

Мы вернулись на площадь Таджриш, причем я помню, что ни разу не взглянул в зеркало заднего вида. А Карим посмотрел на меня и спросил:

– А ты чего набычился, как для драки? Все проблемы – наши… К тебе-то какое отношение имеют?

– Я по дружбе, – рассмеявшись, ответил я.

– Час от часу не легче. По дружбе – к кому?!

Тут рассмеялись мы оба. Машину оставили на площади Таджриш и заказали по три порции шашлыков из печенки, сердца и почек. Мясо жарил для нас хозяин заведения по кличке Король потрохов. Приготовив шампуры, он положил их на мангал и раздувал пламя; всего было не то двадцать, не то тридцать шампуров. Потом он стал заворачивать шашлыки в лепешки из хлеба сангяк. Карим не удержался, начал есть хлеб, и я спросил его:

– Ну как, вкусно?

– Еще бы не вкусно, – ответил он со смехом.

Я этого не понял. Расплатился с Королем потрохов – дал ему гораздо больше, чем с меня причиталось. И сказал ему, чтобы присматривал за машиной. А он ответил со своим северо-тегеранским акцентом:

– Не извольте беспокоиться. Я настороже, оберегаю их репутацию.

Мы посмеялись, однако было непонятно, о чьей репутации он говорит – может, угонщиков машин? Полотенцем, которое висело у него на плече и с помощью которого он брал раскаленные шампуры, шашлычник протер стекло машины Мы попрощались с ним и отправились в путь пешком вдоль реки Джафар-абад, в сторону Дарбанда – парка в горах.

Подъем в горы начинался почти от самой площади. Это был конец августа 1942 года. Кругом было почти безлюдно, лишь иногда попадался деревенский житель или встречались редкие тегеранцы, у которых здесь загородные дачи. Деревенские везли на муле какой-нибудь груз вверх, в горы, или вниз. Поравнявшись с нами, они без промедления, первыми, здоровались. Карим был в ударе. Навстречу нам спускался с гор старик, нагрузивший осла дровами, – на зиму заготавливал. Все его внимание было на том, чтобы поклажа не упала с осла, поэтому он, проходя мимо нас, не поздоровался, и Карим спросил его:

– А где «салям»?

Старик растерялся. Он снял свою войлочную шапку, извинился и поприветствовал нас. Но Карим заявил со смехом:

– Нет, отец дорогой! Я ведь не с тобой говорил, а с твоим ослом. У нас есть товарищ, он ослиный язык понимает.

Карим взял вожжи из рук старика и направил ослиную морду в мою сторону.

– А ну поздоровайся с господином! Я сказал: поздоровайся!

Затем он сунул два пальца в ноздрю осла и надавил там. Тогда осел, что называется, от глубины души заревел, во весь голос.

– Молодец! Теперь ты стал господин осел!

И Карим отдал вожжи старику, который открыл свой беззубый рот и от всего сердца захохотал.

– Господа хорошие! Да хранит вас Бог! Окажите мне честь великую – поужинайте в нашей хижине. Без соли вам плохо будет. Да храни Аллах вас в пути! Счастья вам!..

…Мы пришли к нашей цели в Дарбанде. Карим хотел, чтобы мы еще выше в горы забрались, но я возразил: шашлыки совсем остынут. Ему же хотелось туда, где нас совсем никто не знает. В итоге мы дошли до самого последнего кафе вверху по реке. Выше дорога отходила от реки и брала прямо в горы, по направлению к Шир-Пала. В этом кафе было всего три стола, и мы заняли тот, что подальше от дороги. Карим вымыл руки и лицо в бассейне, потом командным голосом сделал заказ хозяину кафе:

– Тащи нам два жбана кислого молока с огурцами, два лимонада и два стакана принеси. И все три стола мы берем в аренду, чтобы никто больше не заходил. И сам тут не мельтеши, ступай в сени.

Хозяин кафе проворно выполнил все распоряжения Карима, потом ушел внутрь, оставив дверь полуоткрытой, и занялся проволочной корзинкой для разжигания углей. Но Карим отправил его прочь:

– Иди лучше, нам дым этот не нужен в глаза!

Мужчина кивнул и занялся другими делами. Я с удивлением взирал на Карима. Открытая рубаха, белые брюки с оттопыренным карманом, клочковатая борода, черная, как сапоги, закрученные вверх усы…

– Ты хорошо все обдумал? – спросил я. – Не успели прийти, как все в аренду, и столько молока кислого с огурцами…

– Человек должен держать руки в карманах, быть щедрым, – ответил он, – особенно если это благословенные карманы Хадж-Фаттаха…

Мы рассмеялись, и Карим пришел в шутливое настроение:

– А какая все-таки была сцена, как славно я этого Каджара засаванил!

– Что значит «засаванил»?

– Это производное от «задушил» и «в саван замотал»… Но что-то мне прохладно стало…

– Так накинь мой пиджак! Как ты себя чувствуешь вообще?

– Спасибо вашей милости! Немного согревающего я вообще-то взял, но совсем мало, можно сказать, как мальчик пописал…

Я еще ничего не понимал и спросил его:

– Может, лучше все-таки было поехать к мавзолею Салиха?..

– Нет, Али-джан! У меня слишком нечисто в карманах.

– Что значит «нечисто»?

Рассмеявшись, он ответил:

– Согревающее! – и достал из кармана стеклянную плоскую флягу.

Желтую жидкость из нее он налил в стакан, потом разбавил лимонадом и протянул стакан мне:

– Хлебнешь? Это вещь! Для такой вот фляжки выжали два кило лучшего винограда из Урмии! Черт бы побрал! Ты смотри, что получилось! Сладкая, как чай!

Я встал, раздраженный и встревоженный. Язык мой словно отнялся. Дед предупреждал меня: глаза, мол, у Карима красные и выпученные, и маслянистость под веками, и щеки багровые… Но я не верил этому. Отвечал, что Карим не из таких, не из пьющих. А теперь смотрел на него и не мог произнести ни звука.

– Ты правильно угадываешь! Аренда заведения и все эти приготовления для того же… Честь потерял, совесть выплюнул…

Я пошел было к дверям кофейни, но он преградил мне путь:

– Сядь ты, во имя своего предка… Не делай мне хуже, чем оно уже есть…

Я не знал, что ответить, и сел за стол рядом с ним. Он положил передо мной шашлык из печенки. Поставил кислое молоко и лимонад. А меня не покидали изумление, растерянность и тоска. Что случилось с Каримом? Я не знал, что Карим потерял и невинность, хоть раньше иногда он говорил об этом, но я думал, что он просто бахвалится…

Он отвернулся от меня и большими глотками выпил все содержимое фляги. Потом, посидев немного, встал и, яростно размахнувшись, бросил пустую флягу в реку. Подойдя к бассейну, нагнулся, набрал воды в рот и прополоскал его. Трижды проделал это. Затем вымыл руки. Подошел и сел за стол напротив меня. Голос его изменился, слова с языка сходили как-то растянуто. А глаза так кровью налились, что вот-вот, казалось, она брызнет из них…

– …Вот и хорошо стало, то есть не то чтобы хорошо… Лучше стало. Мы теперь очистились, как и вы, ваше благородие. Внешность наша по крайней мере стала чиста. Как у факиха – ахунда знаменитого. Трижды прополоскать. Гр-гр-гр! Гр-гр-гр! Если я буду и от тебя скрывать, то никого у меня не останется. Однажды мы решили стряхнуть с себя скорбь. Так не дал. Еще больше заставил грустить. Стряхнуть с себя скорбь – это все равно что генеральная уборка дома перед праздником. Тегеранский парень поймет меня. Дом только прибрать чисто, и все. И скорбь то же самое. Приведи в порядок свои скорби, и все. Нельзя выбрасывать их. Но ты стряхни с себя скорбь и положи в специальный ящичек. Это то же, что переезд на новую квартиру. То есть сверхурочная работа. Не то что мне не хватало… Вот если бы ты сказал мне «нет», тогда бы у меня точно никого не осталось, и это было бы не по-то-ва-рищески!

Карим положил голову мне на колени и зарыдал.

– Я не лезу с пьяными соплями. Да, потерял я честь, осквернил заветы Аллаха. Но я шариат уважаю, ахундов уважаю! Вот смотри: сажусь на отдельной от тебя скамейке, я мусульманам не навязываюсь. Отвернулся от тебя, чтобы в глаза мусульманину не смотреть. Все столики арендовал, чтобы ухо мусульманина не слышало… Мусульманин не слышит, неверный не видит… Чего еще ты хочешь, негодяй?

У меня тоже, как и у Карима, слезы потекли из глаз. Почему – не знаю. Я переживал за него! Ведь он пропал. По моим расчетам выходило, что он не молился больше месяца. Больше месяца! И я плакал по Кариму. А он говорил, не умолкая:

– Негодяй! Ты ведь тоже влюблен… Никто не знает, но я знаю!

Я обнял его голову и поцеловал ее. Голова плакала.

– Не бросай меня, Али! От меня воняет, как от собаки, да? Нет?! Но и собака, если дашь ей кусочек, для тебя райский мир открывает на небе. Так мулла в мечети говорил. А ты ее видел? Ты ее видел?! Нет… Не видел! Она ушла в райские кущи. Не осталась с людьми. И она сама как гурия… настоящая! Словно из рая явилась. Я думаю порой: и в раю нам этого не будет. Рай – он для пророков… А зовут ее Шамси! «Солнечная»…Ушла и не сказала «до свидания». Не сказала досви-Дания? Досви-Швеция? Досви-Норвегия? Сколько стран этих, Али… Но это не наш дом! А где наш? Где твой дом, Али? Где наш дом, негодяй ты этакий! Ведь ты тоже влюблен. Не скрывай. Ты выдал себя. Целый год уже… А как это печально – быть влюбленным… Али! Мое положение крайне шаткое. Я еще не знаю, люблю я Шамси или нет… Как только нога моя ступила на улицу Каджаров, я о любви и думать забыл… Как пишут ее имя? – Он рассмеялся. – Но тут ничего не пишут, тут на подносах чай приносят. Хозяин! – крикнул Карим. – Али моему принеси еще лимонаду…

Я продолжал плакать. А он смотрел на меня своими красными глазами.

– Ты ведь не пил, но пьян, Али-джан! Без музыки уже танцуешь, Али-джан! Именно поэтому я люблю тебя. И готов умереть за тебя, за все, что ты сделал… А я стал негодяем, Али! Я уже сколько времени… пока не выпью, плакать не могу… С тех пор, как Махтаб и Марьям уехали. Вот уже год, два года их нет, но я тебя не понимаю… Ты всегда, как захочешь, можешь заплакать… Значит, Махтаб повезло. А Шамси не повезло…

Я говорил о плаче? Или я говорил о Кариме, или о смехе, или о Махтаб, или о Марьям, или о лжи, или о Дарьяни, или о себе, то бишь об Али?! Или я говорил об Али? О, Али-заступник!

 

3. Я

Дед Фаттах накануне поручил Кариму утром пойти в поварню усатого Исмаила и забрать заказ. Исмаил торговал требухой: потрохами, сычугом, рубцом, бараньими головами и ногами – и дед заказал ему именно кушанье из голов и ног. Возвращаясь домой с кирпичного завода или из караван-сарая, дед часто останавливался либо в кофейне Шамшири, либо в поварне Исмаила. Тот по вечерам закладывал варево, и к утру оно бывало готово.

И вот утром Карим встал пораньше, когда Искандер и Нани совершали утренний намаз. Проснувшись, он отбросил дерюжное одеяло, грязное и заплатанное, и слегка размял мышцы, делая зарядку. При этом наблюдал за матерью, быстро-быстро читающей намаз. В конце намаза она, вместо того чтобы сделать это трижды, пять раз, а то и больше, ударяла руками по коленям, специально для того, чтобы это слышали Карим и Махтаб, высоко поднимала руки и вместо молитвы говорила:

– Воззри, Аллах, на царство черное! Дети богатые Хадж-Фаттаха нужды ни в чем не знают, а наши дети с утра до вечера спину гнут, трудятся, занимаются, так падет ли топор на дармоедов босоногих?

Искандер тяжело вздохнул. Как это было принято и у Фаттахов, по утрам он разливал чай на всех. И окликнул Нани:

– Женщина! На Аллаха не ропщи. У них еще косточки слабые, но, инша Аллах, все образуется.

– Вот и я о том же: пока косточки мягкие, надо их спину гнуть научить. А как кость огрубеет, уже ничему не научишь – поздно будет!

Карим сердито проворчал что-то и вышел из дома к бассейну. Но он разочаровал мать, подумавшую, что сын идет совершать омовение для намаза. Он лишь ополоснул лицо из бассейна и, вернувшись в дом, торопливо оделся. Разбуженная Каримом, Махтаб с трудом открыла глаза, потом откинула одеяло и простыню – заплатанные, но белые и чистые. Встряхнула головой, и ее длинные каштановые волосы легли ровно.

– Куда это спешка в такую рань? – спросила она Карима.

– Тебе-то что, любопытная?

Нани вполголоса попросила прощения у Аллаха, а потом напустилась на сына:

– Смерть безвременная! Она правильно спрашивает. В такое время собаки по домам сидят, а ты куда намылился?

– Хадж-Фаттах поручил, – сердито ответил Карим, – утром у Исмаила-усача взять ножки и головы.

Махтаб уже умывалась возле бассейна водой из специального кувшина для омовения. Подняв голову, она сказала Кариму:

– Как нищий там не околачивайся. Поставь под дверь мясо и возвращайся.

Карим посмотрел на нее равнодушно.

– Эге-ге! Вода в бассейне есть! Чем нос везде совать, лучше бы чистую воду поберегла, кобылка!

И он мощным ударом ноги открыл деревянную дверь и вышел из дома на улицу. Искандер даже привстал, услышав этот удар:

– Ишак необузданный! Дверь с петель срывает… Хадж-Фаттах и для нас порцию ножек с головами отложил. Забыл я сказать этому ишаку, чтобы и наше принес…

Махтаб, расчесывая волосы перед зеркалом, произнесла негромко:

– Я завтракать сегодня не буду – не хочется…

* * *

Карим бегом, запыхавшись, выбрался из оврага наверх. Солнце только что взошло. Возле хлебопекарни Али-Мохаммада стояли за хлебом люди – женщина в чадре и мужчины в кафтанах, сюртуках и в шапках-«пехлевийках». Карим никого из них не знал. Бегом он продолжал свой путь до лавки Ислами в крытом рынке, а там и до поварни Исмаила недалеко. Ее окна запотели от пара. Недавно в ней традиционные дощатые щиты, на которых сидели по-турецки, заменили на столики и стулья для посетителей. Таково было требование городских властей. И вот теперь несколько человек сидели за столиками и ели горячий хаш. На каждом столе стояло по кувшину с водой: кого мучила жажда, брал и свободно пил. Войдя, Карим поздоровался, но усатый Исмаил не ответил – или не заметил его, или сделал вид, что не заметил. Он громко переговаривался с Мусой-мясником и несколькими покупателям, объясняя причину подорожания:

– Цену на ножки не я поднимаю, это дело рук вашего Мусы-мясника, который вон, как теленок, морду в ясли опустил и наворачивает себе!

Муса-мясник выплюнул косточку в руку и рассмеялся:

– Исик-усач! Ты нас своими усами-то не коли. А то я правоверным накладные-то покажу! Правильно, я повысил цену ножек на два аббаси, но ты еще три сверху добавил.

– Тут дело не только в цене одной. Мой товар в Тегеране известен, а чтобы он был известен с хорошей стороны, я вынужден две-три штуки из твоих голов выкидывать. Иначе покупатели из меня бифштекс сделают.

– Постой! Что не так с моим товаром?

– Головы вонючих козлов суешь вместо телячьих… Такая голова в котел попадет – все выбрасывай от вони…

– Постой! Ты горсточку углей кинь туда, в котел, и спи себе до утра, как овца невинная. Утром народу божьему втюхаешь мясо, и снова спи спокойно до вечера… Только не забудь, что позапрошлый шах одного пекаря, который слишком цену поднимал, кинул в печку.

Исмаил опустил два пальца в желтое густое масло, налитое в медный поднос, и смазал им свои усы. Таким образом, усы его стояли торчком и не закрывали рот. Он ответил Мусе-мяснику:

– Наверное, ты о Резе-шахе речь ведешь. Только я в котел – или, как ты говоришь, в печку – вряд ли помещусь. Не на месте буду, не мое это место!

Муса-мясник рассмеялся. Потом указал на усы Исмаила:

– А все-таки усы твои так и просят, чтобы их подпалили! Уголек для усов – самое милое дело…

Все рассмеялись, и Карим тоже. Один из посетителей, сидевший, развалясь, на последнем оставшемся традиционном помосте, сказал:

– Говорят, все это было подстроено. Войлочную кошму скатали и кинули в печь вместо парня того. Народ, дескать, все скушает. Их расчет был – напугать людей, чтоб хвосты поджали.

Все немного помолчали. Потом Исик-усач сказал:

– Аллах знающий! Стало быть, все это было придумано заранее. – Он обратил внимание на Карима, заинтересованно слушающего разговор. – Сын того Исика! А от этого Исика чего хочешь?

Карим сказал, что пришел за заказом Хадж-Фаттаха, и Исмаил начал доставать из котла требуемое. В это время дверь поварни открылась, и вошел Дарьяни в сюртуке. Поздоровавшись, бросил Исмаилу:

– Чашку бульона, будь добр.

Исмаил заворчал себе под нос, передразнивая Дарьяни:

– «Чашку бульона, будь добр…» Мозг требует вынимать, чтоб дешевле было, сухожилия, языки, заушины… Тоже, видишь, свой подход… Мелочен до чего – спасу нет!

Наполнив чашку бульоном, он отдал ее Кариму со словами:

– Не поленись, пожалуйста. Помощник мой, негодяй эдакий, не явился, так ты, пожалуйста, отнеси вон бакалейщику – вашему соседу, можно сказать… – И совсем уже тихо Исмаил добавил: – Его счастье, что у него печки нет в лавке, а то бы шах и с ним разобрался…

Карим поставил бульон перед Дарьяни, который внимательно следил за руками Исмаила. Тот один за другим разбивал черепа, доставая мозг, вырывая языки из глоток, бросая их в кастрюлю вместе с глазами и заушницами.

– Ну, заморыш! – сказал Кариму Дарьяни. – Смотрю, ты к головам пристрастился?

– А как же. Смотрите, как бы вашу не съел.

Дарьяни взял хлеб и стал крошить его в суп, а Кариму прошептал:

– Ну, сукин сын, язык длинный стал…

Карим, стоя у двери, глядел на Исмаила-усатого, как вдруг дверь открылась, и вошел его собственный отец, Искандер.

– Ишак необузданный! Еще хлеб сангяк возьми для господина. Десять штук.

И Искандер завел разговор с Исиком-усачом. Их обоих в этом квартале звали

Исиками, и вот теперь Исик Хадж-Фаттаха у Исика-усача брал заказанное мясо.

– Нам бульона побольше влей, а Хадж-Фаттаху, наоборот, мясца побольше…

Взяв мясо, Искандер попрощался с Мусой-мяс– ником, с Дарьяни и с другими и вышел, и тогда уже Исмаил выдал кастрюлю Кариму. Тот тоже попрощался со всеми, а все просили передать привет Хадж-Фаттаху. Молоденький паренек в войлочной шапке, сидящий позади Мусы-мясника, произнес с курдским акцентом:

– Стало быть, сегодня начальник на завод попозже приедет. Можно не бежать сломя голову. Господин Исмаил, мне, пожалуйста, две порции телячьих ножек…

Карим вернулся к хлебопекарне Али-Мохаммада. Там уже набралось много народу. Женщины стояли в одной очереди, мужчины в другой. Карим оставил кастрюлю у стены и пошел ко входу в пекарню. Кое-кто запротестовал, но он ответил:

– Все спокойно, дядя! Беру не для себя, а для Хадж-Фаттаха.

Хоть и поворчали люди, но расступились, и Карим вошел внутрь. У пекаря Али-Мохаммада голова по самый подбородок была замотана йездским платком, из-под которого выбивалась седая борода. Седые волосы прилипли к потному лбу. Карим обратился к нему раз, другой, но пекарь будто не слышал. Видимо, ждал, пока Карим споет и покривляется. И Карим запел шутовским голосом, подражая женскому:

Мой ребенок угорел, пекарь Али-Мохаммад! Да и рис мой подгорел, пекарь Али-Мохаммад!

Пареньки в очереди, которых песня Карима взбодрила и вывела из утренней полуспячки, начали ему подпевать:

Мой ребенок угорел, пекарь Али-Мохаммад! Да и рис мой подгорел, пекарь Али-Мохаммад!

Пекарь посмеивался – даже йездский платок не мог этого скрыть. Вообще он почти не разговаривал, словно был немой. Подняв обе руки, показал все пальцы Кариму, как бы спращивая: «Десять штук?» Карим кивнул, про себя удивляясь: «Откуда он знает, что именно десять? Видно, вчера хозяин ему заказал!» Через миг он уже получил из рук пекаря десять хлебов с маком и собрался уходить, когда пекарь сунул ему немного мелочи в руку. И опять Карим удивился:

– Это зачем?

На этот раз пекарь показал ему семь пальцев, при этом зажмурив глаза. Карим не понял, тогда один из парней в очереди объяснил ему, дескать, мелочь отдашь семи слепым. Теперь Кариму все стало ясно, и он направился к переулку Сахарной мечети.

* * *

Хадж-Фаттах, в это утро поднявшийся раньше всех, сказал матери Али:

– Невестушка дорогая! Сегодня на завтрак только чай готовь, еду я заказал – принесут…

В это время Али и Марьям совершали перед намазом ритуальное омовение возле бассейна, водой из специального кувшина. А потом вместе в одной комнате стали читать намаз. Дедушка с удовольствием поглядывал на внуков через приоткрытую дверь. И попросил их после намаза помолиться за их отца.

– Я и так за него каждый день молюсь, – ответил Али. – Чтобы из Баку привез гостинцев, чтобы по дороге из Казвина пахлавы для нас купил и вообще чтобы возвращался скорее – пополнить кредит Марьям… – И Али шепотом спросил Марьям: – Ты думаешь, одна ты – сыщица?

Марьям ущипнула Али за ногу:

– От многословия у тебя и чечевица во рту не увлажнится.

Раздосадованная, она ушла в свою комнату – надеть для школы платье бирюзового цвета. Открыла свой шкафчик. У нее, у девушки, в комнате было больше беспорядка, чем у Али. По утрам она не убирала постель, а страдала от этого Нани. Когда Марьям уходила, мать посылала Нани убраться у нее, а вернувшись из школы, Марьям принималась ругать Нани: «Зачем утром убирать то, что вечером снова расстилать?» Нани в долгу не оставалась: «Девочка моя, в неубранную постель, всем известно, шайтан ложится и кал свой оставляет!»

Надев платье, Марьям с раздражением схватила бирюзовый платок, и в это время в комнату вошла мама. Критически оглядела неубранную постель и разбросанные повсюду рисунки, от которых в комнате сильно пахло краской.

– В твоем возрасте девочка уже должна быть как опытная хозяйка. Ровесницы твои уже все-все рукоделия знают – прямо сыплются из них знания!

Марьям хотела смягчить мать и ответила весело:

– А из меня вон рисунки сыплются, это разве не рукоделие?

– Вай, скажешь тоже! Я имею в виду настоящее рукоделие. Постель убрать – вот это рукоделие, чтобы матери не было за тебя стыдно. Или вот рукоделие…

Но Марьям подбежала к матери и поцеловала ее, чтобы не дать ей продолжить. Потом начала напевать, прищелкивая пальцами:

Почему шкафчик здесь приоткрыт? Почему у осла хвост велик? Чтобы матери не было стыдно за ту, Что опять на уроки бежит…

– Матушка, ты уж ко мне с утра пораньше не придирайся! Не порти мне день. Нани за это деньги получает – пусть работает…

Ее слова прервал стук мужского дверного молотка. Мама, чье настроение заметноулучшилось, вышла из комнаты и спустилась на первый этаж. Там дедушка уже приказывал Кариму отнести хлеб и кастрюлю с мясом в залу. Карим быстро расстелил скатерть и разложил хлеб возле кастрюли. Когда все вышли к завтраку, он встал и попросил у дедушки разрешения уйти, но Али указал ему на место за столом:

– Садись, поешь с нами! Потом вместе в школу пойдем.

Дедушка только усмехнулся, а мать – так, чтобы Карим не видел, – быстро погрозила Али пальцем. Она сняла крышку с кастрюли, и пар пошел клубами. Начала половником переливать бульон в большую тарелку, а Али, увидев в кастрюле ножки и глаза, недовольно сказал:

– Дед, я думал, ты халим заказал! Меня от ножек уже тошнит.

– Этот Али как капризная девчонка, – сказала Марьям.

Карим шепнул ему на ухо:

– Она права. Ешь знай!

Но Али не хотел садиться завтракать. Деду пришлось утихомиривать и усаживать его:

– Подожди, сейчас я тебе сделаю настоящий халим.

Мама, рассердившись, упрекнула деда:

– Ну что вы потворствуете ему? Он ведь и вправду девчонкой капризной растет, не в пример своей упрямой сестре.

Но дедушка, никого не слушая, взял тарелку и, отложив в нее семь-восемь ножек, аккуратно отделил мясо от костей. Потом отдал тарелку Кариму, чтобы тот обработал еду толкушкой для мяса. Как следует раздавленное и растертое, мясо ножек превратилось в массу белого цвета. И дед поставил эту тарелку перед Али.

– Вот тебе кушанье, султанскому халиму не уступит! Осталось тебе только по вкусу добавить хоть сахара, хоть соли!

Али взял тарелку и с удовольствием съел все мясо. И в течение следующего часа Кариму пришлось еще дважды сгонять в поварню Исмаила – сначала принести для матушки и Марьям добавку вареных глаз и языков, а потом ножек для Али, которому понравился халим по дедушкиному рецепту. И в каждое посещение Исмаиловой лавки Карим – за счет деда – сам съедал по порции языка…

Марьям так наелась, что от сытости едва соображала. Вспотела и обмахивала себя рукой как веером. Про Карима она словно забыла. Платок будто случайно спустила с волос себе на плечи.

– Я прямо сварилась вся…

Мама приблизилась к ней и выразительно посмотрела ей в глаза. Марьям состроила недовольную гримасу, но платок все-таки надела. Все бросили взгляд на Карима, но тот действительно не замечал Марьям, поглощенный едой. Тут Али увидел стрелки часов:

– Карим, а про время ты забыл? Мы же опоздали с тобой.

Дедушка, однако, сказал:

– Не волнуйтесь. Вы ходите в школу, чтобы душе была польза, но от хорошей еды польза наполовину телу, а наполовину – душе. – Это он позавчера услышал от тренера в спортивном клубе.

Карим шепнул на ухо Али:

– Пионер, а снова опоздал. Дуралей! Вздрючат и тело твое, и душу!

Али встал и посмотрел на простецкую одежду Карима, потом подошел к большому зеркалу в коридоре и взглянул на себя. Синие брючки пионера, шляпа с лентой. Вспомнил, что придется сидеть рядом с другим пионером, Каджаром, и его передернуло. Словно кто-то его толкнул. Немного постоял на крыльце, возвышающемся над двором. Полюбовался воду бассейна – гладкую, как зеркало. В воздухе ни ветерка. В воде отражались гранатовые деревья. Вспомнил, что в этой одежде пионера он должен сидеть рядом с Каджаром, и закричал:

– Жарко мне!

И побежал с крыльца к бассейну. Это был второй день осени, и вода была холодная. Не раздумывая, Али нырнул в бассейн прямо в пионерской одежде. Громкий всплеск услышали все и выбежали во двор. Мать схватила Али за руку и вытащила из бассейна.

– Да ты с ума сошел! Заплыв в Евфрате устроил… Посмотри, что ты сделал с формой! Весь крахмал, вся глажка! Что же теперь делать?

Али, стуча зубами от холода, но смеясь ответил:

– Я… я в д-другой од-дежде п-пойд-ду. С легкостью!

Марьям, и Карим, и дедушка захохотали. Карим воскликнул:

– Исик-усач вместо говяжьих мозгов ослиные нынче подложил, иначе бы…

Мать так на него глянула, что он осекся. Задорожный – хоть он и правду говорит – не должен острить над ее сыном… Али вытерли, одели в другую одежду и отправили с Каримом в школу.

Марьям тоже пошла было, но дедушка сказал, что подвезет ее. На улице у Сахарной мечети Дарьяни, увидевший их и сразу выскочивший из лавки, вежливо поприветствовал их, чтобы загладить вчерашний инцидент со жвачками. И еще несколько встречных людей снимали шапки, здороваясь с дедом. Одному мальчишке он дал мелочи, чтобы тот отнес ее слепым. Сам он не мог это сделать, так как на углу улицы их ждала черная коляска на резиновом ходу и с кожаным верхом. Дедушка помог сесть Марьям и, садясь сам, извинился перед возчиком:

– Ждать тебя заставили? Ничего, сегодня за Искандером заезжать не нужно, он уже на заводе. Марьям-ханум, цветок сердца моего, отвезем в школу, и я… – Немного замявшись, он добавил нерешительно: – Пообщаться с ней хочу.

– Дедушка! – сказала Марьям со смехом. – А я надеялась, ты меня на «Додже» довезешь. Думала, опоздаю, так хоть машиной похвастаюсь!

– Разницы нет, – ответил дед. – Хоть на кобыле привезешь тебя, хоть на осле Марьям наша останется Марьям… А шофера я сегодня отпустил – в Шамиран, по семейным делам.

Марьям молчала. Дедушка продолжал:

– Марьям! Я хотел тебе одну вещь сказать. Знаешь какую?

Марьям вопросительно подняла свои сросшиеся брови.

– Я хочу тебе на тебя саму пожаловаться. Рассказать тебе сплетню о тебе самой… Иногда мне нравится поговорить с тобой… Относительно… мы в такое время живем… Относительно вот того, что было утром хотя бы. Насчет платков, косынок…

– Ага! Утром… Мне стало жарко, и я…

Марьям опустила голову, а дед спросил:

– Зачем ты вообще лицо закрываешь?

– Ну, для того, чтобы не видели посторонние… Я принимаю упрек. Карим ведь тоже посторонний, хотя…

Дедушка как будто обрадовался. Словно он что-то важное услышал. Он взял руку Марьям:

– Да, молодец! Знай, что ты ошибаешься. Лицо закрывают не для того, чтобы скрыть его от постороннего. Посторонний – это же не пугало, не говоря уж о Кариме, который совсем почти свой… Нет! Лицо закрывают потому, что Аллах так велел. Всевышний человеку добра желает, Он наш товарищ, а если товарищ велит что-то человеку, то долг чести – исполнить это.

– Я понимаю, что Аллах так велел, но цель этого – та, о которой я сказала, дедушка, укрыться от…

Дед прервал ее:

– Ты цель оставь в покое. Она нас не касается. Если товарищ что-то требует от человека, то достоинство этого человека состоит в том, чтобы не спрашивать о цели и не выяснять, что к чему. Благородство нас заставляет выполнить просьбу, а не то, что мы находим цель правильной. А если мы не будем знать цели, тогда что? Не будем исполнять?

Коляска между тем остановилась возле школы «Иран», и Марьям хотела уже сойти, но помедлила. Она нагнулась к дедушке и поцеловала его в обе щеки. И он поцеловал обе ее красные щеки. И у обоих глаза стали влажными…

Марьям не успела и двух шагов отойти от коляски, как путь экипажу преградил полицейский Эззати, прозванный Холостяком; на голове его, как всегда, была нелепая синяя шапка. Марьям остановилась в изумлении. А Эззати словно на крыльях вылетел откуда-то, а потом встал перед дедушкой, по-военному щелкнув каблуками, как перед командиром:

– Разрешите доложить, господин? Имею приказ предупредить уважаемых девочек, чтобы не носили покрывала. В настоящее время это не приветствуется. Мне дано указание стоять у ворот школы и напоминать об этом. Я бы не осмелился обратиться к госпоже… дочери уважаемого, пока он не вернулся из поездки. Но тот случай, что вы прибыли лично, позволяет мне доложить… С этой недели все ремесленники также должны ходить вместе с женами на собрание, устраиваемое муниципалитетом. Сегодня очередь принцев.

Дед сделал знак Марьям, чтобы она отправлялась в школу. Поднял руку, как бы говоря ей: «Мы здесь без тебя решим. Дам на чай этому холостяку Эззати, чтобы не болтал чего ни попадя. Этот деревенщина ради нескольких грошей выдумывает какие-то небылицы. Раньше он прямо приходил к дому или заводу, получал мзду и уходил».

И Марьям вошла во двор школы. Девочки стали наперебой спрашивать ее: говорил ей что-то офицер Эззати или нет? Марьям не отвечала. Врать не хотелось, но голову поднимала высоко, дескать, нет, не говорил. У нее кружилась голова. На первом уроке учительница математики спросила ее несколько раз – а та ничего не смогла ответить. Учительница не выдержала:

– Марьям Фаттах! Дважды два будет четыре, а ты сегодня витаешь где-то. Спустись-ка на землю, на первый этаж, в учительскую, умойся там и приведи себя в должное состояние.

Марьям была благодарна учительнице. Может быть, она переела сегодня бараньих ножек, но голова уж очень кружилась. Она спустилась и умыла лицо. Казалось, давит какая-то духота. Вышла в школьный двор – он был пуст. Глубоко вздыхала всей грудью – без толку. Пошла в столовую и попросила чаю у служащей их школы, которую звали Биби.

– Присядь, Марьям Фаттах. Бывает, мокрота-желчь разыграется, съешь не то, тошнота-простуда…

Марьям не очень понимала, что говорит старушка, однако кивала ей и успокоилась немного. Старушка эта была словно слегка не в себе, судя по речам ее, однако опрятная и бодренькая.

– Пей чаек, пей. Это в нем фрукта райская. Ни костяшки в ней, ни кожурки. Чай на тысячу заварок из лучшей бакалеи. Улучшает здоровье, сам Бог говорил: «Выпивший его с удовольствием попадет в рай». Как, Нани-то все еще у вас? Достойная женщина, правильная. Раньше-то она приходила к Биби. Когда я молода была – все ко мне приходили… И Искандер приходил, когда еще Нани не взял за себя… Только ты об этом молчок. А то меня из школы выгонят. Госпожа директриса сказала: «Биби, будешь болтать, тут же тебе вещи велим собрать, и из школы – в полицию». А потом – в органы, и в городскую управу. И пожалуйте: исправительная колония для подростков. Это вроде как и не для нас, а для падших женщин… Но госпожа директриса сказала: если будешь болтать… Тогда половина военных чинов должна в колонию пойти! Звания и погоны тут ни при чем, они все одинаковые. Мужчина – он и есть мужчина… Все пристава, и офицера, и áгенты сыскные…

В этот момент из своего кабинета вышла директриса и крикнула:

– Эй, Биби! Ты о чем там болтаешь?

…Марьям объяснила, что ей стало плохо и что учительница математики отправила ее выпить чаю и прийти в себя. После этого она вернулась в класс. Учительница ее слишком не нагружала.

– Дважды два – четыре, но бывает – человек в ударе, а бывает – ему плохо, день на день не приходится…

Занятия еще не вступили в свою полную силу, и вторым уроком сегодня, как и вчера, было пение. Месье Вартан вошел в класс с пачкой нот, которые раздал девочкам. Взял ноты до, ре, ми, фа, потом просил девочек повторять их. Возможно, он ожидал, что Марьям поднимется и спросит: «Разрешите, госпожа учительница?» – и все засмеются. Это был пожилой мужчина, поэтому считалось вполне приличным, что он работает в школе для девочек. И вот он ждал, когда же Марьям что-то скажет, потом не выдержал:

– Мадам Фаттах! Госпожа Фаттах! Сегодня вы не спросите: «Разрешите, госпожа учительница?»

Все девочки засмеялись, и учитель тоже, но Марьям лучше не стало. В голове у нее все было перемешано, и какие-то случайные картинки проносились перед глазами. «Женские посиделки у нас дома. Отец тогда был в отъезде или в Тегеране? Не помню. И особого повода для вечеринки не было. Кажется, это было ежемесячное религиозное собрание. Помню, что приглашали гостей заранее, за два дня начали готовить еду. Нани и Искандер, и даже я, и мама. Наготовили котел шоле, а также качи, и были орешки, фисташки, миндаль в сахаре и прочие сладости, и по всей зале подушки разложили вокруг большой скатерти. И вот собрались все гостьи. Искандера отослали прочь, потому что посиделки были чисто женские. Вместо него чай разливать поручили этой самой Биби. Некоторые женщины упрекали: “Зачем Биби за самовар посадили? Мы что, сами не можем, нас буря унесла или турок уволок? Неужели нет никого достойнее ее?” Кто же это говорил? Вроде бы жена принца – мать того самого Каджара, что учится с Али в одном классе. Она все время платит мулле, который пишет молитвы, чтобы отвадить джиннов от их дома. И вот теперь, ходят слухи, она сняла чадру и носит только косынку…»

Марьям очнулась. Заметила, что ничего не поет, а только шевелит губами. И месье Вартан заметил это, но не подает виду…

«К чему же я вспомнила эти посиделки? Все женщины пришли в чадрах, но в боковой комнате рядом с залой чадры с себя сняли. Накидки головные, чачваны, платки – все поснимали. В последний раз перед тем, как войти в залу, оглядывали себя в высоком зеркале. Кто-то доставал косметички, чтобы восользоваться сурьмой, румянами, карандашиком косметическим, прически поправляли. Деликатно, быстро, не привлекая внимания к этому процессу. Женщины солидные, уважаемые, жены партнеров отца и деда – не из мелких лавочников. Входили в залу, достав из сумочки платочек с золотой вышивкой, и одним взглядом на других сразу устанавливали дистанцию: точно на пустое место смотрели. Впрочем, понятно было и то, что они думают о нарядах некоторых гостий… И была там одна старушка… Она вообще ни с кем не разговаривала. Совсем деревенская. Пришла в головной накидке из цветастой ткани, столь неказистой, что мы в таких и просроченный намаз читать не будем. И вот она лицевой клапан открыла, но саму накидку не снимает и этак пялится на всех. На фоне других женщин, которые пришли в черном, ее наряд очень выделялся. Сто раз я говорила матушке, что гости должны соответствовать друг другу… В общем, пришла, села в зале у двери – ни с кем даже не поздоровалась, а все рассматривала остальных гостей. Словно до этого не видела простоволосых женщин или вообще никаких людей! Я хотела чайный поднос передать Нани, и столкнулась с ней: уж очень неудачно она села – у дверей. Я извинилась перед ней за нечаянный толчок и, протянув руку, сказала: “Снимите вашу накидку, тут ведь нет посторонних мужчин. Я положу ее в боковой комнате…” Тут она как закричит: “Нет!” И так и отпрянула от меня. Я про себя сказала: “Да провались ты в преисподнюю! Вот когда говорят “темные”, так это ты и есть! Так ведешь себя, словно специально хочешь себя на посмешище выставить!” Кто она такая вообще была? Не родственница, не знакомая. Аллах Всевышний, кто такая?»

– Ай-ай-ай, госпожа Фаттах! Фальшиво поешь, душа моя! О чем вообще ты думаешь?

