Митиленич размышлял. Обычно после чрезмерных возлияний или бурных супружеских утех ему случалось и носом клевать в отведенное на размышления время. А в нынешнее утро, хоть он и к бутылке накануне приложился, и жену любовью не обошел, сон не шел к нему. А все потому, что дума его была необычной, за всю жизнь впервые выпала такая. Ладно бы это, но сегодня точно в шестнадцать ноль-ноль он должен был доложить свое мнение по поводу побега Каргаретели и представить окончательный план его поимки.

"Когда бы знали, что у меня на уме, в дурдом бы упекли... Ничего не поделаешь, факты - штука упрямая!.. Скажите на милость, какая может быть связь между поимкой каких-то подонков и бегством жен, а? Чепуха все это! Жены бегут от меня потому, что я им обещаний даю с три короба, байки рассказываю о том, что не сегодня завтра переберемся из глухомани в центр и заживем по-человечески. Обещаю, конечно, а что мне остается! Все всегда что-то обещают... А что, в политике иначе ли? Люди поумнее соображают - все это пустой звон, никому на ум не придет выполнять свои посулы. Не верят и бегут... Не только бегут, но и убить замышляют тех, кто слова своего не держит. Сколько их прошло через мои руки, тех, кто на вождя покушался... Брось, пожалуйста, какое там покушался... Может, скажешь, что они без вины сидели?.. Да, скажу. Как будто такое не случалось! Пьянь Колька Тараньков трепанул как-то в пивной: "Я вашего вождя на остром колу видел!" И готово теракт, двадцать пять лет! Колька все на суде пытался вывернуться, что имел в виду жердочку, насест, а "острый" и вовсе стукач выдумал. Поверили, как же... Двадцать пять... Забавное, однако, зрелище: вождь на насесте сидит, по сторонам глазищами зыркает да ножками коротенькими болтает... Что ты несешь, Митиленич! Тараньков только за это и пострадал... Чур, чур меня, мил человек, я про кол не говорил, да еще острый, я о насесте... Как бы там ни было, сам-то вождь верил, что каждый третий гражданин жаждет его убить? Верил, иначе откуда здесь взяться всем этим тараньковым? Верил, потому как знал - не выполнил он и никогда не выполнит обещанного. Хватал людей - и в торбу! В торбе держал и иллюзией тешился - теперь не убьют! Иллюзия эта порождение домысла, что каждый третий гражданин жаждет его убить. Одним словом, он жил в мире иллюзий... Как бы и ты, Митиленич, не запутался. Сначала убедишь себя в том, что подруги бегут от тебя только потому, что им опостылела жизнь в глухомани, а затем и в том, что на сей раз жена не сбежит, даже если ты и поймаешь мерзавца Каргаретсли. Пожалуй, слишком много иллюзий нагромождается. Недолго и увязнуть... Потому, Митиленич, коротко и ясно: преследовать преследуй, но не бери! Дай срок - он и сам подохнет, если двинется на юг. А на Енисей пойдет, ты его запросто до навигации возьмешь!.. Нет, брат, его возьмешь не ты, а оперслужба. Допустим крайность: он пошел на юг, я потерял след и поэтому не смог определить точки, где оперативникам устраивать засаду. Что ж, так он и уйдет?.. А возможно ли вообще такое - выбраться целым-невредимым из дремучей тайги? Шутка ли - две тысячи километров!.. Всяко бывает, от человека зависит. Я вроде все о нем знаю. Только он в лагерь попал, я узнал, что он беглец, и тотчас же ознакомился с его делом, пухлый том, ничего не скажешь, он, почитай, неделю на моем столе пролежал... И лично самого повидал... Может, я чего-то не заметил, упустил, забыл, а? Времени много прошло. Дай-ка еще полистаю, что он за фрукт такой, наш уважаемый Иагор Ираклиевич".

Оставалось три часа. Митиленич не только с делами управился, но и время на размышления отвел. Он еще раз тщательно изучил все, от протокола первого обыска до последнего приговора, включая документы этапирования. Он сверил все ордера, чтобы установить время пребывания заключенного в кабинете следователя. Это давало какое-то представление о характере Каргаретели, о его упорстве, выдержке. Митиленич перечитал несколько раз материалы по трем предыдущим побегам, въедливо перебрал анкетные данные и биографию. В особых приметах его насторожила пятка зэка - на два сантиметра больше нормальной, то есть выступает. Интересно, что это за пятка такая? Митиленич довольно долго размышлял и над этим. Вынув из сейфа дело Каргаретели, он сделал в нем свои пометки, разложил все по своим местам и сел за стол.

"Господи, чего только не услышишь! Срок-то у него всего лет пять. Реабилитирован, судимости сняты. Выходит, эта судимость как бы первая. Практически отсидеть ему надо было каких-то четыре года. Почему он сбежал? Полярная ночь, тундра, пурга... Может, в лагере влип в какую-нибудь историю? У опера таких сведений нет. Да и в какую историю он мог влипнуть? Опытный зэк, станет он, в его возрасте, лезть в какие-нибудь сомнительные делишки? И вообще, за что он сидел? Обвинения пустяковые, с чего ему бежать, а?! Тут что-то не так, Митиленич, что-то не так... Может, он хорошо законспирированный агент, получил весточку об угрозе разоблачения и, чтобы спастись, сбежал, пошел на крайний риск?! Очень даже может быть. Не исключено, что он душевнобольной, псих, одержимый манией бегства. Есть же такие. Надо подумать, крепко подумать. Глубоко вникнуть. Не вникнешь глубоко, не возьмешь беглеца, уйдет... Ладно, обмозгуем, как и о чем будем докладывать на совещании, до начала всего полчаса".

Митиленич взялся составлять тезисы к своему докладу. Пришлось крепко повозиться, изменить последовательность пунктов, чтобы речь была гладкой и критиканам не за что было уцепиться. Он закончил доклад, перебелил, и тут его вызвали на совещание.

Битых два часа заслушивались объяснения лагерного начальства, за которыми последовал разнос, учиненный тучным, багровощеким генералом, начальником Управления; объявив, что по отношению к администрации будут приняты самые жесткие меры, он кивнул Митиленичу, предоставляя ему слово.

Митиленич начал с психологического портрета беглеца, заметив, что тут не мешало бы уточнить множество деталей - опергруппе надлежит собрать агентурные сведения. Может, всплывет что-нибудь новенькое и важное, облегчающее поиск. Митиленич высказал свои соображения по поводу маршрута, который может быть избран беглецом. О первоочередных, конкретных мерах он высказался так:

– Если заключенный укрылся где-то поблизости, да так ловко, что ухитрился не замерзнуть, он сразу же, едва уймется непогода, двинется в путь, но у нас нет никакой возможности начать погоню: полярная ночь - раз, пурга уничтожила следы - два. На данный момент он уже часов семьдесят как в пути. Он учел такую погоду, рассчитал свои силы и, я уверен, сейчас уже находится, самое малое, за сто километров от лагеря. Не обнаружим, тогда нужно переждать до дневного света, стало быть, до наступления весны, и тогда попытаться воспользоваться вертолетом. И последнее, лично я считаю, что преследовать его вообще нецелесообразно. Весной я смогу примерно указать, в каком именно районе следует искать его труп.

Возразить тут было нечего, и даже багровощекий генерал только и нашелся, что призвать к бдительности оперативников на енисейских кордонах, и закрыл совещание.

По дороге домой Митиленич размышлял: "Что бы им там ни двигало, Каргаретели все-таки относится к тому типу людей, которые бегут, чтобы жить. Такой побег требует очень серьезной подготовки, тут надо все продумать. Это целая экспедиция. Совершенно ясно, что он долго готовился, а значит, из всех вариантов побега выбрал самый опасный... Не по своей воле, а вынужден был выбрать, другого выхода у него не было. Если он бежал, чтобы выжить, то и подготовка у него была долгой, почему же служба надзора ничего не заметила? Идиоты!.. Поди теперь, бегай за ним. Он идет, а пурга заметает следы... Потому и пошел в пургу, а то вылезти из коллекторного колодца и весной недолго... Он основательно подготовился, и не только к пурге, он и маршрут определил, и трассу подробно изучил. В противном случае он безумец!.. Он идет и сейчас, Митиленич!.. Изучил! Как, каким образом? Для такой экспедиции нужны одежда, карта, компас, да мало ли чего! Откуда у него все это? Тут что-то кроется, Митиленич! Допустим, я рассуждаю правильно. Тогда очень может быть, что Каргаретели находится в хижине гляциологов на Горячих Ключах... Это ты, брат, загнул, совсем не обязательно, что он выбрал этот путь. Распогодится, затребую вертолет и сам отправлюсь осматривать эту хижину. Может, мои догадки верные, он там был и даже наследил. На рельефной карте у меня один-единственный флажок. Позор, Митиленич!.."

Гора проснулся, посмотрел на часы - недолго же он дремал.

"Что меня разбудило? Не сон - я ничего не видел. Но что-то меня насторожило. Может, почуял опасность?.. О какой опасности речь, любезный, смотри, как пурга бушует... Похоже, в голове засела мысль, что я, прежде чем лечь, не обыскал хижину. Надо же. Вот что меня разбудило, точно..."

Гора посветил фонарем, луч выхватил из мрака полку, на ней спичечный коробок. Чиркнул спичкой - она оказалась отсыревшей, головка раскрошилась. На столе, в самом углу, лежал кусок дикта. Гора мгновенно сообразил, что под ним что-то лежит, но смотреть не стал, решив, что успеется, и пошел искать, щупать, шарить по всем углам-уголочкам, щелям, выступам на стенах.

