Именно так, как обещала сама себе, Марьям жила во Франции – словно перенеся туда свой дом. И научилась во Франции многому, не только рисованию… Рисование само собой, но еще она, по сути дела, научилась жизни.

С дочерью Фахр аль-Таджара они жили вместе, но учились по разным специальностям. Столовались вместе, но смотрели на мир по-своему. Невзирая ни на что, держались друг друга до получения дипломов в одном и том же университете. Потом, конечно, дороги их разошлись: Марьям стала художницей, а Шахин Фахр аль-Таджар психологом (если я не ошибаюсь)… Да, именно психологом. И когда Махтаб несколько лет спустя приехала во Францию, о Фрейде и Юнге ей рассказывала именно Шахин Фахр аль-Таджар.

Марьям осталась во Франции и сделалась там во многих отношениях своей. Не только потому, что вышла замуж за своего высокого и смуглого алжирца, но и потому… потому, что такова была ее судьба.

Марьям познакомила меня с ним, когда я приехал в Париж в третий раз. По-моему, это было уже после смерти деда… Да-да, это было в 1954 году. Она сказала: он только что вырвался на свободу. Я ответил, что рад за него, так, значит, он был в тюрьме? И сколько же стволов было задействовано в его освобождении? Улыбнувшись, она ответила, что пистолетами не отделались. На что я произнес: я же не спросил, сколько пистолетных стволов, я спросил, сколько стволов. «Ой, Али, я в этом мало разбираюсь, – ответила Марьям. – Он боролся за свободу…»

Я написал «тюрьма»… Да, тюрьма. Преступления могут быть разные, но тюрьма есть тюрьма…

Марьям предложила мне познакомиться с ним, пригласить как-нибудь его и ее поужинать вместе. Затем, там же, где мы были, в кафе месье Пернье, в присутствии Махтаб, она сказала:

– Али-джан! Ты меня моложе, однако прошу тебя, считай себя моим опекуном-поручителем.

Я удивился: до сих пор Марьям не причисляла меня даже к достаточно разумным людям… И рассмеялся:

– Опекуном высокоуважаемой? Я пока не удостаивался чести быть признанным даже равным с вами, а уж опекуном…

– Да помилует Аллах покойного Карима, – молвила Марьям, – тем более тут Махтаб сидит… Но прошу тебя, Али, давай обойдемся без этого каримовского цирка, без бретерства этого… Я говорю серьезно: ты для меня сегодня мужчина-опекун… – Потом с каким-то смущением добавила: – Я буду тебе очень благодарна, братец!

– Хорошо, сестричка, – ответил я. – Ты сама разрезала, сама же и сшила. Но, когда уже сшила, зачем говорить еще о какой-то благодарности?

Марьям развеселилась:

– Спасибо тебе заранее, братец дорогой, защитник мой рыцарственный… Так ты обещаешь мне?

Что я мог ответить?

– Жених согласен, невеста согласна, а я какого черта буду возражать?

Марьям приняла далее некую позу. Подняв сросшиеся брови, она укусила себя за руку между большим и указательными пальцами и произнесла:

– Помилуй Аллах!

…Я хотел спросить ее: какое чудо с тобой сотворил этот алжирский араб, здоровенная черная горилла, способная питаться одними ящерицами без соли, что ты, как четырнадцатилетняя девчонка, влюбилась в него совершенно по уши? Я хотел спросить ее, не желает ли она взять пример с Шахин Фахр аль-Таджар, которая два года назад вернулась в Иран и честь по чести вышла замуж за врача, и вскоре Всевышний дал им здоровенького сынишку? И старик Фахр аль-Таджар успел влюбиться в этого ребеночка и наречь его Хани, а затем уже, со спокойной, так сказать, душой отправиться в мир иной …

Я еще многое хотел бы спросить Марьям, но заметил, как Махтаб чуть-чуть постукивает ложечкой по чашке. А когда мы с Махтаб встретились глазами, она так, чтобы Марьям не видела, показала жестом, дескать, хватит, не переигрывай… И я сказал Марьям:

– Что ж, будьте благословенны. Но когда этот, – я пытался подобрать какое-нибудь арабское слово, – этот идмихляль… когда я его увижу?

– Да хоть завтра! Допустим, прямо здесь… Кстати, у твоего будущего зятя есть имя! «Идмихляль» – это что значит? Форма прошедшего времени?

– Иди себе и ни о чем не думай! – ответил я. – Мы окажем нашему Идмихлялю плохую услугу, если будем говорить о нем в прошедшем времени, еще не познакомившись!

– Значит, и не надо никаких словечек: его зовут Абу Расеф. И он, кстати, мусульманин. Абу Расеф очень хочет познакомиться с тобой, и не только для того, чтобы ты, как старший мужчина в семье, благословил бы наш брак…

– Ах! – сказал я и приложил руку тыльной стороной к своей щеке, а потом начал отбивать ритм по столу. – Только, ради Аллаха, не надо сюда шариат примешивать! Вы влюблены, и точка, и вера здесь ни при чем! Только скажи ему, чтобы пришел завтра сытый!

Марьям и Махтаб удивленно хором спросили:

– Почему сытый?

– А чтоб он не решил подзакусить мною и Махтаб!

И теперь мы наконец рассмеялись все втроем… Когда Махтаб смеялась, ее карие глаза покрывались как бы пленочкой слезы. Раскрывался и лопался бутон ее губ, и все пространство наполнял запах жасмина… Когда она отсмеялась, я сказал:

– Кстати, Махтаб! Если хорошенько подумаешь, ты увидишь, что после смерти дяди Искандера и Карима я ведь стал и твоим попечителем. Так как все твои остальные родственники испарились куда-то… Ты бы дала мне, что ли, похвальную грамоту какую-нибудь…

Вздохнув, Махтаб ответила:

– Мой Идмихляль еще не вырвался из тюрьмы…

Услышав это, я даже испугался немного: «Неужели и она станет подругой какого-нибудь революционера?»

– Еще не вырвался из тюрьмы?

– Да, не вырвался. Мой Идмихляль еще в тюрьме – в тюрьме собственных иллюзий. Мой заключенный не борец за свободу, потому что ключ у него в руках, но он не спешит открывать свою клетку. У него силенок нет отпереть. Этим он напоминает наркомана. Хотя он не наркоман. Но он словно бы под кайфом вот уже много лет…

– Твой заключенный, – ответил я в том же духе, – у него есть двустволка, есть лоб, есть сердце…

Тут Марьям хлопнула по столу ладошкой:

– Так, я эту мелодраму уже видела в «Мулен руж» и, честно говоря, пересматривать не хочу. Завтра вечером на этом же месте!

