И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:
— Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними. И тогда померкло Добро и умалился народ — ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.
И содеялось:
Совесть — звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила — мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта — ангельской личиной на лике дьявола; Женщина — игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг — наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна — ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом; Хлеб и прочее добро — уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир — царством ненависти.
И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю, и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей, лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть. И народ въявь зрел дракона яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража и утверждение Маммонова царства — ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.
И рек тогда Туташха:
— Убила любовь не ее же слабость, а сила врага, ибо не было у нее ни острого меча, ни крылатой стрелы, ни железного панциря, дабы защитить достояние свое. Не будет же сего! Ибо не добром, не мудростью, а лукавством завоевал дракон мир, попрал вольность, изгнал мужество. И воссел богатырь на белого коня, вознес копие к солнцу и поклялся отныне попирать и карать зло только силой. Ибо не был богом Туташха.
ГРАФ СЕГЕДИ
Сыск вынужден классифицировать разбой по видам и разновидностям, ибо без этого невозможно определить метод борьбы. Дата Туташхиа принадлежал к абрагам. Насколько позволяют мне судить длительные наблюдения, простой люд весьма деятельно сочувствует абрагу, и не только тому, кто хоть раз показал себя народным заступником, но и тому, кто, спасая собственную шкуру, пустил в преследователей пулю и скрылся. Подобное сочувствие произрастает на почве извечного и перманентно действующего противостояния власти, независимо от образа правлениями правовых условий. Каждый сопротивляется властям средствами, ему доступными. Диапазон способов неподчинения и противостояния весьма обширен — от укрытия доходов и обычного воровства до укрытия абрага, который, сопротивляясь, способен схватиться за оружие. Такое состояние умов обусловлено и отвлеченным началом — стихийной жаждой изменений, развития, и мотивом обыденным, корни которого следует искать в материальном интересе.
Если верно, что близость людей питается нуждой друг в друге, то согласиться следует и с тем, что слава абрага в народе растет в той мере, в какой он заступается за народ, и как следствие — укрепляется его опора среди населения. Народ не отказывает в помощи даже грабителям и убийцам. Такая помощь, однако, вызвана преимущественно страхом. Помощь, оказанная абрагу, народному заступнику, питается и страхом, и уважением. Помощь есть забота, труд во имя благополучия-абрага, что подразумевает пренебрежение собственными интересами, а порой смертельный риск. В совокупности получается то, что принято называть любовью. В случае с Туташхиа людьми правил страх и уважение. О нем заботились, из-за него рисковали и в конце концов начинали любить, до тех пор, разумеется, пока была нужда друг в друге.
Но под солнцем ничто не вечно и не бесконечно. Безупречная репутация Туташхиа заколебалась. Трудно поверить, но казалось, он сам добивался этого намеренно, методично и целеустремленно. Мы, как могли, способствовали его компрометации.
ГИГО ТАТИШВИЛИ
Я завершил образование, вернулся в Грузию, жить было не на что, и пришлось сразу искать место. В Западной Грузии акционерное общество чиатурского марганца ремонтировало дороги, мне предложили снимать профили в окрестностях Чаладиди, и я заключил с ними контракт.
Чтобы таскать приборы и снаряжение, пришлось нанять двух человек из местных крестьян. Как-то вечером, когда палатки были уже разбиты и мы поужинали, они попросили выплатить им жалованье. Сроки уже подошли, и я рассчитался. Я влез в свою палатку, они — в свою, и мы заснули. Утром не оказалось ни рабочих, ни лошадей. Лошади были угнаны, рабочие исчезли. Места эти были безлюдны, вокруг на десять — пятнадцать верст одни болота в тучах малярийных комаров. Кладь мою и раньше едва тащили две вьючные лошади. Куда же мне было деваться одному, да еще с немецкой измерительной оптикой, которая в те времена ценилась очень дорого?! Я взвалил на себя ящики и двинулся по болотам в надежде найти хоть какую-нибудь тропу.
Уже перевалило за полдень, когда я вышел на проселочную дорогу, утопавшую в грязи. Но чего это мне стоило! Плечи от ящиков и ремней были как не свои. Ноги стерты до крови. Об усталости не говорю. К тому же не знаю как, но, блуждая по болотам, я потерял часы. Хорошие часы — «Павел Буре». Я сел у обочины и стал ждать — авось арба проедет или кто-нибудь лошадей погонит.
Сколько времени я просидел — ни души. Только проковыляла старуха с ребенком на руках. Я проклинал себя и весь белый свет, но лучше было просидеть в этой грязи еще три дня и три ночи, чем случиться тому, что случилось. Никогда не знаешь, что тебя ждет! Судьбе было угодно, чтобы я встретил самого Дату Туташхиа.
В ту богом проклятую ночь стряслась большая беда. Сколько потом в полицию и жандармерию меня таскали, столько другие в должность свою не ходили. Прошло и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, а совесть все терзала меня. Я искал и не находил себе оправдания. Раскаяние теснило душу, а поделиться было не с кем, да и самого меня не тянуло на откровенность. Теперь позади уже полвека. С течением времени человек все прощает себе, со всем примиряется, всему оправдание находит. Сейчас мне уже не так тяжело вспоминать правду, и я расскажу все, как было.
…Вечерело, а помощи ждать было неоткуда. Я вспомнил, что верстах в семи — восьми отсюда есть духан. Я бывал в нем не раз и однажды даже ночевал. Называли этот духан — по имени хозяина — духаном Дуру Дзигуа. Сидеть дальше не имело смысла, и я потащился по дороге. Стертые, распухшие ноги горели в сапогах, оказавшихся вдруг тяжелыми и тесными. Снял сапоги — еще хуже. Я не привык ходить босиком, содранную кожу жгло, будто ноги опустили в соленую воду.
Пройдя версты две, я понял, что, если не покажется луна, мне в темноте и шагу не сделать. И тут я услышал стук копыт. Но не радость, а страх охватил меня — вдруг, думаю, мерещится. И правда, все стихло. В отчаянии я только что по лбу себя не бил. Прошел еще немного, прислушался — были отчетливо слышны стук копыт и говор. Я присел у дороги и стал ждать, счастливый, как никто на этом свете.
…Их было двое. Оба пешие, но один вел за уздечку коня. Когда они подошли ближе, я различил в одном из них монаха, который, как объяснял он позже, собирал пожертвования на монастырь. Второй был богато одетый молодой человек. Под распахнутой буркой мерцал золотой кинжал, а сбоку висел маузер в инкрустированной деревянной кобуре. У акционерного общества была своя милиция, и поначалу я принял этого человека за милицейского. Роста не особенно высокого, но широкий в плечах, крепкого телосложения. Оставлял впечатление физической силы. Этот молодой человек, как оказалось вскоре, и был Дата Туташхиа.
Когда они поравнялись со мной, я поднялся и приветствовал их. Монах остановился и спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо. Туташхиа и шагу не сбавил, сухо поклонился и продолжал путь. Монах был мне ни к чему, мне нужна была лошадь Туташхиа, и я крикнул:
— Погоди… Что несешься, как турок окаянный?..
Он остановился.
— Что вам угодно, сударь, — вполне доброжелательно спросил он.
В Западной Грузии все вежливы, все доброжелательны. Гостя угощают доброжелательно, наверное, и головы сносят тоже доброжелательно.
Я объяснил ему свое положение и попросил уступить лошадь, чтобы довезти приборы до духана Дуру Дзигуа.
— Ничем не смогу помочь вам, сударь, — сказал Туташхиа, немного помедлив, и двинулся дальше.
Я оторопел. Это было единственное спасение, и оно ускользало.
— Вы бросаете меня в беде, в этих глухих местах, — закричал я.
Он опять остановился, теперь уже довольно далеко от меня, и снова задумался.
— Пожалей его, ведь тоже дитя божье, — сказал монах. — Помоги, и господь наградит тебя за доброе дело.
Туташхиа усмехнулся и пошел себе дальше, а монах, потоптавшись, вернулся ко мне и взвалил на себя добрую половину моей ноши. Не прошли мы и десяти шагов, как Туташхиа оглянулся и стал подтягивать подпругу коня. «Сядет сейчас в седло, и поминай, как звали», — подумал я, но он дождался нас и, приняв наш груз, перекинул его через седло.
— Садитесь, сударь, прошу вас, — он подсадил меня в седло.
Я понимал, что благодарность тут неуместна, даже опасна, и молчал. Монах, видно, тоже это понимал. Молчал и Туташхиа. Лишь немного спустя он проронил:
— Вынудили все ж таки!
— Бог милостив! — сказал монах, которому послышалось раскаяние в словах абрага.
— Я хотел сказать, что напрасно пожалел вас, батюшка! — уточнил Туташхиа.
Монах перекрестился, а я молчал, боясь разозлить абрага. Ссадит еще и груз сбросит. Слава богу, от таких страданий избавил. «Что ж, мир велик, — думал я, пытаясь оправдать его, — и у каждого свои представления о добродетели. Какой он есть, этот человек, такой и есть, и ничего здесь не поделаешь».
Из кустарника на дорогу выскочили козы. За ними с криком и гиканьем несся сынишка духанщика Дзоба. Он круто остановился перед нами и поклонился каждому в отдельности. Туташхиа о чем-то спросил мальчика, и Дзоба, принимая поводья, ответил:
— Проехали уже, дядя Дата. Теперь их до завтрашнего полудня не будет!
Я ничего не понял, потому что не расслышал вопрос Туташхиа, — кваканье тысяч лягушек оглушало меня. И как квакали, проклятые! Каждая на свой лад!
Дзоба был на редкость сметливым мальчишкой. Еще раньше он поражал меня своим природным умом. Его никто не учил, он сам умудрился выучиться грамоте и счету и обучал еще свою старшую сестру Кику. Но Кику была туповата. Грация и красота сочетались в ней с ограниченностью несколько даже странного свойства. Эта странность носила весьма недвусмысленный характер. Иначе чем можно объяснить то обстоятельство, что однажды она спросила меня:
— А правда ли, что дети рождаются оттого, что женщина и мужчина ложатся в одну постель?
Тогда я растерялся. Спрашивала почти незнакомая девочка, лет четырнадцати — пятнадцати. Пришлось ответить, что это именно так. Через час она опять спросила, а как именно происходит это. Глаза у нее блестели, и было ясно, что все-то ей известно — только хочет она поглядеть, как я буду выкручиваться. То ли просто дурочка, то ли больная… Глупых женщин легко совращать. Мужчины инстинктивно чувствуют это, и для посетителей заведения своего отца Кику была очень притягательна. Словом, все способности и разум, которые бог послал семье Дуру Дзигуа, достались Дзобе, а Кику и, между прочим, сам Дуру Дзигуа остались в накладе.
Однажды Дзоба увидел у меня в руках маленькую книжку стихов. Я отдал ему эту книжонку. Не прошло и месяца, я опять попал в духан. Все стихи он знал наизусть, да еще с каким чувством их читал!.. Он помогал отцу, не очень-то грамотному, подсчитывать расходы и доходы. Мальчишка никогда не видел пароход и спросил меня, какой он на вид. Я рассказал ему и объяснил принцип работы. Он сел и нарисовал пароход. На рисунке были подробности, о которых я даже не упомянул. «Откуда ты все это знаешь?» — «Иначе и быть не может», — ответил он. Дзоба слышал, что существуют гимназии, и мечтал учиться в одной из них. У Дуру в Кутаиси был брат, и отец как-то пообещал сыну — отправлю к дяде учиться. Мальчик хотел стать художником.
— Ну, как живешь-поживаешь, Дзоба-браток? — Туташхиа пошарил в кармане и вытащил огрызок карандаша.
— Да ничего, спасибо, дядя Дата, живу себе помаленьку.
— Вот я тебе карандаш привез.
Дзоба схватил огрызок и послюнявил его.
— А бумага… бумаги у тебя не найдется, дядя Дата?
— Вот бумаги нет, но в следующий раз привезу непременно.
Мальчик улыбнулся и вдруг переменился в лице.
— Ты принесешь! Ты меня никогда не обманываешь. Это отец меня вон с каких пор обманывает: поедешь, говорит, в Кутаиси, в гимназию…
— Я дам тебе бумагу, Дзоба. Много бумаги, целую тетрадь, — пообещал я мальчику.
Духан стоял на перекрестке дорог и был единственным пристанищем во всей округе. Клочок пахотной земли — вот и все владенье Дуру Дзигуа. Хозяин сам вел буфет, сам и стряпал — жена у него давно умерла. Кику убирала, стирала, прислуживала за столом и следила за спальными комнатами. Дзоба бегал по мелким поручениям, да и то изредка, а так топтался в духане, учился премудростям трактирного дела.
— Постояльцев у вас много? — спросил Туташхиа, когда показался духан.
— Всего трое. Вот и вы втроем пожаловали. Будет шестеро. Поставим в комнаты еще по топчану, и отдохнете за милую душу, — обнадежил нас Дзоба.
Одно было странно: по здешним дорогам можно было идти часами, и ни души не встретишь. Но в духане всегда были постояльцы. У входа в духан Туташхиа спросил Дзобу:
— Что там за люди?
— Бодго Квалтава и два его человека.
«Бодго Квалтава и два его человека», — меня как громом ударило. Это же те разбойники, что обчистили в Поти греческую шхуну, взяли деньги и драгоценности. Может быть, конечно, это другой Квалтава? Но такое совпадение!
Дата!.. Он явно от кого-то скрывается или чего-то избегает…Дзоба сказал ему, что ОНИ не проедут раньше завтрашнего полудня. Кто не проедет?.. В конце концов вовсе не обязательно, что этот Дата именно тот абраг Туташхиа. Но почему тогда у меня из головы нейдет Дата Туташхиа?..
При имени Квалтавы Дата Туташхиа заколебался. Он медлил переступать порог, посторонился, пропуская вперед монаха, еще помешкал и, будто махнув про себя рукой — раз пришел, так входи — убрал оружие, запахнул бурку поглубже и последовал за монахом.
Вошел и я.
Духан представлял из себя довольно большую комнату с четырьмя столами по стенам и маленькой стойкой Дуру в левом углу. Две двери в одном конце зала вели в комнаты для приезжих. Дверей как таковых, собственно, и не было — одни проемы. В другом конце была кухня и две комнаты, где жили хозяева. Едва Туташхиа переступил порог, как духанщик Дуру вышел из-за стойки, подошел совсем близко к нему и тихо произнес:
— Добро пожаловать, Дата-батоно! Прошу вас.
Тут и Кику появилась, встала рядом с отцом на правах хозяйки дома, поклонилась нам и уставилась на мои ящики.
Дуру явно не хотелось, чтобы его особое внимание к Дате Туташхиа было замечено другими, но я стоял близко, и от меня не ускользнуло, что он заискивал перед абрагом. Духанщики обычных гостей встречают с преувеличенной учтивостью. Посетителей именитых — с тем восторгом, неподдельно искренним, с каким Дуру встретил Туташхиа.
— Когда они проехали? — вполголоса спросил Туташхиа, и я понял, что там, на дороге, он не расслышал ответ Дзобы, все из-за этих чертовых лягушек.
— Были, были они уже, Дата-батоно. Теперь раньше завтрашнего полудня их не будет, — Дуру повторил ответ Дзобы. — А эти тебя в глаза не знают, спрашивали, не видел ли я когда-нибудь Дату Туташхиа.
— Ступай к гостям, — приказал Дуру дочери, — и улыбайся им, как положено… Учить тебя и учить.
— У них большие деньги, очень большие! — Глаза Кику заблестели весело и жадно.
Мои подозрения подтвердились. Мой спутник оказался Датой Туташхиа, Бодго Квалтава и его два человека — знаменитыми разбойниками.
Квалтава и его люди расположились за столом так, чтобы ни у кого из них дверь не была за спиной. У каждого на стуле висела бурка. Два винчестера со взведенными курками были прислонены к столу, третий — к стене. Все трое были вооружены маузерами в деревянных кобурах, за поясом у каждого — по пистолету и кинжалу, богато инкрустированному драгоценными камнями. Они были разодеты, как на праздник, и взгляд их не обещал ничего доброго. В пять секунд эти молодцы могли уложить на месте десятка полтора человек.
И я, и монах были едва знакомы с Туташхиа, и было бы естественней каждому из нас занять отдельный стол, но ни мне, ни монаху даже в голову это не пришло. Мы сели за стол Туташхиа — нет, мы прятались за спину Туташхиа. Эта мысль пришла мне в голову и только развеселила меня. Я почувствовал себя уверенней и мог спокойно разглядывать опасных гостей духанщика Дзигуа.
Бодго Квалтава было лет тридцать пять. Второму — лет на десять поменьше. А третий был безусый мальчишка, высокого роста и с повадками, по-детски развязными. Стол у них ломился от еды, вино разливалось в огромные чаши, и все их застолье казалось вздыбленным и ощетинившимся, как встревоженный еж.
Не знаю как монах, а о себе скажу: меня все сильнее забирал страх. Я забыл про израненные ноги, про ломоту в плечах и усталость. Страх навалился на меня, и была минута, когда я готов был вскочить и бежать на все четыре стороны. Мозг мой просверлила мысль, что Туташхиа вовсе не рад нашему обществу, что вот сейчас он встанет и пересядет за другой стол. Наверное, и монах боялся этого. Мы разом взглянули на Туташхиа — он был спокоен и равнодушен. Его спокойствие передалось мне. «А ну их к черту, — подумал я. — Будь у них хоть пушки, а на том шампуре шашлык из человечьего мяса, чего мне бояться, если я ничего плохого им не сделал?»
Квалтава и его приятели тоже разглядывали нас в упор, медленно переводя осоловелый взгляд с одного на другого. Потом возобновили трапезу, и этим как будто все обошлось.
А Дзоба между тем понемногу перетаскивал мои вещи. Большой тяжелый ящик они втащили вместе с Кику. Кику подошла было к нам, но тут ее настиг окрик:
— А ну, девка, поди сюда. Чего ты там не видела?
— Сейчас, батоно. Выслушаю господ и подойду. Одну минуту.
— Или ты не слышишь, что я тебе говорю, — вновь заорал Бодго Квалтава.
— Погоди, Бодго, — вступился младший, которого звали Куру Кардава. — Ты же не знаешь, что это за люди.
Но Квалтава не собирался уступать. Это поняла и Кику. Она подняла глаза, как бы прося у нас прощения и за гостей, и за себя, и поспешила к столу Квалтава.
Туташхиа, казалось, даже не заметил выходки Квалтава. И следа раздражения нельзя было уловить в нем. Он сидел с видом безразличным и отрешенным.
— Принеси нам еще кувшин вина, — сказал Квалтава Кику. — А другой подай вот тем, — он кивнул в нашу сторону. — И сыра еще давай.
Третий из них, Каза Чхетиа, все это время жадно разглядывал Кику и, когда она поспешила к стойке, не удержался:
— Ох-х-х!
В тогдашней Мингрелии этим возгласом выражали и восторг, и удивление, и страсть. Но порой — и злость.
Каза Чхетиа не мог оторваться от Кику. Было в ее глазах и во всем ее облике что-то такое, отчего казалось, будто она только-только проснулась и еще нежится в постели.
Уже совсем стемнело. Дзоба принес свечи. Кику подала кувшин вина, другой кувшин — подношение Квалтава — поставила на наш стол и снова спросила, чего бы мы пожелали на ужин.
Я и Дата заказали не помню теперь что. Монах отказался от еды и попросил только воду.
И снова не успела Кику дойти до стойки, как Квалтава ее окликнул:
— Убери со стола… Все убери. Оставь вино, огурцы и сыр. Вытри и принеси еще одну свечу.
Кику тут же все сделала.
Каза Чхетиа попытался заглянуть в вырез ее платья, но Кику быстро прикрылась рукой.
— Ей, видите ли, стыдно, — хохотнул Квалтава, доставая из кармана колоду карт.
Каза Чхетиа скользил глазами по шее, груди, бедрам Кику.
— Стыдно ей стало… тоже мне, богородица! За пять рублей вот здесь догола разденется, — сказал он, когда Кику отошла.
— Будет тебе, — одернул его Куру Кардава, младший из них.
— Много ты знаешь, молод еще. Женщине бабки покажи, за бабки она на все пойдет. Порода у них такая. У них у всех ноги короткие. Приглядись — увидишь, — сказал Каза Чхетиа и бросил Квалтава. — Ну, сдавай, если взялся!
— Короткие, говоришь, ноги? — процедил Квалтава. — …Вот принесут свечу, тогда и сдам.
— Да, короткие, короче, чем у мужчин. Поэтому и делают женскую обувь на высоких каблуках. Чтобы ноги длинней казались.
Дзоба принес еще одну свечу. Квалтава разлил вино, все трое выпили, и началась игра.
Наконец Кику принесла ужин и нам. Монах налил себе воды, добавил немного вина из кувшина, достал из торбы хлеб и покрошил в чашку. Разбойники много пили и крупно играли. Они, было, заспорили, и еще немного — началась бы пьяная драка, но Куру Кардава пошел на мировую:
— Ладно! Бери четвертак и больше не зарывайся. В другой раз это у тебя не пройдет.
Каза Чхетиа сгреб деньги с таким видом, будто угроза Куру относилась к нему. Квалтава не вмешивался и, не отрываясь, смотрел в нашу сторону.
— Сдавайте. Я сейчас, — он двинулся к нашему столу.
Монах перекрестился и поднял на него глаза. Поглядел ему в лицо и я, но меня замутило, и я опустил голову. Туташхиа по-прежнему не проявлял к Квалтава ни малейшего интереса, но я почувствовал, что он сжался, как пружина, и вот-вот взорвется.
— Бодго, давай сюда, играть так играть! Чего ты там потерял? — позвал Куру Кардава.
Я встретился глазами с Казой Чхетиа. Он смотрел на меня, как на Кику. Только там он зарился на плоть, а здесь на кровь.
— Сейчас приду! Играйте! — Квалтава стоял перед Туташхиа. — Хотелось бы знать, почему это вы не пьете вино, которым вас угощают?
Туташхиа и впрямь не притронулся к кувшину. Я — тоже. Ведь меня никто не приглашал. Да и настроения пить не было, хотелось только добраться до постели.
— Благодарим вас за угощение, очень сожалею, но я не пью, — сказал Туташхиа.
Левая бровь у Квалтава изогнулась и поползла вверх, будто хлыст, который тут же со свистом опустится.
На Туташхиа это не произвело впечатления. Он лениво жевал мясо. Квалтава перевел взгляд на меня, окатив наглостью.
— Пьем, как не пьем? — засуетился монах. — Вот вашим вином я ужин себе заправил.
Но Квалтава и не думал слушать монаха.
— А ты что не пьешь? — спросил он меня.
— Видите ли, мне тоже нельзя. Но за ваше здоровье — с удовольствием, — неожиданно для себя услышал я собственный голос. Я залпом выпил вино и перевернул чашу вверх дном. — Пусть так будет пусто вашим врагам.
А что мне было делать?
— Так-то, — сказал Квалтава и резко повернулся к Туташхиа. — Ты кто такой?
— Вы меня спрашиваете? — не поднимая головы, произнес Туташхиа.
— Тебя. Кого же еще?
— Путник я, — ответил Туташхиа.
Квалтава смутился и как-то осел.
— Будешь играть или нет? — раздался раздраженный голос Куру Кардава.
Перед Куру Кардава высилась куча ассигнаций. У Казы Чхетиа опять ничего не осталось.
— Дай-ка мне, Бодго, из моей доли тысячу рублей. Я проиграл, — сказал Каза Чхетиа.
Они вмешались весьма кстати. Квалтава пора было убираться, но не мог же он уходить, поджав хвост, оставив последнее слово за Датой. Он бы опять полез к нему, и к чему это могло привести, один бог знает. Из внутреннего кармана черкески Квалтава вытащил толстую пачку денег, отсчитал тысячу рублей и, надменно оглядев всех, вернулся к своему столу.
Духанщик облегченно вздохнул.
Мимо нас проскользнула Кику с постельным бельем на вытянутых руках. Как только она ухитрялась ходить, не касаясь земли!
— Ох-х-х, — выдохнул Каза Чхетиа, — не я буду, если не разденется за пятерку! — сказал он, когда Кику исчезла за занавеской.
Она тут же вернулась, и он поманил ее. Туташхиа быстро поднял глаза и тут же отвел их.
В камине затрещало сухое полено, вспыхнуло пламя и весело заплясал огонь.
Каза Чхетиа придвинул к Кику золотой червонец, и метнув взгляд в сторону стойки — не заметил ли духанщик, — сказал:
— Вот золотой. Хочешь, будет твоим? Червонца твой папаша за месяц не заработает. Разденься догола, покажись нагишом, и забирай.
— Ты что, сдурел? — Куру Кардава швырнул монету Казе.
Кику глянула на поблескивающий в пламени свечки червонец и покосилась на гостей.
— Тебе что за дело. Сиди и не лезь! — Чхетиа выскочил из-за стола.
Куру спокойно тасовал карты.
— Садись, ради бога. Ты меня сперва пугаться научи, а после пугай.
Квалтава положил руку на плечо Чхетиа.
— Пошевеливайся, девочка, — крикнул Дуру. — Пора постели стелить. А ты, Дзоба, помоги мне топчаны принести.
— Видишь ли, Куру, — сказал Квалтава, когда Кику вышла, — мне самому голая Кику ни к чему, но каждый отвечает за себя, и не твое дело встревать поперек пути. Это и есть дружба, и другой она не бывает. По совести говоря, прав ты, а не Чхетиа. Ладно б какой-нибудь доход он с этой девки имел. Здесь ничего не скажешь. Деньги это все. И женщина — это тоже деньги.
Игра пошла с новым азартом и ожесточением. Куру Кардава беспрерывно выигрывал.
— Ставлю тысячу рублей — в долг! — объявил Чхетиа.
— Нет, друг, такие обещания — пыль. Даю тебе в долг, ставь наличными, если хочешь.
Куру отсчитал деньги.
— Будешь должен мне тысячу рублей. Бодго, ты — свидетель.
Каза Чхетиа поглядел в свои карты и вывел ставку в пятьсот рублей. Куру Кардава это не понравилось, но он промолчал и дал партнеру еще две карты.
В духане воцарилась тишина.
Дата Туташхиа с любопытством следил за игроками. Когда выяснилось, что Каза Чхетиа сделал девятку и выиграл ставку, Туташхиа вновь повернулся к камину. За каких-нибудь три-четыре минуты куча банкнот Куру перекочевала к Казе Чхетиа.
— Вот тебе еще червонец. — Каза Чхетиа снова подозвал Кику, положил на первую монету еще одну и пододвинул их к ней.
Куру вспыхнул, но на этот раз не сказал ни слова. Видно, наставление Квалтава сделало свое дело. Он повернулся спиной к своим друзьям и принялся разглядывать простенькую икону на стене.
— Ты что, девка, язык проглотила? Раздевайся, коли надумала, — сказал Бодго Квалтава.
Кику стояла, не шевелясь, и только часто моргала.
Монах сидел спиной, ничего не видя, но слыша все.
— Господи, помоги, господи, помоги, господи, помоги, — прошептал он и трижды перекрестился.
Стояла напряженная тишина.
В камине чуть затрещали дрова, но в тишине их треск прозвучал, как выстрел. В задних комнатах что-то глухо стукнуло. Наверно, Дуру и Дзоба передвигали топчан.
И снова — тишина.
— Какие, однако, подлецы! — тихо, почти про себя проговорил Туташхиа.
Сказать-то он сказал, но мне показалось, тут же прикусил язык, словно одернул себя — будет болтать!
Предложить такое чистой пятнадцатилетней девочке, которой отец внушил преувеличенное представление о силе денег, мог только человек, глубоко падший. И никто другой. Я готов был сорвать затею Казы Чхетиа, но что мог я, безоружный одиночка, духовно не готовый к такому шагу, неопытный в сопротивлении?
Кику стояла, опустив голову, впившись глазами в монеты, и я чувствовал, каких лихорадочных сил стоит ей собрать в себе волю и стойкость Понимал это и Бодго Квалтава.
— Ей, видите ли, мало, — сказал он. — Ты только погляди на нее. За два червонца потийский полицмейстер разденется. Слышишь, девка! Ну, ладно. Вот тебе еще червонец, и раздевайся… Считай, что в Риони купаешься, на тебя из кустов глаза пялят, а тебе и невдомек.
Бодго Квалтава швырнул третий червонец, будто собаке обглоданную кость.
Каза Чхетиа взял монету и положил стопкой поверх первых двух.
Кику всю передернуло, да так явно, что все заметили. Меня трясло от собственного бессилия… Ждать дальше было нельзя.
— Надо вмешаться, — едва слышно прошептал я своим сотрапезникам. — Стоит ей один раз пойти на это, и ее не удержишь. Поти под рукой. Быть ей портовой шлюхой. Кому-то надо вмешаться!
Я смотрел на Туташхиа — и требуя, и упрекая, и уговаривая. Он поглядел на монаха, перевел взгляд на меня и сказал подчеркнуто равнодушно:
— Не мое это дело. Не буду вмешиваться. — Немного помолчал и добавил — Ничего путного из этого не выйдет, и никому это не нужно. Если это у нее в крови, в натуре, так тому и быть. Все равно она по-своему сделает, хоть разбейтесь вы здесь. Нет таких, кто достоин заступничества.
Монах слушал, боясь проронить слово, а когда Туташхиа замолчал, вдруг обернулся к Кику и пролепетал:
— Дочь моя, сказано: «Если же первый глаз твой соблазнит тебя, вырви его и брось от себя: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое ввержено было в геенну».
Разбойники вперились в монаха, пытаясь вникнуть в его слова, но тщетно. Кику не поднимала головы — казалось, до нее вообще ничего не доходило. Она поглядела на монаха, лишь когда он замолчал, и перевела взгляд на дверь, откуда должны были появиться Дуру с Дзобой. Чхетиа уловил ее волнение.
— А ну заткнись, старый хрыч, — топнул он, — а то живо забудешь у меня и Ветхий завет, и Новый.
Монах опустился на стул, как подкошенный, вжав голову в плечи, будто ожидая удара, и затих.
На лице Куру Кардава не было ни злости, ни возмущения — он весь сиял от любопытства и азарта:
— Что этот дедушка хочет, Бодго? Чего он там говорит?
— Вот в чем загвоздка, оказывается, — протянул, пораженный своим открытием, Каза Чхетиа. — Ей перед ними стыдно. А ну, отвернитесь! — крикнул он тоном, каким минуту назад велел убираться монаху. — Чего не видели? Поворачивайтесь спиной и поживей.
Монаху не надо было поворачиваться. Он сидел спиной и покорно дожидался воли божьей. Я подчинился с легкой душой — хоть не буду видеть эти мерзкие рожи. Туташхиа обвел спокойным взглядом всех троих и остановился на Кику, которая все не сводила глаз с червонцев.
— Кому было сказано? — взвился Каза Чхетиа.
Туташхиа и бровью не повел. Чхетиа вытянулся у него за спиной и тихо сказал:
— А ну, повернись сюда!
Туташхиа помедлил и обернулся вполоборота. Монах зачерпнул из миски и уставился на перекосившееся лицо Чхетиа.
— Куда я смотрю и в какую сторону повернусь — это никого не касается, — Туташхиа движением плеч сбросил бурку, и она повисла на спинке стула.
Рука Казы Чхетиа поползла к маузеру, он хотел было что-то сказать, но маузер Туташхиа уже был выхвачен из деревянной кобуры — никто не успел заметить когда. И тут же раздался выстрел. Сложенные в стопку червонцы, предназначенные для совращения Кику, со звоном рассыпались по полу.
Все замерли.
Пуля Туташхиа прошла под локтем монаха, пронеслась у виска Бодго Квалтава, смела червонцы, оставив царапину на краю стола, и впилась в стену.
Меня окатило холодным потом.
Монах окаменел с ложкой в зубах.
Квалтава вскочил, едва соображая, на кого бросаться.
Куру Кардава смеясь глядел то на Туташхиа, то на свежую царапину на столе.
Каза Чхетиа одеревенел. Туташхиа все так же через плечо взглянул на незваного гостя, сунул маузер в кобуру и, отщипнув кусок хлеба, стал жевать.
Не отрывая глаз от монет, рассыпавшихся по полу, Кику медленно начала собирать их, выпрямилась, зажав их в кулаке, и, сорвавшись с места, пулей выскочила из комнаты. Хлопнула дверь, заскрипели ворота конюшни, и все стихло.
В дверях появились встревоженные Дуру с Дзобой.
— Что здесь было? — спросил духанщик.
— Все в порядке, Дуру-батоно, что было, то прошло, — ответил Туташхиа.
Каза Чхетиа вернулся к своему столу и стал тасовать карты. Опустился на стул и Бодго Квалтава. Лишь Куру Кардава все улыбался бегающими глазами.
Отец с сыном потоптались еще немного и отправились за топчанами.
Игра возобновилась, но было ясно, что никто об игре не думал.
В дверь просунулась Кику. Она оглядела всех, кто был в зале, и, убедившись, что нет ни отца, ни брата, подбежала к дверям в хозяйскую половину, заглянула и туда, прислушалась — родных поблизости нет, подлетела к столу Квалтава и, схватившись за подол платья, быстро сдернула его и осталась нагой.
Она стояла, в одной руке держа платье, другой — прикрыв глаза. Стройное упругое тело в свете свечей переливалось молочной белизной. Кику была тоненькой, в меру округлившейся изящной девочкой.
Едва разбойники подозвали Кику, Туташхиа понял — все, что должно произойти, неминуемо произойдет, и, повернувшись лицом к камину, сидел уже не шевелясь. Бодго Квалтава лишь украдкой, искоса взглянул на Кику. Куру Кардава побагровел и, опустив голову, бесцельно ворошил деньги.
— Ох-х! — вырвалось у Казы Чхетиа, и его рука потянулась к груди Кику. Вытянутый палец осторожно, будто испуганно, коснулся соска. Кику вмиг очнулась, набросила платье и кинулась прочь.
Квалтава кивнул на Куру Кардава, сидевшего не поднимая головы, и загоготал:
— Чего это мальчик рот раззявил?
Куру только теснее сжал губы.
Каза Чхетиа победителем оглядел нас.
— Ну, что я говорил? Разденется, как миленькая. — Это он обратился ко мне.
— За три червонца потийский полицмейстер разденется, — повторил Бодго Квалтава.
Кику вернулась вместе с отцом и братом.
Дуру поспешил к стойке. Он явно ничего не подозревал и был совершенно безмятежен, но Дзоба был, как взведенный курок.
— Иди, сынок, спать, — сказал Дуру.
Однако встревоженный мальчик заупрямился, и отец твердо повторил свои слова. Дзобе пришлось повиноваться — ноги, казалось, едва несли его.
Кику бегала из комнаты в комнату, расстилала постели.
— Поди-ка, Дуру, взгляни на лошадей, — сказал Каза Чхетиа.
— Сию минуту, Каза-батоно, иду! — с готовностью ответил Дуру, вытер тарелку и отправился на конюшню.
— Поди сюда, девка, — немного выждав, позвал Каза Чхетиа.
— Чего еще тебе?
Кику выглянула из-за занавеси.
— Поди сюда, говорю… тогда и узнаешь, чего мне.
Она подошла.
Каза Чхетиа вынул кисет, развязал шнурок и высыпал на ладонь золотые монеты. Их было штук двадцать — двадцать пять, червонцев и пятирублевок. Раскрытой ладонью, на которой поблескивало золото, он медленно провел у самых глаз Кику, высыпал монеты обратно в кисет и сунул кисет в карман.
— Видала, да?.. Приходи ко мне сегодня ночью, и все эти деньги будут твои!
Я посмотрел на Кику. В ее глазах светилась алчность поярче, чем в глазах Казы Чхетиа.
— Придешь?
Она помолчала.
— А что мне у тебя делать?
— А что женщины у мужчин делают, — сказал Каза Чхетиа и улыбнулся.
Она смутилась и пошла на свою половину.
Монах наскоро помолился и отправился спать.
Я никогда не был смельчаком и не искал славы сорвиголовы. Я всегда был осмотрителен и разумен, но здесь меня словно поднесло к краю пропасти. В голове мигом сложился план действия. Я сказал Туташхиа:
— Дата Туташхиа! Я много хорошего слышал о вас! Вы пользуетесь репутацией честного, справедливого человека. Почему вы безразличны к этому злу? Ведь гибнет человек!
Туташхиа взглянул на меня, и явно лишь потому, что я назвал его истинное имя. Потом перевел взгляд на разбойников — и опять, чтобы понять, услышали они мои слова или нет. Лишь убедившись, что никто ничего не слышал, он сказал:
— Не мое это дело. Только если дело коснется меня самого, оно — мое. Никто не стоит моего вмешательства.
Придет к нему Кику сегодня ночью. Если вмешаться, может, и не придет. Но потом все равно по-своему сделает, только еще похуже… Покончил я с такими делами.
Я бросился к Казе Чхетиа и затарабанил:
— Что вы делаете? Как вам не стыдно?! Лучше уж силой… Слышите?.. Лучше изнасиловать…
Дружки с интересом разглядывали меня, как собачонку, невесть с чего залившуюся лаем, пока Каза Чхетиа не наградил меня звонкой оплеухой и не взялся снова за карты.
Туташхиа раскуривал трубку, выпуская причудливые клубы дыма, и был явно поглощен своими мыслями.
Я едва доплелся до своей комнаты, упал на постель и заплакал.
Скрипнула входная дверь духана, стукнули засовы. Я испугался, что Дуру услышит мои всхлипывания, заподозрит неладное, а эти мерзавцы решат, что я нарочно хочу предупредить хозяина, и тогда мне конец. Я сглотнул слезы.
Из окна было видно чистое, усеянное яркими звездами небо. Одна звезда сорвалась, пересекла небосклон и погасла.
На меня навалилась усталость, сковало напряжение, и я заснул.
Сколько времени прошло — не знаю. Скрипнул топчан, и я проснулся. Монах, казалось, невозмутимо посапывал в своей постели. Туташхиа лежал под буркой, не раздеваясь, и глядел в потолок.
Меня, как древесный червь, точила мысль — придет или нет Кику забирать обещанный кисет.
Комнаты разделяла стена из досок каштана. Квалтава и его дружки были рядом. Слышался шепот и могучий пьяный храп. О чем шептались, я разобрать не сумел.
Прокричали полуночные петухи. Туташхиа привстал, набил трубку, задымил. Докурив, снова завернулся в бурку и лег.
Прошло еще около часа. В соседней комнате тихо спросили:
— Кто там?
— Это я! — послышался шепот Кику.
Это был сдавленный шепот, будто ее взяли за горло и заставили произнести эти слова.
За стеной торопливо заговорили, завозились, шум стих, и Каза Чхетиа сказал:
— Входи, милая, чего стоять там?
Туташхиа приподнялся и снова набил трубку. Заворочался монах и застыл, прислушиваясь.
По шуму шагов я понял, что Бодго Квалтава и Куру Кардава вышли из комнаты в зал, оставив своего дружка одного.
— Заходи, девочка, заходи, чего там стоять! — повторил Каза Чхетиа, и опять ни звука.
— Ступай, зовет, не слышишь, что ли? — Это был голос Бодго Квалтава.
Некоторое время было тихо.
— Не знаю я этого… боюсь, — услышал я голос Кику.
— Да здесь и знать нечего. Поди ко мне, милая, ну иди!.. Вот-вот…
Туташхиа встал, поправил черкеску, застегнул пояс с кинжалом, пригнал на место наган и маузер.
— Дайте мне наган. Я помогу… если будет возможность, — попросил я.
Он не ответил. Я повторил, но он молчал, будто не слышал.
В соседней комнате сильно скрипнул топчан.
Туташхиа взвел курок нагана и сунул его мне.
Пока я был безоружен, мне казалось, что моей ярости не хватает лишь огнестрельного дула. Но едва я ощутил прикосновение смертельного металла, как по телу забегали мурашки — смерть дохнула мне в лицо, своя ли, чужая… И тотчас я спрятал наган в карман.
— Мальчишка духанщика где-то рядом вертится, — шепнул мне Туташхиа. — Сейчас здесь произойдет кое-что похуже. Не сомневаюсь… Я ухожу.
Он нахлобучил паку, забрал полы черкески за спину и накинул бурку. Этого я не ожидал! Я был уверен, что в нем проснулась совесть и он вмешается.
Из соседней комнаты донесся слабый крик.
В зале послышалось торопливое шарканье шлепанцев, и следом за Дзобой вошел Дуру, держа в руках свечу.
— Кику! Где ты! — закричал он. — Выходи оттуда сейчас же! Ты слышишь? Выходи! Господи! Позор-то какой… Не жить мне теперь…
— Придержите этого сукина сына, — заорал Каза Чхетиа. — Если он вопрется сюда, я заколю его, как кабана!
— Что я говорил! Зачем ввязываться в это поганое дело? — сказал Куру Кардава.
— Господи! Что вы со мной сделали, мерзавцы, — опять запричитал Дуру.
— Проваливай отсюда, скотина. На кого кидаешься, старая жаба! — Бодго Квалтава загородил духанщику дорогу.
Куру Кардава последовал примеру старшего товарища. Они оголили маузеры.
Духанщик перестал метаться, замер на минуту и, повернувшись, бросился из комнаты, теряя шлепанцы.
Туташхиа поднялся, чтобы выйти из комнаты.
— Ты сказал, что здесь произойдет кое-что похуже, — неожиданно сказал монах. — А сам убегаешь. Значит, ты трус!
— Трус? — обернулся Туташхиа.
— Кто изменил Богу, кто для людей не совершил того, что мог совершить, кто дитяти божьему в беде руку не протянул — тот трус и обрек себя на одиночество. Раз ты отвернулся от людей, то и ты им не нужен, и доля твоя — доля загнанного зверя! — спокойно закончил монах.
Туташхиа отодвинул меня с дороги, вышел в зал, не спеша дошел до входных дверей и тронул засов.
Дзоба вцепился в его бурку:
— Дядя Дата, не уходи… не уходи, дядя Дата, мы погибнем!
Туташхиа окаменел. Стало очень тихо.
У Даты Туташхиа была слава необыкновенно смелого и решительного человека. Другого мнения я не слышал, да его и не существовало. Но в эту минуту он боялся оглянуться, чтобы не увидеть глаза и лицо Дзобы. И не оглянулся.
— Я должен уйти отсюда, — упрямо и зло, будто уговаривая себя, сказал он.
Он отодвинул засов и вышел из духана.
Заливаясь слезами, Дзоба кричал ему вслед:
— Ты бросил нас, дядя Дата. Почему ты не спас нас?.. Не помог?.. — Мальчик повторял это, даже когда Туташхиа уже не мог слышать его, — он седлал коня.
Все остальное произошло в каких нибудь десять секунд. Духанщик вбежал в зал со взведенной двустволкой в руках.
— Отпустите мою дочь, сукины дети! — закричал он и выпустил пулю.
Куру Кардава уронил маузер и схватился за правое плечо.
Бодго Квалтава прицелился в духанщика.
— Не стреляй, Бодго!.. — крикнул Куру, но Квалтава выстрелил дважды.
Духанщик рухнул на пол, схватился за живот и в корчах покатился по полу.
— Что ты наделал, Бодго… Зачем убил невинного человека? — проговорил Куру.
— Не время сейчас об этом! — ответил Квалтава и заорал — Каза, оставь эту потаскушку!.. Одевайся немедленно!.. Куру, одеваться… Кому я говорю?..
— От кого бежим? — Каза Чхетиа вышел из комнаты, на ходу одеваясь и нацепляя оружие.
Дзоба опустился на колени, в ужасе глядя на умирающего отца.
Из комнаты Чхетиа вышла Кику. Она шла, медленно ступая, глядя куда-то в пространство мимо всех нас, и лепетала:
— Вот деньги, папа! Много денег. Вот они, деньги, папа!.. — и потряхивала кисетом Казы Чхетиа.
Дуру прохрипел:
— Ты пустил их по миру… Твой грех… Дата Туташхиа…
Он не проронил больше ни слова, затих и испустил дух.
Бодго Квалтава и Каза Чхетиа остолбенели, услышав имя Даты Туташхиа. Куру Кардава, позабыв про боль в плече, смотрел на место у порога, где только что стоял абраг.
Со двора донесся топот копыт. Уходило несколько лошадей.
Бодго Квалтава взвел курок маузера и выскочил из духана.
Его приятели последовали за ним.
— Он увел наших лошадей!
— Ты почему угоняешь наших лошадей, Дата Туташхиа?
— А ну, давай обратно!
— Стрелять будем!
— Вы — мразь, годная лишь на то, чтобы стрелять в старого духанщика. В меня вам не выстрелить, негодяи. Не той вы породы, собачье отродье…
Это оказалось правдой. Разбойники ни разу не выстрелили и не подумали преследовать его. Они остались у входа в духан и не шевелясь смотрели, как Дата Туташхиа угонял их лошадей.
Каза Чхетиа вбежал в духан, отнял у обезумевшей Кику кисет и бросился догонять своих.
Они исчезли и не вернулись.
Дзобу покидало оцепенение, он опять залился в слезах. Кику, даже не почувствовав, что кисет у нее отняли, звала отца и отдавала ему деньги, все так же глядя куда-то в пространство.
Я вернулся в комнату. Монах так и не вставал.
— Подымайся, отец. Не время спать в день Страшного суда!
— Когда человек грешит, господь безмолвствует.
Мы вынесли топчан Даты Туташхиа в залу и уложили на него покойника.
Обе пули угодили Дуру в живот.
Монах начал молиться.
У меня заболел живот, и я вышел во двор. Стояла спокойная ночь. На небосклоне красноватым светом горела утренняя звезда.
Я вспомнил, что у меня в кармане наган. Не думая и не колеблясь, я швырнул его в отхожее место. От сердца сразу отлегло. Если станут обыскивать, при мне уже не будет оружия. И по сей день не могу понять, как сама мысль не то что выстрелить, а поднять оружие могла прийти мне в голову. Видно, что-то подсказало мне — окажи я сопротивление, и мне конец.
Умирать никому не хочется.
В тех местах я пробыл еще год. А может, и больше. Кику после той ночи сошла с ума. Несколько месяцев спустя Дзоба нашел ее в лесу, сидящей под ольхой. Она была мертва. Как сидела, так и умерла.
Дальнейшая судьба Дзобы мне не известна. Говорили, что его забрал к себе дядя из Кутаиси.
Наверное, он и забрал.
ГРАФ СЕГЕДИ
…В то время Мушни Зарандиа уже занимал должность офицера особых поручений. Мы были приглашены к наместнику, явились в назначенное время и были приняты без промедления. В кабинете наместника нас ожидал прибывший из Петербурга полковник Сахнов, один из помощников шефа жандармов. Его присутствие не удивило меня, так как уже три дня, как он жил в Тифлисе, хотя и не давал нам о том знать. Это было нечто иное, чем пренебрежение, мне выказываемое. Я же о его приезде знал из сообщений агентуры. В ту пору в Закавказье не происходило ничего примечательного, что могло потребовать визита столь важной особы. Поэтому приезд полковника Сахнова инкогнито возбудил мой интерес. Разница наших положений в служебной иерархии не была особенно значительной и для меня существенной. К тому же был он личностью весьма легковесной. Мне не раз доводилось убеждаться в ограниченности его ума. Высокое положение, им занимаемое, объяснялось тем, что крестнику великого князя прощалось все. В довершение скажу: когда впоследствии Сахнов подал в отставку, его место занял Мушни Зарандиа. Деятельность Зарандиа в Петербурге началась с этой должности.
От меня не ускользнуло, что серьезность, с какой держался наместник, была напускной. Таинственность, с какой держался Сахнов, могла вызвать лишь улыбку. Не было сомнения, что наместник и полковник намеревались провести совещание особой важности. Чтобы завладеть моим вниманием, вряд ли следовало разыгрывать подобную комедию. По всей видимости, она предназначалась Зарандиа. Но, на свою беду, авторы фарса не сознавали, с кем имеют дело. Я лишь однажды взглянул на Зарандиа и удостоверился, что он понимает все. Он уже знал, куда направить ход событий. Направить — говорю я, ибо не припомню ни одного предприятия, где дела, его волнующие, получили иной ход, чем тот, которого желал сам Зарандиа. Во мне шевельнулась жалость к наместнику и Сахнову, и собственное добросердечие обрадовало меня: ведь снисхождение к глупцу — первейший знак добродетели. На душе у меня стало светлее, хотя, в противность всем правилам, наместник не уведомил меня предварительно о делах, которыми нам предстояло заниматься, и, даже входя к нему, я не знал, о чем пойдет речь. Чтобы дать представление о моем состоянии, скажу, что мною владело беззаботное любопытство и предвкушение забавы.
Мы обменялись любезностями и светскими новостями, петербургского и тифлисского происхождения, прежде чем наместник предложил начать, попросив Сахнова предводительствовать в нашем небольшом собрании.
— В каком родстве находитесь вы с преступником Туташхиа? — сразу же спросил полковник у Зарандиа.
Такого начала не ожидал даже я. Зарандиа был явно обрадован глупостью вопрошавшего.
— Его мать и мой отец — родные сестра и брат, — спокойно ответил он. — И он, и я выросли в семье моего отца. Дата Туташхиа и его сестра Эле остались сиротами еще в раннем детстве. И хотя я и Дата Татушхиа росли, как родные братья, должен уведомить вас, что с тех пор, как Дата Туташхиа ушел в абраги, я с ним не виделся ни разу и не увижу его, если этого не потребует мой служебный долг.
Второй вопрос, который должен был задать человек такого убогого ума, как Сахнов, — в каких отношениях были в ту пору Зарандиа и его двоюродный брат, ушедший в абраги. Но Зарандиа успел предотвратить вопрос, еще только подготовляемый. Глядя на Сахнова, можно было подумать, будто он собирался сесть, и в это время за его спиной убрали стул. Подобным образом несколько раз и в другом положении Зарандиа поступил и со мной. Он объяснил это желанием сберечь время, на самом же деле стремился внести путаницу в мысли противника. Сейчас, в беседе с Сахновым, это удалось ему совершенно. Полковник долгое время пребывал в растерянности, но, придя в себя и заглянув в лежащий перед ним листок, спросил:
— Правда или нет, что братья арестованного вами еврея-контрабандиста поднесли вашей жене бриллиантовые серьги в пять тысяч рублей ценой.
— Совершенная истина! — Зарандиа раскрыл портфель и принялся рыться в нем.
Сахнов повеселел, взглянул на наместника, укоризненно — на меня и, обернувшись к Зарандиа, собрался было еще спросить… но не успел. Зарандиа протянул ему извлеченную из портфеля бумагу.
— Ту операцию мы осуществили в мае, — сказал он. — Во время следствия — это был уже сентябрь — братья еврея-контрабандиста предложили мне взятку. Предложение было сделано в такой форме и в такой обстановке, что изобличить их в злокозненности было невозможно. Заставить их предложить мне взятку более откровенно — значило бы поставить себя в положение виновного. Единственная возможность, которая оставалась у меня, — это обнадежить их, сказав, что их брат за незначительностью обвинения довольствуется, по счастью, двумя годами тюрьмы. С этим я и отпустил их на все четыре стороны. Три дня спустя, все тогда же, в сентябре, у моей жены оказались серьги, о которых говорилось столь невнятно. Я узнал об этом через неделю, а спустя еще несколько дней — 3 октября — нотариус в Кутаиси составил и заверил вот этот документ.
Документ уже перекочевал от Сахнова и наместника ко мне. Кутаисский нотариус заверял факт возвращения серег евреям.
Я рассмеялся. Наместник пригубил стакан с водой и тихо сказал Сахнову:
— II vous assure qu’il est un vrai diable!
Зарандиа сам знал, кто он и чего стоит. В поручительстве наместника ему нужды не было.
— Господин Зарандиа, я надеюсь, вас не задела происшедшая в нашей беседе неловкость, которая была лишь неизбежной формальностью? — спросил наместник.
— Несомненно! — откликнулся Зарандиа, и в кабинете наступило молчание.