Навык обыскивать камеру выработался в долгих отсидках. Во всех камерах, особенно карцерах, есть заветный тайник, и даже не один. Они устроены хитроумно, крепко голову поломаешь, прежде чем найдешь. Тайник это вроде как кладовка или справочное бюро. Зэк с опытом и при интересе может найти табачок на одну самокрутку, "укомплектованный" спичкой, обрывком шершавой боковушки от коробка, иголку с ниткой, карандашный огрызок, обломок лезвия или стекла, а случается, и ножичек перочинный, совсем крохотный, который отлично бреет и годится на разные разности: скажем, можно порезать себя в знак протеста против самоуправства местной администрации или симулировать самоубийство; тут же может оказаться зернышко горчичное, чтобы вызвать сильный жар и сказаться больным; кстати, тут тебе и больше внимания, а то кровь пускать и вешаться - невелик толк.

В тюрьмах строго-настрого запрещено хранить при себе эти предметы, и если при обыске их обнаружат - карцер обеспечен. В тайнике найдут - знать не знаю, ведать не ведаю, чье, можно выкрутиться. Если тайник используется как источник информации, то в нем может оказаться бумажный клочок с каким угодно текстом по жанру и назначению: "Паруса убили в Свердловске, а не в Соликамске", "Повели на повторное доследование. Коля Сова", "Саньку Рябого расстреляли", "Саша, я ничего не знаю. Грач", "Крачко, брательник продался москалям", "Иду в крытую. Катя Палочка". Порой и песня находилась, кем-то сочиненная. Записки с песнями оставляли в основном сами авторы. Творения подписывались кличкой либо фамилией...

Горе так ничего и не удалось найти. Он задумался, недоумевая, что бы это значило, и вдруг, сообразив, рассмеялся вслух. Когда он вошел в хижину, она напомнила ему штрафной изолятор, а изолятор, по укоренившейся привычке, следовало перво-наперво обыскать.

Вот где собака зарыта, вот почему он вскинулся со сна, подсознание сработало - не обыскал камеру!

Гора подошел к столу, поднял дикт, под ним лежала тетрадь в полиэтиленовой обложке. Он полистал ее, исписанной оказалась лишь первая страница - на ней был перечень предметов, оставленных гляциологами в хижине. Ничего особенного: канистра солярки, кастрюли - большая и поменьше, сковородка, молоток, клещи, гвозди, медикаменты, две пары лыж. Перечень был составлен недавно, во второй половине сентября. Гора скользнул взглядом по чердачному лазу, отметив про себя, что где-то тут должна быть лестница (она и вправду нашлась под топчаном), устроил постель и уснул.

Спал он восемь часов. Проснувшись, посидел немного на топчане, открыл дверь - проветрить хижину и приступил к зарядке. Ветер кружил хлопья по хижине, и Гора закрыл дверь. Поразмявшись, он ненадолго вышел и, вернувшись, сел завтракать.

"От погони я ушел - главное сделано. Дальше пойдет то, что называется поиском и поимкой. Надо отсюда сматываться, чтобы пурга стерла по возможности больше следов на пройденном пути... Сколько она заметет?.. Тундра и лесотундра тянутся еще километров на триста-триста пятьдесят. Даже если я буду делать по двадцать километров в день, я смогу пройти это расстояние за пятнадцать-двадцать дней. Пурга не сегодня завтра уляжется. Вертолет - и все дела! Тут же и следы отыщутся, и сам Гора найдется! Волков бояться - в лес не ходить. Нужно идти! В полярную ночь обнаружить след ой, как не просто... Лыжи на чердаке сам Бог послал, это точно. Если и палки к ним найдутся, совсем хорошо. А нет, так настрогаю - вон доски... Только вот крепления не подвели бы, как их к унтам приспособить?.. Брось, не в пуантах же на них ходили. Ладно, ладно... Эта хижина расположена на пересечении восьмидесятого меридиана и семидесятой параллели. Отсюда до Восточной магистрали тысяча шестьсот километров. Это если по прямой, а по пересеченной местности - никак не меньше двух тысяч. Вынужденные отклонения, прочие непредвиденные помехи, задержки! Эге-е! Так и жизни не хватит! Нет, у меня, самое большее, пять месяцев, я должен быть на месте до середины марта, не то болото раскиснет. К черту болото, подумай о встречах. Ты хочешь сказать, об укрывищах? Давай, шевелись, суши маски, портянки... А съестные припасы? Девятьсот граммов в день, двадцать дней - восемнадцать килограммов..."

Подготовка к предстоящему броску заняла больше трех часов. Гора сжег тетрадь в печи, чтобы поимка не обнаружила по перечню пропажу лыж. Уничтожив следы своего пребывания, он еще раз уточнил маршрут, вынес поклажу, заложил дверь засовом и, сверившись с компасом, тронулся в путь.

Он шел на лыжах, приторочив к саням запасную пару. Пурга вздымала снег столбом. Путь лежал по плоскогорью, но наст был неровным, лыжи проскальзывали, стоило огромных усилий отталкиваться палками. Зато под гору сани шли ходко, наезжая сзади, и Горе приходилось бежать трусцой.

Первую пару дней он всё перебирал в уме подробности пребывания в хижине, исчерпал все возможные осложнения, случайности, которые сулила ему предстоящая дорога. Потом тундра пошла равниной, и Гора призадумался, чем бы занять себя.

"Мне же столько всего нужно было обдумать. Я и собирался этим заняться, но после хижины... Что такое характер, какие качества слагают личность, что порождает то или иное отношение к миру... То есть все, что видел или слышал: от истоков памяти до десяти-одиннадцати лет, - "наука жить"! Стало быть, начать нужно с того, что составило меня, с кладки моего нравственного основания... Разработаем систему... Пожалуй, так. Путь до тайги отведем тому, что мне довелось слышать о праотцах. Повспоминаем об этом. С чего начнем?.."

Во второй день пути ветер стих, небо вызвездило, морозы установились не то чтобы сильные, а так, градусов восемнадцать-двадцать.

Теперь, пожалуй, и не скажешь, в какой последовательности всплывали в памяти эпизоды детства, на какой день пути они приходились или на какие обстоятельства. Одно точно, на этом адовом пути Горе удалось воскресить картины прошлого только потому, что он наказал себе: думать!

"Эх, с чего бы начать, столько всякого было... Взять, к примеру, тот небольшой сквер против аптеки Земмеля, где со временем был установлен памятник Руставели. Сквер Земмеля. Тут, можно сказать, прошло мое раннее детство. Дед Иагор водил меня в сквер, покуда я не поступил в школу, а случалось, и позже. Здесь собирались отвергнутые новым временем глубокие старцы, та незначительная часть мужчин, которым Господь, как печаль, даровал долгую жизнь, позволив заглянуть из девятнадцатого века в двадцатый, и при этом был так милостив, что в конце двадцатых - начале тридцатых годов прибрал их души. Когда б не воля Божья, эти истаявшие призраки в двадцатые годы испустили бы дух в застенках ГПУ, поскольку ни одному из них недостало бы сил добраться до места, где тогдашние земные божества пулей творили свой скорый суд над теми, кто не был пригоден для строительства коммунизма. Все же кто они были, эти удивительные старцы? Прежде всего могикане, чудом избежавшие массовых расстрелов восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года; аристократы, спустившие свои состояния до революции или ставшие банкротами милостью революции; первостатейные купцы - их было поменьше, и совсем мало - лиц духовного звания, лишенных в принудительном порядке комсомольцами сана священства или по своей воле ставших расстригами; бывшие чиновники высокого ранга и прочие, которые, справедливо или нет, почитали себя достойными членами общества из сквера Земмеля.

Мне было шесть, когда дед Гора предложил прогуляться, а заодно заглянуть и на кладбище Земмеля. В те поры я о кладбище знал понаслышке и согласился. Дед повел меня в сквер Земмеля, и я поверил, что нахожусь на кладбище: не так давно мне довелось видеть покойника, лежащего в гробу. Это был хирург Юзбашянц, семью которого вырезали турки. Ему как-то удалось спастись, он укрылся в Грузии, а спустя несколько лет скончался. Он жил по соседству с нами. Я уже не помню, как нам, сопливым мальчишкам, удалось пробраться днем в комнату, где стоял гроб. А пробрались мы скорее всего потому, что плакать над ним было некому. Я и теперь хорошо помню землистое лицо мертвеца с провалами щек и глазниц. В сквере Земмеля я увидел с десяток таких юзбашянцев, и моему изумлению, как говорится, не было границ, поскольку здесь юзбашянцы мало того что были живыми, они к тому же говорили по-грузински, что самому Юзбашянцу, мягко говоря, не очень удавалось, но он, по-моему, не очень-то старался. Пока мой дед беседовал с покойниками, я утвердился во мнении, что в Тбилиси помимо Старо-Верийского, Ново-Верийского, Кукийского и Петропавловского кладбищ существует еще и это. По дороге домой я спросил у деда: почему этот сквер называется кладбищем? Дед так громко расхохотался, что кое-кто из прохожих остановился в изумлении. Отсмеявшись, он серьезно ответил: "Они, сынок, уже давно умерли. Они погибли с приходом большевиков. В сквере и похоронены". Потом все точно разъяснил. Я понял, что он хотел сказать, но мне по-прежнему это сходбище старцев казалось составленным из юзбашянцев. Я почувствовал, как раззудилось мое любопытство, и спросил: кто они такие?

– Яловые коровы! - ответил дед, снова залившись смехом.

Я совсем растерялся. Тогда дед пояснил:

– В девятнадцатом веке каждый порядочный грузин вынашивал в себе независимость Грузии как плод, а в результате в девятьсот восемнадцатом на свет явился мертворожденный - ни тебе теля, ни бычок. Остались мы порожними, яловыми коровами. Кем же еще?!