Марьям пришла в себя. Пожилой учитель пел, вкладывая в это всю свою душу, и вот заметил, что Марьям фальшивит. Она приложила руку к груди, извиняясь. Улыбнулась смущенно. Но и девочки крик подняли. Учитель сказал:

– Ничего, простим. Иногда бывает невозможно сосредоточиться…

«Однако кто же она была? И почему я ее вспомнила? Помню еще, Каджариха, которая в тот день сильно разукрасилась … была старухой… Уж не мать ли Хадж-Мохташама? Нет, все-таки не настолько стара… Все сняли платки и накидки, кроме нее…»

Марьям вдруг осенило. Она даже вскочила на ноги, потом села спокойно и улыбнулась старому учителю, уже довольная собой – тем, что сумела-таки разгадать загадку.

«Я поняла! Эта старушка была матерью бдительного полицейского Эззати! Тут была дедушкина вина – он всех приглашает без разбора. И жену управляющего, и конторщика, и родственниц Дарьяни, и сестру Мусы-мясника… И члены семейства Аги-мирзы Ибрагима-кирпичника, тут же родственницы муллы – предстоятеля мечети из потомков Пророка, и эта старушка, и Каджариха… Объяснил так: мол, они только приехали и никого еще не знают. У старушки, мол, никого нет, кроме холостяка Эззати – ее сына. По этой причине и пригласил ее! А старушка так и ела всех своим косым глазом. А иногда вдруг растопыривала пальцы и кусала себя за кожу между большим и указательным – нас попрекала таким образом, нарушение, мол, религиозных правил! Ближе к концу посиделок взяла и пересела к Каджарихе, намазанной косметикой в три слоя и восседавшей в гордом одиночестве. Может, старушка хотела и ей мораль прочесть, но, как бы то ни было, они нашли общий язык. Крайности ведь сходятся! Да еще как они разговорились-то! “…Скажу вам как на духу, у меня беда: сын холостой”. – “А у нас мулла опытный, пишет хорошие молитвы-заклятья. Очень помогают, проверено, у нас ведь тоже джинн в доме есть!” Черт бы побрал такую парочку!»

Марьям пришла в себя. Биби во дворе застучала молотком по железному листу. Девочки ринулись прочь из класса, не обращая больше внимания на месье Вартана, который собрал ноты и хотел было завершить урок с достоинством.

«Теперь я понимаю, почему вспомнила тот день… Виноват полицейский Эззати. Испортил мне все утро… Слышал звон, да не знает, где он! Будь этот лысый врачом, он свою голову вылечил бы! Сын такой мамы-выскочки берется поучать внуков Хадж-Фаттаха, осовременивать их, видите ли! Не перегнул ли он палку?! И не следует ли ему начать с собственной мамы?..»

Несмотря ни на что, Марьям была довольна тем, что разрешила задачку, заданную ей собственной памятью. И тут она вспомнила, что сегодня, как и вчера, она ведет у первоклашек третий урок – рисование. И приосанилась: ведь она учительница! Стало радостно оттого, что сейчас снова увидит этот водопад каштановых волос. Она сама не знала, почему, но всякий раз, как думала о Махтаб, вспоминала Али. Быть может, из-за вчерашнего рисунка Махтаб? С хорошим настроением она забежала в учительскую и сполоснула себе лицо.

* * *

Али, освободившись от гнета синих форменных брюк и шапки с лентой, вместе с Каримом вышел за ворота. Карим поглядывал на его влажные волосы:

– Ну ты и дал! Видно, и вправду отведал ослиных мозгов и кобыльих ножек. Зачем ты нырнул?

– Да чтобы с Каджаром не сидеть… Ведь я теперь не пионер.

Карим кивнул и глубокомысленно хмыкнул. А потом уговорил Али, как и вчера, купить у Дарьяни двухсотграммовый пакет рахат-лукума.

– …Карим, у тебя утроба ненасытная! Как в тебя все влезает?

– Как влезает? – переспросил Карим. – А вот так! – И он кинул себе в рот большую горсть рахат-лукума.

Проходя мимо поварни Исмаила, Карим сказал Али, что сейчас догонит его, и нырнул в дверь. А там у Исмаила, занятого мытьем грязной посуды, попросил еще порцию языка – за счет Хадж-Фаттаха. И вместе с клубами пара из поварни вырвался удивленный возглас Исика-усача:

– Вот это да! «Мне немножко и пять добавочек!»

Проглатывая на ходу мясо, Карим догнал Али и спросил его:

– Ты не хочешь языка? Вернее, не хотел?..

Али расхохотался. Но на душе у него было неспокойно. Сегодня они снова опоздают в школу, и формы пионера на нем нет … Он напустился на Карима, чтобы тот быстрее шагал. Однако сам, увидев семерых слепых, остановился. Со вчерашнего дня они порядочно продвинулись. И Али достал все монетки, что у него были, и отдал им:

– Мне ждать недосуг, но вы каждый берите только по одной монетке и двигайтесь, не останавливаясь…

Семь слепых ответили хором:

– Аллах да вознаградит тебя!

Они начали пересаживаться по порядку, и цепочка медленно поползла вперед…

Магазины открывались один за другим, и начинался новый день. По пути владельцы лавок здоровались с Али:

– Передавай привет старшему рода!

– Когда отец твой из поездки вернется? Что-то задерживается. Обычно в это время года мы уже видим его светлый лик…

– Об отце какие новости? Только сахар привезет или еще что-то?

– Передавай мой привет Хадж-Фаттаху!

Али торопливо отвечал каждому из них. В конце концов опоздали они с Каримом всего на десять минут. Гимн уже пропели, и ученики следом за пионерами заходили в классы. Карим и Али юркнули в последний ряд шестого класса, Карим присел, чтобы завуч не заметил его, а Али и так был невысок. Но у дверей класса завуч подошел к ним. Они испугались. Завуч, указкой похлопывая себя по ладони, сказал Али:

– Ты сегодня не в форме. А я сначала подумал, что ты опоздал!

Али не хотел врать и потому промолчал, не подтверждая слова инспектора, но и не возражая ему. А Карим быстро пояснил:

– Форма его запачкалась, стирается, и мы вовсе даже не опоздали.

Завуч словно не расслышал его слов и лишь знаком приказал потропиться. Али с чувством облегчения вошел в класс и сел на последнюю парту с Каримом и Моджтабой. Когда все расселись и шум утих, Каджар заметил, что он один, и повернулся назад:

– Али! А ведь твое место здесь!

Вместо Али откликнулся Карим:

– Если бы он был пионером, тогда да! Но подобный должен сидеть с подобным. Голуби с голубями, – Карим указал на их троицу на последней парте, – а гусь без гуся! – И он указал на Каджара.

– Как ты сказал? Гуси?!

– Да нет, какие гуси? Слоны!

Класс грохнул от смеха. Каджар, оставшись в одиночестве, молчал. Но через некоторое время, раздосадованный тем, что сидит один и что его осмеяли, начал говорить о своих дедах и отцах:

– Мы из чистокровного рода победителей, нас победа привела к трону. Не то что эти нынешние! Абсолютная победа. А сегодня задорожный насмехается над нами, в силу вошел. У каждого из нас есть порода, как у всех шахов и султанов. Мы можем жить по-шахски. Принцы – так называют нас, например, моего отца так звали…

Али перебил его:

– Но вы со всем вашим великолепием не могли ни дня прожить в свое удовольствие…

– Не могли?! А как же все эти гаремы и женщины, и все прочее, и праздники с карнавалами, и шуты, и барабаны-трубы?

– Это все так. Но при всем при том, как я уже сказал, вы не можете ни дня прожить в свое удовольствие…

Каджар удивленно переспросил:

– Что это значит? Что значит – не можем прожить в свое удовольствие? Что такое удовольствие?

Али с невинным видом развел руками:

– Я точно не знаю, но так дедушка говорил одному из своих друзей. Говорил: «Эти дохлятины-наркоманы со всем своим великолепием не могли и дня прожить в свое удовольствие!»

Карим, Каджар и все остальные в молчании вопросительно уставились на Али. Никто не понял, что он имел в виду. Однако Моджтаба, хотя и был молчалив, вдруг заговорил.

– Конечно, жизнь не сводится к получению удовольствия, – сказал он, – однако дедушка Али, Хадж-Фаттах, говорил правду. Они не могут даже один день прожить в свое удовольствие!

В классе начали шушукаться, переспрашивая друг друга: «Что они имеют в виду?» Даже Карим не понимал, а Али и Моджтаба улыбались друг другу так, словно знали кое-что, но не могли или не хотели произносить вслух. Каджар, который при всяком удобном случае начинал рассказывать о своей семье, заговорил:

– Не жили в свое удовольствие?! Что за чепуха? Вообще, почему люди из рода Каджаров так похожи друг на друга? Здесь не только наследственность, это еще и дело вкуса. Мои предки выбирали себе в жены красивых девушек, потому-то наши лица и похожи. Любого из нас, из каджарского рода, издалека узнают. Сильное, плотное тело. Но важнее всего узкий подбородок. – Он взял себя двумя пальцами за подбородок. – Вот такой. Говорят, что наши подбородки похожи на английские.

Хвастовство Каджара начало всех утомлять. Моджтаба занялся чтением, но Карим сказал ему и Али:

– Поглядите, как я его сейчас опозорю!

И он спросил у Каджара, состроив верноподданническую физиономию:

– А что, правда ваши подбородки похожи на английские?

Каджар кивнул и снова двумя пальцами взялся за подбородок. А Карим с таким выражением, точно разрешил сложный вопрос, воскликнул:

– Так вот в чем дело! Говорили же, что от евнуха Мохаммад-хана толку не было, значит, вместо него англичане в постели работали!

Кто-то сразу фыркнул смехом, некоторые стали переспрашивать друг друга, но смех стоял громкий. Рассерженый Каджар вскочил. Всей своей грузной тушей он двинулся в атаку на Карима, но ребята удержали его.

– Ну, Карим-заморыш! – пригрозил Каджар. – У шуток тоже должен быть предел! Это уж слишком…

И больше он ничего не смог вымолвить – слезы душили его. Чтобы никто не увидел этих слез, Каджар выскочил из класса. А ребята все еще смеялись.

Моджтаба, однако, с серьезным лицом закрыл книгу и встал. Он сильно постучал рукой по парте, требуя внимания. Класс замолчал, а Моджтаба, глядя на Карима, дрожащим от гнева голосом заявил:

– Карим! Ты поступил невежливо и должен извиниться перед Каджаром. Али! Ты тоже не смейся, это не смешно. Это печально. Нельзя шутить над достоинством человека…

Али, хоть и смеялся громче всех, в то же время чувствовал раскаяние за свой смех. Однако он решил поддержать Карима:

– Ничего уж такого плохого…

И Карим возразил Моджтабе:

– Ты же сам вчера говорил о шашнях с поваром…

Моджтаба, немного подумав, ответил:

– Ты прав, я тоже не должен был этого говорить. Но, во-первых, это была правда, а во-вторых, я не имел цели высмеять его…

В этот миг в класс вошел завуч. Входя, он сильно стукнул указкой о дверь. Все сразу замолчали. Указку завуч направил на Карима и сделал знак ему встать, потом подойти к нему. Карим подошел, и завуч выгнал его из класса. Затем указал на Али. Али оглянулся направо-налево и встал. Он хотел тоже выйти из класса, однако завуч усадил его на место рядом с Каджаром. Потом вышел из класса, а вошел Каджар и сел рядом с Али. В классе по-прежнему стояла тишина.

В этой тишине поднялся Моджтаба и попросил у Каджара прощения – за Карима, за Али и за себя самого. В то же время упрекнул Каджара за то, что тот он донес на Карима.

Али в этот день было не до уроков. На каждой переменке он бежал к кабинету завуча, однако дверь была заперта. И на последнем уроке Карима не было. Ученики беспокоились, и даже Каджар был не в своей тарелке. Он переживал и поглядывал на Али.

– Али!.. Послушай, Али…

– Что тебе?

– Ничего!

– Так не повторяй «Али, Али»…

Каджар, замолчав, попытался читать, затем снова заговорил с Али:

– Али!.. Знаешь, сегодня мой отец с мамой идут в городскую управу…

– Идут в управу – что это значит?

– Мама должна идти с непокрытой головой… Страшно мне!

– А чего тебе страшно? Мама твоя, говорили, давно уже чадру сняла…

– Нет, мы… Ты никому не говори только, но у нас в доме есть джинн. И вот я… сегодня вечером… буду один, только со старой служанкой …

Али рассмеялся и посоветовал ему не думать о чепухе. Как говорил дедушка, это все суеверия.

…Наконец прозвенел последний звонок, и ученики бегом ринулись из школы. Только Али и Моджтаба встали у двери завуча. Через несколько минут Карим, поддерживаемый сторожем и сильно хромая, вышел в коридор. Моджтаба и Али подхватили его под руки с обеих сторон. А он даже говорил с трудом. Попросил подвести его к бассейну. Сорвал гиве и страшно распухшие ноги сунул в воду. Али услышал громкое шипение и спросил:

– Здорово били?

– Так били, что вся сила бараньих ножек вылетела из меня… Все ножки, что были во мне! – Карим, видимо, почувствовал облегчение. – Даже та их часть, которая питала душу…

Все трое посмеялись, и Али пересказал Моджтабе дедушкину теорию о том, что хорошая еда питает и душу. И они, по-прежнему держа Карима под руки, повели его из школы домой. Но, только вышли за школьные ворота, Карим встал как вкопанный. Он вновь вспомнил все, что пережил.

– Ну Каджар! Говорил я и повторяю: осрамлю его!

Моджтаба успокаивал Карима:

– Хорошо, однако и ты лишнего сказал. Ты был очень невежлив. Он имел право рассердиться и пожаловаться…

– И напрасно. Какое еще право он имел? Да я его так…

Али перебил:

– Он не такой уж и плохой парень. Человек все-таки!

– Дуралей! О чем ты говоришь? Этот… этот Каджар слоноподобный – человек?!

– Ну да, вообще-то. Он человек… С другой стороны, и не совсем человек… Несчастный он. И виноват он. А знаешь, какой он трус! Он говорит, что боится джиннов, а сегодня вечером к тому же его отца и матери не будет дома…

Но Карим не смягчался:

– Все знают, что он боится джиннов, это не новость… Несмотря на все ваши доводы и оправдания, я его осрамлю. Если бы вам сегодня попало так, как попала мне…

Сзади к ним приближался дервиш Мустафа и хотел обогнать их. Карим продолжал ругаться, но, когда дервиш воскликнул «О, Али-заступник!» – Моджтаба и Али заметили его и расступились, чтобы дать ему пройти. А Карим с места не сдвинулся и показал рукой дервишу, чтобы тот обошел его. Дервиш так и сделал, а потом остановился и внимательно посмотрел в глаза Кариму. И, хотя дервиш Мустафа смотрел на Карима, взгляд его не выдержали Моджтаба и Али – опустили головы. Карим же продолжал пялиться на дервиша, и тот похлопал его по плечу:

– Во-первых, тот, кто невоспитан, явно не получил воспитания. Во-вторых, если невоспитанный доживает до старости, сие удивительно… О, Али-заступник!

И дервиш хотел идти дальше, когда Карим сказал ему с досадой:

– Ступай себе, отец, на здоровье!

Опять дервиш остановился и внимательно посмотрел в глаза Карима, но на этот раз ничего не сказал. А Карим между тем задумался: почему дервиш упомянул о невоспитанности? Неужели знает о том, что сегодня произошло? И Карим вспомнил утро, когда пекарь Али-Мохаммад тоже знал, сколько ему нужно хлеба. «Сегодня все заодно!» – подумал Карим. Он вновь посмотрел на удаляющегося дервиша, и ему на миг показалось, что это не дервиш, а пекарь…

Ребята довели Карима до дома, и тут Карим отозвал Али в сторонку и тихонько спросил его:

– Говоришь, он джиннов боится? И отца его с матерью не будет сегодня?

– Да, а что из этого?

– Пошевели извилинами, дуралей! Ты что-то непонятливый сегодня. Я вечером зайду к тебе – будь готов…

Потом Карим попрощался с Моджтабой:

– Ты столько времени потратил, хоть тебе и не по пути было. Конечно, я бы и сам приполз, но…

Моджтаба шел в приподнятом настроении. Вместе с Али они выбрались из оврага наверх, и по дороге он посоветовал Али почаще успокаивать и сдерживать Карима. Расстались они у Сахарной мечети, а к дому Али подошел одновременно с Марьям.

* * *

Пока дети были в школе, к матушке пожаловала одна гостья, потом вторая, потом еще и третья… Стучал дверной молоток, и Нани шла открывать, затем бежала к матушке:

– Госпожа! К вам жена господина Фахр аль-Таджара! – Потом: – К вам дочь Аги-мирзы Ибрагима. – Затем: – К вам мать Парвиза Муниса, инженера…

После этого к дверям шла сама матушка и приглашала гостью зайти. Но та отказывалась проходить дальше крытого коридора и начинала излагать свое дело:

– Извините великодушно, но не назначите ли Вы время, когда мы могли бы побеспокоить вас нашим визитом?

– Что за церемонии?! Приходите, когда хотите, наша дверь всегда открыта…

– Спасибо огромное, но мы хотели бы в такое время побеспокоить вас, когда дома будет и госпожа Марьям.

– Ах, Марьям?! – Матушка немного переводила дух, чтобы были не так заметны ее возбуждение и гнев. – А с Марьям где вы имели честь видеться?

На этот вопрос жена господина Фахр аль-Таджара, дочь Аги-мирзы Ибрагима-кирпичника и мать Парвиза-инженера отвечали по-разному. То на какой-то вечеринке, то младшенькая дочка или внучка принесла новость из школы о том, что урок рисования вела Марьям-ханум в первом классе и что она была как райская гурия. А в подтверждение, дескать, был принесен рисунок, где она изображалась со сросшимися бровями и губами-бутонами, и вообще…

Здесь матушка прерывала гостью:

– Во-первых, ее отец сейчас в отъезде. Во-вторых, даже если бы он присутствовал, мы не имеем никакого намерения выдавать Марьям замуж…

– А между тем время для этого подошло. Бутон расцвел, и завтра может быть поздно…

– Еще раз довожу до вашего сведения, что мы не собираемся пока выдавать Марьям замуж…

После этого следовали прощальные лобзания с женой господина Фахр аль-Таджара, с дочерью Аги-мирзы Ибрагима, с матерью господина Парвиза-инженера… и хозяйка дома с удивлением закрывала за ними дверь.

* * *

Марьям и Али вернулись из школы одновременно. В школе они перекусили в полдень, однако к их возвращению Нани обычно готовила и настоящий обед. Но не успели они еще все доесть, как в угловую комнату влетела мать и встала перед Марьям, руки в боки.

– Ваша милость уже получила аттестат за двенадцать классов, и как сообщают, изволит давать уроки? Оказываете покровительство первому классу? С такой опрятной комнаткой и с такими возвышенными устремлениями вам в самый раз быть наставницей молодых! Особенно в делах искусства!

Марьям встала из-за стола. С чего это вдруг матушку взволновало ее учительство, в чем тут дело? Заставив себя улыбнуться, Марьям, как и утром, защелкала пальцами и запела:

Почему шкафчик здесь приоткрыт? Почему у ворот конь стоит? Чтобы матери не было стыдно за ту, Что опять на уроки бежит…

Утром эта песня смягчила матушку, однако сейчас – нет.

– Дело к вечеру, и настало время вечерних придирок? – спросила Марьям. – Пощади меня, матушка! Я ведь не напрашивалась уроки давать, меня госпожа директриса послала. И кстати, что в этом плохого?

Мама не могла ей объяснить причину и изменилась с досады в лице.

– Нет, я решительно против. Больше ты не пойдешь в чужой класс. Ты будешь только учиться сама, в своем девятом классе.

Марьям пристально посмотрела на мать и задумалась. Потом вспомнила:

– Кстати, никто вам еще не сообщил новость, что господин наследник был не единственным, кто прыгнул сегодня в бассейн? Был еще один человек…

Али и мама в один голос спросили:

– Кто?!

– Нани не рассказывала? Махтаб! Дочь дяди Искандера и Нани. Я вижу, она чихает. Спрашиваю у госпожи красавицы, в чем дело, почему все время розовый платочек у лица. Смеется и говорит своими полными чувственными губками: дескать, уворачивалась от Нани и бухнулась в бассейн. И это правда: я потрогала ее длинные каштановые волосы – влажные! А ведь ей только семь лет…

И в этот миг Али первый раз в жизни почувствовал, как у него екнуло сердце. А мама, которая – как и каждая мать на ее месте – быстро все поняла, строго сказала:

– Хватит зубы заговаривать. Пообедали – садитесь за уроки! Вот и весь сказ.

Однако для Али этим дело вовсе не кончилось. Сидя за уроками, он напел про себя: «Махтаб» – и сердце вновь так же екнуло. Снова произнесет имя – и снова сердечный трепет. И он был счастлив, что есть у него что-то, от чего дрожит сердце. Наконец у него есть что-то свое, своя тайна, кто-то свой! Как ни раздумывал, он не мог понять, почему она упала в бассейн. Ведь он тоже упал в бассейн в этот день. И он со светлым чувством ожидал, пока постучит дверной молоток и явится братец его тайны. Теперь он все сделает для Карима, о чем бы тот ни попросил…

* * *

Уже смеркалось, когда застучал дверной молоток. Али бегом кинулся к двери и открыл ее. Он ожидал Карима, но вместо него увидел дедушку, который бросил Искандеру:

– Заводи во двор и разгружай.

Искандер загнал во двор двух ослов, нагруженных мешками с гранатом и ящиками с виноградом. А дедушка встал возле пруда и, как заправский проповедник, убеждал мать и Марьям в пользе такой большой покупки:

– Древние мудрецы говорили: «ножка аль гранат, аль-халим – аль-виноград»! Иными словами, если переел бараньих ножек, гранат поможет им выйти, а если запор от халима – то виноград!

Матушка, смеясь, ответила:

– Да, древние не знали, что мы сегодня халим не ели, только ножки!

Марьям поддержала ее:

– К тому же в арабском языке нет звука «г», поэтому мудрость явно поддельная!

Дедушка со смехом отмахнулся от них и пошел назад к дверям. Отдал хозяину ослов четыре ассигнации по пять реалов; тот, поцеловав деньги, убрал их в карман и удалился. А дедушка стал смотреть, как Искандер носит фрукты в подвал, и ему помогают Карим, который только что пришел, и Али. Дед хотел подозвать Али, потом подумал: «Пусть поймет сам, что такое дружба. Не нужно запрещать ему. Вон, даже грузчиком готов трудиться. Великодушный парень растет». Карим зачем-то подобрал моток веревки и отдал его Али. Дед выбрал четыре граната и кликнул обоих мальчиков:

– Идите сюда. Как следует раздавите их, выжмите сок и выпейте.

Али и Карим, поблагодарив его, занялись делом, так что Искандер в одиночку носил ящики в подвал.

* * *

Карим шел по улице, выжимая гранаты, и спрашивал Али:

– Значит, говоришь, у него сегодня и мать, и отец уйдут, так?

Али смотрел куда-то вдаль. Вместо ответа он произнес:

– Махтаб упала в бассейн… Не простудилась она?

– А ты как узнал? Я и сам только что услышал. Утром завтракать отказывалась, мать ее попыталась заставить, кобылка побежала прочь, ну и – прыг в бассейн…

– Не простудилась?

– Что ты, дружище! Зараза к заразе не пристает. Здоровенькая как огурчик… Ага! Вон опять дервиш Мустафа!

Али увидел впереди дервиша, идущего им навстречу. Белобородый и в белой одежде с ног до головы, с серебряной миской для подаяния, он шагал, восклицая: «О, Али-заступник!» И рукоятью своего посоха он нацелился на Али. Карим вздохнул с облегчением: значит, на сей раз не по его душу. Дервиш, глядя прямо в глаза Али, произнес:

– Единственное в мире, чточем больше дрожит, тем крепче становится, – это сердце. Сердце человеческое! Выжимай его, пока сок не пойдет… А сок его ведь ой как сладок?

Карим не совсем понял дервиша, но кивнул. А дервиш простер руку к голове Али и произнес:

– Благословение!

Потом провел рукой по своим седым волосам и бороде:

– Принимающий Аллаха… Влюбленный, что еще не совершил омовения, он по-настоящему любит… И благословенно желание его! О, Али-заступник!

И дервиш Мустафа ушел, но голос его все звучал в ушах Али: «Единственное в мире, что чем больше дрожит, тем крепче становится, – это сердце. Сердце человеческое! Выжимай его, пока сок не пойдет… А сок его ведь ой как сладок?.. Влюбленный, что еще не совершил омовения, он по-настоящему любит… И благословенно желание его!»

Али не вполне понимал, что значит «не совершил омовения». «Благословенно» – он слышал от матери и дедушки, но как узнать точное значение?.. Он задумался. Тихонько произнес: «Махтаб!» И тут сердце его екнуло. И он громко крикнул:

– Так вот что такое любовь!

Карим, занятый выжиманием четвертого граната, вздрогнул:

– Дуралей! Чего орешь? Стоит спокойно, потом вдруг как заорет, словно в атаку на тетку родную пошел!

Али глядел на Карима, постепенно приходя в себя. Засмеялся. Его осенило, что очень любит Карима, хотя тот и не понимает, что такое любовь. Карим, высосав последний гранат, произнес:

– По гранатам можно читать отходную, но сейчас вопрос в другом. Во-первых, забудь про дервиша Мустафу. Он может высоко вознести, но и больно скинуть. Потому его и не слушают. А во-вторых, и это самое главное, иди за мной и все, что я скажу, выполняй беспрекословно.

Али, рассмеявшись, изогнул свои сросшиеся брови и ответил:

– Слушаюсь, господин Карим!

Зачарованный, он шел следом за Каримом. Тот достиг улицы Мохтари и свернул на нее. Здесь находился дом бывшего премьер-министра, Кавама эс-Салтане, и здесь же купили себе дома некоторые из потомков Каджаров. Карим подошел к одному их этих домов. Уже стемнело, кое-где зажглись газовые фонари. Карим размотал веревку, которую захватил из дома Али, и привязал конец ее к дверному молотку. Другой конец веревки он отдал Али, который, словно спящий или лунатик, не задавал никаких вопросов. Они оба отошли от дверей к дереву, и Карим попросил Али сцепить руки. Опираясь на них, Карим залез на чинару, а потом подтянул наверх Али.

– Слушай-ка вот что. Слуг и служанок нет в доме?

Али пожал плечами и хотел сказать что-то, но Карим остановил его:

– Тише! Ни звука!

Карим подергал за веревку, привязанную к дверному молотку, и тот застучал в дверь. Через некоторое время неуверенный, словно детский голос спросил из-за дверей:

– Кто там?

Карим восторженно шепнул Али:

– Это он! Слоноподобный!

Он снова подергал за веревку, и молоток опять застучал. Каджар открыл дверь. Встревоженно оглядел улицу, но никого не увидел. Вернулся в дом и запер дверь. Карим через некоторое время опять подергал. На этот раз Каджар, который притаился за дверью, мгновенно открыл ее, но опять никого не увидел. И вот теперь он испугался. Он быстро юркнул в дом и, сильно хлопнув дверью, запер ее. Но Карим вновь стал дергать за веревку. Али все это надоело, и он в раздражении спрыгнул с дерева:

– Хватит уже! Если хотел напугать, ты этого добился. Но Аллах свидетель, довольно…

– Дуралей! Ты сам-то чего перетрусил? Как девчонка стал…

Они еще спорили, как показался смотритель водоемов с лопатой на плече и с фонарем в руке.

– Молодой господин! – обратился он к Али. – Ваш водоем заполнить?

Испуганный, Али ответил:

– Да, пожалуйста. Будьте добры.

Смотритель открыл крышку люка, под которой находилось ответвление от общего арыка в домашнее водохранилище Каджаров. Прочистив его, он спустил некоторое количество грязной воды, а потом пошла вода чистая.

– Я пойду, молодой господин, если вы не против, – сказал рабочий. – Меня вызвали в дом господина Кавам эс-Салтане. А вы, пожалуйста, возвращайтесь к себе: когда водохранилище наполнится, попросите кого-нибудь из домашних перекрыть воду. Я сегодня вечером занят…

Когда смотритель водоемов ушел, Карим спрыгнул с дерева.

– Черт, обломал нам кайф! Одна нога уже была в кайфе, а другая еще нет. Если бы не он, я бы этого окаянного Каджара сегодня опозорил!

Али промолчал – в душе он был рад, что им помешали. Он тянул Карима за руку, чтобы уйти, а тот все бормотал:

– Одна нога была в кайфе, а другая еще нет…

Когда они дошли до перекрестка, какая-то мысль вдруг осенила Карима.

– Ты подожди здесь, я сейчас…

Али подумал, что Карим побежал за веревкой… И только значительно позже Карим расскажет ему, что он тогда сделал:

– В тот вечер я все-таки этого труса Каджара опозорил. Сто раз повторил про себя, что одна нога была в кайфе, а другая нет, и вот решил действительно ножки-то свои расставить. Вернулся и облегчился в их водохранилище. В сто раз хуже ему сделал! Как подумаю, что они совершают омовение моей мочой… Гораздо хуже ему сделал!

 

3. Она

Все в мире проходит. Мир наш преходящ. Есть кварталы Паменар, Хан-наиб, Коли, Мостоуфи, Лути Салих, Карим-река. Правда, последнее название мы сами придумали. Карима однажды сильно приспичило возле одного из рынков, ну прямо невтерпеж, не лопаться же! И вот он говорит нам: смотрите туда. И, когда мы отвернулись, он беспардонно расстегнул брюки и помочился прямо там, возле молочной лавки Шахпура. И сказал после этого:

– Такое облегчение, словно река из меня вышла!

С тех пор мы и начали называть это место «квартал Карим-река»… Говорят, это название потом передавалось из уст в уста, причем некоторые повторяли его, даже не зная о самом событии. А что вы хотите, и не такое бывает. Не удивлюсь, если завтра комиссия уважаемых исследователей придет к выводу, что в этом месте действительно когда-то текла река под таким названием. Есть ведь люди, которые, пока все до последнего слова не выяснят, не успокоятся. И вот копаются в истории, вытаскивают из нее разные слова. Будто не знают, что история преходяща…

Итак, квартал Коли. Год тысяча девятьсот сорок первый, солнечный год. Их было не десять, не двадцать – по моей прикидке, их было семь или, может быть, восемь. А нас было только двое – я и Карим. Он меня вел за собой. Сказал, если не пойдем, то мы не мы. Может, нас просто пугают, дескать, попробуйте суньтесь, а реально ничего не будет – экзамен на храбрость. Речь шла о братьях Шамси. Они нас сразу окружили, и их было как минимум пятеро. Рост, лица – все как из описания убийц имама Хусейна. Один, правда, был попроще, рабочий парень по виду, он сильно шепелявил:

– Карим-шлабак, жук ты щёрный, у тебя ражве швоей шештры нету?

Я ничего не понял. Схватил за шиворот этого рабочего паренька, и тут меня сзади сильно ударили по голове. Возможно, дубиной, причем тяжелой. Рабочий паренек крутился и крутился, пытаясь вырываться из моих рук, Карим тоже дрался как мог, потом все выключилось…

…Очнулся я от невыносимого холода. Открыл глаза и понял, что на меня льется холодная вода, причем не каплями, а потоком. Льется прямо мне на лоб, а я лежу под водяной бочкой на улице Моуляви. Для удобства народа такие жестяные бочки стояли на улицах здесь и там, и вот кто-то положил меня под эту бочку и открыл кран, и холодная вода, прямо ледяная, течет на меня. Хочешь не хочешь, но я вспомнил месяц мохаррам. Тут все было наоборот, но тем не менее. Неясно было, кто из злодеев открыл воду.

Я поднялся на ноги и закрыл кран. Увидел Карима, который, по пояс голый, сидел возле арыка. Не обращая внимания на возможных прохожих, он разделся и стирал в этом арыке свою рубашку. Я подошел к нему. В виске у меня стреляло от холода. Карим сказал, что, для того чтобы я очнулся, он положил меня под струю воды. Я осмотрел его. Все черты лица были на месте. Иными словами, очень сильно его не избили. Осмотрел тело: и оно в порядке. Каждая голова смотрит на своего товарища. В этом первое правило дружбы. Черный барашек смотрит на коричневого, на розового… (смотри главу «1. Я»). Я повернул к себе лицо Карима и отшатнулся от вони. Он окунул голову в арык, вынул ее из воды, но от нее все равно воняло какой-то кислотой или аммиаком. Меня затошнило, и я наклонился к арыку, но не вырвало. Карим сказал:

– Мать твою, они, похоже, целую неделю не ссали. Так много в них мочи было. Лоханку каждый накопил. Столько мочи – я и представить не мог! Это не мочевые пузыри, это верблюжий горб! Я слышал, что у девицы Шамси есть брат-дохлик… Хорошо. Действительно оказалось, есть брат, тот самый паренек, с которым вы за грудки друг друга таскали… Да, говорили, брат-дохлик. Но что еще пять братьев – об этом никто не предупреждал. Мать твою так… Хорошо, что тебе этой жидкости не досталось. Они тебя бросили там, где ты упал. И меня особенно не били, только все время ссали на меня. По одному, по очереди. Тебя тогда не было, но мне дочь торговца требухой сказала мол, если дойдет до ушей моего уважаемого брата… Я ответил: нассать мне в уши твоего уважаемого брата! Я имел в виду одного этого. Но шестеро – это слишком! Между нами говоря, нас взяли сегодня в оборот, в клещи взяли… есть понятие – брат жены или шурин, но такое… тут получился коллективный брат, мать его так…

Я запустил пальцы в его мокрые волосы, от которых воняло. Воротило меня от этой самой вони… Как я переживал за него и за эту вонь… Самый мой близкий друг. А дружба не разбирает, приятен запах или нет… И я заплакал… А потом засмеялся и спросил его:

– Помнишь случай с домашним водохранилищем Каджаров?

Он сначала уставился на меня непонимающе, а потом улыбнулся, но из глаз его лились слезы, целая река слез… Он обнял меня. И, всхлипывая, сказал:

– Дорогой мой Али! И у дружбы есть пределы…

Я задумчиво покачал головой:

– Нет. Единственное, что не имеет пределов, – это дружба!

Он, не переставая плакать, продолжал смеяться. Ведь это был Карим! И пошутил:

– Ты прав, черт возьми! Предел есть только у замужней женщины… Да и то это касается только ее дружбы…

В этом же самом квартале Коли и убили потом Карима. Те же самые шесть братьев. Убили кинжалом, и не без помощи Каджара, с помощью Каджара и с помощью кинжала… С помощью кинжала и Каджара, Каджара и кинжала… Каджара-кинжала, кинжала-Каджара… О Аллах! Что я несу? О чем Каджар говорил-то тогда? «Квартал кожевников, нет! Квартал Коли, Шамси, и эти… Кожевенный завод…»

Кварталы есть не только в Тегеране. Они есть везде. Называются, конечно, иначе… В Париже тоже есть кварталы, и много. Например, квартал влюбленных… Так Марьям называла кафе плешивого месье Пернье. Это кафе располагалось между двумя улицами, сходившимися под косым углом. Столики стояли под навесом, на траве, почти не видевшей солнца. Кварталом это место называлось для всех, но кварталом влюбленных его стали звать из-за старика со старухой, которые по вечерам сидели там и вздыхали. Но и после того, как они исчезли, это место продолжали называть кварталом влюбленных, теперь уже непонятно, в честь кого… Где ты теперь, Махтаб?.. Может, его называли так из-за меня и Махтаб, и из-за наших с ней чашечек французского кофе, и из-за газеты «Монд», которую мы оставляли на столе…

Был в Париже и Божий квартал. Это, опять же, мое собственное название, которое я дал одному обнаруженному мною месту на улице, засаженной самшитовыми деревьями. Там была маленькая христианская церквушка, простенькая и без затей, построенная из серого камня вроде речного песчаника. Камни обтесаны и пригнаны один к другому плотно, и меж ними этот старинный цементный раствор, так что ни малейшей щелочки не оставалось. Входной проем в форме полукруглой арки и решетчатая дверь. Крохотная колоколенка, которая на первый взгляд вообще казалась печной трубой, но, заметив колокол, ты понимал, что это все-таки колокольня. Вся церквушка – очень маленькая и уютная. Может, площадь-то она занимала всего в двести-триста квадратных метров. Высота колокольни – метров восемь… Впрочем, что это я? Говорю, словно с торговцами недвижимостью о стоимости наследства, оставленного Хадж-Фаттахом! В общем, церковь маленькая и построенная со вкусом. По утрам, покидая комнату, которую я снимал, я проходил мимо этой церквушки и часто слышал доносившуюся из ее дверей музыку – мелодичный мужской голос и звук органа. Эти звуки доносились из дверей церкви и, минуя жителе Парижа, проходивших через Божий квартал, входили в мои уши. Звук органа входил в мое левое ухо и выходил из правого, а дальше проникал в уши других прохожих – французов. Голос же поющего мужчины входил в мое левое ухо, но из правого не выходил, а оставался в голове. В результате другие жители, проходившие через Божий квартал, голоса не слышали, а слышали один орган, причем не только слышали, но и в такт музыке прищелкивали пальцами и даже пританцовывали. А вот голос мужчины-священника весь оставался в моей голове и накапливался там. Разумеется, я не понимал того, что говорил он в своей песне небесам… Но это было не важно. В нашей собственной стране сколько раз мы слышали хриплые предостерегающие голоса проповедников? Слышали, но не понимали. Не вдумывались в то, что они говорят, – тот же дервиш Мустафа, например… «Собрание друзей Хусейна невозможно вне любви к Хусейну. Почему? Потому что набожный человек – он Бога чтит, о, Али-заступник!..»

Итак, я говорил о Божьем квартале. В моей голове накапливался красивый, звенящий голос священника. С каждым днем этого голоса становилось все больше. Каждый день добавлялась новая порция, и вот уже эти запасы начинали распирать мой череп. Так что порой из него доносились звуки «крак… крак…» Слыша это, мои собеседники, наверное, думали: «Сейчас у него голова разорвется!» И действительно, в один прекрасный день вместимость моего черепа была превышена, и он раскололся! Хотя это, знаете ли, не нужно воспринимать буквально как разламывание головы… Просто однажды я обезумел и не выдержал, и толкнул эту решетчатую дверь, и вошел внутрь. Сначала я прошел через крохотный дворик, и вот – дверь самой церкви. Слава Аллаху, во дворике не было могил. Вообще, мне не совсем понятно, почему возле христианских церквей любят устраивать захоронения. Может, их Бог больше слушает мертвых, чем живых?.. Словом, я прошел через дворик к дверям в саму церковь. Она была низкая, эта дверь, так что войти в нее можно было лишь согнувшись. Для того она, видимо, и была сделана низкой. Но я, не зная, в чем тут дело, склонять голову не стал. Я, даже когда знаю, в чем дело, не всегда склоняю голову – что уж говорить о том, чего я не знаю!