Наместник взглянул на Сахнова раз, другой — словно хотел спросить, почему же молчит господин полковник. Сахнов перебирал бумаги, явно желая показать: вот кончу, и пойдем дальше. Мушни Зарандиа излучал довольство. Я пытался разгадать, зачем понадобилось это совещание, окутанное такой таинственностью. Ведь не затем же приехал Сахнов из Петербурга, чтобы задавать Зарандиа свои младенческие вопросы.
Наконец полковник собрался с мыслями и, откашлявшись, сказал:
— Внутреннее положение в империи таково, что необходимо возможно быстрее завершить все запущенные или отложенные дела. В краю, подведомственном вам, самоуправствуют шайки разбойников, числом не менее двадцати, и разбойники-одиночки — без числа. Все усилия, которые предпринимались для установления спокойствия, ни к чему не привели. Чем можно оправдать подобную безуспешность?
Сахнов ждал ответа от меня. В два-три месяца раз наше ведомство отправляло в Петербург доклады, и о положении дел в краю Сахнов был осведомлен. Однако он настаивал на разъяснениях. Я не позволил себе подробностей и был немногословен.
— Мы боремся с бандитизмом устаревшими, негодными средствами — это первое. Борьбу ведет сразу несколько ведомств: полиция, жандармерия, военный округ, а по сути дела — никто. Действия упомянутых ведомств часто входят в противоречие друг с другом и оттого безуспешны. Это второе. Третье: бандиты окружены сочувствием народа, находят в нем надежную опору и пользуются его помощью. Мы этого лишены вовсе. Четвертое: с нашей стороны этой борьбой занимаются люди ограниченных дарований и недалекого ума, а каждый из бандитов — личность отважная и многоопытная. Я говорю — личность! Разбойников, которые умом и душевными достоинствами не превосходят своих преследователей, мы вылавливаем легко. За последние пять лет таких насчиталось пятьдесят человек!
— Какого мнения вы? — обратился Сахнов к Зарандиа.
— Сказанное его сиятельством вытекает из многолетних наблюдений и опыта, многократно проверенного. Соображения его сиятельства кажутся мне несомненной истиной.
Физиономию Сахнова исказила гримаса — к чему здесь сей иезуит? От наместника это движение не ускользнуло, и он залился краской. И не оттого, что ответ Зарандиа задел его, а оттого, что все, о чем я говорил, лишь повторяло бесчисленные доклады, с одобрения наместника посылаемые в Петербург. Гримаса Сахнова, адресуясь наместнику, уничижала его мнение.
— Граф прав! — произнес наместник с твердостью в голосе.
— Да и мне так кажется, — поспешно согласился Сахнов и, помолчав, проговорил, будто решая для себя. — Итак, необходимо менять способ борьбы с бандитизмом, передать это дело под начало лишь одного ведомства, подорвать опору бандитизма в народе, лишив бандитов сочувствия, и привлечь к делу людей мыслящих и умудренных опытом.
Чтобы сделать подобное умозаключение из всего, что было мной сказано, большого ума не требовалось. Вывод, зримый и досягаемый, уже лежал на поверхности. Да и письменные доклады, как я уже говорил, посылались нами в Петербург один вдогонку другому. И все же сообразительность Сахнова озадачила меня, пока я не заметил, как он исподтишка заглядывает в свои бумаги, из которых взгляд мой выхватил знакомые страницы наших докладов.
— Мы собрались здесь, чтобы найти выход из положения. Жду ваших соображений, господа, — Сахнов уставился на наместника.
— Граф в своих докладах недвусмысленно обращал наше общее внимание на положение вещей. Оно известно и вам, однако, если его сиятельство пожелают, мы можем выслушать вторично.
Мне было скучно говорить о вещах, о которых говорилось, писалось, докладывалось тысячекратно. Меня вынуждали переливать из пустого в порожнее, и потому я сказал, едва сдерживаясь:
— Наместнику его величества на Кавказе должны быть предоставлены особые полномочия. Это позволит нам действовать всякий раз сообразно ситуации и обещает успех. Его императорское величество не откажет своему наместнику в этой привилегии, если будет соблюдена одна тонкость: шеф жандармов должен подтвердить необходимость особых полномочий поначалу министру внутренних дел, а затем и его величеству. Чтобы это произошло, вы должны, разделив наши воззрения на этот предмет, убедить шефа жандармов в разумности наших претензий.
— Что означают особые полномочия?
— Наместник должен получить право амнистировать прошлые преступления бандита и право помилования. Ордер наместника о помиловании должен иметь силу закона.
Сахнов задумался и, видимо, желая быть любезным, обратился к Мушни Зарандиа:
— А что думаете вы?
— Господин полковник! Я полагаю, что умозаключение, сделанное вами из слов его сиятельства графа Сегеди, определяет наши поступки и дает нам программу, с которой нельзя не согласиться. Если вам будет угодно, я позволю себе лишь развернуть вашу мысль, придать ей ясность и форму с той лишь целью, чтобы самому себе сделать ее отчетливой и понятной до конца…
— Позже, господин Зарандиа… Как-нибудь в другой раз! — остановил его Сахнов.
— Я бы просил господина полковника позволить господину Зарандиа принять участие в нашей беседе и высказать свои соображения, — сказал я холодно.
Я был настойчив, потому что Зарандиа принадлежал к людям, которые по каждому случаю имеют свое мнение и способны составить разумный план действий. Его план бывал всегда остроумен и предполагал действия весьма энергические. Были в нем и риск, и странность, и необычность, — оттого лицам недалеким либо мало сведущим в деле он казался порой сомнительным и едва ли осуществимым. Поэтому свой план Зарандиа обычно — и довольно беззастенчиво, надо заметить — приписывал самому значительному лицу из участвующих в обсуждении, имея в виду, что влияние этого лица возведет его план на высоту, самому Зарандиа пока недоступную. Таким путем Зарандиа завоевывал для своего плана благожелательность значительного лица, и судьба плана решалась счастливо, ибо влиятельный человек охотно и быстро начинал считать себя истинным создателем хитроумного плана. То же самое проделывал он со мной — и не раз. Должен сознаться, я легко впадал в это заблуждение из-за понятного человеческого свойства: ведь в глубине нашей души всегда теплится мысль или зародыш ее по поводу предмета, однажды уже задевшего наше внимание, и когда совсем другой человек вдруг произнесет эту мысль, отчетливо ее выразив, нам она может показаться истиной уже знакомой, к тому же — установленной именно нами.
С первых слов Мушни Зарандиа я понял: план у него готов, и Сахнову предназначена роль его мнимого создателя. С равным интересом принялся я следить и за изложением плана, и за тем, как одурачивали Сахнова.
Не успел Сахнов и слова сказать, как наместник попросил Зарандиа не прерывать свою мысль.
Смущенно улыбнувшись, Зарандиа ответил ему почтительным и благодарным наклоном головы.
— Господин полковник, — начал он, — главнейшим в нашем деле почел искоренение той поддержки, какую бандит находит в народе, широко пользуясь его помощью и сочувствием. Мнение господина полковника естественно и справедливо, поскольку это и есть проблема наиболее сложная и трудная. Тем не менее она разрешима, если привлечь к делу людей опытных и умелых. Переведенные на язык практических действий, мысли господина полковника складываются в следующую дефиницию: искоренение доверия и помощи бандиту со стороны населения путем компрометации самого бандита. Следующая ступень — примирение бандита с властями. И наконец, — привлечение его на службу к нам с последующим использованием в борьбе против других бандитов.
Если я правильно понял господина полковника, наши действия, вытекающие из этого положения, будут располагаться в такой последовательности: распространение компрометирующих слухов, умно и тонко сочиненных нами, столь же дальновидная и тонкая имитация действий бандита, направленных якобы против простого люда: запугивание, шантаж, ограбление, убийство невинных жертв и прочие действия, призванные запятнать бандита в глазах народа и превратить его в народном мнении из героя в негодяя. В конце концов перед нами предстанет человек, обезоруженный и впавший в отчаяние, который либо сдается нам по собственной воле, либо примет условия примирения, нами предложенные. Возможно также, он будет передан нам из рук в руки каким-нибудь завербованным нами человеком, который сделает это без особых усилий и зазрения совести. Разумеется, все это потребует длительного и кропотливого труда, а не случится в одночасье и не будет однократной кампанией. Надо, однако, сознавать, что перед некоторыми бандитами и этот метод окажется бессильным, но, как любит напоминать его сиятельство граф Сегеди, исключения лишь подтверждают правило, и разумность нашего правила также будет подтверждена. На этом, господа, завершается первый круг нашего предприятия.
Теперь о последовательности наших действий во втором круге. Ордер наместника о помиловании будет прощением преступлений, совершенных в прошлом, а не гарантией будущей неприкосновенности. Новое преступление, совершенное бандитом, разумеется, поставит его перед новой ответственностью. Инспирирование преступления с последующей вербовкой попавшего в капкан преступника и использованием его в наших целях, при умелом подходе, задача не столь уж трудная. Когда господин полковник предлагал привлечь к делу умелых и опытных людей, он, вне всякого сомнения, подразумевал именно этот источник пополнения наших сил. Остается раскрыть еще два положения, заключавшихся в мыслях господина полковника и связанных между собой: поскольку метод, предложенный господином полковником, мы в борьбе с бандитами еще не применяли, а он чрезвычайно своеобразен, требуется, само собой, борьбу с бандитами сосредоточить в руках жандармерии.
Так понял я программу действий, продиктованную нам господином полковником. Она непреложно требует, чтобы наместнику его величества на Кавказе были предоставлены особые полномочия. Считаю своим долгом сказать, что с планом господина полковника я всецело согласен и участие в его осуществлении почту за честь для себя.
Мушни Зарандиа умолк.
Лишь в первую секунду Сахнов выказал растерянность, обнаружив себя автором неизвестного ему плана. Последующие рассуждения Зарандиа он уже выслушивал, как учитель выслушивает вызубренный ответ отстающего ученика. И едва Зарандиа кончил, как он взял менторский тон:
— Господа! Теперь, надеюсь, вы уяснили себе, почему мы не ходатайствовали перед его величеством о предоставлении особых полномочий наместнику на Кавказе. Министр внутренних дел, шеф жандармов и я не располагали планом, осуществление которого требовало бы особых полномочий. Ныне, когда дело мною изучено, его объем и детали стали ясны и, как вы могли убедиться, созрел даже план действий, надеюсь, он получит высочайшее одобрение и будет осуществлен.
Наглость Сахнова превзошла все мои ожидания. С подобным я, пожалуй, и не сталкивался.
— Я обещаю вам, — продолжал Сахнов, — что наместник его величества на Кавказе получит в скором времени эти полномочия. Остается подумать еще о двух вещах. План должен получить свое название, смысл которого будет доступен лишь нескольким доверенным лицам… — Сахнов на мгновение задумался. — Да… да, пожалуй, это подходит… «Киликия»! Помнится, Юлий Цезарь похожим образом действий победил киликийских пиратов. Итак, «Киликия». Теперь, господа, прошу вас назвать мне имя того чиновника, под чьим началом будет осуществляться план.
Немало позабавился бы тот, кто в это время наблюдал за мной и наместником. Это было больше, чем шок, — мне казалось, я теряю рассудок. Мозг отказывался переваривать подобную мешанину противоположностей. Изуверская изворотливость, строжайшая логика и… отчаянная глупость.
— Однако Юлий Цезарь не ограничивал себя в выборе средств, — произнес наместник. — Ваше сиятельство, кого могли бы вы предложить господину полковнику?
— Офицера особых поручений нашего ведомтсова, господина Мушни Зарандиа.
— Я согласен с вами, — не медля ни минуты, сказал наместник. — Жду вашего письменного представления.
— Если вам так угодно, я не возражаю, — Сахнов сделал жест, означавший великодушное согласие.
Не сомневаюсь, Зарандиа уже обдумывал детали предстоящих операций, когда наместник спросил его:
— Надеюсь, господин Зарандиа, ваш двоюродный брат Дата Туташхиа окажется в поле вашего внимания и ваших действий?
— Несомненно, ваше превосходительство! Признаюсь, он пробуждает во мне азарт. Дата Туташхиа — достойный человек. Умен, смел, наделен богатейшей интуицией.
Наместник отвел глаза — залюбовался пейзажем за распахнутым окном.
— Великолепно! — воскликнул Сахнов. — Помимо всего… господин Зарандиа достоин быть представлен к очередному чину. Новый подотдел — «Киликия» также возглавит господин Зарандиа. Назначьте ему жалование за счет имперского управления. Это подбодрит его, придаст рвения. Курировать новый подотдел буду я.
Сдержанным полупоклоном Зарандиа поблагодарил полковника, но перспектива сахновского кураторства явно была ему не по душе.
Наместник наконец отвлекся от пейзажа:
— Господа! Наше совещание завершено!
Зарандиа немедля поднялся, чтобы учтиво откланяться. Наместник жестом остановил его и протянул руку. Это означало, что отныне во дворце наместника его величества на Кавказе Зарандиа будет принят как лицо приближенное и желанное. Офицер принял эту почесть со сдержанной благодарностью. Стоило, однако, ему покинуть кабинет, как наместник вынул платок и вытер руку, которую только что пожимал истинный автор «Киликии».
Последствия этого совещания не замедлили сказаться. Спустя месяц наместник и вправду получил особые полномочия, мы создали новый подотдел, и его начальник Мушни Зарандиа развернул деятельность со всей энергией, на какую был способен. Лишь по мере надобности я буду говорить о канве его действий. В несравненно большей мере волновали меня нравственные принципы этих действий, так как изучение их приближало меня к пониманию нравственных принципов действий Даты Туташхиа. Все это было для меня скорее увлечением, капризом, чем занятием, диктуемым служебным долгом. Однако подобный анализ не был помехой и делу. В моем сознании столкнулись два противоположных нравственных принципа, и это неожиданно повлияло на мою собственную жизнь… Однако проследим за событиями, не нарушая их последовательности.
Принято думать, что жизнь человека есть сумма его поступков, то более, то менее значительных. Каждый из нас беспрерывно действует, создает и разрушает, непременно находя каждому поступку нравственные основания. Здание наших дел покоится на фундаменте нашей собственной нравственности. Одни сначала действуют, а потом подыскивают своим действиям оправдания или же сочиняют их, если ничего стоящего подыскать не удалось. Другие, остерегаясь закона или общественного мнения, тщательно маскируют свои дурные поступки, набрасывая на них покров благородства и бескорыстия. Третьи сначала обдумают свой шаг и соотнесут его со своими нравственными убеждениями, и лишь тогда позволяют себе действовать или, напротив, воздержаться от действия. Но встречаются люди, которым не надо ни обдумывать заранее свои поступки, ни соотносить их со своими нравственными представлениями, ни подыскивать им оправдание — все равно их поступки исполнены добра и правды. Я подразумеваю при этом одну операцию, проведенную Мушни Зарандиа в ту пору, когда он создавал свою систему распространения слухов и вылавливания циркулирующих в обществе сведений и новостей.
В каждом уездном городе или большом селении существовал чиновник нашего ведомства, назначением которого было распространять слухи. Тайна соблюдалась тщательно, и о новых функциях своего сотрудника местное начальство осведомлено не было. Этот чиновник подчинялся только Зарандиа и распространял сведения, лишь от него полученные. Еще по одному сотруднику Зарандиа подобрал для сбора сведений, которые непосредственно должны были пересылаться к нему в подотдел. Тайна существования этих агентов также была скрыта от местного начальства. Два сотрудника одного и того же ведомства действовали независимо друг от друга. Наверняка они были знакомы, уезд — поприще невеликое, но что они — звенья одной цепи, об этом даже не подозревали. Механизм собирания слухов прост, надежен и застрахован от осложнений. Чтобы привести его в движение, достаточно двух сплетников. Напротив, распространение слухов — дело, требующее подхода, чрезвычайно деликатное. Сделать своим агентом простолюдина нельзя, ибо на вопрос собеседника, откуда он взял свои новости, ему придется называть источник. Не станет же он говорить, что, дескать, я агент и мне велено распространить такой-то слух. Впутывать в это дело интеллигентов — опасно. Психологическое амплуа каждого второго интеллигента — фрондерство, и здесь трудно уберечься от огласки и скандала. Остается малочисленная каста верноподданных, которым местное население не доверяет. Но главная беда в том, что умственный диапазон этих адептов режима, как правило, умещается в тесном пространстве между наивностью и глупостью. Доверить им важное дело может вынудить лишь печальная необходимость. Чиновнику, отвечающему за распространение слухов, не обойтись без пяти-шести надежных и хорошо подготовленных агентов. Все это было мне ясно с самого начала. Я ждал, что Мушни Зарандиа разрешит эту трудность самым простым образом — хорошо заплатит, то есть подберет подходящих для дела людей из обедневшего дворянства. Однако все произошло по-другому.
Когда пришло время начать действовать службе слухов, Зарандиа доложил мне, что все готово и можно сделать первую пробу. Я спросил его, во сколько обойдется нам вознаграждение агентов. Финансовая сторона значила немало: содержание ста — ста пятидесяти агентов в тридцати уездах могло стоить нам около ста тысяч рублей в год. Добиться столь крупных ссуд было весьма трудно.
— Ваше сиятельство, — сказал Зарандиа, — плата за распространение слухов не превысит почтовых расходов. Доставка собранных сведений не будет стоить и копейки, поскольку докладные записки с мест будут поступать через фельдъегерей, состоящих на постоянной службе.
— Любопытно! Вы собираетесь пересылать свои материалы обычной почтой?
— Именно так! Материал, подлежащий распространению, будет пересылаться резиденту под видом письма от близкого друга, посланного заказной почтой. Даже попав в чужие руки, эта корреспонденция не сможет повредить нашему делу. Напротив, ложный адресат окажет нам услугу, если разгласит содержание письма. К тому же письмо будет отсылаться в двух экземплярах, и резидент должен будет подтвердить его получение.
— Понятно, — промолвил я, подчиняясь течению новых для себя мыслей… Я думал о том, что остроумные изобретения, крупные политические и военные победы, высокие творения искусства отмечены одним и тем же — простотой. Я начинал понимать и то, что этот человек и думать не думал решать свои задачи путем сложным и витиеватым. У него был простой, ясный ум, и создавал он простые, ясные планы. Его переселение из акциза в жандармерию имело под собой простую и потому прочную философскую почву. В памяти моей ожили все хитроумные приемы, открытые Зарандиа, все, что принесло ему громкое имя среди коллег и обеспечило блестящее продвижение вверх… Все эти приемы, каждый в отдельности и в совокупности своей, были классическим образцом простоты! На меня навалилась тоска. До сих пор не могу понять — почему. Безучастно и вяло я спросил, что за люди служат агентами у наших резидентов.
— Обычно — неверные жены. Изредка — неверные мужья.
— Чем же верные вас не устраивают?
— Ничем совершенно, но они, как правило, сидят дома и воспитывают детей. Иное дело — неверные. Чтобы поболтать и узнать новости, они за день перебывают в четы-рех-пяти домах.
— Разве в гости ходят лишь неверные жены?
— Из десяти верных жен, ваше сиятельство, по гостям любит бегать одна, а из десяти неверных девять предпочитают проводить куда больше времени в чужой семье, чем у себя дома.
— Легкомысленная публика!.. Опираться на нее в столь серьезном деле?!
— Легкомысленная? Пристрастие неверных жен к болтовне и сплетням не так уж невинно и бесцельно. Им постоянно приходится проверять, не просочилась ли в общество их тайна. Не исключено, что я и ошибаюсь. Однако для нашей службы важно другое. Прежде всего то, что жены они неверные и что они и в самом деле любят ходить по гостям и вертеться в обществе. Их неверность облегчает сближение с ними. Их любовь к светским удовольствиям открывает широкое поле для распространения нужных нам слухов.
В этом Зарандиа был совершенно прав, и не только по соображениям, которые сам он и привел. Страх, что любовная связь получит огласку, заставляет завербованную женщину выполнять наши задания на совесть, сознаться же в связи с жандармерией ее не могла бы заставить даже святая инквизиция. Это обнадеживало, но в то время наш опыт агентурной работы с женщинами был весьма мал, да и сам я внутреннее не был готов к ней. Приобщение женщин к важному делу смущало меня, и словно бы в шутку я сказал Зарандиа:
— В содеянном вами, сударь, можно усмотреть женоненавистничество, дошедшее до садизма, — и добавил уже без доли иронии — Наша вера в бога на протяжении последних веков не смогла ничем обогатить человеческий дух. Она лишь тщится сохранить прошлые завоевания, противостоя жестокости, бессердечию и злобе. Обязанность каждого, кто хочет служить добру, суметь подчинить свою деятельность наивысшей цели, какая только доступна человеку, — не ущемить, не обобрать, не унизить дух — ни в себе самом, ни в ближнем своем. В том, что это первейшее назначение нашей с вами службы, я убежден. А вы?
Мой подчиненный был само внимание. Его бесконечно поразило, что истинами, казалось, открывавшимися лишь ему одному, оперировал другой, и это был не кто иной, как начальник Кавказской жандармерии.
— Мне, ваше сиятельство, не совсем ясны причины ваших опасений, — промолвил он не без учтивости.
— Не ясны? — Я взглянул ему прямо в лицо, желая понять, в самом ли деле он не понимает или лукавит.
Но уж слишком безмятежным казался он, и я не стал менять тона.
— У ваших агентов, поставляемых лучшей половиной человеческого рода, девичьи мечты о счастье и беспечальной будущности обернулись изменой мужу. Как ни жаль, но это обычная доля. Сказано — «не прелюбодействуй!», но грех сладок, тем более грех тайной любви. Бедняжка зажата в тиски — ее мучает совесть и манит сладость греха. И тут является сатана в образе вашего резидента и, в обмен на обещание не разглашать скандальную тайну, заставляет ее распространять грязные слухи. Теперь она вдвойне грешна и вдесятеро измучена. У этих неверных жен — почти у всех — есть дети. Что может дать им мать, ввергнутая в грязь, опустошенная вероломством? Каково ей воспитывать детей? В подчинении у ваших резидентов — сколько таких агентов?
— Сто тридцать три, ваше сиятельство!
— М-да, сто тридцать три матери и детей их, сотни четыре-пять, не меньше. Посчитайте, одно наше движение — и растоптано достоинство шестисот человек. И это метод!.. Господи, никогда не думал, что придется пересчитывать неверных жен, живущих на Кавказе.
Зарандиа рассмеялся. Я был так возбужден своими мыслями, что тоже рассмеялся, неожиданно для себя самого.
— Ваше сиятельство! Все эти дамы судачат для собственного удовольствия и, сами того не зная, невольно оказывают нам услугу. Их измены помогают нашим резидентам сделать знакомство с ними более коротким, но не было случая, чтобы их принуждали или шантажировали. Здесь я наложил наистрожайший запрет, и, насколько мне известно, никто его не преступал. Наши резиденты добились близких, дружеских отношений с нужными нам людьми — вот и вся выгода. Что же до распространения слухов и собирания сведений, то это происходит само собой, быстро и никого не задевая. Болтая с женщиной, взятой им на прицел, резидент как бы между прочим обронит новость, пускаемую нами в оборот. Через два-три дня эта новость уже известна в нескольких домах. Прислуга этих домов и всякий сброд, который кормится около состоятельных семей, выносят эту новость на улицу, в толпу, и круг распространения новости расширяется беспредельно. Что же касается собирания сведений, то здесь и говорить не о чем — заткни уши, сплетня вползет в тебя через ноздри. Второму резиденту останется только скрипеть пером.
Теперь передо мной предстала совсем другая картина. Новую тактику Зарандиа можно было уподобить использованию энергии ветра.
— Отлично все придумано, Мушни, — сказал я. Дружеская фамильярность, которую я позволил себе, была равносильна награде. А он и впрямь был достоин награды, — Я полагал, что только деньги позволят вам справиться с вашей задачей.
— Мне это и в голову не приходило, но сейчас, пока мы беседовали с вами, я понял, что деньги здесь и не могли ничего решить. Рассчитывать на них в таком деле было так же бессмысленно, как рассчитывать на мужское посредничество. Мужчины живы верой, а не хлебом единым. Один из столпов этой веры — честь и незапятнанность престола и его учреждений. Когда же под сенью святости истинного мужчину вынуждают к вероломству, вера начинает колебаться, нравственная почва уплывает из-под ног, и сколь солидным ни будь вознаграждение, разрушения веры в святость правопорядка уже не остановишь. Нравственность человека, приобщившегося к нашей работе, подточена, а безнравственный человек ради своего благополучия идет на все, и первым делом прямо или в обход сам начинает подтачивать государственные основы. Наше же назначение и призвание — бороться против этого, — закончил Зарандиа свою мысль.
…Нигде с золотом не обращаются так рачительно и бережно, как на монетном дворе. Если в каждой из выпущенных монет золота окажется больше или меньше положенного хоть на сотую долю золотника, размеры вызванной катастрофы невозможно ни предвосхитить, ни даже представить себе. Служба, призванная охранять государственные основы, нравственность и достоинство подданных должна считать главным предметом своего попечительства. Рачительно и бережно относиться к ним — первейшая необходимость. Это звучит парадоксом, но для посвященных — элементарная истина. О Зарандиа я уже говорил. Он никогда не анализировал поступки, ему предстоящие, и не подыскивал оправдания уже совершенным, и, тем не менее, каждый сделанный им шаг оказывался единственно правильным. Я обратил внимание на эту особенность, ему свойственную, еще в первый год его службы под моим началом, но ведь невозможно представить себе, чтобы человек, действующий импульсивно, по наитию, ни разу нигде не споткнулся…
— Господин Зарандиа, вы сказали, что нравственные основания ваших действий никогда не занимали ваш ум, — так ли это?
— Конечно. И во всех прочих жизненных обстоятельствах я над этим не размышляю. Думаю я лишь о том, что необходимо сделать, а какие средства при этом избрать, подскажет интуиция. То, что подсказывает интуиция, мне и в голову не приходит сверять с нравственными нормами. Продиктованное интуицией наверняка — уже без моего вмешательства — проверено моей нравственностью.
— Следовательно, трон и государство здесь ни при чем, и вы служите самому себе?
— Я служу трону и государству, но при этом ни на пядь не отступаю от себя и ничем в себе не жертвую. Все совершается само собой. Моя нравственность не пойдет на компромисс, наверное, даже под угрозой катастрофы. Она не уступит и толики своего влияния на меня, и не в педантизме здесь дело — просто это моя натура, в которой запечатлелась и наследственность, и воспитание. В нашей семье все таковы.
— И ваш двоюродный брат Дата Туташхиа тоже?
— Да! Но при этом он наделен огромной силой воли, гораздо большей, чем я.
Мне было известно и о том, что произошло в лазарете Ториа, и о трагедии в духане Дуру Дзигуа. Зарандиа был прав. Однако в действиях Туташхиа я находил не одну лишь волю, но и ненависть ко всему человеческому роду. Если б не она, разве могло случиться все, что случилось?
Моя беседа с Мушни Зарандиа вернулась к своему началу и завертелась вокруг службы слухов, проверки ее надежности, использования собранных сведений и новостей и возможностей контроля над их распространением. Прошло совсем немного времени, и она принесла плоды, столь неожиданные и крупные, что привлекла к себе внимание имперского ведомства. Но это уже особая история, лишь отдаленно касающаяся главной темы моих записок, и потому ограничусь примером, заключающим в себе подробности, которые понадобятся для дальнейшего повествования.
В деле первостепенной важности, каким является искоренение бандитизма, есть одна особенность. Об этом деле не принято говорить в официальных беседах. Служебная этика почитает это дурным тоном. Рассказывая о совещании у наместника, я умолчал о политическом смысле тех предприятий, которые нами замышлялись. Вслух тогда ничего не было сказано, но безопасность государства как главная цель наших усилий подразумевалась сама собой. Сейчас каждому известно, что одна из главных целей рус-ско-японской войны заключалась в том, чтобы ослабить брожение, усилившееся во всех слоях российского населения. Недовольство народа, пробудившийся протест против существующего порядка вещей следовало направить в русло, выгодное государству. Давно уже понято, что разжигание патриотического великодержавного духа — спасительный выход из подобных ситуаций. Скажу только, что подотдел Зарандиа был создан в оды, предшествовавшие русско-японской войне, когда брожение в народе усиливалось и созревали политические страсти. Мы развернули свои действия в ту пору, когда ходом обстоятельств знаменитый абраг, почитаемый народом как благородный разбойник, мог легко превратиться в атамана шайки, тяготеющей к бунтарству. Абраг — неуловим, и одно это говорит о том, что фигура он незаурядная и способная стать серьезным противником сил, призванных охранять существующий правопорядок. Словом, острие вновь созданной службы было направлено против завтрашних вождей. Я предпринял этот экскурс, чтобы объяснить истинное значение деятельности Мушни Зарандиа.
В тогдашней Грузии имел распространение бандитизм трех родов. К первому роду принадлежали грабители, обуреваемые лишь духом стяжательства. Ко второму — абраги, чуравшиеся грабежа и защищавшие справедливость от тех, кто на нее покушался. В их действиях я усматриваю протест социального и национального характера. Бандитизм третьего рода был присущ последователям антигосударственных революционных учений, кои осуществляли террористические акты и экспроприации денежных средств по заданиям нелегальных центров.
Ограничив себя пределами Мингрелии и Самурзакано, Мушни Зарандиа в каждом из трех родов наметил по одному бандиту, считавшемуся в своем клане первым по могуществу и славе. Победа над сильнейшим, как предполагалось создателем плана, должна была открыть путь к изведению мелкоты. Этот расчет был, однако, уязвим, — сорвись план, и бандиты, достоинством поменьше, лишь оживились бы, преследовать их стало бы еще сложнее. Риск был несомненный и не всякому по плечу. Однако у Зарандиа было на уме свое, он держался уверенно и твердо, и хотя в предостережениях и советах, поступаемых от начальства, недостатка не было, стоял на своем;
Вот эти три человека.
Ража Сарчимелиа — тридцати четырех лет. Наглый, безжалостный и алчный грабитель. Укрывался от преследования уже девять лет. До этого отсидел пять лет за воровство. Неграмотен.
Дата Туташхиа — в ту пору ему было тридцать два. Скрывался почти двенадцать лет.
Буду Накашиа — двадцати семи лет. Осторожен, умен. Член нелегальной националистической организации. Террорист. Четыре года ходил в абрагах вместе со своим братом Лукой Накашиа. Сын священника. Закончил шесть классов гимназии.
Мы начали с того, что попробовали предложить мир Раже Сарчимелиа. Сорвалось. Что он сразу и не колеблясь помирится с нами, мы и думать не думали. Но надо было посеять в его душе замешательство, вторгнувшись в психику, вывести ее из равновесия, заставить ее вибрировать, заронить в его воображение мысль о возможности примирения. Человек, подосланный к Сарчимелиа якобы от уездного полицмейстера, получив отказ и уже уходя, бросил разбойнику: а, может, подумаешь? впереди еще полгода, понадоблюсь — заходи.
То же самое было предложено Луке Накашиа — именно Луке, а не старшему брату — Буду. Согласия, разумеется, мы опять не получили, но зерно соблазна и сомнения было брошено и здесь.
За этим последовало распространение вымышленных слухов. Между собой мы называли их версиями. Ежедневно и методично подотдел Зарандиа рассеивал сплетни, компрометирующие каждого из этих трех в глазах народа. Тщательно разработанные версии призваны были стянуть в треугольник три независимые друг от друга линии, то есть между Сарчимелиа, Туташхиа и братьями Накашиа должна была завязаться смертельная вражда.
Первая версия была адресована Дате Туташхиа и дошла до него через кузнеца Малакию Нинуа. Нинуа ходил в ближайших друзьях Даты Туташхиа, хотя полиции ни разу за многие годы не удалось уличить его в предоставлении абрагу крова и помощи. Вероятно, Туташхиа избегал встреч с ним, и лишь крайняя нужда, да и то на короткое время и наверняка вне дома Нинуа, заставляла его видеться с другом. Эти особые случаи предусматривались ими, заранее обговаривались места встреч, и все это было нам известно.
Одна из завербованных дам наших агентов, — точно по графику операции — отправилась из Зугдиди в Самурзакано повидаться с родственниками. Ее муж, не желая выказывать снедавшую его ревность, под тем предлогом, что в дальнее путешествие женщине одной пускаться опасно, послал сопровождать жену ее младшего брата и своего кузена. Путешественники остановились возле кузницы Малакии Нинуа, так как у коня госпожи ослабла подкова.
— Мне кажется, твоя лошадь из тех, что Дата Туташхиа угнал у Бодго Квалтава и его дружков? — спросил у госпожи кузен ее мужа.
Дама звонко рассмеялась.
— Леван, браток, ты все перепутал, вроде нашего деда Чичико, а ведь ты еще не так стар. При чем тут Дата Туташхиа?
— Но ведь была же эта лошадь угнана?
— Угнана-то угнана, но Дата Туташхиа здесь ни при нем, — вмешался брат госпожи. — Лошадь угнал Ража Сарчимелиа, продал ее, а уж потом полиция нашла ее и возвратила Давиду.
— Да-да-да, так оно и было! — вспомнил кузен мужа. — Говорят, Ража Сарчимелиа остановил фаэтон уездного начальника, обчистил его семью, даже с девиц рубашки содрал…
— Откуда ты это взял? — спросила госпожа.
— То есть как это откуда? — вспыхнул кузен. — Ведь при тебе же об этом рассказывал полицмейстер Никандро Килиа!
Госпожа и вовсе развеселилась.
— Теперь я поняла, отчего у тебя в голове все перепуталось…
— То есть как? — обиделся кузен.
— А вот так. Никандро Килиа рассказал, что Ража Сарчимелиа умудрился передать начальнику уезда, что я вот не побоялся вашего Туташхиа и вон как с ним разделался. Если ты от меня не отстанешь, то же самое будет с твоей женой и дочерьми. А теперь смотри, что у тебя получилось. Из всей этой истории тебе в память врезался Туташхиа. Что коня отобрала полиция, ты знал раньше. Все это в голове твоей перемешалось, и получилось то, что ты здесь наплел.
Кузену стало неловко, и, чтобы выйти из ложного положения, он сказал:
— Пусть так, но что такого Сарчимелиа устроил Туташхиа, что могло напугать начальника уезда?
— Любовницу он у него отбил — вот что… Есть такая красотка Бечуни Пертиа. Ее и увел!
— Чтобы этот сопляк Сарчимелиа пошел на такое?.. — усомнился брат дамы. — Нашла чему верить… Враки все это!
Дама предпочла промолчать.
— А что тут такого, — вступился за нее кузен мужа. — Карабином и маузером Сарчимелиа владеет не хуже Туташхиа.
— Помолчи, ради бога! Любовниц не карабинами и маузерами отнимают.
Все это говорилось в расчете на то, что кузнец услышит. Так оно и вышло — услышал. К тому времени конь уже был подкован, путники сели в седла и отправились дальше, а Малакиа Нинуа, не теряя времени, позаботился о том, чтобы все это поскорей дошло до Туташхиа.
С первого взгляда версия могла показаться наивной и рассчитанной на дураков, тем более, что и цель ее была вся на виду — вынудить Туташхиа на резкий отпор. Туташхиа был слишком проницателен, чтобы клюнуть на такую приманку. И все же замысел оказался точным. Зарандиа руководствовался классическим принципом: если хочешь, чтоб тебе поверили, ложь должна ошеломить. К тому же он знал, что у Сарчимелиа за пазухой всегда хранился камень для Туташхиа. Был случай, когда Сарчимелиа с дружками, устроив у дороги засаду, затащили в лес — по одному, по двое, по трое — с полсотни людей и обобрали их до последней нитки. При этом случился Туташхиа, велевший вернуть награбленное. В драке один из грабителей был отправлен на тот свет, а Сарчимелиа и два его приятеля едва унесли ноги. Позже Сарчимелиа сам говорил, что Туташхиа дал им бежать. Добро возвратили владельцам, и слава об этом приключении Туташхиа разлетелась повсюду. С тех пор Сарчимелиа только и ждал случая отомстить Туташхиа — хоть прямо, хоть исподтишка. Но ему ли было не знать, что сводить счеты с Туташхиа опасно и конец мог быть плачевен? Да и время брало свое — Сарчимелиа давно мог махнуть рукой и на убитого приятеля, и на отнятую добычу. План Зарандиа предусматривал еще один факт: Сарчимелиа и впрямь был неуемный бабник. Дате Туташхиа ничего не стоило поверить, что Сарчимелиа мести ради отбил у него любовницу. И даже если бы Туташхиа не поверил в ее измену — Зарандиа предусмотрел и этот вариант, — все равно он не простил бы позора, свалившегося на него из-за пустой болтовни Сарчимелиа.
Так был выстроен первый угол треугольника.
Далее. В отличие от пиратов Ража Сарчимелиа не закапывал награбленное на необитаемом острове и не прятал в большой Касской скале, как Арсен Одзелашвили. Но жила тогда в Сухуми гречанка Евтерпия Триандофилиди, одинокая женщина лет сорока, довольно бедная и необычайно жадная. Она жаждала разбогатеть во что бы то ни стало и превратилась постепенно в жесточайшую ростовщицу. Еще до того, как Сарчимелиа впервые попался за воровство, она принимала у него ворованное, уступая от выручки в лучшем случае треть, а то и четверть. В торговле краденым так заведено с основания мира.
…Лучшие идеи и планы озаряют воров, грабителей и коммерсантов в заключении. Отбыв срок наказания, Ража Сарчимелиа отнес припрятанные деньги Триандофилиди, чтобы пустить их в рост. Так был создан альянс грабителя и ростовщицы, давший ей дополнительный доход, а ему — дополнительный стимул к грабежам. Немного времени спустя компаньоны получили вполне ощутимые суммы. Ростовщица уже скупала земельные участки и обзавелась домиком с садом. Ее отношения с Сарчимелиа стали известны сыскному отделу и полиции из агентурных каналов, однако получить вещественные доказательства полиции никак не удавалось. Немного позже удалось накрыть Евтерпию Триандофилиди с подозрительным товаром — при посадке на пароход в Поти у нее обнаружили пятьдесят рулонов мануфактуры. Полиция установила, что товар ворованный и что продал его гречанке господин Сарчимелиа. Был установлен и пострадавший, но ростовщице удалось выкрутиться — она назвала человека, якобы продавшего ей мануфактуру. Человека посадили, а Евтерпия отделалась штрафом. Однако сыскной отдел с тех пор не спускал с нее глаз.
Когда накопилось достаточно материала для ареста Ражи Сарчимелиа, его персоной заинтересовалась жандармерия, в частности подотдел Зарандиа. Получив от сыскного отдела весьма внушительное досье Ражи Сарчимелиа, Зарандиа углубился в его изучение, и тут сама собой всплыла фигура Евтерпии Триандофилиди. Если верить сыскному отделу, Ража Сарчимелиа встречался со своей компаньонкою редко. Передача награбленного осуществлялась несомненно через посредника. Предстояло его найти, но Зарандиа с этим не торопился. Он выжидал.
Однажды ночью, спустя месяц-два, по дороге из Ахалсенаки в Зугдиди на богатого офицера и его денщика напали двое. Офицер распрощался с кошельком, лошадьми и великолепным оружием (сабля, кинжал, револьвер), инкрустированным благородными камнями. Денщик же отделался несколькими тумаками за то, что пустился в столь дальнее путешествие с тремя рублями в кармане. Зарандиа тут же оказался на месте преступления. Почерк ограбления с несомненностью указывал на Сарчимелиа. Имя Ражи Сарчимелиа назвал и денщик. Теперь все зависело от того, как повезет, и от терпения — доставит или нет награбленное к Триандофилиди посредник, и если доставит, то когда. За ее домом была установлена слежка, чрезвычайно осторожная и тонкая. В течение десяти дней ростовщицу посетило семь человек. Под мышкой одного из них торчал сверток, в котором угадывалось оружие ограбленного офицера. Нетрудно было установить, что из семерых шестеро — обычные клиенты ростовщицы, седьмым же оказался владелец кофейной в Сухуми по имени Мушег. Ему дали отойти шагов на сто и доставили следователю в полицию. Низкорослый, невзрачный человечишко оказался крепким орешком и никак не мог признать ни свертка, доставленного мадам Триандофилиди, ни даже ее самою. Розги и обещание отпустить сделали свое дело — Зарандиа получил от следователя показания Мушега, согласно которым Ража Сарчимелиа прятал награбленное в условленном тайнике, а оттуда владелец кофейной переправлял его Евтерпии Триандофилиди либо в другие места за проценты, отчислявшиеся от награбленного. Установили и остальные адреса, отыскался и человек, сообщавший Мушегу о том, что в тайнике появился товар.
С владельца кофейной взяли подписку о неразглашении, взяли залог, заставив принести все ценности, какие у него были в доме, и, заверив, что простят преступление, если он и в самом деле будет молчать, отпустили на волю, приказав, однако, сохранить все отношения с Ражей Сарчимелиа.
Тем временем Зарандиа вместе со своими подчиненными беседовал с госпожой Триандофилиди в ее собственном доме. Один из подчиненных и был тем богатым офицером, которого ограбил Сарчимелиа. Трое других, чином поменьше, производили обыск. Офицерское оружие было найдено без труда, так как припрятать его хозяйка не успела, но обнаружить кладовку никак не удавалось. Однако Зарандиа это трогало мало. Он не сомневался, что заставит свою подследственную сделать все, что нужно для осуществления плана.
Поединок сыщика высокого класса и опытной преступницы длился четыре дня. Видно, Гермес наделил Пандору лишь малой толикой коварства, хитрости, лжи и красноречия. Все ушло на мадам Триандофилиди, но, на ее беду, кроме этих качеств, за ее спиной ничего сейчас не стояло. Зарандиа, напротив, помимо утонченнейшего профессионализма и неуязвимой честности, располагал внушительным томом донесений сыскного отделения и точно сделанными выводами из этих материалов, чистосердечными признаниями человека, согласившегося за хорошие деньги посидеть в тюрьме по поводу истории с мануфактурой, и исчерпывающими показаниями владельца кофейной, подкрепленными целым списком клиентов и соучастников ростовщицы. Существовало и вещественное доказательство — оружие ограбленного офицера и прочее, и прочее. Перед Евтерпией Триандофилиди встала реальная угроза не только потерять имущество, нажитое ценой постоянного страха и риска, но и оказаться в тюрьме на срок довольно продолжительный. Люди с ее нравственными устоями в таких ситуациях идут на любые компромиссы, чтобы спасти шкуру. Евтерпия Триандофилиди пошла на так называемые чистосердечные признания и обнаружила в этой роли столько прилежания, что даже сам Зарандиа порой терялся, кто перед ним — обвиняемый или обвинитель.
Эта операция дала казне прибыль в двести шестьдесят тысяч рублей: девяносто было конфисковано у Сарчимелиа, пай Евтерпии Триандофилиди составил сто семьдесят тысяч. Мадам осталась, однако, владелицей движимости и недвижимости и векселей на десять тысяч рублей, выданных в рост. Она получила заверение наместника о прощении и ежемесячное маленькое жалованье тайного агента сухумской полиции. Зарандиа получил то, что хотел, — Евтерпия Триандофилиди через владельца кофейной послала Раже Сарчимелиа толково составленное письмо, из которого явствовало, что весь капитал их альянса похищен Буду и Лукой Накашиа.
Это был второй угол треугольника.
По роду и долгу своей службы я был хорошо осведомлен о буднях кавказской жизни. До меня доходило все мало-мальски примечательное и особо курьезные происшествия в том числе. Любителей потасовок и драк хватало везде. Но семья Дороте Тодуа из горной мегрельской деревушки превзошла всех. В семье было шесть человек: отец — Дороте Тодуа, мать — Нуца, урожденная Накашиа, и четверо верзил, один сильнее другого. Традицию создал Дороте Тодуа, еще в ранней молодости прославившийся как отчаянный драчун и отменный кулачный боец. Драки были смыслом его жизни, его духовной пищей. Это была страсть, доходящая до фанатизма, и пока силы позволяли ему драться, он не женился, и думать не думал жить, как все, а бродил себе по свету, ища приключений. Бил и бывал бит. Пока годы не взяли свое. В сорок лет у него впервые появился гурт, в сорок пять — жена из дома Накашиа, в пятьдесят он начал учить кулачному бою четырех своих мальчишек. Ребята пошли в отца, но намного превзошли его. На этом поприще прославилась и Нуца Накашиа-Тодуа. И не только как жена и мать знаменитых кулачных бойцов, но больше всего как большой мастак составлять мази и притирки от ушибов, синяков, нарывов. Была она и костоправом, правила вывихи и переломы. Словом, семья Тодуа была грузинским вариантом английских Hooligan’s, с той лишь разницей, что все они были трудолюбивы и среди тогдашних крестьян считались состоятельными.
Но в одном отец отличался от сыновей. Дороте Тодуа любил в драке померяться силой, ценил в ней игру, состязание, азарт. По нынешним понятиям, он любил спорт. Его сыновей привлекала в драке возможность унизить противника, поиздеваться, поглумиться над слабейшим. Стоило им появиться где-нибудь на свадьбе, на гулянье, всюду, где собирался народ, все, кто знали братьев, торопились убраться с богом. Не уйдешь — станешь их жертвой. Оттого и врагов у них было не счесть. Оскорбление снесет не всякий — каждый из братьев по разу, а то и по два бывал ранен, кто кинжалом, кто пулей. Отец времени не жалел — учил их уму-разуму. Братья от своего не отступали. Старику надоело, он махнул рукой, пас свой гурт и домой являлся редко.
Дату Туташхиа с Дороте Тодуа свели пастушьи тропы. Они глубоко почитали друг друга: Дата Туташхиа чтил в Дороте старшего по возрасту, по высокому благородству и доброте. Тодуа ценил Дату как достославного и справедливого абрага. Несколько раз Дата Туташхиа бывал гостем в семье Тодуа. Младшие Тодуа, наглецы по природе, пытались фамильярничать с абрагом, и однажды где-то на горных пастбищах, когда в палатке Дороте Тодуа шел кутеж, по пустяку придрались к Туташхиа. Драчуны низкого пошиба особенно любят задирать подобных людей. Они рассчитывают на их выдержку и нежелание ввязываться в пустую драку, а если терпение и кончится, все равно, дело до крайности такие люди стараются не доводить. С другой стороны, избить одного знаменитого человека выгоднее, чем десяток ничем не примечательных людишек. Это капитал, пускаемый в оборот последующих драк. Цепляясь к Туташхиа, братья рассчитывали, вложив капитал малый, завладеть большим. Из-за уважения к Дороте Тодуа Туташхиа терпел до конца. Однако братья лезли в драку и в конце концов измордовали Туташхиа. Утихомирить их оружием и даже больше, чем утихомирить, Дате ничего не стоило, но он решил перетерпеть и, смыв с лица кровь, сказал, уходя: «Я еще увижу беду, которую вы на себя накликали». С тех пор Дата порвал все отношения с семьей Тодуа. Не прошло и года, как всех Тодуа, кроме старика, бродившего где-то со своим гуртом, вырезали в одну ночь — и четырех братьев, и мать! Видно, убийцы торопились — один из полицейских, прибывших на место преступления, подобрал завернутые в пестрый платок украшения и незаметно сунул их в карман. Это были украшения Нуцы. Не вдаваясь в подробности, скажу, что еще через год украшения вместе с платком перекочевали в сейф уездного полицмейстера. Об этом доложили Зарандиа, который приказал не сообщать Дороте Тодуа о находке, пока не раскроют преступления.
Преступников и след простыл, а в народе поползли самые разноречивые слухи, и среди них слух о том, будто кровавое это преступление совершил Дата Туташхиа. В доказательство приводилась фраза, которую избитый абраг бросил на прощание братьям Тодуа. Преступление так и не раскрыли. Я уверен, Туташхиа был тут ни при чем, но для Зарандиа важно было, чтобы в глазах народа, и больше всего в глазах Буду и Луки Накашиа человеком, свершившим это тягчайшее преступление, был Дата Туташхиа. Нуца Накашиа, мать убитых братьев, приходилась родной теткой Буду и Луке Накашиа — завязать смертельную вражду между братьями Накашиа и Датой Туташхиа стало ближайшей целью Зарандиа. Была приведена в действие служба слухов, и сплетня вскоре добралась до братьев Накашиа. Для братьев она была уже не новостью, но, поскольку сплетня приползала к ним с разных сторон, они решили выяснить, откуда она сочится.
Это был третий угол треугольника.
А теперь о том, как Мушни Зарандиа свел прочерченные им углы в одну геометрическую фигуру, что, кстати, потребовало работы не меньшей трудности. Необходимо было, чтобы каждая версия, дошедшая до разбойников, имела свои несомненные доказательства. Все они являлись отменными мастерами по части разгадывания всякого рода хитроумных ребусов, шарад и уравнений со многими неизвестными, и обмануть их было совсем не легко. Поверить они могли лишь тому, что, как принято говорить, можно руками потрогать — факту, вещественному доказательству, в крайнем случае, слову верного человека. Туташхиа нужно было подсунуть новое доказательство, подтверждавшее, что Сарчимелиа и правда отбил у него любовницу, а если не отбил, то по крайней мере распускает слухи, что отбил, с тем, чтобы рассчитаться с ним. Сарчимелиа должен был окончательно поверить в то, что Буду и Лука Накашиа ограбили Евтерпию Триандофилиди, взяв все ее деньги и добро. У братьев же Накашиа не должно было оставаться сомнения в том, что кровь их тетки и четырех двоюродных братьев лежит на Дате Туташхиа.
И с этой задачей Зарандиа справился виртуозно. В его плане была предусмотрена и такая тонкость: Туташхиа мог ничего не предпринять, но не заинтересовать его этот слух не мог. Поэтому был пущен еще один слух о том, у кого именно освободилась Бечуни Пертиа от последствий любовной связи с Сарчимелиа. К повивальной бабке, имя которой было использовано в этой версии, дней через десять явилась вполне уважаемая дама, княжна Терезиа Чичуа. Болтая с бабкой о том о сем, княжна поинтересовалась, между прочим, связью Бечуни Пертиа с Ражей Сарчимелиа, и бабка, прикинувшись, что доверяет тайну, подтвердила, что оказала помощь Бечуни Пертиа как раз она. Одним выстрелом Зарандиа уложил двух зайцев: он установил, что так или иначе, но Дата Туташхиа на приманку клюнул, И обнаружил до того неизвестную ему связь абрага с княжной Терезией Чичуа. Не оставалось сомнения, что Дата предпримет что-то против Сарчимелиа.