* * *

Завтра в это же время мы снова собрались в кафе. Мы трое пришли раньше, вернее вовремя. Не стали садиться за наш обычный маленький столик, а выбрали столик побольше, на четверых, внутри кафе. С одной стороны столика поместились Махтаб и Марьям, с другой был я и пустое кресло. Я злился: почему опаздывает Идмихляль? Ведь это он, черт побери, жениться хочет… Я как будто возмутился вслух, потому что Марьям ответила:

– Он всегда такой. Слегка, скажем так, в противоречии с нашим миром…

Я взглянул на Махтаб, не пряча иронии:

– Что ж, розу без шипов где найдешь? Это все дар небес, если, конечно, в разумных…

Но я не успел договорить: вначале на стол упала тень, потом раздалось арабское приветствие:

– Аль салям-алейкум джамаату!

Я невольно, словно бы испуганно, встал. Пробормотал ответное «салям» и протянул руку для пожатия. Он схватил ее обеими руками и потряс. Я посмотрел на свою руку: она исчезла в лапах Абу Расефа, словно у меня ее вообще не было. Почему-то вспомнилась долма – голубцы, завернутые в виноградные листья. Потом я посмотрел на Абу Расефа: гигант, конечно. Я ему макушкой едва доставал до подмышки, ширина же его плеч была такова, что, наверное, равнялась целиком моему росту. Настоящая горилла!.. Но очень скоро он превратился в «своего парня». Сев, он начал болтать, мешая французский и арабский, причем очень быстро и не останавливаясь, словно ему не с кем было поговорить, или за ним гнались, или он знал, как быстро все кончается… и хотел использовать все имеющееся время, до последнего мига.

– Извините меня за тахир – задержку… Совсем я закрутился, был с рафиком – товарищем… Ох, пардон!

Я, рассмеявшись, спросил:

– Так все-таки по-французски будем или по-арабски?

– Разницы нет, – ответил он. – Закрутился я с ребятами: листовку правили, чтобы сейчас отдать в набор, а завтра уже распространять в Алжире. Объявление пришлось писать о послезавтрашнем концерте Сами Йасера в пользу живущих во Франции алжирцев. Я правил текст и прозевал время… Кстати! Сейид Али! Марьям-ханум много рассказывала мне о вас. Вы последнее время чем занимались?

Я медленно склонил голову набок, как бы спрашивая: что значит, чем занимался?

– Мы тоже, как и вы, пребываем под сенью Всевышнего, – ответил я, – и в голове у нас, как и у вас, тысячи забот…

Он рассмеялся и ждал, пока я что-нибудь добавлю, но, поскольку я молчал, он продолжил говорить сам:

– Разницы нет! Вы завалены вашими делами, мы завалены нашими делами. Если захочет Аллах, через месяц проведем митинг напротив Лувра. Там и я буду выступать – о разнице между свободой на Западе и на Востоке.

– Разницы нет! – заявил я, рассмеявшись, но он очень серьезно возразил:

– Вообще-то разница весьма большая, и я как раз в своем выступлении буду говорить о ней. Одновременно с этим митингом мы готовим другой, в Алжире, – обе программы нужно готовить. Я хотел по шариату – с разрешения старшего мужчины-родственника, то есть вас, сейид Али, – вступить в брак с Марьям-ханум, однако возникли затруднения. Одного из наших парней арестовала французская полиция…

– Ты имеешь в виду Башира?! – быстро спросила Марьям, которая уже перестроилась на его скорость.

– Нет, Марьям-ханум! Обстановка меняется стремительно. Башира арестовали неделю назад, причем не французы, а международная полиция. А в курсе ли вы, сколько африканских детей умерло от голода за эту неделю?.. Да… Так этого парня зовут Мунис, один из активнейших в партии. Полиция организовала ловушку и задержала его. А знаете ли вы, что во Франции задержание не может превышать шесть часов, хотя Муниса, – он посмотрел на свои часы с большими стрелками, – держат уже тринадцать с половиной, то есть где-то на семь с половиной часов превысили длительность законного задержания. Перед тем как сюда прийти, я как раз был в жандармерии, вручил заявление о незаконности содержания под стражей Муниса и завтра собираюсь этим делом заняться всерьез. Хотя Мансур, один из наших товарищей, изучающий право в Сорбонне, говорит, что французскую полицию сейчас не так просто уличить. Они приняли подзаконный акт, разрешающий в случае политической целесообразности задерживать граждан Алжира на неопределенный срок. Тем не менее завтра я буду бороться за то, чтобы выпустили Муниса. Он в отличие от многих из нас не имеет никакого опыта общения с политической полицией, так что арест ему весьма на пользу. Его взяли минувшей ночью, точнее, самым ранним утром, когда мы расходились после ночного заседания комитета. Слава богу, документов при нем не было – документы все на комитетской квартире. Обыскивать же они по закону не имеют права без санкции прокурора Республики. Господин сейид Али! Хоть в чем-то их законы нам помогают … Но доберутся они и до комитета. Я только об одном Аллаха молю – чтобы митинги прошли по плану. Взоры всей нации прикованы к ним. Но вот в отсутствие Муниса как их подготовить? Мунис как раз ответственный за оба митинга. А мы не можем теперь делать на него ставку – рискованно… Кстати, сейид Али! Вы в Париже ведь не работаете? Правильно?

Он легонько стукнул меня по спине, но я его удара чуть не свалился под стол. Потом он обвил рукой мою шею. Мне показалось, что он не столько просит меня о какой-то помощи, сколько дает роздых собственному языку. Взял стакан воды и торопливо выпил его – в три глотка! Не дождавшись ответа, но, считая, видимо, невежливым настаивать на моем ответе, он продолжал:

– Не работаете, так? Завтра за вами зайдут ребята из нашей партии, инша Аллах! Отведут вас в комитет. Только, пожалуйста, напишите на этом листке ваш адрес…

Я взял листок из его рук и под изумленными взглядами Марьям и Махтаб, сам не веря тому, что делаю, написал свой адрес. И вновь, уже внимательнее, вгляделся в Абу Расефа. Было в нем сходство с сейидом Моджтабой, хотя тот был худенький и невысокий, а этот – массивный, огромный, настоящая горилла! Но сходство имелось: оба говорили очень быстро, оба знали, что им отпущена короткая жизнь… Оба хотели, чтобы их борьбу поддерживали все окружающие…

Я писал адрес, а Абу Расеф даже в эти мгновения не молчал, а читал нечто вроде наставления Марьям и Махтаб. Почему мы не можем иметь свою мусульманскую Жанну д’Арк? Мне даже показалось, что он хочет наряду с моим взять и адрес Махтаб! Чтобы помешать этому, я сказал:

– Мы сами в Иране живем под гнетом, в условиях диктатуры. Это, конечно, не повод отказываться, завтра я буду в вашем комитете. Но все-таки не нужно забывать, что у нас диктаторский режим и что нам бы лучше бороться за свободу своего народа, а не вашего!

Он кивнул, при этом растянул свои толстые губы в улыбке:

– А разницы опять же нет! Народ – это всегда угнетенный народ, не важно, какой именно… Слава Аллаху, который унижает гордецов и возвышает угнетаемых! Главное то, чтобы человек в каждый миг своей жизни был занят борьбой за угнетенный народ. А какой именно это миг, какая работа, какой народ… Это не важно. Кстати! Сейид Али! Вы даете согласие на наш брак с Марьям-ханум?