Так вот, голову я не склонил и корпус тоже, я только подогнул коленки и таким образом, что называется гусиным шагом, но держась прямо, вошел в церковь. Коричневые деревянные скамейки. Три больших подсвечника. Впереди наверху крест, на нем висел распятый Христос, который пострадал за «нас», в то время как «мы» продолжали делать свои дела, «мы» не обратили внимания, «мы»… Мы «распяли Его»! Мы «убили Его»!.. А может быть, не так? «Ма» по-персидски означает «мы», а по-арабски – «нет». Стало быть, «не распяли Его» и «не убили Его»?.. В общем, я был готов встретиться со священником. С тем самым, чей мужественный, но красивый голос я слышал каждое утро. Однако в церковном зале никого не было. Все скамьи были пусты. И свечи на подсвечниках не горели. Я решил пройти вперед и преклонить колени. Я видел раньше, как люди преклоняют колени и тихо молятся. И вот я преклонил колени, однако, как ни старался, помолиться не мог. Как ни заставлял себя – не мог. А я хотел помолиться за Махтаб и за упокой душ моей мамы и отца. Но не мог. Наверное, потому что я изначально нарушил здешние правила игры. И вот я встал с колен и вышел наружу через низкую дверь. Огляделся по сторонам: никого, никто не смотрит на меня. На этот раз я положил правую руку на левую сторону груди, нагнул голову и, пробормотав «О, Али-заступник!», вошел внутрь церкви, двигаясь с уважением. И мне показалось, что я словно ступаю по облакам или будто кто-то ведет меня за руку. Подводит к алтарю. Тут не было ни иконы, ни статуи, просто белая, окрашенная известкой стена. Я преклонил колени. Состояние удивительное, слезы подступили. Никто меня не видел, стесняться было некого. И я начал плакать, как маленький ребенок.

Мне очень нравятся простые и красивые мечети, хусейние, христианские церкви, горы и даже незатейливые магазины. И, видит Бог, мне чужды пышные и раззолоченные сооружения или некоторые деревни, отличающиеся какой-то ослиной загроможденностью. На мой взгляд, нет Бога в иной хоромине, и все ее назначение – одурачивать посетителей цветными кирпичами или бирюзовыми изразцами. Те же шахские палаты, та же лавка Дарьяни, только масштаб обмана разный… Но эта церковь – Аллах свидетель – чем-то похожа на Сахарную мечеть в нашем переулке. Поэтому мне так спокойно было здесь. Я вспомнил Сахарную мечеть и нашего муллу-предстоятеля, вспомнил дервиша Мустафу, и пекаря Али-Мохаммада, и Мусу, и Карима, и всех-всех… И мне очень захотелось, чтобы Всевышний все, что я имею, и все, что я хочу иметь, в первую очередь отдал бы им. Всем тем, кто проявил ко мне благородство, всем, кого я знал… Да именно всем-всем до единого, даже полицейскому Эззати и своднику Мухаммаду, даже Каджару…

И мне так понравилось это место, что я начал каждый день сюда приходить. Около полудня я покупал газету «Монд», как многие французы, и заходил в эту церковь, как редкие французы. Газета «Монд» мне очень нравилась – из-за ее большого размера и из-за шрифта текста. Этот шрифт был таким, что у меня никогда не возникало желания читать газету, а что касается размера, то, если постелить развернутую газету, ее как раз хватало на земной поклон. Голова моя и ноги – все умещалось на ней. Словом, газета мне нравилась, но неужели настолько, чтобы покупать ее каждый день? Собственно, я просто действовал, как все вокруг, они ведь тоже покупали газету каждый день, не совсем понимая, зачем это делают… А я каждый день клал ее на стол в кафе плешивого месье Пернье, чтобы ее могла читать Махтаб, знающая французский…

Итак, в полдень я покупал газету «Монд», как многие французы, и шел в церковь, ведь алтарь ее был расположен в той же стороне, где находилась Кааба, разница была лишь в несколько градусов. Я проверял направление по компасу…

В полдень я покупал газету «Монд», как многие французы, и шел в церковь, потому что алтарь ее находился почти там же, где Кааба, с разницей лишь в несколько градусов. И я читал в этой церкви полуденный и вечерний намаз. Церковь была очень уютной и почти не отличалась от Сахарной мечети, разве что здесь не было первого ряда со стариками и самих стариков, у каждого из которых было свое место, где они оставляли молитвенные коврики, так что, даже когда старика нет, все равно видно, что место занято… Да, этого не было во французской церкви, и я мог читать молитвы, не боясь поправок, и уточнений, и требований точного соответствия Корану в том, чтобы «приказывать одобряемое и удерживать от неодобряемого». Не было козней со стороны завсегдатаев первого ряда, и ты мог спокойно прочесть свой намаз, а потом сложить молитвенный коврик, с тем чтобы в четыре часа вновь развернуть его на столике кофейни месье Пернье!

В полдень я покупал газету «Монд», как многие французы, и шел в церковь, потому что алтарь ее находился почти там же, где Кааба, с разницей лишь в несколько градусов. И я читал в этой церкви полуденный и вечерний намаз. Церковь была очень уютной и совсем не отличалась от Сахарной мечети. Единственное отличие заключалось в том, что здесь была треугольная комнатка, пристроенная сбоку к алтарной стене. Ее и комнаткой-то трудно было назвать, так, каморка размером с головной платок. Деревянная будочка с деревянной же дверью. Я не сразу понял, что это, но потом, порасспросив, узнал, что это комната исповеди. Люди шли туда по воскресеньям, вечерами в субботу и в среду. Заходили по одному, по очереди. Закрывали дверь за собой, чтобы снаружи не слышен был их голос. Садились на деревянное сиденье – из тех сидений, на которых можно было сидеть только прямо, словно проглотив аршин, или же отказаться от этой чести и встать на колени на пол. Напротив исповедующегося стоял подсвечник с горящей свечой, на которую следовало смотреть во время исповеди. И стенка комнатки. Стенка, под углом упирающаяся в алтарную стену. В исповедальне было лишь одно небольшое оконце, из которого смотрел на тебя священник. Он был очень немногословен, но ты обязан был отвечать ему сотнями слов, которые выбирал из тысяч. Теми самыми словами о тех самых вещах, которых лучше бы вовсе не было – и вещей, и слов…

Священник сдержанно выслушивал все слова исповедующегося, представляя то время, которое прошло между твоей предыдущей и нынешней исповедью, а потом мужественным звонким голосом, которым возносил молитвы, подбивал твой итог, перебирая четки:

– Столько-то франков и сантимов отдайте больным и бездомным, нищим и паломникам, чтобы Иисус простил вас.

Затем он протягивал тебе руку через окошечко, и ты должен был преклонить колени и поцеловать алмазный перстень на его пальце. Я всегда недоумевал: разве есть место этой явной буржуазности, этому расчетливому ремесленничеству в такой простой и красивой церквушке?

В конец концов однажды я тоже вошел в треугольную комнатку для исповеди. Так совпало, а совпадение, как вы знаете, оно и есть совпадение… Это было в тот самый день, когда я стоял за дверью студии Махтаб. Тот самый день, когда я решил зайти к ней, но все-таки не решился (смотри главу «2. Она»).

«Я не ходил за Махтаб. Однажды, когда мне стало очень тяжело, я пришел-таки к ее студии, но внутрь не входил, а сел возле дверей, у стены, скрючившись. А вечером, когда пришел в кафе месье Пернье, меня ждал сюрприз, Махтаб принесла один из своих этюдов – довольно-таки хаотичный рисунок, который она своими вытянутыми пальцами положила передо мной на столике и разгладила. Постепенно я разобрал, что на нем изображен холст на трехногом мольберте возле белой стены. За стеной сидел на корточках мужчина, но женщина-художница его не могла видеть. Тем не менее на холсте она изобразила корявым силуэтом этого сидящего на корточках мужчину. И гладит его изображение своей кисточкой. Вот мужчина встает и подходит к художнице. А она смеется и говорит: “Всю черную краску, какая у меня есть, придется потратить на твои брови!” А мужчина со смехом отвечает: “Это месть тебе за коричневые карандаши первоклашек школы “Иран”, которых заставили рисовать водопад твоих каштановых волос…” А потом он вновь поднялся и пошел в дом Господа исповедоваться священнику».

…Так о чем я говорил? О квартале Божьем! В конец концов однажды я тоже вошел в треугольную комнатку для исповеди. Так совпало, а совпадение, как вы знаете, оно и есть совпадение… В этот самый день я открыл решетчатую железную дверь, бросил взгляд на обтесанные серые камни кладки, положил правую руку на левую сторону груди и, сказав «О, Али-заступник!», нагнул голову, входя в низкую дверь церкви. Я подошел к алтарю, расстелил газету «Монд», прочел два раката намаза и направился в треугольную комнатку для исповеди священнику…

Я встал на колени и начал смотреть на огонек свечи. Я чувствовал страх в себе, для себя и перед собой. Я постарался бояться для Господа, в Господе и перед Господом. Я старался, и я боялся. Священник звучным голосом сказал по-арабски:

– Но тем, кто приходит к тебе, взыскуя, и испытывает страх, – ты им пренебрегаешь.

У меня даже голова закружилась: почему священник так разговаривает? Я видел, что те, кто приходит на исповедь, вначале по подсказке священника говорят: «Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa». Я хотел было поведать священнику, что почти не владею французским, и вдруг он заговорил на литературном арабском. Мне стало стыдно. И вот, не по его внушению, а сам по себе, тем же тоном, что и он, я сказал по-арабски:

– О Боже! Что мне делать? Я раб слабый, презренный и нищий…

Затем хотел сообщить, что я не христианин и чтобы он не говорил мне о Христе. Не говорил бы: «Будьте милосердны, и Иисус помилует вас…» Но он прервал мои мысли. Своим звенящим голосом, и не по-французски, а на литературном арабском он провозгласил:

– Сказал посланник Аллаха, да благословит Аллах его и род его: милуйте и помилованы будете.

На миг я засомневался: может ли разговор идти не по-французски? Ведь это все-таки не наша Сахарная мечеть… Но это был квартал Божий. А квартал Божий может быть где угодно. Я не знал, что скажу этому священнику, но чувствовал, что сердце мое словно в тисках. Я очень хотел кому-то рассказать о себе. О том, как я, словно животное бессловесное, приплелся к той стене студии и целые часы простоял там, скорчившись, у стены. Хотел рассказать кому-то о себе, о своей глупости и незрелости. Что я как незрелое яблоко, которое нужно срывать с силой, и как оно не похоже на зрелое, которое, как время пришло, само падает с ветки. И еще я не видел лица священника. Я не мог взглянуть в это окошечко. Неотрывно я глядел на свечу и словно исповедовался во всем именно свече. Исповедовался с начала до конца. С начала главы «1. Я»: «Одна тысяча девятьсот тридцать третий год. Неширокая – в три прыжка перепрыгнешь – улица…» до слов «О, Али-заступник!» – последних слов последней главы книги. Я все ему рассказал. На своем родном языке и без притворства. И я рыдал, без притворства. Я сказал ему все – о том, как стоял за стеной студии номер три. С начала до конца. И даже о …х. И даже обо всем, что связано с Каджаром. И что связано с полицейским Эззати. И обо всем, что связано со сводником Мухаммадом. И даже все то, что скрыто за многоточиями в том варианте «Ее я», который сократила цензура…

Священник слушал молча. Когда я замолчал, его звенящий мужественный голос произнес:

– Правдивый человек – он обязательно говорит правду. Справедливый человек – он обязательно действует справедливо. О, Али-заступник!

Я поднял голову и посмотрел на него. Через окошечко мне виден был краешек черного и белого одеяния, а вот лицо… Это было лицо дервиша Мустафы. Только волосы и борода подстрижены. И тут я понял, что и голос его, который казался мне знакомым, был голосом дервиша Мустафы, спокойный и звенящий. И он понял, что я понял. Он протянул руку, и я посмотрел на его перстень: агат. На перстне было выгравировано: «Мухаммад, да благословит его Аллах и приветствует, и Али, и весь род Мухаммада…»

Затем дервиш Мустафа или тот самый христианский священник – вы сами знаете, что здесь нет большой разницы, – сказал мне с французским выговором:

– Вам известно, что мы здесь берем с людей деньги за их проступки. За каждый греховный проступок – столько-то франков и сантимов. И вот я выслушал всю вашу исповедь и прошу вас протянуть руку.

Я подумал, что он хочет вручить мне счет, и просунул руку в окошко. Но мою руку обожгла чужая плоть. Священник поцеловал ее. Затем он наполнил ее франками и сантимами. И попросил у меня извинения за то, что в их ящике для пожертвований больше ничего нет.

– Вы как дети…

Я не понял, что значит «как дети»: такие же глупые или такие же чистые, или и то и другое, или ни то ни другое? Я сжал деньги в кулаке, чтобы они не рассыпались. Вышел из треугольной комнатки, и голос дервиша Мустафы вместе со звуком органной музыки вошел в мое правое ухо:

– Такова справедливость…

Он показал мне справедливость. Обеими руками ее черпал. Справедливость напоминала воду. Он хотел удержать ее в ладонях, чтобы ни капли не упало на землю. Он показал мне справедливость. Это было нечто приятное, устрашающее, благовонное, изящное, мягкое, грубое, красивое, крошечное, великое, притягательное, пугающее. Описать невозможно. Он сказал:

– Вот что такое справедливость. Если берут деньги с грешников, то обязательно должны отдавать их праведникам… О, Али-заступник!

Я чуть помедлил. Осмыслял происшедшее, но ничего не мог понять. Пятясь, я отошел от алтаря, нагнул голову и покинул церковь. Открыл решетчатую дверь и вышел в церковный дворик. Вновь взглянул на обтесанные серые камни кладки и на колокол, висящий словно на печной трубе. Я сжимал деньги в кулаке и не знал, что с ними делать. Посмотрел в один конец улицы и в другой. Улица была обсажена самшитовыми деревьями. А в кулаке я сжимал деньги.

Я огляделся. Вот ряд самшитовых деревьев. А вон в конце улицы сидит на земле цепочка людей – те самые семеро слепцов, о которых я писал в самом начале книги: за это время они добрались до Парижа. И я сжал деньги в кулаке и направился в их сторону. С силой вбивал я ноги в землю и при каждом шаге негромко повторял:

– Милуйте и помилованы будете.

И вот я приблизился к ним. Или, точнее сказать, они догнали меня через столько лет. С 1933-го по 1954-й – много лет прошло. С улицы Хани-абад в Тегеране до этой улицы в Париже, засаженной самшитовыми деревьями. Много лет прошло. Из одного квартала Божьего в другой… Можно сказать, не отклонились!

Семь слепых сидели в затылок друг другу на мощенной камнем мостовой. Как и прежде, друг от друга они ничем не отличались: все в одинаковой, старой и грязной одежде. Бог знает, какого цвета была эта одежда раньше, например в 1933 году, – а теперь у всех темно-серая. Шаровары в пыли, оттого что на земле сидят. Они садились всегда в затылок друг другу, и первый из них тянул гнусаво по-французски:

– О, жители Парижа, не поскупитесь… Семи слепеньким на пропитание…

Я рассмеялся. Первый слепец пустыми глазницами посмотрел на меня. И тоже рассмеялся. Я положил банкноту ему в руку, и он запричитал:

– О, прохожий квартала Божьего! Видишь, ты не поскупился. Аллах да вознаградит тебя!

Последний в цепочке слепцов, седьмой, услышав эту фразу, встал и на ощупь пробрался вперед, сев первым. И по-французски воскликнул:

– Семи слепеньким на пропитание…

И сквозь закрытые веки посмотрел на меня. И добавил по-персидски:

– Видишь, ты не стал негодяем, не стал подлецом!

Я и ему дал денег.

– Аллах да вознаградит тебя!

Цепочка медленно поползла. По одному они проходили вперед, говорили что-то и получали деньги. И я вполголоса повторяя, уже не себе, а им: «Милуйте и помилованы будете!»

– Видишь, ты не пожадничал! Аллах да вознаградит тебя!

– Видишь, ты не стал подлецом! Аллах да вознаградит тебя!

– Видишь, ты не сгинул, как собака! Аллах да вознаградит тебя!

– Видишь, ты не стал негодяем! Аллах да вознаградит тебя!

– Видишь, ты не сдох под забором! Аллах да вознаградит тебя!

А я все повторял вполголоса: «Милуйте и помилованы будете» – и смотрел на них во все глаза. Всякий раз, как первый получал от меня деньги, последний вставал, на ощупь пробирался вперед и садился первым. Прохожие-французы глазели на меня и на цепочку слепцов. Некоторые из них ждали, когда у меня кончатся деньги, чтобы тоже подать слепым. Молодая парочка с разных ракурсов, постоянно фотографировала слепых фотокамерой «Кэнон». Вот его девушка пристроилась рядом со слепыми. С трудом села на землю по-турецки, и парень сфотографировал ее и слепцов. Вот один, два прохожих посмотрели на происходящее равнодушно и удалились. Вот двое пятнадцати-шестнадцатилетних парней с рыжими волосами как увидели слепцов, так и прыснули со смеху. А потом сели рядом с ними на землю и начали соревноваться: то один перебежит вперед, то другой. И за одну-две минуты покрыли двадцать метров до церкви. Вскочив, стали обнимать друг друга в экстазе, выкрикивая:

– Мы первые! Мы первые!

А молодой супруг и этих парнишек снимал на свою камеру… В конце концов я отдал слепым все франки и сантимы, которыми снабдил меня патер Мустафа. И как же радостно мне было – и оттого, что радовались прохожие, и оттого, что слепым помог… Как в далеком детстве, с чувством безоблачного счастья я зашагал по улице прочь. Шел в направлении, противоположном тому, в котором двигались слепцы, и мерил шагами покрытое ими расстояние. Сорок шагов! Они уже возле церкви… А если прикинуть, с какой средней скоростью они двигаются? От улицы Хани-абад в Тегеране до улицы Либертэ в Париже, до этой самой, с самшитовыми деревьями… Если первую дату выразить в годах солнечной хиджры, то выходит огромный промежуток времени – с 1312 по 1954 год, получается 642 солнечно-христианских года! Не считая високосных лет и прочих поправок календаря. Стало быть, скорость их будет равняться, минуточку… Но моим расчетам помешал громкий голос первого из сидевших цепочкой слепцов:

– Эй, не считай! А то на всех не хватит!

Я расхохотался. Мне еще не приходилось быть свидетелем тому, как они шутят! А один из них ответил на мою невысказанную мысль:

– Да, мы слепые, но ведь мы тоже люди! Смеющиеся животные! Мы пошутили, чтобы воздать должное твоим деньгам… Аллах да вознаградит тебя!

Услышав эти слова, последний в цепочке слепцов встал было, однако первый приказал ему сесть. Ведь я не дал ему денег! И опять я рассмеялся и повторил пор себя: «Смеющееся животное?!» И сам себе ответил голосом одного из слепцов: «Смеющееся животное…» Да, когда человека называют говорящим животным, это подмена. Думаешь, муравьи не разговаривают? Еще как… Не видел разве, как два муравья встретятся и стоят часами, усиками шевелят: как дела да как жизнь? Нервные окончания, химические связи?.. Чепуха! Они о жизни говорят. У них тоже есть способность разговаривать. Поэтому настоящее отличие человека от животного – это умение смеяться. Люди – если они люди – понимают, что надо всем на свете нужно смеяться… (… ). Надо всем следует смеяться, даже над прибытием семи слепцов в Париж…

И я смеялся. Не знаю почему, но опять меня подмывало посчитать, с какой средней скоростью они перемещались. И могли ли они, действительно, добраться досюда за это время… Допустим, в день они продвигались на сорок метров, в год это получится… Не берем пока високосные, то есть считаем по триста шестьдесят пять дней… И опять меня прервал тот же слепой:

– Говорю тебе, не считай! К этому делу счет неприменим. Да, мы запаздываем. Но ведь мы на время договор не подписывали. Ты знаешь, например, что только в Албании – хоть это и крошечная страна – мы на шесть лет задержались? Народ там так беден, что сам хлеба досыта не ест…

Я вздрогнул. И быстро-быстро закрутились мысли в голове.

– Так вы что же, хотите вокруг света обойти?

– А почему нет? Уж лучше вокруг света, чем вокруг самих себя!

– А как насчет Бискайского залива и Атлантического океана?

Слепой кивнул и засмеялся. Провел рукой по пустым глазницам. И как будто взглянул на меня фальшиво-глупым, а на деле мудрым взглядом. И сказал:

– Ты слышал о том, что было между Моуляви и Шамсом? Шамс ходил по воде, приводя в изумление Моуляви. Однажды, вняв настойчивой просьбе Моуляви, Шамс взял его с собой. Но строго-настрого приказал: «Смотри лишь на мое плечо. И не дай Бог отведешь глаза! Иди, ступая след в след со мной и с каждым шагом говоря: “О, Шамс!”» Моуляви это выполнил и шел по воде. Но через некоторое время решил подслушать, что говорит старец из Тебриза. И вот вслушался и разобрал, что тот безостановочно повторяет «О, Али-заступник!» – точно как дервиш Мустафа! И если он по воде не ходит, то по облакам ступает точно – не видел разве ты его белую бороду и одежду?

Я все не мог прийти в себя. Кивнул, дескать, видел. Голова кружилась, и рот мой невольно открылся.

– Так что же, и вы – по воде?..

Усмехнувшись, слепой ответил:

– Благородством ты весь в Фаттаха-деда! Да, мы слепые, но ведь мы не немые. И мы тоже можем повторить заклятье!

Рот мой открылся еще шире. Удивленно открылись и рты других прохожих квартала Божьего. А молодой супруг знай себе целит своим объективом, фотографируя наши раскрытые рты… И к небесам поднялся голос патера Мустафы:

– Тот, кто фотограф, обязательно должен снимать… О, Али-заступник! Жизнь – это квартал семи слепых. И они проходят. И все проходит… Не знаю я… Мои кварталы я беру из моей души… А может быть, и нет… Может, это кварталы берут меня из моей же души… Впрочем, о чем я? Жизнь преходяща. Есть квартал Божий, есть квартал семи слепых, есть квартал кожевников… Там же и кожевенный завод…

 

4. Я

Было утро среды. То утро, в которое страж порядка Эззати в своей синей шапке бешено и долго колотил мужским молотком в дверь Фаттахов. Никто не понял, с чего это вдруг колотят в дверь в такую рань и так громко. Утро было очень холодным; несмотря на это, дед ходил по саду и срезал засохшие ветки гранатовых деревьев. «Что случилось? – удивился он про себя. – Как с цепи сорвались!»

Матушка только что закончила намаз и еще не встала с колен. Поглядев на дедушку во дворе, она спросила его:

– Опять бараньи ножки? От вчерашних еще вкус во рту стоит. А это парнишка задорожный колотит, что ли? Как с цепи сорвался!

Дед, удивленный, пошел открывать. От холода руки спрятал внутрь своей абы кофейного цвета. Он не заказывал ножек Кариму, и было просто неслыханно, чтобы кто-то столь громко и непочтительно стучал ранним утром в его дверь. Открыв ее, он увидел полицейского Эззати, державшего в одной руке свою смехотворную синюю шапку, а в другой – моток веревки. Увидев дедушку, он поклонился и поздоровался, потом с сожалением покачал головой направо и налево. Из длинного коридора его увидел Али, сам оставаясь незамеченным. Заметив моток веревки и покачивания головой, Али тяжело вздохнул. Сросшиеся брови его нахмурились. Покачиваясь, он побрел назад, в угловую комнату, где мама и Марьям сидели за столом, готовясь теперь уже не завтракать, а выслушивать новости. «Ай, Карим, рассеянный! Не хватило у тебя мозгов отвязать от дверей Каджаров веревку, которую вот теперь принес к нам в дом холостяк Эззати…»

Матушка взглянула на Али в изумлении:

– Что там, Али? Кто пришел?

Али, словно какая-то механическая кукла, по слогам отчеканил:

– По-ли-цей-ский Эз-за-ти!

– Так! И что у него за дело так рано?

– Э-то яс-но поз-же бу-дет!

Но Марьям! Она с презрением посмотрела на брата, который вел себя как безумный. Прервав его, она с непонятной бодростью воскликнула:

– Ты что, не в себе опять? Вертопрах! Это тебя не касается. Мама, тут вопрос непростой. Вчера этот самый Эззати изволил нам объяснить возле школы: дело в том, что пришел циркуляр… благо народа, чадры, головные накидки и все такое прочее. В общем, не беспокойтесь. Этот человек пришел, чтобы получить на чай. Ты понял, вертопрах? Если ты называешь меня мадам сыщица, то вот тебе подтверждение…

Али, однако, ее слова отнюдь не успокоили. Ведь он успел разглядеть моток веревки в руках Эззати… Не успокоилась и мама. Женщины быстро оценивают ситуацию. И она поняла, что что-то произошло, хотя не могла пока догадаться, в чем именно дело. И вдруг ее осенило: «Никак сегодняшняя пташка по вчерашнему делу явилась? Дети-то этого не поймут, но… Ведь он же – не будем забывать – холостяк! И он не будем забывать – не бестолковый! Но свататься в такую рань?! И вообще, счесть себя достойной партией? До чего же мы докатились… Я надеюсь, дедушка вправит ему мозги… Этот деревенский холостяк со своей матушкой ни на что не может рассчитывать…»

* * *

Дед, открыв дверь, увидел Эззати, в одной руке державшего свою синюю шапку, а в другой – моток веревки. Голову он наклонил к плечу. Увидев деда, сказал:

– Салям, господин! Я действительно не хотел в такое раннее время вас беспокоить. Говорю: лучше днем на фабрику зайду. Это будет не так назойливо. Но господин пристав настоял, чтобы я прямо сейчас побеспокоил вашу милость…

Дед кивнул и просил продолжать.

– Эта веревка действительно ваша собственность?

Дед взял веревку и внимательно осмотрел ее. Веревка показалась ему знакомой, и он вспомнил, как вчера вечером Карим зачем-то отдал ее Али.

– Может, и наша. В сарае такого добра навалом…

Эззати кивнул:

– Совершенно верно, эта веревка ваша. И Дарьяни ее вчера видел в руках уважаемого внука. Факт тот, что сегодня очень рано, еще до восхода солнца, к нам, в полицейскую часть, явился уважаемый потомок шахов Каджаров. Они живут на улице рядом с господином Кавамом эс-Салтане. А сыночек, Каджар, вместе с вашим уважаемым внуком учится… Действительно, они вчера вечером вместе с задорожным нашалили там и, хочешь не хочешь, но семейству Каджаров причинили неудобства. Вопрос не стоящий и ломаного гроша. Детские игры, одним словом. Привязали веревку к дверному молотку, ну и… Другое еще сделали, тоже пустяк… Сказали смотрителю водоемов, чтобы в домашнее водохранилище Каджаров – а оно и так полное – воды добавил, в результате чего утром немного перелилось и обрушилось, но это не важно… Я так и сказал уважаемому шахскому потомку. Говорю, для господина Фаттаха это исправить выеденного яйца не стоит. Пришлет завтра с фабрики двух рабочих, те заделают лучше прежнего… Но я хочу доложить, что не для этого прибыл…

Дед, кивнув, ответил:

– Отца его нет, но я эту парочку проучу, чтобы им впредь неповадно было.

Эззати махнул шапкой, останавливая деда:

– Осмелюсь доложить, я не для этого прибыл. Как уже сказал вам, эти детские игры и выеденного яйца не стоят. В полицейской части в сто раз серьезнее каждый день бывает. Я, осмелюсь доложить, прибыл для другого… как вы сказали, что отца его нет, поэтому вот прямо сейчас, ранним утром…

Дед, опустив голову, слушал, размышляя: «Действительно, с какой стати явился в такую рань? Ну, мальчишки нашкодили, дело ясное. Но сам же говорит, что не из-за этого… Неужто снова этот злосчастный циркуляр насчет головных платков? Опять наглец будет на чай выпрашивать. Это бы еще ладно, но, как он сам все время намекает…»

– Прямо-таки с цепи сорвались, – проворчал дед, а полицейский так резко махнул своей нелепой шапкой, что выронил ее и нагнулся чтобы поднять с земли.

Снизу вверх он посмотрел на серьезное лицо деда, подумав: «Никак уже прознал что-то? Почему говорит о том, что с цепи сорвались?» И Эззати схватил руку деда:

– Нет, господин. Я молчу, будто язык проглотил. Если кто-то донес, то не я, клянусь Аллахом. Чьих рук дело – неизвестно, но государство здесь ни при чем. Мне вот до сих пор не приходилось плохие вести передавать, но господин пристав заставил. Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку. Дело в том, что те самые грузовики бельгийские, по доставке сахарного песка из России, куда-то пропали, иначе на них бы и привезли тело сюда. Но удивительное дело! Ни одной машины нет, а ведь было пятнадцать грузовиков «Джеймс», новенькие как с иголочки! Мое подозрение, ваша милость, что эти-то грузовики и стали причиной убийства. Аллах Всевышний! Но господин пристав, предъявив мне телеграмму об убийстве, насчет транспортной накладной также изволил выразиться, что для семьи Фаттах оплатить доставку – это как коробок спичек купить…

Полицейский Эззати не поверил своим глазам: дверь захлопнулась, и никого перед ним больше не было. Только валялась на земле шерстяная аба кофейного цвета. Он в сокрушении покачал головой, нагнулся, поднял абу. И аккуратно повесил ее на дверной косяк. Надел свою смешную синюю шапку и зашагал прочь от двери, а к нему уже подходил Дарьяни, узнать, в чем дело.

– …Говорю же, печальную новость пришлось принести… Ничего не поделаешь, Аллах Всемогущий всем правит…

* * *

Может, и странно, но до этой минуты дед серьезно не задумывался о старости и не очень знал или не хотел знать, что это такое. Но вот эти десять шагов по коридору объяснили ему, что такое старость… Спину не выпрямить было. Из коридора ему был виден двор, и этот двор, раскачивался как на качелях. Приближался и удалялся. И гранатовые деревья сгибались до земли и выпрямлялись. Он своими глазами видел, как вода выплескивается из бассейна. В бассейне плачут красные рыбки, и слезы их так обильны, что восполняют убыль выплеснутой воды. Но вот он перевел взгляд себе под ноги, и мощенный кирпичом пол коридора поплыл вниз. И не на малое расстояние, а весь как ухнул в пропасть. Словно дед поднялся по железной лестнице на высокую трубу своей фабрики и смотрит вниз на землю и по сторонам. Люди превратились в муравьев, и далеко видно вокруг: степи, пустыня, и вон там вдали пятнадцать грузовиков «Джеймс» с грузом сахара из Баку. И он высматривает где-то в цепочке грузовиков своего сына… «Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом…»

И вот ступенька лестницы словно выскочила из-под его ног, и он летит вниз, на кирпичи коридорного пола. Но он смотрит на них и видит, что они страшно далеко. Словно целые месяцы он висит в воздухе и все не может долететь до земли и разбиться. Хотел опереться рукой о стену и не смог. Зашатался. До того, как упасть, все-таки схватился за стенку. И пока прошел этот десятиметровый коридор, он несколько раз упал. Кости словно все перемолоты были. И спину было не выпрямить. Словно целая гора на плечи ему давила. Это было невыносимо. Даже лицо сына не мог представить себе. «Какого мерзавца рук дело?.. Какого ублюдка? Для него это выеденного яйца не стоит… Сила есть, а ответить некому. Назови имя, последует ответ. Кому он плохо сделал? О, Аллах! Проверяешь нас? Я не Якуб, не Закария, не предводитель шахидов, я Фаттах! Вот какое дело… Я тот, у которого нет больше сил собственное тело передвигать, а теперь тело сына на его руках… Разве испытывают тех, кто уже в могилу смотрит? Я этот груз не выдержу, такая выносливость молодым нужна… Он ведь чист был, ни в чем не замешан… В отличие от меня, не занимался обманом в делах… Но молчи! Я знаю, что Яхйа был чист, что Али Акбар был чист… Но я – Фаттах…»

– Деда! А где твоя аба?

Фаттах пришел в себя. Перед ним стояла Марьям. Цветущие щечки и веселое лицо – она уже улыбалась и готова была захохотать. Но он взглянул на нее внимательно и увидел, что перед ним стоит девочка-сирота. А рядом еще один сирота – мальчик. Вон та женщина, что сидит у самовара, вдова. Хотя все они еще не знают о себе этого, они еще полны надежд. У них есть опора. Есть где укрыться. И тот, кто дает им надежду, опору и укрытие, этот человек должен стоять прямо. Надежда, опора и укрытие не имеет права горбиться. И эту свою опору, надежду и укрытие они зовут дедом.

– Дед! Еще раз спрашиваю твою милость: где аба?

Он опомнился. Смотрел на Марьям и не знал, что ответить.

– У двери… Подожди… Я принесу.

Дед со двора опять ушел в крытый коридор. Открыл дверь и взял абу, висевшую на притолоке. И быстро вновь захлопнул дверь, чтобы его не увидели те люди, которые поодаль в переулке окружили Эззати и слушали его. Но сам дед не знал, что сказать детям. Завтра привезут их мертвого отца, но сегодня с чего и как начать разговор? Опять послышался голос Марьям:

– Деда! Абу не унесли?

– Нет, внученька… Вот она.

Марьям подхватила деда под руку, ввела его в угловую комнату, усадила завтракать. И начала своим девчоночьим голосом подражать манерам стража порядка Эззати:

– Действительно, сегодня ситуация сложная… Мамаша моя сегодняшних правил не признает, а завтрашние признает! На посиделках ей не понравилось, а мне в полицейскую часть пора спешить. Так, дедушка, дайте мне на чаек…

Али засмеялся было, но вспомнил про веревку и прикусил язык. И мама не поддержала Марьям:

– Хватит! Некрасиво девочке так передразнивать. Еще привыкнешь…

А про себя подумала: «Вон как она относится к тому, кто пришел ее сватать. Но до чего бесстыжий: вчера девочку увидел, а сегодня жених… Да еще как стучал-то – словно с цепи сорвался…»

Не засмеялся и дед. Не мог смеяться. Пытался, но не мог. Марьям, после того, как мама прервала ее спектакль посмотрела на деда серьезнее и спросила:

– А все-таки что он сказал? Приказ о хиджабах так строг?

Дед кивнул. Помолчав немного, ответил Марьям:

– Да, моя дорогая. Ты сегодня в школу не ходи, останься с матерью. И ты, невестушка, пойми, что и от тебя нужна осторожность… Не выходи сегодня никуда, а если какое-то дело – отправь Нани.

– Но у меня уроки сегодня!

– Я знаю, но в школу не пойдешь…

Мама все еще думала, что ее догадка правильна. Взглянув на деда, она сказала негромко:

– Быть по сему. Я понимаю…

Дед посмотрел на Али. Тот торопливо допил чай и побежал надевать форму, но дед остановил его:

– Али! И ты сегодня мне нужен. Для начала возьми-ка ту веревку, что лежит в коридоре, и отнеси ее в сарай.

Али вздохнул с равнодушным видом, но на душе его стало спокойнее. Он был уверен, что Эззати приходил по поводу вчерашнего дела. И он вполголоса ругал, но не Карима, а Каджара:

– Из-за тебя вся заваруха! Слон проклятый, чтоб тебя…

Дед с Али пошли на улицу, а мама с Марьям принялись убирать со стола. Али думал, что дед начнет его ругать. Марьям думала, что все дело в приказе о хиджабах. Мать все еще полагала, что Эззати приходил свататься к ее дочери, потому-то дед и приказал Марьям остаться дома. А дед хотя и горбясь, и еле-еле держа себя в руках, но вышел вместе с Али на улицу.

* * *

Дед крепко держал Али за руку. Несколько человек, собравшихся было возле лавки Дарьяни, сразу начали расходиться, увидев его. Никто из них не мог выдержать серьезного и решительного взгляда Фаттаха. А тот сжимал руку Али и шагал, словно с раздражением впечатывая ноги в землю. С сегодняшнего дня его единственным наследником остается Али, значит, всему тому, чему научил сына, ему еще раз придется обучить своего внука. И вот они подходили к черному «Доджу», ожидавшему у перекрестка. Их увидел Муса-мясник и, приложив руку к груди, шагнул вперед, желая что-то сказать, но ничего не смог вымолвить. Из-за его спины вышел Дарьяни и преградил путь Фаттаху. Обняв деда, уколол его щетиной, как всегда. плохо сбритой бороды. Плачущим голосом воскликнул:

– Хаджи Фаттах! Неужели правда, что вчера… Поверить не могу… Как жаль…

Дед сразу остановил его, а чтобы отвлечь Али, приказал внуку:

– Али, дорогой! Садись в машину. И дверь закрой за собой.

Все стояли молча. Али пребывал в убеждении, что вся эта суматоха из-за него и Карима. Он был уверен, что Дарьяни говорит о том же. «“Хаджи Фаттах! Неужели правда, что вчера… Я и поверить не могу… Как жаль…” А мне-то как жаль случившегося… Но какое ему, в конце концов, дело? Да и Каджар ведь – не овечка беззащитная, слон скорее! “Поверить не могу…” Не можешь, так не верь! В каждой бочке затычка…»

Дедушка меж тем попросил Дарьяни никому до вечера не сообщать о случившемся, особенно матери и Марьям. Затем он решительным шагом пошел к передней дверце машины. Указал Али садиться на заднее сиденье, а тот подождал рядом с машиной и не позволил шоферу закрыть дедушкину дверцу – сам захлопнул ее и только после этого занял заднее сиденье. Водитель, сев в машину, заговорил было:

– Я скорблю с вами, тут прямо…

Но дед резким голосом прервал его:

– Как вчера съездил в Шамиран? Нормально? Мать, отец в порядке? Там холоднее, чем здесь, так ведь?!

Водитель понял, что ему следует молчать. Как всегда, он сделал крюк, чтобы забрать задорожных, – возле спуска в овраг уже стояли Искандер, Нани, Карим и Махтаб. Искандер держал руку прижатой к груди, но Али смотрел на Махтаб. Она была не такая, как всегда: обычной улыбки не было. Али потянул носом: и жасмином не пахло. Вновь взглянул ей в лицо, а она, встретившись с ним взглядом, опустила глаза и заплакала. У Али голова пошла кругом. «Плачет из-за своего брата, Карима, или из-за меня? Да что мы такого сделали, в конце концов? И все уже знают!» Али боялся, что дед будет резок с Каримом. Руки дед обычно не распускал, но по такому случаю может и оплеуху Кариму залепить. И Али с тревогой наблюдал за дедом, вышедшим из машины. Тот обнялся с Искандером, и они заплакали вместе. Али не понимал, в чем дело. Голова еще больше кругом пошла. А дед попросил их до вечера, пока он не вернется с фабрики, ничего не говорить его невестке и Марьям. Искандер обнял его и рыдал. И Нани спрятала голову Махтаб под свою цветастую накидку, и Карим стоял, как пес побитый, опустив голову. И на той стороне улицы несколько человек делали деду приветственные знаки. Али был в полной растерянности. Он уже понял, что инцидент с домом Каджара не поднял бы столько шуму, но в чем же было дело?

Наконец дедушка сел в машину. Сказал шоферу развернуться и ехать на фабрику. Али посмотрел в заднее окно и увидел, что Карим побежал за машиной и что лицо его мокро от слез. Словно он хочет что-то сказать. Махтаб же молча стояла рядом с матерью и отцом.

Карим бежал за машиной почти до самой Сахарной мечети, не обращая внимания на поднимаемые ею клубы пыли. Али сказал про себя: «Наверняка извиниться хочет». Но, когда у мечети машина сбавила скорость, Карим остановился и не приближался к ней. Дед открыл дверь и подозвал к машине Мусу-мясника, который все так же, приложив руку к груди, стоял у стены Сахарной мечети. Услышав голос деда, он подбежал к машине:

– Слушаю, мой господин! Любое ваше желание… В таком положении не считайте нас чужими, мы – ваши питомцы …

Тут взгляд Мусы натолкнулся на Али, нахохлившегося на заднем сиденье. И Муса заплакал. А Али глядел ему прямо в глаза и думал: «Сначала Искандер ведет себя как старикашка плаксивый. Теперь этот, которого считают одним из щеголей квартала… И не стыдно ему?» Дед увидел в глазах Мусы отражение внука на заднем сиденье и подавил подступивший к горлу комок. Чтобы не разрыдаться, он заговорил громким и жестким голосом:

– Муса! Десять… нет – пятнадцать барашков и овечек отдели для меня. Сам пойди в стадо и выбери. И забей их сам. Прямо сегодня уведи в отдельный загон или в загон фабрики. Деньги возьмешь у Мирзы-конторщика. Домой к нам не ходи. – Дед повторил еще раз: – Пятнадцать голов… Мы с завтрашнего дня десять вечеров подряд будем устраивать благотворительный ужин в память имама Хусейна, так и объяви людям…

– Осмелюсь поправить вашу милость, – вмешался шофер. – Лучше начинать благотворительность с пятницы, а завтра четверг.