Время и место террористического акта, который был доверен Буду Накашиа еще за четыре года до описываемых событий, наше ведомство установило заблаговременно. Террорист попал в капкан, не сумел выполнить задания и, уложив двух казаков, скрылся в лесу. Младший брат, Лука Накашиа, в этом деле участия не принимал, так как от рождения был слаб разумом. Когда Буду Накашиа ушел в абраги и снискал на этом поприще славу, Лука собрал манатки и, отыскав брата, наотрез отказался возвращаться домой. Так и он стал абрагом. Против Луки Накашиа наши учреждения никакими материалами не располагали. Известно было только, что он расхаживал довольно открыто и, надо полагать, выполнял то, что поручал ему старший брат. Возникла было мысль взять Луку и припугнуть Буду, что если он не явится с поличным, его младшего брата закуют в кандалы и сошлют в Сибирь, но кто-то вспомнил, что Лука не в своем уме, отдавать его под суд нельзя, Буду знает это не хуже нас, он и не подумал бы сдаваться. Лука, однако, не был настолько слабоумным, чтобы навести нас на след брата, но чтобы скрыть от полиции маршруты, по которым он ходит, разума у него все-таки не хватало. Для Зарандиа и этого было не мало. На тропинку, по которой ходил Лука, подбросили великолепный маузер. Человек, которому было поручено осуществить эту маленькую хитрость, уверил, что Лука не менее получаса осматривал оружие, не прикасаясь к нему. Видимо, в эти полчаса его мозг охватил ситуацию во всех пределах, ему доступных, и не обнаружил опасности, ибо, схватив маузер, Лука лихо заткнул его за пояс и отправился своей дорогой, насвистывая ту же песенку, какую насвистывал, пока не наткнулся на свою находку. Буду Накашиа находкой младшего брата был весьма озадачен, тоже обдумал ее со всех сторон и, не обнаружив ничего подозрительного, приписал все случайности. Маузер, отнятый у богатого офицера и затем отобранный у Евтерпии Триандефилиди, стал собственностью Луки Накашиа. Теперь нужно было, чтобы Сарчимелиа своими глазами увидел это…
Я уже, кажется, говорил что Дата и Эле Туташхиа росли и воспитывались в семье Мушни Зарандиа. Добавлю, что в этой семье царила нежнейшая любовь друг к другу и каждый был окружен заботой остальных. Мне известно с совершенной достоверностью, как близко к сердцу принимал Мушни Зарандиа судьбу Дата и Эле, и страдание его было истинно и глубоко. Он не только помогал Эле Туташхиа деньгами наравне с помощью своим родителям и старшему брату, но заботился о доме и хозяйстве этой одинокой незамужней женщины. И Мушни, и его старший брат, и старики-родители были для Эле и Даты близки, как могут быть близки лишь родные братья и собственные родители. Для стариков же Зарандиа судьба их осиротевших воспитанников была постоянным источником горя и слез. Я твердо знаю, что, хотя жизнь развела Мушни Зарандиа и Дату Туташхиа по сторонам, до крайности противоположным, их уважение друг к другу и братская кровная любовь не были ничем поколеблены. Такова истина, как ни парадоксально она звучит, и если я не прав, пусть господь рассудит и трагическую судьбу этих двух людей, и мое отношение к ним.
В то время, когда Мушни Зарандиа начал выстраивать свой треугольник, Эле гостила у него в Тифлисе. Старый деревенский дом Туташхиа давно уже нуждался в основательном ремонте, и Мушни дал Эле денег, чтобы перекрыть крышу, а об остальном, сказал он, подумает позже. Он назвал человека, который найдет ей хороших мастеров, и, посадив сестру в поезд, отправил домой. Когда Эле пришла к человеку, рекомендованному двоюродным братом, он сказал, что мастера сейчас заняты у другого хозяина, и как только закончат работу, он пришлет их к ней. Разумеется, этот человек был нашим агентом и придерживал плотников до нового распоряжения Зарандиа. Эле Туташхиа пришлось ждать не так уж долго. В одно прекрасное утро мастера явились, и работа закипела. Один из них, улучив момент, спрятал на чердаке в назначенном месте украшения Нуды Тодуа, завернутые в ее же платок. Покрыв крышу, мастера удалились, а спустя три дня Эле Туташхиа пришлось опять отправиться в Тифлис, куда ее поспешно вызвали по случаю болезни жены Мушни Зарандиа. Она уехала, заперев дом, на чердаке которого лежало теперь вещественное доказательство того, что именно ее брат извел семью Тодуа. Теперь надо было, чтобы братья Накашиа пробрались в дом Даты Туташхиа и обнаружили там платок с украшениями.
На этой стадии Зарандиа перепоручил дело своему подчиненному, а сам выехал в Тифлис, где его ждали другие дела. Надо заметить, что Зарандиа одновременно завел еще пять подобных дел в разных уездах Кавказа. Я знал, что до окончания операции еще далеко, и его возвращение удивило меня. Он явился ко мне сам прежде, чем я успел пригласить его, и доложил о ходе дела.
— Вы вернетесь туда? — спросил я.
— Нет, там уже нечего делать.
— Каких результатов вы ожидаете?
— Предугадать можно лишь приблизительно… тем более в таких делах — вы знаете это лучше меня. Полагаю, однако, что задуманное нами должно состояться.
— То есть — ликвидация старшего Накашиа или их обоих; примирение Сарчимелиа с дальнейшим использованием его по нашему ведомству, полнейшая компрометация Туташхиа, доведенная до степени, когда иного выхода, как примириться с нами, у него не останется… так я вас понимаю?
— Именно так, — подтвердил Зарандиа. — Но всему этому посчастливится произойти, если только Туташхиа не распутает наш клубок и не успеет оповестить и успокоить остальных преступников. Чем больше уходит времени, тем реальнее эта угроза.
— Если братья Накашиа обнаружат украшения своей тетки на чердаке Туташхиа, неужели и тогда еще влияние Туташхиа способно будет провалить наш замысел?
— Все может быть, — сказал Зарандиа, — но так или иначе, мое присутствие там уже ничего не изменит.
Был вопрос, который с самого начала волновал меня, но я никак не мог выбрать минуты, в которую можно было его задать. Мне было неловко и сейчас, меня одолевали сомнения, пока, наконец, я не поймал себя на мысли, что любая минута годна для этого, лишь бы не подвела смелость.
— В сложившихся обстоятельствах, — сказал я, — не исключен вариант, когда будет убит один Туташхиа, а все остальное останется неизменным. Не так ли?
— Это исключено! В двух углах из трех непременно будет принято решение, желательное для нас, и при всех случаях Туташхиа останется жив.
— Отчего такая уверенность?
— Оттого, что Туташхиа много сильнее Сарчимелиа и двух Накашиа, вместе взятых!..
— Почему же столь различны их возможности?
— Так распорядилась природа, наделив их разными способностями. А потом — нравственность, да еще отточенная воспитанием. Я знаю, люди не могут достичь совершенства, но Туташхиа из тех, кто ближе остальных к нему.
— Человек предполагает, бог располагает. Ну, а если все же сложится так, что Туташхиа погибнет? — не отступал я.
— Это произойдет, если Туташхиа окажется слабее других. Проиграет — неизбежно — слабейший. Мы здесь ни при чем. Однако с Туташхиа, повторяю, ничего не случится.
На том мы и расстались.
Братья Накашиа отыскали того субъекта, который утверждал, что Дата Туташхиа уничтожил семью Тодуа, и пригласили его в заранее условленное место вместе с человеком, наведшим братьев на след этого обвинителя.
— Гентор Куправа, почтеннейший, откуда вам известно, что нашу тетю Нуцу и ее сыновей убил Дата Туташхиа? — спросил Буду Накашиа.
— Да откуда мне знать?.. Ничего я не знаю! — заюлил Куправа.
— Вы поглядите на него! — возмутился посредник. — Ты же мне сам говорил, что это его рук дело.
Куправа — опять отнекиваться, но в его словах явно скользили трусость и ложь. Накашиа настаивали. Куправа ни с места, пока дело не дошло до угроз и взведенных курков.
— Буду-батоно! — бросился он в ноги братьев. — Не оставляй моих детей сиротами! Я все скажу, только не выдавайте меня! Разве мало под солнцем грехов да убийств! Открой я рот, и одним убийством станет больше… Не мучайте меня! Заклинаю вас богом на небе и всеми, кто дорог вам, на земле!
— А ну выкладывай, а то раскрою тебе череп! — прикрикнул Лука Накашиа.
— Перед тем, как Дороте Тодуа взять в жены несчастную Нуцу, вы, помнится, только что новый дом закончили ставить, накануне ровнехонько это было? — спросил Куправа.
— Так оно и было, ну и что из того? — сказал Буду, припоминая.
— Ну, а то, что те мастера, которые у вас плотничали, отлично ведь знали вашу Нуцу, и когда пришли за Нуцей шаферы Тодуа, они при этом были… помните?
— Были вроде бы…
— Были, точнехонько были. Я сам там был, и помню, что и они были. Может, ты и про меня не помнишь? — обиделся Куправа.
— Ладно тебе, помню.
— Вот как Дороте Тодуа вашей Нуце украшения подносил и как засватывал ее — этого я и правда, не скажу, чего не помню, того не помню, а мастера и сейчас помнят: серебряное кольцо, говорят, было с бирюзой — огромных три камня, брошь — тоже серебряная и тоже с бирюзой, и серьги такие же. Нуца, говорят они, с тех пор так и не снимала их, всегда в них ходила. Мы и запомнили. А теперь ты скажи, была у бедной Нуцы эта бирюза?
У Буду Накашиа уже кровинки в лице не было, его трясло.
— Была. Носила. Все правда!
— Вот эти-то мастера, про которых я вам толкую… видели не так давно Нуцины драгоценности.
— Где?!!
— Меняли они крышу у Туташхиа… Нашли на чердаке.
— …Они что, и место назвали? — спросил Буду после долгого и тяжелого молчания.
На Куправа навалились сомнения. Пересилив себя, он процедил:
— Сказать-то сказали… а вдруг врут… ну, как не найдешь ты ничего на том месте, что со мной будет?
Братьям было не до Куправа. Они живо заставили его назвать злосчастное место и, едва рассвело, были уже у дома Туташхиа, облазили все вокруг и, не обнаружив и тени опасности, перемахнули через забор наглухо запертого дома. Еще несколько минут — ив руках их пестрел платок тети Нуцы, в котором хранились украшения. Лука взломал дверь кладовки, вытащил керосин, плеснул на стены дома и поднес огонь. Все это произошло на глазах всей деревни и сопровождалось пространными и крепкими разъяснениями, на которые братья не скупились, желая быть хорошо понятыми местной публикой.
Что же до Сарчимелиа, то он, естественно, не поверил своей компаньонше. Для этого у него было немало оснований, и прежде всего то, что сам он пошел бы на любой обман даже малых денег ради.
И Евтерпия Триандофилиди была той же породы — ради заработка она могла пойти на все. Зарандиа нетрудно было предусмотреть, что такого глубокого скептика, как Сарчимелиа, не убедишь, пока не представишь свежие и сильные доказательства. Сама мадам Триандофилиди была бы здесь бессильна. Поэтому следующая сцена была разыграна в ее собственном доме и, разумеется, с ее же согласия. В комнате со следами только что произведенного обыска, где все было перевернуто вверх дном и царил неописуемый хаос, была оставлена накрепко стянутая веревками мадам Триандофилиди. Через полчаса после того, как Зарандиа покинул ее дом, мадам выбралась на улицу, и вопли ее разнеслись по округе. Сбежался народ, явилась полиция, обнаружившая на улице часть вещей, якобы разграбленных братьями Накашиа. Расследование продолжалось два-три дня, и, конечно, про ограбление Триандофилиди узнал весь город. Ретивая полиция устроила повальные обыски у всех родственников братьев Накашиа, в каком бы уезде и в какой бы глуши они ни жили. Арестовали, допросили, задержали на время, а потом отпустили на поруки треть или даже добрую половину всех подельцев госпожи Триандофилиди, в том числе и владельца кофейной, с которым у Сарчимелиа несколько позже произошел свой разговор. При этом выглядело все так, будто полицию интересует лишь одно — кто навел братьев Накашиа на дом Триандофилиди? Сарчимелиа терялся в догадках и чем больше размышлял, постигая истину, тем очевидней становилась для него невинность компаньонши, недоверие к ней гасло, а необходимость встречи с Накашиа все больше завладевала его умом. Но чтобы встретиться с ними и потребовать вернуть деньги, нужно было иметь на руках доказательства совершенно неопровержимые. Поэтому, не довольствуясь фактами, известными ему от надежных людей, он решил заполучить показания Луки-дурачка. Пути-дорожки младшего Накашиа Сарчимелиа знал получше полиции, и не прошло двух недель, как встреча эта состоялась. Маузер Луки Накашиа был засечен Сарчимелиа тут же — они едва успели обменяться приветствиями. Установить, что маузер, торчащий за поясом Луки, именно то оружие, которое было отобрано у богатого офицера на дороге между Ахалсенаки и Зугдиди, а затем переправлено к мадам Триандофилиди, для Сарчимелиа не представляло ни малейшего труда. Один взгляд — и все. И разговора не понадобилось — бандиты тут же расстались. Факт был установлен, и двух мнений для Ражи Сарчимелиа уже не существовало. Не мешало, однако, проверить саму Евтерпию Триандофилиди и установить, каков убыток. Он пошел ва-банк — объявился в Сухуми. Слежку, разумеется, и не думали снимать, однако полиции было велено не трогать разбойника, даже если он сам полезет в петлю. Сарчимелиа навестил компаньоншу и, убедившись лишний раз, что морские пираты и Арсен Одзелашвили были поумнее его, убрался восвояси, размышляя о предстоящих переговорах с братьями Накашиа. Он уже не сомневался, что деньги похищены ими, но сомневался, что экспроприаторы их вернут.
— Ничего от них не получишь! Это лее политические — ты что, не знаешь? Сдали они своим мои денежки, — ответил Ража одному из приятелей, который посоветовал найти братьев и потребовать у них деньги.
— Тогда надо взять с собой человека, которого Накашиа уважают и станут его слушать.
Этот совет показался Сарчимелиа разумным, но кого взять? Тут-то и родилась мысль позвать Дату Туташхиа. Препятствия теперь были немалые. Во-первых, старые счеты, а во-вторых, — слухи о том, будто он отбил у Туташхиа любовницу, уже дошли до Сарчимелиа и, стало быть, не могли не дойти до Туташхиа. Посмотреть с другой стороны, так для посредничества и переговоров, для воздействия и давления лучше Туташхиа и не найти. Мысль была очень заманчивой, но можно понять и сомнения Сарчимелиа. Поди узнай, найдешь ли общий язык с Туташхиа. И тут он услышит, что братья Накашиа сожгли дом Туташхиа, и узнает, в отместку за что сожгли. Не долго думая, он бросился его искать. Еще бы! Не то что повлиять на братьев, тут интерес получался один — на союз против Накашиа можно было рассчитывать.
Но одно дело — хотеть, другое — исполнить. Разыскать Дату Туташхиа Раже Сарчимелиа было так же трудно, как и полиции. Работа по компрометации Даты Туташхиа, хоть и медленно, но уже приносила свои плоды, и вполне внушительные. Уже во многих местах, где раньше принимали его с распростертыми объятиями, он теперь не появлялся. Два-три прежних его почитателя сказали ему в лицо, чтобы на их уважение и доверие он не рассчитывал. Другим такой смелости не хватило, но Дата сам почувствовал холод и порвал старую дружбу. Он ни перед кем не оправдывался, не опровергал слухов и не удостаивал никого своими объяснениями. Был только один случай. Настоятельница женского монастыря с резкостью, позволяемой себе лишь ортодоксами, обвинила его в грехах, ему приписываемых.
— Не тот я человек, мать, чтобы пойти на такое!
И ответ его, и спокойствие озадачили настоятельницу.
— Народ поверил, — сказала она, теряя уверенность.
Чтобы версия, пущенная Зарандиа, превратилась в аксиому общественного сознания, необходима была самая малость. Платок с украшениями и сожженный дом Туташхиа превратили смутные толки в факт, реальность которого уже никем не оспаривалась. Туташхиа обнаружил, что в глазах народа из благородного абрага, всеми почитаемого и лелеемого, он превратился в злодея, обагренного кровью невинных жертв. Ему не оставалось ничего иного, как принять на себя бремя изгнанника и отшельника.
А Ража Сарчимелиа рыскал, как шакал, — все искал его. У Туташхиа еще сохранились приверженцы, люди с ясной и трезвой головой. Сарчимелиа обошел их всех, уговаривая устроить ему свидание с Датой. Туташхиа, конечно, эти просьбы передавали, но ответ до грабителя так и не доходил. Он не унимался — искал. В конце концов то ли Туташхиа надоело скрываться от Сарчимелиа, то ли новые идеи посетили его, но он назначил разбойнику свидание в Бандза, в хижине слепого Мордухая. Сарчимелиа появился за полночь. Дверь была не заперта. Когда он вошел, Мордухай лежал на топчане. Приход ночного гостя его не удивил, но и вставать он не подумал, а лежал вытянувшись и был похож на мумию.
— Привет тебе, еврей Мордухай!
— Дай бог тебе здоровья, если для добрых дел ходишь по свету, — рука Мордухая потянулась в сторону другого топчана — старик давал разбойнику ночлег.
Больше он не проронил ни слова. Туташхиа заставил прождать себя трое суток. Видно, кружил где-то поблизости, высматривая, нет ли ловушки. Лишь на третьи сутки Мордухай заговорил. «Придет», — сказал он, почувствовав, что Сарчимелиа теряет терпение.
Туташхиа пришел, когда Сарчимелиа спал. Перед его приходом Мордухай незаметно вынул патроны из карабина и револьверов разбойника, положил их на стол. Туташхиа сбросил бурку и устроился на скамье возле очага. Мордухай развел огонь, и когда затрещали дрова, разбойник поднялся и протер глаза.
— Здравия желаю, Дата-батоно, но я бы ушел, если б ты сегодня не появился.
Туташхиа наклонил голову. Разбойник не понял, отвечал ли Дата на его приветствие или что-то другое было у него на уме. Держался Сарчимелиа браво — ему хотелось произвести на Туташхиа впечатление человека лихого и сильного.
— Мне бы хотелось поговорить с тобой один на один, — кивнул Сарчимелиа в сторону Мордухая.
Туташхиа помахал кистью руки, и Сарчимелиа понял, что настаивать не следует.
— Скажу тебе сразу, Дата-батоно, не за тобой была правда, когда на дороге ты отбил у нас людей, которых мы взяли, но я зла не помню и камня за пазухой не держу. И то вранье, будто я спутался с Бечуни Пертиа. Наплели люди! — Сарчимелиа подождал ответа Даты Туташхиа, но абраг не проронил ни звука, глядя в лицо собеседника, освещенное огнем.
Сарчимелиа подумал было, что Туташхиа молчит, подавленный твердостью его тона, но в позе абрага были лишь усталость и спокойствие.
— Дата Туташхиа, — заговорил он, уже волнуясь, — нет нужды ни мне, ни тебе в наших с тобой распрях. У нас один враг, и если нам вместе прижать его, лучше будет. — Сарчимелиа опять замолчал, ожидая, что скажет Туташхиа, но ответа по-прежнему не было.
До разбойника, видно, дошло, что не так пошла его речь, и он смутился.
— Дата-батоно, Накашиа сожгли твой дом. Тебя найдут — убьют. Я в Сухуми у одной бабы деньги хранил — они их забрали, а было этих денег столько, что на них таких домов, как твой, сотню можно поставить — не меньше.
И опять — ни малейшего впечатления. Ни один мускул не дрогнул в лице абрага. И по-прежнему он, не отрываясь, глядел в лицо Сарчимелиа.
— Давай вместе стребуем с него каждый свое. Лучше будет.
Мордухай подсел к Дате Туташхиа. Разбойник уставился на слепого, будто взглядом хотел заставить его вытащить из Туташхиа хоть слово. Конечно, взгляда этого Мордухай видеть не мог, и ни одного слова он не сказал, но разбойник почувствовал, что старик вот-вот заставит его уйти.
— Ты что думаешь, Дата-батоно, я разделаюсь с братьями Накашиа, а с тебя взятки гладки? Может, так оно и выйдет, да все равно твоим грехам на тебе висеть. Ты послушай только, что народ о тебе говорит… Ты же умный человек… — Сарчимелиа уже давился словами, но Дата молчал.
— Дата-батоно, тебя одного послушаются Накашиа. Помоги мне забрать у них деньги. Половина — твоя.
Слабая улыбка скользнула по лицу Туташхиа, а может, искра мелькнула в его глазах и погасла. Сарчимелиа понял, что лихой его тон давно уже перешел в мольбу, что не пойдет с ним Туташхиа к братьям Накашиа, но все равно разбойнику хотелось услышать от Даты хоть слово.
— Ступай, Ража-браток, своей дорогой, — сказал Дата.
Мордухай пошарил по столу, нащупал патроны и протянул их разбойнику. Сарчимелиа помедлил, прежде чем подняться, рассовал оружие и вышел.
Донесся лай соседских собак, сначала вблизи, потом издалека, и все стихло.
Вошел Исаак, внук Мордухая, и стал собирать ужин.
— Все это одних рук дело, Дата, — сказал Мордухай. — Одной головой придумано. Одной веревочкой перевито. Очень уж все одно к одному.
— Кто же он, этот человек? Почему такие умные люди идут к ним на службу, хотел бы я знать? — спросил Дата.
— Каждому — свое. Бог многим отпустил ума, а разумом наградил немногих. По разуму человека и дела его. У тех, о ком ты говоришь, поганый разум. Какими же быть делам их?
— А когда ты жить начинал, Мордухай-батоно, какой у тебя был разум?
— Выгода да прибыль.
— Ну, а потом?
— Понял, что все это — прах, но ничего лучшего мне не попалось, и тогда пошел до конца — копил и умножал нажитое. И так почти до ста лет. — В очаге шипела сырая коряга. — Хорошее ел, хорошее пил, в хорошей одежде ходил, но на другой день об этом уже не помнил. Все превращалось в ничто… — Мордухай помолчал. — А знаешь, что из всего этого в памяти осталось? В Мартвили на базаре мальчонка однажды козу продавал. Одежонка на нем была такая грязная и изодранная, какой я в жизни не видел. Торговала козу старуха-вдова: мор выбил всю семью, только внук остался, грудной младенец. Чтобы выходить его, и покупала она козу. Слезами умывалась — просила мальчишку уступить скотину за шесть гривенников, больше у нее ни гроша не было! Мальчишка — ни в какую. А я в ту пору черкеску продавал, досталась она мне по дешевке. Отдал я мальчишке черкеску задаром, ничего не взял. Забыть не могу его глаз: и верить не верит, и рад до смерти, а удивлению — края не видно. И еще помню: взял он у меня черкеску, тут же отдал старухе козу за шестьдесят копеек. Я — ему. Он — ей.
Туташхиа оторвал, наконец, взгляд от огня и перевел на слепого Мордухая.
— Пробовал я по-твоему. Сам знаешь, сколько раз пробовал.
— Ну и что?
— Кого я одел-обул, тот меня разул-раздел. А не меня, так другого. Здесь уж разницы никакой, — Туташхиа налил себе водки.
— Ну, а если б не одел, не обул, что ж, ты думаешь, тот человек не пустил бы другого голым по свету? Или даже тебя — тоже ведь разницы никакой?
— Этого в голову мне не приходило, — сказал Туташхиа и опорожнил стопку.
Кончили есть. Туташхиа раскурил трубку.
— Не пойдет он один к братьям Накашиа, — сказал Мордухай, — смелости не хватит. Но и покоя ему не будет, пока не отомстит.
Исаак убрал посуду. Вытер стол.
— Найди, браток, Буду Накашиа, — сказал Дата Исааку, — расскажи обо всем. А то нахлебаются они горя от этого шакала.
На рассвете Исаак набрал мелкого товара и пустился в путь по горным деревушкам, но братья Накашиа заметали следы, как никогда прежде, попробуй, найди их. Не успели слова Даты дойти до них, как случилось то, чему суждено было случиться: Сарчимелиа подстерег их и одним выстрелом уложил Буду на месте. Лука, решив, что это полиция, удрал. Сарчимелиа явился к посреднику, помирился с полицией, согласился служить и через две недели вышел охотиться на разбойников.
Лука Накашиа скрывался еще несколько месяцев, время от времени возвращаясь домой, — погостит недельку и обратно в лес. Понемногу он привык к дому, и мы его не беспокоили. Наконец ему и вовсе надоело играть в казаков-разбойников, и он взялся за мотыгу.
Как и было между ними договорено, Туташхиа через месяц появился в хижине слепого Мордухая. Вошел, поздоровался, дальше — ни слова. Старик понял, что Дата знает и про убийство Буду Накашиа, и про все остальное.
— Что Сарчимелиа пошел к ним служить и теперь гоняется за абрагами — известно тебе? — спросил хозяин.
— Известно. Вывели из крысы людоеда!
Мордухай не понял, о чем речь, и спрашивать не стал.
— Мордухай-друг, скажи, что делать человеку, который не знает, как быть и жить дальше?
— Ваша вера дает выход, лучше которого в других верах нет ничего… Монастырь!
Дата покачал головой.
— Все религии и наше Евангелие мне понятны до тех пор, пока они говорят человеку, каким ему надлежит быть. А что дальше этого, никуда не годно и никому не нужно. И ведь что удивительно, в монахи идут, чтобы на это ненужное себя тратить. А для добрых дел надо жить мирской жизнью. В этом правда. Не по мне монашество. Уйду.
— Куда?
— Со мной и вокруг меня столько произошло, что не понять мне теперь, как жить и что дальше делать. А знать надо, без этого не могу… Хочу взглянуть на все издалека. Может, там, куда ухожу, пойму, что делать. Может, ждет меня там то, что ищу. Пойду, погляжу. — И немного погодя добавил — Мордухай-друг, нужно мне, и непременно сегодня, десять тысяч. Не вернусь — плакали твои денежки. Тебя в живых не застану — отдам Исааку. Оба живы будем, за мной не пропадет — сам знаешь.
Слепой встал, взял костыль и, вернувшись через четверть часа, положил перед Датой деньги.
ИРАКЛИЙ ХУРЦИДЗЕ
Я сидел в своем кабинете после вчерашей пирушки и машинально листал газеты. Но строчки расплывались, голова моя раскалывалась на части, и я ничего не соображал. Что там говорить — состояние известное! Проще всего было лечь в постель и хорошенько выспаться, но вместо этого
пришлось тащиться в контору на свидание с клиентом. Свидание назначено было на час дня. Дело это сводилось к несчастному клочку земли и тянулось уже восемь лет. Стороны прошли все судебные инстанции, но никто не мог доказать своего права на землю. Бесконечная тяжба и судебная волокита измотали всех вконец, и именно это обстоятельство я надеялся использовать для, того, чтобы как-нибудь примирить их.
Юридическую контору я завел лет восемь назад. Контора, как контора: два присяжных поверенных, нотариус, два комиссионера и несколько мелких служащих. Брался я за самые разные дела — составлял документацию при крупных коммерческих сделках, был посредником в Купле-про-даже, вел комиссионные дела. Нельзя сказать, чтобы я был слишком богат, но денег было достаточно для беззаботной холостяцкой жизни. И хотя мне уже исполнилось тридцать пять лет, но все свое свободное время я тратил самым легкомысленным образом: кутил, играл в карты и веселился, как мог. На это, естественно, уходили кругленькие суммы, и я их спускал, нисколько о том не жалея. Месяца два в году я проводил за границей, ездил в Москву, ездил в Петербург. Конечно, по большей части то были сугубо деловые поездки, которые я совершал по милости своей юридической конторы, не отказываясь при этом от радости нашей быстротекущей жизни.
Короче говоря, я был в то время весьма известным и вполне преуспевающим адвокатом. Само собой разумеется, что двери домов тифлисской знати были для меня всегда открыты, хотя я редко пользовался своим положением и переступал их порог. Потому, наверно, что я никогда не придавал особого значения чинам и должностям. У меня была собственная мерка для людей, свои суждения.
Итак, я сидел после ночных развлечений в конторе и ждал клиентов, когда вошел секретарь.
— Турецкий подданный, — доложил он, — по национальности лаз (1 Лаз — грузины, живущие на турецком побережье Черного моря.), дворянин-землевладелец, господин Арзнев Мускиа.
И повторил:
— Мускиа, — добавив, — ударение на а.
— Арзнев Мускиа? Ударение на а? — переспросил я.
— Да, сударь.
— По какому делу?
— Он хочет купить имения в Картли и Кахетии — сады и виноградники, — пояснил секретарь.
Хотя подобные сделки обычно заключались при посредничестве дворянского банка, удивление мое было не слишком велико, — юридическая контора Ираклия Хурцидзе день ото дня становилась все известнее, и появление этого клиента было лишним тому подтверждением.
— Просите через десять минут! — сказал я секретарю, желая поднять в глазах нового клиента значение фирмы, хотя, должен сказать, мне самому не терпелось увидеть господина Мускиа. Дело в том, что в это время земельные проблемы казались мне чрезвычайно важными, затрагивающими не только частные, но и национальные интересы. В ту пору грузинские дворяне за гроши продавали свои поместья. Покупали их чаще всего землевладельцы, но не грузины, и мне представлялось патриотическим долгом спасти землю какого-нибудь разорившегося дворянина, а с ним и богатства моей страны от чужестранца. Именно поэтому приход лаза взбудоражил меня, и я перебирал в памяти все, что смогу предложить этому, как мне казалось, с неба свалившемуся спасителю наших земельных угодий. Ну, конечно, я не мог не думать и о том, чтобы встретить с достоинством своего богатого соотечественника, и к тому же патриота, не уронить себя в его глазах.
Но вот секретарь открыл дверь и, пропустив лаза вперед, представил его мне.
Я вышел из-за письменного стола:
— Адвокат, князь Хурцидзе. Прошу вас сесть. Я к вашим услугам!
Я попросил секретаря оставить нас и вернулся к своему столу.
Арзнев Мускиа сел в кресло, пристально на меня взглянул и, опустив голову, как будто погрузился в себя. Это меня не удивило — деловые люди перед беседой с адвокатом иной раз долго собираются с мыслями, однако молчание моего нового клиента тянулось без конца, перешло все границы, и мне показалось, если я не прерву его, ото будет попросту невежливо.
— Господин Арзнев Мускиа! — с почтительностью обратился я к нему. — Я слушаю вас внимательно! Мы соотечественники, и я считаю себя обязанным помочь вам в вашем благородном деле.
Гость доброжелательно поглядел на меня и, мягко улыбнувшись, сказал:
— Я пришел не по тому делу, о котором вам доложили. Я пришел совсем по другому делу.
Когда человек в течение десяти минут готовится вести речь о покупке виноградников и неожиданно узнает, что виноградники тут как раз-то ни при чем, понятно, он может растеряться.
— Я слушаю вас, — с трудом выдавил я.
Гость снова задумался, в глазах его мелькнуло напряжение. Потом он метнул на меня острый взгляд, встал и прошелся вдоль моего письменного стола. На меня он не смотрел и, казалось, даже забыл о моем существовании. Он был, наверно, моего возраста. Красив. В больших и ясных голубых глазах — едва заметная печаль. Белокожий, светловолосый… На нем была чоха из верблюжьей шерсти, украшенная газырями старинной и редкой работы, и пояс с кинжалом.
Вдруг он остановился и деловито опустился в кресло.
— Господин адвокат, — тихо сказал он. — Я пришел по такому делу, за которое, наверное, никогда не брались ни вы, ни ваша контора. Об этом деле и не скажешь, что это — дело. Я попытаюсь все-таки вам объяснить. У вас есть друг в Кутаиси — Элизбар Кочакидзе. И вот этот ваш друг направил меня к вам — поговори, мол, с ним, может, он возьмется помочь тебе. Ему я все объяснил.
Арзнев Мускиа снова замолчал. Не скрою, в этом человеке было какое-то очарование, и я это почувствовал сразу, как только он вошел, а после его слов, хотя я и не узнал, что за ними скрывается, мне показалось, что на меня накинули аркан и волокут, как ясырь, чтобы продать в мамлюки на стамбульском базаре, а я и не собираюсь сопротивляться.
— Я не знаю, как называется товар, который я хочу купить, — продолжал между тем мой гость, — может быть, веселье… Дружеские встречи, игра… Любовь… Мне трудно подобрать слова. А может быть, просто светская жизнь… Вы понимаете меня?
Я был несказанно удивлен, так удивлен, что веки мои невольно задергались в нервном тике, клянусь богом! Опомнившись, я стал вдумываться в то, что он сказал, а вдумавшись, неожиданно расхохотался, — ничего себе предложение… Правда, в нем есть свой смысл, может быть, стоит открыть контору, которая будет принимать от клиентов предложения такого рода. Я сказал ему об этом.
— Ведь в самом деле, — я стал развивать его мысль, — если мы помогаем клиентам покупать различные матери-ильные ценности, почему бы не помочь им в иных случаях — купить то, что они хотят, ведь это тоже ценности. Но, должен сказать, таких предложений я никогда не получал и в ведении подобных дел не имею никакого опыта… Скажите, как вы сами представляете, что мы должны делать, чтобы осуществить ваши желания?
— Я все это обдумал, — ответил он. — Выслушайте меня, и если мой вариант вам будет по душе, — хорошо, а если — нет, и вы найдете лучший, я не буду спорить.
Он продолжал более уверенно:
— Элизбар Кочакидзе знает, я хочу купить то, что вы сами для себя покупаете каждый божий день. И потому направил меня к вам. Но у меня есть одно условие — деньги вы должны получить вперед. Потому что ведь никто не знает, во что может вылиться моя покупка. Но путь к ней я вижу один: куда бы вы ни шли — вы должны брать меня с собой, с кем бы ни встречались — мы должны быть вместе. Если мы сойдемся, сблизимся и станем друзьями, то будем вести себя так, чтобы обоим это приносило радость и удовольствие. Я надеюсь, что вам не придется краснеть за меня, но, если и случится какая-нибудь неловкость, что ж делать, раз вы взялись за такое дело… В деле всякое бывает… Но я хочу, чтобы вы ответили мне прямо — может быть, у вас нет времени, а может быть, я вам не по душе — тогда найдите мне достойного человека и поручите ему выполнить мою странную просьбу.
Признаюсь, Арзнев Мускиа вызывал во мне столь острое чувство притяжения и столь живое чувство любопытства, какие редко мог кто-либо вызвать при первом знакомстве. Я слушал его с мало понятной, невнятной радостью. И предложение его показалось мне удивительно заманчивым. Настолько заманчивым, что я готов был тут же дать на него согласие, но, как известно, наша профессия не терпит необдуманных, скоропалительных решений, и потому, немного придя в себя, я стал взвешивать его слова.
Воцарилось молчание. Арзнев Мускиа терпеливо ждал моего ответа. Вошел секретарь, доложил — пожаловали, мол, клиенты, те, что с земельной тяжбой.
— Не скрою, — сказал я, обращаясь к моему новому клиенту. — И вы сами и ваш необычный заказ увлекают мое воображение, но на нашем пути есть сложности, и вы должны понять, в чем они заключаются. Для того, чтобы расходы ваши себя оправдали, для того, чтобы результаты их принесли вам удовлетворение, нужно, чтобы мы понравились друг другу, нужно, чтобы наши встречи приносили нам радость. Понимаете? Люди веселятся с друзьями… Как бы это сказать… Одним словом, с приятными им людьми. В противном случае развлечения приносят одну только тяжесть и становятся непосильным насильственным грузом. Однако мне вы уже симпатичны, но я не знаю, сможете ли вы ответить мне тем же, доставит ли вам удовольствие мое общество? Это прежде всего. Теперь о другом: как бы там ни было, я в первую очередь грузин, а потом уже адвокат. И я плохо себе представляю, как это мы будем развлекаться вдвоем, а расходы будете нести вы один, мой гость?
— Расходы будете нести вы, сударь мой, — ответил он горячо. — Забудьте, что деньги мои, и тратьте их, как вам будет угодно… Хочу вам сказать, вы тоже мне нравитесь, я говорю правду, и постараюсь быть вам хорошим другом. Мне кажется, вместе мы сможем хорошо провести время.
И после секундной паузы:
— Только одно условие: наш контракт должен остаться тайной для всех. Это непременно. Меня должны считать приехавшим к вам в гости другом. Но когда я стану своим среди людей, в круг которых вы меня введете, я, может быть, не буду после этого держаться за вас, если вы сами не захотите быть со мной или у вас появится новое дело. Конечно, я не хотел бы потратить на все это слишком много времени, хотя трудно понять, сколько времени на это уйдет… Теперь я пойду, — сказал он, вставая. — Я знаю, вы не можете мне ответить, не обдумав мои слова, да и сам я не хотел бы получить поспешное согласие или поспешный отказ.
Арзнев Мускиа поправил свой пояс и кинжал.
— Когда можно видеть вас снова, князь? — спросил он.
Я улыбнулся, в душе я уже был согласен. У меня не было даже малейшего желания отказать ему. Еле сдержавшись, чтобы не сказать ему об этом, я ответил:
— Завтра, Арзнев-батоно. Часа в четыре.
— У меня еще одна просьба. Если вы примете мое предложение, вам придется оформить все это документально. Мне документ этот ни к чему, но вам он может пригодиться. Кто знает, что произойдет в той жизни, какую мы будем вести вместе: ссора, случайный выстрел или еще что-нибудь, не знаю, но перед законом мы должны быть клиентом и поставщиком. Я человек спокойный, не скандалист. Не думаю, чтобы нас ждала какая-нибудь неприятность, но все же знайте: что бы ни случилось, я один беру на себя все перед людьми, законом и богом. Это мое слово! Всего хорошего, батоно Ираклий! До завтра.
Мы расстались дружески.
К этой истории я пытался подойти с профессиональной точки зрения, но у меня ничего не получалось, так как я никак не мог посчитать только что ушедшего человека простым клиентом. Какой же он клиент… Я думал так, думал этак, но мысли крутились в одном направлении: пришел такой же человек, как ты, к тому же обаятельный, обходительный и интересный. Он хочет прожигать жизнь в Тифлисе — в столице своей разорванной на части родины, ему интересно повидать свет, узнать людей. Он искал то, что я имел всегда, как же позволить ему платить за это, ведь наша совместная жизнь не могла внести существенных изменений в мой бюджет, я был человеком беззаботным и расходами не тяготился. Тревожил меня еще этот документ. Ясно, что Арзневу Мускиа он нужен для моей безопасности, но я привык жить беспечно и не желал страховать документами свое благополучие. Да и что, вообще, могло у нас произойти при моем весе в обществе, влиянии, многочисленности знакомых и друзей? Какая неприятность могла нам грозить? В каких сетях могли мы быть запутаны?
Но как бы я ни относился к этому документу, я понимал, что Арзнев Мускиа ни за что от него не откажется, он не похож на человека, который согласится платить за свои прихоти чужими деньгами. Я долго колебался. И в конце концов решил составить этот документ, первый экземпляр отдать Мускиа, а вторым не пользоваться никогда и после завершения всех дел вернуть ему обратно деньги.
Я принял ожидавших меня клиентов, часа через два отпустил их, как мне казалось, примиренными и успокоенными и принялся за составление документа.
Как мы и условились, Арзнев Мускиа явился на другой день в назначенный час, вошел ко мне, улыбаясь, словно был смущен своим вчерашним предложением. Одет он был по-европейски, ладно и изящно.
Арзнев Мускиа внимательно прочел бумагу, которую я ему подал, и кивнул головой в знак согласия.
— Здесь оставлено место для обозначения суммы. Сколько денег я должен внести? — спросил он.
— Я не взял бы с вас и рубля, — засмеялся я, — но вижу, не удастся вас уговорить. Пусть будет столько, сколько вы считаете нужным.
— Двадцати тысяч хватит? У меня с собой всего тридцать. Десять я оставлю себе на всякий случай.
— Что вы изволили сказать? — воскликнул я.
В то время за двадцать тысяч можно было купить прекрасное имение.
— Я хочу, князь, чтобы мы были свободны в деньгах, — ответил он.
«Хорошо еще, что этот наивный человек попал ко мне, а то бог знает, что осталось бы от его состояния», — подумал я.
— Нет, господин Арзнев, я возьму с вас три тысячи, не больше. Если этого не хватит, можно будет добавить еще.
— Дешев, оказывается, мой товар, — тихо произнес Мускиа, доставая из внутреннего кармана деньги.
Я заполнил место, оставленное для суммы. Мускиа подписал бумагу и спрятал ее у себя. У него оказался красивый четкий почерк, но чересчур нервный, лишенный покоя.
— Ну, что ж, господин Арзнев, отныне наш контракт входит в силу! — торжественно объявил я и позвонил.
Секретарь принес шампанское и фисташки. Пробка ударила в потолок.
— Пожелаем успеха друг другу, каждому отдельно и нам обоим вместе! — сказал Мускиа, чокаясь со мною.
Секретарь передал ему приходную кассовую квитанцию.
— Как у вас с европейской одеждой? — спросил я, переходя к делу.
— Когда я приехал сюда, то сшил у Паперно четыре костюма, — сказал Мускиа. — Если этого мало или портной не годится, я сошью еще. Но когда какой надевать, должны мне подсказывать вы.
— Конечно… Но портной хороший и костюмов достаточно. А где вы остановились, господин Арзнев?
— В гостинице Ветцеля. Первый этаж, четвертый номер.
— Да, знаю… В этом номере месяц тому назад жил месье Дорнье — французский богач и нефтепромышленник. Удобный номер, ничего не скажешь… С чего же мы начнем, Арзнев-батоно?
— Это вам решать, Ираклий-батоно, — улыбнулся Мускиа. — Видите, я с самого начала подчиняюсь вам, и так будет всегда.
Мы провели вместе всего недели две, после чего он исчез.
Но он прошел через мою душу, и след от него — как борозда. Этот человек был рожден для того, чтобы порабощать, покорять людей, которых встречал на своем пути. Странно, но до сих пор живо во мне то давнее чувство — смесь острого, смутного, так и неудовлетворенного любопытства, жгучего интереса, которые он вызвал в первый день нашего знакомства.
А сейчас я, — вы видите, — глубокий старик, хотя всевышний не лишил меня памяти… Да, я помню все, но не стану рассказывать вам об этом. Потому что у меня есть тетради… Вот, откройте тот ящик… Да, этот… Там тетради разного цвета, старые тетради, тонкие… Да-да! Благодарю пас, молодой человек! Эти тетради лучше меня помнят то, что было когда-то. Конечно, я писал не для того, чтобы печатать… Нет. Я писал для себя, и мне доставляло радость вспоминать то время и того человека, наверно, потому, что я вспоминал свою молодость, а молодость всегда приятно нспомнить… Садитесь и читайте. Если нужно, перепишите… А я? Э-эх! Старость — не радость, так, во всяком случае, принято говорить.
БЕЛАЯ ТЕТРАДЬ
Итак, наш договор вступил в силу, и мне надо было придумать программу развлечений для Арзнева Мускиа. Сам он сидел передо мной в кресле и ждал моих слов. По правде сказать, для меня это не составило бы труда, но мешала неестественность наших отношений. Согласитесь, все-таки это странное дело. Ведь Арзнев Мускиа заказчик, покупатель, и если он тратит деньги, то должен тратить их с пользой, должен быть доволен результатом, доволен своим поверенным в делах, новыми встречами и новыми впечатлениями. Это с одной стороны… А с другой…
Секретарь открыл дверь и, пройдя мимо Арзнева Мускиа, положил мне на стол визитную карточку. Я был так погружен в свои мысли, что сначала ее не заметил.
…Да, с другой стороны… С другой стороны, — и я это понимал, — этот человек притягивал меня, как магнит, мне хотелось стать его другом, просто другом, погружаясь вместе с ним и в развлечения и в приключения, и я не знал, чего он ждет от меня, каких ищет особых ощущений и сможет ли получить их в моем обществе. И значит, как клиент, он может в конце концов остаться недовольным мною.
— Ираклий-батоно, — Арзнев Мускиа будто подслушал мои мысли, — не надо ломать себе голову. Скажите, куда вы собираетесь идти вечером? Я тоже пойду туда, если, конечно, вы не будете против. Мне будет приятнее, если все пойдет само собой, специально не надо ничего придумывать.
— Вот и хорошо, — с облегчением вздохнул я. — Я об этом как раз и думал, и я согласен с тобой… Видишь? Я говорю тебе — ты. Мы ведь близкие друзья, не так ли?
— Так, так, — смеясь, подтвердил Мускиа. — А теперь я пойду. Ты ведь занят… Только надо условиться — когда мы встретимся?
Пока он говорил, я машинально взглянул на визитную карточку. Странное дело… Не подозревал, что у женщин могут быть визитные карточки, никогда их не видел. И эта фамилия — откуда я ее знаю… Я вертел перед собой эту карточку, не отвечая на вопрос гостя.
— Подожди, Арзнев, не уходи, — сказал я.
И вызвал секретаря.
— Какого возраста эта дама, ну, приблизительно, конечно?
— Я знаю, что ей лет тридцать пять, но выглядит моложе.
— Можешь идти. Я тебя позову.
Уходя, он унес бутылку от шампанского и бокалы.
У меня на полке стояла конторская книга — список клиентов, не только бывших клиентов, но и, возможно, будущих. Тут были разные сведения: адреса, движимое и не движимое имущество, сфера деятельности, капитал… Я раскрыл эту книгу на именах — Ширер, Тавкелишвили, Нано Парнаозовна Ширер-Тавкелишвили.
Не потому, что я забыл ее имя, нет, просто, чтобы проверить свою память. Ведь Нано Тавкелишвили я знал еще в детстве. А в прошлом году я получил от нее приглашение, но почему-то не пошел и послал извинение.
Я протянул визитную карточку Арзневу Мускиа.
— Посмотри.
Он взял ее в руки и прочитал вслух то, что было написано.
Я удивился, что человек, живший в Турции, так свободно читает по-русски. Я и раньше заметил, что грузинский акцент в его русской речи чувствовался меньше, чем в моей.
— Где ты научился так хорошо говорить по-русски?
— Учили в детстве. А потом я долго был на Кубани и там говорил по-русски. И русские книги читаю иногда, хотя в гимназии мне не пришлось учиться.
Я был смущен: Арзнев Мускиа производил впечатление образованного, воспитанного на аристократический лад человека. Правда, два дня слишком короткий срок, но первое впечатление не бывает обманчивым.
— Кто эта женщина? — спросил он.
— Как тебе сказать… В детстве наши семьи были близки. Мы с ней ровесники, часто играли вместе. Окончив гимназию, она убежала из дому, вышла, вероятно, замуж за этого Ширера. Об этом Ширере я узнал только несколько лет назад. Не знаю — может быть, сначала она ушла с другим, а потом встретилась с ним? В общем, вернулась в Тифлис она с ним. Ширер иностранец, владеющий достаточно крупным капиталом. Тогда ему было года тридцать два, тридцать три. Он повез эту девочку в Европу, дал ей высшее образование, кажется, она окончила Женевский университет. Они жили за границей, и в Тифлисе о них долго ничего не было слышно. Вернулись они четыре года назад. Ширер купил большие леса в окрестностях Закатала, Кахи и Кобахчо. Все орех и дуб. Забыл сказать, что Ширер лесопромышленник. В Закатала они выстроили дом. Здесь, в Сололаки, купили у армянина другой дом. Оба прекрасно обставили. Детей у них нет. Эта женщина шесть месяцев в году живет в Тифлисе. Остальное время проводит в Закатала и в путешествиях. Да… Теперь, круг… — я заглянул в книгу, — она вращается в узком кругу, избегает знатных семей, а купчишек к себе на пушечный выстрел не подпускает. Хорошо… что мы еще знаем об этой даме?! У нее два лакея, два дворника, две горничные, один повар… Повар по имени Катран! Ее муж редко приезжает в Тифлис. Видно, она одна в таком большом доме?! Их дела ведет юридическая контора Шахпарунова… Тем более странно, что она пожаловала ко мне!
— Пожалуй, мне лучше уйти… — сказал Мускиа, возвращая мне визитную карточку.
— Нет, если у тебя нет ничего срочного, подожди, Арзнев. Тебе может быть интересно, по нашему договору, ты можешь присутствовать на приеме… Правда, есть тут одно деликатное обстоятельство… К адвокатам чаще приходят с чем-нибудь секретным… Для разговора наедине. Поэтому лучше пройди сюда, в заднюю комнату, а дверь мы оставим чуть-чуть приоткрытой. Кстати, в шкафу есть все для легкого завтрака и вино. Подкрепляйся и слушай, может быть, услышишь что-нибудь занятное.
— Не знаю, должен ли я оставаться, Ираклий?
— Не волнуйся, я не поставлю тебя в неловкое положение.
Я захлопнул книгу, открытую на госпоже Ширер — Тавкелишвили, и понес ее к полке. Пока я возвращался к письменному столу, через порог уже переступила госпожа Нано. После первых приветствий мы расположились в креслах.
Между креслами стоял низкий круглый стол, на нем лежала красивая табакерка. Я снял крышку — пожалуйста, если курите.
— Спасибо, я курю очень редко, — услышал я ее голос, — Только тогда, когда у меня хорошее настроение и мне весело.
— Получается, что в хорошем настроении вы бываете очень редко?!
— В очень хорошем?.. Конечно, редко! Разве может быть иначе?
Мы вспомнили детство и наши прежние связи, помянули всех усопших и живых. Затем я извинился, что не явился по ее приглашению. Спросил о муже, о семейных делах. Рассказал две-три новости, и после этих любезностей разговор как будто увял.
Госпожа Нано была одета очень просто. Дамы ее сословия обычно навешивали на себя драгоценности. У нее же были лишь обручальное кольцо и золотая цепочка на шее.
— Чем могу служить, госпожа Нано? — решил я заговорить первым. — Если, конечно, вы по делу… Но тогда надо было позвать меня, и я явился бы по вашему зову без промедления.
— Что вы!.. Зачем вас беспокоить? Да и кроме того, мне хотелось увидеть вас именно в конторе.
При этих словах Нано как будто смутилась, но сейчас же овладела собой и с улыбкой спросила:
— Я надеюсь, в этом доме умеют хранить тайны…
— Вот несгораемый шкаф. В нем хранятся тайны около двухсот моих доверителей! Ни один из них не имеет оснований быть недовольным… Однако, видишь дверь, — она слегка приоткрыта. В той комнате завтракает мой ближайший друг, лаз, дворянин, господин Арзнев Мускиа. Закрыть ее?
Я перешел с официального языка на дружеский — из нашего детства, как бы предлагая ей восстановить те прежние связи.
Госпожа Нано задумалась и, пожав плечами, сказала:
— Если этот господин твой ближайший друг… — Она сразу же заметила мой переход и охотно приняла его. — Разве не все равно, услышит он все от меня или, после моего ухода, от тебя?
Мы засмеялись. Нано, снова умолкла. Видимо, она обдумывала, как начать.
— Дела моей семьи и моего мужа ведет адвокат Шахпарунов. Было бы естественно, если бы я обратилась к нему.
Но он трус и, конечно, уклонится от разговора. И кроме того, я не хочу, чтобы мой муж узнал об этом… Во всяком случае пока… Тем более, что жандармерия… — Нано говорила негромко, стараясь, чтобы до Арзнева Мускиа слова не долетали отчетливо.
Женщина замолчала. В задней комнате что-то звякнуло.
— Арзнев, прошу тебя тише, а не то я закрою дверь! — крикнул я больше для того, чтобы подчеркнуть перед Нано свою дружбу с лазом.
— Ну, что ты, друг мой, я же не из револьвера выстрелил, я только нож уронил, — ответил Арзнев Мускиа. — Нож — значит быть еще одному мужчине при вашей беседе, это уж безусловно!
— Да, Нано, я слушаю.
— Мне нужен твой совет, — начала она. — Ты, конечно, хорошо знаешь, что такое Закатала — наш небольшой уездный городок. Все на виду у всех, все знают друг друга как облупленных. Есть у нас один полицейский чиновник. Фамилия его Ветров. Лет, наверное, тридцати. Я встречаюсь с ним только в гостях. Он многим нравится, говорят, что он мил и даже симпатичен. Я, правда, этого не нахожу, что-то в нем есть противное. И напоминает собачонку, которая навострила уши. Но приходится соблюдать этикет вежливости, от этого ведь не уйдешь, не правда ли?
— Конечно, — поддержал я ее.
— И вот однажды, совершенно неожиданно, этот Ветров, — продолжала Нано, — в гостях у Васенковых избрал меня предметом своих шуточек и наплел с три версты о каких-то моих тайных связях… И, представляешь, даже назвал фамилии двух офицеров. Я была оскорблена до глубины души и хотела поставить наглеца на место, но сдержалась, так как решила вытерпеть и дослушать до конца. Знаешь, иногда это очень полезно. Конечно, он заметил, что его болтовня не приносит мне удовольствия, и начал вилять и даже извиняться: мол, госпожа Нано, клянусь честью — все это только шутка, не примите за дерзость и простите. Я не уверена, что выходка Ветрова была продиктована его нахальством и только. Дело в том — и я хочу, чтобы ты это понял, — что в сплетне его не было ничего похожего на правду и с этими офицерами у меня не было других отношений, кроме дружеских. Ветров видел, что я с трудом сдерживаю ярость, — я прямо сказала ему, что он лжет, — но он продолжал вести себя так, как будто мои слова ничего не значат. Теперь я хочу, чтобы ты знал — ведь ты поверенный моих тайн, хотя нет, вы оба поверенные — ты и тот турецкий дворянин.