У меня и тогда был слух на слово, и от меня не ускользнуло, что дед и себя причисляет к людям с кладбища Земмеля, и я не стал мешкать с вопросом: "Дед, ты тоже яловая корова?"

Задумавшись, он трижды повторил как бы про себя:

– Я тоже яловая корова! Яловая! Яловая!

Прошло довольно много времени, пока я упорядочил свои мысли о яловости... Не знаю, может, это трижды сказанное дедом слово определило мою последующую жизнь и судьбу...

Поразительное все же существо - ребенок. Точнее, его природа. Тяга к знаниям, потребность в опыте - это его самое напряженное, не знающее удовлетворения чувство... Сквер Земмеля многому научил меня! Даст Бог, когда-нибудь напишу "Записки с кладбища Земмеля".

Много дало мне и общение с семейством госпожи Ольги Вачнадзе-Эристави. Туда водила меня бабушка. Дед редко появлялся в этом доме. За глаза он называл его не иначе как "гаремом Джимшеда"[7] , и тому были основания: семейство числило шестнадцать старушек, ровесниц старцев с Земмеля, и одну старую деву, малость с приветом. Не помню, кому из старушек доводилась внучкой эта Кетуся. Кем же они, эти старушки, были? Продуктом первой мировой войны, всех революций, гражданской войны и восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года в Грузии, если угодно - энциклопедией. Ко времени моего появления единственным мужчиной в семье был князь Симон Эристави-Ксанский, вскоре, к сожалению, преставившийся, сначала коренник кладбища Земмеля, потом - Ново-Верийского кладбища. Он был супругом госпожи Ольги Вачнадзе. Они помещались в трех комнатах бельэтажа на Старой Бебутовской. Мужчин в доме не было по той простой причине, что их поубивали: кого - где, кого - когда. Пятеро из шестнадцати старушек окончили Сорбонну, а шестеро или семеро подолгу живали в европейских столицах. Остальные - ничего особенного - имели при себе дипломы института благородных девиц, с тем и приняты были в обществе. Казалось, не было на свете языка более или менее цивилизованного народа, которым не владела бы в совершенстве хотя бы одна из них. Изъяснялись в семействе на французском, английским же пользовались для дел, в основном коммерческого толка. К примеру, в сделках с князем Аргутинским, носивших перманентный характер, когда в силу финансовой несостоятельности приходилось извлекать, скажем, из девятого узелка, припрятанного на черный день, какую-нибудь безделку на продажу. Представляясь, князь Аргутинский именовал себя маклером и при этом двусмысленно улыбался, дескать, смотрите, что сделали большевики с налаженной как часы страной!.. Старушкам, очевидно, казалось, что если они назовут цену по-английски, то вещь пойдет дороже... На пропитание старушки зарабатывали преподаванием - обучали детей иностранным языкам. Дети приходили сами, потому как ни одной из старушек здоровье не позволяло ходить по домам, кроме Кетуси, которая, кроме скверного грузинского, языками не владела.

О каких только чудесах не наслышались бы вы в этом доме! Взять хотя бы госпожу Мариам Бегтабегишвили-Голицыну, вдову генерала, мать двоих сыновей в высоких офицерских чинах. Она жила по соседству и ходила к старушкам с визитами. Генерал пал в первую мировую войну, старший сын - в гражданскую, а младший в ту пору служил в польской армии. До прихода большевиков Голицыны занимали целый этаж то ли в двенадцать, то ли в четырнадцать комнат в частном доме. В двадцать первом году произошла советизация, и госпожа Мариам осталась совершенно одна в просторной квартире. В двадцать третьем ее навестил управдом и смущенно попросил уступить одну комнату коммунисту, высокому должностному лицу. Госпожа Мариам слегка удивилась, что коммунисту такого высокого ранга нужна всего одна комната, но, разумеется, уступила. Потом еще одну, еще... Словом, спустя пару лет в квартире проживало несколько семей. Сама госпожа Мариам ютилась в одной комнате, была вполне довольна да и не нуждалась в большем, но "гарем Джимшеда" чрезвычайно остро переживал ползучую экспансию сановных коммунистов - на столько семей всего одна кухня и туалет... О трагикомических ситуациях в этих местах, неудобь сказуемых, госпожа Мариам рассказывала очень живо, с мягким юмором. Это, естественно, еще больше распаляло слушательниц, поскольку "гарем Джимшеда" страдал от такой же неустроенности. Хотя, пожалуй, их больше возмущало хладнокровие госпожи Мариам.

Так оно или иначе, как-то раз бабушка, отвозившись с хозяйством, накинула на голову лечаки, прихватила его чихтой и взяла меня с собой в гости к семье госпожи Оленьки. Там находилась и госпожа Мариам Голицына. Она сидела за столом, раскладывая пасьянс. Говорили о том, что Кетусю никак не берут на службу и отказывают ей по той причине, что она не член профсоюза, а в профсоюз не принимают оттого, что она нигде не служит.

Тогда госпожа Саломе Чолокашвили-Амилахвари изрекла:

Чтобы службу получить надо в профсоюзе быть. Чтобы в профсоюзе быть надо службу получить.

Куплет вызвал реакцию, которая обычно следует за последним призывом оратора на очередном торжественном заседании по поводу годовщины Октябрьской революции и каковую пресса именует овацией. Помнится, даже я почувствовал всю комичность Кетусиной ситуации.

Госпожа Лордкипанидзе-Габашвили, известная в нелегальных марксистских кружках начала века, легонько раненная на краснопресненских баррикадах и занимавшая затем довольно высокую должность при канцелярии правительства Керенского, направила беседу в русло классовой борьбы. Тут у нее объявились серьезные идеологические противники, и госпожа Вачнадзе-Эристави, дабы унять страсти, вынуждена была прибегнуть к императиву. И вот тогда-то, нарушив нависшее молчание, госпожа Мариам Бегтабегишвили-Голицына обратилась к моей бабушке:

– Софья Сопромовна, вы когда-нибудь задумывались над тем, какой поразительный народ эти большевики?

Бабушка слегка смешалась:

– Да, конечно... Но что вы имеете в виду?

– Видите ли, большевики упразднили все классы и взамен создали один класс соседей!

В ответ грянул такой хохот, который, вероятно, не выпадал на долю блаженной памяти Чантладзе, исполнителя юмористических миниатюр, но главное, я по сей день уверен, что госпожа Мариам сказала это без тени юмора и без желания кого-то поддеть. Она облекла в слова то, что видела, и в глубине души искренне была убеждена в том, что основная цель большевиков состояла в создании класса соседей. Верили же многие в то, что в Самтависской коммуне вся деревня спит скопом под одним одеялом, на одной огромной тахте! Эх, славное было место, "Джимшедов гарем", но "вернемся к тому, о чем изначала поведать хотели", - вернемся к кладбищу Земмеля...

...Что это? Следы полозьев - только и всего... Оленьи копыта... Посветим... Ясное дело. Вот оно что. Следы парные - туда и обратно. А может, наоборот?.."

Это было на двадцать девятый день побега. Кому еще быть в этих местах, как не оленеводам? Хорошо бы определить, как двигался путник: со стойбища или на стойбище? След нартовых полозьев шел с юга и поворачивал на восток, а копыта оставили след в обоих направлениях. Горе не было дела до стойбища и оленеводов, но по полозистому следу легче шли лыжи. И путь он держал туда. Махнув мысленно рукой, он заскользил по лыжне. Он прошел с километр, как вдруг заметил на снегу какой-то предмет. Приблизившись, огляделся...

Было темно, как будто ничего необычного. Только тишина сгустилась так, что сердце тревожно сжалось, уж лучше бы рев людской толпы или изматывающий барачный гвалт...

Это был олень, теплый, только что забитый и освежеванный.

Наклонившись, он увидел вчетверо сложенную шкуру...

– Эй, - раздалось в темноте. - Кто там?

Гора выпрямился, оглядываясь на окрик. Человек шел уверенно, без тени страха. Остановившись в трех шагах, лицом к лицу, внимательно всмотрелся в незваного гостя. Он был из местных, приземистый, с ружьем наперевес.

– Кто ты? - спокойно спросил он.

– Беглый, политический! - ответил Гора.

Воцарилось молчание. Перекинув ружье через плечо, человек ухватил тушу за передние ноги, сунул шкуру под мышку и заметил:

– Знаю. Вчера в поселке был, сказали. Подсоби, понесем... Даже имя назвали, подзабыл. Как звать-то?..

– Иагор Каргаретели, - ответил Гора.

Уже по дороге человек осведомился:

– А другое имя у тебя есть, прозвище?

– Гора.

– Да, так и сказали.

– Куда идем? - поинтересовался Гора.

– Я здесь один, не бойся, никто не увидит, - сказал незнакомец и представился: - Я - Коля.

Чум ютился в ложбине. Скорее, не чум, а просторная палатка, обшитая для тепла изнутри и снаружи оленьими шкурами, шкуры устилали и пол, освещением служила керосиновая лампа.

– А почему ты, собственно, один? - спросил Гора после трапезы.

– Так надо. Я свеча.

– Свеча? Что ты хочешь сказать?

– Я - свеча, то есть... Нет, начну по порядку. Образование у меня высшее, кончал Университет народов Севера и отмотал десять лет срока... Тебе приходилось слышать о безупречной власти и счастливом народе?

– Нет, - улыбнулся Гора.

– Мы, народы Севера, люди порабощенные. Какая разница, кто на шее сидит - русские или свои политиканы, одно слово - под пятой. Народ, изверившийся в свободе, независимости, навсегда рабом и останется.