Ответа моего он ждать не стал. Я погрузился в размышления о том, что именно должен говорить жених во время традиционной иранской свадьбы и что именно должны отвечать члены семьи невесты.

– Значит, вы согласны…

Слава богу, до того, как я успел что-либо высказать, в разговор вмешался месье Пернье. Блестя своей потной, лысой, красной головой, он уже какое-то время стоял рядом, надеясь поймать паузу и обратиться к нам. И вот он воспользовался секундной паузой в речах Абу Расефа и протянул мне меню. Самого Абу Расефа он как будто боялся, потому что попросил меня передать ему меню. Потом накинул салфетку на руку и с достоинством поклонился:

– Месье Али, вам кофе «Дарьяни», госпоже Махтаб кофе по-турецки, госпоже Марьям, как всегда, кофе по-французски со сливками… А новый гость чего желает?

Абу Расеф, небрежно бросив меню на стол, махнул рукой:

– Разницы нет! Мне то же, что и сейиду Али…

Я рассмеялся, но поправил его:

– Нет, сегодня в честь нового гостя если есть, то шоколадный торт прибавьте…

Месье Пернье опять наклонился и с довольным видом ответил:

– Да, есть вкуснейший торт. С большим удовольствием подам. Не знаю, кстати, в курсе вы или нет, месье Али! Месье Сартр очень любит наш шоколадный торт, сегодня он к нам как раз перед полуднем…

Но Абу Расеф, совершенно не слушая хозяина кафе и, словно вдруг вспомнив что-то, заговорил:

– Знаете что, Марьям-ханум? Вообще-то мы в партии не очень любим Жана Поля Сартра… При всем его свободомыслии он в вопросе Алжира ведет себя узко. А представьте, как было бы хорошо, если бы он принял участие в нашем митинге! Если бы хоть часть той энергии, что он тратит на борьбу с империализмом, на еврейский вопрос, на защиту Кубы…

Я был рад тому, что Абу Расеф оставил вопрос женитьбы. И тихонько сказал Махтаб:

– Вчера я ошибся насчет его аппетита. Бояться надо не того, что он съест нас с тобой, а того, что он мозги наши съест!.. А от головы его очень сильно пахнет мясным соусом…

Махтаб молча кивнула, а Абу Расеф, оказывается, расслышал мои слова:

– О чем вы говорите? Мясной соус? Моя голова? Что это?

– Разницы нет, – ответил я.

Он меня не понял, но мы – втроем – рассмеялись… Впрочем, оставим это. В этот вечер мы насладились вегетарианской пищей. И не знали мы, что на самом деле это и есть свадебный ужин Марьям…

…В конце концов, после того как Абу Расеф разрешил вопросы Алжира и Франции, Сартра, борьбы за свободу и ислама, он вновь вернулся к вопросу женитьбы. И я сам не знаю как, но он все-таки получил мое согласие. Говоря тем же тоном, каким рассуждал о политике, он заявил:

– Слава Аллаху, предусмотренное шариатом согласие родных соблюдено, свидетели присутствуют, но Марьям-ханум! Я беру вас в жены, а калымом считаю всю свою жизнь, которую отдаю вам с той беззаветностью, с какой я отдаю ее делу революции…

Марьям вдруг на ломаном арабском языке, который уж не знаю, когда она выучила, объявила:

– Кабáлту!

Абу Расеф выдержал небольшую паузу. Затем мягко положил свою руку на руку Марьям и объявил:

– С этого момента все мои идеалы и вся моя жизнь – это вы… Я не предам вас никогда… А если я когда-то выпущу вас из рук, я даю слово, клянусь на Коране, что отброшу все свои идеалы… Ибо нет для меня ничего более дорогого, чем верность нашей с вами клятве…

Я и Махтаб сидели как громом пораженные, не зная, что сказать. Все это длилось не более пяти минут. Я чувствовал сильную тревогу, но видел уверенность на лицах этой пары, снимающую опасения. И я надеялся, что они будут жить счастливо. Мы все молчали, и довольно долго. Нарушил тишину сам Абу Расеф. Он убрал свою руку с ладони Марьям и повернулся ко мне, обнял меня и сам сказал вместо меня:

– Да благословит вас Аллах!

Я взглянул ему в лицо. Слезы дрожали в его черных глазах и текли по его смуглым щекам. Это уже был не Идмихляль, не «горилла», не подозрительный подпольщик… Это был мой зять, Абу Расеф.

Вскоре наша встреча вновь приобрела привычные черты вечеринки в кафе. Абу Расеф заговорил в своей обычной манере о предстоящем на следующей неделе митинге и о своих планах на будущее. О том, какую важную роль может сыграть Марьям в работе комитета. О том, что завтра за мной заедут и что я мог бы взять на себя часть работы Муниса. О том, что завтра будет большой пир в комитете по поводу их с Марьям свадьбы, на который он – раньше, чем нас, – пригласил уже многих друзей… И я тоже постепенно вернулся в привычное свое состояние, взглянул на стул, который раньше был рядом со мной пустым… А теперь на нем сидел Абу Расеф. Пустых мест больше не было. Были Махтаб и я, Марьям и Абу Расеф. В глубине души я был счастлив. До такой степени, что даже счел возможным поддразнить Марьям.

– Аллах послал этого Абу Расефа, – сказал я ей тихонько. – Он как ангел-спаситель…

Марьям сначала не поняла, что я ее разыгрываю, и просто кивала, думая, что я хвалю Абу Расефа. Я продолжал:

– Так-то любой сочтет, что уж лучше ветрянку подцепить, чем тебя, а вот он – нет… Все-таки взял тебя, даже с твоим характером…

Марьям наконец поняла, о чем я говорю, но тут вмешалась Махтаб, прекращая всякую полемику:

– Ты над Марьям подшучиваешь?! Идмихляль!.. Лучше бы учился у своего зятя! Пять минут, и достаточно…

Я смотрел на Махтаб во все глаза… Молоко и мед, запретный плод…

* * *

Наавтра вечером мы поехали на тот праздничный ужин, который в честь свадьбы Абу Расефа организовали в комитете его товарищи. Я шел под ручку с Махтаб, Марьям – с Абу Расефом. Комитет занимал большую квартиру, но почти без мебели. На полу – коврики, и везде – бумаги, папки с делами, кипы листовок и брошюр, на стенах – транспаранты с лозунгами. Мы сняли обувь возле дверей; пришли мы, немного опоздав. На полу уже была расстелена скатерть и накрыт ужин – плов и жареная курица. Курицы было так много, что я пришел в недоумение: что делать с таким количеством? Некто – как я позже понял, это и был Мунис – обратился к новобрачным от имени всех присутствующих, за два часа до этого Абу Расеф сумел добиться его освобождения. Этот кудрявый человек с круглым, приятным, смуглым лицом заговорил без предисловий:

– Бисми лляхи ррахмани ррахим! Я надеюсь, что госпожа Марьям так же, как и Абу Расеф, будет работать во благо идеалов нашей веры. Борьба – вся суть нашей жизни. И простота свадьбы Абу Расефа в разгар этой борьбы – лишнее тому подтверждение. Но мы надеемся, что никто не сделает ложное умозаключение, что у нас нет денег на настоящее торжество. Слава Аллаху, он нам дает обильные милости. – Тут все хором сказали: «Аминь!» – Слава Аллаху! Слава Аллаху! – продолжал Мунис. – Прошу отведать угощение.