— Лазский дворянин, сударыня, — раздался голос Мускиа.
— Да, да, лазский дворянин, — поправилась Нано. — Как странно, что у меня сразу два исповедника, первый раз… Так вот я хочу подчеркнуть, что в пределах досягаемости Ветрова у меня грехов нет. Это святая правда, и, чтобы ты не думал, что я оправдываюсь, я могу добавить: сама я могу допустить в своей жизни что угодно, так как чувствую себя во всех отношениях свободной — и как женщина, и как человек!
Из задней комнаты донесся настойчивый кашель.
— Не обращай на него внимания, — сказал я, — мой друг перепутал сигары, он не знает фирм, не отличает крепких от слабых и вот расплачивается за это.
— Твой друг кашляет не от сигар, — ответила Нано, — он не верит моим словам.
— Вы правы, сударыня. Но не поверил я только одному — тому, что вы свободны.
— Но я и вправду свободна, — повторила супруга Ширера.
— Если так, — донесся к нам голос Мускиа, — значит, вам удалось решить вечную загадку рода людского, главную заботу — со дня сотворения мира и до наших дней. Я встречал еще несколько человек, которые утверждали нечто подобное. И был бы чрезвычайно благодарен вам, клянусь честью, если бы вы объяснили, каким образом вы стали свободны.
Нано задумалась, видно, сомневаясь, стоит ли отвечать на этот вопрос. И все-таки сказала:
— Я не отказываю себе — никогда и ни в чем. Делаю, что хочу. Разве это не свобода? И потом… Я победила страх! Вам понятно?
Арзнев Мускиа молчал. Пауза затягивалась, и я решил ее прервать:
— Продолжай, Нано! Я понимаю, что все, что ты рассказала, — только вступление.
— Ты прав, — сказала она. — Я буду продолжать. После той стычки Ветров почему-то стал вести себя со мной более развязно, более фамильярно, что ли. Я заметила, что он старается встречаться со мной чаще, и насторожилась, чтобы не дать ему повода для новых сплетен. Но когда мы оказывались с ним в одном обществе, болтовня его сводилась только к сплетням, слухам да служебным анекдотам.
Он делал все, чтобы остаться со мной наедине, а когда это получалось, то вел себя, как заговорщик, так, будто у нас с ним — общие тайны. Сначала я думала, честно говоря, что он в меня влюбился, и из себя выходила, что он медлит с объяснением. Это дало бы мне возможность поставить его на место и прервать эти дурацкие отношения раз и навсегда, но потом я заметила, что он и к другим дамам нашего города относится точно так же, что вызывало среди них ожесточение, а вокруг него создавало определенный ореол, шумиху, какую-то возню. Тогда я подумала: может быть, Ветров — просто опытный Дон-Жуан, а в этом вся загадка. Но скоро мне пришлось убедиться, что и это не так, что у него вообще нет никаких любовных целей. Сначала я сама пришла к этому, а потом совсем случайно получила подтверждение. На ужине у Переваловых я заметила, как у Ветрова из внутреннего кармана мундира выпала какая-то бумага. Я хотела было сказать ему — возьмите, мол, подберите, но почему-то не сказала. А когда кончился ужин, подняла сама. Как ты думаешь, что это было? Список! Список с именами восьми женщин, около каждого имени стояли точки. Эту бумагу я принесла тебе. Вот и весь мой рассказ. Я хочу, Ираклий, чтобы ты помог мне понять, выражает ли поведение Ветрова какой-нибудь особый интерес его к моей личности, скажем, служебного характера… А если это так, чего он ищет, чего хочет от меня? Только не думай, что это бред взбалмошной дамочки. У меня есть всякие доказательства… Во-первых, Ветров — жандарм по особым поручениям, переодетый в полицейский мундир, а во-вторых, и это самое главное — интуиция никогда меня не обманывает.
Нано замолчала и провела платком по лбу.
Есть женщины, красота которых открывается не сразу, а в постепенном общении. Именно такой женщиной — я это сейчас почувствовал — была Нано, с каждой минутой она казалась мне все более привлекательной.
Трудно было не прийти ей на помощь.
— Попробуем вместе разобраться во всем этом, — сказал я, — но прежде, чем приступить к анализу, я бы хотел задать один вопрос: есть ли у тебя основания думать, что жандармерия может интересоваться твоей личностью?
— Да, такие основания есть, они могут мною интересоваться!
Я был несколько обескуражен и, растерявшись, мог только промямлить:
— Понятно. Но необходимо при этом понять, — тут я запнулся, но все-таки сказал то, что хотел сказать, — в той области твоей жизни, что представляет интерес для жандармерии, не нарушила ли ты правил конспирации, не переступила ли границ осторожности? Ну, например, не доверила ли тайну какому-нибудь третьему лицу? А кроме того, может быть, твое имя фигурировало в связях подпольных или тюремных?
Нано задумалась и молчала, видно, взвешивая про себя слова. Вот что я услышал в ответ:
— Видишь ли, хотя я женщина, но хорошо разбираюсь в политических течениях нашего времени. Если живешь в Европе, то без этого не обойтись, надо понимать, что к чему, надо быть в курсе происходящего. Да и у нас тоже… Но нет ничего такого, что было бы мне по душе, что выражало бы именно мои взгляды и представления. Потому, наверно, сама я не могу принять участия в борьбе, не то, думаю, могла бы на что-нибудь пригодиться… И вместе с тем мне не дает покоя способность видеть зло и против него ополчаться. Я все не могу постичь себя, понять, как мне жить, как обрести свой собственный стиль жизни, действия, ты понимаешь? Человеку, который находится в таком душевном состоянии, как я, не остается ничего другого, кроме благотворительности. В ней он может найти для себя призвание. Так я живу, и такая идет обо мне слава… Однажды пришел ко мне человек, который убежал из тюрьмы, и попросил спрятать его… С того момента я поняла, что помощь гонимому — тому, кто борется, не щадя себя, ни во что не ставит смерть, сидит в тюрьме, убегает из тюрьмы, потому что не может не делать так, как велит ему совесть, что помощь такому человеку — это самое святое, потому что, как сказал поэт, — мы сыны земли, и мы пришли на ней трудиться честно до кончины *( 1 Н. Бараташвили. «Думы на берегу Куры» (перевод Б. Пастернака).).
Я виновата перед законом в том, что за четыре года укрыла двух людей, находящихся вне закона, дала им кров, еду, все, что нужно для жизни, и отпустила их тогда, когда можно было отпустить. Странно, но ты и твой друг — первые, кому я доверила эту тайну. Те двое — не в счет, перед ними я чиста, я выполнила долг любви к ближнему и уверена, они и сегодня хранят обо мне добрую память и берегут мое доброе имя. Для этого нужно немного благодарности и немного благоразумия. Они обладают и тем и другим. Это порядочные люди. И я отвечаю на твой вопрос: что же может знать обо мне жандармерия?
Нано вдруг замолчала и повернулась в сторону задней комнаты.
На пороге стоял Арзнев Мускиа.
— Разрешите мне, сударыня, выйти из своей засады… — сказал он. — Простите, но я ведь и так все слышу… — Мускиа, улыбаясь, глядел на мою собеседницу. — Я очень хочу быть здесь… С вами! Вот Ираклий осудил меня на заточение, а я сбежал и, может быть, вы приютите меня?
Нано молчала и сосредоточенно, пристально разглядывала Мускиа.
Скрываться в задней комнате, и правда, не имело больше смысла, но я не знал, как посмотрит на это наша дама. Нано, вероятно, поняла, о чем я думаю, и сказала:
— Пожалуйста, мне все равно. Вы, наверно, хотели что-то у меня спросить?
Слова ее прозвучали чуть холодновато. Может быть, ее задела шутка: не приютите ли вы меня, и она увидела в ней насмешку, ведь только что она рассказывала, как помогает гонимым. А может быть, она ничего и не вкладывала в свой вопрос. Я только не мог понять, почему она смотрит на него так настойчиво, так напряженно.
— Арзнев Мускиа! — Лаз поклонился с почтительностью и откинулся в кресле.
— Нано Тавкелишвили-Ширер, — в некотором замешательстве, не сразу ответила она. Это был скорее шепот, и легкий кивок в знак приветствия, казалось, предназначен был не ему, а себе самой, какой-то своей догадке.
Ничего не скажешь, прекрасен был Арзнев Мускиа. На моих глазах присутствие женщины облагораживающе расковало его движения, жесты. Что значит для мужчины женский глаз…
Наша дама, видно, тоже оценила его аристократическую простоту.
— Я видела вас раньше?.. — спросила Нано. — Где же я вас видела?..
Она пыталась что-то вспомнить. Оба мы смотрели на нее улыбаясь: я — с ожиданием, он — с изумлением.
— А-а-а, вспомнила. Да, да… Но фамилия другая. Конечно, я ошибаюсь. Тот человек, на которого вы похожи, — Нано засмеялась, — абраг!
— Ты и с разбойниками, оказывается, знакома? — спросил я. — Да у тебя, я вижу, широкие связи с преступным миром, прекрасная моя госпожа!
— Неплохие! — ответила она весело. — Мне везет на них.
— Вы изволили сказать, — обратился к ней Арзнев Мускиа, — что победили чувство страха. Но ведь страх… Страх — многолик. Какой же из них победили вы?
Нано посмотрела на него в упор, а потом отвернулась, достала папиросу, поиграла ею и проговорила:
— Это нужно обдумать, господин Арзнев. Подождите, я сейчас объясню вам.
Я принес шампанское и бокалы. Разлил, но Нано все молчала.
— Арзнев, что ты наделал! Красивой женщине идет улыбка, а ты задал ей забот…
— Извините меня, я готова ответить. Но боюсь, ваш друг не успокоится, начнутся споры, и, чтобы отстоять свои взгляды, мне понадобятся примеры. Поэтому я сразу начну с одного случая. Вы не против?
— Конечно, нет! — воскликнул я.
— Мы слушаем вас, сударыня! — добавил Арзнев Мускиа.
— Что такое страх? В конце концов на свете есть только один страх — страх смерти! Вытекает он из инстинкта самосохранения, не так ли? И если подумать трезво, его можно обнаружить во всех поступках почти всех людей. Выслушайте меня внимательно, и вы согласитесь, что я права. То, о чем я расскажу, случилось в первый год нашего возвращения в Грузию из-за границы… Мы с мужем гостили у нашего друга неподалеку от Очамчиры — дом стоял на берегу моря, был сентябрь, теплое море, чудесная погода, много книг. С берега мы не уходили, воткнули в песок огромный зонт, купались, валялись, одним словом, жили, как хотели. Однажды, когда в полдень мы вернулись домой, после обеда и отдыха, хозяин велел оседлать для нас лошадей — чтобы мы прогулялись верхом. Но просил не забираться далеко, ведь вечер не за горами. Лошади шли отлично. Мы проехали Очамчиру, впереди — Самурзакано. На мне — сшитая в Лондоне новенькая амазонка, настроение приподнятое, хочется щеголять, скакать, гулять — хоть до ночной прохлады. Муж несколько раз осаживал меня — хватит, мол, надо возвращаться. Но я летела вперед, не слушая его, что-то вело меня — и завело, как вы увидите, далеко… Но пока я хочу подчеркнуть только одно: муж просил вернуться! Просил вернуться потому, что слышал, на дорогах случались грабежи. Но я сказала — нет! И он не спорил, не настаивал, мы продолжали скакать вперед. Почему он так легко согласился? Почему не требовал, не настаивал на своем? Да потому, что боялся, как бы его желание вернуться я не приняла за трусость. А я не посчиталась — ни с тем, ни с другим, мне хотелось одного — гулять, скакать верхом, значит, я думала лишь о своей прихоти, а она, в свою очередь, была страхом — страхом, что, если мы повернем назад, я буду лишена этих радостей жизни. Так вот, даже в этом, как будто простом стечении случайностей проявилось три различных формы страха, и все три несут одну печать — эгоизм. Вы согласны со мной, что все три вида эгоизма вытекают из одного источника — инстинкта самосохранения?
— Безусловно, — ответил я.
Лаз ничего не сказал, только кивнул головой.
— И что инстинкт самосохранения и страх смерти — это одно и то же, с этим вы тоже согласны?
— Да, конечно, — сказал я.
— Тогда вглядитесь лучше, и вы поймете, что в моем рассказе страх смерти вызывал к жизни только эгоистические пружины действия. Здесь не было ничего похожего на любовь к ближнему, на чувство долга, не говоря уже о добре.
— Но когда муж советовал тебе вернуться, разве он заботился не о твоем благополучии? Разве исходил не из ваших общих интересов? — спросил я.
— Я знала, что кто-нибудь задаст мне этот вопрос. Не беспокойтесь, ответ придет сам собой… Я возвращаюсь к своему рассказу… Мы углубились в лес, лошади шли шагом, мы вяло переговаривались друг с другом. Я не сразу заметила человека у края дороги. Перед ним лежал хурд-жин, и похож он был на путника, присевшего отдохнуть. Очень скоро нам пришлось узнать, что этот тихий путник — разбойник и грабитель Ража Сарчимелиа. Как только наши лошади поравнялись с ним, он встал, вытащил два револьвера и приказал нам спешиться и молчать. Несмотря на револьверы, разбойник выглядел так мирно и доброжелательно, что муж не понял, в чем дело, и по-французски спросил меня, что он говорит? Я перевела. Откуда-то появился другой разбойник с ружьем. Мы спрыгнули на землю. Оцепенение прошло, и я представила себе вполне отчетливо, что может нас ждать впереди. Сначала они велели отдать им оружие, но у нас его не было. Потом тот, который с ружьем, увел лошадей. И, наконец, Сарчимелиа приказал следовать за ним — и нас погнали в лес. Когда мы дошли до холма и обогнули его, то очутились на небольшой лужайке. Здесь сидели человек тридцать — сорок полураздетых мужчин и женщин. Их охранял третий разбойник, тоже с ружьем. Поодаль валялись несколько мешков, набитых, вероятно, награбленным. У нас отобрали кошельки, драгоценности и потребовали, чтобы мы сняли одежду… Да, забыла вам сказать, что Рудольф Ширер человек с богатым прошлым. Не знаю — то ли он родился таким, то ли постоянные приключения и опасности выковали его характер, но иногда, — и я в точности знаю, когда именно, — он становится исполненным самолюбивой гордыни, безоглядным храбрецом. И вот, когда нам велели снять одежду, Ширер ловким ударом сшиб с ног Ражу Сарчимелиа, а после этого сразу же сам стал стягивать с себя куртку. Но тут второй разбойник ударил моего мужа прикладом по затылку, и он упал без сознания. Третий же разбойник, который сторожил ограбленных, обнажил кинжал и бросился к нам, собираясь убить Ширера. Я преградила ему путь и пыталась сбить его с ног. К этому времени Ража Сарчимелиа пришел в себя. Он приподнялся и сказал разбойнику с кинжалом, чтобы он вернулся на свое место. Тот отступил, бранясь последними словами. Ширер же в этот момент опомнился, вскочил и продолжал, как ни в чем не бывало, разоблачаться.
— И вы, сударыня, вы тоже! — закричал Сарчимелиа. — Снимайте все, что есть, мне это интересней!
Пришлось выполнить его приказ, не потому, что я испугалась, просто не хотелось новых приключений. Нашу одежду тоже запихали в мешок, а нас самих посадили рядом с другими жертвами.
Была суббота. А по субботам и воскресеньям в Очамчире обычно бывают ярмарки. Наверно, люди эти возвращались с ярмарки. Знали бандиты, кого и где подловить.
Ража Сарчимелиа подошел к нам и стал меня разглядывать. Он изучал меня так, будто я была неодушевленным предметом, который он нашел на дороге и не мог только решить, какая от этого ему будет польза. При этом смотрел он только на меня, на Ширера не бросил и взгляда, будто бы тот был пустым местом. Так продолжалось несколько секунд, пока он не сказал:
— А вы, оказывается, хорошо боретесь, барыня. Вот отпущу этих людей, а вас заберу с собой, и пока ваш муж пришлет выкуп, мы будем время от времени бороться.
Сарчимелиа расхохотался и ушел за следующей жертвой. А мой муж зашипел мне в ухо:
— Это все из-за тебя. Из-за твоих капризов… Из-за те-(>и должен я терпеть, что меня бьют, грабят, а мою жену сделают наложницей и будут держать до тех пор, пока я же не принесу выкуп. И все это свалилось мне на голову из-за твоего упрямства. Потому что я знал, предупреждал, предчувствие меня не обмануло, я говорил тебе — вернемся…
На этих словах мой муж махнул рукой и замолчал. Теперь вы, надеюсь, убедились сами, что Ширер — человек бесхитростный, нелукавый? Он прямо назвал все своими именами и объяснил, почему хотел вернуться. Будь другой на его месте — тот сказал бы: не думай обо мне, лишь бы выручить из беды тебя. Но не таков мой муж. Вот, господин адвокат и господин моралист, ответ на вопрос — о ком думал Ширер, когда хотел повернуть назад. Удивляться тут можно только одному — прямоте, с которой Ширер обнажил то, что другие умеют скрывать… Неожиданно произошли события, которые смешали все карты. Но прежде, чем рассказать о них, я хочу вместе с вами подвергнуть исследованию то, о чем поведала вам. Я думаю, мы не будем спорить о том, что такое грабеж и насилие, и согласимся, что они были злом во все времена. Не так ли? Но чем вызвано это зло? Я могу ответить только одно: эгоизмом. Никто ведь не скажет, что Ража Сарчимелиа со своей шайкой напал на нас из любви к ближнему? Это, по-моему, не нужно доказывать. Но покоряться насилию — разве это не такое же зло! И не говорите, что мы, безоружные, бессильны перед вооруженной шайкой…
— А разве не бессильны, — прервал я ее, — что вы могли тогда сделать?
— Ну, хотя бы умереть, — ответила Нано. — Это ведь в нашей власти. И я уверена, что если бы из всех людей, обреченных на ограбление, хотя бы третья часть была способна сопротивляться вооруженному злодею — не на жизнь, а на смерть — многое бы изменилось в мире. Жертвы, конечно, были бы, но постепенно, в конце концов, что осталось бы от самого насилия?
Вопрос был обращен ко мне.
— Конечно, — сказал я, — страх смерти заставляет человека покоряться насилию и сгибаться перед ним. Ты права, госпожа Нано.
— Разве в этом можно сомневаться! — воскликнула Нано и продолжала. — Помните, как мой муж ударил разбойника и свалил его с ног? Как вы считаете, что таилось в этом ударе? Разве не умнее было нанести его раньше, на дороге, когда Сарчимелиа был один? Вы скажете, что Шиpep, возможно, сначала растерялся, а потом, у мешков, взял себя в руки и вступил в бой. Но это не так. Я видела не раз, как Ширер попадал в опаснейшие истории, но никогда не видела растерявшегося Ширера. Он владеет собой, как бог. Но бог этот — тщеславное дитя и может совершить свои подвиги, только если вокруг — толпа, публика, общество, тогда он хочет показать, какой он великодушный, бескорыстный, благородный, какой смельчак, храбрец, богач, он лучше всех, умнее всех, и жена у него такая, какой ни у кого нет. Но это только на людях, когда все видят, а когда никого нет и он один или вдвоем со мной, то это совсем другой человек, можете мне поверить, я знаю это хорошо. И тот удар был взвешен и рассчитан на секунды. Мой муж все сумел предусмотреть — и храбрость показал, и по приказу куртку снял, понимал, что разбойники не захотят подымать шума, не захотят стрелять и убивать, что им нужны наши вещи, а собственная честь их беспокоит очень мало. Видите? Все произошло именно так, а не иначе. Проницательность Ширера могла бы вызвать восхищение, если бы в его поведении движущей пружиной был не эгоизм. И в результате эгоизма — снова зло. Убийство, которое чуть не произошло, и не одно, а два. И меня оставляют заложницей, чтоб отомстить Ширеру. А кроме того, Ширер показал всем дурной пример.
— Как это дурной! — воскликнул я. — По-моему, пример был хороший, пример неповиновения, сопротивления, борьбы.
— Нет, ты неправ, — вмешался лаз. — Пример мог быть хорошим, если бы он довел дело до конца. Ты ведь знаешь, Ираклий, что такое человек! Если в одном поступке есть и плохое и хорошее, он будет подражать плохому, а хорошему не будет ни за что. Знаю я это»
— Я об этом и думала, господин Арзнев, — обратилась к нему Нано, — когда сказала, что он подал плохой пример. Теперь вы согласитесь со мной, что все поступки героев моего рассказа рождены себялюбием и страхом смерти, что, кроме зла, в них нет ничего, нет ни крупицы добра. И так всегда в жизни, сколько я ни наблюдаю, страх смерти и вытекающий из него эгоизм приносят одно только зло. Я не знаю ни одного примера, который мог бы опровергнуть эту истину.
— Нет, — сказал я. — Бывают случаи, когда страх приводит к добру.
— Какой?! Когда?! — воскликнула Нано.
— Ну, страх перед законом, — ответил я. — Страх перед возмездием. Человек просто боится преступить закон и совершить задуманное им зло.
— Конечно, — сказала Нано. — Может случиться так, что злой человек испугается закона и не пойдет на преступление. Но, Ираклий, злодей потому и злодей, что он обойдет закон и все равно добьется своего. Закон же в силах достигнуть одного — чтобы человек нашел способ его обойти и совершить преступление, избегнув наказания.
Нано задумалась. А потом сказала:
— Да, главное — это страх смерти, и я его победила!
Видно, ей стало неловко от этих слов, она покраснела, смутилась.
— А как ты связываешь свободу с победой страха смерти? — спросил я ее, стараясь помочь ей побороть смущение. Вообще-то во время разговора меня больше занимала сама Нано, нежели ее рассуждения.
— Ну, это-то понять легче всего, — вмешался в разговор лаз, — если нет страха, тогда ничего не связывает, не гнетет, не мешает, и ты поведешь себя так, как подскажет сердце. Это и есть свобода. Не так ли? Другой вопрос, как человеку победить страх, если бог не дал ему на это сил? Для этого нужны топор, огонь и кинжал!
— Разве можно, господин Арзнев, топор, огонь и кинжал назвать добром? — возразила Нано.
— А корысть, злоба, жадность — не могут ли они победить страх смерти? Адской силы орешки, — сказал лаз.
— Нет, — ответила Нано.
— Почему?
— Потому что, я думаю, добро — это способность отказаться от себя, пожертвовать собой ради других. На худой конец — ради кого-то одного, но не за счет других, не во вред другим. Только человек, отмеченный этим даром, может победить страх смерти, конечно, в той мере, в какой провидение одарило его способностью к добру.
— Чего тут говорить, — мне хотелось свести беседу с ее высокого тона, — если ты будешь думать только о других и у тебя не останется никаких собственных желаний, тогда и терять нечего. Тогда и умереть не страшно!
— Не думай, что ты загнал меня в угол, — сказала Нано. — Нет! Лучше жить без желаний, чем быть рабом своих желаний, рабом страха. Ты знаешь, что случилось с одним моим знакомым? Он умер от апоплексического удара. И знаешь, отчего? Оттого, что хозяин его конторы в то утро посмотрел на него косо.
Арзнев Мускиа, видно, был увлечен разговором.
— Увы, госпожа Нано, — сказал он, — человека такой доброты можно считать почти что богом. Но и он боится смерти.
— Я с вами не согласна.
— Тогда скажите мне, что за цель у этого человека?
— Цель одна — творить добро, уничтожать зло.
— Это его назначение, содержание его жизни, и на своем пути он будет стараться до конца исчерпать себя. До конца исчерпать тот талант доброты, что дало ему провидение, и лишь потом умереть. А до этого он будет хотеть жить и будет бояться умереть. Не так ли?
— Нет, не так. Страх — это совсем другое, от него разрывается сердце, как у моего знакомого, а то, о чем говорите вы, не страх, а иное, возвышенное и прекрасное чувство.
— Удивительно, — сказал я, — люди с таким предначертанием не умирают, пока не исполнят того, что им должно исполнить на земле. Я знаю много примеров… Живут, пока не выполнят свой долг, не растратят сил, а потом и умирают, чаще всего как-то необычно.
— Да, умирают, — подхватила Нано. — Но для таких людей смерть — это начало другой жизни, не так ли, батоно Арзнев? Они сами исчезают, но семена, брошенные ими в землю, будут совершать свой вечный круговорот и давать плоды тогда, когда имена их сотрутся в памяти людей.
— То, что вы говорите, — сказал Арзнев Мускиа, — напоминает мне слова настоятельницы одного монастыря, матери Ефимии. Она любила говорить красиво. Мне кажется, и стихи потихоньку писала. Как-то она сказала мне: «Сын мой, расплавленный воск до конца догоревшей свечи и сам по себе прекрасен, но проступает в нем и та красота, что тихо мерцала и разгоняла мрак».
— Красиво! — У Нано заблестели глаза.
— Да, красиво, — задумчиво сказал Арзнев Мускиа. — Все это я знаю хорошо, но одно дело знать, а другое — верить, суметь возвыситься до веры… Я не переступил еще этот рубеж… Мне это нелегко дается…
Он говорил улыбаясь, но в словах его звучали доверчивость и печаль, и я увидел своего нового друга как будто в ином свете. А ведь ему тяжело, так тяжело, будто на его плечи легла самая большая ноша на земле, но прячет он ее глубже преисподней. Так показалось мне в эту секунду, но вот Арзнев Мускиа заговорил в прежнем тоне, и я отогнал свои мысли.
— А почему зло не может победить страха смерти, скажите мне, госпожа Нано? — спросил он.
— Арзнев, мне кажется, вы думали об этом больше, чем я. И можете ответить лучше, чем я. А то, боюсь, если я буду опять говорить, мы станем похожи на суфию и его паству. Только с одной разницей, что у нас паства знает больше, чем суфия.
Нано рассмеялась.
— Но я хочу знать ваше мнение.
— Извольте! Ведь мы согласились, что зло родилось на свет в результате страха смерти. А если так, то между ними — мир и согласие. Они не могут вступить в конфликт.
— Вы правы, — сказал Арзнев Мускиа. — Но ведь и добро может перестать быть добром, если человек вместо того, чтобы делать добро, будет спрашивать: а что такое добро?
Нано собиралась ответить, но я прервал ее, потому что хотел взглянуть на листок Ветрова:
— Ты говорила, что захватила его с собой?
Нано протянула мне листок и ответила лазу:
— Нельзя мудрить, а то мы дойдем до бессмыслицы. Я уверена, истина проста: добро это то, что хорошо для всех. Делай добро и не жди ни вознаграждения, ни результатов. Иди дальше и опять делай добро. Вот и все, что нужно, когда сеешь семена добра, вот условия для доброй жатвы.
Я стал разглядывать листок бумаги. На нем и вправду были имена женщин с какими-то точками вокруг каждого. У одних пять точек, у других — две. Около имени Нано стояло пять точек.
Я повертел список и передал его Арзневу.
— Эти точки сделаны разными чернилами, — сказал он. — А некоторые карандашом. Ставилось, стало быть, в разное время.
Я взял список снова. Арзнев Мускиа был прав.
— Как ты думаешь, что это значит?! — спросил я лаза, как будто госпожа Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер пришла за советом к нему, а не ко мне.
— Можете ли вы вспомнить, — спросил Мускиа, обращаясь к Нано, — сколько раз вы виделись с Ветровым с тех пор, как он наговорил вам дерзостей об офицерах?
— Сколько раз? Сейчас соображу. Я помню, что он при этом каждый раз рассказывал, и могу сосчитать по рассказам.
Нано задумалась.
— Знаете что, — воскликнул я, и оба посмотрели на ме ня, — пообедаем сегодня вместе! Пока мы соберемся и до едем… Нано… если ты будешь столь любезна и поедеш. с нами, кЛянусь честью, мы решим эту головоломку и разгадаем все твои секреты…
Нано улыбнулась и спросила:
— А куда?
— К Гоги.
— Я слышала про него, но не бывала никогда. Там, кажется, хор, поют старинные песни и гимны, да?
— Поют, и как поют!
— Странно, что в ресторане поют гимны, — сказала Нано.
— Так принято у Гоги. Там и посетители другие. Поедем — увидишь.
— В другой раз! — Нано оглядела свой костюм и, видно, решила, что он не подходит для столь многолюдного места. — Сегодня лучше где-нибудь за городом, где меньше народу… На воздухе, ведь такая погода…
— И я так думаю, Ираклий. Не хочется сегодня видеть людей, — поддержал ее лаз.
— Пусть будет так.
Я хотел распорядиться, чтобы запрягли коляску, но Нано остановила меня:
— Не нужно. Моя стоит перед конторой.
— Что ж, едем, — сказал лаз. — А по дороге попробуем раскусить этого Ветрова.
Когда мы садились в коляску, Арзнев Мускиа спросил Нано:
— Что вы кончали там?
— Факультет словесности… Правда, тому, о чем мы говорили, я научилась не там.
— Я понимаю… Научить можно всему, но это — знание, а не вера, вере научить нельзя.
Через несколько минут рыжие жеребцы мчали нас к Ортачала.
— Сколько же раз видел вас Ветров, вы не вспомнили? — спросил Арзнев Мускиа.
— Вспомнила… Пять раз, если не считать разговора об офицерах.
— Вы в этом уверены?
— Безусловно.
— Значит, после каждой встречи он ставил, видимо, по точке на этом листке у вашего имени.
Нано взяла листок, взглянула на него и, помолчав, спросила:
— Ну и что же?
Я уже понял, в чем дело, и попытался ей объяснить:
— Видишь, после тебя тут вписана Сусанна, около нее три точки, значит, она встречалась с Ветровым три раза. Выше тебя Надежда Ивановна — пять точек. Кроме того, обрати внимание на то, как стоят эти точки.
Первая точка была в начале каждого имени, видно, Ветров видел всех по одному разу, поставил точки и этим исчерпал первый круг встреч. При втором обходе, надо думать, с тремя ему не удалось встретиться, поэтому в конце их имени место для второй точки осталось пустым» При третьем круге бедняга, видно, так старался, что выбился из сил, без точки осталась только одна женщина — Алла. У Аллы — две точки, и те только вначале — одна за другой.
— Эта Алла уехала, может быть, из вашего города? — спросил Арзнев Мускиа. — Он видел ее только два раза, и больше не удавалось.
— Ее мужа перевели в Темирханшуру. Он — офицер, — пояснила Нано.
— Ну, конечно, он не мог ее больше увидеть. В Темирханшуре свой Ветров, и тот Ветров наверняка найдет ее!
Мы расхохотались. Хотя ничего смешного в этом не было, но, когда людям хорошо друг с другом, они легко и охотно смеются.
— Арзнев, ты думаешь, эти встречи могли носить специальный характер? — спросил я.
— Специальный? — переспросил он. — Не знаю пока.
И обратился к нашей спутнице:
— Госпожа Нано!
Но она прервала его:
— Знаете что, зовите меня просто Нано… Мне кажется, мы знаем друг друга сто лет…
Лаз улыбнулся и после секундной паузы ответил:
— Спасибо вам за это. Но я отношусь к вам с таким почтением, что говорить вам «вы» доставляет мне радость. Но при одном условии, что вы будете называть меня просто Арзнев или лаз, и на «ты». Такая форма дружеских отношений мне кажется самой достойной вас, не отказывайте мне, прошу…
Меня поразил душевный такт этого человека… Казалось бы, пустяк, но в этом пустяке, как в капле воды, отразились отношения лаза и Нано такими, как они сложились в тот день. Это почувствовала сама Нано и проговорила как бы про себя:
— Подобрал все-таки ключ к замку!
А потом весело и громко:
— Лучше — лаз.
— И теперь, — сказал Арзнев Мускиа, — вспомните, о чем говорил с вами Ветров. Что рассказал он при первой встрече?
— О разбойнике, — ответила Нано. — В окрестностях Закатала, оказывается, есть разбойник, и зовут его Мамедом. Так вот этот Мамед в Лагодехи ворвался к кому-то в дом, задушил малыша в люльке при отце с матерью, поджег дом и убежал.
— Рассказал ли он об этом еще кому-нибудь из этих женщин?
— Рассказал.
— Откуда вы знаете?
— От той женщины. Она думала, что я не знаю, и передала, как занятную новость.
— Ну, хорошо, а что он рассказал, когда вы увиделись второй раз?
— Тоже о разбойнике, теперь об Абрико. Он орудовал здесь, в горах Грузии. В лесу он насиловал маленьких девочек. Да, все его истории были про разбойников…
— И одна страшнее другой, не правда ли? — спросил я, хотя мне и так все было ясно.
И Арзневу Мускиа тоже.
— Такими методами они борются с разбойниками, абрагами и, вообще, людьми вне закона, — сказал он.
Я вспомнил, что рассказал мне по секрету один мой знакомый, весьма осведомленный в подобных делах.
— Этот Ветров, — сказал я, — очевидно, служит распространителем слухов. Такое отделение недавно создано. Им, говорят, руководит сам начальник Закавказской жандармерии. Значит, новому начинанию придают большое значение.
На этих словах Мускиа вдруг рассмеялся.
— Понимаешь, Нано, — сказал я, — этих женщин, и вместе с ними тебя, хотят использовать для распространения слухов. Ты можешь спокойно заниматься своей филантропией. У меня на примете есть человек, который бежал с каторги, не прислать ли его к тебе?
— Я согласна, но что означала болтовня про офицеров?
— В тайной полиции есть копилка сплетен. Оттуда он и почерпнул все это. В сущности, это своеобразный шантаж, вымогательство. Дал тебе понять — знаю, мол, твою тайну! Подобным приемом пользуются, когда вербуют в агенты.
— Ничего себе… Вот идиоты!
— А историю о грабеже ты так и не досказала, — я вспомнил об этом не только для того, чтобы переменить тему разговора, но и потому, что рассказ ее показался мне весьма занятным.
— Да, правда! Когда мы узнаем, чем все кончилось? — спросил лаз.
Нано посмотрела ему в глаза и сказала:
— Когда разговор зайдет о добре, Арзнев Мускиа!
Наша коляска въехала в ворота сада и остановилась у входа в духан.
ГОЛУБАЯ ТЕТРАДЬ
Прошло три дня. А мы почти не расставались. Все время были вместе и развлекались, как могли, — то дома, то в гостях, то на прогулках. Как дети, придумывали забавы и подчинялись своим капризам. Мы были счастливы, что нашли друг друга, и мечтали о том, чтобы нашей дружбе не было конца.
Несколько раз мы собирались в ресторан Гоги, но все время что-то мешало — то одно, то другое. И вот, наконец, решили, что больше откладывать нельзя. Ехать надо к пяти часам, когда начинает петь хор.
Ресторан открывал свои двери в три часа дня и не закрывал до тех пор, пока последний посетитель не оставлял его порога. Здесь были самые ловкие, проворные и обходительные слуги, самые лучшие повара. Обычно хор пел до восьми часов, а с восьми выступал сазандари. В общем зале три ступени вели на балкон, где были ложи-кабинеты, отделенные от зала резными перилами и занавесками. Эти занавески почти всегда были раздвинуты. А все сидящие в ресторане были на виду друг у друга, что создавало атмосферу всеобщей раскованности и непринужденности. Этому, возможно, помогало и то, что в ресторан приходили одни и те же люди, все они были друзьями и знакомыми, что упрощало их отношения. Мне случалось приводить сюда и новых людей, но они обычно очень быстро осваивались и чувствовали себя, как дома. Конечно, во всем этом была заслуга самого Гоги. Он умел покорять сердца. Посетитель окунался в эту атмосферу доброжелательства в ту же секунду, как перед ним распахивались двери ресторана. Правда, швейцаром здесь был дидубиец Арчил — в прошлом кулачный боец и забияка, а. в гардеробе служил флегматичный великан и силач Ерванд из Велисцихе, и оба при случае были отличными вышибалами, но гостей они встречали с веселой почтительностью, умели пошутить, побалагурить, рассказать веселые новости и были весьма привлекательными и симпатичными людьми. Вы еще не вошли в зал, но уже успели настроиться на веселый лад, услышать добрую шутку, занятную историю. В зале редко бывало, чтобы сам Гоги не поднимался вам навстречу. Он всегда сидел за чьим-нибудь столиком, лицом к двери, чтобы видеть тех, кто входит в зал. Надо сказать, что Гоги был хромым, на правой ноге ниже колена у него был протез, но ходил он очень легко. Бывало, только увидит, что вы входите в зал, извинится перед своими сотрапезниками, слегка приподнимется степенно со своего места, и, смотришь, он как будто с якоря снялся и плывет навстречу тебе, широко и дружески улыбаясь. Это не заученная фальшивая ресторанная улыбка. Нет… Это улыбка, с которой он родился на свет, улыбка искреннего и доброжелательного человека. Глядя на него, я думал, что сам Гоги был рожден для дружеского застолья, чистосердечного веселья. Конечно, он находился на службе, но я знаю, он плохо разбирался в денежных делах и постоянно был в долгу у владельцев ресторана. Да и могло ли быть иначе, если каждый вечер он сам платил то за одного, то за другого посетителя? Правда, расходы эти возмещались потом в разное время и разными путями, но все равно бедняга постоянно нуждался. Бедняга — сказал я и сразу как будто осекся от неуместности этого слова. Не знаю, но, может быть, не сыщешь на свете человека счастливее Гоги. Во всяком случае ничего, кроме радости жизни, нельзя было прочитать на его лице, если, конечно, оно не омрачалось скорбной вестью об усопшем друге или какой-нибудь другой большой печалью. И все печали — только о других, о себе он не думал никогда. Не знаю, может быть, и молва о том, что дела у Гоги идут хорошо, родилась лишь потому, что он держал себя так, будто дела у него идут хорошо. Может быть… Откровенно говоря, я любил Гоги, как брата. И не я один. Я давно заметил, что сам Гоги притягивал меня больше, чем веселые пирушки в его ресторане, — он сам, его немногословные речи и добрые шутки.
И сейчас, когда я ввел в ресторан своих новых друзей, мне хотелось, чтобы нас встретил Гоги. Но когда мы вошли в зал, оказалось, что Гоги там нет. Да и вообще ресторан был полупустой, видно, приехали мы слишком рано. Было занято всего несколько столиков — и за одним из них, в левом углу, засела какая-то компания. Я сразу узнал их — то были Элизбар Каричашвили, Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури. Они увидели нас. А Элизбар встал и начал махать рукой, приглашая к своему столу.
— Мой двоюродный брат, — сказала Нано.
— Кто? — спросил я.
— Элизбар.
— Элизбара знаю и я, — сказал лаз.
Я удивился, хотел спросить, откуда, но удержался, не спросил. Ведь для Нано — мы близкие друзья, и я должен знать, с кем он знаком, с кем — нет.
— Сколько времени ты в Тбилиси? — обратилась Нано к лазу.
— В этот приезд? — спросил он. — Почти месяц. Я бывал в этом ресторане. Несколько раз.
— И с Гоги знаком?
— Гоги я знаю лет шесть. И сюда хожу обычно к нему.
Но Гоги начал служить здесь года три-четыре назад.
Значит, они познакомились в другом месте. Но где? Я пожалел, что не успел расспросить его обо всем. Ведь это было так важно.
— Смотрите, смотрите, кто пожаловал! — воскликнул Элизбар Каричашвили, когда мы поравнялись с их столом. — Никуда я вас не отпущу, вы должны быть с нами. Сандро, Вахтанг, познакомьтесь: моя двоюродная сестра — Нано, мой приятель Арзнев Мускиа, лаз. С Ираклием вы знакомы… Да, а это Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури — мои друзья. Садитесь, садитесь, где кому угодно. Где же Гоги, а?! Я говорил ведь, что видел сон? Теперь-то мы повеселимся на славу!
Элизбар Каричашвили вытащил из кармана платок и взмахнул им так, будто собирался плясать кинтоури (тифлисский шуточный танец).
Нам хотелось отказаться.
— Посидим за тем столиком, — сказал я, — а потом присоединимся к вам.
Легко сказать, но трудно сделать, От Элизбара Карича вили не так-то просто отделаться. Если что-то взбрело ему на ум, он от этого ни за что не отступится. Что делать — пришлось принять его приглашение. Собственно говоря, сам Элизбар был мне по душе, добрый малый, неглупый и общительный. Да и с Сандро Каридзе можно было посидеть за одним столом, он слыл среди грузин человеком образованнейшим, держался в стороне от освободительного движения, к тому же состоял на службе и был цензором. Мне он нравился, хотя, я знаю, не все разделяли мои симпатии. Но вот кого я опасался, так это Вахтанга Шалитури. Я знал, стоит ему выпить, он начнет задираться. Его и трезвого трудно было выносить, вечно обижался по пустякам, характер имел заносчивый и мелочный, всем грубил и хамил. Не хотелось мне, чтобы мои гости оказались с ним в одном обществе, но было уже поздно.
Тем временем слуги слетались к столу и стали его снова накрывать. А тут и хор запел. Всегда он начинал с «Шенхар венахи» и кончал тоже «Шенхар венахи». Элизбар замолчал и сделал нам знак рукой — слушайте. Сам он не умел петь, голоса не было, был очень музыкален, тонко чувствовал все оттенки исполнения и любил грузинскую народную музыку. Я замечал, что в ресторане Гоги тосты, которые произносил Элизбар, были словно навеяны только что отзвучавшей песней, ее ритмом, ее настроением. А у Сандро Каридзе и голос был, и слух, и стоило запеть хору, смотришь, а слезы уже текут по его щекам — ни больше ни меньше, своеобразная реакция, ничего не скажешь.
Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал:
— Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, — в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…
Но на такие речи Сандро Каридзе обычно только рукой махал, дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы я знать…
Пока звуки «Шен хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
— Я пригласил вас за свой стол, — сказал он. — И хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, — вы все согласитесь со мной, — нам не к лицу обычная пирушка. Первый тост — за нашу встречу — хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему нравится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
— Дорогие друзья, — продолжал он. — У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
— Пусть будет! Мы согласны, — подхватили все.
Только Каридзе промолчал.
— Не можешь без мудрствований, — пробурчал он. — Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
— Не распоряжайся, — воскликнул Каричашвили. — Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой, — вроде он заткнул себе рот — молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
Я знал за Элизбаром Каричашвили эту особенность — на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом, и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы, в конце концов, опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали — зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.
И сейчас Элизбар остался верен себе и выпил, прежде всего, за человеческое достоинство, за каждого из нас, что для нашего знакомства было, конечно, необходимо. Первой в этом тосте была Нано, а последним — лаз. Элизбар не расточал чрезмерных похвал и не сказал ничего лишнего. Но говорил прекрасно и закончил такими словами:
— В сознании человека, опьяненного водкой, поселяется тьма, его язык — уродлив и жесток. В сознании же человека, возбужденного вином, водворяется свет, его язык — язык любви и красоты. Водка — принижает, вино — прощает!
— Теперь я понимаю, — прервал Элизбара Каридзе, — почему ты по утрам так невыносим.
Но Элизбар пропустил это мимо ушей и продолжал:
— Провидение одарило нас любовью к вину, чтобы наши мысли обрели красоту и благородство. Оно избрало застолье местом, где предназначено нам выразить себя в честных и прямодушных суждениях. Вы знаете — грузинский стол похож на грузинскую песню: мы поем на разные голоса, но объединяемся в хоре, так и наше единомыслие рождается из разноголосицы мнений — и нет на свете более высокого единства!.. Я кончил, выпьем за это!
Видно, Нано никогда не видела своего двоюродного брата в роли тамады, его ораторский дар поразил ее.
— Тебе надо было быть адвокатом, — сказала она. — А ты выбрал провинциальную сцену.
— Грузинскую сцену, Нано, — поправил ее Элизбар.
— Да, конечно, ты прав, грузинскую, — подхватила Нано. — Но как ты красиво говоришь!
— Красота и очарование, наверно, у вас в роду, — улыбаясь, сказал Вахтанг Шалитури, обращаясь к Нано, — я это понял и тогда, когда услышал Элизбара, и тогда, когда увидел вас.
Мы снова чокнулись. А когда начался негромкий разговор, хор запел кахетинское «Мравалжамиери». Элизбар, как всегда, замолчал, а Каридзе, как всегда, вытащил носовой платок. Наверно, они и подружились из-за болезненной любви к музыке, это единственное, по-моему, что могло их свести. Мы тоже слушали молча, но потом, как обычно бывает за столом, кто-то нарушил молчание, и опять потекла беседа.
— Скажите, Нано, — обратился к ней Шалитури. — Почему я раньше никогда не видел вас? Вы живете в Тифлисе?
Должен сказать, меня покоробила развязность Шалитури, то, что он назвал Нано по имени, без слов «госпожа» или «сударыня». Я заметил, что и Нано была этим задета.
— Я живу в разных местах, батоно Вахтанг, — ответила она, — но больше всего в Тифлисе. Разве обязательно нужно меня замечать?
— Но я адъютант военного коменданта, — Шалитури не сводил глаз с Нано. — Все меня знают, и я всех знаю… Как же я мог вас пропустить!
— Наше счастье, что ты еще не комендант, — как бы выплывая из своих музыкальных глубин, произнес Каридзе. Шалитури мельком взглянул на него и сказал, отвернувшись:
— Смотрите, совсем как кукушка на стенных часах! Выскочит, скажет — ку-ку и снова спрячется.
Это сравнение развеселило Элизбара настолько, что, отключившись на момент от музыки, он громко захохотал, но потом опять погрузился в музыку. Нано протянула руку, взяла из вазы яблоко и начала ножом срезать кожуру. А Арзнев Мускиа пристально посмотрел на Шалитури, затем отвел глаза и пожал плечами. Нано почему-то не могла управиться с яблоком, видно, нож попался тупой, ей это, кажется, надоело, и она крикнула:
— Лаз, помоги мне! Разве ты не видишь, как я мучаюсь!
— Давай я помогу тебе, — Шалитури стал вырывать яблоко из рук Нано.
Все это выглядело нагловато.
— Простите, госпожа Нано, я не привык к обществу дам и могу ошибиться, — сказал лаз, щурясь, но при этом чуть-чуть покраснел.
Нано отвела руку Шалитури и передала яблоко и нож Арзневу Мускиа.
— Вахтанг, сколько тебе лет? — спросил я Шалитури, желая намекнуть ему, что нужно вести себя приличнее, хотя бы потому, что он моложе других.
Шалитури очертил пальцем линию от меня к лазу и Нано и сказал:
— Я младше вас, ну, лет на десять, — и громко и самодовольно засмеялся.
Я понимал, что именно мы трое вызывали раздражение Шалитури, и он старался нас задеть.
— Какой он, оказывается, юный! — отметил Каридзе.
— Я думаю, разница больше, батоно Вахтанг! — сказала Нано. — Мне тридцать шесть лет.
Сандро Каридзе с изумлением взглянул на Нано.
— Вам двадцать пять, — уверенно сказал Арзнев Мускиа. — Больше никто не даст.
Я был согласен с ним, он прав, Нано на самом деле двадцать пять лет.
Шалитури тем временем не унимался:
— Женщина всегда женщина, — объявил он. — Пусть у тебя острый язык, но немытые руки, она все равно захочет, чтобы яблоко очистил ты.
Арзнев Мускиа не произнес ни звука. И остальные тоже молчали. Хор кончил «Мравалжамиери». Но молчание продолжалось. Вдруг Элизбар вскочил со своего места и, наполнив бокалы, вскричал:
— Господа! Эта песня родилась на свет для того, чтобы принести умиротворение людям и покой. А за нашим столом как будто наоборот. Но я не могу с этим примириться и все равно хочу выпить за любовь. За ту любовь, о которой поют в кахетинском «Мравалжамиери», которой под силу поднять из руин то, что разрушено враждой и злом!
И он опрокинул свой бокал.
— То, что разрушено враждой и злом, можно восстановить только враждой и злом! И больше ничем иным! — заявил громко Шалитури. — Так поется и в кахетинском мравалжамиери: чтобы не победил нас враг!.. Имеющий уши да услышит.
И он налил себе вина.
— Нет, — вмешался Сандро Каридзе. — Там поют про любовь, это идет сначала, а только потом слова, которые ты привел. Любовь — исходное условие победы над врагом. И слова и музыка создавались тысячелетиями, поэтому разночтений быть не может.
Я слушал его с превеликим удовольствием. Надо знать, что Сандро Каридзе имел две формы речи, как две формы одежды, — будничную, обычно — разговорную, и, если можно так выразиться, полемически-ораторскую. В его повседневной речи было немного юмора и много цинизма. Это давало ему возможность болтать, с кем он хотел и о чем хотел, острить на любые темы — даже об идиотизме царского режима или несправедливостях жизни. Он говорил с такой неуловимой зашифрованностью, что сам царь Соломон не мог бы вывести прямой смысл из его речей. А в полемическом его языке все было открыто и логично. Я думаю, служебные дела он должен был вести на этом языке, если только служба его нуждалась в разговоре. Но вообще-то он держал себя в узде, боялся, верно, повредить карьере, но случались взрывы, редкие вспышки, надо отдать ему должное, очень яркие, и сейчас я почувствовал приближение такой вспышки. Поэтому я не сводил с него глаз.
— Мне кажется, господин Сандро близок к истине, — сказала Нано.
— Я тоже не против любви и добра, — сказал Шалитури, обращаясь к Нано. — Особенно когда о них поется в кахетинском «Мравалжамиери». Я только хотел сказать, что возвращение того, что отнято, и восстановление того, что разрушено, требует жестокости и смерти, требует уничтожения врага. Все это под силу лишь ненависти, а не любви. Ненависти!
Все растерялись от его слов, наступила тишина, и в этой тишине отчетливо прозвучал голос:
— Все это под силу только любви!
То был голос Гоги, подошедшего к нашему столу.
— Что ей под силу? — спросил Шалитури.
— Даже такая ненависть, — ответил Гоги и обратился ко всем нам. — Добрый вечер, друзья! Добрый вечер, сударыня! С вашего разрешения я присоединюсь к вам.
Я заметил, что Нано смотрела на Гоги с большим удивлением и, слегка кивнув ему, тихо сказала:
— Господи! Уж не во сне ли я вижу все это… — Она засмеялась, но в это время опять резко заговорил Шалитури:
— Все это похоже на бредовые идеи блаженного Тадеоза.
— Тадеоз? — переспросила Нано с излишним оживлением, стараясь не смотреть в сторону Гоги. — Кто это такой? Никогда не слыхала… В какую эпоху он жил?
Вопросы Нано вызвали громкий хохот и Шалитури и Элизбара.
— Понимаешь, Нано, — пояснил Элизбар, — Тадеоз — это гувернер Вахтанга. Фамилия его Сахелашвили. Говорят, он из монахов. То ли из монастыря его изгнали, то ли сам ушел, — не знаю. Потом был учителем, но и в гимназии не удержался, прогнали и оттуда, это святая правда, было на моих глазах, вот и стал гувернером. Переходил из дома в дом, пока судьба не наказала его таким недорослем, как Вахтанг. Тогда Тадеоз понял, что бросает семена в неблагодатную почву, — и сбежал. Теперь, говорят, ходит по деревням и продает книги.
— Уже не продает, — сказал Шалитури. — Считает, что и в книги проник разврат. Он нашел себе новое дело. Живет в Тианети, бродит по лесам и делает прививки диким яблоням и грушам. Если урожай хороший — свиньи едят.
— Но я не понимаю, — спросил Элизбар. — Что может проникнуть в книгу, если она прошла через руки Сандро Каридзе?
— Я занят изящной словесностью, Элизбар, — ответил Каридзе. — По мере сил я стараюсь, чтобы ею не завладели невежды и властолюбцы. Я уверен, что мои старания способствуют процветанию родины. А прекрасные творения, я знаю, неподвластны цензуре. Ей не под силу погасить ослепительное сияние их красок. Но бывает мертвенный, тусклый цвет, разбойничий серый цвет бездарности. Я борюсь с этим цветом, мой дорогой Элизбар!