– Нынче другое время, люди очнутся, - заметил Гора.

– Очнутся, когда есть свеча. Свеча необходима!

– А что значит "свеча"?

– Это когда кто-то протестует, пусть даже один. Но люди должны поверить в него, поверить и пойти за ним. Свеча должна гореть вечно! Понял?!

– Понял. Тебя преследует закон?

– Нет. Я в тундре по своей воле. Людям нет дела до того, преследуют меня или нет. Для них главное, что я отсидел десять лет и что я протестую.

– А в чем выражается твой протест?

– Раз в месяц я прихожу в поселок со своими лозунгами: "Политиканы, вон отсюда!", "Да здравствует освобождение народов Севера!". Теперь за это вроде не сажают, кричи, сколько влезет, но кричать все равно нужно!.. У меня есть и другие лозунги, но эти два - главные. Когда я их выкрикиваю, людей в дрожь бросает.

– А что дальше?

– Ничего. Старший брат дает мне муку, керосин, прочие продукты, и я возвращаюсь. Пусть люди сами додумывают. Младший брат пасет мое стадо.

Горе показался забавным этот Коля, хотя рациональное зерно в его поступках было.

Он спросил вслух:

– А оленя ты прирезал потому, что он издыхал?

– Нет, олень - жертва, которую я принес духам. Двенадцать лет стою я на своем... И власти, и люди считали меня сумасшедшим. А в последнее время, как ни приду, люди начинают собираться. Вот и вчера собрались. Я ушел было восвояси, слышу - митинг устроили! Значит, я в конце концов одержал победу, разве нет? Так угодно было добрым духам, в благодарность я приношу им жертву. Славный был олень...

Молчание нарушил Гора:

– Далеко отсюда до пастбища?

– Шесть часов ходу, хорошие здесь пастбища... Тебе зачем?

– Ты бы мог продать мне одного оленя? Я заплачу, деньги есть.

Коля засуетился:

– Оленя? Олень тебе здорово пригодится! А знаешь, сколько он стоит? Цену определяет нужда. Очень нужно - очень дорого!.. Ты представь, пока тундра - он сани тянет, кончилась тундра - он тебе еда. Понял?

– А все же, сколько олень стоит?

– Продать не могу. Хочешь, укради. Я его здесь же держу, в поселке скажу, пропал олень. Если узнают, что я его продал тебе, кто же свечой тогда будет?..

– Ты прав, нельзя. А когда в поселок пойдешь?

– У-у-у, через месяц. Я туда раз в месяц хожу... Я только сегодня вернулся.

– Далеко до поселка?

– Десять часов ходу. Тундра не долго тянется, потом пойдет березняк, а там и тайга. Снег, самое малое, продержится до апреля. Олень до весны бегает, а это четыре с половиной месяца! Если корм будет... Ему пару часов в день пастись - больше не надо, будет ходить.

– Где его украсть?.. И упряжь нужна.

– Кроме как у меня, негде. Кради вместе с упряжью. Вот запрягу и вернусь... И мяса дам...

Коля вернулся скоро. Разрубив тушу оленя, дал половину Горе со словами:

– Вон там река Таз. Иди по руслу, его снегом замело, а под снегом лед, там олень ходко пойдет. И рыба у тебя будет. А карта есть?

– И компас, и секстант.

– Да у тебя все есть. Тогда так: двигай прямо на восток, километров сто пятьдесят, дойдешь до реки Пур.

– Знаю.

– Все ты знаешь, только зря болтаю.

– Нет, не зря, говори!

– Спустишься вниз по реке километров пятьсот, дойдешь до точки, где восьмидесятый меридиан с пятьдесят седьмой параллелью пересекаются. Места заболоченные, но подо льдом, да и тайга редкая, так что пойдете легко: и ты, и олень, к тому же прокорм у обоих будет. Оттуда двинешь на юг километров четыреста, пересечешь Обь...

– Не спеши, не поспеваю записывать... Пересеку Обь... Дальше?

– А дальше снова на юг километров четыреста-пятьсот, там Омь течет. Она и приведет тебя прямехонько в Омск. И здесь километров шестьсот будет, пожалуй, не меньше... Я тебя не видел, ты меня не видел, усек?

– Откуда подробности такие, сам ходил?

– Дважды! Я дал тебе самый короткий и самый легкий путь... Да, там есть город Уренгой. Ты его стороной обходи, там тебе делать нечего!

– Спасибо! - ответил Гора и подумал, что делать ему там действительно нечего.

– Дойдешь до пятьдесят девятой параллели, а там двести километров на юго-запад. От пересечения пятьдесят седьмой параллели и восьмидесятого меридиана иди на юг. Там редколесье, оленю не в тягость, и корм будет... Я тебя не видел, ты меня не видел - ступай!..

Гора усмехнулся: совсем, что ли, помешался?

"Попроси я понастойчивее у него ружье, он бы дал. Постой, увести оленя, значит, оставить след! Чудак человек, а у него побывать и дальше идти по его указке, по-твоему, не след оставить?! Чему быть, того не миновать!"

Гора, наверное, с неделю не мог избавиться от мыслей о Коле, он отмахивался от них, но они снова и снова, всплывая, тревожили его. Когда сумятица наконец улеглась и в сознании обозначился "феномен свечи", Гора ощутил такой покой, как если бы ему удалось избежать опасности. Он облегченно вздохнул.

"Полно, будет!.. У меня достаточно мяса, есть олень, я стою на лыжах, олень тянет сани, иду я быстрее намеченного... Можно и о приятном подумать. Кажется, я о кладбище Земмеля вспоминал... Да, о нем. Из всех слышанных там рассказов самое сильное впечатление произвела на меня история Арсена Одзелашвили[8] . В ту пору я довольно бегло читал, знал в отрывках на память "Песнь об Арсене" и едва где слышал его имя - тут же ушки на макушку.

Дед премудростей педагогики не постигал, но накопил немалый жизненный опыт. Поскольку он был одержим мыслью вырастить внука патриотом и гражданином, чутье подсказало ему метод, весьма, впрочем, своеобразный, как воспитывать меня и как образовывать мой ум. Подсаживаясь ко мне, он требовал пересказать прочитанное или уловленное со слуха, предлагая повторить, вычленить суть, - словом, развивал во мне способность анализировать и делать выводы. Но это я осознал значительно позднее, когда подошла старость. Одной из первых моих "наук жить" была именно тема Арсена Одзелашвили. Мне были известны все версии стариков с Земмеля, когда дед предложил пересказать все мне известное об Арсене. Я обрадовался и не только потому, что Арсен был моим "собственным" героем, но и потому, что сам я кое-что недопонимал и рассчитывал на то, что дед мне все растолкует.

Одного из завсегдатаев кладбища Земмеля звали князем Гиго. По его рассказам, во времена Арсена, чтобы убрать со своего пути законных наследников, родственнички, лишь бы заполучить имение, не гнушались убийствами и отравлениями, и случаи такие были отнюдь не редки. Чтобы защитить Дариспана, отца князя Гиго, от возможности покушения, его отправили подальше от дома, к тетушке, супруге Заала Бараташвили-старшего. Вот почему детство и юность Дариспана прошли в Марабде, а не в родовом поместье.

Одзелашвили были крепостными Заала-старшего. В бытность свою в Марабде Дариспан не разлучался с Арсеном, дружил с ним и даже побратался. Прошло время, скончался отец Дариспана, князь Кайхосро. Удаленный из дома наследник вернулся в Саголашени и вступил во владение имением. Как-то раз ему приглянулась в Имерети девица из рода Джохтаберидзе, звали ее Родам. Одолеваемый гордыней князь Джохтаберидзе, заупрямившись, отказался отдать свою дочь замуж. Дариспану ничего не оставалось, как похитить Родам. Он привез ее в Картли и обвенчался. Пошли дети, и только тогда смягчились Джохтаберидзе.

Многочисленные сестры князя Гиго в замужестве разъехались по самым разным уголкам Грузии, в Тбилиси же наведывались только к брату или по личным делам. Когда дед привел меня к князю, у него как раз гостили старшие сестры, три благородные дамы весьма почтенного возраста. Они обласкали меня, задарили сластями и упросили прочитать какое-нибудь стихотворение. Я прочел отрывок из "Песни об Арсене", так что одна из дам даже прослезилась - какие у нас прекрасные дети растут! Это были степенные дамы, исполненные достоинства, я и мысли не допускаю, что они, уговорившись, могли намеренно ввести нас в заблуждение, однако верь не верь, а Георгий Дариспанович поведал историю, прямо-таки невероятную, и сестры ее подтвердили.

Их вотчинный дом стоял в Саголашени у самой Карталино-Имеретинской столбовой дороги. Гиго было лет двенадцать, остальные братья и сестры были постарше. Стояло знойное, засушливое лето. На терраске второго этажа женщины возились с фруктами, собираясь варить варенье. Дариспана не было дома. Тут же в кресле восседал князь Михаил, его двоюродный брат, а стало быть, и двоюродный дядюшка этих детей, известный в миру как Михака, и задумчиво перебирал четки...

Старцы с Земмеля называли Михаку бароном Мюнхгаузеном. Его охотничьи побасенки расходились по всей Грузии. Он вообще был на редкость остроумным, словоохотливым человеком и потому чрезвычайно популярным и желанным гостем в любой семье. Сам Михака грамоте не разумел, но, если верить старцам, сочинил такое множество небольших новелл, что их хватило бы на объемистую книгу. Жаль, никто их не записал. Я помню всего две байки Михаки, остальные забылись. Это я объясняю странным свойством своей памяти: чем смешнее слово, эпиграмма, анекдот, тем меньше я его запоминаю. Сдается, я тут не исключение, поскольку и в других не раз отмечал такую особенность, но, коли к слову пришлось, вспомню одну из его баек... Благо, спешить некуда.