И вот мы с Махтаб увидели, что в течение менее чем минуты ни одной курицы не осталось. Нам повезло, что мы успели положить кое-что себе на тарелки. Глазам же нашим предстало невероятное зрелище! Челюсти арабских друзей работали с невиданной скоростью и безжалостностью, так что куриная ножка отправлялась в рот, а через мгновение возвращалась в виде маленькой косточки, похожей на сухую тонкую палочку. И жирные руки бросали этот остаточек на скатерть. Потом для подкрепления аргументации рукой зачерпывалась пригоршня риса с общего блюда и отправлялась в рот вслед за курицей. И, выдирая из бороды зернышки застрявшего там риса, пирующие восклицали:

– Аль-хамду лилляхи, как славно! Вкусно! Вкусно!

Я украдкой поглядывал на Марьям. Поймав мой взгляд, она опускала голову. Ей все это тоже было не по нраву. А у нас с Махтаб и вовсе аппетит пропал, мы с изумлением смотрели на арабских друзей: что за манера есть? После еды Мунис вознес молитву:

– Слава Аллаху, который дал нам сию малую трапезу!

Все со смехом воскликнули «Аминь». Мунис погладил рукой свой живот, напоминавший теперь живот женщины на девятом месяце, и заявил:

– Достала меня эта французская дисциплина и правильность! Хоть за едой мы от нее чуть-чуть отдохнули…

Потом он объяснил нам с Махтаб, что именно так они всегда и едят по праздничным поводам: и для того, чтобы вкус еды как следует распробовать, и для того, чтобы освободиться от французского политеса. Мы посмеялись, а Махтаб указала на гору костей на скатерти и заметила:

– А все же хорошо, что только по праздникам!

Мунис хотел добавить что-то, но Абу Расеф, извинившись, что перебивает его, объявил:

– Братья! Простите, что я не смогу присутствовать на празднике до конца. У нас с Марьям через полчаса самолет в Алжир. К сожалению, кроме как на полдесятого вечера, других рейсов не было. Мы должны завтра быть в Алжире на митинге. Кстати! Завтра не забудьте про концерт Сами Йасера…

Никто не удивился объявлению Абу Расефа. Все попрощались с ним и Марьям, а мы с Махтаб остались, удивленные, может быть, больше других. Что же это за свадебный ужин такой? Я переживал за Марьям – Марьям с ее всегдашней педантичностью и аккуратностью, с ее обязательным кружевным платочком и духами в сумочке… И вот она попала в общество этих людей, и, казалось мне, ни вперед ей пути не было, ни назад…

Присутствующие в комитетской квартире не знали, что мы с Махтаб не муж и жена, а когда узнали – конца не было шуточкам и подначиваниям, и даже строгому осуждению. Нас словно прямо тут же хотели поженить! Окружили плотным кольцом, и каждый присутствующий приводил то какую-нибудь арабскую поговорку о желательности брака, то даже аят из Корана…

С большим трудом мне удалось отбить их атаки, сославшись на то, что я должен проводить Махтаб. Мунис, однако, и тут решил по-своему:

– Мансур вас отвезет.

Я поблагодарил, мол, сами доедем, но Мансур возразил:

– Благодарить тут не за что! За бензин платит комитет, машину я использую не в личных целях, так что и благодарность излишня!

– Но какое отношение проводы Махтаб имеют к комитету? – спросил я.

Все посмеялись, а потом объяснили мне:

– Абу Расеф сказал, что вы с этого вечера будете нам помогать. Поэтому мы сейчас вместе с вами отвезем домой Махтаб-ханум и вернемся на машине сюда для работы. Подготовка митинга не ждет, сейид Али!

* * *

Марьям и Абу Расеф вернулись из Алжира через два дня. По ее словам, время они провели очень хорошо: во-первых, сразу поехали в дом его отца и матери, потом участвовали в совещаниях по подготовке митингов. Оба дня их были заполнены без остатка. А у меня день и ночь словно стерлись из памяти – так закрутился, так загружен я оказался в комитете, что себя не помнил. В основном, это была печать на машинке арабских листовок, а также сшивание брошюр. Все работали наравне, не выбирая себе дел. Так продолжалось целый месяц, до того самого главного митинга. Думаю, я этой работой хотел компенсировать то, что в свое время не помог сейиду Моджтабе. На меня все еще давил груз вины за его смерть, и в горле моем все еще стояли рыдания по поводу смерти Карима. Именно то, что на челе Абу Расефа я видел отпечаток образа сейида Моджтабы, и подстегивало меня. Совершенно точно я знал, что Абу Расеф скоро погибнет. Здесь был такой же порыв души покинуть тело, и, кстати, окружение его очень напоминало окружение сейида Моджтабы. За весь месяц, что я проработал тут, я так и не понял, кто же здесь руководитель, а кто подчиненные. Все друг другу помогали, и всеми владела бешеная спешка. Вдруг к тебе подбегал кто-то, набрасывал на плечи полотенце и говорил: «Вперед! Ванную нагрели для тебя». И ты торопился в ванную. Не успевал еще взять мыло, как дверь ванной открывалась, и кто-то входил, причем ты не видел кто, так как он из вежливости не поворачивался к тебе лицом. Он только все время произносил: «Афван! Афван!» Ты тоже от стыдливости отворачивался от него, прикрывая наготу, и он начинал тереть тебе спину. Потом ополаскивал тебя из пластикового банного кувшина. Смуглые до черноты руки терли тебя и массировали. А потом, снова отвернувшись и опустив голову, он выходил, все так же повторяя: «Афван! Афван!» Так и невозможно было понять, кто же это был. И только уже выйдя из ванной, по крупным, хрустальным каплям пота на лбу и теле Абу Расефа ты понимал, что благодарить, видимо, должен его. А ведь он был главой комитета и лидером французского крыла борцов за независимость Алжира!

Или, например, ты пыхтишь над не очень знакомой тебе арабской машинкой, печатая листовки, как вдруг кто-то подходит к тебе сзади и кладет обе руки на твои плечи. И прижимается, щека к щеке, так что ты даже на миг пугаешься, как бы твоя щека не почернела… И целует тебя и говорит: «Как я рад, что вы у нас. Каждый день после намаза я еще молюсь за вас!»

Или вот ночь и тебя сморило прямо над листовками, а к тебе подходят какие-то двое, берут тебя под мышки и под коленки и осторожно относят в постель, и лишь утром, проснувшись, ты вспоминаешь, как все это было…

Утром кто-то будит тебя и дает в руки кружку с питьем: «Пожалуйте! Сейид Али! Это апельсиново-лимонный сок, я сам для тебя выжал… Чистый витамин “С”! Вчера ты очень устал…» Только выпил сок, кто-то подходит к тебе и дает три-четыре рукописных листочка: «Если не трудно, будьте добры, напечатайте!»