– Ничего, мы завтра начнем, – ответил дед, – в память имама Хусейна, но не десять вечеров, а одиннадцать. Да еще один ужин надо предусмотреть для пришлых, неместных, значит, двенадцать вечеров… Мужчины в мечети, женщины у нас дома.

Муса-мясник несколько раз повторил «слушаюсь», потом стоял и смотрел вслед удаляющейся машине. Когда она скрылась из виду, отошел и опять прислонился к стене мечети. Открывать лавку ему сегодня не хотелось. Он ведь не Дарьяни. Кем бы он ни был, но он с детства считал отца Али своим другом, их объединяли мальчишеские игры. В семействе Фаттахов издавна относились к нему как к равному, и он этого никогда не забывал. Муса еще не был женат, когда однажды сын старого Фаттаха встал на его сторону в одной серьезной заварухе. Муса на всю жизнь запомнил тот случай, ему тогда было двадцать лет. Он тогда напился в погребке еврея Ицхака водки и вывалился в таком виде в квартал Авляд-джан, шумел, буянил – словом, веселился, пока его не взяли в оборот мужчины этого квартала. Окружили его кольцом, и каждый ему что-то говорил и толкал его к противоположной стороне этого кольца.

– Ты думаешь, среди немых тут раскричался?..

– Хвастун на стороне!..

– Пердун под одеялом, да?..

– Он пришел в квартал глухих воспеть свою тетю!

– Шило в мешке утаить хочешь?!

– Заматерел, цыпленок?

– А смотри, усики у него какие боевые!

– Но шумел он нехорошо, тете его понравилось бы, а нам вот нет, так что пора его в чувство приводить!

После этого они его просто начали бить, так что из того весь хмель вылетел. Избили его изрядно.

– Надо ему еще на лице знак оставить, чтобы, если явится к нам опять, сразу опознать его…

– …Опознавательный знак квартала Авляд-джан начинается от левой брови, вы, ребята, не умеете, дайте-ка я…

Дальше Муса ничего не помнил, но, судя по тому, что никакого знака на его лице не осталось, в этот самый момент, должно быть, и подоспел сын Фаттаха в коляске с кучером в виде подкрепления. И твердо встал на сторону Мусы, а люди из квартала Авляд-джан драться не стали: не то чтобы струсили или стушевались перед сыном Фаттаха, но, видно, решили ограничиться назиданием:

– Нам нравится, когда ребята квартала друг за дружку стоят. Не в том дело, что папа твой – Фаттах, который уважением пользуется… Не в этом дело… Тебя мы самого уважаем, что ты за друга вступился, так что мы на сегодня притворимся глухими. Вы, ребята, слышали, чтобы у нас кто-то шумел?

Все в один голос ответили:

– В нашем квартале?! Нет! Мы ничего не слышали. Может, в каком-то другом, соседнем…

– Тогда давайте замнем это дело…

Они даже помогли слегка привести Мусу в порядок. Потом сын Фаттаха и кучер погрузили его в коляску и отвезли восвояси. Муса в коляске и пришел в себя, когда сын Фаттаха говорил ему:

– Муса-мясник, сын Яхйи-мясника, ты сам сегодня чуть не попал в лапы мясников. Завтра бы это событие смаковали вовсю…

* * *

Дед сидел в машине молча. Хоть он и смотрел вперед, но словно ничего не видел, мыслями был погружен в себя. Водитель на небольшой скорости приближался к фабричному району. Он старательно огибал большие выбоины, относясь к «Доджу» как к хрупкой посуде, которой не хочется рисковать или, уронив, разбить. Обтрепанные мальчишки, дети окраин, идущие на работу, указывали друг другу на черную машину: для них это был своего рода ежеутренний ритуал – замечать, как едет на фабрику Фаттах, и показывать его друг другу. По дороге то и дело встречались грузовики и повозки с кирпичом, направляющиеся в город. Этот транспорт грузился самым ранним утром, еще до восхода солнца. С вечера возле обжиговых печей кирпичных фабрик готовили к отправке продукцию – кирпичи штабелями, и часть рабочих была занята утром на погрузке. Грунтовая дорога, разбитая тяжелыми машинами, в конце улицы Хани-абад поворачивала влево и шла через районы Мохаммад-абад, Хусейн-абад, а там, не доходя до района Дервазе-гар, небо начинали закрывать высокие трубы кирпичных фабрик. Издали они напоминали кальянные трубки, и лишь вблизи ты понимал их истинные размеры. Такую трубу в ее основании даже десять здоровенных мужиков, взявшись за руки, не смогут, наверное, охватить кольцом. В небо настолько высоко уходили трубы, что шапка слетала с головы, если ты пытался рассмотреть их верхушки. Как ни задирай голову, все равно не увидишь: шестьдесят-семьдесят метров высоты!

Али, желая разглядеть верхушку трубы, ложился, бывало, на спину и лежа смотрел вверх, и солнце слепило глаза… На фабрике Фаттаха было три трубы, причем две из них, одинаковой высоты, заметно возвышались над трубами других фабрик. Али знал, что чем выше труба, тем эффективнее работает кирпичный горн, в котором обжигают продукцию. И вдруг «Додж» сильно ударило о дно выбоины. Здесь часто проходили тяжелые машины, из-за чего, особенно после дождей, на дороге появлялись глубокие выбоины. В одну из них и угодил «Додж», да так, что рессоры треснули. Хадж-Фаттах встряхнулся:

– По рессоре отходную читай!

– Извините, никак не объехать было, – виновато откликнулся шофер, а дед так, словно Али вообще не было в машине, не обращая на него никакого внимания, сказал водителю:

– Запомни это место: не доезжая до первой трубы Ибрагима-кирпичника… Мирзе скажи на фабрике послать телегу с кирпичной крошкой сюда – чтобы засыпали. Это ведь самый настоящий окоп, не помню, чтобы прежде были такие.

– Да, ваша милость, не было таких. Это грузовики большие – их работа…

Али, чтобы напомнить о себе и разбить какое-то мертвящее молчание, окружавшее его, воскликнул:

– Дед! Я тоже хочу поехать с повозкой, когда будут яму засыпать…

– Нет, не нужно тебе. Это ведь не театр и не траурная церемония, перемажешься с ног до головы.

– Да я имею в виду, на муле прокатиться. Когда засыплют яму, на обратном пути телега будет легкая, одного из двух мулов можно выпрячь, я и доеду на нем до фабрики.

Дед немного подумал:

– Какой смысл на муле ехать? Это не для тебя. Я скажу, тебе оседлают Белого, скакуна…

– Папиного скакуна?

– Да, отца твоего конь…

Дед замолчал. Он несколько раз повторил в уме фразу «отца твоего», и рыдания опять подступили. «Порадую сироту – так получается? О, Аллах! Ведь теперь Али – сирота… Я, старик, живой, а сын мой, который только в самую силу вошел, цветущего возраста достиг, – он мертвый! О, жестокий мир…»

Али же мысленно радовался тому, что дедушка не очень озабочен его вчерашними проделками.

Водитель сбавил скорость и свернул к большим воротам, на которые Али смотрел теперь во все глаза. Давным-давно мастер-строитель, привезенный дедом из Исфагана, выстроил эти ворота фабрики, отделав их пестрым кирпичом их собственного производства. Хорошо поработал мастер. В самом верху ворота украшали большие бирюзовые изразцы, на которых были старательно выложены слова: «Во имя Аллаха. Кирпичный завод Фаттаха». Ниже с намеком на «адский пламень» красовалось название «Райский пламень. Год постройки – 1896». И еще ниже с тонким намеком, который, возможно, понимал один только дед, стояла другая дата: «Год основания профсоюза кирпичников – 1911».

Сам Фаттах и был председателем местного профсоюза, или цеха кирпичников, хотя фабрику он ввел в строй за пятнадцать лет до основания этого профсоюза, в те годы, когда только-только начал возить сахар из России. В этом цехе главное, чем занимались члены его правления, было распределение карьеров для добычи глины. Например, Аге-мирзе Ибрагиму-кирпичнику был отведен район Бакир-абад – Верамин, Хадж-Бакиру – задняя часть горы Кяхризак, Хадж-Фаттаху – карьер рядом с самой его фабрикой, еще кому-то – Шахрийяр… Правление доводило до сведения прочих членов цеха государственные указы и распоряжения, например, запрет на выемку глины из нынешнего Задорожного района. Это было дело давнее, впрочем, разногласия по поводу «Задорожного карьера» и были одной из причин образования их профсоюза. Кроме того, цех выполнял и другие распорядительные функции например, собирал взносы на ремонт дорог, чтобы клиенты шею себе не сломали, – из расчета за каждый обжиговый горн или за каждую трубу. Ну и разные побочные споры велись, вроде того, что некоторые протестовали, почему, мол, у Фаттаха трубы выше других или почему у Ибрагима три обжиговых горна выведены в одну трубу. Чтобы люди не возмущались, Фаттах порой и сам без сбора денег, ремонтировал дорогу, позже другие члены цеха даже извинялись перед ним за это и возмещали расходы.

Машина въехала через ворота на фабрику. Мирза-конторщик и рабочие в ожидании Фаттаха собрались возле конторы. Мирза приезжал из города, но очень ранним утром, потому новостей еще не знал. То же самое рабочие – они здоровались теперь с хозяином, каждый со своими особыми словечками и интонациями: были здесь и исфаганцы, и азербайджанцы, и бушерцы, и ахвазцы, и йездцы… Фаттах ответил на приветствие Мирзы и распорядился:

– Посылай повозку с кирпичной крошкой засыпать яму на дороге, шофер объяснит где… Сегодня надо отправить одного строителя с подсобником в город, там сложный вопрос… Вообще сегодня приготовься: работы много будет.

Мирза кивнул и трусцой побежал к саманному общежитию для рабочих, находившемуся рядом с конюшней. Тут было нечто вроде небольшого караван-сарая, впрочем, с просторным двором-загоном. Стойла для трех-четырех коней, мулов и ослов. Еще загон, в основном для овец; он сейчас пустовал, только одна корова время от времени мычала в нем: она поставляла молоко в семейство Фаттахов. Тут же рабочие построили клетушки для кур, которых они держали для себя. Рабочие жили в комнатках саманного общежития. Мешхеди Рахман и еще пара человек с семьями и с детьми занимали помещения побольше, остальные были сезонники и размещались в общих комнатах. Особняком стояло здание белизны куриного пера, построенное тоже из их кирпича, – контора фабрики «Райская». Мирза, Хадж-Фаттах вели там дела и с покупателями. Был еще буфетчик при конторе, он же смотритель общежития – тот самый Мешхеди Рахман.

…Али нервничал. В конюшню, в стойла идти не хотелось – слушать мычание коровы, ржание жеребца, рев ослов и кудахтанье кур. И он вышел из караван-сарая. В это же самое время и Мешхеди Рахман, не выдержав тяжелого настроения Хадж-Фаттаха, вышел из конторы.

– Ага, юный хозяин… Ты куда идешь?

Поздоровавшись, Али ответил:

– Хочу посмотреть, чем мне можно заняться на дедовой фабрике …

– Тебе?! Тебе всем чем угодно можно заняться. Все тут – все двести работников – на тебя работают. Так, как если бы ты сам работу двухсот выполнял. Понимаешь?

– Нет, не понимаю!

– Значит, и у тебя сегодня, как и у деда, плохое настроение. Он какой-то как накрученный, непонятно почему. А у тебя сегодня что, в школе уроков нет?

– Есть уроки! Но дед не пустил в школу.

Мешхеди Рахман покачал головой. Посмотрел в небо и, не опуская глаз, словно с кем-то в небе разговаривал, ответил так:

– Объяснений не дал. Почему? Оба напряженные какие-то, на взводе, аж голова кружится. Мальчика привез – зачем, спрашивается?

Потом он опустил голову и взял Али за руку. Мозолистая ладонь старика словно шершавой пемзой царапнула нежную руку Али.

– …Куда ты меня ведешь, Мешхеди Рахман?

– А ты разве не сказал, что тебе скучно? Вот и дед твой капризничает, поэтому я и ушел оттуда. Проведу тебя по всей фабрике, чтобы ты узнал, как она работает… Эх, где ты, моя молодость! Когда-то я вот так же отца твоего взял за руку и все ему тут показал, везде провел. Я тогда ловкий еще был да быстрый… Скоро, инша Аллах, будем встречать его из поездки…

Али был не против. Держась за шершавую руку Мешхеди Рахмана, он миновал саманное общежитие. Осенний прохладный ветер вздымал целые тучи пыли. Пройдя вдоль арыка, они приблизились к колодцу. Здесь два рабочих-курда крутили колодезный ворот с двумя кожаными ведрами. Когда одно из этих ведер поднималось, полное воды, второе, привязанное к той же веревке, опускалось и черпало воду. Мешхеди Рахман поприветствовал работников, а Али бросилась в глаза растрескавшаяся кожа их рук. Он подумал, смог ли бы он работать наравне с ними, и, взяв ведро у одного из работников, Масуда, сам опустил его в колодец. Наполнил ведро, но поднять его с помощью ворота силенок не хватило.

– Ага! Тяжело, молодой хозяин? Так скажи его милости, чтоб зарплату прибавил нам.

Второй рабочий, Махмуд, быстро взглянул на первого и сказал:

– Довольствуйся малым!

Мешхеди Рахман кивнул:

– Правильно, Махмуд: непритязательность.

У Али голова немного кружилась. Он не понимал, почему они так немногословны. А Мешхеди Рахман снова поднял глаза к небу, и стал смотреть куда-то вверх, шевелил губами, не произнося ни слова. А потом, указав на Махмуда, сказал:

– Очень немногословные! Экономные!

Затем Рахман взял Али за руку и повел туда, где рыли тоннели для добычи глины. Это был серповидный котлован, в котором шесть рабочих-исфаганцев тесаками и заступами пробивали подземные штольни. Фабрика Хадж-Фаттаха стояла на пригодной для кирпичного сырья земле, хотя на поверхность глина не выходила. Зато и уровень воды здесь был низок – на десять метров в глубину, а остальное пространство составляла кирпичная глина. Пробиваемый коридор был три-четыре метра в ширину и метров на семь-восемь уходил вглубь земли. Вниз спускались мулы, и торбы на их боках нагружались глиной. В потемках штольни Али чувствовал себя неуверенно, к тому же пыльный воздух был удушающим. Здесь он никогда бы не смог работать, как эти исфаганцы. Али расчихался, но рабочие напряженно трудились, не обращая на него внимания, только один из них, старше других по виду, сидел на кирпичах. Мешхеди Рахман обратился к этому старику с длинными, с проседью, волосами, а Али подумал, что он по крайней мере мог бы здесь сидеть так же, как этот работник. А потом спросил у Мешхеди Рахмана, в чем задача этого старика и почему он не работает наравне с другими.

– Зовут его Абдель-Фазул-надсмоторщик, – ответил Рахман. – Очень знающий человек! У него ухо острое. И поэтому он больше любого из этих работников получает…

– За то, что сидит развалясь?!

– Нет! За свои чуткие уши. Работа Абдель-Фазула в том, чтобы с утра до вечера сидеть до тех пор… пока не услышит первое шуршание. Это значит, что сейчас штольня обвалится на головы рабочих. Он оповещает этих шестерых, и они выскакивают наружу… А потом начинают новую штольню.

Али внимательно вгляделся в Абдель-Фазула, который вовсю дымил курительной трубочкой. Не столько волосы с проседью, сколько войлочная шляпа скрывала его уши, и Али подумал, что хорошо бы, если бы он эту шляпу снял. И тот словно прочел его мысли и снял шляпу, но уши его вовсе не были большими, может быть, даже меньше обычных. И Абдель-Фазул, с довольным видом выпустив струйкой дым, сказал Али:

– Слушают не только ушами. Слушает все: глаза, уши, голова, рот, руки и ноги…

Мешхеди Рахман быстро-быстро кивал, повторяя:

– Вот, правильно! Правильно.

Али был сбит с толку. Ему не хотелось оставаться здесь дольше и говорить с Абдель-Фазулом, но тот продолжал рассказывать:

– Глаза, руки, лопата, заступ, голова, знания… Всем, всем этим надо слушать. Прислушиваться надобно. Всякая вещь говорит что-то, но не всякую ухом расслышишь. Например, сегодня хозяин хотел сказать своим молчанием: «оставьте меня в покое», или ты хочешь сказать сейчас «пойдем отсюда» – той рукой, которой ты схватил руку Мешхеди Рахмана…

Али еще больше запутался и сказал сам себе: «Если бы я был взрослым и имел сильные мышцы, я мог бы наравне с Масудом и Махмудом крутить колодезный ворот или нагружать носилки и мулов, чтобы вытаскивать отсюда глину, но вот сидеть на месте этого Абдель-Фазула я точно не смог бы!» И он, таща за руку Мешхеди Рахмана, вышел из галереи наружу. И зажмурил глаза от дневного света, не сразу привык к нему. Вон колодец, вон арык, вон двое рабочих-курдов трудятся без остановки, как маятник или как механизм часов. Вон, вдалеке, здание конторы и караван-сарай. Мешхеди Рахман молвил, похлопав Али по плечу:

– Вот, правильно! Насмотрелся, молодой хозяин? Везде тут уши Абдель-Фазула. Из тьмы мы вышли на свет. И теперь ты открыл глаза и видишь, что происходит на фабрике «Райская». Но ты еще всего не видел, пойдем-ка посмотрим, как кирпичи формуют.

И вот они пошли следом за одним из мулов, которого внизу, в штольне, нагрузили глиной для кирпичей. Мулы сами знали дорогу и, без погонщика выйдя из штольни, плелись затем вдоль арыка к формовщикам. Сегодня работало всего три-четыре бригады, ведь начиналась осень, солнце слабело, и вообще близилось время, когда сушку кирпичей на воздухе прекратят. Сухую кирпичную глину с мулов сваливали возле арыка, в середине кучи делали углубление и заливали в него воду. Сначала дробили комья и размешивали лопатами, потом парнишки возраста Али забирались в эту мокрую глину и начинали месить ее ногами. Работали они по многу часов, пока глина хорошенько не размягчится, потом другие рабочие доставляли готовый раствор на формовку – носилками или тачками. Их так и называли – тачечники. Формовщики набивали этой массой двусторонние формы, срезая сверху лишнее проволокой, и выставляли кирпич для сушки на солнце. Затем высохшие заготовки штабелями укладывали на складе для обжига в зимнее, бессолнечное время. Этим делом занимались так называемые обжигальщики или горновые. Печь работала, не затухая, по нескольку дней, и задачей тех, кто трудился возле нее, было, помимо прочего, переворачивать обжигаемые кирпичи. После обжига кирпич еще остывал тридцать-сорок дней. Обо всем этом и поведал Али Мешхеди Рахман… Сильно пыхтя своей трубкой, он говорил, поглядывая на Али и поглаживая свою бороду:

– Вот так же точно и твоему отцу я показывал фабрику. Все ходы и закоулки работы нашей… Да хранит его Аллах… Когда же он вернется? К началу осени обычно уж возвращается… В те годы ему было столько, сколько тебе сейчас, юный хозяин… А те курды, которые колодезь крутят, они тогда глину ногами месили. Вон как те парнишки…

Али присмотрелся к двум мальчишкам, своим ровесникам. Широкие штаны их были закатаны, открывая ноги, они прыгали в такт и весело распевали:

– Глинатур, глинатур. Глинатур, глинатур.

Али не понимал этих слов, но подходить ближе не хотелось, наоборот, он подальше отступил, чтобы глиняные брызги одежду не запачкали. А мальчишки друг другу на него указывали и о чем-то негромко перемолвились, раза три-четыре даже засмеялись. О чем они говорили, непонятно было, но ничего обидного Али не почувствовал. Он даже сам рассмеялся. И парнишки от смеха Али еще сильнее засмеялись, и вот уже довольно много народу собралось вокруг глиняной кучи, и все стояли и посмеивались. Смех Мешхеди Рахмана напоминал кальянное бульканье. Не прекращая смеяться, он указал на одного дюжего работника:

– Вот, правильно, Немат! Ни жара тебя, ни холод не берут? Подойди-ка сюда, богатырь! Возьми лопату, да для молодого хозяина…

Потом, повернувшись к Али, рассказал:

– Это Немат, наездник быков. Однажды в Верамине бык взбесился. А Немат сидит в кофейне и видит, что народ удирает сломя голову. Бык одичавший, взбесившийся, рогами и копытами все крушит. Но посмотрите-ка на Немата, он спокойно допивает чай, встает, разбегается и запрыгивает быку на спину. Берет его за рога двумя руками и своей тяжестью так его давит, что бык как ни рыпался, а в конце концов упал на землю. Вот с тех пор и называют его – Немат, наездник быков. Очень экономно!

Али завороженно смотрел на этого человека. Шея его была как бревно, высокий корпус казался квадратным, усики – короткие, а вот глаза совсем не соответствовали лицу. Это были глаза четырнадцатилетнего невинного и слабенького мальчика, будто случайно вставленные в грубое небритое лицо. Немат подошел к Али и сказал хриплым голосом:

– Ваш покорный слуга, хозяин! Не хотите ли этой лопатой попробовать грузить глину на носилки?

Али со страхом взял из его рук совковую лопату, изо всех сил сжал черенок. Сунул лопату в густой и липкий глиняный раствор. Тяжело, не поднять. Вытащил лопату и захватил поменьше раствора. Мальчишки негромко засмеялись. Али и самого разобрал смех. «Непонятно, зачем этого хочет Немат. Может, чтобы унизить меня? Но тут смысла нет. Ясно, что он меня сильнее». В конце концов Али, стараясь не опрокинуть лопату и не вывалить из нее глину, бросил немного в носилки. Немат воскликнул:

– Отлично, хозяин! Дай мне теперь и смотри хорошенько. Ты двумя руками, а я вот одной!

И Немат схватил самый конец черенка четырьмя пальцами правой руки. Не используя вторую руку даже в качестве противовеса, всадил лопату в глину, наполнив ее до предела, – все это одной рукой. Рука дрожала от тяжести. Потом он чуточку приподнял лопату на воздух и так держал ее, все одной рукой. И Али видел, как на его напряженной руке вены вздулись, словно ветви дерева, – Али подумал, что такая вена толще бедра Карима. Правая рука Немата составляла одну линию с черенком лопаты, и все стояли в изумлении от этой силы. Наконец Мешхеди Рахман заговорил:

– Вот молодец, Немат! Смотри же, юный хозяин! Разве не заслужила эта рука молитву?

Прежде чем Али ответил что-то, все ребята – месильщики глины и остальные рабочие – громко произнесли молитву, салят. Немат одной рукой с силой вывалил содержимое лопаты в носилки. Али стоял в изумлении, а Мешхеди Рахман снова поднял голову к небу:

– Ну, понял ты теперь, юный хозяин, что происходит на фабрике «Райская»?

Али кивнул. Вроде бы он понял. Ни с кем он не заговаривал, и все спокойно начали расходиться по рабочим местам. Али подошел к кирпичам, сохнувшим на солнце и уложенным по два вместе. Сколько хватало глаз, кирпичами была уставлена вся ровная поверхность земли. Чем дальше, тем сильнее кирпичи сливались с землей, бесцветные, светлые. А те, которые только что вынули из формы, имели густой кофейный цвет. Как тот шоколад, который папа обещал опять привезти из Баку. Нани говорила об этом шоколаде: «Вай, у неверных даже грязь сладкая!»

Недавно вынутые из форм кирпичи были темно-кофейного цвета, потому что солнце еще не высушило их. А вдали рабочие перетаскивали в склад вчерашние, уже подсохшие кирпичи и укладывали их штабелями. Али смотрел по сторонам: все кругом работало, как часы. Крутился ворот колодца, и вода выливалась в арык. Сухая глина вывозилась на мулах из штолен и сваливалась в кучи. В кучах ее месили, потом набивали в формы. Формы опрокидывали на землю, и кирпичам давали подсохнуть. Потом они складировались, а кирпичи из ранних партий со склада попадали в печи. Печи топили соломой и хворостом. А сверху на это топливо еще сыпали уголь. Заготовки обжигались и становились настоящими кирпичами – красными, бурыми, белыми, как куриное перо… Али взрослел.

Он пока не понимал, что же ему делать на дедовой кирпичной фабрике «Райская». Поднял щепочку с земли и на одном из еще невысохших кирпичей написал «Али». Посмотрел на соседний кирпич. Оба они были приготовлены в одной форме – формы здесь были двойные. И вот они лежат рядом под солнцем, на этом прохладном, приятном осеннем воздухе. Бок о бок один с другим. Словно обнимаются. На первом написано «Али», а на втором?.. Он не пах глиной. Не пах сыростью. Он пах жасмином. И сердце Али затрепетало. Он решил написать на нем «Махтаб», но увидел тень Мешхеди Рахмана, набивающего трубку, и сказал про себя: «Напишу только первую букву, чтобы он не понял». И он написал «М»… Но одна «М» ничем не пахла. Тогда он написал рядом первую букву своего имени, получилось «МА».

Али посмотрел вокруг. Все было заставлено парами кирпичей – друг рядом с другом они сохли на солнце. Везде порядок, и везде парочки, и словно каждая пара не имеет никакого отношения ко всем остальным. Но на самом деле ни одна из пар не была одинока. Вот Али видит свою пару – кирпич Али и кирпич Махтаб. А и М! Вон подальше пара, на которой написано: Искандер и Нани! Вон дед и бабушка, да помилует ее Аллах, Али никогда не видел ее. Вон отец и мать. А где, интересно, кирпич Марьям? Вот он, но Али не мог прочесть имени того, кто был рядом с ней. Разве может ребенок начальной школы прочитать алжирское имя?! (Впрочем, это уже относится к главам из серии «Она»…)

Мешхеди Рахман вывел Али из раздумий. В правой руке он держал трубку возле губ, а левой похлопывал Али по плечу:

– Вот, правильно, юный хозяин! На этом кирпиче ты написал… Я ведь грамотный… ты написал «Али», но рядом я не могу разобрать, что за слово… Вот этот кирпич «Али» куда теперь пойдет? А?

Али наклонил голову к плечу:

– Не знаю.

– Вот, правильно! Этот кирпич Али останется здесь, пока не высохнет на солнце. Один день, может, два дня. Осень пришла – сушка кончается. Потом его сложат в штабель на складе. Вон, видишь склад? Эти линии – ряды кирпичей. Когда зажгут печь, кирпичи будут партиями в горн подавать…

– А горн что такое?

– Вот, правильно! Печь обжиговая – это и есть горн… Понимаешь? Чем кирпич ниже в штабеле, тем лучше качеством. Понимаешь? Самые нижние становятся белыми, как куриное перо, посередке – пегие, а сверху – пего-красные, их запросто расколоть можно, качество у них низкое. Горн топят дровами, соломой, хворостом. А сверху меж кирпичами сыплют уголь. В зависимости от того, большая это печь или малая, горн горит сутки или двое – все время топлива добавляют. Некоторые кирпичи только с одной стороны получают жар и белеют – это половинные, но обычно наши обжигальщики ладно работают, переворачивают их, чтобы с обеих сторон обожгло. Потом оставляют остывать – да не на один или два дня. В зависимости от температуры воздуха и от того, в большом горне или малом пеклись, на тридцать или сорок дней оставляют. Потом разным покупателям разные – с самого верхнего штабеля до низа. Они еще и через тридцать– сорок дней тепленькие. Важно еще, чтобы аккуратно уложены были и друг с другом не спеклись в печи, тут есть человек, смотрящий за этим, из обжигальщиков. Очень знающий! Зовут его Хасан Джаханнами, он сам азербайджанец, из Эрдебиля. Наполовину азербайджанец, наполовину русский. Все время он, помилуй Аллах, в тюбетейке ходит: лето, зима – разницы нет для него. Он и в адском пламени мог бы работать, так говорят у нас. Голой рукой раскаленные кирпичи берет. Вот и твой кирпич «Али» он возьмет…

– Когда?

– Вот, правильно, юный хозяин! Я же говорю тебе: день или два он тут будет сохнуть. Некоторое время пролежит на складе. Сколько? Месяц, может, и два… Аллах всеведущ! В любом случае в конце концов положат в горн и горн запалят. Останется в горне на сутки или на двое, если это большая печь, потом сорок дней будет остывать, значит, всего получается…

– Один-два месяца!

– Вот, молодец! Один-два месяца, а то и больше. Потом тот же самый Хасан Джаханнами достанет его, опять сложит в штабель. В зависимости от места его в печи получится кирпич красным, или пегим, или белым. В зависимости от того, как переворачивать будут, половинным или простым. Формой кирпичи бывают обычные, большие квадратные, «военные», «китайские», «полумесяцы» и другие… В зависимости от покупателя…

Но голос Мирзы прервал рассуждения Рахмана:

– Хватит, Мешхеди. В зависимости, в зависимости! Хватит, друг мой! У хозяина сотня дел для тебя, а ты тут лясы точишь!..

* * *

Мешхеди Рахман остановился на полуслове и пошел в сторону новопостроенного здания конторы. По пути вытряхивал трубку. Мирза забежал вперед и раньше него вошел к Фаттаху. Тот строго взглянул на Рахмана и спросил:

– Ты куда пропал? С полицией тебя искать? Отправь ребят с повозкой отвезти пятьсот половинных пегих кирпичей господину Таки. Не забудь двадцать добавить сверху.

– Двадцать? Зачем же?

– На замену треснутых, дефектных, или при погрузке расколете – в долгу чтобы не быть.

– Это я все знаю, хозяин, но обычно мы десять на пятьсот набавляли…

Взглянув на Мешхеди Рахмана, дед провел рукой по лицу и ответил:

– Правильно. Но с сегодняшнего дня будем на каждые пятьсот набавлять по двадцать. За мой счет ведь, так? В долгу не будем, а они у на в долгу – не страшно… Действуй быстро! И готовься с тем же транспортом сам ехать в город.

– В город?

– Да, на улицу Кавам эс-Салтане, возьмешь одного каменщика и одного подсобника, адрес дом Каджаров. Размыло углубление в полу под краном, возле резервуара. Отремонтируете…

– Простите за дерзость, хозяин, но к нам это какое отношение?..

– Мирза объяснит тебе. – Потом Фаттах словно вспомнил о чем-то: – А Али где?

– Сидел у кирпичей, хозяин, я его по всей фабрике провел, все показал ему, вспомнилось даже детство отца его… Молодость была… Когда возвращается его отец?

Фаттах ничего не ответил. Вздохнул – душно в комнате было. Встал, чтобы выйти на улицу, и Мирза, который сидел рядом с ним за столом, также встал, из уважения. Мирза оформлял выдаваемый груз, выписывал накладную. Мешхеди Рахман убрал трубку в кисет с табаком и повесил его на брючный ремень. Он ждал, пока Мирза закончит писать, чтобы расспросить о работе в городе.

* * *

Фаттах вышел из конторы и огляделся. На фабрике все было как обычно и никто еще ни о чем не знал. Но Фаттах понимал, что через несколько часов, когда вернется повозка из города, все узнают эту новость. Мешхеди Рахман услышит ее уже на улице Кавама и быстро вернется. Соберет рабочих и сообщит всем. Потом нежелание рабочих поверить в услышанное, их протесты даже, затем удивленные взгляды постепенно сменятся осмыслением новости. и выражением сочувствия, и горестными объятиями некоторых, особенно из числа старых работников, например Абдель-Фазула и того же Мешхеди Рахмана.

Он посмотрел вдаль, туда, где на мулах везли груз хвороста и соломы для топки печи. Двое-трое рабочих стояли без дела возле одной из труб. Ворот колодца работал как часы. Мулы выходили из штольни с грузом глины – это означало, что исфаганцы делают свое дело. Месильщики глины и формовщики торопились до полудня переработать все глиняные кучи и, отформовав материал, выставить заготовки на просушку. Али сидел на кирпичах и палочкой чертил на земле. А вот он нагнулся и понюхал тот кирпич, что лежал рядом с его кирпичом «Али». Ему до удивления нравился этот запах жасмина…

– Вот не слыхал я, чтобы и мальчишки имели прихоти, как беременные женщины! – сказал Фаттах, подходя к внуку. – Это о беременных говорят, что они очень любят запах сырой глины…

Али вздрогнул и, встав с места, поздоровался с дедом. Потом он обеими руками поднял кирпич с земли и протянул его деду.

– А он не глиной пахнет, дед, сам понюхай, больше на запах жасмина похоже, ведь правда?

Дед взял у него кирпич, понюхал и удивился:

– Нельзя сказать, что ты неправ! Мало ли какой тут влюбленный был похоронен… Ты не устал еще?

– Нет, дед! Мешхеди Рахман всё мне на фабрике показал. И в штольню ходили, и к колодцу, и к месильщикам, и к горнам…

– И он все смотрел в небо и с кем-то там говорил?

– Точно. И все время показывал мне знающих свою профессию людей, как в театре!

– Профессионально это! – дедушка изобразил манеру речи Рахмана. – Вот, правильно! Очень профессионально! Молодец. А Немата видел – наездника быков?

– Да, дед! Видел. Я хотел понять, какая у меня задача на этой фабрике, и понял.

– Понял? Вот молодец. Так скажи, что за задача.

– Я Али Фаттах, и на фабрике «Райская» я – внук Хадж-Фаттаха!

Деду стало смешно, но он не рассмеялся. Вместо этого легонько ткнул Али кулаком в живот.

– О Аллах, ты внук Хадж-Фаттаха! Мой внук, а следовательно, ты тут всем как будто заведуешь. Но не думай, что ты действительно заведуешь, этого не делает и ни один из тех профессионалов, кого ты видел…

– Это я понимаю, дед. Это ты здесь как нитка на четках, все скрепляешь…

– Э, нет! Нитка на четках – это не я. Нитка на четках это милость Аллаха, которая каждый день по-новому проявляется. В один день она в ушах Абдель-Фазула, который кричит рабочим, чтобы выходили из штольни, на другой день она в руках Хасана, которого сам ад не опалит – такие кирпичи раскаленные он ворочает. Каждый день как-то по-особенному милость Аллаха проявляется, сегодня вот в той экономности, о которой говорил Махмуд.

– Тот, кто ворот колодца крутит?

– Он самый. Если нет в сообществе хорошего, очень хорошего человека, это сообщество на счет «три» развалится. Волки все разорвут и растащат… Значит, нитка четок – тот самый хороший человек, та самая хорошая работа… Понимаешь?

Али кивнул. Он понял деда, и было радостно от этого. Взял его за руку.

– А ты, дед, из всех самый знаменитый! – Потом Али подумал немного и спросил: – Только как ты узнал про «экономного» Махмуда, я не пойму!

Дед рассмеялся так, словно забыл о смерти своего сына и словно наивысшим удовольствием в мире был для него разговор с внуком.

– Не у одного Абдель-Фазула уши чуткие! – Потом, немного помолчав, он сменил тему: – А теперь, думаю, пришло тебе время на скакуне поездить. Скажу сейчас, чтобы его оседлали и вывели для тебя. Ты рад?

Али чуть не подпрыгнул от радости:

– Еще бы не рад! Да не оскудеет рука твоя, дед!

– Конечно, рад… Бедного парня запугали, водохранилище ему развалили, а на следующий день вместо розги – поощение, катание на скакуне! Как тут не быть довольным?!

Али от всего сердца рассмеялся и воскликнул:

– Извини меня, дед! Хоть это и не моя вина, но я не говорю, что это не моя вина. Дружба – она не только задорожных от других не отличает, но и виновных от невиновных!

Дед нагнулся и поцеловал Али. Разгладил пальцем его сросшиеся брови и сказал:

– Благородство семейства Фаттахов – в любви!

И Али побежал к Немату – наезднику быков, чтобы вместе с ним пойти в хлев. А Хадж-Фаттах смотрел вслед ему, заведующему всеми делами на фабрике, мальчику-сироте, безотцовщине. Меж радостью и горем один шаг. И Фаттах очень быстро охладел ко всему. И очень захотелось ему разрушить всю эту фабрику. Свалить трубы на землю, разломать горны, засыпать штольни. Может, так ему отсюда хотелось мстить за смерть сына. Ярость переполняла его. Он нагнулся, поднял кирпич, и только собрался с силой разбить его о землю, но прочел на нем надпись «Али».

– О, Али-заступник!

И Фаттах поцеловал кирпич и аккуратно положил его на землю. Но не рядом с соседним кирпичом, а чуть подальше (смотри главу «11. Я»).

* * *

Еще не было двенадцати – времени обеденного перерыва, и работа продолжалась. Немат вывел из конюшни жеребца, чистенького и оседланного, позвякивающего уздечкой и стременами. Шея скакуна была напряжена, каждый ее позвонок. Он был весь белый, с длинной гривой и крепкими узлами мышц. Большие кофейного цвета глаза, от роду пять лет, породистый и смышленый конь. Черные копыта и точеные бабки. Хоть он и небыстро шел, но с каждым шагом встряхивал головой, наклоняя шею вправо, так что грива развевалась. Немат все еще держал в руках железную расческу и, держа коня на поводу, продолжал чесать его. Али подумал, что, наверное, конь из-за этой расчески и трясет шеей. Немат отдал поводья в руки Али.

– Ну и денек сегодня, молодой хозяин! С тех пор как отец твой уехал в Баку, на этом коне никто не ездил. Дед твой не разрешает, да и сам хозяин ни единой душе не позволяет ездить, иначе я бы и сам прокатился… Но уж очень хозяин дрожит над ним… Садись, дорогой мой!

Али неумело всунул ногу в стремя и вдруг обнаружил, что это не та нога, то есть он хотел сесть задом наперед. Немат, рассмеявшись, помог ему вынуть ногу из стремени.

– Вроде ты к этому не очень готов, да? А папа твой наездник знатный! Когда он вернется-то?

Али не знал когда, но высоко поднял голову. Немат подхватил его под мышки и вскинул на седло. Ноги нащупали стремена, и Немат вручил Али металлическую цепочку:

– Твой отец этой цепью стегает его. Она лучше кожаной плети. Возьми, горячи его, одной рукой держи повод, а другой вот, за луку седла схватись. И вперед!

Али взял цепочку и двумя пятками мягко ударил коня в бока. Крикнул: «Эй!» Потом крикнул громче, дернул за вожжи, однако конь стоял как вкопанный. Немат взял узду из рук Али и хлопнул коня по шее:

– Ведь понимает, что седок неопытный!

Конь медленно пошел вперед. Мягко и спокойно. Топ– топ– топ– топ-топ. Когда немного отдалился от Немата, тот поднял с земли камень и кинул его в коня, однако конь не сильно прибавил шагу. Али поглаживал его гриву.

Меж тем наступил полдень. Послышался азан к полуденному намазу, и рабочие потянулись к караван-сараю. Увидели Немата, который криком пытался заставить коня перейти на галоп. Несколько мальчишек из числа месильщиков глины побежали за конем, пытаясь заставить его ускориться, а Абдель-Фазул сказал одному из рабочих, вместе с которым шел из штольни:

– Знаешь, почему быстрее не идет? Потому что наездник не хлещет. А надо, как сядешь в седло, чтобы конь сразу звук плетки услышал…

Махмуд-курд, колодезный рабочий, тщательно отряхивая свои мозолистые руки, высказался так же:

– Не бьет коня! Добрый…

– Добрый… – кивнул Абдель-Фазул. – Правильно ты говоришь.