"Был я у Абашидзе, в Саванэ, на свадьбе, - принимался за рассказ Михака. - Сделалось мне как-то не по себе - нужно было выйти воздухом подышать. Я позволил себе дерзость встать из-за стола. За домом росла кукуруза, крупная, высокая - всадника укроет. Я вошел в кукурузник и уже собирался в дом, когда в двух шагах от себя увидел сверкающие волчьи глаза. Оружия при мне нет, размышлять, понятно, недосуг, вот я и вспрыгнул на кукурузину. Волк ринулся за мной и, подскочив, стащил с меня сапог. Я, как выстрелившая пружина, взлетел на самый верх стебля. Тут, по крайности, было не так страшно. Волк подпрыгнул - не достал, и я, чтобы уж совсем себя обезопасить, отломил початок в руку толщиной. Он был ну прямо как железный. Сколько волк ни прыгал, я его початком по лбу угощал... Так мы и провели ночь: он прыгнет - я ему колотушку. Ни он меня - ни я его. Забрезжил рассвет. Я бросил взгляд на початок, на нем зернышка не оставалось, и у волка вся голова была в кровь издолбана. Где-то залаяла собака. Волк навострил уши, потом молвил человечьим голосом: "Как бы не так, из-за этой старичатины отдать себя на растерзание псам!" - повернулся и был таков..."

...Так вот, восседал Михака в креслах и перебирал четки, задумчиво глядя вдаль.

– Всадник скачет! - воскликнул Михака, встал, подошедши к перилам, и теперь уже отсюда уставился на дорогу. - Гигола, всадник, говорю! - крикнул он вниз дворовому.

Гигола сам знал, что делать в таких случаях. Он вынес из марани вино в кувшине, выложил фрукты на деревянное блюдо и остановился, дожидаясь гостя. Всадник, верно, проделал долгий путь - весь был в пыли. По виду ему было под пятьдесят. Он сидел на крепком иноходце, опоясанный ремнем с дорогим кинжалом, голову его покрывала имеретинская шапка. Гигола преградил всаднику путь, поскольку тот, по всему, действительно торопился и останавливаться не собирался. Михана поприветствовал его, предложил спешиться, умыться, перекусить и с Богом путь дальше держать. Путник стал отговариваться: "Очень тороплюсь, ехать надо, не то, коли Бог удостоил меня быть гостем вашей благородной семьи, сошел бы, как же нет?! Ты, парень, подай-ка мне твой кувшин, будь ласков. И жажду утолю, и выпью за здоровье этой благословенной семьи, сразу двух зайцев убью", - обратился он к Гиголе.

Всадник припал к кувшину, и пока он пил, Михака продолжал уговаривать: "Сойди с коня, мил человек, парой слов перекинемся, что тебе стоит?!" Всадник наотрез отказывался. Убедившись, что он не собирается оставаться, Михака предложил ему еще выпить вина, раз оно понравилось гостю. Всадник улыбнулся и, заметив на перилах террасы огромный таз для варенья, ответствовал: "Пить здравицу из кувшина недостойно чести семьи побратимова побратима, уважаемый Михака. Вели принести вон тот таз, выпью с радостью!" Михака принял его слова за шутку. Таз был пятилитровый. Литровый кувшин гость уже изволил откушать!.. Пока Михака соображал, что к чему, Гигола кинулся за тазом, наполнил его до краев вином и поднес гостю. Путник благословил побратимова побратима, то бишь Дариспана, припал к тазу и на глазах свесившихся с перил домочадцев осушил его, не переводя дыхания. Поблагодарил, попрощался и пришпорил коня.

Михака стоял, разинув рот, и все смотрел ему вслед. Вернувшись в свое кресло, он после долгого раздумья пробормотал: "Смотри-ка, а мне казалось, что я о Георгии все знаю!.."

Это был Георгий Сепискверадзе-Кучатнели. Рассказав эту историю, князь Гиго велел правнучке вынести "тот самый" таз. Он произвел на меня такое сильное впечатление, что, когда я мысленно смотрю на него из нынешнего далека, он представляется мне по меньшей мере шестилитровым. Георгия Кучатнели народ и, понятно, фольклор считают убийцей Арсена Одзелашвили. Поэтому в те времена в Восточной Грузии ему никто не подал бы вина, тем более в дом не пригласил. Дариспан, вернувшись в Саголашени и прослышав об истории Кучатнели со злополучным тазом, призвал в свою комнату Михаку и сыновей, дабы они присутствовали при разговоре отца с их двоюродным дядюшкой и наперед знали то, что следовало им знать.

– Зачем тебе было Георга Кучатнели вином угощать да в дом зазывать? укоризненно начал Дариспан.

– Почему бы нет? Он что, в самом деле убил Арсена или как? - удивился Михака.

Дариспан возмутился, но, сдержавшись, спокойно заметил:

– Тебе хорошо известно, что ни он, ни кто другой Арсена не убивал, Арсен в Турции. Но раз уговор был, надо слово держать.

– То есть как? - не понял Михака. - О чем уговор был? Какое слово держать? Ты мне ничего не говорил.

Михака был человеком слегка чудаковатым, одно время его даже чокнутым называли за глаза, но, поскольку у него было много других достоинств, прозвище не привилось.

– Народ и частью русские считают, что Арсена убил Георгий Кучатнели, ты об этом знаешь?

– Знаю, а как же!

– Тогда тебе известно и другое. Пока Арсен считался живым, они не без оснований полагали, что он наш человек и что мы и нам подобные пособничаем ему и укрываем его у себя. Не так ли?

– Да, братец, как не знать, я помню, как они все вверх дном в домах переворачивали, - подтвердил Михака.

– А теперь и они смекают, что никакой Кучатнели его не убивал, что он жив и где-то скрывается!

– Что ты говоришь, неужели? - удивился Михака.

– Вот то и говорю! О чем наш уговор? Мы держимся версии, что Арсена убили и сделал это не кто иной, как Кучатнели. Этому должны поверить и русские, а то прознают, где он, и потребуют у турков его выдачи!

– А при чем тут Кучатнели? Жалко, он человек достойный...

– Постой, Михака, - прервал его Дариспан, - мы должны сторониться Кучатнели, чтобы власти убедились - Арсен был нашим человеком и Кучатнели убил его!

Михака, помолчав, спросил:

– Не понял, а что это даст?..

– Что даст, что даст... Русские поверят, что Кучатнели убил Арсена, и перестанут его искать. А чей он был - наш или чужой, прятали мы его или не прятали, - пусть этим закусывают. Теперь понял?

– Понял! Я к Кучатнели в знакомые не набивался... Приглашал, как пригласил бы любого другого. Вот и все.

– Почему он не поддался на твои увещевания? Да потому, что и сам знает о нашем уговоре, - объявил Дариспан и обратился к своим мальчикам: - На этом и стоять должны, понятно, дети?

Мальчики кивнули.

Для того чтобы ответить на мои бесконечные "почему", думаю, деду понадобилось затратить не меньше усилий, чем господину Дариспану, когда он пытался растолковать своим сыновьям все обстоятельства перезапутанного дела.

Среди завсегдатаев кладбища Земмеля был некий господин Ивана со своей версией об Арсене. Кем же был тот Арсен, которому сначала отхватили руку, потом в спину выстрелили, да так, что "аж дым изо рта повалил"? В бытность молодым господин Ивана собственными ушами слышал эту историю от сурамского коваля Милилы, которому тогда уже было под восемьдесят.

Милила в то время занимался своей кузней, при ней же и жил. Все, кто путь держал в Тбилиси и из Тбилиси, на запад или на север, не могли миновать Мухатгверди. Милила был лично знаком и с Георгием Кучатнели, и с Арсеном Одзелашвили, "не раз подковывал коней и одному, и другому". Хотя один верой и правдой служил русскому государю, а другой был тому лютым врагом, Милила клятвенно заверял, что они были верными друзьями и что он их часто видел вдвоем в обнимку в застолье. И в самом деле, если подумать, причин для вражды у них не было. Служба Георгия Кучатнели состояла в том, что он преследовал абреков - горцев и разбойников, за Арсеном же он никогда не охотился - не было на то указа. Одзелашвили был героем грузинского крестьянства. А в конечном счете оба они, Арсен и Георгий, служили одной цели. Где и почему должны были пересечься их жизненные пути?! По натуре своей оба были рыцарями, и что, кроме почтения друг к другу и искреннего восхищения, могли они таить в своей душе?..