И ты печатаешь, согнувшись над машинкой, а тут кто-то еще рабочими рукавицами хлопает тебя по спине и спрашивает по-арабски: «Послушай! Техническую работу знаешь?» – «Нет!» – отвечаешь ты, но на это следует спокойная реплика: «Ля мафарра». И тебе все-таки приходится выйти на балкон и держать стальной уголок, который он сваривает, изготавливая основу для афишной тумбы.

Ослепленный сваркой, ничего не видя вокруг, ты трешь глаза, и кто-то еще обнимает тебя и дышит в ухо горячее, чем все прочие, и шепчет:

– Али! Прости меня, пожалуйста. Ведь ты из-за меня попал в этот переплет…

Повернувшись, ты видишь, что это Марьям, глаза которой ввалились от недосыпа, а от румянца не осталось и следа. Она кладет ладошки тебе на щеки.

– Али! Теперь я понимаю, как же сильно я тебя люблю! И Абу Расефа тоже! Вообще я всех люблю… Жаль, деда нет… И жаль, матушки нет…

Рассмеявшись, я ей отвечаю:

– Если бы они были здесь, Абу Расеф обязательно бы и их к делу пристроил!

– Это уж точно… А ты знаешь, что я вчера делала?

– Нет…

– До утра на материи рисовала и писала лозунги. То самое прикладное искусство, которое я когда-то так ругала.

Мы посмеялись с ней. Мы стали такими же, как все остальные: митинг теперь был для нас главной целью в жизни.

Все постоянно подступали к Абу Расефу с претензиями: почему он, наконец, не сядет готовить собственную речь? Но на него никакие упреки не действовали: он все так же подметал полы, мыл посуду, гладил ребятам одежду. Готовил пищу, накрывал на стол… При всем при том именно он был руководителем. И всякий раз, как мы его бранили за то, что он занимается не своим делом, а для своего, для написания речи, совсем не оставляет времени, он отвечал так:

– Еще рано! В последнюю ночь буду готовиться! А до той ночи кто знает, что случится в мире? Кто доживет, а кто погибнет?

* * *

Наконец пришла последняя ночь перед митингом. Мунис и Аднан устанавливали трибуну для ораторов, с разрешения полиции уже были протянуты провода для звукоусилительной аппаратуры. Повесили транспаранты. Парни нацепили на руки красные повязки – своя собственная безопасность. Они были на местах с раннего утра, уже засветло. Только в эту последнюю ночь Абу Расеф занялся своей собственной работой. В пять часов пополудни они с Марьям уехали из комитета.

Мы паковали листовки, брошюры и ждали утра. Утром собралось не менее двух-трех тысяч человек. Это происходило на площади рядом с Лувром и новой пирамидой. Вначале Аднан читал Коран. Затем слово взял Абу Расеф. Когда он поднялся на трибуну, ему аплодировали минут пять. Мунис попытался начать крики прославления, но не смог этого сделать – мы дали ему знак, мол, удовлетворись аплодисментами. Я, Марьям и Махтаб стояли в первом ряду. Махтаб я видел этим утром впервые за долгое время. Месяц был бешеным, без отдыха, и я с ней вообще не общался, хотя она и заходила в комитет вместе с Марьям. И сейчас вместо того, чтобы слушать Абу Расефа, я все давал Махтаб пояснения:

– Вон, посмотри на этот транспарант! Это я его вешал! И сварка опор тоже с моим участием. А эти фотографии видишь в руках у людей? Проявка и увеличение были на мне. Смотри! От химреактивов на руках следы. А эти видишь брошюры? Я их сам печатал, размножал, сшивал, упаковывал…

Терпение Махтаб иссякло. Взглянув мне прямо в глаза, она надула свои пухлые губы и фыркнула:

– Какая скромность! Скажи лучше, чего ты не делал!

Мне стало смешно: она была права. Единственное, чего я не делал за этот месяц, – не брился! Но для меня, у которого были столь неловкие руки, ни на что не способные, все эти дела были очень важны… Наконец Махтаб заставила меня прислушаться к словам Абу Расефа. До чего же он хорошо и сильно выступал…

– Свобода – это воздух! – говорил он. – Не важно, осознаешь ты это или нет, важно, что ты дышишь. Утопающему, который вырвался на поверхность, не разъясняют, сколько в этом воздухе процентов кислорода, сколько азота, воздух просто врывается в его легкие: дыши! Я это говорю тем, кто считает, что своими речами они должны нас информировать и нам разъяснять. Свобода – это аксиома, она не нуждается в разъяснениях…

В этот момент раздались крики. В толпе произошло замешательство. Мы все обернулись посмотреть, в чем дело, и увидели, что в толпе двое или трое дерутся. Хватают друг друга за грудки и кричат. Абу Расеф замолчал. И пауза в его речи тянулась долго. Мы повернулись обратно к трибуне и увидели, что он исчез. Марьям закричала:

– Где Абу Расеф?

Я сначала не очень встревожился. Увидел, что Мунис бежит к трибуне, но пока еще не понимал, в чем дело. Я подумал про себя, что он, наверное, бросился в толпу, чтобы разнять дерущихся, это на него было очень похоже… И вдруг вижу: Марьям падает мне на руки без чувств. Я передал ее в руки Махтаб и побежал к трибуне. Там лежал Абу Расеф, и в груди его зияла глубокая рана, разрывная. Увидев меня, он просиял. Отодвинув Муниса, обнял меня. И все так же торопливо, задыхаясь, но теперь очень тихо произнес:

– Сейид Али! Скажи Марьям, я исполнил долг перед ней! Если родится сын, пусть только не называют его Абу Расефом…

Белки его глаз резко выделялись на смуглом лице. Он заплакал, и слезы покатились из глазниц.

– Али! Не удалось… Не удалось…

Потом он засунул свою большую руку внутрь разрыва в груди и там столь же спокойно, как если бы доставал пачку листовок из кармана, начал ворочать этой рукой. И вот он уже достает красный конусообразный кусок мяса. Оно еще билось, и он дал мне его в руки. Ничего не говорил. Закрыл глаза и лишь тогда произнес:

– О, Али-заступник!

Мунис, Аднан и другие бросились спасать его: делали искусственное дыхание, давили на грудь:

– Дыши!

– Пульса нет! – крикнул Аднан.

А вскоре Мунис произнес:

– Все кончено…

Я хотел им сказать: «Вот же его сердце! Оно еще бьется, Абу Расеф не умер!» Но рыдания помешали мне говорить… Марьям тем временем пришла в себя и встала. Махтаб поддерживала ее, но Марьям оттолкнула ее и подбежала ко мне. Она была вне себя, протягивала ко мне руки, а я отступал.

– Али! Отдай мне! – кричала она.