— Хороший, видно, человек бедняга Тадеоз, — неожиданно произнес Арзнев Мускиа.
— Очень, — подхватил Каричашвили. — Замечательный человек!
— Нет, ты все-таки растолкуй мне, — обратился Шалитури к Гоги, — как же так любовь может породить ненависть?
— Я отвечу тебе, — сказал Гоги. — Но сначала объясни, как ненависть может спасти от разрушений?
— Как может? — переспросил Шалитури. — Да очень просто. Скажи сам, как случилось, что мы, грузины, дотащили свои бренные тела до наших дней? Разве наши предки встречали врага чурчхелами и пеламуши?.. Вот пришел враг, взял приступом наши крепости, одержал победу и вырезал тех, кто ему не подчинился… Враг порой приходит, как друг, втирается в наши души, а потом, раздавив нас, возглашает, что мы в его руках и должны быть теперь тише воды и ниже травы. Так что же, молчать, смирившись с судьбой? Да?! А враг раздает леденцы трусам и предателям, тому, кто продал родного брата, кто сделал свободного рабом, кто продал душу дьяволу, забыл родной язык и плюнул на могилу предков…
Вахтанг Шалитури вскочил со своего места, кровь прилила ему к лицу, и он сжал кулаки.
— Кто бы он ни был — пришлый или свой — саблей его, огнем, в волчью яму, в западню, отравляй, убивай!.. Ложь, предательство — все оправдано! Все справедливо!
Он запнулся и замолчал, словно вылил накопившийся за долгое время запас злости и отвел душу. Сел на свое место и руки потер, будто неловко ему стало бурного взрыва.
— Плохое или хорошее, — продолжал он спокойнее, — но это твое. Он пришел и все разрушил… Враг! Он хочет тебя извести… А ты встречай его добром, подари свою любовь, прости за все… То, что разрушил он, само встанет из развалин? Нет! Никогда! Нужно ненавидеть, убивать и истреблять до тех пор, пока враг не поймет — овчинка выделки не стоит, пока не уйдет ко всем чертям. Только так можно спастись. Ненавистью! Жертвами! А вы хотите стоять и петь: любовь спасет… Ненавидеть вы должны, если любите свободу, если хотите дожить до тех дней, когда сможете восстанавливать то, что разрушено. Надо ненавидеть!.. А после этого я и за любовь с удовольствием выпью, всему свое место!
Воцарилось молчание. Не потому, что слова Шалитури поразили всех своей новизной. В те времена встречались люди крайних взглядов, особенно среди молодых людей, настроенных патриотически. И Шалитури не сказал ничего такого, что несло бы печать своеобразия. Своеобразным был, может быть, только его злобный, желчный темперамент.
— Вахтанг, — вставая, сказал Каричашвили, — тебе бы не адъютантом быть, а террористом. Настал момент… Хотя и раньше я говорил тебе. А кроме того…
— Подожди, дай я скажу ему, Элизбар, — прервал его Гоги.
— Пожалуйста, говори. Видите, какой я тамада. Всем уступаю, — засмеялся Элизбар. — Говори, Гоги!
— Ты сказал, — начал Гоги, — что наши отцы и деды встречали врага войной? Ты прав, почти всегда было так… Но сейчас этого нет… Куда все девалось, ты можешь сказать? Нынешние грузины, отцы и деды будущих поколений, почему они не воюют, не убивают, почему они тише воды и ниже травы, почему?
— Выродился народ, — ответил Шалитури. — Продался за леденцы и побрякушки.
— Не так просто, батоно Вахтанг, — вмешалась Нано. — Не так просто, как вам кажется. Что же случилось с народом? Какое свойство, по-вашему, он потерял?
— Я уже сказал — ненависть.
— Нет, не ненависть, — воскликнула Нано. — Он потерял любовь! Любовь к свободе, к родине, к государству.
— Как вы изволили сказать, госпожа Нано? — Сандро Каридзе, сморщив лоб, с интересом посмотрел на Нано.
— Разве это нельзя говорить, — засмеялся Каричашвили. — Запрещено цензурой?
Каридзе задумался, постукивая пальцем по столу.
Гоги тоже, видно, не ожидал, что его взгляды разделяет эта дама. Но взглянул он на Нано как-то странно, словно что-то связывало их, была какая-то тайна, которую они скрывали.
Я заметил, что Арзнев Мускиа тоже вовлечен в эту тайну. Он то переводил глаза с Нано на Гоги, то утыкался в поданный на плетенках цоцхали, стараясь не подымать глаз. Казалось, лаз, Нано и Гоги внутренне объединены между собой.
Но что они могут скрывать?
— Пока еще не все понятно, — воспользовавшись паузой, сказал Арзнев Мускиа.
От его слов Гоги, казалось, пришел в себя, будто спустился с небес на землю, и пытливо взглянул на лаза.
— Я постараюсь объяснить, — сказал Гоги, возвращаясь к прерванной мысли. — Когда человек убивает человека, на это должна ведь быть причина? Грабитель убивает ради наживы, это понятно. Грузин, служащий в войсках царя, шаха или султана, убивает, потому что он верен присяге или мечтает о повышении, мечтает о награде. Если заглянуть в глубь вещей, то и он, в конце концов, убивает ради наживы, ради достатка в будущем, но скрывает от себя эту правду. Больше того — он считает себя человеком, так как прикрывает зверство человеческими формами. А на самом деле цель одна… Но вернемся к тому, с чего мы начали… Итак, враг пришел на твою землю, растоптал веками сложившиеся устои твоей жизни, осквернил твою веру, взял в плен и угнал за тридевять земель твоих соплеменников и не собирается уходить… Конечно, ты должен убить врага, но убить не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он. отнял то, что ты любишь. Любовь, а не ненависть — поймите! — диктует мужество в бою и волю умереть за свободу. Но мы разучились вести себя так, как диктует любовь. Почему? Госпожа Нано сказала правду — мы потеряли любовь к свободе, к родине, к государству. И я не знаю, сможем ли мы вернуть то, что потеряли, если будем резать и убивать? Есть на свете другие, более человечные, пути. Культ резни может принести только резню. Он противоречит даже здравому смыслу, потому что насилие способно посеять только насилие. Это, правда, уже другой разговор. Но то, что разрушено враждой, восстановится любовью. Я считаю это истиной и пью за это.
С этими словами Гоги поднес свой бокал к губам.
— Подожди, Гоги! — воскликнул Элизбар, — за это надо пить чашами. Если останемся трезвыми, то беседа наша не сладится.
И он протянул Гоги наполненную до краев чашу.
— И мне тоже, — объявила Нано. — У меня веселое настроение. Дайте мне папиросу и чашу вина. Я тоже хочу говорить. Налей мне, лаз!
— Чашу? — удивился Каричашвили.
— Чашу!
— А вдруг ты опьянеешь и начнешь плакать? — сказал я.
— Все равно! — смеясь, заявила Нано.
Арзнев Мускиа взял чашу Нано и стал наполнять ее вином. А Шалитури в этот момент, повернувшись лицом к Каричашвили, негромко, но вполне отчетливо сказал:
— Профессионально наливает! Он что — из официантов?
— Никак нет, ваше благородие, — ответил лаз спокойно.
— Сиятельство! — поправил Шалитури.
— Да ну? — сказал лаз и поставил перед Нано полную чашу.
Все были подавлены и не знали, как быть. Все понимали, что любое слово с любой стороны может вызвать скандал. Но нельзя было и промолчать — ведь Шалитури за этот вечер второй раз оскорбил гостя. Молчание могло выглядеть как одобрение… Не знаю, как поступил бы каждый из нас и что из всего этого бы вышло, если бы не зазвучал снова хор. Да, «Чона» пришла нам на помощь, принесла успокоение, дала возможность подумать. Только Каричашвили успел сказать:
— Понять бы, Вахтанг Шалитури, что распаляет в тебе такую ярость?
— Запоздали с очередным чином, — небрежно бросил Каридзе.
Шалитури не ответил, сидел молча и напряженно, горделиво улыбался, как победитель. А голос Самниашвили звенел и переливался. «Деди, чонас могахсенеб…» Нано притихла, но не потому, что слушала песню. Мне кажется, она думала, как поступить и что, вообще, может произойти после наглой выходки Шалитури. А я уже знал, что буду делать, и, как только кончилась песня, поднял свою чашу.
— Я начну, а закончить свой тост предлагаю Нано, — сказал я. — Она женщина, она лучше всех соединит в один узел то, что мы все говорим про любовь. Пусть Сандро и Арзнев простят меня, я начал говорить раньше их. Но я не хочу молчать, потому что гостей привел сюда я. И за их веселье отвечаю я. И за нанесенное оскорбление — тоже. Поэтому, Арзнев Мускиа, прими мои извинения… Ты видишь сам, что происходит! Мы встретились под этими сводами, говорим о предметах божественных и возвышенных, поклоняемся добру и любим друг друга. Но наш порог переступило недоброе слово, оно, как порох, легло под фундамент нашего здания, чтобы взорвать тот порядок отношений и чувств, который завещан нам нашими предками… Да, пришел враг… Так что же, из-за него мы должны забыть про любовь, про то, что для нас святая святых? Вооружиться ненавистью и уничтожать друг друга? Нет, мы не согласны на это. Объявим бескровную войну и противопоставим злу великодушие. Наша любовь от этих испытаний лишь закалится, и мы поднимемся еще выше и поймем тогда, как себя вести. Будем помнить: то, что разрушено враждой, восстановится любовью! Мы покажем, на что способна вражда и на что способна любовь. Подними чашу, Арзнев Мускиа, алаверды к тебе! Жить — это устоять.
Мне казалось, я сделал все для того, чтобы обуздать Шалитури и смягчить лаза. Не знаю, что еще можно было сказать.
— Я не во всем согласен с тобой, Ираклий, — сказал Арзнев Мускиа, вставая. — Все, на самом деле, конечно, сложней. Маленьким народам плохо живется, мы это знаем хорошо. И люди мечутся, ищут выхода, ищут и не находят. Отсюда нити озлобления. А вышедший из себя человек легко может ошибиться, не так ли? Но мы, грузины, — кем бы он ни был, своим или чужим, — должны его понять, понять и простить, дать время подумать. Пусть батони Вахтанг сказал что-то лишнее, пусть я не мог принять за шутку то, что он сказал, — все равно теперь я простил его и надеюсь, мы не будем сваливать друг на друга…
— А если бы ты не простил, — прервал его Шалитури. — Скажи, что бы ты сделал?
— Это зависит от того, что бы предложили мне, батоно, — помедлив, ответил лаз.
— А если бы я предложил дуэль? — сказал Шалитури и громко захохотал.
— Я не принял бы дуэли. Это было бы бессовестно с моей стороны.
— Ах, так! Почему же? — язвительно усмехаясь, спросил Шалитури.
Арзнев Мускиа не отвечал. В ожидании грозы все молчали. Люди за соседними столиками насторожились. Лаз оглядел зал, потом, повернувшись к Гоги, взглянул ему в глаза и будто прочитал там ответ на свой вопрос, не торопясь поднялся и сказал, обращаясь к Нано:
— Нано, простите меня. Это необходимо… Здесь не случится ничего, поверьте мне, но все равно, простите… И вы тоже, Сандро-батоно, — Арзнев Мускиа повернулся к Шалитури. — Это было бы бессовестно с моей стороны потому, что у меня слишком большие преимущества перед вами.
Я вскочил было, думая, что мне придется их разнимать, но Гоги положил мне руку на колено.
— Сиди, Ираклий, — сказал он тихо.
Я растерялся, так как не мог понять, что может сейчас произойти. Кажется, кроме Арзнева Мускиа, этого не представлял никто. Во всяком случае Нано сидела вся побелевшая, Каричашвили порывался что-то сказать, но глотал слова, боясь, чтобы не было хуже. А Каридзе повернулся лицом к двери, казалось, собираясь бежать.
Вахтанг Шалитури схватил бокал с вином:
— Я хочу убедиться в вашем преимуществе, — с этими словами он плеснул вином в лицо лазу. Но тот ловко отскочил в сторону, и вино лишь забрызгало ему рукав.
— Ну, убеждайте меня, я жду, — повторил Шалитури.
Арзнев Мускиа покачал головой, затем вынул из кармана пистолет и, передавая Гоги, сказал:
— Ты должен попасть, иначе испортишь потолок.
Нано подавила крик и прижала руки к ушам. Гоги отодвинулся вместе со стулом и взял пистолет в руки.
— Э-е-х! — воскликнул он. — Жить — это устоять. Так, кажется, сказал Ираклий.
— Хо! — Лаз подал ему знак, и в один миг пустая чаша из его рук взвилась под потолок.
В тот же миг раздался выстрел, — и осколки чаши с глухим треском посыпались на пол. Гоги поднес пистолет к губам, сдул дым, поцеловал дуло и сказал:
— Где только этот человек добывает такое оружие? И целиться не надо, само находит цель, благослови его господь!
— Хорош пистолет? — переспросил Арзнев Мускиа.
— Тебе лучше знать!
— Тогда пусть он будет твоим.
Гоги внимательно посмотрел на лаза, и, когда глаза их на секунду встретились, лицо его просветлело от радости. Гоги сунул пистолет в карман:
— Пусть лежит! Будет нужда, станем ходить из города в город и простреливать чаши.
— Дал бы бог, — ответил лаз. — Святому Георгию Илорскому поставил бы свечу в твой рост.
Была гробовая тишина.
— Как вы стреляете, батоно Гоги, — с изумлением сказала Нано.
— Ничего особенного. Можно и лучше. Когда бросают вверх гривенник и он не возвращается назад… Лаз это умеет, из десяти — девять раз!
Как это ни странно, но выстрел, мне показалось разрядил атмосферу, а разговор Нано и Гоги мог бы ввести беседу в спокойное русло.
— Эй, садись, что ты застыл, как истукан! — шутливо прикрикнул Каричашвили, обращаясь к Шалитури.
Но тот продолжал стоять.
— Лучше помолчи, — ответил он и повернулся к Гоги. — Кому нужна ваша меткость… Если дойдет до дела… Вы можете только, как клоуны, показывать фокусы… И один и другой… А так…
— Что так? — спросил Гоги.
— А так на что вы способны? Ухаживать за женщинами? Для этого не нужно ни ружья, ни пушки. Да какой толк из вашей стрельбы, умей вы стрелять и в пять раз лучше? Зачем вам это?
Шалитури громко засмеялся.
— На что мы способны, — сухо сказал Гоги, — это тебя, молодой человек, не касается. Хотя бы на то, чтобы привести в чувство такого наглеца, как ты.
— Вы думаете, я испугался, да? — Шалитури опять наливался бешенством. — Дело совсем в другом. Допустим, мы будем стреляться… От меня вам пощады не будет. А вы, тряпки, не станете меня убивать! Это меня не устраивает. Пусть никто не думает, что Вахтанг Шалитури боится смерти. Смотрите!
Он достал револьвер из кармана, разрядил его, высыпал на стол патроны и начал их пересчитывать, приговаривая:
— Енки, бенки, сикни, са, енки, бенки, сикни — вон!
Патрон, на который, по условиям игры, пал жребий,
Шалитури вложил обратно в револьвер. После этого он взвел курок и обвел взглядом всех сидящих за столом.
Я не мог понять, что он задумал, да и другие тоже смотрели на него с недоумением. Только Элизбар Каричашвили хорошо знал, что может выкинуть его приятель. Он схватил Шалитури за руку, в которой был зажат револьвер:
— Знаешь, довольно! — сказал он с раздражением. — Когда-нибудь эта игра кончится плохо. Не лезь на рожон… Если тебе хочется свернуть голову, выйди в сад, там никого нет, тихий вечер, легкий ветерок, деревья шелестят…
Шалитури грубо оттолкнул Каричашвили. После этого он ударил ладонью по барабану револьвера, цилиндр завертелся, в этот момент он приставил дуло к виску и нажал пальцем курок… Выстрела не было, револьвер чихнул, барабан остановился. Шалитури спрятал револьвер, сел за стол и почему-то начал торопливо есть.
Мы сидели, не шелохнувшись. Потом вскочил Каридзе и, воздев руки к небу, простонал:
— Несчастная Грузия, куда ты идешь?!
И снова уселся на свое место.
— Я не понимаю, что тут произошло? — спросила Нано. — Объясните мне, ради бога.
Она не могла поверить в то, что жизнь человека так дешево стоит.
— Ничего не произошло особенного, — ответил Элизбар. — Просто могло стать одним идиотом меньше на свете.
Нано побелела.
Арзнев Мускиа уставился в стол, перебирая пальцами скатерть.
— Что ты хотел доказать этой детской бравадой? — спросил Гоги, обращаясь к Шалитури. — Для чего это нужно?
— Нужно! — пробормотал Шалитури, продолжая есть.
Нано постепенно приходила в себя. Она глотнула лимонаду и сказала:
— И все потому, что мы не знаем, для чего живем и для чего умираем.
— Я согласен с вами, — отозвался Шалитури.
Нано повернулась к Гоги.
— А женщина может научиться так стрелять?
— Может, — ответил Гоги. — Это метод трех тысяч пятисот патронов.
— В чем же он заключается? — заинтересовался Сандро Каридзе.
— В него входит несколько операций: сначала неподвижно стоящий человек должен выпустить тысячу патронов в неподвижную цель. Затем пятьсот патронов — неподвижно стоящий в движущуюся цель. После этого тоже пятьсот — движущийся человек в неподвижную цель и, наконец, последнюю тысячу — движущийся человек в движущуюся цель.
— Сколько же на это нужно времени? — заинтересовалась Нано.
— От двух недель до месяца, у кого какие способности.
— Лаз, научи меня, ладно? — взмолилась Нано. — Нет, обещай перед людьми.
Арзнев Мускиа улыбнулся в ответ:
— Мне еще нужно закончить свой тост.
— Внимание! — закричал Сандро.
— Когда я слушал вас, — сказал Арзнев Мускиа, — я знал, что вы правы… Да, то, что растоптано злом, можно вернуть к жизни одним лишь добром. Но мы оба — и Гоги и я — впустили сюда вражду. Пусть простит меня уважаемый Вахтанг, если он меня не оттолкнет, я предлагаю ему свою дружбу от всей души. Все началось тоже с любви, с нашей любви к пирам и веселой беседе… И может быть, мы не посчитаем злом то, что нас заставила сделать любовь! Но разве знает человек, когда сделанное им добро обернется злом? Сколько примеров тому известно каждому… На твоих глазах творится зло, ты не можешь стерпеть, бросаешься на помощь, так велит сердце. Но спасая, ты употребил силу, ответил насилием на насилие. Ты хочешь спасти человека, а способствуешь его гибели. Один только просто дурно воспитанный человек — нет, не злодей даже! — сколько насилия приносит он в мир!.. А в наше время таких невоспитанных — пятьдесят на сто. И тот, кого ты выручил, такой же. А тот, кого ты наказал именем добра, думаешь, он ангелом станет? Тебе кажется, что любовь твоя восстановила разрушенное. И порой это и в самом деле так. Но, применив насилие к обидчику, не вверг ли ты его в беду? И возродив одно здание, не испепелил ли тут же другое, соседнее? Пусть кто-нибудь скажет, что делать рабу божьему, как ему поступать?
«Верно, когда он болен, у него бывает такое лицо и такие глаза», — подумал я, глядя на Арзнева Мускиа.
— Признаюсь, я давно не вмешиваюсь в чужую беду. Я потерял веру в добро! Но сегодня я нарушил слово, данное себе, может быть, потому, что задет был я сам. Со своего, личного, и начинается гибель человека… И я молю провидение вернуть мне веру, веру в то, что… разрушенное враждой восстановится любовью. Э-х-х, была же она у меня когда-то.
Лаз залпом опустошил свою чашу:
— Долго я говорил. Терпеливый вы народ, тифлисцы!
— Разве это долго! Ты сейчас поймешь, что такое долго, когда будет говорить Сандро, — сказал Каричашвили, улыбаясь, довольный тем, что все уладилось и пошли по мирному руслу»— Сандро знает столько иностранных слов и будет говорить до тех пор, пока не иссякнет их запас. Вот тогда нас можно будет пожалеть, а твой тост был и коротким, и простым, и умным.
Хор начал «Черного дрозда». Слуги принесли новые блюда и расставляли их по столу. Видно, пауза была нужна, чтобы спало нервное напряжение. Мы не смотрели друг на друга, хотелось отключиться от всех и погрузиться в себя. А между тем народу в ресторане заметно прибавилось, только два балкона были еще пусты. А в зале — ни одного свободного столика. Правда, Гоги за этот вечер ни разу не поднимался навстречу посетителям, видно, то, что происходило за нашим столом, приковало его к нам.
«Черный дрозд» подходил к концу, когда лакей, пыхтя носом от напряжения, появился около нас с огромным подносом, установленным бутылками и фруктами.
— Кто это прислал? — спросил Гоги.
— Симоника Годабрелидзе дарит это вашему столу, батоно Георгий, ответил лакей. — Вино — мужчинам, шампанское госпоже — за терпение, велел сказать, рубль он дал Кето за то, что она убрала черепки от чаши, и рубль мне — за этот поднос. Пусть бог пошлет щедрым людям больше денег, а моим детям больше щедрых людей!
— А-а-а! Симоника, — крикнул Элизбар Каричашвили и послал в зал воздушный поцелуй. — Дешево хочешь отделаться!
Второй лакей принес маленький столик, и они поставили на него то, что было на подносе. Потом оба выпили за нас и ушли.
Тут и Сандро Каридзе взялся за чашу. Все затихли.
— В природе, наверно, ничто так не зависит друг от друга, — сказал он, — как нравственность личности от судьбы его нации, как нравственность гражданина — от достоинств и недостатков его государства. И наоборот… Они так слиты, что не знаешь, что сначала, что потом…
— Как курица и яйцо, не так ли? — засмеялся Каричашвили. — Вахтанг, перестань злиться и скажи, что было сначала — яйцо или курица?
— Мой швейцар, дидубиец Арчил, говорит, что сначала был петух, — сказал Гоги.
— Он прав, так и было на самом деле, — сказал Арзнев Мускиа со смехом, — не будем мешать господину Сандро, он говорит так интересно.
Шалитури сидел с мрачным видом, думаю, он сам не понимал, почему все еще находится среди нас.
— Что мы называем нравственностью? — продолжал Каридзе. — Мне кажется, нравственность — это та внутренняя сила, с помощью которой личность управляет своим поведением, подчиняет его каким-то нормам, упорядочивает, что ли… Во всяком случае, сочетает свои желания с интересами своего народа, своего государства…
— Упорядочивает и управляет в той мере, в какой обладает нравственностью, не так ли?.. — на этот раз Каридзе прервал я.
— Ты прав, Ираклий, именно так, — ответил он и продолжал — Маленький народ не сможет создать своего государства, если государство это не будет необходимо человечеству или хотя бы значительной его части. Каждое государство имеет поэтому свое международное и историческое предназначение, свою функцию, что ли…
— Это еще не все, — опять вмешался Элизбар Каричашвили. — Сначала должна возникнуть историческая необходимость самой функции. Кроме того, народу, принимающему на себя ту или иную миссию, нужны для этого талант, энергия, воля к борьбе и одолению.
— Разумеется, Элизбар. Начнем тогда вот с чего, — продолжал Каридзе. — …Смотрите, что получается. В одной из областей земного шара — в Закавказье, скажем, — возникла потребность, а следовательно, и историческая необходимость создания государства. Возникла независимо от того, кто населял эту часть суши. А населяли мы, грузины, и осуществили эту необходимость — создали государство. Фундамент христианского государства Грузии был заложен благодаря тому, что мы взяли на себя роль крайнего бастиона христианской цивилизации на Востоке. С другой стороны, для Персии и Византии мы были той силой, которая сдерживала напор северных кочевников, устремляющихся к югу. Одновременно создание государства внесло порядок и устойчивость в нашу жизнь. По грузинской земле пролегли и скрестились на ней большие торговые пути, развилась национальная экономика, которая обрела большой вес в азиатской торговле. Но чтобы жребий, выпавший на нашу Долю в истории мира, был нами исполнен, мы были вынуждены постоянно отражать нападение врага, вести постоянные войны, и потому наше государство было построено как государство военное. Отдельная личность повторила функцию государства и стала осуществлять его миссию — отражение врага. Война стала для человека основным занятием, его повседневной жизнью. Я говорю — жизнью! Жизнь — это процесс добывания духовной и материальной пищи, а нравственность — сила, организующая этот процесс. Удачи и беды гражданина находились в прямой зависимости от бед и удач государства. Желать чего-нибудь для государства значило желать этого для себя. Отсюда возник и с течением времени утвердился моральный принцип: сначала я отдаю народу и государству все, что имею, а уж после этого беру у них столько, сколько сумею охватить или сколько мне дадут или подбросят. Разумеется, с точки зрения высокой справедливости подобный принцип ничего не стоит, но тогдашнее человечество пребывало на этом уровне, имея свое представление о справедливости. Так или иначе этот нравственный принцип был порожден функцией нашего государства, а сформированная веками нравственность оберегала и сохраняла в свою очередь государство. Я говорю о том, что утратила наша нация. Госпожа Нано сказала святую правду — мы утратили любовь к вольности, к стране, к государству… Потеряли те основы нравственности, о которых, мой дорогой Элизбар, я говорил так долго, и к тому же иностранными словами. А тост мой будет коротким. Гоги прав. Когда наши предки побеждали чужеземцев, их вела любовь. Тогда у грузин и других народов близкой к ним истории в фундаменте жизни была любовь. Любви под силу всё восстановить и всё исцелить. Я пью за такую любовь!
Сандро Каридзе приник к своей чаше и, не торопясь, с паузами, ее опорожнил.
Все мы с увлечением его слушали.
— Это очень важно, — сказал я, — что в те времена в фундаменте жизни была любовь. Я не числю себя знатоком искусства, не берусь судить, но, по-моему, все самое прекрасное в грузинской музыке, в литературе, в народной поэзии, — все, что мы любим, появилось как раз тогда. И никогда в них ложь не одерживала победы, никогда насилие не подымалось на пьедестал. Великодушие и самопожертвование — кровь и плоть нашего искусства.
— Возьми хотя бы тот же «Мравалжамиери», — поддержал меня Гоги. — И слова и музыка создавались именно в ту пору.
Тут и Нано включилась в общий разговор.
— Слова и мелодия этого гимна, — сказала она, — утверждают: восстановить то, что уничтожено враждой, нельзя без вражды и ненависти… И тут Вахтанг, конечно, прав. Но при одном условии: что ненависть — результат любви, а не зависти, эгоизма, жадности, алчности, властолюбия или других низменных стремлений.
— Если это так, — подал голос Шалитури, — тогда зачем надо было колотить чашки о мою голову.
Все мы сделали вид, что в возвращении Шалитури к общей беседе нет ничего неожиданного. Да и реплика его прозвучала совсем безобидно. Все, по-моему, были рады этой размягченности.
В это время Арзнев Мускиа начал говорить, глядя на Нано:
— Я вспомнил басню, она не наша… Смертельно ранен лев, из груди его льется кровь, а вокруг торжествует стая шакалов, радуясь, что лев умирает и труп достанется им. Лев не может стерпеть их ликования и, собрав последние силы, бросается на шакалов, раздирает их в клочья. И шакалья кровь лужей стекает к его ногам. Изнемогающий от долгой борьбы лев бросается в эту кровавую лужу. По басне получается, что кровь врагов и завистников должна исцелить льва, вернуть его к жизни, — Арзнев Мускиа на секунду запнулся и продолжал — Вы все знаете грузинское стихотворение «Орёл». Великий человек написал его, Важа Пшавела, по-моему, самый великий из современных грузин. Ему не пришло в голову исцелить раненого орла кровью воронья. Потому что, кончив так свое стихотворение, он призвал бы к насилию и мести. А он не хотел, он не мог. Сколько ни читай, сколько ни повторяй эти строки — в первый раз, в сотый раз, — и всегда одно чувство — любви к орлу. Любовь к слабому, к обреченному — вот к чему взывает поэт. А бог с избытком наделил его этим даром — даром понимания, даром сострадания. А когда нам передается его чувство, значит, он доверяет нам. Знает, что твой поступок тоже теперь будет продиктован любовью, и потому он не учит, не диктует, не заставляет. Так, верно, во всех великих творениях, я только не подумал обо всех.
— Нет, ты думал, — горячо сказала Нано. — И все увидел глубоко, как есть на самом деле.
— Все это прекрасно, — объявил Каричашвили. — Но кто же станет делать дело, если мы будем говорить до рассвета. Нано, теперь твой черед. И следующий тост пьем двумя чашами, а то Арчил и Ерванд вышвырнут нас отсюда как трезвенников.
— Не потому ли тебя в последнее время все чаще называют большим артистом, что ты целиком посвятил себя другому искусству, нашему, застольному, грузинскому? — пробурчал Сандро Каридзе.
— Я художник, Сандро, — с огорчением ответил Каричашвили. — Когда я был молод, меня увлекла сцена и шквал аплодисментов. Но разве я знал свой жребий, разве понимал, что такое высокое искусство!
— А теперь ты понимаешь?! — усмехнулся Каридзе.
— Теперь понимаю! — сказал Каричашвили. — Высокое искусство, Сандро, это — совесть. Не имею права играть плоско! Это прежде всего. И я не имею права лгать людям. Лгать соотечественникам, сбитым с истинного пути трагедией их истории, толкать их в яму… Поэтому я играю не всё… Уж год, как репетирую новую роль. Может быть, на это уйдет еще год. Не знаю… Но выйду на сцену только тогда, когда смогу показать то, что возвышает душу. И если по глазам зрителей я пойму, что достиг своей цели, то слушать аплодисменты в театре останешься ты, а я побегу сюда, чтобы выпить вина и поговорить с Гоги и Ервандом о грузинской борьбе. Давай, генацвале! Называй меня бывшим артистом… Чего можно ждать другого от такого циника, как ты. Я не возражаю… Нано, голубушка, — он повернулся к Нано. — Мы слушаем тебя! А ну, слушать! — загремел его голос.
— Нет, не сейчас, — сказала Нано. — Мне хотелось бы еще послушать Сандро Каридзе, пусть он поделится с нами своими богатствами.
— Ради бога, госпожа Нано, я готов, но не знаю, чем делиться.
— Сейчас я объясню… Вы говорили о том, что мы имели и что потеряли. А как потеряли, почему… Кем мы стали, кто мы теперь… Это нужно мне для моего тоста, без этого он будет бессвязным и может показаться чепухой.
Каридзе был явно польщен просьбой Нано.
— Я буду рад, — улыбаясь, ответил он. — Но общество наше должно набраться терпения, хотя я постараюсь быть лаконичным. Ведь я думал над этим не один год и знаю то, что мне предстоит сказать, как «Отче наш».
— Начинай, Сандро, — подхватил Каричашвили. — Наговоримся, во всяком случае. Кто знает, какие превратности несет нам завтрашний день…
Сандро Каридзе не заставил себя долго просить и начал без промедления:
— К сожалению, не все вечно на нашей грешной земле, — сказал он, не торопясь. — Появились славянские феодальные государства и ослабили опасность северных нашествий для южных империй. И грузинское государство потеряло свое значение — быть форпостом в сдерживании набегов степных народов. А разложившуюся византийскую империю прикончили, как все вы знаете, крестоносцы и турки. Католическое же христианство до того источилось червем, что нашло необходимым учредить инквизицию. А когда колеблется цитадель, то судьба бастионов висит на волоске. Разладились наши связи с единоверным миром, и идеологическая функция Грузии постепенно начала отмирать. Прошло еще немного времени, и в результате развития мореплавания великие торговые пути перекочевали на моря и океаны. Тем самым мы лишились и экономической своей функции. Короче говоря, в один прекрасный день стало ясно, что мы лишились международной функции. Наше могучее государство, недавно еще вершившее добрые дела для человечества, превращалось в арену междоусобной возни мелких князей и приманку для всевозможных, удачливых или неудачливых, завоевателей. Чем были для истории Грузии пять ее веков до присоединения к России? Их смело можно назвать пятисотлетней войной за физическое сохранение нации и спасение ее культуры. И что примечательно — национальное, грузинское политическое мышление всегда отдавало себе отчет в том, что существование нашей страны целиком определяется ее исторической функцией. В крупном масштабе это впервые пытался воплотить в жизнь Вахтанг Горгасали. Когда Грузия перестала быть форпостом при нашествиях степных народов, Давид Строитель и его политическое окружение пытались сделать грузинское государство культурной и экономической силой Малой Азии и Ближнего Востока и многого достигли для этой цели. Когда дрогнули основы мировой христианской цивилизации и погребли величие Византийской империи, государство Тамар пыталось претендовать на гегемонию в православном мире и наведение порядков в мусульманском. И тут дела пошли бы успешно, если бы не нашествие монголов, принесшее нашей истории величайшие потрясения. И, как вам известно, не только нашей. Впоследствии, уже в новые века, Ираклий Второй хотел совершить операцию, географически обратную той, какую совершил в свое время Вахтанг Горгасали, — с опорой на севере, меч повернут на юг, но к этому времени мы были так обессилены, что сами нуждались в покровительстве. И нашли его в союзе с Россией. Грузины пришли к покровительству, — ровно звучащий до этого голос Каридзе чуть звенел. Помолчав, он продолжал — Я говорю об этом для того, чтобы не была предана забвению мудрость напряженных и неустанных поисков наших предков, чтобы их исторический подвиг был оценен по заслугам… Да, пятьсот лет! Тот, кто широко образован и достаточно объективен, может найти для сравнения только один пример — американских индейцев. Другие параллели мне не припоминаются. Конечно, физическое сохранение нации и ее культуры может быть смыслом жизни страны, ее назначением. Но назначением узконациональным, недостаточным для жизнедеятельности сильного государства. Грузинское государство, увы, перестало существовать. Наш народ потерял активное чувство собственной ответственности за радости и горести своей страны, а бесчисленные поражения и опустошения отняли у нашего гражданина уверенность в себе и чувство непобедимости. И наша нравственность сделала первые шаги к упадку. Узконациональный смысл жизни и незначительность международных функций не могли не дать своих опустошительных результатов. Жизнь сводилась теперь лишь к тому, чтобы продлить свое существование, что не могло не деформировать нравственные устои общества, не усилить эгоизма, не внести низменности и мелочности, чего не было в этических нормах сильного государства. И все-таки, несмотря на это, можно сказать, что честь и совесть грузинского народа до девятнадцатого века оставались незапятнанными. Хотя и во имя узконациональных интересов, но все же наш народ еще оставался сплоченным, способным к единству и самопожертвованию. Но пятьсот лет ожесточенного сопротивления, как я уже сказал, принесли ему физический разгром и духовное изнеможение. У нас не было другого выбора, кроме того, который мы сделали, обратившись под защиту единого государства.
Древнее наше стремление к культурным связям с Западом осуществилось в новой форме — мы стали частью крупнейшего государства Европы! Присоединение к России решило многие острые проблемы нашей жизни. Нас освободили от войны, от набегов горцев, от страха истребления, от тысячелетней династии Багратидов и даже от налогов… Эта передышка была нам необходима. Но она несла свою закономерность: грузин, привыкший за свою историю к ответственности перед человечеством и перед своей страной, остался без смысла жизни… От него теперь ничего не требовали, абсолютно ничего! И наш народ стал похож на пущенное в луга стадо, у которого есть только одно дело— щипать траву! Сто лет мы пасемся… Наша единственная цель — есть, пить и растить детей. Конечно, эта цель свела на нет основы старой традиционной нравственности… Но если и по сей день можно встретить людей, которые сберегли любовь к свободе и любовь к родине, то это потому только, что нравственность — самая стойкая духовная категория, свойственная человеку… Вот, госпожа Нано, как произошло то, что мы все потеряли. А что представляем мы сейчас, — я отвечу вам, но прошу меня простить за грубость моей правды. Мы — разрозненный, лишенный единства народ, занятый стяжательством, мы — бывшая нация! Добавить мне осталось только одно. Известно, что ни один поработитель не освобождал из ярма добровольно, из каких-то гуманных соображений. И мы не будем просить царя Николая Второго, чтобы он совершил этот небывалый акт… Я кончил, Элизбар!
— Как же так! — воскликнул Шалитури. — Выходит, пока на Кавказе не возникнет эта самая твоя миссия, для грузин государство — ни-ни!
— Ни-ни! — подтвердил Каридзе.
Шалитури расхохотался.
— Ты выдумал все это, мой Сандро, — сказал Гоги, — чтобы оправдать свое равнодушие к судьбам родины.
— Гоги, ты не прав, — вмешался я. — Человек плачет, чуть услышит грузинские напевы, а ты обвиняешь его в равнодушии.
Гоги не ответил, только махнул рукой.
— Знаешь, почему он плачет, — спросил меня Каричашвили.
— Ну, почему, объясни, — сказал Каридзе.
— А потому, Сандро, что тысячу лет назад ты был достойным человеком, а сегодня — ты червь.
— Святая правда, Элизбар! Я и не спорю, — серьезно сказал Каридзе. — А разве по этому поводу не стоит плакать?
— Если то, что вы сказали, святая правда, — вмешалась Нано, — тогда нам всем, вместе со всем народом, надо не только плакать, но и убираться в мир иной.
Нано взяла в руки чашу.
— Я Хочу досказать вам историю, — начала она, — которую не успела закончить в конторе Ираклия. Тогда я набрела на нее случайно, к слову пришлось, и вспомнила, как в Абхазии на нас с мужем напали разбойники… Ираклий и Арзнев Мускиа! — Она повернулась к нам. — Не сердитесь на меня, но то, что вы слышали, я расскажу в двух словах.
Она сначала повторила то, что мы знали. Но, странное дело, ее слушали затаив дыхание не только новые друзья, но и я, и Арзнев Мускиа. Нано обращалась чаще всего к Шалитури, видно, для того, чтобы окончательно вернуть это почти потерянное княжество нашему веселящемуся царству. И действительно, Шалитури начал понемногу оживать и даже развеселился. А Нано рассказывала свою историю совсем по-другому, стараясь сосредоточиться на курьезных сторонах, на нелепостях и несуразностях.
— Можете себе представить, что всю эту операцию, — сказала она, — удалось осуществить четырем разбойникам. Сарчимелиа со своим помощником ловил людей на дороге, заводил в лес, грабил и складывал вещи в мешки. Другой разбойник караулил нас, чтобы мы не подняли бунта. От холма, что был за нашей спиной, время от времени несся такой отчаянный свист, будто главные силы разбойников залегли именно там. А оказалось, что там под деревом сидел только один разбойник, следил за дорогой, сторожил награбленное добро и время от времени поднимал свист, чтобы нагнать на нас страху, что ему отлично удавалось.
— Постой, — смеясь, перебил ее Элизбар Каричашвили, — что же вы, так и сидели, в чем мать родила, и мужчины и женщины вместе?
— Нет, — ответила Нано, — у бандитов оказалось больше такта, чем у тебя. Между нами было расстояние, шага в два, и было хорошо слышно, что мы говорили. Одним словом, сидим и ждем, когда вернется Сарчимелиа. Все шепчутся друг с другом, каждый о своем. Какая-то полураздетая старуха посмотрела на голубое небо и сказала: ой, что с нами будет, если пойдет дождь… Один приземистый человек был увлечен предположениями насчет того, кто на этот раз попадет в сети Сарчимелиа, и очень хотел, чтобы попал его знакомый, не помню кто по имени — то ли Бабухадиа, то ли Митагвариа, — он заранее ликовал, потирал руки от удовольствия и помирал со смеху. Разговор больше всего вертелся вокруг того, кто что потерял… Пострадавшие называли стоимость отнятых вещей и количество денег, как будто хвастались друг перед другом размером потерь. Только один безусый юноша признался, что у него нечего было отнять, и он сам не знает, почему сидит здесь, с нами. Он был слугой богатого турка, Сарчимелиа захватил его вместе с хозяином и не отпускал. Прошло уже немало времени и можно было даже шутить по поводу того, что с нами произошло. Но, откровенно говоря, мне было не до шуток. Временами на меня нападало отчаяние, когда я представляла со всей отчетливостью, что будет, если Сарчимелиа выполнит свою угрозу и уведет меня в залог до выкупа. Да и другим было несладко. Одну девочку лет пятнадцати Сарчимелиа захватил с дороги вместе с пожилым мужчиной. Девочка на коленях, рыдая, умоляла ее отпустить — у нее умирает мать, и она везет из Очамчири врача, чтобы спасти. Какая-то женщина рвала на себе волосы, причитая, что она вдова, всю жизнь копила деньги на приданое дочери, собрала двести рублей, а эти негодяи отняли… Всего не расскажешь. Помочь не мог никто, на душе было противно… Вдруг до меня долетел мужской голос.
— Простите, пожалуйста, — говорил кто-то по-русски, обращаясь к моему мужу. — Госпожа, ограбленная вместе с вами, это ваша жена?
Я обернулась и поняла, что это говорит человек с ампутированной ниже колена ногой. Мой муж Ширер ответил не сразу и очень сухо:
— Да, сударь, госпожа, ограбленная вместе со мной, это моя жена.
— Я хочу вам дать совет. Грабители, конечно, злодеи порядочные, но в женщин стрелять не будут. Это мне известно, можете поверить на слово, сейчас не время объяснять. Шепните вашей жене, чтобы она уговорила женщин… Пусть они начнут кричать во все горло, пусть не умолкают, даже если грабители будут им угрожать.
— Что это даст, сударь?
— Ну, в худшем случае приблизит конец этой мерзкой процедуры… Передайте жене на вашем языке, а то часовой подслушивает.
Ширер, видно, обдумал эти слова и, не торопясь, сказал:
— Это ни к чему. Сидите спокойно, сударь.
Но я и сама все слышала и догадалась, что незнакомец на это и рассчитывал. Мне его идея показалась стоящей, только я не знала, как ее осуществить. В конце концов решилась. Когда охраняющий нас бандит отошел подальше, я начала шептать:
— Женщины, не сидите молча. Давайте вместе выть, вопить, кричать. Мы — женщины, они нас не тронут, не бойтесь. Кто-нибудь услышит на дороге и поможет. Давайте кричать! Плохого не будет!
Некоторые из женщин знали грузинский язык и поняли, что я шептала. Другие не поняли ничего, стали спрашивать — что, мол, она говорит? Через несколько минут уже все знали о моих словах, но стояла тишина и никто не двинулся мне навстречу. Я спросила сидевшую рядом женщину:
— Что ты об этом думаешь?
— А если будут стрелять?
— Не будут, не будут!
— Они отняли у меня всего семь рублей, и из-за семи рублей я должна умирать?!
— А у меня, проклятые, взяли девяносто рублей, но я не оставлю своих детей сиротами даже из-за них!
— Пусть другие закричат, тогда закричу и я.
— Если все закричат, тогда — да!
Так они поговорили и замолчали. И я вдруг решила, что должна подать пример. Если начну я, то другие меня поддержат. Я стала негромко причитать. Но никто не присоединился ко мне. Тогда я крикнула громко, но опять оставалась в полном одиночестве. После этого я начала вопить изо всех сил. Но достигла только того, что все женщины перепугались, как бы им не влетело из-за этой глупой барыньки. А я тем временем так вошла в роль, что не так просто было меня утихомирить. Наш часовой сначала был ошеломлен моим криком и смотрел на меня с изумлением. Потом подошел вплотную, продолжая меня разглядывать. А затем, не долго раздумывая, отвесил мне здоровую оплеуху. Я не ожидала такого хамства и от неожиданности замолчала, ошалело глядя на него. А он, воспользовавшись неожиданной тишиной, сказал, хладнокровно улыбаясь:
— Хотел бы я знать, чего ты орешь?! Если ты думаешь, что они поддержат твой крик, то ошибаешься, они привыкли молчать и покоряться. Э-э-эх, берешься не за свое дело, не понимаешь ничего. Мы знаем свое, видишь, у нас все идет ладно и справно, а кто не знает, пусть сидит и молчит, пусть не лезет.
Повернулся и ушел. Ширер громко расхохотался. Я не обиделась, но мне было неловко. И стыдно. Так стыдно… Я даже покраснела. Успокоившись немного, я посмотрела в сторону мужчин, на лицах их было написано насмешливое превосходство. Мне снова стало не По себе. Только безногий человек не улыбался и сидел, покручивая усы, о чем-то думая. Чтобы утешить себя, я решила, что он сочувствует мне. А Сарчимелиа, видно, никак не мог дождаться на дороге новой жертвы. Время шло, а его все не было. Наконец он появился, ведя впереди себя двух мужчин и трех женщин — целая толпа. Он начал их ловко обдирать и так погрузился в это дело, что не заметил появления двух человек.
Это было странное зрелище. Один шел впереди и был, представьте себе, до пояса голый, а ноги его были продеты в рукава рубахи, подол которой, поднятый до пояса, он придерживал рукой. Видно, другого выхода у него не было, потому что за ним двигался элегантно одетый человек с револьвером, нацеленным ему в спину. На человеке нацеплено было много различного оружия, в том числе и того, что недавно принадлежало его пленнику, облаченному в столь диковинную одежду. Они направлялись прямо к Сарчимелиа и награбленному им добру. Появление этих двух людей было столь неожиданно и причудливо, что потрясло всех. Наш часовой буквально остолбенел, решив, возможно, что видит все это во сне. Когда вооруженный человек поравнялся с ограбленными мужчинами, кто-то из них крикнул:
— О-о-о-ох! Дата Туташхиа!
— Что случилось, Дзуку? — беспомощно пробормотал наш часовой, обращаясь к полуголому пленнику. Но пленник не отвечал, ухватившись за подол рубахи и покорно шагая вперед. Тогда часовой перевел взгляд на человека, которого назвали Датой Туташхиа, тупо следя за его движениями. Сарчимелиа и его помощник тоже застыли. А тем временем безногий человек, выбрав момент, лег на живот, с молниеносной быстротой, рывком, подполз к часовому, схватил огромный булыжник и, вскочив на одну ногу, ударил часового камнем по голове. Сарчимелиа собрался было бежать на помощь своему товарищу, но вооруженный гость навел на него револьвер, и он тут же осел. Сбитый с ног часовой получил еще один удар по голове, на этот раз прикладом собственного ружья. Потом безногий лег на землю, используя тело часового как заслон и опору для ружья, и прицелился в Сарчимелиа. Все замерли, кто-то крикнул:
— Ой! Тот в рубахе вместо штанов… Это бандит, что сидел на пригорке и свистел!
Дата Туташхиа сделал несколько шагов и поравнялся с Сарчимелиа. Я не знаю мегрельского языка и понимала не все. Но потом мне перевели все слово в слово. Так, по порядку, я и расскажу…
— Сарчимелиа, — негромко сказал Туташхиа. — И ты… Не знаю, как тебя величают, — он показал на второго разбойника. — Ну-ка сложите оружие вот сюда!
Он показал, куда… Разбойники не сдвинулись с места. Сарчимелиа, конечно, знал, что на него наведено дуло безногого, револьвер Туташхиа упирался чуть ли не в зубы другому, а третий держался за свою рубашку. Сопротивляться нелегко, ничего не скажешь, но и сдаваться им тоже, ох, как не хотелось. Безногий в эту секунду выстрелил. Пуля просвистела между разбойниками и потонула в листве.
— Руки вверх! — закричал Туташхиа.
Один из бандитов с готовностью выполнил приказание, Сарчимелиа медлил, но потихоньку тоже поднял руки.
Тогда Туташхиа повернулся к мужчинам:
— Пожалуйста, кто-нибудь, подойдите сюда!
Ширер оказался проворнее всех и, не ожидая указаний, отобрал у грабителей оружие, сложив его в кучу. При этом он их тщательно обыскал и все, что нашел, тоже отобрал. После этого ударил изо всей силы по голове Сарчимелиа, затем его товарища и, оглушенных, свалил на землю. А безногий поскакал к мешкам с награбленным, нашел там свой протез и быстро надел его. Потом он вывернул из груды вещей мою амазонку и поднес мне:
— Сударыня, я так виноват перед вами, из-за меня этот мерзавец ударил и оскорбил вас.
Нано передохнула.
— Вот в каких условиях я познакомилась с Гоги. Только мы не знали имен друг друга. А встретились только сегодня, — под общий хохот досказала она.
Гоги обошел весь стол и, церемонно поклонившись, поцеловал руку Нано. Все стали перебивать друг друга, но Нано заговорила снова:
— Об остальном я постараюсь поведать вам короче, чтобы вы все же знали, как закончились наши приключения… Туташхиа подозвал к себе ограбленных и велел им разобрать свои вещи. Когда разбойники увидели толпу людей, направившихся в их сторону, они бросились наутек. Не знаю, кого больше они испугались — разъяренных мужчин или разъяренных женщин. Во всяком случае было совершенно ясно, что они не хотят попасться в руки ни к тем, ни к другим. Сарчимелиа бежал проворнее всех, но, когда деревья закрыли его от нас, мы услышали его голос:
— Дата Туташхиа! Понимаешь ли ты, кого берешь под свою защиту? Запомни мои сЛова: когда придет время умирать, ты умрешь от их руки!
А Ширер разыскал свою золотую табакерку, всю усыпанную драгоценными камнями, — и протянул Туташхиа — возьмите, мол, на память о нашем избавлении. Туташхиа поблагодарил, но табакерку взять не захотел. Тогда я стала его упрашивать, уламывать, но он был непреклонен. Так и не взял. Уехать сразу мы не смогли, пришлось сдерживать пострадавших, желающих поживиться чужим добром. А потом сели на наших лошадей и поскакали…
Так Нано закончила свой рассказ.
— Извините, что получилось так длинно, — сказала она. — Но я надеюсь на то, что история эта не наскучила вам… А теперь я хочу поднять тост, и не один, а сразу два… Гоги и Туташхиа бросились нам на помощь во имя добра и человечности. Они двигали их поступками, когда мы, ограбленные и униженные, сидели в лесу. Добро явилось нам в образе этих двух людей. Я пью за реальное добро, которое раскрывает себя в реальном деле таких вот реальных людей!
Должен сказать, что Нано была очаровательна, и все мы были в восторге и от нее и от ее рассказа. Мы зааплодировали ей так громко, что все сидящие в зале повернулись в нашу сторону. Нано поднесла свою чашу к губам, но отпила лишь половину.
— Лаз, — сказала она. — Мне нужна вторая чаша. Элизбар сказал, что мы будем пить двумя чашами… Вахтанг, долейте мне. — Нано протянула Шалитури недопитую чашу. — А, кроме того, мой рассказ рассчитан на две чаши.
— Скажите, пожалуйста, госпожа Нано, — почтительно, негромко, скрывая неловкость, обратился к ней Шалитури. — Тот человек, который вел разбойника в рубахе… Как его фамилия? Вы сказали…
— Туташхиа.
— Откуда он взялся?
— Он услышал мой крик и пришел на мой голос.
— Совсем как сказочный принц? Не так ли? — Шалитури покачал головой. — Это не тот ли Туташхиа… Разбойник?
— Абраг, — ответила Нано.
Элизбар снова начал нас утихомиривать:
— Не мешайте Нано говорить!
Она продолжала:
— Здесь не место выяснять, как сложилась, откуда пошла легенда о святом Георгии. Никто не станет спорить, что этот культ идет еще с дохристианских времен и укоренился с такой неколебимостью, что мы, грузины, празднуем день святого Георгия триста шестьдесят пять раз в году… Спаси попавшего в беду, спаси его любой ценой, даже ценой своей жизни… Таков смысл легенды. Знаете, я никогда не любила странствовать по святым местам. Единственный раз, в детстве, попала в Атоци на праздник святого Георгия. И больше не была нигде. Но сегодня, если говорить словами поэта, «я храм нашел в песках. Средь тьмы лампада вечная мерцала…» Прекрасный храм, исполненный чудес, украшением которого является человек, а не икона. Обещаю господу богу приходить сюда как можно чаще, чтобы принести благоговейную молитву живому — на все триста шестьдесят пять дней — святому Георгию! У меня есть старинная икона, а на ней надпись, приблизительно такая: Святой Георгий! Непобедимый воин за справедливость, великомученик во имя народа, будь заступником перед небом, укрой всемогущей силой твоей недостойную слугу свою Нано Тавкелишвили!.. Вот слова моей молитвы!.. Итак, за здоровье Гоги, господа, нашего хозяина, истинного сына своей отчизны, рыцаря и выразителя нашей застольной государственности… И моего спасителя!