Немат покачал головой:

– Ха! Добрый! Добрый хозяин до тех пор, пока…

В конце концов мальчишкам удалось пустить коня в галоп, но вскоре он снова перешел на медленную рысь. Али увидел вдалеке, как с горна спускаются на землю несколько человек, держа в руках тарелки для обеда. Он пытался разглядеть между ними Хасана Джаханнами, но не мог понять, который из них он. И не поехал туда, а, потянув за узду, повернул коня в сторону остальных рабочих. Трубы и печи теперь остались у него за спиной. А впереди, возле кирпичного здания конторы, он видел рабочих, вместо того чтобы идти в караван-сарай обедать, они стояли и смотрели на него. Али начал понукать коня, и тот немного ускорил бег. На галоп конь так и не перешел, но все равно было страшновато ехать. Али задумался. Слушая ритмичный топот коня, он думал в такт его бегу: «Топ-цок-топ / топ-цок-топ / неужели / неужели / это случилось / почему же/ дед сегодня/ меня привез… Топ-цок-топ / топ-цок-топ / что с ним вообще / что с ним случилось / какой-то сегодня… Топ-цок-топ / топ-цок-топ / думает о другом / думает о чем-то / может быть / может быть / это в конторе / в конторе / топ-цок-топ / топ-цок-топ / Зачем меня / привез сегодня?/ Неужели / неужели / это случилось / почему же/ дед сегодня / грустный такой… (Конь в этот миг перепрыгнул через ручеек) Топ-цок-топ / топ-цок-топ / мой отец / этого коня / давал кому-то/ или нет? / Топ-цок-топ / топ-цок-топ / почему же/ дед мне дал? / Топ-цок-топ / топ-цок-топ / неужели / неужели / мой отец / это случилось…»

Дед, который наблюдал за Али из окна конторы, не выдержал и вышел на крыльцо:

– Али! Поворачивай сюда!

Али подъехал к конторе. Среди рабочих слышался ропот.

– Хозяин! Вот, говорят, так не ездят верхом. Это совсем не то, что ваш сын…

– На коне не ездят, как на муле, рысцой.

– Этого коня хлестнуть, он как ветер полетит – не догонишь…

Голос Махмуда покрыл все остальные:

– Добрый!

Дед вырвал узду из рук Али, погладил гриву коня и сказал Али:

– Этого коня подхлестывать нужно. Ему галоп требуется…

Но деда отвлек звук подъезжающей телеги. Мешхеди Рахман, не доехав до города, встретил Искандера и, услышав от него новости, повернул обратно. И сейчас Фаттах видел, как уже у ворот Мешхеди Рахман быстро-быстро говорит что-то Мирзе. Фаттах хотел подбежать и остановить Мешхеди Рахмана, но было уже поздно. Хотел, чтобы Али ускакал прочь, но Али, спрыгнув с коня, уже шел в сторону повозки. В его движениях смешалось детское любопытство и неуверенность. И Фаттах не выдержал. Сам не ведая, что творит, он схватил узду и вспрыгнул в седло. Не по возрасту ему были столь резкие движения. Тем не менее он, вдев ноги в стремена, так ударил пятками в бока коню, что тому показалось, будто хозяин вернулся из Баку и надел свои сапоги со шпорами. Гикнув, Фаттах отпустил вожжи, а цепочкой изо всех сил хлестнул коня, так что Абдель-Фазул, несмотря на громкие голоса, отчетливо услышал этот свист цепи. И не мог решить, слушать ли ему стоны и причитания Мешхеди Рахмана и Искандера или следить за скачкой Фаттаха.

Али был в растерянности, но, когда услышал первую же фразу Мешхеди Рахмана, недоумение его исчезло.

– Сын хозяина помер…

Али словно уже знал это. Он словно сам пришел к такой догадке. Соскочив с повозки, Мешхеди Рахман обнял Али, а рабочие сначала потихоньку, а потом уже без стеснения начали рыдать, и их слезы, как дождинки, падали на покрытую глинистой пылью землю. Веселые мадьчишки – месильщики глины смотрели друг на друга ошеломленно. Мирза и Искандер разговаривали, стоя у ворот. Все говорили о хозяине, какой он сдержанный. Немат сказал:

– Если бы не крикнул сейчас, а так – ни слезинки же нет… Да онемеет мой язык… Умер!

– А что случилось-то?

– Случилось, брат…

У Искандера слезы текли по щекам. В качестве распорядителя траура он отдал приказ:

– Я Мирзе уже сказал: завтра фабрика не работает. Всем вам нужно прийти в город, в дом хозяина, помогать будете. На траурные даты мохаррама приходите выражать соболезнования бригадами…

Исфаганцы, работающие в штольне, напомнили ему:

– Завтра мы должны закончить забой.

– Хорошо. Абдель и исфаганцы остаются завтра, но только до обеда. После полудня в город приходите…

Мешхеди Рахман все держал голову Али в объятиях, и все рыдал, и так говорил Али:

– Юный хозяин, знай одно! Твой дед, он самый мудрый из всех. Тот, кто смерть сына может скрыть от внука…

Али пытался разглядеть, где дед, и многие смотрели в сторону степи, а дед скакал там, где уже не было фабрик с их трубами. Несся быстро, как смерч, и в туче пыли конь казался светлой молнией. Абдель-Фазул воскликнул:

– Слышите свист цепи?

Фаттах летел во весь опор. Хлестал коня немилосердно. И так бил его в бока, что щиколотки заболели. Длинная грива билась на ветру, и конь был уже весь мокрый от пота. То же и всадник. Тюбетейку сдуло с головы Фаттаха – он даже не заметил. Скакал и скакал, с такой скоростью, что и думать ни о чем не мог. Ни об Али, который уже все знает, ни о теле сына, которое завтра привезут из Казвина. Льдом обложили… «Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку…»

Он не хотел возвращаться. Хотел бы скакать до конца степи. Через горы Кяхризак и дальше. До самого моря. До края света.

* * *

Может, целый час, а может, и два часа все стояли и ждали. Наконец всадник вернулся. Конь плелся еле-еле. Фаттах, словно мертвый, мешком осел в седле. Ноги в стременах, голова упала на шею коню, и обе руки висят по сторонам конской шеи. Еле-еле держится в седле, но конь его не сбросил. А белый цвет конского крупа стал красным – все исхлестано цепью. Когда конь приблизился, все увидели, что из дрожащих ноздрей его течет кровь. И язык вываливается. Изо рта пар шел, хотя погода вовсе еще не была холодной. Словно конь ждал чего-то. Рабочие подбежали к нему, и Немат, схватив хозяина в охапку, снял его с седла. Из глотки старика еле слышно донеслось:

– Оставьте меня… Сам дойду…

Когда Немат поставил хозяина на землю, напряжение коня достигло крайней точки. Животное заржало. То есть даже не заржало – это скорее походило на вопль человека, чье тело распиливали тупой пилой. И конь, подогнув передние ноги, упал на коленки. Боролся за жизнь, но уже не выдерживал. Трепет прошел по его телу, и он завалился на бок. Дважды дернул головой, елозя по земле. Хотел заржать, но не смог. И больше этот конь не поднялся с земли…

 

4. Она

Всякий раз, как Дарьяни спрашивал со своим азербайджанским акцентом, когда папа твой вернется из России, я отвечал: «когда рак на горе свистнет». И вот время это пришло, но отец не вернулся. И послышался словно действительно свист, словно печальное пение свирели, жалующейся на разлуку. Тоскливая песня о чужбине и расставании… Скорбели и мужчины, и женщины. «О, Али…» Как мы ждали отца! Это ожидание делало нашу жизнь наполненной. Вот он приедет из Баку, и в переулке Сахарной мечети ему устроят пышную встречу – бывало, даже арку триумфальную устанавливали. И все будут говорить: «Ну вот, Али, и вернулся твой отец!» И Дарьяни со своим красным бритым лицом будет обниматься, царапая меня щетиной, и навязывать мне сладости, и говорить, прибавляя свои азербайджанские словечки: «Скажи отцу, помимо властей предержащих, пусть не забудет и соседей. Пусть и нам во имя Аллаха что-то перепадет!» Я был счастлив от мысли, что отец вернется и что его пышно встретят. И нельзя сказать, чтобы этого не произошло: встретили еще пышнее и торжественнее, чем можно было ожидать. И арку триумфальную поставили, только убрали ее не ветками самшита, а черной тканью из мануфактурной лавки Мохаммада-Хусейна. И нельзя сказать, чтобы никто меня не обнимал, – обнимали, и еще крепче обычного, но только не улыбаясь, а рыдая. И не то чтобы со мной никто не разговаривал – разговаривали, вот только никто не поздравлял, никто не желал новых успехов, значит, это было необязательно. Нани не пришлось зажигать курильницу с рутой для праздничной встречи, и курильница эта валялась сиротливо, как сиротой теперь оказался мальчик по имени Али…

Мне тяжело вспоминать подробности тех дней. Все смешалось в памяти, помню только, что на обратном пути с фабрики я сидел на переднем сиденье «Доджа», а на заднее сиденье рабочие уложили деда. Водитель ехал молча, как воды в рот набрал. На улицу Хани-абад въехали, когда уже начало темнеть. Везде зажигались огни, и время еще было торговое, но многие лавки оказались закрыты. Может, жестянщики и печники обычно закрывались раньше, но и мясная лавка, и шашлычная были заперты. Словно траурная пелена накрыла всю улицу. Только мануфактурная лавка работала, да и там свет прикрыт был. Позже я понял, что они были заняты раскройкой ткани для траурной арки. И лавка Дарьяни не была закрыта. Как подъехали к переулку Сахарной мечети – так и поразились все, включая водителя. Это напоминало большой благотворительный ужин для всех странствующих. Народу – не протолкнуться. Кто-то размешивал питье в баке, кто-то затягивал черным стены, кто-то толковал с Дарьяни, не пора ли, мол, закрывать торговлю. Подметали переулок и вспрыскивали его водой. Напротив деревянной входной двери дома было установлено черное знамя с двадцатью лучами «друзей Хусейна». И с самого начала переулка через каждый метр на земле стояли светильники в ажурных сетках. Были зажжены и сорок светильников-фонариков на траурном транспаранте Хусейна: в первом ряду, то есть самом нижнем, – шестнадцать, во втором – двенадцать, в третьем – восемь и в последнем, самом верхнем, – четыре… А что это ты сейчас делаешь? Считаешь общее число, проверяешь, действительно сорок или нет? Ох, удивительное это ремесло – писательство. Я вот думаю, будет там сорок или нет – небо ведь на землю не рухнет!

…Впрочем, о чем я говорил? О теле отца. Это был тот самый вздох Дарьяни, о котором я писал раньше (смотри главу «2. Она»). Я всем своим детским умом чего-то такого все время ожидал, но разве кто-то ко мне прислушивался? Ведь я и Марьям говорил об этом, и всем в доме говорил…

В доме царил траур. У матери сели голосовые связки – говорить не могла. Нани от нее не отходила, давала ей настойку семян айвы, миндаля.

– Госпожа! Вы распорядительница траура. Нельзя без этого на похоронах. Крепитесь! Завтра вам предстоит встречать людей. Аллах свидетель, вредно так плакать и убиваться, не гневите Всевышнего…

Мать, увидев меня, крепко меня обняла. А сказать ничего не могла, лишь какие-то хрипы слышались из горла. Все обнимала меня, и вдыхала мой запах, и целовала меня. Дед вообще долго с матерью не выдержал, словно стыдился ее состояния. Опустив голову, ушел в комнату Марьям. А та держала в руках кисть и рисовала черным на холсте: черным-черно было полотно. Она не плакала, а словно была в раздражении. Я не мог всего этого выдержать и спрятался в кладовку. Лег на одеяла и быстро заснул. Хотел бы я написать, что во сне видел отца. Ты бы это написал, но я не ты. Я – это он («ее я»). Так зачем же мне врать? Мне вообще ничего не снилось. Я очень устал и быстро заснул, проснулся уже утром. А проснувшись, увидел, что одеяло мокрое от слез. И я вновь отчетливее прежнего понял, что больше не стоит ждать отца…

Нани принесла мне черный траурный костюм и помогла надеть его. Рубашка застегивалась от плеча на целый ряд пуговиц, и все на мне сидело неловко. Это была одежда для траура Ашуры, и она немного села от стирки. И вот я вышел из кладовки и услышал гул голосов в угловой комнате. Там везде были разложены подушки, и собралась вся родня. Тетки с материнской стороны, их дочери… Отец, да помилует его Аллах, был единственным сыном, поэтому с отцовской стороны дядей и теток у меня не было. Были здесь лица, которые я вообще не узнавал, – это были те, кто приходил к нам раз в год – на праздники, а для ответных визитов меня с собой не брали. Среди родственниц была пара тех, кто недавно перестал носить чадру, но, зная об убеждениях матери, а также деда, к нам они пришли в чадрах. Причем так сильно закутались в свои чадры и платки, словно пришли сватать сказочную принцессу. Трудно представить, что они до вчерашнего дня не носили эти одеяния. Я ожидал по лицам женщин увидеть, насколько нелеп мой траурный наряд, но на меня никто из них даже не взглянул, все были заняты разговорами друг с другом. И я, опустив голову, вышел из этой комнаты в залу, где тоже стояла болтовня. Тут собрались родственники-мужчины. Самые важные из них сидели, развалясь на подушках и перебирая четки. Искандер держал на коленях пакет с табаком, которым он набивал сигареты для стариков и складывал их в серебряный портсигар.

Стоял только дедушка – в дверях. Увидев меня, подошел и обнял, сказав:

– Сегодня ты должен держаться. Все внимание будет на меня и на тебя. С матери твоей и с Марьям спросу нет, но мы с тобой должны держаться…

Потом он подозвал Искандера. Через несколько минут Искандер вышел к бассейну, где я его ждал. На подносе он принес стакан чая и хлеб с колбасками, поставил поднос на землю у моих ног.

Карима я увидел издали, он прятался в коридоре возле дверей. Боялся подходить, но в конце концов подошел. Обнял меня своими костлявыми руками, а сказать ничего не мог. Так он выходил из трудных положений. Потом указал на поднос:

– Али-джан! Ты кушай, а то ослабеешь! У тебя сегодня очень много дел. До самой ночи на ногах будешь…

Я не помню, позавтракал я тогда или нет, но помню, что часа через два прибежал Мирза и вызвал дедушку из залы. Что-то шептал ему на ухо, а тот, видно было, рассердился:

– Полиция перепутала! При чем тут участок вообще? Мимо Сахарной мечети должны нести тело…

И тело отца пронесли мимо Сахарной мечети. В похоронной процессии ехали «Додж» и наша коляска, «Форд» теткиного мужа… Небольшой грузовичок, который привез тело, – ближе к концу процессии. Была еще взятая в аренду черная похоронная карета, говорили, что она дворцовая, на ней якобы хоронили Насреддин-шаха Каджара. Она ехала впереди процессии.

Дарьяни (может быть, желая увидеть эту карету) закрыл-таки свою лавку и немного прошел вслед за процессией. Полицейский Эззати перекрыл движение на улице Хани-абад, чтобы дать дорогу похоронам. И я могу сказать, что вряд ли видел до той поры такое большое скопление народу. Муса-мясник и другие силачи нашего квартала несли гроб, следом за ними шли Немат и двое курдов с фабрики – они через некоторое время подменили несущих гроб. Из мальчишек рядом со мной были Карим и Моджтаба, остальные держались со своими родителями. Позже я узнал, что мой класс и класс Марьям в этот день отпустили с занятий, чтобы они могли участвовать в похоронах, здесь же были завуч школы и один из учителей. Пришел на похороны и дервиш Мустафа, а впереди всей процессии шел дед. Дервиш в такт шагам тихонько говорил, «О, Али-заступник», а потом громко:

– Нет Бога, кроме Аллаха!

Когда проходили мимо булочной Али-Мохаммада, дервиш протолкался вперед и стал что-то говорить деду, и вскоре тот объявил громко, во всеуслышание:

– Во имя Аллаха, и да упокоит он усопших! Булочная должна быть открыта – хлеб необходим народу. Да не оскудеет рука уважаемого пекаря, и мы, инша Аллах, возместим ему…

Машины, коляски, экипажи некоторое время стояли напротив переулка Сахарной мечети, на улице Хани-абад, которая вся была запружена народом. Ко мне в это время подходили самые разные люди и целовали меня, некоторые – громко чмокая. Многих я не знал, от них в моей памяти осталась лишь влажность поцелуев на щеках. Видел я и Каджара: он со своим отцом стоял на улице Мохтари. Когда процессия двинулась, они как будто хотели что-то сказать дедушке и зашагали вместе с похоронами, но дед их не заметил, и вскоре они отстали.

Между тем семеро слепцов добрались к тому времени до конца улицы Хани-абад. От людей они узнали, что хоронят сына Хадж-Фаттаха, и вот все семь встали на ноги, а когда процессия поравнялась с ними, начали выражать деду соболезнования. Каждый из них держал за руку предыдущего, и они вроде бы даже засобирались идти вместе с процессией. Дед хотел им дать подаяние, чтобы они остались на месте: никто ведь до сих пор не видел, чтобы они ходили, как обычные люди. Но самый первый из них в цепочке заявил:

– Нам каждый шаг в сто раз больше благодати дает. Ты нас как бы вперед ведешь. А цепочка-то наша та же остается…

Дед велел Мирзе считать, сколько шагов они пройдут, и за каждый шаг каждому их них дать по саннару. А дервиш Мустафа сказал так:

– Слепые ведь лучше зрячих видят. Почему? Да потому что они не смотрят на чужие дела, а только на свои, а значит, себя самих постигают… О, Али-заступник!

В конце улицы Хани-абад дед поблагодарил всех пришедших на прощание. Он сказал, что семейный склеп Фаттахов находится на кладбище Баге-Тути, что в Рее, это далеко, поедут на машинах и в экипажах, и он просит тех, кто идет пешком, возвращаться. Однако дервиш Мустафа, и Муса-мясник, и Исмаил-усач, и Немат, и все рабочие фабрики, и Искандер, и многие другие не ушли. Они так же, на руках, донесли гроб до кладбища Баге-Тути. Многие, однако, из уважения к словам деда повернули обратно. Дед дал Мирзе кошелек с деньгами, чтобы тот каждого слепого наделил деньгами за пятьсот тридцать один шаг, как подсчитали… Однако ты за мной не следишь! Чем ты занимаешься сейчас? Что ты считаешь? Или ты хочешь сказать, что не стоило за каждый шаг давать каждому из слепцов, ведь обычно при продвижении на шаг дают только одному? Но к чему все эти счеты и подсчеты? Удивительное ремесло – писательство! Мне иногда кажется, если я дам лишний кусок хлеба этим слепым, кто-то из читателей подумает, мол, у него, у читателя, отобрали…

…Так о чем я говорил? На кладбище гроб занесли в специальное помещение для обмываний. Дед и многие другие вошли туда, однако Муса-мясник, Мешхеди Рахман и еще несколько родственников окружили меня и не пустили внутрь. А я очень хотел в последний раз взглянуть на тело отца, его смерть была загадочной… Но не пустили. Мешхеди Рахман, думая, что я еще совсем ребенок, пудрил мне мозги:

– Маленький хозяин! Вон, посмотри, сколько народу собралось проводить твоего отца! Никто таких многолюдных похорон и не помнит. Они надолго останутся у людей в памяти!

Немат – наездник быков тоже приложил свою тяжелую руку к тому, чтобы утешить меня:

– С сегодняшнего дня жеребец будет только твой и ничей больше. Я сам буду скрести и чистить его для тебя…

Мешхеди Рахман одернул его: «Ведь жеребец пал вчера! Забыл, что ли? Что за утешение получилось?!» А Муса встал передо мной на колени и двумя руками взял мое лицо:

– Успокойся, Али-джан! И я, и все мясники Тегерана, мы – слуги твои. Мы душою с тобой. Твоему отцу мы стольким обязаны, столько он благодеяний совершил, такой щедрый, такой скромный, такой влюбленной души человек, такой…

Мешхеди Рахман вставил свое слово:

– Вот молодец! Такой прекрасный был… Мы кольцо вокруг тебя не разомкнем, Али, ты понял?

Я кивнул, хотя и не совсем его понял… Когда тело закончили обмывать, первым, кто вышел оттуда, был Карим. Подойдя ко мне, он шепнул на ухо:

– Али-джан! Тело твоего отца все целое. Целое и невредимое.

Я кивнул. Разве оно должно быть не целым?!

– Да помилует его Аллах! Как древний герой, такая фигура… А какая грудь волосатая – волосы на ней как лес целый…

Я выразительно посмотрел на него, и он понял, что зарапортовался. И забормотал:

– Я что хотел сказать: тело его не совсем целое и невредимое. Не хватает одного пальца…

– Пальца?!

– Да, длинного, который рядом с большим, он отрезан.

– Указательный?

– Да! На правой руке указательный палец отрезан.

Моджтаба, который тоже вышел из помещения для обмываний, подтвердил:

– Не принято говорить о таком, но Карим прав. Али! Отца твоего убило правительство…

Я даже не знал, что ответить.

Муса-мясник много позже, по пьяной лавочке, опрокинув чекушку, рассказывал своему молодому другу, а точнее говоря, собутыльнику, то есть Кариму, сидя в саду Гольхак: «Лучше бы я был на его месте… Мать твою!.. Они хотели его замучить до смерти. Рубили его большим мясницким или кухонным ножом, чтобы больнее сделать. Говорят: мы сейчас тебя разрубим по частям, начнем с пальца… Потому что палец, душа моя Карим, это больно, когда отрубают… Я ведь мясник. Рубили большим ножом причем на доске или чурбаке, потому что кость была хорошо обрублена, слава Аллаху, нож острый оказался… Тупым было бы гораздо хуже. Сказали, не отдашь грузовики, замучаем до смерти, под пыткой умрешь. Им нужны были все пятнадцать грузовиков, поэтому, чтобы напугать его, они начали с пальца, но он, спаси его Аллах, не покорился. Потому и убили. Убили мышьяком – яд такой. Сначала делает твой мозг тупым. Тупым-тупым! Карим… Али вино пьет? Нет! Если бы пил – не подумай только, что я тебя хаю, – он пил бы с Мешхеди… Но он вина не принимает, и отец его такой же был… Да помилуй его Аллах. Ты помнишь похороны его, Карим? Ты мальчиком был. И у него палец был отрезан. Если бы я был на его месте… Мать твою! Они хотели его замучить. И рубили большим мясницким ножом… Я уже тебе это говорил? Когда?! Значит, я по второму кругу пошел! Недавно я такой стал: как выпью, повторяю по несколько раз. От тебя голова у меня кружится…»

…Такая история. Но однажды в школе мы сидели втроем на последней парте, и Моджтаба сказал мне: «Али! Твоего отца убило правительство. Об этом не распространяются, но ясно, что это дело рук властей. Да помилует их Аллах, но это ясно по отсутствию пальца. Если бы можно было им как-то отомстить…»

Но Эззати что выкинул! Он приходил на все поминки – приходил первым и уходил последним, словно официальный представитель! Порой он стоял у дверей Сахарной мечети, сняв шапку, и почтительно встречал самых важных гостей, в особенности государственных чиновников, чтобы проводить их внутрь. Например, его высокоблагородие Кавама вошел в мечеть и, не обращая внимания на проповедника на минбаре, призвал всех к вниманию и произнес краткую молитву. Словно он является распорядителем траура. Даже траурную черную повязку надел на рукав! На свое смехотворное синее платье! И на поминках так сказал дедушке: «Некое лицо, пользующееся дурной репутацией, хочет распространить порочащие слухи… Оно утверждает, что в смерти вашего сына виновно правительство. Аллах свидетель, это ложь. Никогда такого не бывало. На самом деле я не должен говорить, но есть секретный рапорт. Видел у господина пристава в участке. Покойный в Баку купил у одного еврея перстень с ценным бриллиантом. Старинный бриллиант, дорогой. За ним и охотились грабители. Схватив покойного, да помилует его Аллах, они обнаружили, что перстень не снять с пальца. Поэтому недалеко от казарм казачьей дивизии отрезали палец. Аллах свидетель, зачем казакам пятнадцать, ну пусть даже десять грузовиков? И если бы им нужны были грузовики, покойного взяли бы в заложники, потом отпустили…»

Еще одну историю сочинил Каджар. Это была история того же разряда, что и та, согласно которой я напал на него с целью убийства. Мы с Каримом видели его в Дарбанде, это было еще до конца второй декады шахривара или около того. И вот что он рассказывал: «Слава Аллаху, дела правительства никогда не делаются без учета. Конечно, Пехлеви – это не Каджары, но все-таки это власть. Фаттахи распустили слух, что якобы правительство убило отца Али. А зачем правительству убивать людей? Говорят, ради пятнадцати грузовиков! Во-первых, пятнадцати у него никогда не было, было пять или шесть. Может, еще меньше. Но они же сами продали эти грузовики правительству, причем за хорошую цену! А потом сын Хадж-Фаттаха, отец Али, отрекся от сделки, якобы ему не заплатили, да обманули его… Не пожелал выполнить обязательств, но ведь государство же – это не мы, простые люди. Правительство все фиксирует. Вот они пришли к нему с договором, он был в Казвине в это время. Почему именно там?.. Аллах ведает. В старину сказали бы: этот человек неблагонадежен. Как бы то ни было, ему предъявили бумагу в Казвине, а почему – это к нашему рассказу не относится. Вот срок выполнения, должны соблюдать. Приложите палец внизу договора. Он думал, что, как во времена своего отца, Хадж-Фаттаха, сможет заниматься черными делами: сахар из Баку, из Кербелы, из… Это слыханное ли дело? Отказался. Аллах свидетель, я ничего не знаю и не подписывал. А как вы знаете, у государства все учитывается. Казакам это не понравилось. Как бы то ни было, они ели хлеб Каджаров, и мы в их хлебницу не заглядываем. Казак говорит, у нас к тебе нет претензий, нам нужен твой палец, чтобы приложить его внизу договора вместо подписи. Ну и отрезали палец… Но вот… но вот убийство его к государству и к этому делу не имеет никакого отношения. Он умер через несколько дней сам, а отчего – неясно: от болезни, удара, сифилиса, черта в стуле…»

В 1954 году в кафе месье Пернье я пересказал Махтаб эти речи Каджара. Мы сидели с ней вдвоем. Выслушав меня, она вздохнула так тяжело, что старик за соседним столиком, взглянув на нас, улыбнулся. Махтаб сказала:

– Ты, взрослый и разумный, почему ты такой в твоем возрасте? Да, это случилось, и я считаю, все это очень серьезно, но это дело давнего прошлого. Ты помнишь, сколько лет прошло с тех пор?

Махтаб не знала, как именно Каджар распространял все эти слухи. Иначе она бы так не выразилась. Слухи так подавались, что безусый Дарьяни после событий шахривара двадцатого года (август сорок первого) говорил одному из клиентов нашей фирмы следующее: «Аллах свидетель, все это меня не касается. Мне что?! Но эта семья – с подмоченной репутацией и очень упрямая. Вчерашний день – вот их цена. Я их хорошо знаю – мы же соседи. И все они – вчерашний день. Хотя они уверены, что у них все еще есть величие и роскошь. Потому-то они и разорились. Мамаша их посылает мне со служанкой послания: господин Дарьяни, почему не отпустили сахар нашему помощнику, отправленному к вам? Не то чтобы я не отпускал, у меня было, но я не отпускал… Все им да им, надо же, чтобы когда-то и нам было. Все месяцы шаабан, должен быть и рамазан! Они ведь позабыли как будто бы… Их дочка сейчас в Европе, но сколько она меня изводила – слов нет. А вроде бы соседи, дверь к двери живем, но всюду у них гонор. Впрочем, репутация их подмочена. Отец его продавал грузовики: бир штука (одна штука) – не то что уч штук (три штуки), как у нас говорят. Поштучно торговал, а в итоге Али, своему сыну, денег вообще не оставил, на стакан воды с сиропом разве. Продавал грузовики, но цены скакнули вверх, и он опоздал, остался ни с чем… Говорят, так взбеленился, что отрезал себе палец – вот гонор до чего довел. Но о смерти его мы не знаем. Может, гангрен был у него, желчь разлилась, или сифилис – по-разному говорят…»

Дед сказал так: «Аллах не прощает лгунов. Отец твой палец никогда не прикладывал, у него печать на перстне была…»

Сейид Моджтаба говорил иначе. В те времена он уже вернулся из Неджефа и квартировал в Рее, в полуподвальном помещении. Терроризм, хаос и подпольная работа тогда еще только начинались, и он к нам, а мы с Каримом к нему только присматривались, и он так говорил: «Не знаю, как насчет господина Карима, но вы, господин Али! Ведь вы отведали вкус этой тирании. Правда, то была тирания отца, а теперь у власти сын, но ведь сменилась только вывеска. Угнетатели остались угнетателями, а по шариату свержение тиранического султана обязательно. Господин Али! Есть долг мщения не только за вашего отца, но за весь народ…»

Правда, в эти же дни со мной имел разговор и дервиш Мустафа. Отвел меня в сторону, сплюнув в арык, прочистил горло и сказал так: «Когда яблоко созрело, оно само падает. Или ветром его стряхнет, или дерево качнет кто-то… Это уже не важно. Важно то, что яблоко созрело, и ему пора упасть… Вот и для твоего отца наступило такое время. Яблоко незрелое с силой надо сбивать и срывать, болезнями, несчастьями, авариями, а тут – нет… Ты спросишь, а как же палец? Но ведь и яблоко, упав на землю, повреждается! Может, если неповрежденное снять, так и лучше, но тут покупатель требовал срочности, потому купил и чуть побитое. Таким товаром ценным был твой отец… О, Али-заступник!»

С этого дня я больше никогда не ел яблок. Даже видеть их спокойно не мог. Марьям заметила: «Ты, наверное, потому яблоки не ешь, что за это Адама изгнали из рая… Бедняжка! Во-первых, тогда не было яблок, питались злаками, во-вторых, нас же все равно уже изгнали, так что теперь поделать? Странно было бы теперь яблоки не есть…»

Марьям не поняла, но поняла Махтаб. Впрочем, я сам ей разболтал, через пятьдесят лет после того… Был восемьдесят восьмой. Все эти пятьдесят лет я не ел яблок. И вот я оказался в квартире, где жила она и Марьям. Много лет уже я не видел, чтобы она писала с натуры. А тут на столе лежало красное яблоко. На холсте же было написано женское лицо, скрытое в листве яблони.

«Не помню, чтобы ты писала с натуры!» – сказал я. «Не нравится – не буду». Она рассмеялась и взяла со стола красное яблоко, обтерла его платком и подала мне. Мне одновременно и хотелось съесть яблоко, и чувствовал я, что в руки его не могу взять. Вот тут-то мне и пришлось рассказать ей о тех словах дервиша Мустафы. Она подняла руку и чуть не постучала меня пальцем по лбу.

«Прах на твою голову! – сказала она и рассмеялась. – Я стала как баба сварливая? Нет?! А что? Я и есть сварливая баба, но ты, далеко не юный и не глупый, почему ты такой? – И она кисточкой провела по моему лицу желтую черту и добавила: – Да, это случилось, и я считаю, все это очень серьезно, но это дело давнего прошлого. Ты помнишь, сколько лет прошло с тех пор?»

И вот тут только я понял, почему дед после смерти своего сына не мог видеть лед в еде и напитках. Ничего не пил из того, во что мы обычно кладем лед: воду, шербет, кислое молоко. Как увидит лед, едва не тошнит его, иногда даже вставал из-за стола и выходил во двор. И расхаживал возле бассейна, пока мы не уберем лед. Мать говорит: «Наверное, он не пьет холодную воду из-за Ашуры (траурных дней). Хочет разделить муки жажды Абу Абдуллы…»

Мама не совсем была не права. Ведь дедушка, перед тем как выпить то же самое питье, но ставшее теплым, обязательно ругал Йазида и посылал хвалу имаму Хусейну. И вот я только через пятьдесят лет в разговоре с Махтаб понял настоящую причину нелюбви деда ко льду. Причиной был тот самый грузовичок, что привез тело отца, и те самые слова Эззати (смотри главу «4. Я»): «Мне вот до сих пор не приходилось плохие вести передавать, но господин пристав заставил. Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку…»

…Так о чем я говорил? Да, об отрезанном пальце моего отца… Используя словцо Эззати, «в действительности» никто из тех, кто говорил об этом деле, по-настоящему не понимал его. По моему мнению, все обстояло совершенно иначе и случившееся имело непосредственное отношение к казачьей дивизии. Не в том опять же ключе, как об этом говорили, а в связи с тем белым жеребцом. Как-то раз дед после одного из ежемесячных заседаний цеха кирпичников, проходившего на его фабрике, разговорился об этом жеребце. Я в тот год только-только пошел в школу, мне было шесть или семь лет. И я своими ушами слышал этот рассказ деда – отец тогда был опять-таки в Баку, а коня вывел из конюшни Мешхеди Рахман – показать его ветеринару. Конь уже два или три дня ничего не ел, и мы все встревожились. Ветеринар перво-наперво разбил десяток куриных яиц. Желтки выбросил, а белки сбил в тазике, так что получилась пена. Пену дал коню, конь ее выпил, но лучше ему не стало от этого. Пробовал заржать, но из глотки выходило лишь подобие стона. Тот же самый пожилой ветеринар дал затем указание Мешхеди Рахману выездить, разогреть и утомить жеребца. Тот так и сделал и привел его к ветеринару. Конь часто дышал, тогда ветеринар стал что-то делать с его мордой и в конце концов сунул руку чуть не по плечо в его глотку и достал баранье ребро. «Сколько раз говорил, – ругался ветеринар, – вручную задавать корм, что солому, что люцерну! Вначале вобьют в глотку бог знает что, потом ветеринара им подавай…»

Затем ветеринар влил в горло коня целую миску касторового масла – тот проглотил и как будто встряхнулся весь, бешено замотал головой. Потом заржал удовлетворенно. А дед на радостях вручил ветеринару ашрафи.

Все это происходило в тот самый день, когда на фабрике заседало правление цеха. И у многих вызвали удивление и эта щедрость деда, и ловкость ветеринара, и сама стать жеребца. Вот тогда-то дед и поведал эту историю…

«Ашрафи не жалко. Сто ашрафи понадобилось бы – и те бы отдал за такого коня… Он породистый, и весьма. Две породы в нем, но обе очень ценные. Мать его – арабская кобылица, которую я привез из Кербелы. У бедуина купил совсем маленькую – из лучших арабских скакунов. Она, почитай, еще и бегать тогда не могла, еле стояла на ножках. Вот и гадай, как я привез ее сюда из Кербелы. Бейн аль-Харамейн, арабы называют “суге”, – вот там я и купил ее, мать этого самого жеребца. А как привез? Пришлось привязать ее на спину мула, так и доставил из Кербелы в Тегеран. Хлопотно это было, но, когда она выросла, я понял, что это стоило того. Арабский скакун: ноги длинные, грудь выпуклая, а посадка головы, а шея, а белая грива шелковистая! Этот конь очень похож на нее. Итак, кобылица выросла, и подошло время случки, но где найти жеребца, чтобы покрыл ее? Сюда, на фабрику, приезжали два-три коннозаводчика, предлагали жеребцов, я не согласился. Хороший товар предлагали, дорогой, причем договаривались так, что приплод первого года идет мне, второго года – им. Но чем-то мне не глянулись те жеребцы. Или вот лесоторговец Аштиани предлагал покрыть ее чистокровным арабским скакуном, и опять у меня сердце не лежало. Знаете историю Амина и Мамуна, двух сыновей Гаруна ар-Рашида? В мечети базара Мирза Ибрагим рассказывал. У Мамуна мать была иранка, отец араб – вот тебе две породы. И получился он в сотню раз лучше Амина и по умению, и по чести, и по совести. И вот она сама – арабских кровей, и ей в пару арабского же скакуна? Что-то мне здесь не нравилось. Хотелось мне другой крови. И вот проходит первая течка ее, вторая, а я все не могу найти подходящего жеребца. Весна наступает, эта самая арабская кобылица трется о стенки конюшни, ржет. Из страха, что с кем попало спарится, я ее во время течки вообще из конюшни не выпускал, можешь себе представить, каково ей было. По весне она такой становилась, что самца чуяла издалека.

В общем, наступил год одна тысяча триста шестой или седьмой. Четвертое ордибехешта. Это, как вы знаете, дата коронации вашего шахиншаха! Вот до сих пор это была история матери этого жеребца, а теперь история его отца. Отец его был казачьим конем. Тогда еще в Тегеране казаки стояли, в военных городках. Поскольку сам ваш шахиншах был из казаков, то день его коронации был отмечен парадом казачьей дивизии. Он лично и принимал парад: офицеры казачьи верхом ехали, солдаты – пешие. И под передовым офицером, перед знаменосцем, добрый был конь – он-то и стал папой этого самого жеребца. То как раз было время спаривания. И вот этот конь скачет под важным таким офицером, чуть ли не главным их командиром, а впереди него кобылица в течке. Он запах учуял и как взбесился прямо на параде, и наездник не смог совладать. Конь седока скинул со всеми его регалиями и сиганул прямо через трибуну вашего казачьего шахиншаха. Гнались, конечно, но не догнали. Мы всю эту историю позже услыхали. А конь несется себе по шоссе Хусейн-абад и прибывает на нашу фабрику, вот прямо сюда, где вы сейчас сидите. Вбегает в ворота, после чего сын мой, отец вот этого мальчика, Али, ворота и запирает. Он сейчас в Баку. Нет, хаджи, не жеребец, сын мой сейчас в Баку, я о нем говорю. (Все смеются.) А жеребец, он чует самку в течке и заворачивает в эту конюшню. Мой сын сам его впускает, ну и парочка приступает, как говорят арабы, тарфат ол-эйн, к важному делу. Ко мне вбегает Мешхеди Рахман и заявляет: “Вы тут сидите, а ваш сын знаете что делает? Устроил случку вашей арабской кобылице!”» (В тот момент я, Али, как раз спросил у Мешхеди Рахмана, который здесь же стоял: «Что такое случка?» – «Эх, молодой господин, – отвечает он, – вырастете – поймете». И вот мы выросли, но все равно… вопросы остаются. Так о чем я говорил? Да, о случке…)

Дед продолжал: «Я вбегаю в конюшню, вижу, казачий жеребец занят делом. Хоть я и намеревался сыну шею намылить, но тут поцеловал его в лоб. Ведь какая стать у жеребца! Казачьи кони, они, знаете ли, сильные, крупные телом – венгерские, как говорят у нас. А моя кобылица арабская. Две далекие породы. То есть получилась та самая история, что у Мамуна, Гаруна ар-Рашида и его иранской жены. В общем, парочка эта сильно запыхалась – так торопились, словно крыша конюшни на них вот-вот упадет. Дело завершили как нужно, и мы жеребца – за ворота. Очень он удовлетворенный стал, спокойный. Не брыкается, не огрызается, покорный. Так спокойненько пошел себе, как шелковый. Мы открыли ворота и потихоньку его выкинули прочь. Казаки его искали, нашли, но я не знаю, поняли они, что с ним было, или нет… Короче говоря, через двенадцать месяцев появился на свет этот самый Мамун, которого я и добивался, этот белый жеребец. Слава Аллаху, тело о-го-го у него, а мать умерла после родов… В общем, коротко говоря, как ваш казачий шахиншах всех покрыл, так и его жеребец нашу кобылку покрыл! Если говорить о нас, то я считаю: мы в нашем деле не в накладе!»