Я не смог ничего ей ответить, просто отдал ей еще бьющееся сердце Абу Расефа. Она схватила его и прижала к груди, и белый ее плащ окрасился кровью. Потом она закричала и побежала прочь, прочь от нас. Куда – я не понял, бежал за ней, но не догнал…

* * *

Однако оставим это – сколько можно о смерти? Поговорим о жизни. Марьям родила не мальчика, так что мы в любом случае не могли назвать его Абу Расефом. Родила она девочку, смугленькую и быстроглазую… Родители Абу Расефа звонили и просили дать ей имя Халия, Марьям согласилась…

Прошло какое-то время, прежде чем Халию впервые обследовал врач; это был осмотр в государственной больнице в Париже, необходимый для получения личной карточки. Вначале врача насторожил сильный пульс, потом он удивился, почему у пульса какое-то эхо. Поставил диагноз: «сложный порок сердца»… Затем, уже в специализированной сердечной клинике, Марьям сообщили, что у ее дочери очень редкая особенность: у нее два сердца! Одно слева, а второе справа… Левое сердце вполне нормальное, обыкновенное. Когда девочка лежит, оно бьется со скоростью шестьдесят ударов в минуту, когда стоит… И так далее. А вот правое сердце в обычном состоянии вообще не бьется, лишь пропускает через себя кровь, но, стоит Марьям приблизиться к дочери, как правое сердце тоже начинает работать! Тут-тук-тук… Марьям не удивилась, словно ей сообщили совершенно заурядную новость. А вот Махтаб, услышав это, застыла, словно заледенев. И сказала мне:

– Я знала это! Ведь Марьям проглотила сердце Абу Расефа…

* * *

Вот, пишу о жизни, а вы не верите! Смерть бывает правдоподобнее… Абу Расефа похоронили в Алжире. Ездили на похороны и Марьям, и я с Махтаб. Очень зрелищные были похороны. Власти запретили собираться, но народ, как муравьи или саранча, лез во все щели. Все выражали соболезнования Марьям, в том числе и отец с матерью Абу Расефа. Они видели ее второй раз в жизни и сказали ей:

– Мы даже и не мечтали, что найдется в этом мире кто-то, кто похитит сердце нашего сына.

Ничего не ответила Марьям… Его опустили в землю. Засыпали могилу и водрузили заготовленный камень с надписью: «Шахид Абу Расеф, поборник свободы». Все уже попрощались и ушли, а я так долго стоял и смотрел на эту надпись, что Махтаб пришлось на меня прикрикнуть:

– Марьям из-за тебя стоит на ногах, а ведь ей это не очень полезно. Что ты увидел на этом камне?

И тогда я, глубоко задумавшись, понял, что я там увидел. Посреди алжирского кладбища мои мысли перенеслись на фабрику «Райская» (смотри главу «4. Я»). «Али посмотрел вокруг. Все было заставлено парами кирпичей – друг рядом с другом они сохли на солнце. Везде порядок, и везде парочки, и словно каждая пара не имеет никакого отношения ко всем остальным. Но на самом деле ни одна из пар не была одинока. Вот Али видит свою пару – кирпич Али и кирпич Махтаб. А и М! Вон подальше пара, на которой написано “Искандер и Нани!” Вон дед и бабушка, да помилует ее Аллах, Али никогда не видел ее. Вон отец и мать. А где, интересно, кирпич Марьям? Вот он, но Али не мог прочесть имени того, кто был рядом с ней. Разве может ребенок начальной школы прочитать алжирское имя?! (Впрочем, это уже относится к главам из серии “Она”…)»

* * *

Халия росла с матерью во Франции. Училась в школе, потом, так же, как и ее мать, на факультете искусств. Специализация у ее была «художественная фотография»… Когда Марьям и Махтаб вернулись в Иран, Халия осталась во Франции. В очень юные годы она уже начала участвовать в выставках и сама их устраивала. В этом смысле она пошла в маму, вообще хочешь не хочешь, а кровь Фаттахов сказывалась в ней. И вот она фотографировала Хани-абад и выставляла эти снимки в Париже. Или фотографировала парижское кладбище Пер-Лашез, а выставку делала благотворительной, в пользу голодающих Африки. Снимала голодающих в Африке, вставляла эти снимки в рамочки и дарила их лондонской фирме мороженого «Нина»…

Почти каждый год она месяца три проводила в Иране – то самое время, когда или в Европе у нее не было работы, или требовалась передышка от этих европейских безумств. Мы ее, конечно, в Иране принимали горячо – ведь она была последним отпрыском Фаттахова рода! Махтаб она называла тетей, меня, естественно, дядей. Ирония была в том, что «тетя» не была замужем за «дядей», а тот не был женат на «тете»… Приезжая в Тегеран, Халия, разумеется, останавливалась в квартире Марьям и Махтаб, но раз-другой в неделю ночевала и у меня – в том самом дедовском доме Фаттахов…

Да смилостивится Аллах над Махтаб и Марьям! В тот год, шестьдесят седьмой, когда случился этот трагический ракетный обстрел, я позвонил Халие и пригласил ее в Тегеран… Хорошо помню… Когда прилетела, она, кажется, уже знала обо всем, прямо в аэропорту Мехрабад уткнулась мне в шею и заплакала. На своем ломаном фарси сказала:

– Кроме вас. у меня никого нет, дядя Али! Отца я не видела… Так счастлива была, что у меня есть мама и тетя… А теперь…

Девочка рыдала безутешно, и я от горя себя не помнил. Мы поехали в мой дом, а в разрушенное жилище Марьям и Махтаб я ее не пустил. Хотя она очень хотела побывать там и все сфотографировать – для конкурса «Матери сегодняшнего дня», проводимого газетой «Таймс»! Девочка смуглая и живая, она стала мрачной и сердитой. Прожила со мной долго – год, а то и два, я сейчас не очень помню. Из рода Фаттахов оставались только я и она. Да и сейчас еще остаемся… Хотя ей уже вот-вот рожать…

* * *

Халия привела в порядок рисунки и живопись Марьям и Махтаб. Устроила собственную выставку фотографий в Иране и вот уже начала осознавать себя иранкой. И сны уже иранские видела, и бессонные ночи бывали, а уж днем-то сотни разных дел мы с ней переделали, каких только людей не встречали… Кое-кто и в гости к нам приходил, но немногие, больше ко мне, мои старички. И почта ей из-за границы ничего не приносила; очень жалел я ее. Переживал за Халию: ведь я теперь должен был быть ей вместо матери, да и вместо отца, не знаю уж, вместо кого еще… А у меня не было опыта ни в одной из этих ролей. И вот я боялся из-за нее: ни друга у нее, ни подруги, ни семьи, ни будущего… Но ее мысли были совсем не в том русле, она вообще никогда не унывала…

«И вот около полудня кто-то постучался. И позвонил в дверь, и снова постучался. Я понял, что это человек молодой: это было ясно из того, как он, словно играя, пользовался дверным молотком. Вначале я подумал, что это почтальон. Может, из Франции пришло письмо? Потом я сам подивился своей ошибке. Марьям и Махтаб ведь погибли, Халия была здесь, в моем собственном доме… Немат – наездник быков, живет в заднем дворе, но словно оглох… И я сам поспешил открыть.