Мы кричалй во весь голос, приветствуя Нано. Но она подняла руку, показывая, что еще не кончила.
— Видите, — сказала она, — тосты вытекают из моего рассказа. Поэтому я хочу вторую чашу поднять за отважного Дату Туташхиа. Это отчаянно смелый, благородный человек, но я понимаю, что смелому человеку часто бывает тяжелее, чем трусливому. Пусть поможет ему бог и в беде и в радости. И раз мы ударились в молитвы, я хочу дать еще один обет. Если когда-нибудь случится так, что я окажусь нужна двум прекрасным людям, переполнившим наши чаши, я буду счастлива протянуть им руку… Всегда и везде… Не потому, что хочу заплатить добром за добро. А потому, что оба они заслуживают того, чтобы мы служили им.
Нано встала из-за стола и обратилась ко всем сидящим:
— И еще я пью за всех вас и благодарю за чудесный вечер… И прошу простить, что покидаю вас. Видит бог, я не хотела бы уходить, но оставаться дольше не имею права. Всех, кто сидит за столом, я приглашаю в гости через три дня, двадцать шестого, в восемь часов вечера. Покорнейше вас прошу… Ираклий, поручаю тебе привести гостей. Кроме вас, будет человека два или три, не больше…
Арзнев Мускиа и я тоже поднялись со своего места. Неожиданный наш уход, как это бывает всегда, вызвал небольшую суматоху, — все кричали, просили не уходить, взывали к нашей совести и чести. Но Нано настояла на своем. Правда, напоследок нас с лазом заставили осушить две огромные чаши, что мы и выполнили с успехом. Все хотели идти нас провожать, но Нано запретила всем, кроме Гоги.
— Лаз, откуда ты знаешь Элизбара? — спросила Нано, когда мы вышли из зала.
— Вот Гоги познакомил, хороший человек Элизбар, мне он нравится очень.
— А кто познакомил тебя с Гоги?
— Это старая история… Расскажу когда-нибудь, — уклонился от ответа лаз.
У выхода торчал Арчил.
— Вы накормили кучера барыни? — спросил его Гоги.
— И накормил и напоил. Еле на козлах держится.
— А где Ерванд?
— Вынес стул во двор, сидит и спит. Не спит, конечно, а только делает вид, свесил голову, как старая лошадь.
— Почему? — удивился я.
— Три дня назад, когда он заснул, сидя во дворе, у него вытащили из кармана шесть рублей. С тех пор он каждый вечер притворяется спящим, ждет, что жулик снова придет… Как бы не так, жди, очень нужно ему приходить.
— Придет, можешь не сомневаться, — послышался с улицы голос Ерванда.
— Нужен ты ему больно… Иди сюда, гости уезжают!
Появился Ерванд, стал водить щеткой по нашим костюмам, приговаривая при этом:
— Не дают человеку поспать… Конечно, он не сумасшедший, если я не сплю, зачем ему приходить!
— В-а-а! — возмутился Арчил. — А если ты снова заснешь? А он опять все вытащит и опять уйдет! Ну, не индюк ли ты… И как для индюка такого на белом свете кусок хлеба находится, диву даешься!
Они проводили нас до экипажа, продолжая спорить и убеждать друг друга — придет или не придет жулик. А пока Гоги помогал Нано сесть, я выбрав минуту, когда он не видел, положил Ерванду в карман деньги, чтобы он расплатился за нас в ресторане.
Мы тронулись в путь.
— Ты позвала нас на двадцать шестое? — спросил я Нано.
— Да.
— А то двадцать седьмого я занят, жду клиентов.
— Кого?
— Долабашвили, два брата. Интересное дело!
В ночной тишине приятно цокали копыта наших лошадей.
— Почему вы заспешили, госпожа Нано, — спросил Арзнев Мускиа. — Скучно стало?
— С тобой… и с Ираклием мне никогда не будет скучно! — ответила Нано.
Мы долго молчали.
— Лаз, я знаю, кто ты, — тихо проговорила Нано.
— Эх! Царица наша, я сам не знаю, кто я, — послышался его голос. — И вы, я думаю, тоже!
Ночь была лунная, светлая. Ветер трепал тополиные листья.
В ту ночь в душу мою в первый раз вселились сомнения.
РОЗОВАЯ ТЕТРАДЬ
Сначала, в первые дни нашей дружбы, каждую встречу с Нано и лазом я принимал восторженно, но проносились они обрывками, и каждый из них в сознании моем не соприкасался с другим, хотя и приносил возвышенную радость уму моему и сердцу.
Но в один прекрасный день мир в душе моей замутился и все разрозненные и клочковатые впечатления нанизались друг на друга, сплелись в цельную картину, в некое единство, состоящее из тысячи тайн.
И они навалились на меня, взывали к ответу, будоражили душу, не давали успокоения. Это острое прозрение охватило меня вчера ночью в номере Арзнева Мускиа, после того, как я задремал там, сморенный усталостью. Да и визиты к Нано заставляли терзаться, мучиться и гадать. Все лепилось в один ком, который надо было распутать и понять. И самое главное — кто такой Арзнев Мускиа и чего он ищет на земле? И госпожа Тавкелишвили-Ширер — что связывало их прежде и что связывает нынче? И почему я сам так завяз в их отношениях? Кем стал я для каждого из них и для них обоих вместе?
Пройдет не так уж много времени, и для меня все станет по своим местам, все загадки, все ребусы будут разгаданы. Но это потом… А пока… Вы можете сами понять, как терзали меня сомнения.
А между тем мы прошли еще один рубеж в наших отношениях. Нам наскучило вдруг бывать на людях, в шумном обществе и, кроме Элизбара Каричашвили и Гоги, никого не хотелось больше видеть. Эти двое могли заменить нам всех, им хватало на это душевного богатства.
Мы поняли это после ночной встречи в казино. Там мы решили, что сегодняшний день проведем в моем доме, Арзнев Мускиа приготовит эларджи, а Элизбар — люля-кебаб.
Утром из гостиницы Арзнева я забежал в свою контору, провел там часа два и отправился домой. Гости пришли в назначенный час, сначала Элизбар, Гоги и лаз, а чуть попозже приехала Нано. Гоги с Нано остались в гостиной и громко хохотали, вспоминая подробности вчерашней игры. Лакей во дворе разводил мангал, а лаз и Элизбар орудовали на кухне. Я пытался им помочь, но они гнали меня и кричали, чтобы я убирался восвояси. Я не сдавался, и в конце концов Элизбар уступил мне топорик для рубки мяса, помянув при этом осла, на которого надели золотое седло, а он все равно остался ослом. Я подвязался полотенцем и с азартом погрузился в работу.
Но тут зазвенел звонок. Я, конечно, не мог открыть дверь и встретить посетителя в таком виде, с руками, перемазанными мясным фаршем. Наверно, какой-нибудь запоздалый клиент, подумал я, и крикнул Нано, чтобы она объяснила, что я занят, принять не могу, пускай завтра приходит в контору.
Нано направилась в прихожую, но скоро вернулась на кухню и сказала с недоумением:
— Он не уходит, говорит, что не клиент, а гость.
— Какой гость? Откуда? Как его фамилия?
— Не сказал… Такой высокий, худой, лет, верно, пятьдесят, пятьдесят пять. Русский, кажется, хотя на русского не очень похож.
— Где он?
— Я ввела его в приемную, не оставлять же на улице… Сидит и ждет.
— Прими его, — сказал Элизбар. — Мясо уже готово, управимся без тебя.
— Придется, хотя я никому не назначал.
Я привел себя в порядок и направился через гостиную в приемную. Но сидевший в гостиной Гоги начал делать мне знаки, а когда я подошел вплотную, он, кивнув в сторону приемной, зашептал мне в ухо:
— Ты знаешь его так близко, что он приходит в твой дом без приглашения?
Вид у Гоги был озадаченный и смущенный.
— Кого? — Я не мог понять, что он говорит.
Гоги зашептал еще тише:
— Но там… Я не ошибаюсь… Генерал… Граф Сегеди… Шеф жандармов Кавказа…
— Но я не знаком с ним… Видел, конечно… Но так… Никогда…
Гоги схватил меня за руку и приложил палец к губам:
— На кухне у тебя есть выход?
— Есть. На балкон, а оттуда по лестнице во двор. Что ты задумал?
— Потом… Потом… Ты займи его… Не вводи сразу… А лучше бы спровадить…
Гоги повернулся и пошел на кухню.
— В чем дело? — спросил я, обращаясь к Нано.
— Сейчас не время, — зашептала Нано. А потом отчетливо, чтобы было слышно в приемной — Сюда, Ираклий! Гость ждет тебя в приемной.
Я призвал на помощь весь свой адвокатский опыт, чтобы овладеть собой и придать лицу независимое выражение. Улыбаясь, я переступил порог. Нано шла следом за мной.
Гоги не ошибся. С кресла и в самом деле поднялся шеф жандармов и назвал свое имя.
Одет он был по-европейски. Внушительного роста, с подтянутостью худощавого человека. Глубоко посаженные глаза поблескивали умом, а улыбка была не лишена приятности и благорасположения. На всем облике — печать аристократизма, а бледная, тонкая кожа говорила о жизни, которая текла в кабинетной тиши.
— Очень рад, ваше сиятельство, — сказал я как можно оживленнее. — Вы даже не можете себе представить, как удачно вы избрали время для своего визита!..
Я обернулся к Нано.
— Вот познакомьтесь — госпожа Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер… В соседней комнате сейчас будет накрыт сказочный стол, и я смогу через считанные минуты познакомить вас со своими прекрасными друзьями, чтобы ознаменовать ваше посещение лукулловым пиром! Разрешите, ваше сиятельство, вам помочь…
И я дотронулся рукой до его пальто в твердой надежде, что он отведет мою руку, откажется и уйдет.
Но не тут-то было.
— Не беспокойтесь, князь, — услышал я в ответ, при этом он сбросил пальто и добавил, улыбаясь — Я только потомок венгерского графа, а в Венгрии, да будет вам известно, на пять человек по одному графу, такова статистика.
— Но в Грузии на двух человек по одному князю, так что мы обскакали вас, граф!
Я пытался скрыть смущение, шеф жандармов, оказывается, вовсе не думал уходить.
— Князь, — заговорил он снова. — Я пришел просить как раз о том, что вы сами только что предложили.
— О чем просить? — Я ничего не понимал.
— Просить, чтобы вы разрешили мне посидеть за вашим дружеским столом. Не спорю, это странная просьба для незнакомого человека. Но, честное слово, я не буду вам в тягость, а, быть может, даже сумею позабавить и развлечь.
Мне показалось, что граф Сегеди даже чуть-чуть волнуется, стараясь быть непринужденным и простым. Но все-таки, согласитесь сами, это вторжение в мой дом — невероятная наглость! Что мог я ответить ему?
— Конечно… О чем говорить, — сказал я, ощущая фальшь, которая вязла в моих словах.
Я провел его в гостиную, и он все с той же улыбкой, исполненной внимательного расположения, опустился в одно из кресел.
— Я слышала, что вы прекрасный пианист, — обратилась к нему Нано. Видно, готовилась завести с ним длинный разговор, чтобы задержать подольше на этой половине, как того хотел Гоги.
Но граф Сегеди почуял, верно, ненатуральность нашего поведения.
— Вы, сударыня, волнуетесь так же, как и я, — сказал он. — Я уверен, что и ваши друзья взвинчены не меньше вас. И совершенно напрасно. Меня привела сюда мирная цель, мирная, но не простая. И я не смогу ее осуществить, пока в этом доме не воцарится покой и доверие. И вас, как женщину, я прошу помочь… Ведь вы одна среди стольких. Начните вы, постарайтесь вести себя со мной, как со старым знакомым, это снимет тяжесть с вас, с меня и поможет остальным найти верный тон.
Он засмеялся и добавил:
— Вы скоро сами убедитесь в доброте моих помыслов.
Нано молчала, не зная, что сказать, а я извинился, пробормотал, что должен наведаться на кухню, и оставил их вдвоем.
Я зашел в свою спальню и подошел к окну. Хотел собраться с мыслями, но мысли прыгали, не зацепляясь друг за друга. Нет, я не понимал, что случилось, но понимал, что может случиться что-то очень страшное, опасное для моей жизни. Я выглянул в окно: перед подъездом, рядом с экипажем Нано, стоял еще один экипаж, и в нем сидел незнакомый мужчина в котелке, нахлобученном на лоб. Человек Сегеди, — подумал я. А так на улице было пустынно.
Я отправился на кухню. Арзнев Мускиа, как ни в чем не бывало, колдовал над кипящим котлом, а Гоги и Элизбар насупленно и сосредоточенно молчали. Мне показалось, что мое появление застало их врасплох, в их молчании было какая-то неловкость.
— Как вы объясните все это? — спросил я.
— Сами ломаем голову, — ответил Гоги.
— А он что говорил? — подал голос Элизбар.
Я передал им то, что услышал от графа Сегеди.
— Ну, и что тут такого, — воскликнул Арзнев Мускиа. — Прослышал, верно, про мой эларджи и пришел отведать… Ясно, как день божий… Не думаю, чтоб твой люля-кебаб смог его завлечь! — Лаз повернулся к Элизбару Каричашвили.
— Да, это эларджи притянуло его, — согласился Гоги.
Мне стало грустно, потому что я понял: все, что нужно было сказать, они сказали без меня. И я закипел от негодования.
— Если того, что вы говорили, — воскликнул я, — вы не хотите повторить при мне, то поделитесь со мной хотя бы выводами, к которым вы пришли.
— Мы не пришли ни к каким выводам, — сказал Арзнев Мускиа.
— Но ведь Гоги ради чего-то спросил меня, есть ли в доме еще один выход?
— Ради человека, которому мы обязаны этим визитом, — ответил лаз.
— Ну! Что мы, заговорщики, что ли? — воскликнул я. — Ведь это каким надо быть преступником, чтобы сам шеф жандармов являлся за ним на дом!
Скажу откровенно, я очень волновался и пытался шуткой прикрыть свой испуг, уговорить себя и их, что нам нечего бояться.
Но они не приняли моей шутки, не тронулись мне навстречу. Арзнев Мускиа по-прежнему стоял над котлом, Гоги смотрел в пол, а Элизбар насаживал на вертел мясо, но руки его, я заметил, дрожали. Может быть, они и хотели мне что-то сказать, но никто не решался начать, каждый уступал место другому. Молчание тянулось не так уж долго, но мне на душу оно легло бесконечной изматывающей тяжестью и пробудило малодушие, испуг, предчувствие неминуемой катастрофы. Сейчас я могу назвать все своими именами — и знаю, что то была мгновенная вспышка панического страха, страха за свое благополучие. Будто кто-то швырнул сейчас об пол мою безоблачную жизнь, и она вот-вот разлетится на мелкие куски. Не уверен, могла ли сила воли обуздать тот ядовитый клубок чувств…
Все кричало во мне… Да, да, вы вместе совершили что-то страшное, втянули меня в роковую бездну. Но я не хочу… Я не знаю… Я не с вами… Я не хочу страха и риска. Я не борюсь с царским строем, я вижу в нем не одно зло, вижу и добро! Я не хочу… Уходите сами и уведите эту отвратительную змею, которая из-за вас вползла в мой дом, в мою жизнь, в мою душу, в мое будущее… Кто этот человек?
— Наверно, я тот человек, Ираклий! — раздался в этот момент голос лаза.
— Ты? Какой человек? — спросил я, но мне показалось, что это сказал не я, а кто-то другой.
— Тот человек, из-за которого пришел граф Сегеди.
Знаете, меня не смутили его слова, как будто я заранее знал все, что он может сказать, будто держал их в памяти после первой встречи, семь дней тому назад. И эти несколько мгновений принесли мне опыт долгих лет жизни. В эту секунду я понял, что человек, стоящий передо мной, — прекрасен, что он не может совершить преступления против людей и мира, и, значит, он ни в чем не виноват передо мной, и Нано, Гоги, Элизбар — тоже не виноваты, что справедливость — на его стороне, а мое место там, где справедливость. И я обрел спокойствие, чувства мои подчинились разуму, а разум требовал вмешательства, такого действия, которое при этом причудливом стечении обстоятельств было бы самым уместным.
— Арзнев, — сказал я. — Ты должен поступить только так, как будет лучше для тебя. Не думай о нас, мы готовы на все.
Глаза Арзнева Мускиа блеснули благодарной теплотой, но он сказал с беспрекословной твердостью:
— Я должен поступить, брат Ираклий, так, как будет лучше для всех. Я здесь не один, и я никуда отсюда не уйду!.. Мы выйдем к графу вместе!
И, чувствуя мою неуверенность и колебания, добавил:
— Да, так будет лучше!
Он подошел к умывальнику, вымыл руки и, поправив полы чохи, сказал:
— Веди нас, Ираклий! Ты — хозяин!
Мы молча двинулись в комнаты.
Когда мы вошли, Сегеди поднялся со своего места. Что было делать! Я представил ему каждого. Все, как заведено, — вежливые улыбки, легкие поклоны… Очень приятно… Очень приятно…
Я попросил всех присесть, пока не будет готов стол. Опускаясь в кресло, Сегеди не сводил глаз с Арзнева
Мускиа, уставился так, будто встретил старого знакомца, с которым не виделся целую вечность.
Но лаз, словно не чувствуя этого взгляда, как ни в чем не бывало, повернулся к Нано:
— Вы знаете, эларджи удалось на славу, очень вкусно, почти так, как я обещал вам.
А Сегеди, будто отвечая своим мыслям, сказал по-грузински:
— Такое сходство я встречал только у близнецов! — С этими словами он опустил голову, будто чрезвычайно заинтересовался замысловатыми узорами ковра, лежащего на полу.
— Вы так отлично говорите по-грузински, ну, замечательно! — Нано изо всех сил старалась поддержать светский разговор.
Граф и вправду говорил по-грузински довольно чисто, на специфическом, хорошо заученном грузинском языке. Видно, практика была богатая. Единственный дефект — не получались гортанные звуки.
Забегая вперед, скажу, что мы незаметно перешли на русский язык, и весь вечер никто не говорил по-грузински, кроме лаза, который все время переходил с одного языка на другой.
— Какое сходство? С кем? — спросил я.
— Могу удовлетворить вашу любознательность, — ответил Сегеди с некоторым напряжением, даже как будто смущаясь от того, что должен открыть. — Я говорю о том, что Мушни Зарандиа так поразительно похож на Дату Туташхиа, батоно Ираклий.
Сегеди сделал эффектную паузу, дожидаясь, что будет со мной. Но я сидел, не шелохнувшись, и он продолжал:
— Похожи, как близнецы, а ведь они только кузены… И один из них — мой помощник, а другой — ваш друг и клиент — Арзнев Мускиа, а в действительности — Дата Туташхиа.
Честное слово, за последние полчаса чудеса сыпались на меня, как из рога изобилия, и я, по-моему, уже потерял способность чему-нибудь изумляться. Во всяком случае, если бы на моих глазах кто-то из нас сейчас превратился в обезьяну или крокодила, даже это не вывело бы меня из той душевной застылости, того неподвижного оцепенения, в которое я был погружен.
Я оглядел своих гостей.
Арзнев Мускиа, только что превратившийся в Дату Туташхиа, хладнокровно перебирал янтарные четки. Он чуть улыбался, как будто вспоминал милые проделки детских лет. А Нано вся покрылась красными пятнами, на верхней губе выступили капельки пота, она прерывисто и тяжело дышала, откинувшись в кресле. Элизбар, почувствовав, что смертельно бледнеет, старательно растирал руками щеки. Кто был спокоен, так это Гоги, — умел держать себя в узде и, казалось, был поглощен одним лишь только созерцанием.
— Святая правда, — негромко сказал Туташхиа. Скажет слово — отбросит бусинку четок. — Мы как близнецы… Мой отец и мать Мушни, моя тетка, двойняшки… Мы так похожи, что, не подоспей к месту полицейместер Паташид-зе, вместо меня забрали бы его. Он работал тогда в акцизе.
Сегеди улыбнулся:
— Я слышал эту историю.
И опять эта гнетущая тишина.
Замороженность моя вдруг растаяла в этой накаленной атмосфере и сменилась бурным порывом раскаяния в том, что в моем доме случилась эта встреча, а я, хозяин, веду себя так, будто подстроил ее, с начала и до конца, и теперь с хладнокровием жду неизбежной развязки, развалясь к тому же еще в кресле.
— Я ваш гость, господа, — продолжал тем временем Сегеди, стараясь говорить как можно ровнее. — И что бы я ни сказал, и что бы я ни спросил, поверьте мне, не будет выходить за рамки обычной беседы.
Что мы могли сказать ему в ответ?
— И мне хочется задать вам один вопрос, — продолжал граф. — Господин Туташхиа, я уверен, что хотя бы один из ваших друзей убеждал вас бежать из этого дома… На кухне есть выход во двор. Почему же вы не воспользовались такой возможностью?
Дата Туташхиа молчал, перебирая четки.
— А вы сами что об этом думаете, ваше сиятельство? — спросил он.
— Я не знаю, что и думать… И был бы благодарен… Был бы рад услышать ваш ответ.
— Ну, что ж, извольте, — Туташхиа сосредоточенно подбирал слова. — Видите ли, я не имел права уйти. Для господина Ираклия Хурцидзе я клиент, а он мой адвокат, мы связаны с ним договором, для Элизбара Каричашвили я — лазский дворянин Арзнев Мускиа. Батони Гоги и госпожа Нано, правда, знают, кто я такой… Но, встречаясь друг с другом, в эти дни мы не совершали противозаконных дел, и вы не можете состряпать против них никаких обвинений. Их можно обвинить только в одном — в том, что они не донесли на меня. Но такое обвинение, как всякая ложь, будет шатким. Ведь, общаясь со мной, они не знали, кто я. А укрывательство подразумевает, что человек знает, кого он скрывает, знает, что готовится преступление, и не сообщает об этом полиции. Но если бы я, на глазах у вас, удрал из этого дома, то этим поступком втянул бы их в свою жизнь и обрек на визиты жандармов. Раз я сижу здесь, они чисты перед законом, а я чист перед своей совестью и перед своими друзьями. Но это не все… Я живу в Тифлисе почти полтора месяца. И живу открыто, не прячась, не таясь. Не скажу, на второй день, но на двадцатый — узнали ведь жандармы о моем появлении? Что я здесь… Дата Туташхиа… Они могли арестовать меня, где бы вам не заблагорассудилось, хотя бы вчерашней ночью в казино. Для этого не нужно ни особого усердия, ни таланта. А еще… Я не слышал никогда, чтобы шеф жандармов бегал по домам и самолично арестовывал людей. Почему же я должен считать, что вы, ваше сиятельство, явились сюда именно с подобной целью? А вас, допустим, привела сюда совсем другая цель… И если я не держу в тайне от жандармов того, что живу теперь в Тифлисе, почему я должен бояться встречи с вами? Скажите, почему? Ведь мы даже не знакомы, и никогда не видели друг друга… Ну, а если я ошибся, и вы пришли лишь для того, чтобы накинуть мне петлю на шею и затянуть в эту петлю моих друзей, убив одним выстрелом двух зайцев, что все равно, чего добился бы я, убежав из дома? Разве я не понимаю, что мне еще надо будет ускользнуть от вооруженных людей… И значит, семь из десяти шансов — мои, а три все-таки ваши.
Туташхиа взглянул шефу жандармов прямо в глаза и добавил, улыбаясь:
— Конечно, когда мне предложили уйти, а я не ушел, а остался, я не понимал всего так, как сейчас… Тогда сердце мое подсказывало — делай так, а не делай этак. А уж потом разум подсказал, что я поступил правильно.
— Пока что все десять шансов ваши, господин Туташхиа! Но я почему-то думал, что вы не так безрассудны.
— У меня такая профессия, ваше сиятельство, быть безрассудным. Тот, кто не считает, что риск — благородное дело, не годится для настоящего дела.
— А если сейчас нагрянет полиция? — спросил граф Сегеди.
— Я не уверен в этом почему-то, ваше сиятельство… Нет такого предчувствия, — без тени волнения ответил Туташхиа. — Иначе я не сидел бы напротив вас… Зачем говорить о том, чего нет. На нет и суда нет… А что я сделал бы — не знаю сам и потому не могу поделиться с вами.
В этот момент в дверях показался лакей и сделал знак, что стол накрыт.
Мы перешли в соседнюю комнату в полном молчании, не перекинувшись даже словом. Были слышны только наши шаги. Каричашвили немного оживился, усевшись за стол, подвигая блюда и угощая соседей. У меня был с давних времен припасен шустовский коньяк, и ради этого случая я вытащил его на стол. Разливая коньяк, я говорил какие-то фразы, которые ничего не значили, и мы выпили в честь нашей встречи, снова набросившись на еду. И так тянулось время, и нас томило собственное молчание, и надежда, что заведешь речь не ты, а кто-нибудь другой.
Поднимая второй бокал, Элизбар промямлил, что эларджи и коньяк созданы друг для друга. Все дружно закивали в знак согласия, и граф вместе со всеми, но потом снова — тишина и только стук ножей и вилок. Невероятно громко пробили стенные часы. Нано, казалось, ждала только их сигнала и, улыбаясь, сказала Сегеди:
— Ваше сиятельство, вы только после третьего тоста раскроете нам тайну своего визита? Вы так загадали?
— Что вы? — Граф засмеялся от внезапности ее атаки. — После третьего у меня начнет заплетаться язык и голова может пойти кругом… Нет, лучше сейчас… Но не знаю, с чего начать, как одолеть крутой рубеж… Один щекотливый момент…
— А нельзя ли одолеть его вместе, — спросил Каричашвили, — дружными усилиями?
— Вместе мы горы можем свернуть, — добавила Нано.
Сегеди не отвечал, погрузившись в неведомые нам думы.
И вдруг произнес решительно:
— А может, правда, еще по рюмке? И мы сдвинемся с мертвой точки.
Но когда я снова разлил коньяк, он лишь пригубил его и сказал:
— Я хотел поведать вам, господа, что наместник его величества на Кавказе получил право частной амнистии. Значит, он может помиловать непойманных преступников, неуловимых абрагов, скрывающихся от закона.
Надо ли говорить, что мы затаив дыхание слушали Сегеди.
— Указ его величества, — продолжал тем временем граф, — предусматривает, что прощенный за прошлые грехи преступник, получивший от наместника документ о помиловании, будет менее опасен для государства, когда он свободен, чем когда он гоним. Опасен не более, чем любой мирный житель Российской империи. Так будет точнее… А право решать, на кого падет помилование, дано Кавказскому жандармскому управлению, а проще сказать, человеку, который стоит во главе его.
Граф не спеша, несколькими глотками опорожнил свою рюмку.
Мы молчали, как завороженные. Слова его свалились нам как снег на голову, оглушили и потрясли. Когда же мы смогли что-то сообразить и поняли, что несли они нашему другу, а, значит, каждому из нас, то настроение наше взыграло и подскочило вверх, как на ртутном столбике. Все вдруг оживились до невероятности, начали что-то переставлять на столе, орудовать ножом и вилкой, доставать портсигары из карманов… Но тишины никто не нарушил, мы понимали, что Сегеди сказал далеко не все и самое важное, быть может, еще впереди.
И, действительно, снова послышался его негромкий голос:
— Вы понимаете, что от меня целиком зависит, представить или не представить к помилованию уголовного преступника Дату Туташхиа. Но я не имею права совершить ошибку. И выход у меня есть только один — самому понять, что за человек Дата Туташхиа и когда он опаснее для государства — с документом о помиловании или без него.
Я воспользовался паузой и поспешил вставить несколько слов.
— Дата Туташхиа, — сказал я, — не только мой ново-обретенный друг, но и, заметьте, клиент. Вероятно, путь для узнавания один — допросы, беседы… Имеет ли он право при этом пользоваться услугами адвоката? Я готов без промедления приступить к своим обязанностям!
— Это мало что даст, — ответил Сегеди. — Нет, нужно просто поговорить по душам, за дружеским столом, проверить старые наблюдения, подкрепить их новыми. И сравнить мои впечатления с вашими, ведь шеф жандармов не может знать того, что знают близкие друзья.
Повернувшись к Нано, он добавил:
— Вот почему, госпожа Нано, я вторгся в этот дом, как незваный гость!
Все было непостижимо странно в его словах, хотя, должен признаться, до меня и прежде доходили слухи, что и должность свою и профессию граф Сегеди почитает призванием, дарованным ему провидением. Поэтому его намерения непросто было разгадать, у него могли быть свои подспудные мотивы, свои тайные цели.
— Простите, ваше сиятельство, что я все время перебиваю вас, — снова заговорил я. — Вы правы, конечно: раскованность, искренность и естественность должны стать главным условием нашей беседы, почвой под ногами, без них все будет колебаться, потеряет смысл, превратится в фальшивую, а может, и коварную игру.
— Я рад, что вы понимаете меня, — сказал граф Сегеди. — Но как, скажите сами, нам обрести доверие и натуральность неподдельных чувств?
— Это зависит, прежде всего, от вас, граф, — сказал я. — Вы должны открыть свои мотивы с такой широтой, которая захватит нас и поднимет в наших душах ответные чувства доброжелательности и согласия.
— Ну, а если еще яснее?
— Мне кажется… с самого начала… Вы должны убедить нас, что сегодняшний наш обед имеет для вас больший интерес, чем обычный допрос после обычного ареста.
Сегеди некоторое время молча ел, а мои друзья, бросив еду, с нетерпением ждали его ответа.
— Я не скрыл перед вами, — начал он, — что стою перед сложной задачей. И объяснил вам, почему я сюда пришел… Повторять, наверно, не надо. Теперь осталось доказать, что только сидя вот здесь, рядом с вами, я могу добиться того, чего хотел бы добиться, что все иные приемы и формы не принесут богатых плодов. Но я скован, вы должны понять сами, своим служебным положением, которое лишает меня возможности раскрыть перед вами сразу самый мой веский довод, привести его я смогу, бог даст, к концу нашей беседы… Поверьте, что на моем посту меня убеждают чаще, чем я убеждаю других.
Слушая его, я даже на минуту подумал, что веду себя негостеприимно, выспрашивая, зачем он пожаловал ко мне. Может быть, надо попросить прощения… Но Сегеди опередил меня и заговорил снова:
— Итак, частная амнистия и Дата Туташхиа… С тех пор, как возникла эта связь, мы перестали за ним следить и все гонения на него, естественно, прекратились. Уже четыре месяца… За это время мы много раз пытались его найти, чтобы понять, можно ли его помиловать и рассказать о наших желаниях, но найти его не смогли.
— Думаю, что и других кандидатов найти было не легче, — сказал я. — Кто же захочет по доброй воле попасть в западню?
— Вы правы, и других найти было не легче. Но другие нам не нужны, мы знаем про них все, что нам нужно знать. А господин Туташхиа — исключение, загадка… И обнаружить его невозможно… Правда, случилось так, что недели две назад наши агенты распознали абрага Дату Туташхиа в турецком гражданине Арзневе Мускиа. А мы уже наметили программу амнистирования и примирения… И хотя на этот раз арест его не составлял особого труда, мы не пошли на это, так как преждевременный арест может извратить наши нынешние планы и вообще ничего, кроме вреда, принести не может. Вы скажете, что целых шестнадцать лет мы не могли его поймать, теперь же эта возможность есть, при чем же здесь наша программа? Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает. У нас и в прошлом были случаи, когда, казалось, мы могли его захватить. Но это ни разу не удалось осуществить. Такой конец возможен и сейчас. И поэтому я решился. Зачем же нам лишние заботы? Вот я и пришел, чтобы сказать: если можно, давайте примиримся, а, если нельзя, ну, что ж… Тогда разойдемся, а поймать его… Поймать его мы попытаемся потом. Так мы решили, вы поняли меня?
Вопрос его был обращен ко мне, и я незамедлительно отозвался:
— Понял, конечно. Но это не вся проблема, а только часть ее. Есть еще причины… И даже не одна.
— Да, батоно Ираклий, есть и другие причины… Вы сами согласитесь со мной. Ведь все, кто сидит за этим столом, так или иначе, но имел отношения с тайной полицией… И знает, что такое следствие и допрос!
— Как это все! — возмутился Элизбар Каричашвили. — Я понимаю, Туташхиа, Гоги или я, грешный… Ну, Ираклий и граф Сегеди как юристы. Но при чем же здесь Нано!
Сегеди улыбнулся.
— Я тоже, Элизбар, — сказала Нано. — Приходилось… За границей. И знаю, что такое следствие и допрос.
Как говорится — чем дальше в лес, тем больше дров.
— Допрос, по-моему, — подал голос Гоги, — это борьба двух сторон, борьба двух людей. И каждый хочет повернуть истину в свою сторону.
— Я согласен с вами, — ответил Сегеди. — У допроса своя цель, свой смысл — раскрыть обстоятельства дела. Что же касается души человека, ее глубин и оттенков — что может дать допрос? Только легковесные и случайные штрихи к портрету, но не сам портрет. Дело Даты Туташхиа, не скрою, мы знаем хорошо. Но у нас нет его портрета.
Его внутреннего мира, склада его души не узнаешь из допроса… Поэтому я решился прийти к вам. Должен сказать, что господин Мушни Зарандиа тоже весьма заинтересован в этом, а я не имею права не считаться с его желанием… Итак, встреча в вашем кругу, в вашем присутствии, при вашем участии, живой разговор, столкновение взглядов, обмен впечатлениями… К этому я стремлюсь. Есть еще одно обстоятельство. Господин Туташхиа, как человек, интересует меня самого, не по службе, а по жизни. Каждому своя страсть… Одни собирают марки, другие — картины, а меня влечет философия поступков, природа поведения, незаурядность личности.
Сегеди обвел нас взглядом и добавил:
— Кажется, я открыл все, что имел. Добавить могу лишь одно — я отвечаю за свои действия и занимаю достаточно высокий пост, чтобы сдержать слово, которое вам дам: если в результате нашей встречи положение господина Туташхиа не изменится и сумма моих впечатлений сложится не в его пользу, я гарантирую ему неделю неприкосновенности. Если же случится наоборот, он в ближайшие дни получит документ о помиловании. Итак, я перехожу к делу… Я изложу вам один эпизод из в незаконной жизни Даты Туташхиа. Обсудим его, оценим, пусть каждый скажет свое мнение и ответит на мой вопрос со всем прямодушием — что принесет представителям властей мир с Туташхиа, будет ли он тогда опаснее, чем теперь?..
Все как будто прояснилось самым достойным образом. По моим представлениям, о лучшем трудно было бы и мечтать. Что там говорить, если помилование моего друга оказалось, в конце концов, в наших руках и решалось в моем собственном доме. Надо только сказать — нет, он не опасен для людей и мира. Но если такой вывод, не знаю почему, но будет для нас непосильным, все равно Дата Туташхиа сможет уйти от нас невредимым и свободным, честное слово графа Сегеди будет тому порукой. И тогда все шахматные фигуры станут на старые места, и вся игра начнется с самого начала, что, во всяком случае, несравнимо лучше того, чего мы так боялись, — тюремной решетки и кандалов.
Я, естественно, посчитал, что, как хозяин дома и юрист, имеющий немалый опыт в подобного рода делах, должен принять на себя главную роль в разговоре, который нам предстоит вести. Поэтому я сказал:
— Господа, прежде всего, по-моему, надо, чтобы каждый из нас сказал, как он относится к словам графа Сегеди. А, кроме того, надо, чтобы Дата Туташхиа согласился стать участником этой процедуры. Итак, я буду первым и объявляю, — я согласен!.. Нано, что скажешь ты?
— И я согласна… Конечно, — сразу же отозвалась Нано. — Обещаю быть беспристрастной, быть справедливой!
— Гоги, твое слово!
— О чем тут говорить! И я согласен… Но беспристрастным, честное слово, быть не могу… Потому что хорошо знаю Дату Туташхиа… Только потому! Знаю, что он замечательный человек. Скажу вам наперед, я буду пристрастным — с начала и до конца. Решайте сами — могу ли я навязывать вам свое отношение, которое не изменится нигде и никогда! Даже если история, о которой расскажет граф Сегеди, несет в себе один лишь отрицательный заряд. Что делать тогда? — Гоги пожал плечами и развел руками.
— Ну, что ж, и такая позиция возможна, — сказал Сегеди. — Господин Георгий заранее, без наших споров и доказательств, уверен, что прощение не сделает Дату Туташхиа более опасным. История, которую я собираюсь вам поведать, как бы мы ни отнеслись к ней в целом, будет непременно нести в себе приметы — мелкие ли или крупные, — которые подкрепляют именно вашу позицию. И вы сможете не только укрепиться в ваших чувствах, но и проверить, справедливы ли они… Со своей стороны, господа, клянусь, что буду беспристрастным не только в своих суждениях, но в подборе фактов и обстоятельств жизни, о которых собираюсь рассказать вам.
— Я согласен, — сказал Элизбар Каричашвили.
— Я тоже должен согласиться, — Гоги снова махнул рукой.
— Теперь, господа, слово за Датой Туташхиа, — сказал я. — Даете ли вы нам право стать судьями вашей прошлой жизни и хотите ли принять условия графа Сегеди?
Дата Туташхиа не торопился с ответом. Он молча оглядел нас всех и после этого сказал:
— Я согласен. Я принимаю условия.
Сегеди, извинившись, попросил подождать его несколько минут. Он встал и направился к парадному входу. Не зная, как поступить, я двинулся следом за ним. Сегеди попросил открыть дверь и вышел на улицу. Он торопливо сказал что-то человеку, сидевшему в его экипаже, после чего экипаж двинулся со своего места и поехал по улице. Но человек, сидящий в нем, пристально взглянул на меня, и я отступил в испуге, так как мне показалось, что это Дата Туташхиа. Да, Мушни Зарандиа потрясающе похож на своего кузена!
Мы вернулись к столу.
— Ну, что ж, давайте начнем! — сказал Сегеди. — Я уже говорил вам, что изучил досконально дело Даты Туташхиа. И потратил немало труда, чтобы выбрать случай, который собираюсь предложить вашему вниманию. Я стремился, чтобы он был простым, недлинным и, вместе с тем, давал богатую пищу для любопытных суждений и наблюдений… Однажды ночью господин Дата Туташхиа появился в доме некоего Зарнава. Этот Зарнава работал грузчиком в порту, скопил немного денег, купил в деревне дом, но связи с портом не порывал и был скорее рабочий, чем крестьянин. Надо сказать, что Туташхиа редко пользовался его гостеприимством, но на этот раз почему-то выбрал его, предупредив за несколько дней о своем посещении. Но дня и часа не назвал. Не успел он прийти, как к Зарнава вваливаются еще три человека — с типографским станком, ящиками со шрифтами и бумагой. Все это они надумали спрятать у Зарнава, сказали, что более надежного места у них нет, а сами они скрываются от полиции. Да, забыл сказать, что во дворе Зарнава, кроме домика, где спали жена и дети, была еще стоящая отдельно кухня. В эту кухню хозяин сразу же ввел Туташхиа, а вслед за ним и пожаловавших новых гостей. Сначала он спрятал ящики, которые они принесли, а потом предложил всем поужинать. Во время ужина новые гости несколько раз заводили речь, не обращаясь прямо к Туташхиа, что теперь, мол, пора уходить. Было ясно, что они добивались, чтобы господин Туташхиа покинул дом прежде них. Но господин Туташхиа сделал вид, что не понимает их намека, и даже вел себя так, будто сам дожидается их ухода. Это взаимное ожидание тянулось довольно долго, и тогда один из гостей прямо сказал Туташхиа, чтобы тот уходил. Но господин Туташхиа отказался решительно, а когда его спросили — почему? — он охотно объяснил. Сказал, что вошел в этот дом никем не замеченный, а если где-то поблизости сидят в засаде люди, чтобы его поймать, то они все равно понятия не имеют, где он сейчас. И уйдет он только так, как пришел, и сидящие в засаде люди не увидят его исчезновения, как не видели его появления. Но, сказал господин Туташхиа, гости Зарнава могли проговориться, куда идут, и привести за собой хвост. И если он уйдет первым, а они вслед за ним и с ними случится что-нибудь плохое, то винить будут его, Туташхиа, и больше никого — он знал об их приходе, а ушел прежде них. Туташхиа добавил, что не позволит, чтобы его заливали грязью, достаточно о нем наплели былей и небылиц, не хватало еще предательства. Пусть гости идут своей дорогой, а он никуда не уйдет и будет сидеть здесь хоть до будущего года, никого это не касается… Логика и правила конспирации были на стороне господина Туташхиа. Гости подчинились и, попрощавшись, покинули этот дом. Но только они ушли, как донеслись выстрелы. Туташхиа спросил хозяина, знал ли он, что к нему придут эти люди. Зарнава ответил, что не знал, и то была святая правда. Стрельба длилась довольно долго, но когда она затихла, хозяин схватил карабин, принадлежавший Туташхиа, и бросился к выходу, говоря, что надо бежать на помощь. Но господин Туташхиа отнял карабин у хозяина, вышел из дому и больше никогда сюда не возвращался. В результате перестрелки убили двух гостей Зарнава, а из тех, кто их окружил, один был убит и один ранен. Через несколько дней полиция обыскала дом Зарнава и обнаружила спрятанные ящики. Зарнава, отсидев три месяца в тюрьме, вернулся потом к себе домой… Вот и вся история, во всяком случае по тем сведениям, которые получил о ней я. И я хочу спросить господина Туташхиа — соответствует ли истине мой рассказ?
— Да, ваше сиятельство, соответствует, — с грустью ответил Дата Туташхиа. — Именно так все и было на самом деле!
— Считаете ли вы, — обратился тогда Сегеди ко всем нам, — этот эпизод достаточно насыщенным смыслом и содержанием, чтобы подвергнуть его нашему исследованию?
Мы ответили утвердительно. Но я сказал, что Дата Туташхиа должен все-таки растолковать нам некоторые подробности.
— Конечно, — сказал Туташхиа. — Без этого ничего не получится.
— Я тоже имел это в виду, — присоединился к нам граф. — Прошу вас, господа, пусть каждый спросит, что желает!
Но мы молчали. Все, пр-моему, боялись одного — неуместным вопросом испортить дело; не представляя всех глубин замысла Сегеди, сослужить ненужную службу каким-нибудь тайным его планам.
Видя, что никто не решается начать, Сегеди повел речь сам.
— Скажите мне, господин Туташхиа, — сказал он, — как могло случиться, что Зарнава знал заранее, что вы появитесь? Опытный и умный преследователь, как известно, не упустит подобного промаха.
— Не спорю, ваше сиятельство, не прощает, предупреждать заранее — это всегда опасно. Но что делать, если зачастую нельзя обойтись без такой ошибки! Я должен был повидать Зарнава — во что бы то ни стало! А ходить впустую не имело смысла. Надо было знать, что он дома, а как узнаешь, если не предупредишь. Лучше всего в таких случаях — если сообщаешь, что придешь тогда-то, — нагрянуть или раньше того дня, или позже. Тогда ошибка не так груба. Опасность, конечно, остается, но уже из того ряда, о котором мы говорили, — когда у тебя семь шансов из десяти… Скажите сами, граф, а вам — в ваших тайных делах — всегда удавалось сделать так, чтобы тот, кто хочет прийти, сумел это скрыть от того, к кому он должен прийти?
— К прискорбию, никогда почти не удавалось, — ответил Сегеди.
— Так случилось и со мной в тот раз. Хотя я был и предусмотрительным и осторожным. До назначенного срока дня два следил не только за домом Зарнава, но и за всей округой. И после назначенного срока тоже целый день — с утра до вечера следил. И если бы хоть что-то было подозрительным, я не переступил бы порога этого дома. Но не было ничего… И я не ошибся, я был прав… Но об этом мы поговорим потом, сейчас не время.
— А как получилось, — спросил я, — что Зарнава хотел бежать на помощь с твоим карабином, а ты не пустил и отнял его у него?
Я задал свой вопрос не просто так — у меня была своя цель: вытащить на свет как можно больше свидетельств о том, что Дата Туташхиа старался избегать враждебных столкновений с властью.
— Все это не так, как может показаться, — Дата закурил и сделал несколько затяжек. — Поймите, Зарнава бежал не для того, чтобы сцепиться с полицией, он бежал для того, чтобы дать им знать, что они ошиблись, что убили совсем не тех людей, а человек, который им нужен, — вот его карабин! — сидит беспомощный у него на кухне. Полиция охотилась за мной, а не за ними, она не знала, кто они, не ведала, зачем пришли, не видела, когда вошли. Она считала, что там только я и мои друзья!
На этих словах Сегеди чистосердечно расхохотался, а Дата Туташхиа замолчал, с удивлением глядя на графа.
— Что привело тебя к этим соображениям? — спросила Нано.
— То был сложный путь… Когда началась стрельба, в ней можно было угадать не меньше десяти ружей, и если три исходили от гостей Зарнава, то семь или восемь принадлежали посторонним. Теперь попробуем рассудить… Допустим, что следом за этими людьми с типографским станком шел кто-то из полиции… Это мог быть один человек, ну, скажем, два, но не больше. И если они увидели, что станок доставили к дому Зарнава, то должны были побежать, чтобы сообщить об этом полиции. Согласимся, что при этом стечении обстоятельств один должен бежать, а другой должен остаться и следить за домом, на случай, если гости здесь не задержатся и потащат свое имущество в другое место. Он должен идти за ними следом, куда бы они ни повернули. Что же произошло на самом деле? Эти люди провели у Зарнава часа полтора, до полиции ходу было три часа, а полиции к дому Зарнава — еще три часа… Значит, выследивший их человек не мог устроить такой засады. Это бесспорно и не может вызвать сомнений… Но, может быть, полиция заранее знала о том, куда понесут станок, и, окружив тот дом, пропустила трех человек лишь для того, чтобы потом, когда они будут идти назад, открыть стрельбу. Так могло бы быть, но так не было, ведь накануне я облазил все места вокруг дома Зарнава, лежал у него в огороде, навострив уши, как гончий пес. Нет, угрозы не было никакой, ни с какой стороны… Я был убежден в этом и только потому так уверенно вошел в дом. А эти люди пришли, вы помните, через пятнадцать минут. И, значит, все было спокойно, когда они шли, и полиция о них не знала ничего. И я в свою очередь хотел бы спросить вас — для кого была устроена та засада?
— А не могло ли быть так, чтобы за ними следом ехали не два человека, а все восемь? — спросил Гоги.
— Как же это так, брат? — воскликнул Дата Туташхиа. — В ночной тишине по долгой дороге за тобой движутся восемь вооруженных всадников, а ты даже не замечаешь их?
— Это невозможно, — сказал Сегеди.
Мы погрузились в обсуждение этого случая и все, в конце концов, единодушно сошлись на том, что дом был окружен не из-за людей с печатным станком. С нами согласился и Сегеди. И, значит, мы были правы — кто лучше, чем шеф жандармов, мог знать, как все было в доподлинной жизни.
— Хорошо, — сказал Каричашвили. — Но теперь еще остается доказать, что засаду устроили именно тебе.
— Дойдет и до этого. Только налей мне, а то я не могу так долго говорить в трезвом состоянии!
Мы перешли на шампанское. Дата Туташхиа выпил свой бокал до дна и продолжал:
— Значит, мы остановились на том, что полиция не знала о появлении трех человек в доме Зарнава. Окружать самого Зарнава, его жену и детей, вы сами согласитесь, имеет мало смысла. Кто же еще оставался в доме? Ради кого можно было затевать всю эту кутерьму? До того, как мы ответим на этот вопрос, я поделюсь с вами еще одним наблюдением. Неподалеку от деревни, где живет Зарнава, лежит имение князя Чичуа. И вот за два дня до назначенного мною срока к тамошнему управляющему пришли восемь косарей и нанялись на работу. Ранним утром все восемь вышли на покос. Они косили, а я следил за ними с горы. Весь день они косили, а когда темнело, скрывались в доме управляющего, чтобы утром снова взяться за косу. Так прошел еще один день, и за ним еще одна ночь. Только потом я прикинул, что к чему, и понял, — то были не косари, а полицейские, приехали они к управляющему ночью, спрятали лошадей на его конющне, а туда-то я как раз не догадался заглянуть. Что говорить, косить они ходили без ружей, а одежду нацепили самую нищенскую. Ничто поэтому не наводило на подозрения. Косари как косари! Так я ошибся в тот день. А теперь, смотрите, как все было на самом деле… Вот Зарнава ввел меня на кухню, но сам выскочил на крыльцо и крикнул соседу — завтра утром в лес иди без меня! И тут же вернулся назад. Когда принесли печатный станок и типографские шрифты, тот сосед, с которым он отказался идти в лес, был уже далеко, он во весь дух мчался к управляющему, чтобы сообщить полицейским, что Туташхиа — вот он, на кухне Зарнава. Сосед, как вы понимаете, не мог знать о новых гостях. И приведенные им люди, которые окружили дом, тоже не имели о них никакого понятия. Полицейские, я думаю, ворвались бы в дом, если бы новые гости не вышли в этот момент сами им навстречу. И я снова хочу подчеркнуть свой вывод — сосед Зарнава сообщил обо мне полицейским. А дальше судите сами… Если бы сукин сын Зарнава и вправду хотел помочь своим гостям, то почему он не побежал к ним тогда, когда началась стрельба? А когда перестрелка стихла, то, видно, с перепугу он схватил мое ружье и хотел убежать с ним, понимая, что я догадаюсь, кто предатель, и захочу его убить. Но силенок не хватило… Не вышло ничего. Вот как сплелось все в ту ночь в домишке Зарнава. Я хотел, чтобы господин Сегеди подтвердил, что засада была устроена для меня.
— Подтверждаю, что еще остается делать, — сказал Сегеди и рассмеялся.
А мы засмеялись вслед за ним с чувством, освобождающим нас от гнета и придавленности. Казалось, что на наших глазах наш друг, благодаря уму своему и проницательности, только что спасся от верной погибели.
— Браво, господин Туташхиа, — Сегеди поднял свой бокал. — Я пью за вашу удачу, пусть поможет вам бог и дальше — во всем и везде! Я догадывался, не скрою, что вы за человек, но реальные впечатления оставили позади все догадки. Если бы эту беседу слышали мои петербургские начальники, ей-богу, они извинились бы передо мной за те попреки, которыми осыпали меня из-за вас.
Меня обрадовало, что Сегеди был в таком же приподнятом настроении, как мы все. Поэтому обсуждение всех деликатных сторон отношений Даты Туташхиа с жандармами шли теперь под град шуток, хохот и тосты.
— Господа, — сказал Сегеди, желая ввести в разговор деловую струю. — Все ли вам ясно? Есть ли у кого вопросы?
Все утихли, и за столом воцарилась тишина.
— Я думаю, все ясно, — ответил за всех я.
— Тогда пусть каждый скажет в заключение, что он думает и как оценивает все, что слышал.
Мы согласились.
И так как все посмотрели на меня, я понял, что начать следует мне, тем более, что по своей адвокатской привычке я все время старался собрать воедино все обстоятельства, которые позволяли утверждать, что у моего подзащитного Даты Туташхиа, который предстал сейчас перед нашим судом, не было никакой склонности к нарушению моральных и правовых норм, что он, при всех поворотах дела и всех гонениях, был человеком нестроптивым и мирным. И не может быть никаких сомнений, останется таким же после помилования.
— Господа, обратите внимание на то, — сказал я, — что своими поступками Дата Туташхиа преградил путь для нападения на представителей закона. Он вырвал ружье из рук Зарнава. Конечно, как теперь нам это открылось, у злоумышленника была иная цель, но в тот момент сам черт мог запутаться в этом лабиринте, а уж Туташхиа и подавно. И, значит, он хотел оградить существующий порядок и его охранителей от угрозы нападения.