Все цеховые засмеялись, а я вот не смеялся. Хотя лишь через много лет пойму, какая связь была между казаками и смертью моего отца. Связь была в этом самом жеребце. В жеребце, которого дед на следующий день после смерти моего отца – думаю, не намеренно, но совсем не случайно – загнал насмерть.

Мой отец, казачий конь и наша кобыла, случка, жеребец, наши грузовики и казачьи казармы в Казвине, мой отец, дед, жеребец… Не говори, что тут нет связи! Что говоришь? Причинно-следственной нет?! Что ж, пусть нет причинно-следственной. Но скажи на милость, много ли есть в твоей собственной жизни событий и дел, имеющих причинно-следственную связь? Или наверняка ты скажешь, что все это роман? Опять же пусть так. Писательство – удивительное ремесло! Вот ты сказал «нет причинно-следственной связи», и ты думаешь, ты этим не оскорбил Всевышнего?!

 

5. Я

Четверг, полдень. С утра до полудня – на кладбище Баге-Тути. Запах почвы. Запах камфары. Запах халвы. Финики… они не пахнут! «Додж» остановился против их переулка. Водитель открыл дверцу, Фаттах и Али вышли. Рабочие уже были здесь, ждали в переулке недалеко от Сахарной мечети. Все подошли к дверям дома, открыл им Искандер, который не упускал случая показать, что он у Фаттахов – домашний человек. Продемонстрировал это и сейчас Мирзе, и Мешхеди Рахману, и водителю, и всем остальным. Приложив руку к груди, стоял в дверях, пропуская Фаттаха. А тот, как вошел во двор, сразу услышал рыдания невестки и ее слова, обращенные к Марьям:

– Ну что с ним сделали? С пустыми руками пришли, Марьям!

Не обращая внимания на невестку, Фаттах открыл редко используемую дверь, находившуюся в середине длинного крытого коридора. Эта дверь вела в другой двор, обычно именуемый задним двором, где стоял небольшой домик и где Искандер с Нани жили еще несколько лет назад, до того времени, как Махтаб исполнилось три года. Теперь этот двор почти не использовался, и, когда Фаттах вошел туда, его встретили паутина и клубы пыли. Дед распорядился:

– Искандер! Здесь все уберите и водой полейте. Здесь рабочие остановятся. Здесь же вечером будем готовить еду. Повара, котлы, котелки, дрова… Скажи Мирзе все, что нужно, чтобы он распорядился. Постепенно отсюда будем передавать еду на женскую половину, а рабочие сделают подъемники из цепей, через крышу, и вот так, из рук в руки, блюдами будут передавать еду в мечеть, для мужчин.

Искандер прикусил губу:

– Простите за дерзость, хозяин, но вот здесь… если вынуть кирпичи из стены – проход во двор мечети откроется.

Рабочие, с сомнением взиравшие на высокую крышу, прикинули тяжесть работы и согласились было с Искандером. И Мешхеди Рахман произнес: «Вот молодец!» – Но дед настоял на своем:

– Делайте, как я сказал, через крышу… Иначе завтра начнут болтать, что он ради своего сына разобрал стену мечети…

Потом дед дал еще одно указание Искандеру – по всей длине коридора повесить занавеску, чтобы отделить женскую половину. И, обняв Али, вместе с ним вышел в главный двор…

* * *

На главном дворе Нани, не снимая чадры, возилась возле бассейна. Мать Али, Марьям и несколько женщин-родственниц сидели на крыльце. Деду не хотелось подходить к ним – тяжело было слышать, как невестка заговаривается. И он сел в сторонке на ступеньках, один. Али тоже сидел, нахохлившись. Марьям с красными от слез глазами обнимала маму и пыталась ее утешить. Рядом Махтаб держала наготове настойку из семян айвы… Дед посмотрел на Нани. Та стояла на коленях возле бассейна. Всхлипывала, и вот завела старинный плач-причитание:

О, Аллах, плач наш по всей земле…

О, Аллах, сердца наши серые, как в золе…

Плачут все, и стенают все…

О горе! Увы! Как жаль!

О горе! Увы! Как жаль!

Дед, сколько ни смотрел, не мог понять, что делает Нани возле бассейна. Она взгромоздила на бортик бассейна большой русский самовар, открыла краник и под тонкой струйкой воды из краника мыла марагинским мылом и полоскала в бассейне коврик-половичок. Дед вообще мало разговаривал с Нани, поскольку ее дела, обычно чисто женские, его не касались, но сейчас подошел и спросил:

– Бог в помощь, Нани. Что это ты делаешь?

– Примите соболезнования, господин… Так, небольшая неприятность. Внучка вашего брата, дочь Эшрат-ханум, запачкала коврик, неприятность с ней приключилась. Вот, замываю, это корр…

– Дело доброе, и Аллах да поможет тебе… Но при чем тут самовар?!

– Я же говорю, господин, это корр, все по шариату, воды из самовара достаточно.

– Воды из самовара достаточно? Ну нет, Нани, если уж корр, то не из самовара.

– Да нет же, господин, достаточно полить из самовара. Наш мулла Али Акбар так объяснил. Говорит, проточная вода.

– Ну правильно, проточная. Но что такое «проточная вода»? По шариату, это вода ручья, или реки, или водопада, или еще чего-то подобного, а в самоваре воды – кот наплакал…

– Нет, господин, мулла четко мне объяснил: если хочешь придать вид законности по шариату, полей из самовара – и достаточно. Я-то ведь в шариате не разбираюсь… Темная совсем, боюсь грех совершить… Но он ясно сказал: «придать вид законности», однако если вашей милости угодно, я не один раз – три раза оболью…

Нани все говорила и не слышала того, что пробормотал дед:

– Ай-ай-ай, мулла Али Акбар, – дед покачал головой. – Вместо того, чтобы людей вере в Аллаха учить, он их учит тому, как придавать вид законности… – И дед вышел со двора и направился в мечеть. Нужно было позаботиться о сегодняшней проповеди и чтобы некролог по сыну составили правильно…

Махтаб подошла к бассейну и своими маленькими ручками попыталась поднять большой самовар – не смогла. Али стал помогать ей. Они вдвоем взялись с боков за ручки самовара и опустили его на землю. Посмотрели друг на друга, и на глаза их одновременно навернулись слезы. Ничего не сказали они друг другу, и Али вернулся туда, где сидел раньше, на ступеньке. А Махтаб тихонько сказала на ухо матери:

– Вообще-то хозяин правильно говорит. Давай я из кувшина еще оболью, хорошо?

* * *

Мирзе поручили закупку провизии к поминкам этого вечера. И он с ног сбился, организуя то и это. Коляска с кучером была в его распоряжении, и вот он мотался по городу туда-сюда – из одного квартала в другой, с этого рынка на тот, от дома аятоллы к дому ходжат-оль-исламу, от одного проповедника к другому. И к каждому он находил особенный подход, с каждым человеком говорил немного иначе, чем с другими…

– Мне приказано закупить два харвара риса садри… У нас, к сожалению, нет возможности, пожалуйста, сами доставьте… Дом хозяина, переулок Сахарной мечети. Рабочие для разгрузки есть. Главное качество: чтобы крупный был и с хорошим запахом. Да благословит вас Аллах…

– Побеспокоил вас, чтобы сообщить новость, пожелав вашему превосходительству здоровья и всех благ… Уважаемый сын Хадж-Фаттаха приказал долго жить… Инша Аллах, вы будете поминать его еще много лет… Сегодня в Сахарной мечети поминальный ужин, мы были обязаны поставить вас в известность, иначе не осмелились бы побеспокоить. Присутствие аятоллы для нас неизменно благословение, особенно сейчас, при выражении соболезнований. Не забудьте нас, убогих, в ваших благословенных молитвах…

– Я ваш покорный слуга, уважаемый господин муршид! Нет, дорогой мой, какие сладости, я не для угощения пришел… Спасибо, нет, раздеваться и брать миль я тоже не намерен… Я, знаете ли, с детства хилый был и спортом не занимался, а уж сейчас-то, на старости лет… Пришел я к вам, уважаемый господин муршид, с печальной новостью… Хаджи попал в трудности, большие трудности… Луна в Скорпионе, крайне плохая примета, Сатурн, одна из несчастных планет… Погиб сын хаджи, к сожалению… Если не сочтете за труд, сообщите всем парням спортклуба – зурхане… С сегодняшнего вечера в Сахарной мечети поминальное угощение по вечерам…

– Докладываю, что, как вам, быть может, известно, скончался сын Хадж-Фаттаха. Сегодня вечером в Сахарной мечети поминальное собрание, кроме того, сейчас – месяц мохаррам. По этим причинам господин Фаттах просил вас прийти и прочесть проповедь. Ожидается много народу, из разных слоев… Так точно… Да, мы знаем, что у вас напряженный график, что вас ждут в других мечетях, но господин Фаттах просит вас. Просит вас – с вашим теплым голосом, с вашими столь известными людям духовными беседами. Нет, тут ничего не поделаешь. Но мы очень надеемся – во-первых, на Аллаха и, во-вторых, на вас. Не к кому нам больше обратиться, уж вы над нами смилуйтесь, неужели нам опять прибегать к услугам муллы Али Акбара?..

Последним пунктом в маршруте Мирзы была лавка Мусы-мясника. Тот сидел на табуретке, а перед ним стоял старик бакалейщик и расспрашивал Мусу о похоронах. Муса, видимо, плохо себя чувствовал – обеими руками сжимал голову, однако на вопросы бакалейщика отвечал спокойно. Услышав стук колес экипажа, вскочил с места: подумал, что сам Фаттах к нему пожаловал. Выйдя из лавки, увидел спускающегося на землю из экипажа Мирзу. Они обнялись и поцеловались.

– Да укрепит тебя Аллах, господин Муса! Благодарны тебе за помощь сегодня утром, за то, что гроб нес. Хадж-Фаттах персонально о тебе говорил. Премного благодарны тебе… Относительно сегодняшнего вечера: хозяин просил забить трех баранов. Сделай фарш – мелкую нарезку мяса и в готовом виде доставь в дом. Четвертого и пятого баранов приведи к мечети и там забей перед собранием друзей Хусейна. Да не оскудеет рука твоя. И сам не забудь на поминки прийти, и семью твою приглашают…

* * *

Муса положил в сумку нож, точильный брусок и крюки для подвешивания туш, запер лавку и отправился в загон Фаттахов. В такт его шагам бренчали нож, точило и крюки в сумке, словно цепи, которыми хлещут себя во время поминального траура по Хусейну. Проходя мимо переулка Сахарной мечети, он взглянул на дом Фаттахов. Там рабочие сновали в мечеть и обратно, ворота во двор Фаттахов были открыты. Сама мечеть убрана черным, и двор ее сейчас поливали и подметали, готовясь к вечерним поминкам. Миновав лавку старьевщика, Муса пересек улицу Хани-абад и спустился в задорожный овраг к домику Искандера. Загон и скотный двор Фаттахов, собственно, примыкал к дому Искандера. Сюда по вечерам приезжал кучер с коляской, здесь оставлял коней, рядом коляску. Помимо этих коней, Фаттах разрешил мануфактурщику Мохаммаду-Хусейну держать здесь своего мула, и ослов здесь держали. И когда Фаттах покупал барашков для благотворительных дел, для мохаррама и любых других целей, их тоже здесь содержали. Вот и Муса накануне пригнал сюда два десятка купленных им овец; Фаттах, правда, говорил о пятнадцати головах, но Муса был уверен, что понадобится больше.

Подойдя к дому Искандера, Муса поднял камень и постучал им в двери. Нани и Махтаб были в доме Фаттахов, Искандер в мечети. Наконец дверь открыл Карим. Взглянув на Мусу и его сумку, произнес:

– Салям, забивать пришел? Заходи, Муса-мясник.

Муса чуть было не влепил ему затрещину – так не понравилось ему, что Карим держится с ним будто взрослый, да еще снисходительно. Зеленый юнец, а обращается как взрослые: «Муса-мясник». Но некогда было разбираться с ним, и Муса только проворчал:

– Смотрю, вырос совсем…

Он зачерпнул из бассейна воды и смочил лицо и голову. Потом пришлось ждать у дверей конюшни, пока Карим принесет ключ из дома и с трудом откроет ржавый замок.

– Смазал бы хоть, слабак! – бросил ему Муса, входя во двор.

Карим ничего не ответил. Овечки словно поняли, зачем пришел Муса, и все сгрудились в дальнем углу, попрятав головы в мех друг дружки. Испуганно поблеивали, и иногда та или другая дрожащая овца пыталась спрятаться под брюхо мула, и тому приходилось лягаться, чтобы отогнать ее. Муса повернулся к Кариму:

– Ну что ты уставился на меня? Что-то сказать хочешь? Пойди в дом хозяина, приведи пару рабочих свежевать, а то от тебя ведь толку не будет…

Карим ушел обиженный, но молча. А Муса углядел среди барашков самого большого, по-видимому, это была овца, самка. Он прыгнул на нее, схватил за шею и в этот момент вспомнил тот давний инцидент в квартале Авляд-джан, когда сын Фаттаха выручил его. Вот так же и его, Мусу, тогда завалили, как он сейчас эту овцу, он ведь ничего не помнит, что они с ним делали…

Держа овцу сзади за шею, Муса достал из кармана нож с лезвием на пружине. Надо бы достать другой нож. из сумки… Но он нажал на кнопку, и выскочило лезвие, сверкнув в полутьме конюшни. Левой рукой Муса схватил шерсть овцы между ее ушами и поднял ей голову, открыв горло. Но овца вдруг с силой оттолкнулась ногами и вырвалась от него. Тихонько выругавшись, он встал с колен, а потом громко крикнул и с ножом в руках кинулся на овец, а они – врассыпную, некоторые даже выскочили из незапертых дверей двора. А потом и остальные удрали, только привязанный мул остался. Тогда Муса подскочил к мулу и задрал его голову – шея напряглась, как у верблюда во время заклания. Мул сопротивлялся, а Муса уже поднял нож, выискивая сонную артерию, как вдруг услышал крик Карима:

– Господин Муса, ведь мул-то не наш! Зачем вы его трогаете? Это мануфактурщика! И барашков вы не напоили, я же видел! И к кибле не повернулись, как положено, забыли, что ли, обо всем?

Карим тощими ручонками схватил Мусу сзади за ремень. Но Муса так дернулся всем телом, что Карим отлетел в сторону и упал на унавоженный пол конюшни. И остался лежать, от страха не в силах произнести ни слова, только посверкивая глазами на раскачивающегося Мусу, который наконец со щелчком закрыл нож и убрал его в карман. Муса показался Кариму пьяным, и если бы не мохаррам, то Карим и вовсе был бы уверен, что Муса хватил чекушку, перед тем как забивать овец. Но Муса, как и другие пьющие вино люди их квартала, два первых месяца мусульманского лунного года – а именно, мохаррам и сафар – ничего крепче воды не употреблял. Вот Муса успокоился, и дыхание его выровнялось.

– Разве мы не договаривались, что ты идешь в дом хозяина за работниками? Вот еще заморыш… В доме у вас чай есть или нет? Ну чего ты лежишь и лыбишься, как неизвестно кто?.. Вставай и принеси таз и миску большую. Хозяин сказал, сердце, печень и ножки вам оставить…

* * *

Вечером, на закате, Фаттах стоял в дверях Сахарной мечети, приложив к руку груди. Он благодарил каждого из пришедших на поминки – будь то нищий или богатый, лавочник или рабочий, мастер или ученик. Кланялся и благодарил, а пришедшие высказывали соболезнования, кто как: «… Да подаст вам Аллах терпение!.. Да закончатся этим беды ваши… Какой он благородный был человек, хаджи… Это цветок был, красивейший цветок на лугу… И вот главный в мире Сборщик букетов выбрал его!.. Это был цельный человек, хаджи, цельный характер… Женитьба внука вашего будет утешением… Это был слуга Хусейна, не случайно, что поминки по нему совпали с началом месяца мохаррам…»

И Фаттах каждому отвечал: «Инша Аллах, очень вас не опечалим, вместе скрасим печаль… Его встречают там, небесные, а мы встречаемся здесь… Спасибо вам за соболезнования… Видите, какой удар на мою старую голову? Но я не терзаюсь: на все воля Аллаха. Это не горе, горе то, что случилось с имамом Хусейном, наше собрание – траур по Хусейну…»

Фаттах приветствовал гостей, а когда выдавалась пауза, он плакал. Самые главные гости пока не прибыли. Ожидалось, что все примут участие сначала в намазе, а затем в поминальном ужине. Еще не начал звучать азан к намазу, когда возле мечети появился дервиш Мустафа. Дарьяни, который, сидя возле своей лавки, мрачно наблюдал за всем происходящим, поднялся на ноги и поздоровался с дервишем. Салям-алейкум, как ваше здоровье и все такое прочее. Он, видимо, побаивался дервиша, а тот, подняв свой посох, потряс им и произнес:

– Алейкум ас-салям. На «салям» ваш ответить я обязан, а вот на другие ваши вопросы не обязан и не буду. О, Али-заступник!

Дарьяни, раздосадованный, опять сел на свое место, а дервиш пригляделся к мечети. В дверях стоял Фаттах, за ним Али, позади – еще несколько членов семьи, все они приветствовали гостей и принимали соболезнования. Возле мечети люди продолжали готовить траурный вечер: зажигали сорок светильников в транспаранте, светильники под сетками на земле, носили подносы со сладостями из дома в мечеть. Дервиш подошел к Фаттаху и крепко обнял его. Беззвучно плача, сказал:

– Фаттах! Это для тебя настоящий экзамен, будь твердым. Иначе не бывает, о, Али-заступник!

Затем подошел к Али. Тот стоял, прислонившись к стене, в сильно запачканной траурной рубашке. Словно не в силах был прямо стоять. Дервиш поправил на Али рубашку и сказал ему:

– Горе как поле, Али, его можно перейти. Держись! О, Али-заступник!

Потом дервиш сел рядом с Али, положил на пол свой посох и чашку для сбора подаяния. Двумя пальцами коснулся середины лба Али, а потом раздвинул пальцы, скользя ими по нахмуренным, сросшимся бровям Али. Али внимательно взглянул в глаза дервишу, а потом кивнул, дескать, понял.

Дервиш Мустафа встал и оглядел зал мечети. На остальных родственников он не обратил внимания, но пошел к Эззати, который стоял напротив них и чуть далее вглубь мечети. Одет Эззати был в свою официальную форму полицейского, шапку держал под мышкой, а на рукаве чернела траурная повязка. Строго глядя на Эззати и широко шагая, так что его белые одежды развевались, дервиш молча подошел к нему и уставил на него рукоять своего посоха. Эззати оробел:

– Что случилось, дервиш, что ты хочешь сказать?

Но тот, не отвечая, потянул рукояткой посоха, будто крюком, за плечо Эззати и так повел его к выходу из мечети. И тот, хочешь не хочешь, подчинился.

– Привратнику государства не место на намазе, – объявил дервиш. – Неверующие должны покинуть мечеть… О, Али-заступник!

* * *

Раздосадованный, страж порядка Эззати вышел из мечети и наискосок через переулок отправился к лавке Дарьяни. Подойдя к нему, властно произнес:

– Один стакан лимонада!

Дарьяни криво улыбнулся и спросил:

– Тоже из разряда в кредит? Вы ведь мне денег не платили, не так ли, ваше степенство?

– Зубоскалить у меня нет времени.

– Слушаюсь, однако при бесплатном угощении зачем же так раздражаться? Вы повязку надели, господин полицейский, так теперь стали главнее Фаттаха?

– А какое отношение к нам имеет траур Фаттаха?

– Только угощение Фаттаха имеет к вам отношение, так выходит?

– Я уже сказал, что у меня зубоскалить нет времени…

Дарьяни подал ему стакан лимонада, и тот выпил полстакана одним глотком. С силой выдохнул воздух. Освежило его питье.

– Меня пристав послал на поминки. А вообще-то действительно к нам отношения не имеет…

– Так поэтому ты раздосадован, господин полицейский… Все дело продлится не дольше одного-двух часов, а потом – ужин…

Эззати бросил на Дарьяни мудро-простоватый взгляд и сказал:

– Дело не в этом, меня другое беспокоит… Пристав уже несколько раз хотел привлечь этого дервиша Мустафу, но всякий раз что-то мешает. То ли клюки его боятся, то ли острого языка. Но если все-таки пристав прикажет, я его упрячу в мгновение ока. Сумасшедший ведь, явно же…

Дарьяни, рассмеявшись, принял из рук Эззати пустой стакан.

– Вот в чем дело, начальник. Так значит, он и тебя… – тут Дарьяни поправился: – он тебя ожег своим языком? Сегодня он не в настроении. И меня вот пытался критиковать, но я его так осадил, что ой-ой-ой… Ты не бери в голову, такой уж он есть. Не трогай его – спокойнее будет. Он и с людьми повыше нас знается и того и гляди проклянет или порчу наведет колдовством своим, спаси Аллах от такого сглаза…

* * *

Дедушка, все так же стоя у входа в мечеть, обратил внимание на то, что на другой стороне переулка возле транспаранта Хусейна стоят Мирза и работники-исфаганцы и почему-то не заходят в мечеть. И он отправил Али позвать их.

Вот Мирза и работники штольни подошли к нему. Искандер зарнее предупредил Фаттаха, что сегодня до полудня они будут работать: необходимо было закончить выработку в штольне. И вот теперь они выстроились перед Фаттахом, и Мирза стоял, опустив голову. Обычно быстрый в движениях и говорливый, он как-то странно молчал. И исфаганцы в грязной, перепачканной одежде стояли в тягостном безмолвии. Впрочем, все рабочие сдержанно плакали: слезы текли по щекам. Фаттах первым нарушил молчание:

– Что случилось, друзья мои? Вы хотите больше горевать по моему сыну, чем я сам горюю? Так сказать, чашка горячее похлебки? Одежду бы хоть отряхнули! Мирза! Ты что, онемел, что ли?

Мирза подошел к Фаттаху и обнял его. Тот с удивлением подумал: «Он ведь уже не раз обнимал меня и соболезновал… В чем тут дело?» А рабочие-исфаганцы зарыдали громче. Фаттах даже прикрикнул на них:

– Хватит, в конце концов! Говорю вам, что и горю есть предел. Объясни, Мирза: что случилось?

Наконец Мирза заговорил:

– Господин! Аллах, видно, и вправду разгневался. Одна беда за другой: сегодня за вас Абдель жизнь отдал…

– Кто?! Абдель-Фазул?

– Да, господин! – Мирзе мешали говорить рыдания. – Ближе к полудню это случилось. Сидел на своей табуретке в шахте и все время повторял ребятам: вы слышите, как господин плачет? Он имел в виду господина Вселенной Хусейна. Рабочие отвечали: нет, не слышим. Потом опять Абдель плачет и все повторяет, что он рыдает вместе с господином Вселенной. Ничего, мол, больше не могу слышать, кроме этого плача. Ребята говорят, совсем он был вне себя какой-то. Сидит и плачет, и ничего не слышит. И вот рабочие заметили: потолок штольни зашевелился. Посыпалось с него, они сломя голову выскочили, а Абдель остался внизу, и его завалило…

Фаттах посмотрел на запад, на затянутое тучами темное небо. Таким образом он надеялся, что слезы не польются на землю из глаз. И вновь прозвучали в его ушах недавние слова дервиша Мустафы: «Фаттах! Это для тебя настоящий экзамен, будь твердым. Иначе не бывает, о, Али-заступник!» И негромко Фаттах произнес:

– О, Али! Аллах над всякой вещью мощен…

А рабочие-исфаганцы рыдали так, словно потеряли отца:

– Хозяин! Из-за нас он погиб…

Фаттах опустил голову. Решил, что в этой ситуации он должен быть максимально твердым. И приказал Мирзе:

– Ступай к проповеднику и скажи ему, что наш траур сегодня – по Хусейну. Наше частное горе – ничто по сравнению с мучениями господина нашего, Хусейна. Это испытание… Пусть он в молитвах начинает с имени Хусейна, он – больше нас. Это траур по Хусейну, а потом уже по моему сыну. Аллах знает, что для меня тут нет разницы…

* * *

На Фаттаха обрушилось тяжелейшее для любого человека горе, однако он держался. Вся его энергия была направлена на то, чтобы быть приветливым со всеми. Приветливость и вежливость – долг принимающего гостей хозяина, в противном случае этот хозяин плохо делает свое дело. И если кто-нибудь из приглашенных не пришел, то Фаттах винил в этом только себя: «Непременно где-то я возроптал на Бога из-за смерти сына. Непременно где-то я проявил невыдержанность. Наверняка счел свои трудности более значимыми, чем трудности других. Но истину не скроешь. Гибелью Абделя Аллах дал понять, что мои трудности – это пушинка, ведь я не погиб мучительной смертью. Есть люди, принявшие куда большие муки, чем я…»

Фаттаха вывели из задумчивости громкие возгласы Эззати. «Что еще за бучу поднимает наш холостяк?» Против мечети остановился черный «Форд». Он походил на «Форд» мужа тетки Али, но, пожалуй, был более новеньким и чистеньким. Вышел водитель и открыл пассажирскую дверцу. И вот Эззати уже оказывал знаки почтения, согнулся в поклоне и поцеловал руку вышедшему из машины. Это был Кавам эс-Салтане! А ведь по сведениям Фаттаха, он был в отъезде, в Европе, – видимо, только что вернулся. Фаттах был удивлен. Вроде бы у них не было общих дел, память ничего ему не подсказывала… «Может, когда-то давно кирпич у нас покупали? Да нет как будто… Может, когда-то посылали ему сахар, песок сахарный, или он как-то был связан с сахарными делами? Тоже нет…» Между тем Кавам освободился от почтительного Эззати и подошел к Фаттаху. Правой рукой сильно сжал его руку и очень официальным тоном произнес:

– Да пошлет вам Аллах выдержку, хаджи! Всевышний собирает свой букет. В Тегеране семейство Фаттахов уникально своим благородством, и в этом семействе, пожалуй, не было более благородного члена, чем покойный. Не думайте, что в политических кругах этого не понимают…

Опираясь на посох, Кавам пошел дальше, к Али. Прижал мальчика к своему большому животу и груди. Погладив его по голове, сказал:

– Будь достойным своего отца. Твой отец был настоящим человеком, он был лучше всех нас…

Затем, так же опираясь на посох, он подошел ко входу в зал мечети и снял обувь. Эззати был уже тут, наготове и взял его туфли. Все встали в мечети, освобождая ему путь, и Кавам прошел вперед и сел перед минбаром, рядом с дервишем Мустафой. Эззати, продолжая крепко держать туфли Кавама и не обращая внимания на проповедника, громко объявил:

– Да будет благословен добрый знак присутствия его высокопревосходительства! Вознесем молитву!

Хотя Кавам, строго посмотрев на Эззати, сказал, что не нужно этого делать, некоторые хором прочитали молитву, другие хранили молчание. А сам Кавам обменялся приветствием с дервишем Мустафой и склонил голову, слушая проповедника. Ему принесли кофе. Взяв маленькую чашечку, он предложил ее дервишу, но тот отказался. Тогда его высокопревосходительство с важностью и с удовольствием выпил кофе.

Фаттах также из уважения к гостю вскоре оставил свой пост у дверей и, войдя в зал мечети, сел рядом с Кавамом, между ним и дервишем. Каваму с его полнотой как будто трудно было сидеть на полу, и Фаттах предложил:

– Ваше высокопревосходительство! У вас больные ноги, мы знаем. Сейчас принесут кресло…

– Нет-нет, хаджи! Спасибо, но не нужно. Слава Аллаху, ноги мои получше стали. Эту боль в ногах – хронический ревматизм – я получил во время тюрьмы, куда меня бросил этот подлец и негодяй…

– Вы имеете в виду Сейида Зию?

– Да, хаджи. В то самое время я и сдружился с покойным.

– С моим сыном?

– Да, хаджи, да помилует его Аллах. Столько лет я был должником вашего сына и вот так и не успел отдать долг. Всякий раз, как соберусь поквитаться, он в Баку, а вернется – я уезжаю, ведь и я постоянно в разъездах… А я, когда попал в тюрьму при Сейиде Зие…

– Да простит ему грехи Аллах… это было лет десять назад?

– Да, хаджи. Это было десять лет назад. Из тех, кто попал тогда в тюрьму, я был единственным, кто отказался подписать прошение. Сегодня, правда, рассказывают, будто Фарманфарма тоже не подписал. Но нет, я все-таки был единственным. Подлец хотел мне за это отомстить. Прислали людей ко мне в дом, те отсоединили наше домашнее водохранилище от городской линии, лишили нас воды. Ну, питьевую воду еще привозили своими силами, но проточная вода арыка – ею распоряжается государство, и вот ее перекрыли. чтобы наказать таким образом моих близких, а через них и меня. В моей семье ведь очень привержены традиции регулярных ритуальных омовений. И кто тогда выручил моих? Ваш сын. Он вообще не был с нами знаком, но он был настолько благороден, что прислал своих людей, мальчиков-спортсменов из зурхане и других, – и проблема воды была решена. Да помилует Аллах вашего сына, ведь этим он и себе создал большие проблемы…

– Да помилует его Аллах… Но он мне ничего не говорил об этом, ваше высокопревосходительство!

– Тем не менее это так. Это правда. Я ведь не для утешения это выдумал: действительно, такой благородный человек уникален для Тегерана…

* * *

Фаттах поднялся на ноги и вернулся к дверям мечети, встал впереди тех, кто приветствовал гостей. Он не хотел показаться невежливым никому – пусть даже придут простые рабочие. Но иногда, стоя у дверей, оглядывался назад, в мечеть, все ли там в порядке. За всем нужно было присматривать: чтобы лампы не дымили, чтобы Мешхеди Рахман равномерно разносил присутствующим сладости, чтобы никто не оказался сидящим на неудобном месте, чтобы не унизить незнакомых и в то же время оказать должное уважение членам купеческой гильдии… Порой он подзывал Али и говорил ему:

– Внучок, дорогой! Скажи Мешхеди Рахману, пусть принесет кофе вон тому рабочему, что сидит рядом с сетчатым светильником, и халвы пусть не забудет. А то его словно никто не замечает.

Искандер между тем постоянно курсировал между домом и мечетью. Требовалось восполнить то одно, то другое. И Фаттах часто осведомлялся, когда Искандер проходил мимо него, как дела на женской половине. Искандер спрашивал у поваров, скоро ли будет готово горячее, нужно было и чтеца предупредить, чтобы тот время рассчитывал. Через занавеску, отделявшую женскую половину от мужской, Искандер подзывал Нани и узнавал о проблемах. Послал свою младшую дочь Махтаб в подвал принести еще один поднос со сладостями для мужчин. В общем, Искандер крутился без отдыха. На заднем дворе варился рис в котлах, крышки которых посыпали золой – чтобы рис лучше сварился. Тут же Карим сидел рядом с большим подносом с костями и выковыривал из них костный мозг. Фаттах дал строгое указание, чтобы ни одной косточки не было в мясных блюдах, иначе, дескать, неуважение к гостям. Если бы Фаттах увидел сейчас Карима, то обязательно сделал бы ему замечание: «Оставь что-нибудь и собакам, не отбирай у животных их долю…» И Искандер хотел сказать что-то Кариму, но от усталости забыл, что именно. А тот посмотрел на отца и объяснил ему:

– Я костный мозг не для себя достаю – для Али. Боюсь, что он и сегодня, как вчера, ничего не будет есть. А ведь так не годится!

Искандер вздохнул словно с облегчением и сел на ступеньку крыльца. Он посматривал на котлы на огне и одновременно прислушивался к голосу чтеца в мечети:

– …Обычай наш таков, что мы читаем «роузэ» – повествование о мученической кончине имамов. В первый вечер мы читаем об Аббасе, прекрасном, как луна племени бану Хашим, о том, как он добрался до воды, невидимый войскам за холмом. И он вошел в реку и встал в воде на колени. И взял он воду в горсть и начал говорить с ней. И он вспомнил пересохшие губы своего брата, и жажду святого народа, и мучения детей без воды… «О вода! Ты была приданым матери Хусейна, и ты позволяешь, чтобы птицы и звери упивались тобой, тогда как Хусейн остается жаждущим?..» И он выплеснул воду из горсти обратно в реку…

В этот миг у Искандера будто молния сверкнула в уме. Он вскочил на ноги и позвал сына:

– Карим! Беги быстро, скажи Махтаб, чтобы из залы вынесли стул…

И уже через минуту Искандер и Карим несли этот стул к дверям мечети и поставили его возле Фаттаха.

– Господин! – сказал Искандер Фаттаху. – Простите, что сразу не догадался принести вам стул! Вы здесь стоите, а мне только тогда ваша усталость ясна стала, когда я сам присел там, на заднем дворе. И как только присел, услышал проповедника, читающего об Аббасе праведном, и сразу вспомнил о вас, что с полудня на вы ногах…

Фаттах поцеловал Искандера в лоб и ответил:

– У имамов говорится: «Ля йагáс ахад бану ахль аль-бейт!» Однако братство есть братство, а благородство есть благородство, доброе же дело равняет нас с ними, Искандер…

* * *

В конце траурного собрания проповедник вознес молитву, в которой просил милосердия Аллаха на души Абделя Исфаганского и сына Хадж-Фаттаха. Он воскликнул громким голосом:

– О Аллах Всевышний! Глаголя истину не низринь… Верни же долги должников, излечи болезни и реши наши беды! В этот вечер душевный прости нам, Аллах, наши грехи! Соделай, Всевышний, гостями имама Хусейна за этим столом Абделя Исфаганского и уважаемого сына Хадж-Фаттаха!

Гости провозгласили «Аминь!» и после этого начали рассаживаться для ужина. Проповедник сошел с минбара, а народ садился, не переставая воздавать молитвы. Сидели плотно, плечом к плечу, по всей мечети и даже в ее дворе. И все ждали, когда начнут подавать блюда, в это время дервиш Мустафа встал и подошел к минбару.

– Не сомневайтесь ни в чем, правоверные! – провозгласил он. – То, что мы делаем, необходимо и правильно. Собрание друзей Хусейна почему Хусейну посвящено? Потому что верующий – он в Господа верит. Если вы этого не поймете, знайте, что ничего вы не поняли. Друг Хусейна – он по Хусейну плачет. Кроме того, рабочий-исфаганец… Учитесь, друзья, у Фаттаха: если бы он заплакал по своему сыну, не сдержал бы слез, то эти слезы рекой потекли бы прямо до Кербелы. Таков этот путь. Таким образом ваши слезы становятся святыми, а глаза ваши как гробницы святого. В такие глаза ничто человеческое не попадает, только Богово. О, Али-заступник!

И дервиш сел возле минбара. Откашлялся и посмотрел вокруг. Мирза и Мешхеди Рахман сразу после его слов начали подавать блюда, доставляемые к мечети по человеческой цепочке от дома. Еще раз негромко возблагодарил Всевышнего дервиш, а потом обратился к Каваму:

– Политические деятели считают, что видят очень далеко. Да, видят, но не так уж и далеко. Если бы вдаль могли смотреть, иначе бы действовали. Повелитель правоверных, имам Али, – тот был и политик, и мученик духа. Вот он видел далеко-далеко, до самого Страшного суда и восстания мертвых из могил. О, Али-заступник!

Кавам только хотел взять с подноса еду, но слова дервиша остановили его. Он внимательно взглянул на дервиша Мустафу. Кавам был достаточно проницателен, чтобы понять скрытый смысл слов дервиша… А из всех писавших о Каваме историков ни один не задался вопросом: встреча с кем произвела на Кавама большее впечатление – со Сталиным или с дервишем Мустафой? (Впрочем, это уже относится к главам из серии «Она»…)

* * *

Фаттах стоял у дверей. Искандер принес ему тарелку с едой, но Фаттах не притронулся к ней, сказал, что, пока не обнесли едой всех гостей до единого, он ничего есть не будет. Но когда подали еду всем гостям, настала очередь работников, тех, кто образовывал эту живую цепочку, рабочих с фабрики. Они брали тарелки и пристраивались кто где может. К воротам дома Фаттаха выстроилась целая очередь. Эззати и Дарьяни уже получили еду, сидели друг рядом с другом и ели. Соседей много пришло, и Фаттах с удовольствием наблюдал за всем происходящим. От радости за этих людей он даже временами забывал о смерти сына. Вон Али и рядом с ним Карим, который заботливо кормит Али костным мозгом, не забывая и себя, и на каждую ложку Али две ложки отправляет в свой рот. Глядя на это, Фаттах смеялся в душе. И вдруг Эззати быстро подошел к нему, держа тарелку и жестикулируя другой рукой, и сказал ему с набитым ртом:

– Каджар! Потомок шахов!

Фаттах оглянулся. Недалеко от мечети стоял грузный человек. Лицо почти безбородое, лишь редкие волоски видны на узком подбородке. Стоял и не двигался с места. Фаттах подумал, что все дело в том, что тот опоздал, и пошел к нему, дружелюбно протянув руку для пожатия. И хотя Каджар с видимым неудовольствием пожал ему руку, Фаттах любезно к нему обратился:

– Проходите, пожалуйста! Спасибо, что пришли. Его высокопревосходительство Кавам эс-Салтане тоже уже прибыл…

Каджар кивнул и сухо ответил:

– Я пришел по другому делу. Я просил пристава сообщить вам, что нам разрушили водохранилище, площадку под краном, вот эти ребята, – он указал на Али и Карима, глядевших на него во все глаза. – Перелилось через край, и… вы сами знаете. Если вы не хотите это починить, так и скажите, я обращусь в другие инстанции!

У Фаттаха вздулись вены на шее. Хотелось крикнуть: «Бесчувственный человек! Неужели не видишь всех собравшихся? Неужели не видишь, какое горе свалилось на мою голову? Неужели не ясно…» Но в ушах его в этот момент прозвучал голос дервиша Мустафы: «Фаттах! Это для тебя настоящий экзамен, будь твердым. Иначе не бывает, о, Али-заступник!» И Фаттах тоже пробормотал вполголоса:

– О, Али-заступник!

Гнев его исчез. Он попытался посмотреть Каджару прямо в лицо, но не смог и опустил голову. И любезно сказал, словно кому-то постороннему:

– Я виноват перед вами. За поведение детей поршу прощения. Вчера я посылал каменщика и подсобника, но, видимо, из-за всего случившегося забыли…

– Так вот теперь, когда вам напомнили, пусть рабочие быстрее прибудут.

Каджар повернулся и, так же как пришел, пешком, в сопровождении слуги, несущего фонарь, направился к своему дому. Фаттах сгорбился от горя. С большим трудом заставил себя выпрямиться и расправить плечи. Подозвал Мешхеди Рахмана:

– Бросай все, и еду тоже. Бери каменщика и подсобника с инструментом, и отправляйтесь по тому адресу, который я вчера давал тебе…

– Дом Каджаров? Улица Кавама?

– Да, дом Каджаров.

– В такое позднее время?!