Так или иначе, была глубокая ночь, Милила стоял возле стойки в духане и беседовал с хозяином. В зале сидел один-единственный посетитель, вооруженный до зубов, пьяный в стельку верзила. Он налегал на красное вино и время от времени дико вскрикивал, что должно было означать пение. Вошел Георгий Кучатнели в сопровождении лезгина ординарца из Белокан. Звали его Хамза (а не Гамзат, как о том сообщают другие источники). Георгий подошел к стойке и, поздоровавшись за руку с Милилой и духанщиком, справился об их здоровье, о семьях. Потом он вместе со своим ординарцем сел за стол и спросил ужин. Дело было в Великую пятницу, и Георгий Кучатнели, верующий христианин, не прикоснулся к вину, для Хамзы же и вовсе его принадлежность к мусульманству исключала спиртное. Духанщик об этом знал, он подал ужин, а вместо вина поставил графин с фруктовой водой. Пьяный орясина, определив по цвету, что в графине вода, прервал свое пение и с вызовом бросил Георгию: "Подойди ко мне, выпей вина за мое здоровье!" "Сегодня Великая пятница, я не смею пить", - вежливо возразил Георгий. Верзила счел себя оскорбленным и, рассвирепев, гаркнул: "Сказано, поди сюда, иначе пожалеешь!" Георгий не стал обращать на него внимания. Верзила повторил приглашение, сопроводив его бранью и такими вот словами: "Со мной шутки плохи, я Арсен, пообрезаю вам уши и велю духанщику изжарить их взамен шашлыков, будет тогда вам чем угоститься!" Георгий усмехнулся. Даже тот, кто Арсена в глаза не видел, не поверил бы словам верзилы, настолько выговор и пение выдавали его негрузинское происхождение. В те времена проходимцы разных мастей прикрывались именем Арсена, и верзила явно был из их числа... "Ты, милый, уймись, не то я с тобой разделаюсь, а если и пощажу, то все равно болтаться тебе на виселице, как пить дать!" - спокойно, не отрываясь от еды, отвечал ему Кучатнели. Никаких тебе кинжалов, криков, кулаков не было... Верзила выхватил пистолет. Георгий сидел к нему спиной и не мог этого видеть, зато увидел Хамза и успел выстрелить первым. Верзила грянулся оземь. Пуля угодила ему в переносицу и так разворотила лицо, что родная мать не узнала бы. Георгий подошел, осмотрел труп. Пуля, разворотив лицо, черепа не задела, так и застряла внутри. Кучатнели рассердился на Хамзу за то, что он снова поскупился на поpox, оттого и пуля черепа не разнесла. Поразмыслив немного, Георгий направился к стойке и обратился к насмерть перепуганному духанщику и Милиле: "Он же сам представился как Арсен Одзелашвили и те подтвердили. Он и есть Арсен Одзелашвили, а мой ординарец Хамза убил его. Так ведь?" Милила заколебался, но духанщик, что-то смекнув, ответил: "Мил человек! Мы все его знаем: и ты, и я, и Милила. Это Арсен Одзелашвили, кто же еще!" Милила не уразумел, что к чему, но понял, что от него ждут подтверждения, и он подтвердил: "Конечно, это Арсен!" Георгий Кучатнели сказал: "Я еду в Ахалцихе, мне в Тбилиси возвращаться не с руки. Завтра-послезавтра сюда придут представители властей. Вы должны будете подтвердить, что это Арсен Одзелашвили затеял ссору с Георгием Кучатнели, за что ординарец Кучатнели и убил его из пистолета! Во весь свой век, сколько вам ни отпущено, вы - и один, и другой - должны стоять на своем. Скоро узнаете, для чего это нужно". Духанщик с Хамзой вынесли труп и бросили его на дорожной обочине, в двадцати шагах от духана. Духанщик возвратился. Вслед за ним вошел в духан Хамза с отсеченной правой локотиной верзилы... Тут господин Иванэ позволял себе обычно небольшое отступление. Первая половина девятнадцатого века в Грузии была порой заговоров и восстаний. Каждое подавленное восстание оставляет по себе разворошенные судьбы великого множества людей: тут и гонимые законом, и не смирившиеся с поражением, и продолжающие борьбу, и просто разбойники и грабители. Власти прибегают к различным мерам, чтобы как-то восстановить порядок в стране... В Грузии, к примеру, по наказу русских властей для обеспечения безопасности передвижения были вырублены леса по обе стороны от столбовых дорог, где на полверсты, а где и на целую. Одним из способов наведения порядка в стране была денежная награда за убийство неугодных противников, за поимку имярека; когда не удавалось доставить преступника живым, предъявляли его отрубленную голову и только после опознания получали обещанную мзду. Были среди преступников и такие, на которых государству не резон было раскошеливаться особым вознаграждением, но полиция все равно выделяла на них мелкие суммы и выдавала их только тогда, когда убийца предъявлял в доказательство отрезанную локотину либо уши убитого. Для справки: у большинства кавказских горцев с незапамятных времен бытует обычай возвращаться с локотиной убиенного врага в подтверждение того, что кровник мертв. Хамза отсек верзиле правую локотину, чтобы предъявить ее властям, подтверждая факт убийства. А отрубил он руку, а не уши только потому, что этого требовала традиция лезгин. Словом, Хамза вернулся в духан с локотиной верзилы, что поначалу привело в ярость Георгия Кучатнели, а потом повергло в тяжкие раздумья: отрубленная рука как-то не вязалась с легендой, затверженной духанщиком и Милилой, по которой Арсен погиб от выстрела Хамзы. Выход нашелся, легенду подправили: ссора случилась во дворе, Кучатнели в честном единоборстве отсек верзиле саблей локотину, а Хамза прикончил его выстрелом. Тут же следует сказать, что после этого случая никто никогда Хамзу больше не видел, пошел слух, что с ним разделались друзья Арсена.

Георгий и Хамза отправились верхами в Мцхети. Георгий разбудил князя Гедеванишвили и, объяснив положение дел, предложил похоронить убитого верзилу под именем Арсена Одзелашвили. Князю идея пришлась по душе, загудели колокола Самтавро, созывая жителей Мцхети... И пошел плач по земле, и пошел шепот, что убили в Мухатгверди Арсена Одзелашвили и, если не предать труп земле, царевы люди зароют его, камня на могиле не поставив, и останется безвестной могила Арсена. Жители Мцхети перевезли тело верзилы и в ту же ночь предали его земле. Лицо его было сильно изуродовано, да это и не имело значения, темень была такая, что все равно никто бы его не узнал, даже если и видел прежде.

Тут господин Иванэ позволял себе еще одно отступление, вернее объяснение.

Версия об убийстве Арсена Одзелашвили была на руку и народу, и дворянству, и властям. И вот почему.

Люди устали от доносов, устали от постоянных обысков, поскольку едва поступал сигнал, что Арсен находится там-то или там-то, как солдаты, оцепив село, начинали прочесывать все дома, пускали по миру целые семьи. Смерть Арсена полагала всему этому конец.

Все восстания, включая заговор тысяча восемьсот тридцать второго года, как правило, завершались поражением, однако большая часть грузинского общества не теряла надежды на избавление от власти русского царя, восстановление независимости, она выжидала время, и, если бы такое время наступило, авторитет Арсена Одзелашвили пригодился бы для того, чтобы привести в движение крестьянство.

Сам Арсен, со слов того же Милилы и по прочим сведениям, находился в Турции и ждал зова, чтобы вернуться, но и в таком случае версия о смерти была всем на руку, поскольку воскресший из мертвых вызвал бы в народе больший трепет, его и без того громкое имя увенчалось бы нимбом бессмертного. История знает достаточно таких примеров.

Власти устали выслушивать бесконечные выговоры из Петербурга за непоимку Арсена. Версия об убийстве позволяла послать соответствующую реляцию, а если бы вдруг Арсен снова объявился, можно было прикрыться, как щитом, Кучатнели, обвинив его в злостном обмане.

Кучатнели за убийство Арсена даже побрякушкой наградили. Милила сказывал, что у Георгия были и другие награды, он даже носил их, но после того, как ему дали медаль за Арсена, он вообще перестал носить награды. Милила видел его многажды и отметил это...

...Если верить календарю, то мы уже, считай, сорок три дня в пути. Две недели, как у меня есть олень... Вон, мох уплетает... Ух, Кола, отличный ты парень! Хозяин не догадался назвать мне твою кличку, а я как-то забыл спросить. Скорее всего, у тебя ее нет. У нас, к примеру, разве на всю отару кличек напасешься? Вот и с оленями, наверное, так же. Я назвал тебя Колой. Хорошее имя, надеюсь, нравится. Наконец вот оно, редколесье! Солнышко не слишком балует, но хотя бы светло. Я прошел примерно шестьсот километров... Погоди - пятое декабря... сегодня день моего рождения!.. Подумаешь, велика важность... Надо все-таки отметить. Еды у нас вдоволь, любезный Кола, и выпивки сколько угодно - прямо под ногами река. Кутнем! И мясцом закусим! У нас всего полно, не будем скаредами хоть на денечек, будем бесшабашными, щедрыми, расточительными - словом, настоящими грузинами".

Подготовка к побегу была долгой и тщательной, велась она под жестким надзором Миши Филиппова, и все же кое-что он не учел: во время сна холод с земли пронзал тело, проникая сквозь подстеленную ветровку и одежду из оленьего меха, так что долго лежать в одном положении было почти невозможно, приходилось ворочаться. К тому же непросто было найти укрытое место для ночлега, всего-то и удалось что считанные разы. Это сказалось на силах, и бодрости отнюдь не прибавило, так что в первую же ночь, как оказалось возможным соорудить себе ложе из толстого слоя ветвей, он заснул как убитый и чуркой пролежал целых двенадцать часов. "Застолье" поправило ему настроение, он проснулся бодрым, позавтракал и двинулся в путь, предавшись воспоминаниям.

"На кладбище Земмеля все вспоминали Дариспана, отца князя Гиго и друга Арсена, того, кто наставлял Михаку по поводу Георгия Кучатнели, и вспоминали часто, с каким-то особенным чувством почтительного восхищения, но исключительное право на воспоминания принадлежало некоему старцу, такому древнему, что меня, пожалуй, можно было бы отнести если не к шестому, то уж непременно к пятому колену его потомков. Если верить рассказам этого старца, Дариспан был личностью загадочной, человеком, заключавшим в себе притягательную тайну. Я был поглощен мыслями о нем, и, сказать по правде, его личность и поныне волнует меня.

Когда скончался отец Дариспана, князь Кайхосро, его старший сын, занятый на военной службе, прибыл в отпуск на похороны отца. Поскольку военная служба не позволяла Арчилу, так звали старшего сына, заниматься поместьями, он оставил за собой небольшую усадебку с лесами. Утвердив остальное имущество братьям в наследство, Арчил отбыл. Со временем он стал блистательным генералом, прославившим свое имя больше, чем кто-либо из грузин, находящихся на царской службе.