Скажу честно, я перебрал лишку в своих доказательствах. Но каши маслом не испортишь, а в адвокатской практике того времени подобные аргументы часто производили на противника сильное впечатление, подрывали его уверенность в себе, вызывали колебания, и, после такой атаки, даже справедливое обвинение тускнело, что приносило защитнику большой перевес, а иногда и большой успех.
— А что случилось после того, — продолжал я, — как господин Туташхиа отнял свое ружье у Зарнава? После того, как он увидел, как тот в смертельном страхе хочет бежать, и понял, что перед ним предатель? Как повел он себя, оставшись с ним лицом к лицу? Нужно ли убеждать вас, что Зарнава — подлец из подлецов, только что он предал человека бесправного и гонимого и на деньги, вырученные за это, собирался кормить своих детей. Я уверен, каждый, будь он на месте Даты Туташхиа, убил бы его не сходя с места. Убил спокойно, в полной уверенности, что ни одна живая душа на свете не узнает об этом. И любой самый пристрастный суд не нашел бы улик против него. Ведь нельзя было даже доказать, что он был у Зарнава, а тем более, что он его убил. У Туташхиа хватило бы на это ума, захоти он мстить. Но он не захотел, он не поднял руки на предателя, не наказал того по заслугам. Он повернулся и ушел! И я не представляю себе стечения обстоятельств, при которых помилованный Дата Туташхиа был бы более опасным, чем гонимый… Я сказал все, что хотел!
Мой пример оказался, вероятно, заразительным, я увидел, что все зашевелились, всем захотелось говорить. Но среди нас была Нано, и, как даме, следовало уступить ей очередь. Я как адвокат был не в счет, я должен был задать тон всему разговору.
Нано поняла, что ждут ее слова, и сказала:
— Нет, не сейчас… Я хочу подождать… Послушать других… Лучше потом.
— Тогда разрешите мне! — воскликнул Элизбар Каричашвили. — Это будет мое заключение и мой тост!
Все замолчали.
— Провидение наградило небольшую часть рода людского талантом доброты и красоты, — начал Элизбар, — живым, непреходящим чувством прекрасного, умением оставлять неувядаемые ростки всюду, куда б ни заносила их судьба. Такие люди — цвет человечества. Я всего месяц знаком с Датой Туташхиа. И за этот месяц я не заметил ни одного шага, ни одного жеста, который не был бы отмечен таким талантом. И случай, о котором мы так много говорим, одухотворен тем же светом. Это человек, весь, какой он есть, от любого его жеста до самых сокровенных чувств, — натура глубоко поэтическая, поглощенная исканием и созиданием. Но поле, которое он избрал для приложения своих богатырских сил, так трудно для возделывания. Каждый выбирает ту крепость, которую хочет взять. Для одного это соперник, наделенный дарованиями большими, чем он, и гонимый тщеславием, он тратит все свои духовные силы на то, чтобы побороть этого соперника. Таковых, увы, большинство среди тех, кто считает творчество своим призванием. Но есть и другие — цвет человечества, — они осаждают и штурмуют единственную крепость — собственную личность. Не зная устали и компромиссов, не на жизнь, а на смерть сражаются они с собой, чтобы как можно больше взять от собственных способностей, принести людям как можно больше плодов. Это возвышенная часть тех, кто творит. Борьба первых, возможно, увенчивается богатством и материальным преуспеянием, но борьба вторых приносит плоды духовные. И таков Дата Туташхиа. Он ведет великую войну только с самим собой… И нет в жизни ничего, что способно изменить лицо и смысл этой великой войны.
Элизбар Каричашвили перевел дыхание и, подняв свой бокал, завершил свой тост:
— Может ли такой человек таить опасность для государства? Нет… Никогда… Я пью за самую благородную, бесконечную и беспощадную войну — войну с самим собой!
— Я готов присоединиться к вам, — сказал Сегеди. — Но это целая философия! Я не встречал в развернутом виде этих выводов… Кто ваш предшественник, хотел бы я знать?
— Представьте, граф, — сказал Элизбар, широко улыбаясь. — Я тоже не встречал… А предшественник у меня один — Сандро Каридзе. А у него, может быть, — Руставели и Гурамишвили. Может быть, говорю я, потому что в таком разработанном виде нет этого учения и у них.
— Может быть, это идет от неоплатоников и Псевдо-Дионисия, — сказал я. — Гоги, что же до сих пор не слышно твоего голоса?
— Я уже сказал, что думал, — отозвался Гоги. — Могу лишь повторить… Все, что я знал, и все, что узнал, — как звенья одной цепи. Человек такой, как Дата, не был опасным раньше, не будет опасным потом. Но не забудьте про закон… Закон и царский строй доводят до того, что пустяковая история оказывается преступлением. И мирный человек, рожденный для мирной жизни, называется злодеем и преступником… Многое зависит от того, как поведет себя власть, как отнесется к Дате Туташхиа закон… Вы хотели правды, я сказал то, что думал!
— Это очень хорошо, — подхватил Сегеди. — Но пока есть на свете государство со своими законами, такая зависимость неизбежна в любой стране, не только в нашей. Больше или меньше, но с такой угрозой люди встречаются повсюду, и мера ответственности гражданина, высота его сознания должны быть компасом поведения. — Сегеди замолчал, собираясь, видимо, с мыслями, и снова заговорил:
— Что я могу вам сказать? У меня нет особых расхождений с вами, хотя я догадываюсь, что ваши суждения о господине Туташхиа не могли быть свободны от пристрастных преувеличений. Но я понимаю, что речь шла о будущем вашего друга, о том, как жить ему дальше на земле… И я согласен с вами… Мне тоже кажется, что господин Туташхиа, помилованный и прощенный, не будет вступать в конфликты с законами и с учреждениями, призванными их охранять. Но скажу откровенно, важнее всего для меня, что думает обо всем этом сам господин Туташхиа… И так как госпожа Нано отложила свою речь напоследок, может быть, мы попросим Дату Туташхиа…
Туташхиа откликнулся не сразу, какое-то время он сидел, сутулясь и перебирая четки. Потом вопросительно поглядел на Нано, как бы желая пропустить ее впереди себя.
— Говори, Дата, я потом, — тихо ответила ему Нано.
Но он продолжал молчать, потом развел руками так, словно отталкивал мысли и слова, готовые сорваться с его уст. После этого он вытащил папиросу, собираясь закурить, но не закурил и отложил ее в сторону, продолжая молчать, словно колебался, стоит ли ему начинать.
— Ваше сиятельство, — наконец заговорил он. — Жизнь сделала меня изрядным скептиком, я перестал различать, где правда, где ложь, перестал верить тому, чему, может быть, и можно было верить. А ведь когда-то я был доверчив, как ягненок, и готов был вступить в бой с человеком, который утверждал, что на земле торжествует коварство. Я бы не хотел обидеть вас, но не могу не сказать, что вы пришли сюда с иной целью, не для того, чтобы обсуждать то, что мы обсуждаем добрых два часа. И хотя цель ваша покрыта для меня туманом, мне ясно только одно, что вы — человек доброжелательный и благородный, и коли так, вы не могли прийти сюда не с добром и миром. В это я верю! И мне остается только сказать вам спасибо и низко поклониться!
Добро всегда остается добром, и хороший человек — хорошим человеком! И люди всегда будут нуждаться в них… Но вы хотите услышать, что я думаю… Вам это интересно, хоть я и не знаю, почему… И я не имею права отказаться, я должен принять вашу просьбу, это долг вежливости и взаимного благорасположения… Но, говоря откровенно, мне по-чему-то трудно это сделать…
Туташхиа поднял свой бокал:
— Алаверды к вам, ваше сиятельство! Надеюсь, вы примете мой тост?!
— С удовольствием! — ответил граф Сегеди.
— В давние годы, — сказал Туташхиа, — в Кутаиси один мой друг затащил меня в ресторан. Там за наш столик пристроилось еще трое знакомых, и пошла отчаянная гульба. Чаша была стопудовая, и опорожнить ее стоило немалых сил. И когда тамада поднял очередной тост, один из сидевших за нашим столом — звали его Датико — вдруг отказался пить. Тогда его друг Салуквадзе начал его уговаривать: что с тобой, брат! Почему ты не пьешь? Не могу больше пить, сил никаких нет, трудно очень, — отвечал Датико. Салуквадзе очень удивился и сказал: быть грузином вообще трудно… Сказал, как говорят о ремесле. Я, помню, засмеялся тогда, но слова эти врезались в мою память. Да, господа, быть грузином вообще трудно! И не потому только, что грузин должен пить кувшинами и чанами. Это еще полбеды. А главная беда в том, что сядет грузин за стол, начнут все пить за его здоровье, вознесут до небес, сравнят с богами, а он должен сидеть и слушать! И нет у него, бедняги, другого выхода, он обязан смириться и молчать… Большое нужно тут терпение! Очень большое! Я думаю, что грузин учится терпению за столом. Мы пропали бы без этого обычая! Потому что не за столом мы все время грыземся друг с другом, ссоримся, враждуем, ненавидим — должны же мы хоть где-нибудь любить и восхвалять друг друга. Для этого и придуман грузинский стол,' и это, право же, не так плохо! Я тоже грузин, и все, что вы здесь говорили обо мне, посчитал за тосты и только потому смог смириться и дослушать до конца, хотя, видит бог, мне было это вовсе не легко. Ваше сиятельство, вы столько лет живете в Грузии, и успели, верно, узнать грузинский народ и понять грузинский характер. Поэтому, прошу вас, отпустить грехи моим друзьям и выпить вместе с нами за нелегкий труд — быть грузином!
Последние слова Туташхиа потонули в шуме, мы спорили, дружно уверяли, что не отступали от правды ни на шаг.
Туташхиа молчал и, казалось, ждал лишь одного, чтобы снова наступила тишина.
— Оставим в покое дом Зарнава и его хозяина, — сказал он чуть погодя, — забудем об их существовании. Последние пять лет я вправду провел так, что перестал быть угрозой для государства. Но скажу вам от души, я не всегда был таким и не знаю, каким я буду потом… Разве может человек предсказать свою судьбу… Думаю, граф Сегеди это превосходно знает сам, и потому, верно, он не стал прочерчивать по одному лишь эпизоду прожитой мною жизни контуры моего будущего. Но сам я могу открыть вам больше, чем граф Сегеди, чтобы легче вам было ответить на его вопрос. И вы, господа, можете извлечь из моих слов, что вам будет угодно… Я вступил в жизнь заносчивым и самолюбивым гордецом. И таким оставался на многие годы, почему и стал абрагом… Был у меня когда-то старший друг, бывший офицер. Я верил ему, а он позволил себе непристойность, недостойную ни его, ни меня. Я не хотел прощать его, а он и не искал прощения. И получилось само собой, что мы оказались по разную сторону барьера и по очереди начали стрелять друг в друга. Первым стрелял я и нарочно промахнулся, но так, чтобы пуля прошла под мочкой уха моего нового врага и врезалась в ствол дерева. Он не мог стерпеть и уже не желал целиться мимо. Он выстрелил, и пуля попала мне в правую руку, которой я держал пистолет. Из руки пошла кровь; я мог с таким же успехом стрелять левой рукой, но не хотел, чтобы он видел, что это из-за его пули. Той же рукой я прицелился и направил дуло ему в правый глаз. Мне не надо было его убивать, но меня обуревало одно желание — чтобы он дрогнул передо мной. И я навел пистолет так, чтобы непременно попасть. Он догадался об этом и, почуяв, верно, смерть, то ли испугался, то ли удивился, что мне не жалко его убивать… И он вздрогнул, склонил голову и отвел глаз, в который я целился. Добившись своего, я спустил мушку к его правой руке и выстрелил. Я не рассчитал сил, не догадался, что моя раненая рука лишена прежней твердости. Пуля попала ему в живот и прострелила печень. Видит бог, я не хотел этого! Несчастный мой друг прожил еще несколько дней и умер, — прекрасный и мужественный человек… Такова природа всех моих поступков — до того, как я стал абрагом. И немало лет спустя… Тогда я был опасен для государства и людей… Шло время, я получал удары от жизни с безмерной грубостью и беспощадной хлесткостью. Но не один лишь мой своевольный нрав был тому причиной. Нет, причина была и в том, что с детства я не мог вынести, когда один человек топтал другого человека, унижал его достоинство и честь. Сострадать попавшему в беду, протянуть ему руку помощи… А за это ходить в синяках и ссадинах… И если в юные свои годы я не мог стерпеть ударов по себе, то к зрелым годам для меня невыносимы стали удары по другим, унижение и бесчестность. Я готов был умереть — поверьте, то не пустые слова, — но только одержать победу над человеком, который жил насилием и злобой. И я добивался своего и ходил по земле, одержимый своей целью, своей мечтой. Не было у меня другого дела, другой мечты. И тогда я тоже был опасен — для государства и для насилия.
Так тянулось долго. Мне приходилось, конечно, играть в прятки с правительством, на что я тратил не так уж много времени и ума. Но это было недурным развлечением… Вы знаете, как устроены люди… Если человек, стоящий вне закона, сделает добрый шаг, его раздуют, разукрасят и будут кричать о нем, не замолкая ни на миг. И с дурными делами точно так же. Но дурного я ничего не делал, поэтому пошла обо мне широкой дорогой добрая слава… Но и она, как все на свете, имела свой конец. Потому что я задумался над тем, что сталось с людьми, которых я спас и защитил. Я не говорю о том, что многие заплатили мне злом за мое добро. Не это, быть может, самое печальное. Много хуже то, что спасенные мною, набравшись сил, сами становились насильниками и палачами. Да что там говорить! В горечи я отвернулся от всех, живите, как хотите, черт с вами, я больше не стану вмешиваться в вашу жизнь! Тогда все забыли о моих добрых делах и стали повторять злые сплетни злых людей и повернулись ко мне спиной. Я остался один, как перст, понял, что был неправ, и все-таки не знал, что делать и как жить… Когда вы обсуждали, как вел я себя в деле Зарнава, вы не сказали главного: человек, который не рвался на помощь попавшим в западню борцам против царской власти, не может быть угрозой государству. Я уже не опасен, вот почему я не опасен вообще.
Я знаю, всем вам интересно, почему я пришел к вам, чего ищу среди вас и во имя чего решил сунуть свою голову в петлю. Скажу и об этом… Поймите, я не одинокий волк, думающий только о добыче, и не мирный бык, живущий для того, чтобы щипать траву. Я сын своего народа. И хотел бы делать что-то во имя своего народа! Я не могу сложа руки, хладнокровно, со стороны взирать на свою родину!.. И я хотел проникнуть в ваш мир, узнать, чем питается ваш ум, где черпает силы сердце. Да, мы мечтаем об одном и том же и говорим, говорим, говорим… Как и я, вы не знаете цели, как и я, вы мечетесь и рветесь к ней. Может быть, вы и выбрались на дорогу, но пока по ней дойдете до дела, пройдет, наверно, целый век!
Дата Туташхиа вскочил со своего места и зашагал по комнате, чтобы унять волнение. Ни разу не видел я его в таком возбуждении. Но он умел управлять собой. Заговорил он успокоенно и устало.
— Ваше сиятельство, — сказал он. — Не знаю, конечно, вручите ли вы свой документ мне или не вручите, но, простите меня, это не будет иметь значения для будущей моей жизни. Я сказал вам сам — что я не опасен. Но кто лучше вас знает, сколько раз за минувшие семнадцать лет менялся мой характер и образ жизни. И я не знаю и не могу узнать, что будет со мной завтра или через год… Прав был Гоги — это зависит от закона не меньше, чем от меня. Закон и власть пока что умеют лишь озлобить и ожесточить людей, втравить в их душу лютую ненависть и вражду. Не думайте, я не имею в виду одну лишь Российскую империю, так обстоит дело в любой современной стране с любым современным строем. Пройдет время, и — постепенно или сразу — мир изменит свое лицо, люди поймут, как надо жить. Но пока этого не случилось, я не имею права лгать и не позволю себе давать мнимые обещания, что, получив бумагу об амнистии и засунув ее в карман, я на другой же день постригусь в монахи и обобью себе колени в молитвах о долголетии царя и его государства. Нет, я все равно пойду только тем путем, каким поведет меня сердце! Вот и вся моя правда… Вы сказали, если Туташхиа не будет вручен тот документ, он получит недельный срок неприкосновенности. Я не хотел бы, чтобы вы были связаны словом. Поэтому можете считать, что этих слов вы не произносили… А куда вынесет меня сердце и десница божья, пусть то и будет моим уделом.
Никто не решался заговорить. С моих глаз будто упала пелена, и я во всей осязаемой плотности ощутил, что помилование — звук пустой для Даты Туташхиа. Он будет жить с ним только так, как жил без него, потому что человек этот может существовать по своим, только ему отмеренным, высшим законам и рвется лишь к одному — к действию.
— Господин Туташхиа! — послышался голос графа Сегеди. — Вы выразились так, что государство, как институт, есть начало, озлобляющее человека… Мне интересно, как остальные… Вы разделяете этот взгляд?
— Я разделяю, — поспешно ответила Нано.
— А не могли бы вы растолковать мне… Объяснить поглубже? Дело в том, что существуют теории, которые совпадают с этим взглядом.
— Я готова, граф, — ответила Нано. — Хотя не думаю, что сказанное мною может с чем-нибудь совпасть. Мыслитель, на которого опираюсь я, никогда не повторяет чужих слов, не приводит цитат из чужих книг, не ссылается на другие авторитеты. Он говорит о самом насущном, о чем думаем все мы, но свет его чистого ума и доброго сердца придает неповторимую свежесть его суждениям.
— Расскажите об этом, — попросил Сегеди.
— Ну, что ж, я воспользуюсь вашей любезностью, — сказала Нано. — Тем более, что из всех, кто сидит в этой комнате, я одна все время молчала. А я хочу сказать… Сначала об этом мыслителе… Трудно, вы сами понимаете, повторять чужие мысли… Но попытаюсь… Итак, речь идет о великих государствах… О том, что в своей истории, — и это главная их черта, — они постоянно стремились к расширению, к покорению новых народов, к мировому господству. Они не случайно называются империями, потому что всегда готовы вести захватническую войну. Главная фигура такой войны, конечно, солдат. А главное условие непобедимости государства — ненависть как основное боевое настроение солдата. Когда идет оборонительная война, то в бой ведет любовь… Любовь к своей земле… Это понимает каждый. А как повести людей на истребление, на захват чужой земли, заставить бросить родной дом, жену, детей, чтобы в конце концов умирать где-то на чужбине? Чтобы добиться этого, есть один-единственный путь — вселить в его душу ненависть! Ненависть — пружина, движущая поработительными войнами… Ненависть, озлобление, дух стяжательства… Поэтому имперское государство по самой своей сути, по своей природе должно будить и развивать в людях низменные черты, разрушать веру в божественное предназначение человека. Это как цель, так и итог существования такого государства!.. Вот, ваше сиятельство, ответ на ваш вопрос… Все философские и религиозные учения, все общественные течения прошлых веков учили и наставляли человека — не быть злым. Но ни одно из них не создало такой модели общества, в глубинах которого лежало бы не озлобление, а доверие и любовь. Только марксизм, мне кажется, обещает нам это. Это учение набирает силы с поразительной быстротой и, надо думать, в ближайшее время станет ведущей идеей человечества, начнет новую эпоху в истории нравственности… А пока человек, которого ведут по жизни добрые чувства, любовь которого активна и прекрасна, такой человек не может не оказаться противником государства, живущего по иным законам, чем живет он. Конечно, если любовь и доброта для него не маска, прикрывающая корыстолюбие, а природные свойства его богатой натуры. Человеколюбие и справедливость — вот плоды, которые вырастают на этой плодотворной почве, и они неизбежно и бескомпромиссно ведут к противоречиям с великодержавным духом и строем империи. Да, такой человек — враг империи. Это непоправимо. Потому что его доброта — дурной пример для других людей, его любовь к родине может испугать своей бескорыстной мечтой о мирном благоденствии народа, его чувство прекрасного слишком прекрасно для нравственных, а вернее безнравственных устоев общества. Такой человек — сын своей земли, истинный, а не мнимый патриот, создающий бесценные нравственные богатства народа. И потому он подчиняет свою жизнь благополучию народа, но такому благополучию, к которому ведут мирные и человечные пути, справедливость, умеренность, уважение к правам других наций. И в этом высшая мудрость, которая называется интернационализмом… Так вот, граф, если в вашем распоряжении, как вы сказали, и на самом деле разнообразные и богатые сведения о Дате Туташхиа, то вы и сами отлично понимаете, что такие люди, как Дата Туташхиа, конечно, в высшей степени опасны для государства. Всякий иной вывод, увы, по-моему, невозможен.
Нано замолчала, а в тишине отчетливо прозвучал голос графа Сегеди:
— Интересный человек этот Сандро Каридзе.
Глава кавказских жандармов еще раз давал нам возможность убедиться, что для него нет ничего тайного.
— Вы думаете, что это мысли одного только Сандро Каридзе? — воскликнула Нано. — Совсем нет! Просто Каридзе лучше других выражает то, что думают все.
— Вам не кажется, — сказал Сегеди, — что мы с вами — свидетели рождения новой философии… Свидетели и участники… Таково время!.. Вы кончили, госпожа Нано?
— Нет, еще два слова…
Нано заговорила с неподдельным волнением, голос ее прерывался так, будто она явилась на прием и ничего не доказывает, не разъясняет, а только просит, умоляет:
— Ваше сиятельство, взгляните на него доброжелательным взглядом… Хотя бы один раз… Ничего больше не нужно. Разве часто встречались вам люди, такие, как Дата Туташхиа, обаятельные и добрые? Доверьтесь своему сердцу, и сердце вас не обманет. Может ли такой человек быть опасным, преступным, жестоким? Могут ли гнездиться в его душе преступление и обман? Разве не достаточно претерпел он лишений и бед? Разве не заслужил кров над головой, семью, дом, спокойный сон?!
Нано не могла договорить и, задыхаясь от слез, вскочила со своего места и побежала из комнаты. Но граф догнал ее, задержав на пороге:
— Госпожа Нано, — заговорил он почтительно. — Мне грустно, что мой приход стал причиной вашего волнения и слез. Простите меня, бога ради! Но, поверьте, серьезного дела нельзя решить без волнения! Это может меня оправдать, но не может утешить. Прощение на небесах я все-та-ки, надеюсь, получу, но потому лишь только, что вам так идут слезы! Не прячьте лица! Теперь я понимаю, вас нужно нарочно доводить до слез… Вы так очаровательны, госпожа Нано… Я не могу допустить, чтобы вы нас покинули и приняли на душу грех погибели всех сидящих за этим столом мужчин!
Нано засмеялась, повернувшись назад, но лицо ее было мокрым от слез, и она пыталась отвести его в сторону, стыдясь своей слабости и чувствительности. И улыбалась сквозь слезы… Нано была прелестна, что там говорить, граф Сегеди, конечно же, был прав.
— Вина! — воскликнул он, сам бросился наполнять бокалы и обратился ко мне со смехом — Князь, я устроил вам недурное развлечение, не так ли?
— Ни с чем не сравнимое, граф! И весьма поучительное!
— Да здравствуют женские слезы! — сказал он, поднимая бокал. — Самый неоспоримый, веский и плодотворный довод из всех, какие существуют на свете! И за здоровье госпожи Нано, которая только что продемонстрировала его в самом прекрасном варианте!
Сегеди подошел к Нано и поцеловал ей руку.
Этот тост окончательно расковал всех, мы зашумели, заговорили все разом, подливая друг другу вина.
Но граф снова поднялся над всеми и попросил тишины.
— Господа, — сказал он, — я очень сожалею, но вынужден вас покинуть. Спасибо вам за ваш гостеприимный пир, за ваше дружелюбие и радушный прием. Я унесу отсюда наилучшие впечатления и добрую память о вас, как о прекрасных собеседниках и незаурядных людях. И был бы счастлив, если бы оставил подобный же след в вашей душе… Мое служебное положение до сих пор лишало меня возможности открыть вам все мотивы моего появления здесь. Но теперь я могу положить на стол перед вами свой главный козырь.
Сегеди достал из кармана два листа бумаги, сложенные пополам, и протянул их мне. Один из них был документом о помиловании Даты Туташхиа, а другой протоколом, свидетельствующим о вручении документа, который следовало подписать мне как поверенному в делах Туташхиа.
— Господин Ираклий, — сказал граф Сегеди, — представьте ваш контракт и приступайте к своим обязанностям.
— С удовольствием, — ответил я. — Но, к моему прискорбию, он остался в юридической конторе.
— Может быть, сгодится этот? — Дата Туташхиа достал свой экземпляр и передал графу.
Пока граф читал наш договор, я передал другим документ о помиловании, а сам побежал в кабинет за чернилами и ручкой. Потом я взял протокол и подписал его как адвокат и поверенный в делах Туташхиа.
Граф стоял посреди комнаты, держа в руке контракт между Ираклием Хурцидзе и лазским дворянином Арзне-вом Мускиа.
— Сколько лет вы не виделись со своим двоюродным братом Мушни Зарандиа? — спросил он.
— Шестнадцатый год, ваше сиятельство, — ответил Дата Туташхиа.
— Два часа назад он был здесь. — Граф показал рукой на улицу.
— Зачем? — спросил Туташхиа.
— Если бы вы собрались бежать… Он должен был вернуть вас, уговорить, что вам ничего не грозит.
Сегеди вынул из кармана часы и, посмотрев на них, добавил:
— Мушни Зарандиа просил передать, что сегодня в девять часов вечера он будет у вас в гостинице.
Все мы вышли на улицу проводить графа, а когда экипаж скрылся за углом и мы вернулись к столу, Дата Туташхиа сказал негромко:
— Зачем такие люди идут в жандармы?
— Сейчас Сегеди едет к своим жандармам и думает: зачем такие люди идут в абраги? — ответил ему Элизбар Каричашвили.
ЖЁЛТАЯ ТЕТРАДЬ
Прошло одиннадцать лет с той поры, как навсегда исчез из моей жизни Дата Туташхиа, и семь с того дня, как Нано Тавкелишвили-Ширер оставила нашу страну и поселилась в Калифорнии.
По принятым у нас нормам юриспруденции и нотариальным законам, как раз к этому времени истекал срок хранения бумаг, которые эти два необычных моих клиента оставили на попечение в моей конторе. Одни пакеты они отдали мне сами, другие присылали потом разными путями. Оба они уже больше семи лет хранили молчание, и я обязан был вскрыть пакеты, чтобы узнать, не проливают ли они света на тайну жизни их владельцев, нет ли там прямых распоряжений и просьб, которые по каким-либо причинам они не могли предать гласности в прежние годы.
Одиннадцать и семь лет! Достаточный срок, чтобы забыть нашу дружбу, теплоту наших встреч, чтобы человек моей профессии взял нож и хладнокровно, как мясник, взрезал конверты. Но я перебирал их один за другим, а руки мои дрожали. Потом я отложил нож, с трудом удерживаясь от подступивших к горлу слез. Конечно, я и прежде много думал о тех днях, но сегодняшние мои воспоминания были переполнены особой печалью, особой тоской по этим людям, которые так ненадолго и так бурно переполошили мою жизнь и скрылись стремительно, как скрывается упавшая с неба звезда.
Скрылись — и нет их!
Вахтанг Шалитури кончил свою отчаянно озлобленную жизнь офицером во время осады Порт-Артура, когда упавший снаряд не оставил от него и следа. Сандро Каридзе пришел к заключению, что монастырь — лучшее место для уединения и философских раздумий, бросил свою службу и постригся в монахи. Однажды я столкнулся с ним на станции Дзегви, но он отвел глаза и сделал вид, что не узнал меня. А Элизбар Каричашвили, тот и вовсе исчез с моего горизонта. Говорят, в деревне у него оказался старый-престарый дом и клочок захудалой земли. Он поселился там, хозяйничает и разводит цветы. Гоги, это я знаю сам, осточертела его ресторанная жизнь, он принимал участие в серьезном политическом деле; на его деревянную ногу снова надели кандалы и отправили в Сибирь. Каждый месяц я посылал ему десять рублей, пока он был жив.
Я уже сказал, что от Нано не доносилось ни звука… Будь она жива, она не могла бы не дать мне вести о себе, хотя бы мимолетной. Значит, ее не было уже в живых… Но эхо жизни Даты Туташхиа время от времени докатывалось до меня. Он жил, он яростно боролся с собой, он оставался таким, каким был всегда, — прекрасным, единственным, ни на кого не похожим. Во всяком случае, полгода назад было так. А к моменту вскрытия конвертов, может быть, и его не было на свете…
В пакетах, хранившихся в моей конторе, оказались важные документы и переписка этих двух людей. Все письма, полученные от Даты, Нано держала в отдельном пакете. Письма же Нано были главной ценностью Даты Туташхиа. Моя совесть чиста перед ними, я исполнил все, что они возложили на меня. Их письма я хранил долго, до последнего дня существования моей адвокатской конторы. А когда пробил час и я обязан был уничтожить архив, то писем Даты и Нано я не смог сжечь сразу, а сначала переписал в эту тетрадь.
Лаз! Я должна тебе сказать… Но мешают люди, а мы никогда не бываем вдвоем. Мне зажимает рот страх — вдруг ты считаешь, что женщина не может прикасаться к таким делам?
День вчерашний для меня так же необычен и тревожен, как и. тот минувший день, когда я первый раз увидела тебя на дороге в окрестностях Очамчиры. Видно, встречаться в таких загадочных, невероятных условиях написано нам на роду и предначертано свыше.
Подумай сам и скажи — разве я не права?
Вчера я долго не могла уснуть, все из-за нашей встречи. И спрашивала себя, почему же я думаю о ней непрестанно, как и тогда, в очамчирскую ночь. Только под утро я задремала, не понимая, что происходит со мной.
А утром пришла ясность, все стало на свое место, и я смогла, наконец, понять что меня так бесконечно волнует. Конечно, я не открою тебе ничего нового, но не могу не сказать — ты так безрассудно ведешь себя, лаз!
Ираклий, по-моему, твердо уверен, что ты Арзнев Мускиа. Но даже если бы он знал правду, от него не может быть ничего дурного. Дело не в нем, дело в тебе самом, в том, как вчера, в Ортачальских садах, ты был так губительно неосторожен! Ты знаешь сам, за то, чтоб тебя изловить, обещана награда, и какой-нибудь негодяй будет счастлив выстрелить тебе в спину.
Зачем тебе все это? Почему ты появился здесь? Я не имею права спрашивать, но от тюремной решетки тебя отделяет только шаг… Ради бога, скройся скорей, уезжай! Я посылаю тебе это кольцо в память нашей возвышенной дружбы. Аметист мой любимый камень и камень месяца моего рождения.
Лаз, уезжай!
Н.
Госпожа Нано! Я был поражен, когда получил ваше письмо. А потом радовался, как дитя. Потому что, поверьте, я никогда в жизни не получил ни одного письма. Писать мне было некому и некуда! И все-таки я счастливец, не смейтесь, но это так. Я утверждал это и раньше, но все смеялись в ответ, зная мою жизнь. Но не будь я счастливцем, разве встретил бы я вас в Очамчире? И после этого жить и бродить по белу свету лишь для того, чтобы встретить вас второй раз. Только с избранником судьбы возможны такие чудеса. И сегодня еще одно чудо — первое в жизни письмо, написанное самой прелестной в мире рукой! Конечно, вы сами не можете и понять, что значит ваше письмо. Этого никто не сумеет понять. Человек, подобный мне, не сможет устоять на земле, если нет никого на свете, кто бы подумал и потревожился о нем. А я уже давно живу так, что принужден в полном одиночестве думать и о себе и обо всем на свете. Оба эти груза вместе я должен нести один. Их нельзя разделить и каждый тащить отдельно или суетливо взвалить на плечи только один из них… И, верно, очень хорошо, что я один, что весь мир во мне одном. Однако человек, такой, как я, в конце концов, забывает, что о нем может думать другой человек. Забывает… И потребность в таком чувстве притупляется и словно отмирает, будто зарастает мхом и покрывается пеплом. Так ты и живешь — то тяжело, то легко, то весело, то печально — и не подозреваешь даже, что человек одарен еще одним прекраснейшим свойством — радостью от того, что кто-то другой думает о тебе, искренне и бескорыстно беспокоится о твоей судьбе. Как драгоценный камень, редка и дорога та радость. Сколько невидимых нами усилий совершается на небесах, чтобы спустить нам эту благодать. Всевышний, я уверен, делает это для избранных. И таким избранным стал я… Как же не считать себя счастливцем, если вы одарили меня такой радостью.
Вы спрашиваете, зачем я приехал сюда… Отвечать слишком длинно, но, когда мы встретимся, может быть, сумеем поговорить об этом — так предсказывает мне сердце. Пусть вас ничто не волнует, госпожа Нано, у меня нет дурных предчувствий… Не думайте, что я целиком полагаюсь на случай, но я верю в свой дар предвидеть. Как мне не верить… Природа вручила мне его заведенным, как часы, и я имел тысячу возможностей испытать его на прочность. Только не думайте, бога ради, что я эгоист и не считаюсь ни с кем, кроме себя. Если человек, как я, провел всю жизнь в гонениях, в поисках прибежища и укрытия, он превосходно знает, что его удачи целиком зависят от людей, с которыми он связан, благодаря которым он жив… Если я сам хочу быть на свободе, то я должен думать о свободе тех, которые протянули мне руку помощи, о том, чтобы их не настиг закон, расплата и наказание. Это простая истина для меня как заповедь — если друг в беде, то и ты в беде. То же самое, что я писал о двух грузах… Я принял меры, знайте, госпожа Нано, я не принесу зла никому из тех людей, с кем встречаюсь сейчас здесь, в Тифлисе.
Ваш бесценный дар вверг меня в крайнее смущение. Это я должен был преподнести вам подарок, но я боялся, что покажусь вам назойливым и фамильярным. Принимаю ваш камень как дар королевы и благодарю нижайше как ваш рыцарь и один из подданных вашего королевства.
Это письмо я пишу в задней комнате конторы Ираклия, его доставит вам посыльный, верный человек… Я молю вас об одном: верьте мне, доверьтесь мне, не избегайте меня, не оставляйте меня. Без вас жизнь моя потеряет смысл.
Ваш верный раб Д. Т.
Я был убит, госпожа Нано, тем, что обидел вас. Вы сказали: ты оскорбил меня, лаз! Ты вел себя недостойно! С этими словами вы вышли из экипажа, еле попрощавшись со мной, поднялись по ступенькам крыльца, уходя так, как уходят навеки. Я чуть не помешался с горя и, перестав владеть собой, хотел мчаться вслед за вами, чтобы просить прощения… Хорошо, что вовремя взял себя в руки и сумел сообразить, что вы можете принять за оскорбление. Пешком я вернулся в гостиницу, подавленный и несчастный.
Всю ночь я писал это письмо. Молю бога лишь об одном, чтобы вы в гневе не вернули мне его назад нераспечатанным.
Клянусь вашей жизнью — самым дорогим, чем я могу поклясться на этом свете, — все, что я сделал, я делал только для вас. О себе я думал лишь тогда, когда спросил, почему вы в дурном настроении. Спросил для того, чтобы получить ваш ответ и суметь оправдаться.
Но вы не дали мне этой возможности, и теперь я вынужден писать, а писать труднее, чем сказать. И я мучаюсь, не нахожу верных слов, зачеркиваю и снова пишу. А то, что выходит из-под моего пера, так далеко от того, что живет в моей душе.
Помните, когда мы вошли в зал, вы оперлись на мою руку. Ираклий отстал от нас, и получилось, что внимание всех присутствующих было устремлено к нам, вернее — ко мне, потому что меня мало кто здесь знал. И я заметил улыбочки и подмигиванья… А когда нас пригласили сесть и к нам подскочила та самая госпожа Мариам, с которой я познакомился в вашем доме, я тотчас же догадался, что она успела обежать всех и оповестить, что видит нас вместе не в первый раз. Скажите сами, разве не обязан я был предпринять что-то решительное, чтобы развеять сплетни, которые завихрились вокруг вашего имени?
А тут как нельзя кстати Ираклий передал, что госпожа Элисо Церетели хочет познакомиться со мной, так как ее чрезвычайно интересуют лазы. Я извинился и отошел от вас. Это было еще до начала танцев.
Вспомните, госпожа Нано, что последовало вслед за тем. Все, конечно, решили, что вы остались в одиночестве, и стали крутиться вокруг вас, вся эта знать — и Багратиони, и Дадиани, и Гуриели. И каждый из них, состязаясь друг с другом, старался покорить вас, развлечь и увлечь. Сегодня все они, я думаю, пребывают в унынии, так как ни один не завоевал пальмы первенства, не добился успеха и победы. Но разве могли они взглянуть на вас так, как смотрел из своего угла я, и оценить с преклонением, как великолепно держались вы среди этих неотразимых вельмож. Но сплетники тут же нашли свое толкование, и Элисо Церетели, нарочито возвысив голос так, чтобы все кругом услышали, спросила меня: как вы добились, что эта прелестная женщина и взглянуть боится на других мужчин? Я ответил равнодушно, что она заблуждается, а нас с вами ничего не связывает, кроме вашего гостеприимства. До этого мы рассуждали о лазах, и Элисо Церетели вела себя при этом чрезвычайно игриво, а после моих слов и вовсе стала кокетничать напропалую. Я стал подделываться под ее тон — пусть все видят, что я ухаживаю за этой женщиной, а Нано Тавкелишвили тут ни при чем. Этого я хотел. А когда нас пригласили к столу и Элисо Церетели попросила, чтобы я сел рядом, то я согласился. И просидел так до самого конца. А когда мы выходили из зала, кто-то громко сказал: увезут нашу Элисо в Лазистан! Это донеслось, конечно, и до вас. Да, я вел себя так, чтобы злые сплетни и дурные пересуды не омрачили вашего имени. Вот и все.
Как будто так… А вместе с тем: «Ты вел себя недостойно, лаз!» И это правда, и королева на самом деле была оскорблена!.. Я, кажется, понял, в чем дело, и, так как нам не девятнадцать лет, должен написать и об этом.
Госпожа Нано, вы — огонь, и ваше желание представить обществу Арзнева Мускиа вашим рыцарем было вспышкой этого огня. Ваше прекрасное, исполненное благородства сердце велело вам принести в жертву вашу женскую честь для того, чтобы на долю Даты Туташхиа выпал еще один счастливый вечер. Но холод каменной моей души не позволяет мне поддаваться соблазнам простых радостей жизни. Я отшельник и принес клятву не ждать благодарности за свои молитвы, а получать вознаграждения только за выполненный долг.
Вы хотели сделать мне подарок. Я не принял его. И виноват в том, что не придумал лучшего пути, чтобы его не принять. Пусть королева простит меня. Уповаю на ее доброту и великодушие.
Наказанный вами раб — Д. Т.
Эх, лаз! Причина в том, что я женщина, а ты — мужчина. Потому-то к одному и тому же эпизоду мы подобрали разные ключи.
Знаешь, о чем я мечтала в тот вечер? Чтобы благороднейший из рыцарей постоянно был рядом со мной и чтобы ему, как и мне, это приносило радость. Вот и все. Разве думала я о зависти? Никто ведь не узнает никогда, что ты не лазский дворянин, а Дата Туташхиа. Конечно, может быть, меня вело и незлобивое мое тщеславие, но больше всего, поверь, мне хотелось, чтобы тебе было хорошо. Разве ради этого не стоит принести в жертву свое доброе имя и честь? Женщина всегда на это готова.
Ты поднялся на защиту… Не для того, чтобы прослыть благородным рыцарем, я знаю. Да кто мог догадаться, что оставить меня и провести вечер с Элисо Церетели тебе в тягость? Ты исполнил свой долг и получил свое духовное удовлетворение. Этому легко принести в жертву «простую радость», как ты назвал пребывание в моем обществе. Такова натура мужчины.
Тайна моей женской природы была недоступна тебе, как и твоя — мне. Что делать, если мы встретились, как два противоположных полюса! Но примирить и соединить их воедино может только бог. Так принято считать в философии. Бог для меня — добро и любовь. И если добро способно найти в человеке свое самое совершенное выражение, то таким человеком являешься ты…
Во всяком случае приближаешься…
И ты, конечно, прав, а я, конечно, неправа, во всяком случае, если судить по результатам. Верно, на том вечере я думала не только о тебе, но и о себе. Да, ты ни в чем не виноват… Виновата только вспышка пламени!
Прости меня!
Я еще раз перечитала свое письмо… Может быть, и правда, было б лучше, если б нам обоим было по девятнадцать лет?
Н.
P. S. Ираклий считает тебя другом, и нехорошо, мне кажется, что он не знает, кто ты. Надо хотя бы намекнуть. Если ты согласен со мной, то сегодня в ресторане у Гоги дай мне знак, я что-нибудь придумаю.
Когда кто-нибудь, госпожа Нано, видит нас вместе, недоумевая и завидуя, как это рядом с таким бродягой может быть такая прекрасная женщина, то вы, конечно, согласитесь, что радость этого бродяги — простая радость. Я это и хотел сказать, когда писал вам. Может быть, я сказал неточно, в этом виноват мой дурной грузинский язык.
То, что произошло вчера у Гоги, было неосмотрительно, вы правы, но с такими людьми, как Шалитури, иначе себя не поведешь. Они всегда норовят сесть вам на голову. До конца их, я знаю, не исправишь. Но уроки, вроде вчерашнего, принесут какую-нибудь пользу, в другой раз он не будет таким наглецом, можете мне поверить.
Когда вы сказали в экипаже: лаз, я знаю, кто ты, — Ираклий, я видел, насторожился. Он и раньше, несомненно, что-то подозревал, слишком много вокруг него чудесных совпадений, но свести все в один узел без нашей помощи он не сумеет. Не лучше ли сказать ему все прямо? Вы придумали эту фразу, чтобы навести его, как друга, на правильный путь, а вышло так, что мы задали ему еще большую головоломку. Это моя вина, и мне нетрудно ее исправить… Просто рассказать все, как есть. Когда я подал вам знак в ресторане, я думал именно об этом. Но не вышло! И все-таки что ж лучше — открыться или молчать?
Вы знаете, в подобных случаях вообще-то полагается молчать. Для него самого лучше, чтобы он ничего не знал. Тогда, допустим, если я попадусь, то он ни в чем не виноват. Он не преступил закона, не стал соучастником… Он не отвечает за меня. А если ему известно все, то так ли, иначе ли, но его принудят в этом признаться. Естественно, наш договор потеряет свою силу, и кто знает, что будет с ним потом. Конечно, проще не говорить, но не знаю… Решайте вы, госпожа Нано, как вы скажете, так и будет.
Вы знаете, мне исполнилось шестнадцать лет, когда я вступил в самостоятельную жизнь. Уже в семнадцать лет я имел немалый опыт зрелых наблюдений. А в восемнадцать понял, что любая женщина в отношениях с любым мужчиной всегда бывает духовно угнетена. Ее любовь сопровождается тысячью страхов. Они терзают ее и мучают. И самый главный страх — потерять любимого человека, чтобы кто-то не отнял его, не увел, не угнал, чтобы сам он не бросил ее по непонятной для нее причине. Конечно, это случается иногда и с мужчинами, но страдают они из-за этого неизмеримо меньше. И вот, когда наступила ясность, общение с женщинами становилось для меня все трудней. Я не мог быть в себе уверен, и меня пугало, что я не смогу остаться верным до конца, что я остыну, охладею, разочаруюсь, а она погрузится из-за меня в вечные м-учения. За всю свою жизнь я не написал ни одного любовного письма… Но наша переписка заставила меня оглянуться назад и представить, что было бы, если бы я встретил вас в девятнадцать лет, какое письмо я вам сочинил бы тогда. Оказалось, письмо это было таким: «Наша встреча и наша любовь, Нано, это наша судьба, предначертанная на небесах, нам не спрятаться от нее, не убежать никуда. И может быть, тысяча причин будет принуждать отступить на тысячу дорог, им не развести, не отнять, не оторвать нас друг от друга. Знай, что нашу любовь благословил господь бог! И если высшие силы захотят снять с меня мой долг перед тобой, все равно я не расстанусь с ним и буду нести всю жизнь потому, что сердце никогда не позволит нам разлучиться, моя любимая. Помни, небеса не простят нам, если мы отречемся от их дара, и бог тоже не простит — ни тот, в которого верим мы, ни тот, в которого верили наши предки.
Любовь приносит счастье только отважным, только тем, кто, не зная сомнений, бросается в ее омут. Любовь же труса оплетена страхом и расчетом. Он не заслужил и крох счастья.
Жизнь моя, моя Нано, не бойся ничего, не думай ни о чем, покорись зову сердца, не гадай, куда оно тебя приведет и что оно тебе принесет. Быть вместе — наша судьба.
Остерегайся удела трусов, не променяй радости на страх, моя желанная!
Я бегу, чтобы поклониться снова тебе. Но если ты опять скажешь «нет», я унесу тебя за тридевять земель, не спросив твоего согласия.
Я буду любить тебя до гроба на этом свете, а на том свете у нас начнется все с самого начала».
Госпожа Нано, я почуял страх, хотя вы и сказали, что победили его. Помните, в тот день, когда мы встретились у Ираклия… И добавили, что можете допустить в своей жизни, что хотите, потому что вы свободны во всем и всегда. Тому, что вы побороли страх, я мог бы еще с грехом пополам поверить, но в то, что вы свободны… Нет, не верю! По-моему, вы сказали так, чтобы доказать нам, что наветы наглеца Ветрова не имеют почвы под ногами. А вы совсем другая, не та, какой хотели в тот день предстать, клянусь, что это так.
Простите, что я осмелился подойти к вам так близко, униженно прошу не посчитать мое письмо за дерзость.
Вечно ваш Д. Т.
Вчера ты снова заговорил о страхе — вечном спутнике женской любви. Я знаю, ты хотел вовлечь меня в тот разговор, но я не захотела. Не потому, что он невозможен, а потому что он возможен, только когда мы вдвоем.
Я хочу ответить тебе на «любовное письмо». Чтобы сказать, что я думаю, и отблагодарить за эти несколько строк, которые принесли мне такую радость, о какой я могла мечтать только в самых пылких девичьих мечтах. Я бы хотела, чтобы в ответ ты получил от меня в дар хотя бы несколько крупиц такой же радости.
Ты счастливый человек, ты можешь вообразить себя девятнадцатилетним и говорить о любви на языке тех лет. Ты счастливый человек, потому что и сейчас в твоей груди бьется юношеское сердце, и так будет всегда, пока ты есть. А я не могу предложить тебе ту наивную любовь, не имею сил взглянуть на себя теми глазами, не смею стать другой, чем я есть. Да, чистейший человек, я люблю тебя тридцатишестилетней и пишу письмо из нынешних, а не из прошлых лет.
Нет, я не давала тебе повода увидеть страх в моей любви. Разве в первый же день я не рванулась к тебе навстречу? Разве не понимаешь ты, что мне нет дела до других, что я хочу лишь одного — рабски покориться зову сердца. Ты только дай мне знак, что ты зовешь меня, и я приду. Все, что у меня есть, принадлежит тебе. А мне для счастья хватит и гордости, что я была твоей, что ты любил меня и был со мной, пока любил. Настанет день, и ты уйдешь, а я останусь и буду знать, что в этом твой долг. Сперва я разгадала твою душу, а вслед за тем пришла любовь. Я хочу внести в твою жизнь хотя бы крупицу счастья и думаю лишь о тебе. Я люблю тебя ради тебя, а не ради себя, ты понимаешь это? И значит, я люблю, как смелый человек, а не как трус! Я готова на все, я жду тебя, зову… Но думаю, ты не придешь.
Я опоздала — целых два дня писала письмо. Говорить легко, писать так трудно, бумага не терпит хаоса и сумбура. Времени потеряла много, а доказать ничего не смогла.
Твоя Н.
Все у нас выходит слишком сложно, госпожа Нано, но иначе мы уже не сможем, вероятно, вот где причина всех причин. Наши размышления и колебания разрослись и превратились в преграду для нашей любви. В юности так не бывает, слава богу. Если бы Адам и Ева так истово искали бы правду, сомневались и выясняли отношения, род людской не существовал бы на нашей земле.
Мужчина может идти на близость с женщиной только тогда, когда считает себя достойным ее. Наверно, и женщина испытывает те же чувства, если она при этом еще человек. Она не согласится добровольно на любовь мужчины, считая, что он хуже ее. Я много думал об этом и понял, что я не стою вас. Вы сами согласитесь, что это так. И значит, ваша готовность на все — это просто подарок или возвращение долга. Раньше я думал иначе, но, узнав вас близко, понял, что принял за сияние добра жажду отплатить за добро. А возвративший долг что может получить в ответ? Наверно, только благодарность. Но я уже писал вам, я не хочу благодарности за свои молитвы и не принимаю вознаграждения за неисполненный долг.
Но есть еще одна причина. Случайно я оказался человеком, который спас от позора подругу жизни господина Ширера. Могу ли превратиться в человека, который потом принудит ее к измене? Конечно, в жизни все легче и проще, но я знаю себя, знаю свою совесть, которая изгрызет мне душу за то, что я бессовестно принял такую расплату.
Поймите, что всем нашим друзьям вы равно нужны для поклонения. Наша близость, как бы мы ее ни таили, неизбежно отдалит нас от них, окружит если не каменной стеной, то, во всяком случае, глухим забором. Есть ли у нас на это право? И заслужили ли эти благородные люди от нас такой удар?
Госпожа Нано, знали бы вы, как сильно я люблю вас! Так сильно, что боюсь моей любви. Она переполнила мне душу. Такое чувство при первой близости или вспыхивает мгновенно, как порох, и сгорает тоже мгновенно, оставив после себя один лишь легкий дымок, или тлеет и чадит назойливо и тяжко, как сырая осина. Прийти не трудно — я приду, но что, если моя нескладная судьба превратит этот приход из первого в последний, из радостного — в горький. Что тогда останется вам для воспоминаний обо мне? И что унесу я с собой, как мечту?
Судите сами, достоин ли вашей любви такой мужчина… Его зовут, а он не идет, он думает, он гадает, он вытаскивает одну причину за другой. Но что поделаешь, мне не девятнадцать лет, а мыслью, как ярмом, наделил меня господь.
Но я знаю, госпожа Нано, знаю, что есть вихрь, который может налететь, закрутить, унести, не спрашивая ни о чем. Я чувствую, он надвигается. Тогда я буду прав перед богом и людьми, невзирая ни на что, даже если вы перестанете желать моего прихода.
Целую ваши руки — Д. Т.
НИКАНДРО КИЛИА
Что там говорить, Мушни Зарандиа был большим хитрецом. Что правда, то правда. Хитрецы, не спорю, бывают разные. Он же был добрым хитрецом, а не злым. Это я вам сейчас докажу, если вы не будете меня прерывать. От чего зависит судьба маленького человека — кто может угадать! Сильный виноват, а у слабого — голова с плеч, вы же видели, как это бывает? Да и сам человек может в такую западню попасть, что никакой мудрец не поможет ему вылезти. Маленький человек должен ведь исполнять то, что приказывает сильный, что велит хозяин? С этим никто не будет спорить. А если хозяин хочет, чтобы он совершал нечестивые дела? И он потеряет службу и пустит семью по миру, если осмелится отказаться. Как тогда быть маленькому человеку? Я вам и это сейчас растолкую. Он должен, поверьте мне, спотыкаться, но не падать. А если упал, то встать ему должен помочь тот, из-за кого он упал. Так надо изловчиться маленькому человеку, как это сделал я, когда меня изгнали с должности начальника таможни. Целый год я жил без жалованья, а потом те самые люди, которые лишили меня службы, дали мне должность полицмейстера. Как я добился этого? Только почтением и уважением начальства. Начальник должен понимать твою благодарность, считать, что ты человек добропорядочный, покорный и благовоспитанный, а вместе с тем он должен чуть-чуть, но побаиваться тебя. Надо что-то держать за пазухой, секретишко какой-нибудь, чтобы тот боялся его огласки. Дело — деликатное, без опыта и знаний ничего у тебя не выйдет. Не думайте, что я заболтался, забыл, о чем повел речь. Помню, что о Мушни Зарандиа. О нем и будет разговор.