– Да, в такое позднее время… Кстати! Скажи Мирзе, пусть хоть из-под земли, но достанет сейчас же бочку питьевой воды, и чтобы послал по тому же адресу! Нужно возместить им недостачу воды из водохранилища…

– Хозяин, но вода в водохранилище из арыка идет… А питьевой воды?! В такое время, почти ночью…

– Да, питьевой воды, и в такое позднее время…

Мешхеди Рахман уже понял, что чем дольше он будет говорить с хозяином, тем больше нудных указаний получит, потому поспешил ответить «слушаюсь!» и ретироваться. Но Фаттах, который уже полностью овладел собой, крикнул ему вслед:

– Мешхеди Рахман! И возьмите себе большую миску еды, человек на десять-двадцать…

* * *

Вечер четверга должен был когда-нибудь закончиться, и он заканчивался. Гости постепенно уходили, прощаясь с Фаттахом и другими родными покойного. Фаттах благодарил их за то, что пришли, и напоминал, что еще десять вечеров подряд будет устраиваться благотворительный ужин и в самый последний вечер будет ужин для всех странников и чужих людей. Кавам откланялся раньше других гостей, и постепенно разошлись все, даже самые близкие. Тогда Искандер и Мирза подхватили под руки вконец обессилевшего Фаттаха и повели его домой. Вечер четверга должен был закончиться. И он уже закончился бы, если бы…

Если бы Фаттах не увидел дервиша Мустафу. Прощаясь со всеми, Фаттах обнимал их, так же поступил он сейчас и с дервишем. И вдруг Фаттах вспомнил что-то и схватил дервиша за руку.

– Дервиш! Мы все твои сторонники и последователи, но, ради Аллаха, объясни, в чем был смысл твоей последней речи? Ты ведь видел, сколько народу собралось? Люди сидели прямо до самой стенки, и все ждали еду.

– Иногда не только до самой стенки, а нужно видеть и то, что происходит за этой стенкой, – ответил дервиш. – Если бы я не видел, то сегодня один несчастный здоровенький рабочий попал бы в зубы маленького зверя. Иди и спроси у него самого… О, Али-заступник!

И дервиш, сказав это, пошел прочь, и его белые одежды еще долго мерцали в темноте, удаляясь. Фаттах оцепенел: «За этой стенкой… Несчастный здоровенький рабочий попал бы в зубы маленького зверя. Иди и спроси у него самого…» Он спросил у Искандера:

– Несчастный здоровенький рабочий – это кто? Скажи-ка мне, сегодня тут был Немат – наездник быков?

– Да, хозяин! Он с заднего двора подавал еду на крышу. Он высокий, потому его и поставили туда…

«За этой стенкой… Несчастный здоровенький рабочий попал бы в зубы маленького зверя. Иди и спроси его самого…» И опять Фаттах спросил у Искандера:

– А сейчас он там же?

– Да, хозяин! Наверняка там же…

Фаттах освободился от поддерживавших его рук Искандера и Мирзы и быстрым шагом пошел к дому. Из крытого коридора он свернул в задний двор. Там стояли Карим и Али. Карим спрашивал у Немата – наездника быков:

– Наездник! А можешь котел в десять манов одной рукой поднять?

Немат почесывал у себя в затылке и переминался так смущенно, как четырнадцатилетняя девочка, к которой пришли свататься.

– Что тебе сказать? Аллах свидетель, не знаю… Может, смогу…

Фаттах подошел к нему, и все замолчали. Немат растерянно моргал, а Карим отошел в сторону. От неожиданности он поздоровался с дедом, но тот ничего ему не ответил, а только спросил у Немата:

– Немат! Ты не видел тут сегодня вечером каких-нибудь животных?

– Да нет вроде, хозяин… Я прямо с раннего вечера здесь был. – Он указал рукой на ступеньки лестницы. – Вот с этой лестницы подавал еду наверх, на крышу…

Все посмотрели на лестницу и увидели рядом с ней черную змею с мелкими белесыми чешуйками, свернувшуюся кольцом возле лестничных опор. Карим, с любопытством вглядываясь в нее, подошел ближе, змея зашипела, начала извиваться и подняла голову. Фаттах крикнул:

– А ну отойди, мальчишка! Укусит так, что не откачаем…

Карим отпрянул. Искандер, Мирза и рабочие стояли в испуге, не зная, что делать. Искандер сказал:

– Прав был дервиш! Эта змея здесь весь вечер была, хозяин! Аллах свидетель, укусить могла любого!

Фаттах негромко возблагодарил Бога, добавив:

– О, Али-заступник!

Сделал шаг вперед, но Мирза остановил его:

– Нет, хозяин! Почему вы? Лучше другой кто-нибудь. Немат, прикончи-ка ее!

Немат оглянулся на рабочих:

– Лопату мне дайте! Одним ударом голову ей отшибу…

Подняв лопату, он шагнул вперед, но и змея зашевелилась. Подняла голову и, шипя, поползла к ногам Немата. Тот отступил на шаг – испугался. Тогда змея успокоилась. Искандер воскликнул:

– Нет! Подожди, Немат!.. Хозяин! А вдруг у нее пара есть?

– Подумаешь, а нам-то что? – спросил Немат.

– Коли есть пара, – объяснил Искандер, – то, когда одну убьешь, вторая начинает жалить всех, кто ни попадет. А здесь ведь дом, не фабрика. Здесь женщины, дети…

Фаттах поддержал Искандера:

– Ты правильно говоришь…

Один из рабочих, курд, заметил негромко:

– Она добрая! Если бы хотела ужалить, давно бы ужалила…

И опять Фаттах согласился. Возвел глаза к небу в раздумье, а потом сказал Искандеру:

– Принеси-ка мне хлеба и горсть соли.

Взяв хлеб и соль у Искандера, он пошел к змее. Все стояли в безмолвии. Слышалось напряженное дыхание людей. Али захотел было остановить медленно подходившего к змее деда, но Искандер не пустил его. И Фаттах подошел к змее и сел перед ней на корточки. Змея подняла голову и подползла к нему. Фаттах не шелохнулся. Змея, двигаясь так, что у всех от ужаса сердце заледенело, сделала круг возле Фаттаха. Потом, изогнув свое тело, подняла голову, так что оказалась почти вровень с лицом Фаттаха. Это была большая змея. Она приблизила голову к лицу Фаттаха, зашипела и высунула свой раздвоенный язык. Глядела прямо в глаза Фаттаху, но тот не шелохнулся. Так продолжалось несколько минут. Наконец змея успокоенно опустила голову и свернулась в кольцо. Все молчали, и змея словно заснула. Только чуть шевелила кольцами. Фаттах протянул руку к ее голове, и она не двинулась. Он коснулся куском хлеба ее рта. Змея раскрыла пасть – размером с человеческую ладонь. Стали видны челюсти и зубы. Фаттах насыпал соли на хлеб и положил кусок хлеба на землю, затем негромко сказал:

– Эй, змея! Во имя этого хлеба с солью, не трогай никого…

Змея зашевелилась, зашипела и, быстро извиваясь, уползла в ночную тьму… Рабочие, Мирза, Искандер, Карим и Али – все громко вознесли молитву.

 

5. Она

…Мне кажется, Искандер во время этого случая со змеей отсутствовал… Но, если вы так написали, тогда все меняется… Действительно, а я и не подумал… Рассказчик должен быть аккуратнее… В любом случае сама суть происшествия со змеей, хлебом и солью – Аллах свидетель – изложена верно, просто я не помню, был Искандер при этом или не был. Сам он потом говорил, что отсутствовал… Во лжи его не замечали. Может, в этот раз он солгал во благо? Ну вот, вы, в сущности, уже это написали – что Искандер присутствовал. Значит, так тому и быть, присутствовал…

…Все десять дней поминок дед по-прежнему стоял в дверях мечети, приветствуя соболезнующих. То туда, то сюда отходил, чтобы проверить, все ли в порядке. Поминки, в общем, прошли как полагается, в точном соответствии с традициями. Они были пышными и запоминающимися, ведь это был траур не только нашей семьи, но и траур по Хусейну. И таких многолюдных поминок, как по моему отцу, в этой мечети больше и не припоминают, разве что поминки по господину Тахти (чемпион мира по борьбе), но это было много лет спустя. Итак, первый день вы описали. Второй день был еще более многолюдным, потому что некоторые узнали о смерти не сразу. Более того, весь большой тегеранский базар был на второй день закрыт в связи с трауром. А некоторые кирпичники и гончары целую неделю не открывали лавки и только по настоянию деда вернулись к обычной торговле. Кроме лавки Дарьяни и пекарни Али-Мохаммада, все магазины в торговых рядах Хани-абада были закрыты три дня… Как, я уже писал об этом? (Смотри главу «4. Она».)

На второй вечер поминок мулла даже несколько раз просил людей выйти из мечети: как говорится, яблоку было негде упасть. В мечети раз десять за вечер сменилась толпа людей, и все равно остались такие, кто так и не смог протолкаться к деду, чтобы высказать ему соболезнования. Новость о смерти моего отца в городе передавали из уст в уста, и всё новые люди приходили. Весь цех гончаров и кирпичников был здесь, с чадами и домочадцами, и другие торговые цеха, в особенности, конечно, торговцы сахаром; члены торговой палаты, купеческих гильдий, опять-таки со своими людьми и помощниками; и бывшие дедовы компаньоны из Тегерана, Али-абада, Кума и Верамина; и религиозные группы Фатимы и «последователей Хусейна», и юношеское движение «Племя бану Хашими», и «Азербайджанцы – шииты Тегерана» – это все не считая «последователей Хусейна» из нашего квартала, которые сами выступали в качестве принимающей стороны. Сколько раз наполняли заново котлы с угощением – и не спрашивай… На заднем дворе кипела работа: огонь пылал под котлами, и рис варили мешок за мешком, и масло добавляли, и мясо передавали порцию за порцией…

Так о чем я говорил? Быть мужчиной, настоящим мужчиной… Я говорил о дедушке. Не думайте, что он сел в принесенное Искандером кресло: нет, ни за что! Десять вечеров выстоял на ногах…

Быть мужчиной; я говорил о дедушке. Мужчина не сидит в кресле. Как он сам сказал, это было бы неуважением к гостям. Когда мужчина слышит новость о гибели Абдель-Фазула, ему хочется заплакать, но он сдерживается. Говорит, это было бы неуважением к гостям. Мужчина ест после того, как все поели, а когда на второй вечер еды стало не хватать, он вообще перестал есть. Иначе неуважение к гостям. Мужчина до последнего посетителя стоит в дверях, приложив руку к груди. Ему говорят: господин, вам пора зайти в дом. Отвечает: неуважение к гостям. Но вот, кстати: что же, мужчина не мог дать отпор Каджару? Силенок не хватило? Не смог выбросить Каджара вон. Нет, он мог бы это сделать, но не стал. Сказал: слово Каджара – это слово гостя, а если я его не уважу, значит, я не уважаю гостей…

Мужчина десять вечеров простоял на ногах. Но он уже был стар, и не выдержал, и после десятого вечера свалился в постель. К нему пришел доктор Фандоги, только что вернувшийся из Европы, – кстати, наш дальний родственник. После долгой хвастливой и жеманной болтовни объявил диагноз: ишиас, воспаление седалищного нерва. Вообще-то это уже был рецидив дедовой болезни поясницы. И врач, узнав об этом, рассердился: раз вы этим уже страдали, зачем на ногах стояли столько времени? Десять вечеров! Дед в ответ только улыбался. Фандоги говорит: я сам пять вечеров приходил и ни разу не видел, чтобы вы присели, а ведь вам стул принесли… Теперь, мол, вам необходим отдых: месяц не вставать, постельный режим. Дед опять лишь улыбался…

Недели не прошло со смерти отца, как с соболезнованиями опять явились старые дедовы компаньоны, вместе со спортсменами зурхане. А как только услышали о посещении доктора Фандоги, тут же послали за своим собственным врачом-гомеопатом. Тот надел свою белую чалму и рабочий плащ и вскоре явился, хотя и без докторского фонендоскопа и без чемоданчика, которые были у Фандоги. Он тоже сказал, что проблема в пояснице. Так и заявил тренеру из зурхане:

– Он убил свою поясницу. Это не шутки: потерять сына, когда тот только-только в свой лучший возраст вошел, первая седина, так сказать. Любой бы на его месте… В общем, нижние спинные позвонки… Но то, что французик наговорил, будто причина в долгом стоянии на ногах, это неправда. Если бы это было так, почему до смерти сына не случилось рецидива?

Тренер и другие согласились, а врач-гомеопат продолжал:

– Разве он раньше не на ногах стоял? Можно подумать, в кресле-каталке ездил! И раньше стоял, все мы стоим, не на четвереньках же ходим. Вот и вы стоите же на ногах, почему с позвоночником у вас нет проблем?

И опять все согласились, одобряя рассудительность гомеопата. Дед – тот вообще никого не слушал, лежал в постели и молился беспрерывно. Причем он отказался лечь на железную кровать, говорил, что если придет гость, то гость сядет на полу, а как он будет лежать на кровати? Неуважение к гостю…

Перед уходом врач-гомеопат что-то зашептал на ухо тренеру. Тот, в свою очередь, отвел в сторону Искандера (теперь, после смерти моего отца, Искандер с семьей опять поселился у нас на заднем дворе). Что тренер говорил Искандеру, я не расслышал, но расслышал вывод, который сделал сам Искандер:

– Правильно говорят: дело серьезное. Поясные позвонки – это вам не шутки, тут мы своевольничать не дадим…

* * *

Искандер с семьей заново обустраивались на нашем заднем дворе. Карим с утра до вечера был на нашей половине, мы с ним сидели на крыльце, и я старался ни о чем не думать, да и он был молчалив. Он все пичкал меня едой и сладостями:

– Ешь! Что муршид говорил в зурхане твоему деду? Еда, мол, наполовину питает тело, наполовину дух. Сам же ты это рассказывал, дуралей! Еще до смерти отца твоего, когда ножки и головы ели! Вот сейчас дух твой – в дерьме, значит, тело должно питаться…

Вечером приходил Моджтаба и тоже сидел с нами, рассказывал, что в школе делается. Соболезновал мне, удивляя нас с Каримом своей вежливостью – и ко мне, и к Кариму обращался на «вы»:

– Дорогой Али, вы должны крепиться. Возможно, ваш отец был бы недоволен, увидев, что вы вот так сидите и отчаиваетесь… Вместо того чтобы горевать, подумайте, что вы можете сделать такое, что его обрадовало бы …

Но мне делать ничего не хотелось. Вместо меня кивал и соглашался с Моджтабой Карим:

– Правильно вы говорите! – Карим подражая Моджтабе, перешел на «вы». – Правильно он говорит: вы должны кушать, Али! Это и ослу понятно. Тогда ваш отец был бы доволен вами…

Мне вообще ничего не хотелось, и даже есть. Дед лежал в постели и, маясь поясницей, с утра до вечера бормотал молитвы. Марьям тоже ни с кем не разговаривала, закрывшись в своей комнате. Когда кто-нибудь к ней входил, вытирала слезы платком и притворялась, будто пишет картину. Картина эта была сплошь черной! Тем не менее Марьям отступала от нее к противоположной стене и, прищурившись, взглядом художницы всматривалась в холст. И вот замечала какую-то ошибку в этой черноте и подходила, чтобы подправить ее, причем не кисточкой, а палочкой для чернения ресниц. И пользовалась она не краской, а тушью для ресниц из материнской склянки. Только после сороковин по отцу Марьям сочла картину законченной – а может, тушь в склянке кончилась. В общем, это было черное однотонное полотно, Марьям похоронила эту картину в саду под гранатовым деревом. У нас было два гранатовых дерева, и в этом году одно из них засохло, зато другое весной расцвело пышнее прежнего, словно за оба дерева старалось. Под ним мы еще зарыли вареную змею, а ведь змея очень много силы дает. Правда, не все с этим были согласны, и осенью эти несогласные могли бы видеть подтверждение своим сомнениям. Дело в том, что все плоды этого разросшегося и пышно расцветшего гранатового дерева оказались черными. Снаружи выглядели совершенно нормально, здоровыми и розовыми, но вскрываешь гранат, а там внутри все зернышки черные. Марьям сразу сказала, что это из-за ее черной картины, которую она там похоронила. Я возразил и напомнил ей о змее, которую мы зарыли рядом: змея слишком много силы дала, потому дерево и не выдержало, перегорело. Впрочем, я сам не очень был уверен в своих словах: может, права Марьям, а не я? Но событие, связанное с варкой змеи, весьма любопытное, смотри, например, главу «5. Она»… Что-что? Мы и так в главе «5. Она»? Да, действительно, ошибся я немного…

А матушка, матушка наша… Она с утра до вечера тоже молилась, била поклоны и разговаривала с Богом. Быстро-быстро бормотала: «Упаси Аллах! Избави Аллах! Не дай Бог!» Или что-то подобное. Впрочем, матушка всегда была набожной. В нашей семье Бог присутствовал постоянно, и было привычным делом разговаривать с Ним… Но стоп! Ничего я крамольного не написал?

…И еще была Махтаб. Мы с ней виделись теперь каждый день, но всякий раз для этого нужен был какой-то предлог. Дело в том, что она почти не выходила с заднего двора, и вообще, настроение у нее было плохое. Я знал, что по утрам она расчесывает свои волосы. И вот, когда мы уже позавтракаем и Нани начинала убирать стол, когда к деду приходил Мирза, чтобы получить указания насчет производства, когда Искандер отправлялся на работу… в это самое время я под каким-нибудь предлогом проникал на задний двор. Втайне от матери я обычно вызывался помочь Нани помыть посуду, сложенную у бортика бассейна на заднем дворе. Вот в этом самом бассейне я и видел отражение волос Махтаб, которая как раз причесывалась возле окна. Наверное, оттого, что волосы отражались в воде, я и стал называть их кофейным водопадом, в противном случае, наверное, сравнил бы их с чем-нибудь другим, например с ветвями плакучей ивы… И опять вспоминались слова дервиша Мустафы: «Влюбленный, который еще не совершал омовения, он по-настоящему любит… Благословенно желание его! О, Али-заступник!»

…В первый день, когда из окна полился водопад кофейных волос, из задрожавших мальчишеских рук выпал стеклянный графин и разбился. На следующий день разбился фарфоровый чайничек. На третий день – хрустальная салатница. На четвертый – чашка моей матери с красивым узором, старинная вообще-то чашка, ценная. На пятый день ничего не упало, но кое-что все равно разбилось. Разбилось мое сердце, потому что на задний двор ворвалась мама и устроила мне скандал:

– Али! Ты что здесь делаешь? Если ты уже так оправился, чтобы помогать Нани, ты можешь и в школу ходить!

Настроение Махтаб было плохим. Не потому, что мама отчитала меня. Причину объяснил Карим: дело было в еде. В эти дни мы объединили наши трапезы, иными словами, семья Искандера кушала у нас, за исключением Махтаб. Нани носила к нам еду – и для нас, и для себя с Каримом, и для гостей, которые с соболезнованиями приходили каждый вечер. Все это угнетало Махтаб, о чем рассказывал мне позже Карим:

– Я говорю ей: для нас-то ведь не так плохо все оборачивается. Их-то еда, говорю, в сотню раз лучше нашей… Но эта кобылка только бесится, а чего беситься? Мы же все знаем, что папа наш не султан-аристократ. У нас ведь воспитания-то нет, у вас есть, а у нас нет. И вот я говорю ей: ты, зануда, вода вверх не течет, она сверху вниз течет… Но она только надувается, как лягушка из басни…

Я ничего не отвечал на это Кариму, но иногда носил еду для Махтаб. Потихоньку, чтобы никто не видел, брал тарелку и относил ей. Мама была вся в своих молитвах, Марьям закрылась у себя в комнате, дед лежал в постели, так что мне это удавалось. Приносил ей со словами: «Кушай, это моя порция, я тебе отдаю…»

Она через силу ела. Как только мы с ней видели друг друга, мы начинали плакать. Не подумайте ничего плохого! Сколько мне было? Двенадцать или тринадцать лет… Сложить вместе наш с Махтаб возраст – и то не получится половины возраста кого-то из тех влюбленных, что сидели за соседним столиком в кафе месье Пернье. То же самое можно сказать о нашем росте! И я-то невысок был, а она, если встанет прямо, до плеча мне. Чтобы посмотреть на меня, Махтаб вынуждена была немного задирать голову. И слезы поэтому не текли по ее щекам, оставаясь в глазах. От слез ее светящиеся карие глаза менялись, и я видел в них разные предметы: то море видел, то небо, то горы… Или видел ее саму, Махтаб. Рыдали мы с ней отчаянно. Однажды так ее плач пробрал, что она, шатаясь, отошла от меня и уткнулась лицом в стену. Затряслась вся от плача, и я подошел к ней и обнял ее хрупкие плечи. Не помогло: она продолжала плакать. Тогда, по-прежнему обнимая ее, я отвел ее к ступенькам возле крытого коридора, и мы сели там рядышком. Она положила голову мне на плечо и продолжала плакать, и скоро плечо мое совсем промокло. Я приблизил свое лицо к ее лицу и почувствовал сильный запах жасмина. Такой сильный, что я вынужден был отодвинуться.

Всякий раз повторялось то же самое. Как только я приближался к ней, меня пьянил острый запах жасмина. Острый запах жасмина не давал приблизиться к ней никому. Дело было не в каком-либо благочестии или праведности, а только в этом запахе. Запах жасмина заглушал все запахи двора. Он подавлял их. Этот запах заглушал все запахи двора и вместе с собой возносил меня к небесам. Мы одновременно сидели на ступеньках и парили в небесах, и оттуда, сверху, нам все внизу казалось очень маленьким. Столбы, подпирающие крышу летней кухни, стали крохотными палочками и по одному упали на землю; одна за другой девочки девятого класса, того самого, в котором училась Марьям, повыходили замуж и быстро-быстро нарожали детей. И мы с Махтаб смеялись и смотрели друг на друга. Махтаб смеялась и одновременно, глядя на меня, хмурилась. Из дома вышла Марьям, удивилась, увидев меня и Махтаб, и вернулась в дом. А мы плакали и смеялись, и голова Махтаб лежала у меня на плече. И острый запах жасмина заглушал все запахи двора и поднимал нас к небесам. Только запах жасмина мог заглушить все запахи двора и поднять к небесам…

А раньше во дворе было очень много разных запахов, иногда, например, царствовал в нем запах мяса (смотри главу «1. Я»). Но запах жасмина заглушал все запахи двора и поднимал нас в небеса. И оттуда, сверху, мы видели черный дедушкин «Додж», который заблудился в пути и тыкался туда-сюда. Наконец он остановился в районе Хусейн-абад рядом с какими-то семью черными точками – может, это мелкие камушки были, а может, крупные песчинки. Но нет, это были семеро слепых. И вот первый из них сказал: «Аллах да вознаградит тебя!» – и последний в цепочке встал на ноги… Мы видели черный «Форд» Кавама, который, словно муравей, полз по городским улицам, поворачивался то туда, то сюда, но думал, что он не заблудился. Иногда он брал влево, потом поворачивался и ехал вправо, словно в какую-то игру играл. Он тоже проехал мимо семерых слепцов, и водитель на ходу что-то им прокричал, но не притормозил. Сверху-то нам было видно, что машина заблудилась. Махтаб все мне показывала: вон кафе месье Пернье во Франции, а вон в нем мы сами – я и она. Только мы не понимали, где находится это кафе. Потом мы поднялись еще выше, и я увидел своего отца, который с высоких небес показывал своим друзьям на меня и на Махтаб. Отец словно был на седьмом небе, а мы с Махтаб еще только на первом. С ним были его смеющиеся друзья, которых я не узнавал. Своим указательным пальцем, которого не было, отец показывал на нашего с Махтаб сына, которого у нас с ней не было. И еще отец что-то потихоньку говорил своим друзьям, и все они смеялись – над тем, что не было сказано. Возможно, говорил он о нашей с Махтаб свадьбе, которой никогда не было. Потом мы увидели маму, которая здесь, на земле, на коврике, стояла на коленях, но уже не молилась. Она встала, и вышла на крыльцо, и увидела, что мы с Махтаб сидим рядышком на ступеньках. Подошла поближе. И голосом, севшим от долгого плача, крикнула мне: «Али! А ну-ка быстро сюда!»

Запах жасмина исчез. Тот самый запах, который заглушал все запахи двора и поднимал нас к небесам. И теперь ничто уже не держало нас в небе, и мы упали вниз, на землю. Наверное, сработала сила притяжения, хотя, с другой стороны, именно сила притяжения и держала нас в небе, только это было не Ньютоново притяжение солнца, а притяжение луны и Махтаб. И вот мы упали на землю, и слезы наши упали на землю, и сердца упали и раскололись. «Единственное, что от сотрясения делается крепче, это сердце! Сердце человеческое. Его нужно выжимать. как гранат, тогда оно даст сок…» И наверняка сок этот очень сладок… Я вытер слезы. Они были сладкие. Подошел к матери. Сильно мне от нее не попало. Ведь, в конце концов, мы с Махтаб плакали по отцу, хотя и не только. Другое у нас было настроение. В тот самый миг, когда отец, там, на небесах, указал на нас своим смеющимся друзьям, мы перестали плакать по нему. С того момента мы уже плакали, пожалуй, о самих себе. Но о чем я говорю? Вы следите за мной? Может, все это показалось мне, придумал я это?.. Как знать, может быть, вы были и правы… Раз вы так написали, значит, так оно и было…

…Я и Марьям почти две недели не ходили в школу, Карим и Махтаб тоже – из солидарности с нами. А потом, когда мы все пошли в школу, они получили выговор – и Карим, и Махтаб. Дескать, у вас-то отец не умер… Это было справедливо, ведь Искандер был цел и здоров. Именно так: Искандер был здоров… Так о чем я писал? Наверняка об Искандере. Об Искандере и о змее…

* * *

Простояв на ногах все десять дней поминок, дедушка слег в постель. Почти две недели он не вставал. Приходили к нему друзья по его давним делам, приводили к нему врача-гомеопата. Я уже писал об этом, как и о том, что не расслышал и не понял, что именно сказал гомеопат муршиду зурхане. Может, голос у него был негромкий, но думаю, дело было не в голосе, а в том, что просто я чего-то не понял. Ведь потом муршид сказал то же самое Искандеру, и опять я не понял, хотя должен был все расслышать, ведь у муршида голос был громкий и ясный. Я только слышал ответ Искандера: «Правильно говорят: дело серьезное. Поясные позвонки – это вам не шутки, тут мы своевольничать не дадим…»

Прошла неделя, другая. Я и Марьям, Махтаб и Карим по утрам уходили в школу, мама по-прежнему была в столь угнетенном состоянии, что едва нас замечала. Только не забывала чуть ли не каждое утро бранить меня и Марьям: «Не роняйте чести семьи! Не дружите вы так крепко с задорожными!»

Потом однажды утром, уходя в школу, мы увидели у ворот дома врача-гомеопата. При нем была небольшая сумка, похожая на торбу для корма животным, и он беседовал о чем-то с Искандером, но, увидев нас, оба замолчали. Искандер спросил, как мы себя чувствуем, и добавил:

– Инша Аллах, когда со школы вернетесь, хозяин на ногах уже будет. Вон, доктор-травник по-боевому настроен…

Что он имел в виду, мы с Марьям не поняли, удивленно поморгали глазами и пошли дальше в школу. Но не могли, конечно, не размышлять о том, встанет ли дедушка на ноги. А возле крытого рынка встретили дервиша Мустафу в его белой одежде, с миской для подаяния и посохом. И он сказал мне так:

– Лекарство – имя его, а исцеление – молитва ему! Лгут говорящие, будто лекарство от нас, а исцеление от него… Раз лекарство от Али, то исцеление от Али. Лекарство – имя, а исцеление – молитва. О, Али-заступник!

Опять мы с Марьям только поморгали и ничего не поняли. Но весь день в школе мысли были лишь о дедушке, и надеялись мы увидеть его действительно бодрым и выздоровевшим… Но, когда после школы подходили к дому, почувствовали такую вонь, что хоть носы зажимай. Особенно явственной стала эта вонь, когда мы дошли до магазина Дарьяни, так что Карим пошутил в своей манере:

– Судя по запаху, Дарьяни забыл дорогу к туалету мечети…

Нас с Марьям его шутка не рассмешила. Марьям вообще Карима недолюбливала и терпела только в связи с трауром. А ведь он правильно сказал: вонь шла из нашего квартала, и чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее она била в нос. Двери из дома на улицу были настежь. Мы вошли во двор, дверь на задний двор тоже была открыта. Там стояла Махтаб и, спасаясь от запаха, закрывала нос головным платком, так что платок сполз с ее волос и открыл часть кофейного водопада. Увидев меня, захихикала:

– Али! Дедушка на ноги встал! Но не от лекарства травника-врача!

Мы, удивленные, прошли крытым коридором в наш двор и действительно увидели деда во дворе. Он ругался последними словами. И матушка стояла на крыльце, закрыв материей нос и рот, и глухо ругалась из-под этой материи. А гнилой, отвратительный запах наполнял весь двор и весь дом. Мы тоже вынуждены были зажать носы и тут увидели посреди двора медный котелок средних размеров, чем-то наполненный. Матушка продолжала глухим голосом ругать того, кто все это придумал и затеял, и била себя в грудь кулаком. Понятно было, что вонь идет из котелка, на который указывал и дед. А врач-гомеопат с достоинством поправлял свою белую чалму и оправдывался:

– Ну какие ко мне претензии? Я рекомендовал лекарство – и только. Не хотите – вызывайте своего французика, ради бога! Не нужно мне было вообще сюда идти, ошибку я сделал! Тысячу раз говорил себе: к привередливым богачам не ходи – и опять пошел! За свои ошибки и платим, потому что большой медицины не понимаете! Пусть французик грязный приходит, дает что угодно, мочу осла под видом микстуры – он еще вам не то пропишет! А средство для позвоночника – это вытяжка, непросто все! День потратил целый – и все впустую!

Искандер взял у деда деньги и отдал их гомеопату. Гомеопат, всем своим видом выражая праведный гнев, собрал свою торбу. Перед тем как выйти на улицу, он остановился и обернулся к деду, у которого вены на шее набухли от напряжения:

– То, что вы покричали, оно для вас хорошо – яды выводит из организма. А этот котел не выливайте. Когда успокоитесь, пусть Искандер одну миску…

– Да выгони ты его отсюда, добьет ведь он меня! – не выдержал дед.

Искандер поскорее выпроводил горе-доктора на улицу. Мы с Марьям хотя и зажимали носы, но из любопытства подошли к котелку. На поверхности плавал масляный слой. Марьям нашла палочку и сунула ее в котелок – вонь усилилась и стала совсем уж невыносимой. Матушка крикнула:

– Не лезь туда, дочка! Везде тебе сунуться нос надо!

Но Марьям не слушала ее. Взбалтывая жидкость, она добралась до дна котелка и подцепила там нечто похожее на кусок мяса или на куриную шейку, только жирнее, длиннее и с бóльшим количеством позвонков… Дед оттащил Марьям прочь:

– Не трогай, внученька! Бедное животное, а воняет-то как…

Потом дед повернулся к Искандеру, который ежился в углу двора как побитый пес.

– А ты ведь не мальчик, зрелый мужик, понимать должен! А если не понимаешь чего-то, так спроси у меня!

– Врач и муршид говорили, хозяин. Я для того, чтобы вас вылечить…

– Меня вылечить?! Вот спасибо, удружил! Да разве можно таким способом вылечить? У тебя ведь дети, ты же взрослый человек, почему ты в эти игрушки поверил? Опасные игрушки! Откуда ты взял эту змею?

– С заднего двора, хозяин! Поймать ее было нетрудно: каждый вечер она вылезала и лежала рядом со ступеньками, я ей лопатой голову отрубил – и все дела…

– На заднем дворе? Так это та самая змея?!

– Какая, хозяин?

Дед, который только-только начал успокаиваться, опять разъярился. Вены надулись на шее. Было бы что под рукой – кинул бы в Искандера. Даже голос охрип от возмущения:

– С заднего двора? Где разум-то твой, Искандер, совсем отшибло? Это та самая змея, которой я хлеб с солью давал. А ты ее так подло убил. Вот молодец! Молодчина, Искандер! Животное нам доверилось, а мы – ему, зачем же ты убил ее? Чтобы меня вылечить? Но с чего ты взял, что я должен выздороветь? Думаю, ты рассудил, что, если змею убьешь, меня вылечишь, но кто же надоумил-то тебя? А не подумал ты, что, может, Провидению нужно было, чтобы я умер? Не подумал ты, что предопределение в том, чтобы змея эта нашим гостем была? Если бы я хотел выздороветь, я бы сам вылечился – думаешь, не смог бы? Но разве не видал ты, как я мгновенно, только попросив Аллаха, вскочил на ноги, потому что гомеопатишка этот меня разозлил?! И лекарство, и исцеление – в руках Аллаха! Вот что я хотел ему объяснить! Что он еще хуже, чем Фандоги! Фандоги называют неверным, но он по крайней мере не заставляет пациентов потреблять нечистое, как этот хотел заставить… – Дед немного успокоился и продолжал уже более тихим голосом: – Ах, Искандер… Ото всех я мог ожидать, но не от тебя. От тебя – не ожидал. Ведь ты жизнь со мной прожил, негодяй! Ты же знаешь меня. Я для собственной выгоды даже муравья не обижу… И что меня возмутило: ты же сам знал прекрасно об этой змее, и о хлебе с солью, и о том, что…

Искандер, который все ежился в углу двора, осмелился прервать деда:

– Нет, хозяин, клянусь Аллахом, меня тогда не было, не знаю я, о чем вы говорите! Вот провалиться мне на этом месте! Пусть мне руки отрубят, если я вру! Если я, зная все, на такое способен был бы…

Дед не стал дальше докапываться. Он махнул рукой и ушел в угловую комнату дома.

И вот здесь я должен сказать, что мы с дедом смотрим на вещи принципиально по-разному. Если он ошибки людей предпочитает забыть, то я предпочитаю не забывать…

Но вернемся к словам Искандера: лукавил он или нет? Об этом я писал в начале главы – что он отсутствовал во время сцены со змеей. Отсюда и эта затея с варкой змеи! Ведь он сам утверждал, что отсутствовал… Искандер был для деда домашним человеком, а таковой не мог быть лжецом… Так о чем я говорил? Да, ты написал, что он в эпизоде со змеей и хлебом присутствовал (глава «5. Я»), и ты же написал, что он отсутствовал (глава «5. Она»). Иными словами, ты написал и так и эдак. С другой стороны, то, что ты написал, это и есть правильный вариант, хотя и внутренне противоречивый. При этом вариант невыдуманный. Как говорят в Западной Европе, здесь налицо «парадоксальность»; такой тип письма, к сожалению, стал модным в современном мире. Да, уважаемый! И я тоже, то есть Али, потомок достойного во всех отношениях рода Фаттахов… вы у нас, конечно, свободны от такого рода грехов. Вы что хотите, то и пишете, а литературные приемы побоку…

 

6. Я

Через день после того, как Искандер с гомеопатом устроили эту змеиную вонь, мама послала Нани в лавку старьевщика за лудильщиком, который там работал. Сама в ожидании его, сидела на крыльце и курила кальян – после смерти отца она начала иногда покуривать кальян. Через час пришел старый, опытный лудильщик, поклонился ей, прижав к груди мозолистую руку. Стоял он, склонив голову, потому и не заметил большую груду медных котелков и котлов в углу двора. Мама поздоровалась с ним и подвела его к этой металлической посуде. Все котлы были вымыты, но кое-где копоть от огня сильно въелась снаружи. Старик с удивлением оглядел эту медную гору возле бассейна. Послюнявив палец, провел им внутри одного котелка и внимательно рассмотрел мокрый след. Покачав головой, взял другой котел. Поднял под гранатовым деревом камешек и царапнул им по медной поверхности. И опять покачал головой со словами:

– Хозяйка! Эти котлы лудить не нужно. Они целы и в порядке.

– А я тебя не для того, чтобы лудить, позвала… Сейчас объясню. Чтобы тебя долго за нос не водить, сразу признаюсь: в одном из этих котлов один умный человек змею сварил…

– Змею?!

– Да, змею. Хотели поясницу хозяину лечить, а вот теперь не знаем, в котором именно котелке. И дети наши есть не могут, тошнит их теперь…

– Ну что ж, дело понятное… Ничего тут нет страшного, вымоем, вычистим, все как полагается…

– Мыть их не надо, дорогой мой, они вымыты, а ты отнеси их к старьевщику да продай всю партию, а нам взамен других таких же купите.

Лудильщик с сомнением посмотрел на груду котелков:

– Продать все это? Быстро не получится… По-моему, лучше отдраить, отмыть их еще раз… Высокочтимая госпожа! Если все ремесленники наших торговых рядов складчину устроют, и то денег не хватит выкупить такую груду!

– Не страшно, мы тебе залоговую сумму дадим. Сколько это все стоит?

– Хорошо, будет чем покрыть наш риск. Но, чтобы новые купить, еще денег нужно…

Мать позвала Нани и приказала ей принести шкатулку из кладовой. Из шкатулки она достала мятые ассигнации и золотые монеты ашрафи, отсчитала старику. Тот поцеловал деньги.

– Думаю, тут достаточно, госпожа, даже с лишком. Аллах поможет – сегодня же привезу вам, что требуется, и расчет сделаем…

Старик ушел, намереваясь прислать носильщиков за медной посудой. Нани закрыла за ним дверь и торопливо поднялась на крыльцо, села на колени перед матерью:

– Госпожа моя, выслушайте! Жалко ведь эти котелки, хорошие они! Таких не найти больше. Некоторые из них были ведь вашим приданым. И хозяин рассердится… Аллах свидетель, не знаю я, в каком именно из них Искандер варил змеюку эту. А я, если бы здесь была, обязательно бы заметила и выбросила тот котелок. Вы сами видели, я вчера и сегодня все утро их мыла и драила так, что руки теперь отваливаются. Все как есть отмыла, и не грязнее ведь свиней с собаками…

Матушка молча пыхала кальяном. С удовольствием наполняла дымом легкие. Потом ответила Нани так:

– Ты ведь сама не слепая, правильно? Видела, вчера Али есть отказался? Искандер, когда закапывал эту гадость под деревом, тогда же должен был и котелок заметить и выкинуть его. А теперь хоть сто свидетелей приведи и скажи, что не тот котелок – все равно Али с Марьям не поверят!

Нани, соглашаясь с ней, кивала:

– Вы правы, хозяйка, что же поделать… И не только ваши дети, вчера вечером и Махтаб моя к еде не притронулась…

Матушка опять взяла в рот чубук кальяна и ничего не сказала, будто не расслышав. Но про себя буркнула: «Куда конь с копытом…»

* * *

Через час приехали друг за другом три повозки, которые нагрузили медной посудой. И еще вечер не наступил, как тот же старик лудильщик на тех же повозках привез уже новую посуду, только что купленную. Аллах один знает: может быть, он опять те же самые котлы вернул, что и увозил, – на них ведь клейма не было. Но все были довольны, в первую очередь дети…

Дарьяни, который воочию видел, как уезжали повозки с медными котлами, говорил своим покупателям:

– Хозяин умер – трудности у семьи начались. Как говорится, золотые галуны, а кушать нечего. Все было и так ясно, а стало еще яснее. Сегодня котелки продают, завтра мебель, потом и до золотишка дело дойдет…

Что могли ему ответить покупатели? Они только кивали. Кто-то соглашался с ним в душе, кто-то про себя так говорил: «А мы что – участковая полиция? Нам какое дело?» В конце концов, услышал это Исмик-усач – он как раз забежал из своей поварни к Дарьяни купить маринадов, которые требовали некоторые посетители к мясу. И осадил Дарьяни:

– Дорогой ты мой! Нехорошо говоришь! Тебе до их достатка что за дело? Бабьи сплетни! Может, кто и не знает, но мы-то знаем, что у тебя половина доходов от этой семьи… И потом ты слепой, что ли? Ты видел, что на трех повозках увозили, а что на четырех привезли – не заметил?