Отвоевавшись в Крыму, Дариспан вернулся домой. Все деньги, какие у него были - наличные и полученные от продажи кое-каких поместий, - он вложил в извозный промысел. Купил буйволов и волов на пятьсот парных упряжек, двести арб и взялся ходить с кладью обозами между Каспийским и Черным морями. Основной торговый путь между Европой и Азией шел через Закавказье. К слову сказать, дело пошло так успешно, что ему было пожаловано государем звание члена Мануфактурной коллегии с какой-то медалью в придачу...

Впоследствии это и спасло Дариспана от каторги. Старцу с Земмеля самому доводилось видеть въезд обоза в Тбилиси - Дариспан водил ребятишек то в Ортачала, то в Дигоми, в зависимости от того, откуда шел обоз - с юга или с запада. Владельцы товаров уже поджидали там. По прибытии обоза купцы подвязывали кирманские шали к рогам буйволов, запряженных в головную арбу поезда с принадлежащими им товарами. "Кирманские шали" старец произносил с особым чувством!..

Главное тут вот что... Мне уже доводилось говорить: разбойники и грабители лютовали так, что по обе стороны от проезжих дорог власти извели леса. Почта со случайными попутчиками сопровождалась конвоем с пушками. А вот обозы Дариспана ходили безо всякого конвоя, у аробщиков, кроме кинжалов, никакого оружия не водилось, от моря до моря никто и пальцем их не трогал, за исключением одного случая, да и то, когда Дариспан сидел в тюрьме. Кладь сама по себе немало стоила, да и цена за перевоз была высокая. При таких обстоятельствах пара-другая страховых компаний не могла быть в ответе за целостность поклажи, и понятно, что единственным поручителем был сам перевозчик. Спрашивается: в те смутные времена оголтелых убийств и грабежей кому по плечу было такое поручительство?! Только Дариспану. То ли он откупался от грабителей, боялись его, то ли сам был вожаком и участником всекавказского сопротивления и брожения, Бог весть.

Старцы высказывали множество соображений в подтверждение последнего предположения. Одно из них касалось Арсена Одзелашвили.

Как-то раз один из обозов Дариспана застигла по пути из Сальян ночь, примерно верстах в пятидесяти-шестидесяти от Тбилиси. Погонщики распрягли скотину, пустили ее пастись, развели огонь и сели ужинать. Откуда ни возьмись, появился статный всадник и, спешившись, поздоровался с ними. На нем была дорогая черкеска, бурка и оружие. Он подсел, спросил, чей извоз. Ему ответили. Слово за слово, завязалась беседа, и пришлый рассказал, что он с Дариспаном побратимы, испившие серебра из одной чаши, вместе росли. Гость представился как Арсен Одзелашвили. Понятно, что аробщики ему обрадовались. Наутро Арсен сообщил, что намерен ехать вместе с обозом в Картли, чтобы под видом аробщика миновать Тбилиси. Аробщики дали ему старье, а Арсеново платье убрали в поклажу. Распрягли коня, припрятали сбрую. Лошадь привязали к арбе коновязью и тронулись в путь. Дариспан встретил обоз в Ортачалах. Обозничий шепнул, что с ними Арсен. Побратимы оглядели друг друга. Обозничий получил записку для передачи Арсену, в которой Дариспан писал жене: "Прими этого человека, чтобы его никто не видел, скоро вернусь". Как было велено в записке, так Арсена и приняли. Через пару дней вернулся Дариспан. Он и прозвал, как оказалось, Арсена Одзелашвили Гордой.

Не знаю, как долго гостил Арсен у Дариспана, - я ничего не слышал об этом в саду Земмеля, но как-то раз к воротам Дариспана подъехал пристав Кобулашвили, а может, Сологашвили, в сопровождении двух стражников. Он потребовал выдать человека, которого укрывает у себя Дариспан, и, предъявив ордер на обыск, объяснил, что должен доставить его в Гори по приказу уездного начальника. В ответ на это Дариспан рассмеялся, ругнув вначале уездного начальника, а вслед за ним и пристава. Пристав толкнул калитку и въехал верхом во двор. Дариспан выхватил пистолет и снял выстрелом, как там его, Сологашвили или Кобулашвили. Стражники взвалили своего начальника, как суму переметную, на лошадь и ускакали. Медлить было нельзя, Дариспан дал Арсену сопровождающего, денег и записку к овчару, в прошлом разбойнику, с просьбой укрыть и оберегать подателя записки. Местечко Кваблиани относилось к Оттоманской империи, и рука кавказского правительства до него не дотягивалась.

Пристав остался в живых. Дариспану пришлось больше года отсиживаться в тюрьме. Адвокаты ловко пустили в ход его военные заслуги, чины, происхождение, наглость пристава, большие заслуги в извозном деле и прочее. Пустили в ход, но, увы, ничего не добились, пока не раскопали всеми забытый, но действующий указ, изданный Петром Великим. Дариспан был членом Мануфактурной коллегии. Это учреждение основал сам Петр для развития промыслов и извоза, членам ее были пожалованы и утверждены особым указом привилегии. Согласно десятой главе "Соборного уложения", владения членов Мануфактурной коллегии пользовались правом неприкосновенности, ступить туда без приглашения мог разве что сам всемогущий Господь. Если член этой достойнейшей ассоциации совершал какое-либо преступление и при этом самолично не являлся в полицию, приставу надлежало, оцепив владения, терпеливо выжидать, пока сам преступник или кто-либо из членов его семьи не попадет ему в руки. На Руси бывали случаи, когда преступник и все его семейство месяцами отсиживались в доме... Адвокаты Дариспана воспользовались промашкой пристава, самовольно преступившего границы владений члена Мануфактурной коллегии. Кроме того, Дариспан по доброй воле явился к начальнику уезда, правда, цель его была несколько иной - он пришел избить начальника за то, что тот посмел прислать к нему пристава. Случившиеся здесь люди едва удержали его, но этот эпизод в дело внесен не был - взятка перевесила.

Таков был Дариспан - рыцарь, негоциант, авантюрист... В его личности тебя всегда волновало именно это свойство, ты и теперь к нему не равнодушен. Как тут остаться равнодушным, когда ты молод и мечтаешь об опасных приключениях. Дариспан скончался пятидесяти шести лет от роду от отравления - съел зараженной убоины. Такой вульгарный конец часто является уделом ярких личностей. Он умер, и через месяц разграбили обоз. Убыток, который нужно было возместить купцам, оказался так велик, что второе ограбление довело дело до банкротства. Старший брат Дариспана нагрел руки началось строительство железной дороги, от моря до моря пролегли дубовые шпалы, большая часть которых была поставлена им по рублю за пару. Куда было деваться с арбами да буйволами наследникам Дариспана?! Вот они и ликвидировали дело.

Шло время, большая часть грузин отказалась от сопротивления, молодое поколение ретиво служило русскому царю, пожиная чины и медали. Арсен женился на единственной дочери приютившего его овчара и занялся разведением овец. Рассказчик заверял, что в Кваблиани и поныне живут несколькими дворами потомки Арсена под чужой, понятно, фамилией.

Такое жизнеописание Арсена, наверное, известно всем, кто черкнул хотя бы пару строк о нем. В сквер Земмеля хаживал и Михаил Джавахишвили[9] , ему тоже кое-что довелось слышать об Арсене, свидетелями тому были я и дед Гора. Но ни одним из множества рассказов почти никто не воспользовался. Возможно, потому, что разработка темы Арсена пришлась на такой социальный период, когда от литературы требовалась мужественная смерть народного героя, а не прозаический итог жизни пастуха из Кваблиани. Коммунистическая идеология взяла себе за цель подавить все национальное, а потому втиснула литературу и историю в рамки классовой борьбы и социалистического реализма.

При чутком участии деда я осмысливал до самого донного донышка каждый из поступков каждого участника этого необыкновенного жизнеописания: рыцарство, благородство, хитрость, коварство... Мы беседовали, дед меня нахваливал. Может, его похвалы и пробудили потребность чутко прислушиваться к тому, что происходило во мне самом..."

Лишь спустя два месяца Митиленич получил ответ на свой запрос из геологического управления. Он смотрел на нераспечатанный конверт у себя на столе, как если бы раздумывал, стоит ли его вскрывать.

Запрос он сделал после того, как оперативники, не сумев напасть на след Горы, усомнились в его, Митиленича, версии. Митиленич же стоял на том, что преступник бежал из коллекторного колодца, но никаких подтверждений тому найдено не было, кроме разве что козел, но и те неизвестно, как и когда туда попали. Митиленич решительно отмахнулся от возражений оперативников: "Ну и ищите тогда Каргаретели в бараках, если уж других следов не обнаружили".

Чтобы убедиться в своем предположении, Митиленич, едва распогодилось, отправился в хижину гляциологов. Он пригласил с собой заместителя, новоиспеченного юриста, потому как едва ли не перед образами пообещал его папеньке, ходившему у него в начальниках, отменно вышколить сына. Поначалу наставник и выученик тщательно исследовали окрестность вокруг хижины и дверь. Не нашедши ничего настораживающего, взялись осматривать хижину. Митиленич зажег фонарь и, устроившись на топчане, погрузился в размышления. Выученик изучал стены, миллиметр за миллиметром. Делал он это с такой дотошностью, что Митиленич раздраженно заметил:

– Судя по всему, ты принимаешь Каргаретели за урюпинского туриста, а эту хижину - за павильоны в Парке культуры и отдыха. Думаешь, он оставил на стене свою фамилию, имя и дату? Брось, Глеб.