Юноша в рубахе, не заправленной в брюки. Борода и очки. Словом, типаж первых лет революции, да будет земля им пухом! Он очень вежливо поздоровался и отказался зайти, мне пришлось его чуть ли не силой затаскивать…»

…Юноша, впрочем, был уже не так уж и молод: седые волоски появились. И очень уж он робким стал, очень. Когда он входил, я заметил, что он хромает. Я усадил его в главной зале. Немат передал мне поднос с чаем, чтобы я сам поднес его гостю. Когда я вошел, он поднялся с трудом. Постепенно, однако, он разговорился:

– Меня зовут Хани, я сын дочери Фахр аль-Таджара. Я уже однажды вас побеспокоил, это, правда, было очень давно, десять лет назад, сразу после революции. Насчет дела об убийстве того полицейского…

Я узнал его, он был таким же вежливым, как в прошлый раз…

– Итак… Как себя чувствует госпожа доктор?

– Слава Аллаху, неплохо. Она все больше дома…

– На поминках по Марьям и Махтаб ваша родительница не смогла присутствовать…

– Да, уважаемый господин Фаттах! Вы и меня должны простить за то, что и я не смог присутствовать, высказать мои соболезнования…

– Да, я слышал, что вы были на фронте…

Он опустил голову и замолчал. Сидел неподвижно. Но я заметил в его лице как бы движение крови: лицо его немного покраснело. Наконец, я сам нарушил молчание:

– Итак… уважаемый Хани Фахр аль-Таджар! На сей раз чье досье вам попало в руки?

Он опять ничего не ответил. Лицо его покраснело сильнее, а щеки – те стали просто цвета свеклы. Сидел молча, а со лба его стекал пот. Видимо, на этот раз речь шла о нашем собственном досье!

* * *

Я вышел из залы, чтобы посмотреть, как там Халия. Она устроила свой рабочий кабинет в коридоре, перед задней входной дверью дома: там было темно, и ей было удобно проявлять там фотопленку. Но, выйдя из залы, я обнаружил, что Халия стоит в угловой комнате. Увидев меня, она словно испугалась:

– Дядя! К нам гость?

– Да, ваше превосходительство! А вы не ожидали?

Она рассмеялась. Оценить ее состояние не представляло труда. Я притянул ее к себе и приложил ухо к груди: бились оба сердца… Тогда я попросил ее приодеться и прийти в залу…

* * *

Удивительно полезная это штука, второе сердце Халии! Оно сразу обо всем выбалтывало. Когда мы с Халией вошли, Хани встал, но с трудом. Затем он сел и опустил голову. Я пододвинул свой стул к нему поближе и спросил:

– Так на этот раз вам встретилось дело семейства Фаттахов?! От полицейских и агентов отступились и пришли теперь за…

Тут я оглянулся на Халию: она сидела, опустив голову. Щеки ее, о которых можно было бы сказать то же, что говорили о щеках ее покойной матери – что они не нуждаются в румянах и белилах, – теперь были просто ппунцовыми. Это было естественно: два сердца, что вы хотите? Двойной напор крови…

– Вы пришли теперь за некоторыми… Кстати! Как говорится, наш товар, ваш купец в этом деле? Но вы знаете, что товар с некоторым дефектом? И еще вопрос: вы знаете, что не всякий дефект жемчужине вреден, бывает, ценнее даже делает?

Язык гостя развязался:

– Вы правы, уважаемый господин Фаттах! Мы знаем об этом дефекте. Моя матушка дружила с погибшей Марьям-ханум, да будет земля ей пухом. И я, можно сказать, рос вместе с Халией-ханум, общались, играли… В общем, я в курсе дел ее сердца…

– Благочестивый человек! – сказал я, рассмеявшись. – На делах сердца, именно на сердце-то и спотыкаются, даже на одном-единственном…

Он перебил меня:

– Тем более на двух – еще сильнее спотыкаются!

Мы оба рассмеялись. Я взглянул на Халию: она сидела, все так же опустив голову, и молчала. Я опять спросил Хани:

– Так что вы нашли в нашем деле? О каком-нибудь мальчике-чабане, как в тот раз, не пойдет речь? О разных документах…

Он достал из кармана листок с написанными от руки строками и, отдав его мне, спросил:

– Этого достаточно?

Я прочел листок. Это был текст приглашения на церемонию бракосочетания: «Хани Фахр аль-Таджар и Халия Абу Расеф…» И далее известные стихи: «Когда турчанка из Шираза…»

Здесь мне впору было расхохотаться: они уже обо всем договорились! Вот так девушка-тихоня! Любимица ее «тетки»… Но я спросил Хани:

– Разве ты не сын дочери Фахр аль-Таджара? Почему же ты носишь фамилию деда?

Он объяснил, что покойный Фахр аль-Таджар потребовал от его отца, чтобы тот для сохранения рода Фахр аль-Таджаров дал бы сыновьям это имя. Фактически это было условием женитьбы на его дочери, Шахин. Тут я не знаю почему, но и меня охватило страстное желание таким же образом сохранить пресекающийся род Фаттахов, хотя сам же я и был виноват в этом угасании рода… Виноват я и… Аллах, помилуй ее, Махтаб! И я сказал Хани:

– В таком случае я тоже выдвигаю условие: ты тоже должен своему сыну дать фамилию Фаттах!

Он рассмеялся: чувствовал себя уже вполне свободно…

– В этом случае, – сказал он, – пропадет условие моего деда… Род Фахр аль-Таджаров останется без потомков!

Мы рассмеялись теперь с ним вместе, и тут я оглянулся на Халию. Она сидела молча, вся красная. И Хани как будто что-то вспомнил – смех его мгновенно прервался. И он почти крикнул мне:

– Так вы согласны?

* * *

…Испугался, да? Испугался за своих уважаемых читателей? Нет?

Полно, полно… Никто тут никого не подлавливает. Просто вот схема:

Фаттах

Искандер ↔ Нани Мать ↔ Покойный отец Фахр аль-Таджар

↓ ↓ ↓

Карим × Махтаб ←?→ Али, т. е. я, или тот, × Марьям Шахин

о ком в главах «Она»

↓ ↓

Халия ↔ Хани

Пояснения:

× – отношения брата и сестры

↔ – отношения мужа и жены

↓ – сын (дочь)

←?→ – отношения… Знак вопроса, и все тут. Откуда я знаю?

Эй! Где ты, Махтаб?

* * *

Я рассказал Хани и Халие историю женитьбы Абу Расефа и Марьям. Они в ней не нашли ничего странного… Многое предопределено заранее, только вначале от некоего целого отсекается один ломоть или кусок – это мать. Затем следующий ломоть – это дочь… А вот почему Хани похож на Абу Расефа, я пока понять не мог. Хотя сходство было явным… Я рассказал Хани о калыме Абу Расефа, о том, что он говорил Марьям: мой калым – это моя душа, моя жизнь, все мои идеалы. И он выполнил свой обет… Кстати, мне пришло в голову, что об этом же говорят и стихи, написанные на листке Хани. Я вновь прочитал их:

Когда красавицу Шираза своим кумиром изберу,

За родинку её отдам я и Самарканд, и Бухару…

Хани, которого я постепенно все больше воспринимал как своего зятя, как члена семьи, негромко продолжил:

Если выкупишь ты долю телом всем, рукой, ногой,

Я все то, что сам имею, навалю тебе горой!