В один прекрасный день получил я из Тифлиса депешу, а в ней предписание — выведать и сообщить, встречается ли Мушни Зарандиа с Датой Туташхиа и в каких они состоят отношениях. А узнавать-то не о чем — раз они двоюродные братцы! Велено мне было еще выяснить, как вел себя Мушни Зарандиа в нашем акцизе все пять лет, пока служил, и не числится ли за ним каких-либо противозаконных дел. Чиновник без опыта и понимания рассудил бы, конечно, так: провел бы расследование, написал донесение и — конец, как говорят, всему делу венец! А для меня конец — не венец, а начало. Разве можно козырную карту упустить, раз она сама тебе в руки попала? Только дурак круглый не догадается, что с козырями делать надо. Что я знал преотлично? Что Мушни Зарандиа ради казенных дел хоть на виселицу бы полез, честный был до болезненности, а с братцем своим двоюродным не виделся никогда. Какой же я полицмейстер Никандро Килиа, чтобы этого не знать! Но были у меня и свои суждения. Вы слышали, говорят, что по теленку можно будущего быка распознать, вот и я доподлинно был уверен — быть Мушни Зарандиа большим человеком, а большому кораблю — большое и плавание. И разве плохо, согласитесь сами, чтобы такой человек страх перед тобой затаил, когда-нибудь страх этот еще как сгодиться может.
И была тут такая история. Мушни однажды выловил у нас контрабандистов и засадил их в тюрьму, а с ними вместе и тех их дружков, кто предлагал ему десять тысяч рублей за их вызволение. После этого пришли к нему два еврея — брат их тоже сидел в тюрьме — и посулили огромные деньги за то, чтобы он выручил их брата. Мушни денег не взял и евреев пристыдил, сказав: «Брату вашему дадут год, самое большее — два, не выбрасывайте на ветер денег и не предлагайте мне нарушить закон…» Ну, с тем и ушли те евреи. Но не смирились. В Сухуми тогда один ювелир жил — Доментием Руруа звали, так они у него бриллиантовые серьги за пять тысяч купили и без ведома Мушни жене его поднесли, чтобы она мужу о том ничего не говорила, но за брата ихнего ненароком бы заступилась, хотя бы два слова замолвила, и на том спасибо. Я, конечно, про это узнал, на ус намотал и замолчал до поры до времени.
Так и шло время. А когда получил я то предписание, то, как вам про то рассказал, все, как есть, проверил, но ничего из того, что навредить Мушни могло, обнаружить не смог. А отписав о том донесении, отсылать не стал, а начал копаться в истории с бриллиантами. Но копался нарочно так, чтобы до Мушни Зарандиа в Кутаиси о том доползло. Доползти-то доползло, а он не откликается, будто воды в рот набрал, будто к нему это касательства не имеет. Но недолго так длилось. Захотел все-таки со мной повидаться. Поехал я к нему, а он и говорит: «Запомни, что ничего незаконного я не совершал. Смотри не ошибись». А мне только это и нужно было. Намекнул ему, что молчать буду, но что ювелир Доментий Руруа при этом жив-живехонек, те два еврея — тоже рядом живут, а твоя глупая жена у тебя дома сидит и серьги те у нее в сундуке лежат. Конечно, прямо так не сказал, о таких вещах вслух кто говорить будет, но дал ему понять, что про себя таю.
А потом в Тифлис поехал и свое донесение по начальству вручил, но устно про бриллианты присовокупил, объяснив, как положено, что писать об этом не писал, разговоры шли, а доказательств пока нет… Чтобы потом не упрекнули: дескать, знал, а не сказал? Неизвестно еще, как все обернется; если делу этому суждено будет двинуться дальше, я всегда право имею сказать: ведь говорил я вам, а вы ко мне не прислушались.
Но не поверили мне тогда: аджарцы, говорят, Мушни Зарандиа взятку в десять тысяч совали, а он не взял, стал бы он потом из-за каких-то серег руки марать! Я спорить не стал, что верно, то верно. Но был доволен весьма, ведь какого человека в сети свои подловил. Ну, споткнусь я теперь где-нибудь, он непременно мне руку протянет, выхода у него не будет другого! Но, скажу вам наперед, все по-другому вышло. Мушни Зарандиа по всем статьям перехитрил меня, таким оказался человеком…
Пришло время, и затребовал он меня к себе, теперь уже в Тифлис. Едва я вошел, велел положить на стол список людей, что сидели у меня в тюрьме. Список при мне, пожалуйста, труда никакого в том нет. В тюрьме в тот момент было шесть человек. Стал он про каждого расспрашивать, кто за что сидит и на что способен. Особенно приглянулся ему мелкий воришка Матариа, который вместе с Хазава, таким же, как он, шакалом, в Цаленджихе козу украл. Я их обоих в полиции держал. Почему он этого тупого мужичка выбрал, об этом я только в самом конце узнал. А пока он вроде о другом заговорил и совсем меня из колеи вышиб. Прямо быка за рога взял.
— Ты, — сказал он, — должен захватить Дату Туташхиа. Но так, чтобы арест его хоть на два дня тайной оставался. Втихую надо все сделать!
Хорошенькое дело!
Конечно, со своим человеком, если даже он высоко сидит, надо уметь так разговор вести, чтобы он помнил всегда, что он для тебя свой человек, иначе никакой пользы тебе от него не будет. После этих серег я с Мушни этакий грубоватый панибратский тон избрал, впрочем, откровенно вам скажу, и он на этот тон шел и охотно его поддерживал.
— Ничего себе, Мушни-батоно! — воскликнул я. — Кто же подложил тебе такую свинью?
Сидит он, не отвечает.
— Ведь это ты добился, чтоб его помиловали! Зачем же теперь нам его хватать! Да еще так, чтобы все было шито-крыто и никто об этом не узнал. Могли бы, так поймали прежде, пускай бы с шумом и стрельбой! А теперь, когда он сидит у себя дома, кому же это под силу, да так, чтобы он и выстрелить не успел! Ну, а если выстрелит раз, то выстрелит еще раз, а потом еще. И кончится так, как кончалось всегда с ним в таких историях.
Зарандиа поднял руку, прерывая меня.
— Давай все-таки говорить о деле, — сказал он спокойно. — Так вот, этого Матариа ты должен выпустить из тюрьмы. И с одним условием: чтобы он выкрал у Даты Туташхиа черного теленка и пригнал к тебе в полицию. Снабди его большим мешком, пусть запихнет его в мешок и так к тебе тащит. Обещай, что освободишь его. И если он исполнит все, как надо, то и вправду отпусти его на все четыре стороны, а дело его закрой. Такой Матариа далеко от тебя не уйдет, утащит какую-нибудь индюшку и опять к вам возвратится, тогда и козу ему можешь припомнить. Имей в виду, что из Петербурга приехал полковник Сахнов. Мы с ним вместе в Поти, в гостинице будем ждать, а ты дай нам знать, когда теленок в полиции будет. Затем пошли человека по деревням, пускай рассказывает, что вора поймали, теленка у него отобрали, пусть хозяин, мол, в полицию придет. Дата Туташхиа, думаю я, за своим теленком обязательно придет! Ты впусти его на конюшню, где теленок будет стоять, дверь снаружи запри и тотчас посылай гонца в Поти с этим известием. Продержи его в конюшне, пока не стемнеет, а потом переведи в свой кабинет. Пусть сидит там, пока полковник Сахнов из Поти приедет. Что дальше — уже полковника дело. Только смотри, если перепутаешь, не сомневайся, быть тебе тогда городовым. Вот и все, что тебе надлежит выполнить.
Долго мы с ним в тот день проговорили. Он отпускать меня не хотел, все поучал, как вести себя при разных поворотах дела. А потом заставил, как попугая, повторить, что он говорил, назубок все вызубрить. И пока не убедился, что добился своего, не разрешил уйти.
После этого сел я в поезд и отправился домой. И тотчас — к себе в полицию. Приказал, чтоб привели поскорей того Матариа. Можете мне поверить, такого кретина я еще в жизни не встречал, чуть с ума меня не свел, пока удалось ему вдолбить, что от него нужно. С грехом пополам, кажется, наконец, удалось. Из какого стада надо было стащить теленка, он знал, конечно, но кому принадлежит тот теленок, понятия не имел.
Через двое суток ночью приволок он, в конце концов, теленка. А у меня, понятно, в той деревне свой человек был, и от него я уже знал, что у Туташхиа теленка украли.
Дал я нашему вору пять рублей. Ступай, — говорю, — отсюда подальше. А он топчется на одном месте, будто хочет что-то сказать, но смелости не хватает. Уходи, — говорю я, — подальше от греха, а то снова в подвал засажу, будешь там сидеть.
Матариа, видно, перепугался, затарабанил что-то во весь голос, хоть уши затыкай. Я разобрать не мог, чего он хочет. Но потом догадался. У меня, говорит, на примете еще один черный теленок есть, тоже с белым пятном на боку. Украду я его для вас, а вы за это моего дружка Хазава тоже отпустите.
Прогнал дурака прочь. А затем послал полицейского в Поти сообщить Сахнову и Зарандиа, что теленок в полиции. А на другой день, как снег на голову, пожаловал к нам сам полковник Сахнов. Вроде мы так не договаривались, вроде приехать ему было положено только тогда, когда Дата Туташхиа будет сидеть у меня на конюшне. Осмелился я ему об этом сказать, а он в ответ:
— Не рассуждать!
И прав, конечно, что ни говори. Не дело маленькому человеку вмешиваться в планы петербургских чинов. Я замолчал и послал человека наверх — по деревням…
Теленка того прозвали Бочолиа, сам Дата мне про это не раз рассказывал, а я другим без конца повторял, так и засело в памяти. Дата говорил, бывало:
— Жизнь абрага, дорогой мой Беглар, если ты не круглый дурак, хочешь не хочешь, а научит тебя хитрости. За мной гонялись, скажу тебе правду, глупые люди и не могли меня поймать именно потому, что были глупы. Они не способны придумать ничего путного, и все их уловки я давно разгадал, еще до того, как ушел на Кубань. Как орешки, разгрыз их ухищрения, так как на них лежала печать тупости. Им не за абрагами, а за индюшками бегать. Но как только в дело вмешивался один умный человек, я тотчас попадался впросак, как мальчишка. И так случалось несколько раз. И сейчас, поверь мне, среди них никто гроша ломаного не стоит, кроме одного. Этот один, чувствую я, и сумеет меня одолеть.
Да, я начал про Бочолию… О стадах Туташхиа когда-то вся Мегрелия знала. Да что там Мегрелия — от Новороссийска до Батуми слава о них гремела. Бедный наш отец продавал скот, где только мог, пускай, говорил, добрая порода по всему свету разбредется. Потому и знаменита была. Скот как на подбор, все быки черные с белыми отметинами, нигде таких не найдешь. Идет пятилетний бык, а силы больше, чем у двух быков Кварацхелиа, рога — с локоть, один от другого отстоит на два локтя. Есть такие люди, они считают, что у вола шея должна быть короткой и толстой, ноги тоже толстые и короткие, чтобы крепче в землю упирались, а голова вниз опущена. Ничего они в этом не смыслят. У хорошего вола шея должна быть, конечно, толстой, не спорю, но если шея короткая, то ярмо ее быстро изранит. Нет, шея длинной должна быть и ноги — тоже длинные, тогда шаг большой. А голова, как у оленя, гордо вверх закинута. Хороший бык и осанку красивую иметь должен. И если он, как царь, величественно и спокойно движется по земле, знай, это замечательный бык. И еще одно, о том только старые люди знают: если у него глаза голубые, жить ему дольше других и работать тоже на шесть-семь лет больше. Бедный мой отец любил говорить: мы, грузины, — потомки Ноя. Помните, Ной посадил в ковчег и быка, и бык этот сорок дней и сорок ночей, кроме неба и воды, ничего не видел. Потому и глаза у него стали голубыми. От того быка и пошло наше стадо…
Когда Дата доходил до этого места, он всегда замолкал, молча набивал свою трубку, а только потом продолжал:
— Когда нашего отца в горах растерзали медведи, в гурте было шестьсот сорок голов. Пока мы узнали, какая беда стряслась, и пока мой дядя Магали Зарандиа поднялся наверх, в горы, немало времени прошло. Скот, что не разорвали и уцелел, разбрелся кто куда. А дядя, ты же знаешь! — не от мира сего, всех одинаково жалеет — честного и вора, доброго и проныру, громкого слова сказать не может. Он, дьявол, за всю жизнь гроша ломаного от паствы не принял. Что мог в горах сделать такой человек? Собрал он голов триста, триста пятьдесят и отдал наш гурт Шавдиа с условием, что одна четверть приплода будет нашей, а три четверти — его. Я мальчишкой тогда был, матери давно в живых не было, нас с сестрой Эле дядя Магали Зарандиа и тетя моя Тамар к себе в дом забрали, не меньше, чем своих детей, нас любили. Я, конечно, ничего тогда поделать не мог, но как исполнилось мне шестнадцать лет, пошел я в горы за своим гуртом. И что же? Шавдиа как будто возвратил мне стадо — сколько от дяди принял, столько и мне отдал. Но вместо быков и коров одних только телят. Ничего не попишешь, взялся я за дело, и через несколько лет у нас прекрасное стадо было. Но тут сложилась моя жизнь так, что пришлось мне уйти в абраги, и снова остался наш гурт без хозяина. Эле, сестра моя, еще девочкой была, справиться, конечно, не могла, и опять пришлось отдать стадо чужим людям, и опять под четвертую часть. Но не Шавдиа, а Хацациа. Пока я в Грузии был, наш договор выполнялся честно — скотину выхаживали, как надо, а четвертую часть доходов исправно отдавали Эле. Но покинул я Грузию, и четыре года нога моя не ступала на родную землю. Решили тогда Хацациа, что я сгинул навсегда, пропал, а может, и погиб. Знаешь, что такое душа человеческая, какие мы жадные да ненасытные? Вот и попутал их дьявол так, что растащили они мое стадо. Когда я вернулся, от него ничего не оставалось. У Эле в хлеву стоял только один, огромный, как слон, бык да корова дойная. Одним словом, — рожки да ножки. Едва я вернулся, Хацациа ко мне своих друзей подослали, плакали и божились, что скот погиб во время мора, а как теперь быть, они и ума приложить не могут. А потом сказали мне люди — никакого мора не было и в помине, а стадо мое они продали ахалкалакским молоканам. Что я мог поделать? Всучили они мне тогда десять тысяч рублей. Я взял и оставил их в покое. Вот как все было на самом деле.
На этих словах снова замолкал обычно Дата. Только улыбался… Знаешь, как улыбался? Как улыбается смущенный человек, вспоминая о том, о чем ему не так уж приятно вспоминать. Так умел улыбаться только Дата. А потом он продолжал:
— Когда брат мой двоюродный Мушни Зарандиа выхлопотал мне помилование, бросил я абражничать и вернулся домой. И как раз через месяц после этого отелилась наша корова. Теленка красивее не было на свете. Эле места не находила от радости. Для нее этот теленок, — вернее, телка, — была даром божьим, предвестником благополучия и добра. От нее пойдет снова наше стадо, — восхищалась она, — и в нашем доме, как в доме наших дедов и отцов, снова воцарится покой и достаток. Эле пошла в Мартвили и отслужила там благодарственный молебен, сто рублей пожертвовала монастырю.
До самой весны возилась она с любимым своим теленочком, держала в тепле, осыпала ласками, ухаживала, как за ребенком. И назвала Бочолией. Бог не дал ей детей, так она на теленка всю нежность свою изливала.
Без мужчины, сам понимаешь, какое хозяйство. Пришлось мне засучить рукава. То пашня, то сад, то виноградник, то забор, то ворота… Дел хватало, что там говорить. И хотя я один был на все руки, но труд есть труд, и скоро все у нас на лад пошло. К осени богатый урожай мог быть, на три семьи хватило бы. Из дому я не выходил, не тянуло меня к людям. Именины, свадьбы, крестины — все проходило без меня.
Так и было, что правда, то правда. Не хотелось ему на людях бывать. Если откровенно говорить, на то своя причина была. Вы знаете ведь, Дата Туташхиа таким уж уродился на свет, чтобы от истины своей не отступать ни на шаг, жизнь свою за нее отдать. За то и любили его люди. Но он в один прекрасный день спиной ко всем повернулся, в неистовство пришел — почему все не такие, как я, почему все хуже, а не лучше меня?! А если бы все такими были, как Дата или Магали Зарандиа, что его воспитал, о чем еще мог бы мечтать бог на небесах и люди на земле? Но не получается так.
Что поделаешь, нельзя же из-за этого так бушевать, сердиться на людей и отворачиваться от мира? А ведь всю жизнь-то прежде, как одержимый какой, лез в чужие дела. И врагов сколько от этого нажил. Враги-то, конечно, люди плохие, а от этого ему не легче, а горше: от вражды хорошего человека беды особой не будет, а плохой-то тебя непременно со света сживет. А Дата на всех — и плохих и хороших — рукой махнул и на несчастья их тоже. И на полном ходу с дороги своей свернул, да так круто, будто держал свой путь, ну, хотя бы в Сухуми, а потом вдруг на потийскую дорогу вышел. Знал бы ты, каким он был тогда, перед тем, как Мушни Зарандиа с властью его примирил. Конечно, вреда от него не было никому, но если бы при нем самого святого Георгия кинжалом проткнули, он и тогда пальцем бы не пошевелил. Я только про те годы говорю. А мир знаешь, как устроен, — если я тебе не нужен, так уж ты мне и подавно ни к чему. Увидел народ, что Дата Туташхиа от всех бед человеческих и несправедливостей всех нос воротит, и сам отвернулся от него. Так и не осталось у него в несчастье верных друзей, всех растерял по дороге. А от этого еще пуще ожесточился и рассвирепел наш Дата, но не мог с собой ничего поделать, не понимал, что сам виноват во всем. А Паташидзе эти, Килиа и их подручные, уж на что безмозглые, других таких не сыскать, а все же догадались, где как абрага съесть можно, и начали через своих людей тысячи всяких небылиц о нем распускать, дурные сплетни и слухи. Народ всему верил. И не только верил, но и сам присочинять стал, и такие истории про Дату пошли гулять по свету, что волосы на голове дыбом вставали. По-тому-то и не тянуло его к людям, потому и работал не покладая рук… На чем я остановился?
Да, Дата рассказывал так:
— Был конец сентября. Почти восемь месяцев прошло с тех пор, как примирился я с властью. И вот однажды вечером стадо возвращается в деревню, а нашей телочки в нем нет. Эле побежала искать, может, у забора где-нибудь травку щиплет. Нет, не нашла. Тогда на поиски отправился я. Разыскал пастухов, говорят, утром, когда стадо на водопой гнали, вашей телки там не было, мы решили, что она домой убежала. Что делать — ума не приложу. Знаю, сидит сейчас моя Эле на кухне с распущенными волосами, плачет и причитает, бедняжка. По матери родной плакать не пришлось, ее тогда только от груди отняли, по отцу тоже не плакала, семь лет ей было, когда он погиб. А теперь плачет-заливается… Что поделаешь, женщина без слез не может прожить! Не могу же я к ней с пустыми руками вернуться? Обшарил я все овраги вокруг деревни, все кустарники и полянки, на пять-шесть верст все кругом обошел. Ничего нет! Темнеть начало, но ночь была лунной, и я продолжал искать. Как сквозь землю провалилась наша Бочолия. Ничего не сделаешь, надо идти домой. Все, как я думал — корова не доена, чурек из печи не вынут. Эле волосы на себе рвет, щеки в кровь исцарапала.
— Как тебе не стыдно! — рассердился я. — Столько у нас потерь было, всё стадо теряли — не раз и не два. А тут — теленок. И не пропал он, уверен я. Вот увидишь, завтра я найду его, выйду пораньше и найду.
Слова мои на нее не произвели впечатления. Заперлась в своей комнате, до утра простояла на коленях перед иконой святого Георгия, плакала и молилась. Ее горе и мне не дало сомкнуть глаз до утра.
— Святой Георгий Илорский! — доносился ко мне ее голос. — Прости, что произношу имя твое, великий бог Ту-ташха! Молю тебя, обрати свой взор к моему Дате, помоги ему в беде!
Чуть свет я был на ногах, собрал себе на дорогу еды, пытаясь успокоить Эле, уговорить, что не вернусь без Бочолии, что раз святой Георгий Илорский послал ее нам, как добрую примету, то не может же она пропасть. Я был уверен, что управлюсь очень быстро, но снова начало темнеть, а я не напал даже на след нашей телочки.
Теперь и я понимал, что ее украли. Если б растерзал ее зверь какой, не мог же он утащить ее на спине, ведь телка уже шестимесячная. Даже здоровенный волк, и тот оттащит чуть-чуть в сторону, чтобы место было поукромней, чтобы мог он насытиться, а потом или бросит ее, или зароет в землю. Но как я ни искал, нигде следов задранной телки обнаружить не мог. Значит, украли — и все. Но кто, интересно, все-таки мог решиться на то, чтобы украсть у меня? Именно у меня… Ведь про меня столько всего наврали, что люди бояться должны со мной связываться. Я и сам пугался этих рассказов…
Когда я вернулся домой, Эле была в своей комнате. А я пытался все обдумать. Если украли для приплода, чтобы вывести туташхиевскую породу, то для этого еще и бык нужен, не потащит же вор корову на случку к нашему же быку, а больше тащить ее некуда. Для чего же тогда воровать? А может, угнал мелкий воришка, который и не знал, что телка эта моя? Но как же он гнал ее, сукин сын, в таком случае, не оставив никаких следов на дороге!
Прошло дня два. И отправились мы с Эле в поле, где лежала наша земля, где посеяли мы гоми и теперь думали, когда снимать урожай. Видим, идут из леса женщины с вязанками хвороста.
— С добрым утром, Дата-батоно!
— С добрым утром!
— Вы знаете, — говорит одна, — из полиции человек приходил, вы слышали, конечно, что он говорил?
— Что? — опередила меня Эле.
— Говорил, что вора они задержали и какую-то телку у него отняли. Если, мол, кто-то из вашего ущелья пострадал, пусть в полицию придет, приметы телки назовет и получит ее назад.
— А какой масти та телка, он не говорил? Возраст ее не назвал? — спросила Эле.
Чего только женщине не придет в голову!
— Нет, не говорил, Эле, — ответила соседка.
И долго еще кудахтали они о том, мог ли человек из полиции сказать, как выглядела телка, или не мог.
Женщины с хворостом ушли, а Эле теперь твердила только одно:
— Это наша Бочолия! Чует моя душа!
Когда вернулись домой, стал я прикидывать, могла или не могла попасть наша телка в полицию и что ей там, собственно, нужно. Но никаких хитросплетений обнаружить не мог. Не украли же ее для того, чтобы меня заманить? Если б захотели, они и так могли меня арестовать, что у них, полицейских, не хватает или казаков? Документ о помиловании всегда со мной. Не может же наместник вдруг отменить свое решение? Да и мой двоюродный брат Мушни не допустит до этого. Тысячу раз я все взвесил, отмерил и ничего подозрительного не нашел. И все-таки решил — моя ли телка, чужая ли, — все равно в полицию я не ходок! И никакая сила не сдвинет меня с этого места. Ни за что! Но знаете, что бывает, когда женщина пристанет к тебе, как репей, да еще если к тому она — твоя сестра, что всю жизнь провела в молитвах за тебя, а слезы, пролитые ею из-за тебя, ни в каком кувшине не уместятся. Разве можно устоять и не дрогнуть. А Эле не унималась, покоя мне не давала: иди! — говорила, — иди! Если мы потеряем Бочолию, снова рухнет наш дом, наша семья, у нас никогда не будет больше нашего стада… Чего только я ей ни сулил, как ни уговаривал. Придумал даже, что порода стада нашего вырождается, что мне она перестала нравиться, вот куплю десять телок другой породы… Эле слова мои приняла в штыки. Тогда я пошел на попятную и предложил, что поеду в Ахалкалаки и привезу телок из нашего старого стада, проданного Хацациа молоканам. Но в ответ только — нет да нет. Никто не заменит ей ее Бочолии — и все тут! В конце концов поссорились мы с ней. За весь вечер и словом не обмолвились. Встал я на другое утро, а Эле и след простыл.
Разузнал у соседей: говорят, пошла пешком в полицию за теленком. А дорога — сорок верст туда и сорок обратно. Сначала разозлился — пусть идет, научится уму-разуму. Но жалко ее стало. Оседлал я коня и поскакал. Догнал ее уже далеко от деревни. Молил, просил, еле уговорил вернуться, а сам, — что поделаешь, — поскакал в уездный наш городок. Все же был доволен, что бедняжке Эле не придется по полиции ходить, унижаться перед ними. Ни о каком обмане я по дороге и мысли не допускал. Конь у меня добрый, и было еще далеко до вечера, когда я подъехал к полицейскому участку. Соскочил на землю, привязал лошадь к дереву и вошел во двор. Двор — просторный, со всех четырех сторон высоким забором и службами обнесен. Полицмейстер, я знал, на втором этаже восседал. Подошел я ближе к его балкону и крикнул во весь голос:
— Никандро Килиа, выглянь на минутку, дело есть!
Вышел он на балкон, перегнулся через перила:
— Здравствуй, Дата Туташхиа! — Еще улыбается, мерзкая рожа. — Что это ты в такую даль проведать нас пришел? Стряслось у тебя что-нибудь? Или обидел кто ненароком?
— Украденный теленок у вас, говорят, есть. Не мой ли, проверить хочу.
Чуть от хохота не задохнулся, подлец. Выдавил только:
— У тебя… украли?
— Украли, у меня, — и самому смешно стало.
А Килиа посмеялся и спрашивает:
— Когда это случилось?
Отвечаю:
— Три дня назад.
— Габисониа, — закричал он. — Поди сюда!
Вылез на балкон Габисониа, вытянулся в струнку перед своим начальником:
— Когда мы телку у вора отобрали?
— Два дня назад.
— А какой масти твоя телка? — спросил меня Килиа.
— Эй, не хитри, Никандро Килиа, ты же видел эту телку! Разве не так? А если видел, то знаешь, моя она или не моя. Или забыл, что у Туташхиа скотина черная с белой отметиной… Глаза голубые…
— Вот чудак, — ответил Килиа. — Конечно, видел. Потому и спрашиваю.
И, повернувшись к Габисониа, добавил:
— Я думаю, это его телка. А ты что скажешь?
— Его, его! В точности такая, как Дата сказал.
— Ну, хорошо, Дата, — сказал Килиа. — Пойди на конюшню, там стоит та телка. Если твоя — забирай, и дело с концом. Ее тут не обижали — кормили, поили, а если бока у нее побиты, так это вор виноват. Как он ее тащил, ума не приложу. Ну, прощай, и будь умницей!
Осмотрелся я. Нет, ничего подозрительного, поверь мне, заметить было нельзя. По двору слонялся конюх, у забора дремал полицейский. Открыл я дверь конюшни, смотрю, и вправду — наша телка. К столбу привязана конской уздечкой. Узнала меня, бедняга, замычала. Подошел к ней, погладил и — что ты думаешь? Клянусь честью, ее голубые глаза налились слезами. Ну развязал я ее, снял с нее уздечку, а что делать дальше — не знаю. Веревки я с собой не прихватил, разве думал, что найду ее, а кроме того, так разволновался утром, что совсем не до веревки было. Но догадался снять с себя ремень и обвязать им шею телки. И так двинулись мы из конюшни, я впереди, а Бочолия за мной, подпрыгивает и играет. Подошел к двери, толкнул ее, она не идет. Приналег посильнее — ничего не выходит. Вижу, закрыли с той стороны. Вышел я из себя, развернулся и саданул плечом. Но дверь не сдвинулась с места, толстенная была, крепкая, да, видно, забили ее хорошо с другой стороны.
— Что с тобой, Дата Туташхиа, — услышал я со двора чей-то поганый голос. — Не можешь дверь открыть? Ничего, потерпи, потерпи!
— Открой сейчас же, сопляк, — закричал я. — Я пришел сюда не шутки с тобой шутить.
— А никто с тобой не шутит, Дата Туташхиа, — в форточке наверху появилась опухшая морда Килиа. — Так и знай! Ты арестован и перестань кричать.
— Да как ты смеешь, сукин сын, у меня бумага от наместника. И Мушни Зарандиа покажет тебе, где раки зимуют!
— Мушни Зарандиа далеко отсюда, за прокламациями гоняется. А на бумагу свою можешь плюнуть. Разве ты не знаешь, что в Тифлисе теперь новый наместник и он не отвечает за бумаги своего предшественника?
— Совести не было ни у отца твоего, ни у деда твоего, — крикнул я. — И ни у кого из рода вашего с первых дней после потопа. Откуда же ей взяться в таком негодяе, как ты?
— Из восьми лошадей, что стояли в этой конюшне, Дата Туташхиа, шесть угнал ты, из них две были мои кровные. Где же была твоя совесть, когда ты отнимал у своего земляка и единоверца лошадей и продавал их туркам? То твоя
совесть — или отца твоего, или деда, или всех твоих предков после потопа?
— Да не угонял я тех лошадей, — сказал я. — Могу поклясться. Только болтаешь зря! Втемяшилось в твою тупую голову! И ничего доказать нельзя. Вы все одинаковые кретины — что Паташидзе, что ты… Как близнецы. Разве вас разубедишь?
В действительности было так: Титмериа угнал из конюшни лошадей, а потом подарил их мне. А у меня долг большой был, ростовщику Каже Булава. И потому лошадей я туркам в Натане продал. Что правда, то правда.
Через некоторое время они открыли все же дверь и крадучись стали заползать в конюшню. Было их человек, кажется, восемь, и у всех маузеры в руках. А я перед ними один, и ничего, кроме ремня, привязанного к телке, как ты сам понимаешь, нет. Правда, стоило бы мне гаркнуть, как следует, у половины из них душа в пятки ушла. Знаю, пробовал не раз.
— Руки вверх! — крикнул торчащий в дверях Килиа.
— Ждите, еще ноги подниму! — связываться сейчас с ними было бесполезно, и я добавил — Нечего дурака валять, несите кандалы и кончайте поскорей вашу волынку.
Обрадовались, как дети, засуетились, притащили кандалы, надели мне на ноги и снова закрыли за собой дверь.
До ночи просидел я на конюшне. А когда стемнело, вывели меня оттуда бесшумно и завели в кабинет Килиа. Когда мы по лестнице шли, они звука не издали, только шептались, боялись, видно, как бы кто-нибудь о моем аресте не узнал. А я уже и сам догадался, что этот трюк с телкой не такой идиот, как Килиа, придумал. Но сердце подсказывало, что прорвусь и уйду. Ты знаешь, сердце меня не обмануло. Не только сам ушел, но и телку с собой увел. Вот как кончилась эта история, но кто нашу Бочолию украл, да и кто всю эту кашу заварил, я и по сей день не знаю. Последний десяток лет трудно мне стало. Видно, умный человек взялся меня ловить. Куда умней меня. Узнаю, кто это, — получит от меня в подарок лучшего скакуна на Кавказе. Быть посему.
Что произошло с ним в полиции и как он оттуда вырвался — о том не любил рассказывать Дата Туташхиа. Сколько лет после этого он провел в абрагах — тоже не вспомню теперь точно. Но именно в это время я услышал от него эту историю.
Чуть стемнело, в полиции появился полковник Сахнов. Уселся в задней комнате, что была за моим кабинетом, и приказал:
— Килиа, приведите Туташхиа. Подготовьте его, как положено. А я выйду к вам тогда, когда сочту необходимым.
Ничего себе, в хорошенькое положеньице я попал. Как ни вертись, сухим из воды не выйдешь… Когда получил я этот приказ, выходило, что Сахнов без Зарандиа и шагу ступать не будет. А теперь действует один Сахнов. И случись что не так, полковник умчится в свой Петербург, а с меня тут три шкуры сдерут, и виноват буду я один. Ну, а в случае удачи Сахнов все себе припишет, мне, может, тоже что перепадет, но Мушни останется с носом. Правда, Мушни за славой не больно гонится, но все равно не будет он доволен.
Но рассуждать не положено, я маленький человек и должен выполнять приказы полковника Сахнова. А один приказ я с первых же шагов не понял — Дата Туташхиа ведь не гимназист, к чему же я должен его готовить? Так прямо и спросил полковника. И получил ответ:
— Всыпать ему пятнадцать розог!
— За что, господин полковник?
Услышал громовый хохот, такой, что стены задрожали. Конечно, глупо было спрашивать, разве я сам не понимаю. Но вырвалось помимо моей воли потому, что, если Дата выскользнет из наших рук, то до Сахнова он, возможно, не дотянется, но отыграется не только на мне, но и на моих детях. Но объяснять этого я не стал. Вышел из комнаты и послал полицейских за Туташхиа.
Пятнадцать розог? Извольте, ради бога. Но людей своих я тоже знал как облупленных. Кто из них решится поднять руку на Дату? Есть у меня один дурак. Мангиа — другого такого дурака не сыщешь на земле, но и он сообразит, что каждый удар, нанесенный Дате, будет стоить смерти. Сколько ударов — столько и смертей.
Привели его. Стоит и смотрит на меня, ни слова не говоря. Разве поймешь, что он, мерзавец такой, задумал.
— Уложить! — приказал я.
Пять полицейских набросились на Туташхиа. Но каждый тут же получил от него по тумаку, как по конфете, — кому куда попало, и мои люди замерли, как на параде.
— Уложить! — закричал я опять, распаляясь от собственного крика и злости.
— Не подходите близко, — спокойно сказал Туташхиа.
Потом посмотрел на розги, сам лег на пол, приговаривая при этом каждому:
— Ты — Сабагуа, ты — Толуа, ты — Мангиа, ты — Чилориа, а ты — Габисониа.
— Начинайте, — потребовал я. — Чтоб каждый ударил три раза. Вот и выйдет пятнадцать.
Должен сказать, не очень мои люди усердствовали. Замахивались, правда, лихо, так что розги свистели в воздухе, а били тихонько, совсем не так, как принято было бить. Лежал абраг, не шелохнувшись, в упор на меня смотрел, ни слова не произнес, ни звука.
И вдруг открывается дверь и на пороге появляется полковник Сахнов и с таким криком, как будто бьют его, а не безмолвного Дату Туташхиа:
— Что тут происходит?! Прекратить это варварство! Кто дал вам право! Идиоты! Посмотрите на этих кретинов! Сейчас же вон! Килиа, гони прочь этих людоедов! За решетку всех!
Я-то догадался сразу, что за спектакль он устроил, не в первый раз принимаю участие. Но люди мои все приняли за чистую монету. Как услышали этот крик, побросали сразу розги и бросились прочь из кабинета, толкаясь и перегоняя друг друга.
— Вставайте, прошу вас! — сказал полковник таким тоном, что, казалось, он сию же минуту начнет просить прощения.
Туташхиа встал.
— Снимите с него кандалы.
Я позвал Мангиа и велел ему выполнить приказ полковника. Мангиа забрал кандалы и ушел.
— Я прошу вас сюда, господин Туташхиа, — сказал полковник, направляясь в заднюю комнату. И снова ко мне. — Разве можно так оскорблять человека? Розгами?
Получилось, что это я все придумал, я во всем виноват. Но Туташхиа не такой дурак, не чета полковнику, он, я заметил, прекрасно понял, что к чему.
Расселись мы по своим местам. Я достал бумагу, чтобы вести протокол допроса. Смотрю на полковника, жду, с чего он начнет.
— Вы знаете братьев Чантуриа? — в упор спросил Сахнов.
Братья Чантуриа были абрагами — об этом знали все.
— Каких Чантуриа? — ответил Туташхиа.
— Разбойников.
— Нет. Не знаю.
— Знаете, знаете! — стал уверять полковник. — Расскажите, какие у вас отношения?
— Да не знаю я их! — уперся Туташхиа.
Тоже был упрямым и пройдошистым, не меньше, чем Сахнов. Битых полчаса один твердил — знаете, а другой повторял — не знаю. А я все заносил в протокол, что поделаешь, если должность у тебя такая. Ну, полковник, конечно, ничего не добился и замолчал. А подумав, сказал:
— Хорошо. Потом поговорим об этом. А теперь послушайте, что я вам скажу. По милости наместника вам были прощены все преступления, которые вы совершили прежде. Это, конечно, так. Но документ ваш теряет силу после того, как вы провинитесь хоть в чем-нибудь потом. И тогда вас будут судить за все преступления, а их так много, что дело ваше нельзя вместить в самую толстую папку. Виселица — единственное, что вас ждет. Знаете ли вы об этом?
Туташхиа не отвечал.
— Достаточно доказать, что существует преступная связь между вами и братьями Чантуриа, — и ваша жизнь закончится на виселице.
— Не знаю я их, — в который раз повторил Туташхиа.
Полковник покачал головой, как будто сожалея об его упорстве, и, повернувшись ко мне, приказал:
— Повторить!
Снова я вызвал своих полицейских.
— Напрасно все это, — сказал Туташхиа, — ничего вы все равно не добьетесь.
— Добьемся, добьемся, — повторил полковник. — Приступайте!
— Килиа! — обратился ко мне Туташхиа по-мегрельски. — Полковник твой, как видишь, умом не блещет, по глупости, смотри, втянет тебя в историю. Братья Чантуриа, я вижу, тут ни при чем. Чего он хочет? Пусть скажет прямо, нечего со мной в жмурки играть, понимаешь ты это?
— Всыпать ему как следует! — крикнул Сахнов, а сам поманил меня пальцем, требуя, чтобы я перевел ему то, что сказал Туташхиа.
В это время опять засвистели розги. Но Сахнову, видно, не понравилось, как работают мои полицейские. Он вскочил со своего места, вырвал розги из рук Габисониа и взялся за дело сам. Ух-х-х! Пошло дело! Сек, пока не устал. Туташхиа не шевельнулся. Полковник перевел дух и опустился в кресло, заставив повторить еще раз, что сказал мне Туташхиа. Потом жестом выпроводил полицейских из комнаты и снова погрузился в раздумья. Долго так сидел, будто голову над чем-то ломал. Даже глаза прикрыл руками. Я уже подумал, грешный человек, не задремал ли мой полковник. А Дата Туташхиа на боку лежал и смотрел на него так, словно спрашивал: какую еще глупость выкинут два эти болвана?
И что же вы думаете — как в воду глядел! Мы выкинули, конечно, еще одну глупость.
— Садитесь! — раздался голос полковника. — Сюда, — он указал рукой на стул.
Туташхиа поднялся лениво, с таким видом, будто ему гораздо приятнее лежать и получать розги.
— Значит, вы не знаете Чантуриа?
— Нет, не знаю.
— Допустим, что это так. Но нам совсем не нужно, чтобы вы их знали. Ведь вы могли бы, скажем, с ними познакомиться?
— Мог бы. Но не испытываю в этом никакой потребности.
— Это не имеет значения. Главное, что это нужно нам. А вам нужна свобода и собственный дом. Не так ли?
Туташхиа только пожал плечами: дескать, не знаю, что мне нужно.
— Помогите нам арестовать или убить братьев Чантуриа. Или сами убейте их. Тогда вам не будут грозить неприятности, и виселица в том числе.
Туташхиа громко расхохотался, обрадовался, проклятый, что заставил полковника открыть свою цель. А тот сказанул тоже, виселица у него — неприятность.
— Ничего из этого не выйдет, господин полковник, — не торопясь, ответил Туташхиа.
— Выйдет, выйдет, — опять заладил свое Сахнов.
Второго такого упрямца я не встречал нигде. Выйдет!
И все тут… Голову на отсечение даю, что Туташхиа за такое дело браться не будет. А если бы и взялся, так Чантуриа не хуже, чем Дата, стрелять умеют и соображают тоже не хуже него.
— Откуда у вас такая уверенность, господин полковник? — спросил в тот момент Туташхиа.
— Всыпьте ему десять розог, — обратился ко мне Сахнов. — А потом я объясню, откуда.
И опять полицейские ввалились с розгами, и все началось сначала. Старались они не шибко, и все же — розги есть розги, да и порция какая.
Полицейские ушли, закончив свое дело. Сахнов приказал Дате сесть на стул.
— Теперь послушайте, что я скажу, — Сахнов, собираясь с мыслями, подал мне знак, что дальше записывать не нужно. И повернулся к Дате — Разве вы не понимаете, что люди раскусили вас, наконец. И если раньше они были вашими пособниками, то теперь стали вашими врагами. А дети тех людей, которых вы грабили и убивали, теперь, ставши взрослыми, не упустят случая пустить вам пулю в лоб из-за угла.
— Но это ложь! Я никому не принес вреда, никогда не совершал злых поступков и ни в одном убийстве не был грешен!
— Кто вам поверит! — закричал Сахнов и стал валить в одну кучу все, что мы в свое время пораспускали через своих людей и что народ еще от себя добавил. В Луци он, — все знают, — вырезал целую семью Тодуа, в Мартвили убил двух разбойников — Медзвелиа и Гомелагдиа, а в другом месте изнасиловал четырех девиц… Сейчас и не вспомню всего, что он наговорил.
— Все это ложь, — сказал Туташхиа, — я знаю сам, что говорят. Но ничего похожего на правду тут нет.
Сахнов встретил хохотом эти слова:
— Бедненький! Как, оказывается, тебя оклеветали!
Что там говорить, до трех часов ночи тянулась эта канитель. Дата Туташхиа, приметил я, начал как будто поддаваться уговорам, делался более сговорчивым и мягким. Но я-то видел, хитрил, сукин сын, ох, хитрил!
А Сахнов продолжал твердить одно и то же:
— В тяжелое положение вы попали, очень тяжелое, — говорил он. — Ведь самые преданные друзья отвернулись от вас, не так ли? Они отказались помочь и приютить вас. Я знаю об этом прекрасно. Теперь вы один, и вам негде преклонить голову. Вы обречены, можете мне поверить. Если вы останетесь на свободе, вас все равно убьют ваши враги. А мы не имеем права потворствовать убийству и преступлению, к которому привело бы ваше освобождение. Следовательно, мы не имеем права вас освободить. А если мы не имеем права вас освободить, значит, мы должны судить вас за преступления. И результат один — виселица. Вы должны понять, что у вас есть один только выход — поступить на службу к нам. Эта служба принесет вам неприкосновенность, и враги ваши не осмелятся даже дотронуться до вас.
Они хорошо знают, что ждет их за убийство нашего человека. Подумайте, какая перспектива откроется перед вами, — жалованье, благополучие, награды и продвижение по службе. Вы должны решить сами — или тюрьма и виселица, или свобода и процветание. Для разумного человека не может быть сомнений, что выбрать. Согласитесь сами, логика на моей стороне, но не только логика, а и то, что важнее всякой логики, — на моей стороне сила. Сила могущественной, самой великой на земном шаре Российской империи… Вы либо подчинитесь этой силе, либо погибнете… Поймите, мы требуем от вас на этот раз совсем немного. Доставьте нам братьев Чантуриа — живых или мертвых. Вот и все. А за это, кроме благодарности, вы получите вознаграждение в размере трех тысяч рублей золотом.
Воцарилась тишина. Так складно говорил полковник, что я разозлился даже, что этот мерзавец так долго ломается, не понимает своей же выгоды.
— Не спешите же так, — сказал Туташхиа. — Идти на такое дело, не подумав, ведь тоже нельзя.
Полковник еле сдержался, чтоб не крикнуть от радости, и решил, видимо, что надо жать на все педали, не давая передышки.
— Раздумывать тут нечего, — сказал он решительно. — Все, о чем я вам сказал, уже было и взвешено и обдумано до нашей встречи. Я же больше не имею возможности ждать, в Петербурге у меня неотложные дела. Поэтому решать все надо сегодня, чтобы я успел распорядиться, а утром отсюда уехать.
Полковник достал из кармана часы и хлопнул крышкой:
— Я жду ровно две минуты.
А когда две минуты прошли, Сахнов спрятал часы и сделал вид, что собирает бумаги со стола, чтобы уходить.
— А сколько времени вы на это даете? — чуть слышно спросил Туташхиа.
— Десять дней… Самое большее — две недели.
— А если не получится?
— Получится, получится, — опять стал повторять Сахнов, и я подумал было, что мне опять придется вызывать полицейских с розгами.
— Ну, что ж, согласен, коли так! — выдавил из себя Туташхиа.
— Тогда оформим все, как положено, — заторопился Сахнов.
Он начал писать на отдельном листе, перечисляя все, что должен выполнить Туташхиа и в какой срок, указывая при этом, по какой статье и какому параграфу он будет отдан под суд в случае, если не выполнит того, что на него возложено. Это была обычная форма расписки, под которой должна была стоять подпись Туташхиа. Кончив, Сахнов спросил Туташхиа:
— Сумеете ли вы прочитать?
— Сумею, — ответил тот.
Туташхиа подвинул к себе листок бумаги, исписанный полковником Сахновым, и начал, не торопясь, читать. Держал он его перед собой, наверно, с полчаса, не меньше. Потом сказал:
— Я все обдумал. Двух недель мне не хватит. Как хотите. Полтора месяца — самый короткий срок… Давайте перепишем.
Это же надо, что придумал, прохвост! Я сразу понял, к чему он это тянет. Чтобы Сахнов не сомневался ни в чем, чтобы считал, что дело сделано, переманили мы к себе Туташхиа — и все. Хотел, чтобы согласие его на правду похоже было.
Видел я, хитрит абраг, за нос нас провести хочет; но Сахнову только одно нужно — бумагу эту подписать. Как примется он убеждать — две недели, куда, мол, больше, Туташхиа свое повторяет — полтора месяца, и ни днем меньше. Чуть не сцепились из-за этого. Но тут Сахнов на уступки пошел, предложил в конце листа примечание сделать, что срок исполнения продлен, — и расписаться там им обоим. Но Туташхиа на дыбы стал, весь документ переписать заставил, а потом опять читал его и перечитывал сто раз. Но подписал в конце концов. На том и закончили, назначив встретиться с ним через неделю в условленном месте. Пока выходили из кабинета, я успел шепнуть полковнику, что надует нас абраг. И что вы думаете, вытаращил он на меня свои рыбьи глаза с таким гневом, будто не Туташхиа, а я издеваюсь над ним и собираюсь оставить его в дураках.
Когда вышли во двор, Туташхиа заставил нас вывести ему теленка, потом сел на коня и уехал.
Сказать вам правду, с того момента я больше не видел его никогда.
А полковник Сахнов на другое утро вдалбливал мне без конца, что мне делать с Туташхиа после того, как с братьями Чантуриа будет покончено. И укатил в своем фаэтоне в Поти.
Неделя проскочила быстро, надо было выходить на встречу с Датой.
Но я не такой простак, понимаю, какой подарочек он может приготовить мне за розги. Умирать-то неохота! Послал я переодетого полицейского, а сам спрятался в кустах. Сижу и жду. Вот идет мой полицейский, подошел к условленному месту, а там никого нет. Огляделся, увидел у моста мальчика лет восьми, а рядом с ним хурджин. Полицейский стоит и ждет, когда же появится Туташхиа. Потом спросил мальчика:
— Ты что здесь делаешь?
— Меня прислал Туташхиа, — ответил мальчик. — Он с кем-то должен тут встретиться.
— Это со мной, — отвечает полицейский. — Что он просил передать?
— Он просил передать вам хурджин.
— Зачем?
— Чтобы вы преподнесли его Никандро Килиа.
Когда в кустах мы развязали хурджин, то с одного бока в нем лежала курица, а с другого — индюк.
Вот все так и закончилось.
Но что после этого подлец Туташхиа наворотил — описать нет никаких сил. Все прежние злодейства — только детская игра рядом с нынешними. Делал все так, чтобы и следа не осталось нигде. Но можете мне поверить, что после того, как он второй раз ушел в абраги, все поджоги, убийства и насилия, что были в Грузии, — все дело его рук! Это говорю вам я — Никандро Килиа!
Всего месяц прошел с той поры, и вдруг приезжает из Кутаиси губернское мое начальство вместе с каким-то офицером и приказывает сдать ему дела. Кукиш мне под нос вместо должности!
Я, конечно, сразу в Тифлис, в кабинет Мушни Зарандиа. Увидел он меня, рассвирепел — стал ругать, да так, будто головешки горячие изо рта посыпались. Часа два орал, ослом обзывал. Я решил, что пропало все, разозлился и тоже стал кричать:
— Это по вашей милости я службу потерял! Из-за вас дети мои голодать будут! Вы все подстроили, вы и исправляйте, не то я покажу вам, где раки зимуют!
— Что ты мне показать можешь? — захохотал Зарандиа. — Поделись со мной, не томи мою душу.
— Небось, твоя жена, Мушни-батоно, и теперь носит серьги, что ей евреи подарили? — спросил я.
Зарандиа поманил меня рукой.
— Подойди сюда, Килиа, — сказал он. — Садись-ка рядом.
Открыл он несгораемый шкаф, долго шарил там, пока не вытащил какую-то бумажку. Положил ее передо мной и сказал:
— Ты, конечно, идиот и наглец. Но читать, кажется, умеешь. Прочитай-ка, что тут написано.
То была расписка, заверенная нотариусом. В ней говорилось, что Мушни Зарандиа вернул серьги евреям ровно через неделю после того, как они поднесли их его жене. Вот тебе на! От неожиданности я просто остолбенел. Можете себе представить, столько лет Мушни вел себя со мной так, будто испытывает благодарность, что я не донес про его взятку. А я считал, что держу его в руках и в любой момент заставлю плясать под свою дудочку и делать так, как выгодно будет мне. И вдруг что же открывается! Я чуть не рехнулся от досады и злости и начал вопить изо всех сил:
— Ты думаешь, Мушни Зарандиа, что выскользнул из моих рук! Не думай! Знай, беда моих детей падет на твою голову! Я буду каждый день писать доносы на тебя, каждый день буду рассылать их по всем присутствиям… Что Мушни Зарандиа — вор, что Мушни Зарандиа — взяточник, что Мушни Зарандиа — враг царю и трону его! Мне, я знаю, никто не поверит, но будешь ты весь в грязи — это так! Если не вернешь мне службу!
Мушни Зарандиа рассмеялся мне в лицо.
— На что ты способен, — сказал он, — я знаю и без тебя, Килиа. А теперь посиди тихо. Постарайся успокоиться. Я приму человека, поговорим потом.
Он позвонил, вошел посетитель, и они долго говорили о деле.
А я тем временем, и правда, пришел в себя, не скажу, что успокоился, а скорее опомнился и готов был головой биться о стенку, что наговорил столько глупостей.
Опустил голову, сижу, боясь шелохнуться.
А Зарандиа, выпроводив посетителя, вытащил из письменного стола еще одну бумагу и протянул мне.
— Перепиши, — сказал он, — оставь мне и уходи. Отдохнешь месяц-другой, а там посмотрим, что с тобой делать.
Начал я читать, глазам своим не верю!
Представьте себе, он за меня объяснение написал на имя министра с просьбой оставить меня на службе. Да как написал!
— Не думай, Килиа, — сказал он, — что ты меня напугал и я со страху это сделал. Не боюсь я тебя, поверь. Но с тобой поступили несправедливо, и по-человечески я должен прийти тебе на помощь. Конечно, не больно ты умный человек, но не взяточник, не казнокрад, к тому же человек — верный царю и отечеству. Свой уезд ты знаешь хорошо, и место свое занимаешь по праву. Перепиши объяснение и уходи.
И что же? Через два месяца я снова был полицмейстером.
Вот я и говорю, что Мушни Зарандиа был хитрецом, но добрым хитрецом. Хорошим человеком! Вы убедились, наверно, сами, что я прав. И жить надо только так, как жил Мушни!