После ухода усатого Исмика Дарьяни задумался, машинально щелкая костяшками счетов. Исмаил был не так уж не прав… И после этого Дарьяни говорил покупателям уже иначе:

– Хоть бы годик подождали со смерти-то! Вот она, неверность людская! Продают медную посуду – хозяйство обновляют. Сегодня кухонную утварь меняют, завтра обои с мебелью… Весь дом начнут ремонтировать, хотя не то чтобы он нуждался в ремонте… Неверность людская, одно слово!

* * *

Фаттах на фабрику теперь ездил нечасто и ненадолго. К обеду возвращался домой. Сердце к этому делу не лежало. После смерти сына он потерял вкус к работе, рассуждал так: «Человек трудится, чтобы детям плоды труда достались. А у меня наследника нет теперь. Так для кого и для чего мне трудиться? Когда жена моя умерла, мне говорили: женись еще раз… Но это дело прошлое. Теперь сын умер… Али и Марьям еще дети, пока до них наследство дойдет, оно уменьшится на порядок. Два дня мне жить осталось, буду я работать, не буду, разница – как в море ведро…»

К полудню, к обеду, он возвращался домой. После обеда часик-другой поспит, а потом начинался стук в дверь: приходили разные посетители. Это, впрочем, уже ближе к вечеру бывало: Искандер успевал вернуться, поставить самовар, приготовить кальян для деда, а теперь еще и для матери… А потом шли люди из нашего квартала и не только – кто с чем. Один на жену пожаловаться: «Ведьма она, Хадж-Фаттах! Ничего слушать не хочет, сидит на лавке, с соседками и соседями лясы точит. Говорю ей: не дело это, жена! Говорю, о своей семье вспомни, тебя ведь в доме с утра до вечера нет. Говорю ей…»

Другой приходил с жалобой на соседа, который выбрасывает мусор ему под нос: «Я у него спрашиваю: зачем же ты соседям-то вредишь, тебе господин об этом сам прочтет из книги об ибн Джондабе. Пророк срубил соседскую пальму, мешавшую народу. И я ему говорю: не заставляй меня идти к Хадж-Фаттаху с жалобой на тебя! Господин! Наш дом стал вонючим, как уборная в мечети “Шах”!»

Третий, Фахр аль-Таджар, вместе с которым Фаттах еще сахар возил на верблюдах, – ныне он был главой цеха сахарозаводчиков – приехал под вечер на собственной коляске. Искандер завел коляску во двор, кучер так и остался в ней сидеть, а сахарозаводчик торопливо прошел в дом, где Фаттах беседовал с рабочим фабрики, курдом. Увидев Фахр аль-Таджара, Фаттах встал, и они облобызались. И, хотя видно было, что гость торопится, Фаттах усадил его и продолжил беседу с рабочим:

– …Вот так, Масуд! Ты мне как сын родной. Действуй, надейся на Аллаха. Бери невесту и не сомневайся. И я скажу Мешхеди Рахману, он вам комнатку чистенькую выделит.

Кланяясь и приложив руку к груди, рабочий попятился к дверям. Фаттах извинился перед заводчиком, нетерпеливо перебиравшим четки, и вышел из комнаты. Вернувшись, дал рабочему-курду два золотых ашрафи. Тот хотел поцеловать руку, но Фаттах убрал ее за спину.

– Господин! Благодеяния ваши…

– Живите вместе до старости!

Проводив рабочего, Фаттах вернулся и сел напротив Фахр аль-Таджара.

– Добро пожаловать! Проблемы возникли? О нас вспомнили?

– Как же иначе, вы ведь и от самых бедных не отворачиваетесь…

– Бедность – удел шайтана. Итак, что случилось, чем вы так напуганы?

Гость достал из кармана своего черного сюртука сложенный пополам листок и подал его Фаттаху:

– Полтора часа назад ко мне пришли из полицейского управления и вручили вот это.

Фаттах прочитал вслух отпечатанные на машинке слова:

– «Радостный праздник обновления! Имеем честь пригласить председателя правления цеха…» Дальше вписано от руки: «Производителей сахара… Господина…» Дальше вписано: «Фахр аль-Таджара с супругой… Датировано таким-то числом…»

Сняв свою шапочку, Фаттах внимательно посмотрел на Фахр аль-Таджара, который места себе не находил от раздражения. Подойдя к нему, Фаттах положил ему руку на плечо:

– Пригласили тебя, благословение излили, можно сказать – возвеличили, да еще, наверное, и ужином накормят!

– Не смейся надо мной, Хадж-Фаттах! Тут вопрос женской чести. Ты ведь тоже глава цеха, и к тебе придут. Что нам делать с хозяйкой – ума не приложу. Квартального полицейского мы подмасливаем, так что до сих пор с чадрой у нас проблем не было…

– У нас аналогично. Тут есть некто Эззати, который приходит сюда за поживой, причем один берет как двое полицейских. Так что в пределах квартала невестка и внучка в платках ходят без проблем, в школу внучку на машине отвозим…

– До сих пор мы обходились так же, но вот что делать с этим праздником обновления? Устно передали, что я обязан привести мать моих детей с непокрытой головой…

– Так не бери ее с собой. Пусть заболеет…

– Фаттах! Спасибо тебе за понимание, но с меня ведь подписку взяли. Если проигнорирую, о руководстве цехом можно забыть: штрафов навесят, а то и до ареста и высылки дойдет.

Фаттах расхаживал по комнате, ломая голову над тем, как уклониться от проклятого праздника. Вошел Искандер с подносом чая и объявил, что пришел господин Таги, с ним Эззати и еще какой-то франт. Фаттах, немного подумав, приказал Искандеру пригласить господина Таги. Потом накинул свою кофейного цвета абу и сказал Фахр аль-Таджару с усмешкой:

– И на нашу улицу прибыл праздник.

Гость, отхлебывая чай, горько улыбнулся. Дед вышел во двор и поздоровался с кучером Фахр аль-Таджара, который встал при виде его. Господина Таги Фаттах встретил в крытом коридоре, и тот растянул свои толстые губы в улыбке:

– Примите слугу покорного! А там за дверью еще двое стоят и приглашают на вечер в городскую управу отведать праздничный ужин. Может, и «дэнсинг» будет: счастье ваше стучится к вам!

Господин Таги обнялся с Фаттахом и, колыхаясь своим тучным телом, вошел в дом.

– …Фахри, дорогой, и ты здесь! И тебе, значит, счастье привалило в образе радостного праздника!..

* * *

Фаттах вышел на улицу, где его ждали Эззати и рядом с ним человек, одетый как европейский франт, в пенсне. Поскольку пенсне плохо держалось на носу, он вынужден был его постоянно поправлять. Поздоровались, и Эззати сказал компаньону:

– Вот он, господин! Уважаемый Фаттах!

Франт схватил руку Фаттаха и потряс ее. Затем снял пенсне и заговорил:

– Уважаемый господин Фаттах, председатель правления цеха кирпичников… Да благословит Аллах детей ваших! Наверняка вы знакомы с новым прогрессивным законодательством страны, неукоснительно соблюдаемым шахским правительством…

Фаттах снял и снова надел свою шапочку.

– Да так, слегка…

– Наверняка вам известно, что мы для исполнения воли шаха и для ускорения прогресса образовали Гуманитарную ассамблею, в которую вошли лучшие люди страны, в первую очередь столицы. Прежде всего, это видные политики, военные, родовая аристократия, находящаяся в родстве с уважаемой династией Пехлеви; пригласили мы также потомков Каджаров. Во-вторых, это влиятельные государственные служащие, а вот теперь пригашаем и руководителей цехов, и духовенство…

– И все это – в Гуманитарную ассамблею?

– Да, ваша честь, в Гуманитарную ассамблею и в связи с приближающимся праздником.

Фаттах рассмеялся:

– Слава Аллаху, мы и так друг с другом хорошо знакомы, уважаемому правительству не стоило утруждаться… Главы цехов и духовенство – мы и так друг друга знаем…

– Уважаемый изволит шутить. Но, как известно, шутка наполовину – это уже не шутка, поэтому я бы предостерег… Есть и другая цель: мы приглашаем вас и вашу супругу принять активное участие в просветительских мероприятиях…

– Сожалею, но моя супруга не может участвовать.

Франт улыбнулся:

– Все так отвечают. Супруги нет дома, уехала в паломничество, болеет… Правительство такие вещи и в расчет не берет: где бы она ни была, есть неделя, чтобы вернулась и участвовала в празднике. В противном случае правительство примет меры.

– Моя супруга в Баге-Тути.

Эззати хохотнул, а франт сурово зыркнул на него и продолжал, обращаясь к Хадж-Фаттаху:

– Я вас понял. Сам туда пойти не могу, но вы должны, когда она вернется, сказать ей, чтобы через неделю…

– Нет, вы меня не поняли. Она не вернется.

– Как не вернется? Если вы в законном браке, вы имеете право взять ее за руку и привести.

– Я не имею такого права. Быть может, тут есть над чем задуматься правительству. Наши налоги могли бы использоваться для оживления умерших людей…

– Тогда будьте добры ее адрес. Мы свяжемся с ней сами.

Фаттах кивнул:

– Город Рей, район Шах Абдель-Азим, Баге-Тути. Как войдете, возле мавзолея имам-задэ Тахира, слева у стены – фамильный склеп Фаттахов.

Эззати не выдержал и фыркнул смехом, затем сняв свою синюю шапку, закрыл ею лицо. Он весь трясся от хохота, а франт, который выглядел так, будто получил пощечину, в то же время пытался сохранить достоинство и потому тоже рассмеялся:

– Я предполагал, что господин – шутник, но не до такой степени. Проблем нет: приводите молодое поколение, то есть ваших дочерей. Это даже лучше, у них нет предрассудков старших поколений.

– Но у меня нет дочерей.

Франт совсем растерялся, и тут Эззати помог ему:

– Невестка…

– Хорошо! – тут же подхватил франт. – Так и решим. Обязательно приводите сына с невесткой, это будет семейное участие руководителя цеха.

Фаттах, укоризненно взглянув на Эззати, произнес:

– Сын мой также на Баге-Тути.

Терпение франта закончилось. Он сунул в руки Эззати письмо и сказал Фаттаху:

– В общем, вы сами знаете. Сегодня у многих шутливое настроение. Не только у вас, но и у господина Таги, которого мы имели честь видеть у него дома, а вторично – вот здесь. Вы предупреждены. Через неделю извольте прибыть с кем-то из женщин в одежде, принятой на официальных мероприятиях.

Хадж-Фаттах запер входную дверь и в задумчивости пошел в дом по крытому коридору.

* * *

Против ожиданий он увидел Фахр аль-Таджара не грустным, а смеющимся наперебой с господином Таги. Не прекращая смеяться, господин Таги поднес руку к черному сюртуку Фахр аль-Таджара и ухватил золотую цепочку его часов, а за нее вытащил и сами часы. Фахр аль-Таджар попытался было удержать свой хронометр, но тот уже исчез в кармане господина Таги, примирительно восклицавшего:

– Не дергайся теперь, дорогой Фахри! Долг платежом красен! А кроме того, золотые часы мусульманину не подходят. Я, как ты сам понимаешь, для неверных беру их у тебя…

Фаттаху, рассерженному, было теперь не до шуток. Причину благодушия своих гостей он не понимал, хотя и знал, что у Фахр аль-Таджара голова нестойкая, всегда его туда-сюда мотает. А господин Таги, раскинув свое полное тело в кресле, держал теперь в руках блюдо с пахлавой и отправлял в рот одно пирожное за другим – каким-то образом это не мешало ему говорить:

– Что с тобой, Фаттахи? Что ты как волк раненый? Учись вот у Фахри: посулил мне золотые часы, я его и выручил. Пришлось ему отдать часы, но он не жалеет, ибо дело стоит того. Итак, я могу помочь и тебе, но что я буду иметь взамен?

Фаттах вопросительно взглянул на Фахр аль-Таджара: «Дать ему что-то или нет?» Фахр аль-Таджар поощрительно кивнул, и Фаттах снял с пальца перстень с бирюзой и отдал его Таги. Тот рассмеялся:

– Мудрый человек! Значит, объясняю, что будет через неделю. Для себя самого, для Фахри и для тебя я решил вопрос, но другим прошу ничего не говорить, иначе дело сорвется.

– Что значит «решил вопрос»? – удивился Фаттах. – Откуда я достану через неделю родственницу с непокрытой головой? Возьму в кредит у Дарьяни?

– Не торопись, – ответил Таги, поглаживая живот. – Кто такой Дарьяни? У тебя есть я, а значит, проблем не будет. Я тебе предоставлю женщину с непокрытой головой. Женщину, более того, очень прогрессивную и просвещенную. Тот самый идеал, который нужен нашему шаху…

Фахр аль-Таджар пояснил со смехом:

– Такие вот дела! Все, оказывается, есть для тегеранских уважаемых, но попавших впросак людей. Сводником в данном случае выступает наш Таги.

– Ничего, для друзей можно и сводником поработать, – отмахнулся тот.

– Но откуда ты их взял? – Фаттах рассмеялся. – Кто они?

– Не беспокойся, не чужие девушки. Три дамы-полячки, чистенькие и благородные. Они попали в затруднение после Первой мировой войны, я их встретил в Европе. Три девушки, и что за девушки! Отважные, как львицы! Я был не один, с друзьями, возвращались мы из Европы, и вот среди многолюдного Стамбула, к тому же после реформы Ататюрка, переправляясь через Босфор, мы их и заметили, вокруг них морячки еще какие-то крутились. В общем, когда нужно было сходить с парома и расплачиваться, у барышень не оказалось денег. То ли кошельки у них украли… Уже не помню. Без знания языка кое-как объяснились на пальцах: денег у них нет, жить им негде, в общем, попали в ситуацию. Но клялись всеми святыми, что барышни они порядочные – так потом и оказалось… В общем, с тех пор живут они у меня во флигеле в Шамиране. Дают моим внукам и внучкам уроки французского, шитьем занимаются, расходы свои вполне оправдывают. Все три женщины – благородные и в полном порядке. И я, кстати, спрашивал у имама нашей Сахарной мечети, он сказал: никаких проблем, наоборот, говорит, это поощрительно. История, говорит, для минбара – как правоверные подсунули иностранок на «Радостном празднике обновления». Но, говорит, есть одно условие: вы (то есть я) должны быть уверены в Фаттахе и Фахри, чтобы они не перепутали, зачем именно эти женщины им предоставляются.

Фаттах рассмеялся:

– В себе я уверен. А вот что творится в штанах у Фахр аль-Таджара, я, конечно, не проверял, не знаю!

Господин Таги со смехом сказал:

– Я уважаемому мулле ответил так: сами женщины очень порядочные. Они в дивизии холостяков устоят, а что уж говорить о наших веселых старичках!

* * *

Фаттах рассказал об этом плане своей невестке, и матушка, посмеявшись, ответила ему так: мол, дом у нас большой, приводите ту, которая вам больше приглянется, пусть у нас вышиванием занимается…

– Я уже свои цветы собрал, – махнул рукой Фаттах. – Муку просеял и сито на гвоздь повесил…

За оставшуюся до события неделю Фаттах и Фахр аль-Таджар несколько раз встречались в кофейне Шамшири, темой их бесед был все тот же предстоящий «праздник обновления». Его обсуждали многие, принося самые разные вести:

– …Хадж-Реза поначалу думал. что все это детсеие забавы правительства, но вот эти повестки, или письма, которые вручают под подпись, – это его доконало. Говорят, он собирает вещи, нанял три грузовика и переезжает поближе к гробницам святых имамов. Остаток жизни хочет рядом с ними провести…

– Это какой Хадж-Реза? Хадж-Реза гончар?

– Да нет, Хадж-Реза Мамон…

– …Не только Хадж-Реза Мамон, многие уезжают. В основном, в Кербелу и Неджеф. В Неджефе очень много иранцев. И Хусейн Тэла, и Асгар Хадж-Хасан уехали…

– Если жене и детям что-то угрожает, это, конечно, не жизнь. Потому и уезжают…

– Из-за этих «держи-хватаев» в городе Рее один полицейский сорвал чадру у женщины на сносях, а у нее выкидыш случился.

– Скоро по домам ходить начнут, конфисковывать все, что похоже на чадру.

– Все было понятно уже несколько лет назад, когда он приехал в Кум, а жена и все женщины без чадры…

– Не только чадру – абу и чалму хотят запретить…

– И на этом не остановятся: шапку-«пехлевийку» носить заставят…

Фаттах снял с головы свою тюбетейку, рассмотрел ее и рассмеялся. Не мог он себя представить в шапке-«пехлевийке»! Старик, сидевший в той же кофейне, обратился к нему:

– Хадж-Фаттах! А вы как поступите? Вы и Фахр аль-Таджар – руководители цехов. Инша Аллах, вы-то сумеете с честью выйти из этой ситуации!

Фаттах улыбнулся:

– Аллах велик. Мы решили залечь в укрытие и переждать, а тех, кто сам залег, на лопатки не положишь!

Так он говорил, но в душе чувствовал страх. Не перед «праздником обновления», а при мысли о том, к чему приведет весь процесс обновления.

* * *

В день «праздника обновления» Фаттах заехал на своем «Додже» за Фахр аль-Таджаром. Поскольку ни тот, ни другой не хотели, чтобы их видели с незнакомыми женщинами, они договорились встретиться с Таги перед самым вечером возле Арсенальной площади. Фаттах сидел на переднем сиденье, Фахр аль-Таджар сзади; садиться сзади вдвоем Фаттах считал неуважением к водителю. В то же время он извинился и перед Фахр аль-Таджаром, что не сидит с ним вместе. Потом сказал водителю:

– Если помнишь, когда я тебя отправлял на курсы шоферов, то предупредил, что мой шофер должен держать рот на замке. Я тебе говорил, что, если будешь на меня работать, можешь увидеть все что угодно, вплоть до отрезанной головы, и все равно – молчок!

Шофер подтвердил, что был такой разговор, и Фаттах продолжал:

– Сегодня как раз увидишь нечто вроде отрезанной головы, которую уже не пришьешь.

– Будьте спокойны, хозяин! – заверил его шофер.

Возле Арсенала показался желтый «Воксхолл» господина Таги, и водитель Фаттаха вытянул шею, словно и впрямь ожидал увидеть отрезанную голову. Но, заметив трех женщин, заулыбался и повторил:

– Будьте спокойны, хозяин!

Оба автомобиля продолжили путь друг за другом, причем автомобиль Фаттаха – первым. На заднем сиденье второй машины три женщины вязали спицами, а с заднего сиденья передней машины Фахр аль-Таджар то и дело оглядывался, пытаясь рассмотреть их лица. Свернув с улицы Лалезар, они попали в полосу света от газовых фонарей. Муниципалитет арендовал на этот вечер «Розовый сад», где и устраивался праздник. Машины остановились и шестеро вышли из них, а водители остались: шофер-армянин первой машины и Фаттахов водитель-шамиранец.

Торжественная иллюминация при входе была слепяще яркой, курилась рута на золотом подносе, и двое охранников по-военному приветствовали гостей. Войдя, все шестеро немного помедлили: трое мужчин встали вместе, трое польских дам тоже вместе, поодаль. Они стояли, смущенно опустив глаза. Фаттаху на миг стало не по себе, он взглянул на господина Таги, а тот посмотрел на него, и был он вовсе не таким веселым, как обычно. А вот Фахр аль-Таджар выпученными глазами изучал покрасневших женщин и в конце концов остановил свой выбор на одной из них и заулыбался:

– Таги, дорогой, я надеюсь, мне составит компанию эта прелестная мадам!

И он шагнул было к ней, но она оттолкнула его руку, и подбежала к Таги, и заговорила с ним о чем-то на незнакомом языке. Он вполголоса что-то ответил ей, потом обратился к Фахр аль-Таджару:

– И стыд потерял, и совесть растоптал… Ты что, для «дэнсинга» сюда прибыл? Знаешь, что она говорит? Говорит, я тебе, то есть мне, доверилась, а тут получается, что те стамбульские матросы были лучше иных здешних. – Он вздохнул. – Притча о мяснике, который спас ягненка от волка, чтобы потом самому зарезать…

Фаттах опустил голову и пошел к выходу, но господин Таги догнал его и с досадой схватил за руку:

– Поздно, Фаттахи! У нас нет выбора, пойдем! Женщины будут сидеть отдельно, а мы втроем поодаль от них.

Фаттах пробормотал:

– Позор, позор… – Но вскоре он овладел собой и сказал господину Таги: – Страшно опозорили нас, Таги! Мы что же, значит, должны любую прихоть этих подлецов выполнять? Унизили нас, Таги!

Желтый осенний парк казался упокоившимся, умершим. В глубине его горел большими окнами павильон, к которому они и направились. Под ногами Фаттаха и господина Таги, шагавших впереди, шуршали опавшие листья. за ними шел Фахр аль-Таджар, и замыкали шествие три дамы-полячки.

В дверях павильона стоял уже знакомый им европейского вида франт. То и дело поправляя песне, он вгляделся в шестерых подходящих и, убедившись, что женщины без платков, начал всех приветствовать:

– Добро пожаловать, господин Таги! Господин Фаттах! Господин Фахр аль-Таджар! Благодарю за визит, вы оказали большую честь. Прошу вас, прошу вас, приглашайте ваших дам. Уважаемые дамы! Вы оказали большую любезность, снизошли, можно сказать, и как это все по-современному! Какие вечерние шляпы, да с белыми перьями! Какой вкус! Какой талант! Пожалуйста, прошу вас…

Господин Таги выругался едва слышно:

– Чтоб у тебя язык к нёбу присох!

А тот как будто расслышал и уже молча провел их к самому большому столу зала. За этим круглым столом они и сели – трое женщин отдельно от трех мужчин. Оглядев полупустой зал, Фаттах насчитал в нем не более двух десятков гостей и внутренне порадовался этому. Польские дамы, похоже, уже забыли недавний инцидент в парке, они шушукались и смеялись. На столе пирожные соседствовали с графинами лимонада и блюдами с фруктами. Вечер еще не начался, и франт-распорядитель диктовал другому служащему имена, они сверяли списки. Г-н Таги осматривал зал в поисках знакомых, а те, кто пришел с женами и дочерьми, наоборот, казалось, избегали встречаться взглядами с друзьями. Женщины прятались под большими нелепыми шляпами, загораживались бокалами лимонада… Но были и такие, которые держались совершенно свободно, словно отсутствие платка на голове было им не в новинку. Господин Таги указал Фаттаху на пожилого мужчину с дамой и прошептал:

– Глава цеха торговцев готовым платьем, поразительный лицемер. Глянь!

Это был мужчина возрастом за шестьдесят, с седой бородкой. Поблескивая перстнями с агатом и бирюзой, он отпивал лимонад из бокала. Сидел он за большим столом, а сопровождающая его дама – через три пустых стула от него. Ее спутанные золотистые волосы выглядели неряшливыми, лицо – полнокровное, с прямым носом и маленьким ртом, из-под пальто виднелось хлопчатобумажное, слишком простое платье. Ела она как очень голодный человек, а ее старик спутник хоть и не глядел на нее, но брал с разных блюд пирожные и фрукты и пододвигал ей. Фахр аль-Таджара поразила ее красота:

– Вы двое, конечно, опять на меня наброситесь, но… Взгляните на Мухаммад-Али-хана! Мы привыкли видеть его в мечети в первом ряду, а ему, как видно, женский цветник привычнее! Что за красавица у него! Какое лицо, и она словно в жизни хиджаб не носила. В каком сундуке он ее прячет?

Фаттах покачал головой:

– Думаю, Моммадали-хан сам задает себе о нас те же вопросы…

Польские дамы, увидев, куда направлено внимание мужчин, тоже с интересом стали рассматривать блондинку, а она, в свою очередь, их. Потом она вдруг встала, обтерев краем пальто жирный от крема рот, и подошла к трем подругам. Она что-то им сказала, и те ответили с удивлением, потом блондинка вдруг упала на колени, схватила руку одной из женщин, и уткнулась лицом ей в колени, и заплакала. А та с нежностью стала гладить ее голову…

Фахр аль-Таджар умоляюще схватил за руку господина Таги.

– Таги, умоляю, что здесь происходит? Переведи!

– Что, у меня мамаша была европейкой или папаша? – огрызнулся Таги. – Не суетись, посмотрим, что будет.

В это время к столу Хадж-Фаттаха подошел и Мухаммад-Али-хан. Он тоже в изумлении смотрел на происходящее; наконец одна из женщин медленно сказала что-то господину Таги, и тот объяснил остальным:

– Карта у них сошлась. Блондинка оказалась их землячкой, знакомой из Польши…

Блондинка все еще плакала, но по эту сторону стола четверо мужчин уже смеялись. Фаттах воскликнул:

– Итак, Моммадали-хан, и ты из наших!

– Конечно, из ваших! – смеясь, ответил тот. – А я про себя изумлялся: вот он, Хадж-Фаттах, старшина «Общества друзей Хусейна». Выходит, думаю, всю жизнь спектакль разыгрывал, народ дурил?

– Именно это и мы предположили о вас. Говорили: таков, значит, на самом деле ревностный мусульманин Мухаммад-Али-хан, оказался лицемером…

Господин Таги похохатывал:

– Слава Аллаху, мы все здесь свои люди. Кстати, Моммадали, объясни-ка мне, откуда ты знаком с этой дамой? Что касается этих трех женщин, досье их очень долгое…

Мухаммад-Али-хан подвинул стул и сел:

– На прошлой неделе, когда вручили предписание явиться, у меня голова кругом пошла. Я походил на раненного волка, метался из стороны в сторону. Каким пеплом голову посыпать, не знал, ведь этот джентльмен буквально вломился ко мне с угрозами, мол, если не придете, то будет то-то и то-то. Голова шла кругом. И вот вечером я от безысходности отправился к Мавзолею непорочных, пешком: я всегда так делаю, когда совсем туго. Иду, бормочу сам себе, спрашиваю у Всевышнего: я что, убийство совершил? За что мне такая кара? И вдруг почти натыкаюсь на эту даму, которая что-то мне говорит и щебечет. Кое-как понял, что она без жилья и без денег, в общем, жалко мне ее стало, и я пригласил ее к нам домой. Сказал себе, что мой долг по крайней мере накормить ее и напоить. А по дороге осенило: это же то, что тебе нужно! Возьми ее с собой на мероприятие! В общем, одолжил я у матери моих детей вот это пальто ну и дал возможность ей подкрепиться, так сказать… Она была так удивлена, что слов нет. Но мне, однако, предстоит теперь объяснение с женой и другими домашними…

Между тем в дальней части зала попросил у всех внимания франт в пенсне. Откашлявшись, он громким голосом начал читать по бумажке:

– Уважаемые госпожи, дорогие дамы, уважаемые господа, руководители цехов! Прежде всего разрешите сердечно поблагодарить вас за ваше присутствие на этом собрании и выразить надежду на то, что такие Гуманитарные ассамблеи и сформировавшиеся в ходе их союзы будут играть все бóльшую роль в нашей общей жизни и работе. Во-вторых, следует отметить, что степень явки, к сожалению, такая, какой мы ее видим, в связи с чем не может не встать вопрос об ущербе, наносимом организуемому шахиншахским правительством народному движению, направленному на прогресс и приобщение Ирана к современной цивилизации. В наше поворотное время нельзя отсиживаться по домам, ведь история Ирана учит нас тому, что в доисламскую эпоху женщины принимали равное с мужчинами участие в ремеслах и искусствах, не уступая им даже в конной езде и в отваге, и только век эгоистичных и изнеженных исламских султанов приучил нас к занавескам и чадрам…

Польские дамы были увлечены беседой. Четверо мужчин тоже болтали, не слушая речь франта. Господин Таги достал из кармана пиджака золотые часы Фахр аль-Таджара и показал их Мухаммад-Али-хану:

– Когда я вижу праведное лицо Фахри, мне не по себе становится. Можно сказать, кусок в глотку не идет. Так что возьми назад, Фахри-джан! А то ты со вчерашнего дня совсем похудел…

Фахр аль-Таджар, довольный, взял часы и прикрепил их цепочку к жилетке. Фаттах спросил:

– Какова судьба нашей бирюзы?

– Когда твоей драгоценности исполнится девять лет, – ответил Таги, – ты выдай ее замуж, чтобы в девках не засиделась.

Все рассмеялись, и Фаттах поведал Мухаммад-Али-хану о своем кольце с бирюзой. Но Таги отдавать кольцо, как видно, не спешил:

– Я же говорю тебе: чужое добро не идет в прок. Если оно нажито праведным путем, то ничего особенного…

Между тем франт, постоянно поправляя пенсне, продолжал читать свою речь:

– …в этой части я хотел бы обратиться к присутствующим уважаемым дамам, заверив их, что ношение чадры, а также прочих хиджабоподобных одеяний станет уделом женщин с подпорченной репутацией. Именно им будет запрещено надевать одежды того нового образца, который вводится сейчас. Нельзя не отметить важную роль женщин в воспитании девочек-школьниц. Школы Ирана должны идти впереди в деле избавления от неподобающей одежды, и присутствующие здесь да будут в этом деле авангардом, вдохновляя других своим примером… Чтобы не сочли нововведения влиянием извне и приверженностью европейской моде, я прошу уважаемых присутствующих самих быть образцом поведения, с нынешнего дня отбросить все лишние одежки и выйти из этого зала с открытыми, ясными лицами, вести себя столь же открыто и честно… Уважаемые господа! Для примера я хочу обратить внимание всех вот на ту даму в конце зала, рядом с господином Хушанг-ханом Дулаби, торговцем обувью и кожаными изделиями. Вы, уважаемая госпожа, именно о вас я говорю, не закрывайте лицо…

Все обернулись на эту женщину. В дополнение к большой шляпе лицо ее закрывала черная вуаль, так что его совсем не было видно. Под указующим перстом франта и под взглядами всех присутствующих она бросилась к мужу в поисках защиты. Высокий и осанистый Хушанг-хан, известный своей мудростью и остроумием, встал и обнял ее, закрывая ото всех. Миниатюрная женщина почти исчезла в его объятиях, и так они вместе двинулись к выходу. Было слышно, как он спросил ее:

– Жена! Какая разница между этим вечером и выпускным нашей дочери?

– Там не смотрели в лицо так бесстыже…

Подойдя к выходу из зала, женщина достала из сумки и надела черную чадру-накидку. Остановившись, она что-то делала под чадрой, а в это время к ней через весь зал бежал франт. Одной рукой запахивая черную накидку, другой женщина вытащила какой-то предмет и бросила его в лицо подбежавшему франту. Предмет упал, и тот нагнулся чтобы поднять его: это оказался женский парик!

Кое-кто смотрел на все это в изумлении, кое-кто посмеивался. Фахр аль-Таджар сказал своим собеседникам:

– И он из ваших тоже. Женщина всех опозорила…

Скандал между тем разгорался. Франт попытался сорвать с женщины черную накидку, а Хушанг-хан схватил его за ворот. Франт бросился на Хушанг-хана с кулаками, но быстро оказался на полу. Ему на помощь поспешил второй ведущий вечера, крикнули охрану… Фаттах и господин Таги, подбежав, пытались отстоять Хушанг-хана от ворвавшихся в зал охранников. Фахр аль-Таджар, держась поодаль, кричал:

– Не дело так поступать, господа! Нехорошо это. Здесь ведь женщины! Вознесем лучше молитвы…

Собрание окончательно рассыпалось, и в зале все смешалось…

* * *

Хушанг-хана посадили под арест. Фаттаха и Фахр аль-Таджара, оштрафовав, отпустили. Пришлось кое-кому дать в лапу, не так чтобы много, к тому же они стали знаменитостями.

– Вы слышали? – сплетничали в народе. – Фаттах-кирпичник, Таги-строитель, Фахр аль-Таджар – сахарник, Мухаммад-Али-хан – продавец одежды и Хушанг, у которого двухэтажный магазин кожаных изделий, – они вместе сорвали «праздник обновления», Хушанг-хан целый месяц в тюрьме просидел…

День за днем давление властей нарастало, но и народ не отступал. Взрослым (многие из них – лавочники) была предписана вечерняя школа, да еще ранним вечером, в самое бойкое для торговли время. На улицах срывали с женщин чадры и платки, с мужчин – чалмы, которые запрещалось теперь носить без официального разрешения; централизованно уничтожались тюбетейки и войлочные шапки… Но люди держались за традиции. Когда ахун объявил, что нужно получать разрешение на чалму, Эззати почувствовал жажду отомстить и бросился на поиски дервиша Мустафы. Но посох с тяжелым набалдашником помог дервишу отстоять чалму и даже устыдить Эззати.

– Несчастный! – крикнул ему дервиш. – Это ты должен получать мое разрешение на полицейскую форму!

Народ передавал из уст в уста слухи о сопротивлении, что в определенной мере утешало и грело сердца. У Фаттаха повсюду, где он бывал, просили рассказать о «празднике обновления» и о польских дамах. Кое-кто поздравлял его, руку жал, кое-кто раздражался. Однажды Фаттах ехал на фабрику, и машина его обогнала уныло бредущего дервиша Мустафу. Фаттах попросил водителя остановить и, выйдя, обнялся с дервишем, которого давно не видел. Он ожидал, что и дервиш, как и другие, будет хвалить его за стойкость, но тот, по виду сильно постаревший, лишь положил руку на плечо Фаттаху и сказал устало:

– Хадж-Фаттах! В этот раз присутствовали европейские женщины, но, не приведи Аллах, дойдет до европейских мужчин… Понимаешь меня? Дело к войне идет, о, Али-заступник!..

И, ничего не добавив, дервиш удалился. Фаттах вслед ему пробормотал:

– Как унизили…

* * *

Охота за теми, кто носит традиционные головные уборы, не раз приводила Эззати и участкового полицейского в дом Фаттахов, а самого Фаттаха – в полицейский участок. Но имела эта морока и положительную сторону: дед постепенно забывал о смерти сына, матушка меньше грустила о муже, а Али и Марьям об отце. Да и окружающие как будто начали забывать смерть Фаттахова сына. Борьба с традиционной одеждой заполняла сознание всех и отодвигала прошлые события. Несмотря на это, много раз, услышав стук в дверь мужского молотка, Али невольно срывался с места и кидался открывать, опережая Искандера или Нани. Он все ждал отца – ему казалось, что отец жив… Осознав свою ошибку, он медленно, повесив голову, возвращался от двери, в крытом коридоре останавливался и печально смотрел в задний двор, встречаясь глазами с Махтаб…

Продолжали приходить к ним в дом госпожа Фахр аль-Таджар, а также дочь Аги-мирзы Ибрагима, мать инженера Парвиза. С трепетом представали они перед матерью Марьям – но и с предвкушением радости. Стояли в крытом коридоре, отказываясь пройти во двор, а когда она все-таки настаивала, отказывались идти дальше и не заходили в дом. Наконец, все так же смущенно, гости входили в дом, пили чай…

– Причина того, что мы тревожим вас: не изволите ли назначить время, когда мы сможем вас побеспокоить?

– Что за церемонии? Всегда пожалуйста! Дверь нашей дервишеской кельи для вас открыта, очаг горит…

– Благодарим покорно. Но мы хотели бы условиться о таком визите, чтобы и госпожа Марьям присутствовала…

– …Марьям? А в чем дело?

– …Не мучайте нас, госпожа. Вы ведь знаете – всякий, у кого есть дочь на выданье, знает эту причину…

Матушка вздыхала:

– Вы, вероятно, осведомлены, что у нас траур, да вы и на похоронах присутствовали… Даже если мы согласимся, Марьям согласится, а вот дедушка Фаттах? Он наверняка захочет подождать хотя бы год после смерти сына…

На губах гостя или гостьи появлялась улыбка. Может быть, даже происходило касание руки матушки…

– Нужно, чтобы вы согласились. Остальные вопросы решаемы. Именно ваше одобрение требуется. Ведь Хадж-Фаттах, тьфу– тьфу, не сглазить, чувствует себя хорошо. Его проделки на «празднике обновления» у всех на устах…

Однако матушка наотрез отказывалась назначить дату сватовства и после ухода гостей погружалась в задумчивость. И Нани не решалась с ней заговорить. Мысли матушки, чувствующей и страх, и одновременно радостное возбуждение, текли примерно так: «Девочка на выданье, скоро станет женой, заживет своим домом и своей жизнью… Да будет она счастлива! Семья жениха приличная, благочестивая, но сама Марьям должна захотеть этого. Женихи неплохие, ровня нам, и сын Фахр аль-Таджара, и наследник Аги-мирзы Ибрагима, и господин Парвиз, инженер… Нет разницы, все одинаково хороши. Но Марьям еще слишком юна, кажется, она сама пока этого не хочет, все это раздражает ее. Ведь, как ни крути, она – девочка-сирота, значит, деду решать ее судьбу. Она должна с гордо поднятой головой войти в дом жениха. Подождем один-два года – будет лучше… Она должна сама выбрать юношу, но как?.. У Всевышнего, конечно свои пути… А если жених окажется с плохим характером – упрямый или тряпка?.. Как отдать единственную мою неизвестно кому? С другой стороны, для меня это неплохо будет… Юноша будет каждый день передо мной представать с рукой, прижатой к груди, спрашивать: мама, какие будут указания?.. Нет, не так! Должен спрашивать: госпожа, какие будут указания… А руку к груди не обязательно прикладывать. В любом случае через некоторое время он станет таким же как, мой Али… И опять неправильно. Кто Али и кто этот неизвестный мальчик…»

* * *

Мать пока не рассказывала деду обо всей этой эпопее сватовства – боялась огорчить или не могла подобрать слова. Но из-за того, что ничего об этом не сообщили деду, нельзя было говорить и Марьям. «Тем более девочка так разволнуется и размечтается, совсем школу забросит… Ах, если бы жив был ее отец…» Матушка вся изнервничалась, и ни Али, ни Марьям не могли ее развеселить. И в этом переезде семьи Искандера на их задний двор ничего хорошего мать не видела, более того, она обиделась за это на деда. «Разве не нужно было со мной посоветоваться? Да, он решает, и мы его уважаем, но все-таки я, как хозяйка дома, имею какие-то права. Али от этого Карима не отходит ни на шаг, Марьям каждый день нахваливает эту Махтаб… Куры с гусями вповалку! А с Али что делает эта синеглазка? Во-первых, девочка вообще не подарок… Во-вторых, даже если что-то она собой представляет, то это для папы с мамой… Ну а нам-то что?..»

Матушкины мысли прервал стук в дверь женского молотка. Нани ушла за покупками, поэтому дверь открыла Махтаб, уже вернувшаяся из школы. И вот она прибежала по коридору и встала перед матушкой, опустив голову, словно боялась ее, и прерывающимся голосом объявила:

– Госпожа! Там женщина, этакая, стоит перед дверью…

– Как понимать «женщина этакая»? Говори нормально!

– Ну этакая… Говорит, она мать начальника Эззати…

Матушка впервые рассмеялась словам Махтаб и велела ей впустить женщину. «Девочка мила. Действительно, “женщина этакая”. И ведь ничего плохого она о ней не сказала… Но что нужно этой особе? Наверняка насчет Марьям… Я сразу предположила: этот мерзкий холостяк совсем нас не уважает, но при этом не придирается ни к платку Марьям, ни к моей чадре – это не случайно. До чего же, однако, докатилась наша семья, если…»

Хотя мать Эззати уже бывала раньше в доме Фаттахов, сегодня она снова оглядывала все вокруг с изумлением. Войдя из крытого коридора во двор, провозгласила, как делают мужчины, входя в незнакомый дом:

– Йалла!