Только ты уж не попутай, не продай нас с головой…

Затем, улыбнувшись, он сказал:

– Я должен признать, что вы верно заметили, мол, наш товар, ваш купец, а дефект делает иной товар ценнее… Так вот, и мой товар имеет некоторый дефект…

И Хани, не вставая со стула, наклонился и поднял брючину. Я сразу не понял: ну да, что-то с ногой… Тогда он неожиданно отстегнул эту пластиковую ногу и отбросил ее в сторону. Тут я действительно был ошеломлен… Но оглянулся на Халию: она была совершенно спокойна. Видимо, она все знала! И негромко и она прочла из того же стихотворения:

Если выкупишь ты долю телом всем, рукой, ногой…

Хани посмотрел на меня и счел нужным дать пояснение:

– Уважаемый господин Фаттах! Я не такой, как отец госпожи Халии, а именно – я не ставлю на кон сразу всю свою жизнь. Начинаю, так сказать, с малого – вот, с ноги. Ногу я потерял на войне… Это единственный мой телесный недостаток.

Я улыбнулся. Обе стороны соответствовали друг другу. У одной было что-то лишнее, у второго чего-то не хватало. Но в сумме все, в общем-то, сходилось! И как он это сказал? «Я не такой, как отец госпожи Халии… Начинаю, так сказать, с малого… Ногу я потерял на войне…» Таким тоном, словно это сам отец Халии говорил! Вот я и увидел, в чем было это самое сходство его с Абу Расефом…

* * *

Я предложил им тут же заключить брак. По шариату, как старший мужчина – родственник Халии, я имел право и дать разрешение, и благословить их брак. Сам Бог сейчас был с ними, а они радовались как дети… Хани сказал Халие:

– Ах, если бы моя матушка была сейчас здесь…

– До нее дойдет новость, – ответила Халия.

Она как в воду глядела: почти в тот же момент вновь зазвонил звонок двери. На сей раз старик Немат расслышал и пошел открывать. Потом приковылял в главную залу:

– Хаджи! С вашего разрешения, посетители…

Я вышел ко входным дверям. Это была Шахин, дочь Фахр аль-Таджара. Пригласил ее войти:

– Госпожа доктор Фахр аль-Таджар! Вы думаете, я удивлен?

Старая женщина рассмеялась:

– Хани оставил мне записку, когда я спала, а будить не стал. И очень плохо поступил! Старшие должны присутствовать…

Я посмотрел на этих самых старших. Шахин Фахр аль-Таджар, Али Фаттах, Немат – наездник быков… И в самом деле, дряхлое старичье, хотя мудрости не так уж и много… Это мы-то были старшими по сравнению с Хани…

* * *

Шахин присела рядом с Халией и обняла ее:

– Ты знаешь, ты ведь выросла на моих руках, ты мне как дочь!

Хани, которого приход Шахин немного смутил, сказал ей:

– Мама! Ты прости меня. Я должен был сам прийти сюда и сказать о ноге, в противном случае уважаемый господин Фаттах был бы связан твоим присутствием…

Мать ничего ему не ответила, а сказала мне так:

– Уважаемый Али Фаттах! Я ведь пришла не ради своего сына, я пришла ради вот этой своей дочери… В таком деле нельзя, чтобы девушка была одна, без других женщин.

Хани рассмеялся:

– Значит, явно лишний здесь только одинчеловек – это я.

Но Шахин не рассмеялась, а строго погрозила сыну, сказав мне:

– Как он язык распустил! Али-ага! Дома у нас он себя тихо-скромно ведет.

Я рассмеялся:

– С этого дня этот дом – его дом!

– Это дом его надежды… – поправила Шахин.

* * *

Шахин спросила:

– А кого мы пригласим, чтобы он благословил этот брак?

Я ответил:

– Благословляющего я беру на себя… Дервиш Мустафа благословит их прямо в нашем присутствии…

Хани и Халия так и подскочили, как взвивается дымом брошенная в огонь курильницы рута.

– Дервиш Мустафа?! Но ведь он… – Хани растерялся. – Я еще мальчиком был, когда сказали, что он умер!

А он и сейчас оставался мальчиком! И что же, что умер? Но Хани продолжал:

– Так не положено! Это ведь не шутки… Нужно, чтобы прочли свадебную хутбу…

Я пояснил:

– Нигде в литературе по шариату нет условия, что благословляющий брак должен быть жив. Тысячи других условий приводятся, чтобы правильными органами произносил слова, не был развратным, справедливым должен быть… Но нигде не говорится, что он должен быть жив.

Хани, однако, не соглашался, и Халия тоже. Она заявила мне:

– Дорогой дядюшка! Даже если мы поверим вам, мы потом вынуждены будем для верности еще раз получить благословение в другом месте.

– Девочка моя! – ответил я, смеясь. – Не спорь со стариками. Ни в одном источнике не сказано, что благословение засчитывается, если оно дано поверх другого благословения.

Хани хотел еще возразить, но Шахин взяла разговор в свои руки:

– Халия и Хани! Прошу вас как правоверных, но молодых мусульман не спорить с уважаемым Фаттахом! Ведь Фаттахи были хранителями веры в те дни, когда вообще все перестали понимать, что такое вера…

Я остановил Шахин, потому что услышал издали голос дервиша Мустафы, произнесшего:

– О, Али-заступник!

Он уже шел по крытому коридору. Немат схватил его руку, чтобы поцеловать, и вот дервиш уже в главной зале… Со своей накидки-абы и с белого кафтана-габы он отряхивал кофейного цвета могильный прах. Запах могильного праха отличается от запаха любой другой земли, это знаем мы – те, кто рос на кирпичных фабриках и с детства вдыхал запахи глины. Шахин встала и поздоровалась, а дервиш сказал ей строгим тоном:

– Дочь Фахр аль-Таджара! Отец твой утверждал, что учеба важнее всего и что по окончании школы ты принесешь покаяние и вновь наденешь хиджаб… И вот перед тобой внук Фаттаха… И ты стала судьей?

Шахин потупилась. А дервиш откашлялся и продолжал:

– Судья может много чего не иметь, но он обязательно должен иметь мудрость… Как люди из семейства Фаттахов… О, Али-заступник!

Затем он положил обе руки мне на плечи и негромко прочитал свадебную хутбу. Едва веря всему происходящему, Халия и Хани подтвердили свое согласие вступить в брак. Халия, кажется, была сильно напугана, до такой степени, что сразу сказала «да», тем самым сократив церемонию. Из хутбы выпали слова о том, как невеста собирает цветы в саду… Значит, нам всем остался один только сад – загробный…