– Выйду огляжусь, - предложил Глеб. - Если беглец ночевал здесь, оправиться-то надо было хоть раз?

Митиленич, усмехнувшись, заметил:

– Насколько мне известно, по этой улике преступника почти невозможно установить... Здесь где-то должен быть перечень предметов, оставленных гляциологами в хижине. Не обнаружим - тоже добрый знак, даже, пожалуй, более чем добрый.

– Это почему же? - полюбопытствовал ученик.

– Каргаретели был в хижине, взял кое-что отсюда и уничтожил перечень, чтобы замести следы. Загляни в печь, там должен быть пепел... Сделай описание. Отметь чердачный лаз, лестницу. Не пропусти ничего.

– А вы не осмотрите хижину?..

– И так ясно! - отозвался Митиленич.

На том и кончили, Митиленич не стал больше задерживаться. Сел в вертолет и вернулся к своему столу.

Итак, Митиленич смотрел на конверт. Хоть ему и было наперед известно содержание письма, тем не менее он распечатал его и пробежал глазами. Так оно и было.

– Лыжи... С палками! Дело даже не в лыжах, а в том, что они пропали. Кто их взял? Каргаретели, больше некому!..

Второй флажок на карте отметил хижину гляциологов.

"Это всё ничего. Нужно поразмыслить, сколько успел он пройти за это время? И вообще, жив ли он? К сожалению, Митиленич, все это мраком покрыто, а надо бы знать! Он жив, если у него есть снаряжение, путь предстоит долгий и трудный. Допустим, есть, и он идет.

Что именно есть у него и откуда? Надо бы Сумина вызвать. Сколько у него фамилий? Он же Ивановский, он же Преображенский, он же Рюмин".

Зэка доставили на следующий день. Он беспокойно ерзал в углу на прибитом к полу стуле, шныряя по сторонам глазами.

– Чего ты трусишь, братец?.. Я в старых делах, нераскрытых, не копаюсь. Я - начальник розыска. Тебя не предупредили? Ты бывший вор, да?

Лагерник помрачнел, но промолчал, уронив голову.

Митиленич, как водится, справился о составе преступления, семейном положении, характере работы и состоянии здоровья.

– Не горюй, вот-вот выйдет амнистия, не иначе и ты подпадешь, подбодрил он приунывшего зэка и только потом приступил к делу: - В прошлом году освободился некто Филиппов. Сибиряк, охотник, его Мишей звали. - Он подождал, пока Сумин кивнул, и продолжил: - В августе к нему брат приезжал. Ты тогда еще заявление начальнику лагеря подавал, просил свидания с соседом. Вы встретились. Он тебе ничего не давал брату передать?..

– Д-а-а! А откуда вы знаете? Он забыл брату часы отдать и передал через меня. Как же, как же... Там был один грузин, Гора... Старик. Тот самый, что из колодца убег. Эти часы ему Филиппов подарил. Знаете, нет? Гора, каптер!

Митиленич замер, лихорадочно соображая. Он соображал так долго, что зэк, обеспокоившись, заерзал на стуле.

– Какие в лагере разговоры? - подал наконец голос Митиленич.

– Вы о чем, начальник?

– О беглом.

Сумин пожал плечами:

– Откуда мне знать? Разное болтают... Будто хана ему, замерз в дороге.

– Ладно... будет, ступай.

Митиленич нажал на кнопку звонка. Заключенного увели.

Эта встреча только раззудила в нем тревогу. Известно ведь, что зэк всегда все раньше всех узнает: действительно, "хана ему, замерз". Черт с ней, с почетной грамотой, зато жена не сбежит, но часы! Забыл, говорит, брату передать. Зато, может, передал много чего другого... Как передал? А где этот припрятал? Вот ведь задал задачу.

Митиленич, как и подобает истовому профессионалу и сыщику, безгранично влюбленному в свое дело, не стал мешкать, оформил отпуск и вылетел в Красноярск. Он перекопал все агентурные данные и в краевом, и в районном розыске, все надеялся, может, где и сболтнули лишнего Филипповы. Тщетно. Тогда он взялся за сведения, полученные но спецзаданию от информаторов. И тут незадача, кроме разве что детали: якобы Миша Филиппов где-то сказал, что, если бы его не освободили, он все равно бы бежал, сменил фамилию на свободе - и тогда ищи ветра в поле. Только и всего. Так говорит каждый третий заключенный - язык без костей. Но Филиппов бы точно ушел, тайга была его стихией. И только после этого обул Митиленич "железные лапти, взял в руки железный посох" и отправился в тайгу потолковать с Филипповыми.

Зима выдалась лютая, но Митиленича погода не тяготила: в гостеприимстве, водке и тепле недостатка не было. Вот только по жене истосковался, да в свирепый мороз, когда машина надсадно хрипела в глубоком снегу, он тотчас же переносился мыслями к Каргаретели - если этот старый идиот жив, то каково ему приходится!

Братьев Филипповых доставили в районное отделение. Миша Филиппов воспринял сообщение о побеге Каргаретели как некую обыденность, к которой он проявляет интерес разве что из вежливости. А младший брат и вовсе осведомился у старшего, что это, Каргаретели, фамилия или государство. Но и Митиленич не лыком был шит: каких только ловушек он не расставлял, в присутствии начальника отдела и опера из угрозыска часа четыре прямо-таки пытал братьев, но Филипповы оказались тверже кремня...

Эта попытка тоже не дала результатов, тем не менее Митиленич после разговора с Филипповыми заметил своим районным коллегам:

– Не признались, да я на это и не рассчитывал. Для меня яснее ясного, что у Каргаретели есть все необходимое, чтобы добраться до центров. Из этого и надо исходить!

Митиленич размышлял в самолете:

"Мне нужна зацепка, хоть какая, жив Каргаретели или нет... След, преступление, труп - что-нибудь! Если он мертв, все проблемы сами по себе снимаются... Жаль его, сукина сына! А себя не жаль? Жаль, в том случае, если Гора остался в живых и ушел. Жив он, сволочь, жив и идет себе. Терпение, Митиленич, никакой паники! Весной съезжу в Грузию, возьму отпуск. Я должен разузнать о нем все: кто он, что из себя представляет, как он жил, на что способен и в какой семье рос... Заберу с собой Мару... Вот забавно, на юг я всегда ездил один и почему-то после того, как жены бросали меня. Никогда не был там с женой. Вместе поедем и вместе вернемся. А вдруг она прямо оттуда и сбежит? С какой стати, я же еще не взял Каргаретели!..

А мой отец?.. Интересно, когда б его не расстреляли, он бы тоже сбежал? Надо будет там родственников порасспросить, если, конечно, мне удастся найти кого-нибудь из них... А может, для начала стоило б съездить в Уренгой?.."

"Мне бы освежить в памяти кое-что из того, что я слышал о Дариспане. Хочется как-то больше разобраться, отчего личность его вызывает мое восхищение.

Началась война. В Грузии еще бытовала старинная традиция: "Ты не мужчина, если не воевал!" Дариспан пошел добровольцем. В те годы в Картли жил некто Нанчавели, человек среднего достатка, то ли князь, то ли дворянин. Даровав вольную своим крепостным, он отдал им же в аренду все земли, какие у него были. Если случались деньги, он закатывал пиры, себя не обделяя и других не забывая. Когда деньги иссякали, он, в ожидании осенних поступлений от крестьян, проводил время у многочисленной родни, близкой и дальней. Канчавели как раз гостил в семье Дариспана, когда госпожа Родам разрешилась бременем. Дариспан в это время воевал в Молдавии: с турками, французами, англичанами и сардинийцами. На другой день после рождения ребенка Канчавели объявил, что должен съездить в Молдавию, порадовать Дариспана вестью о рождении сына!

Поскольку Канчавели слыл человеком легковесным (отпустил крестьян на волю, блажил и чудесил с друзьями), никому на ум не пришло всерьез принять его заявление. Канчавели же сел на коня и был таков. Даже вообразить трудно, сколько времени надо истратить на то, чтобы верхом на коне пересечь Западную Грузию, Черкесские земли, Таманский полуостров, весь Крым, Северное Причерноморье и Северную Молдавию, но зато легко представить, как отвисла челюсть у Дариспана при виде Канчавели, когда тот вместо приветствия гаркнул: "Сын у тебя родился, Георгием назвали!" Так или иначе, Канчавели как вестник радости получил тридцать золотых, шапку калмыцкого каракуля, черкеску верблюжьей шерсти, под пару ей пояс с саблей и кинжалом, ахалтекинского скакуна под седлом и с миром вернулся домой. По тем временам даров этих хватило бы на обустройство десяти крестьянских хозяйств. Сдается мне, Канчавели точно знал, куда и зачем едет.

Вот и называй его легковесным!..

К этой Дариспаниане можно бы присовокупить еще одну из любимых побасенок Михаки, о побиении которым волка кукурузным початком я уже вспоминал.

"Ехал я верхом в деревню по соседству. Все больше тропинки выбирал, чтобы путь сократить. Поднялся на взгорок, глянул вниз - сплошь купы кустарника... Здесь, думаю, зайцы водятся... Только подумал - из кустарника зайчиха - скок, цапнула у меня из рук плеть и была такова, словно ее земля поглотила, а может, небеса, не знаю. Хорошая плеть была, ничего не скажешь, драгоценными камнями изукрашена. Прошло пять месяцев или шесть - не скажу точно. Еду я все тем же путем, по тем же тропкам. Стою на том же взгорке, и припомнилась мне плеть. Только подумал - из-под того же куста павой выплыла зайчиха с плетью в зубах, за ней семеро зайчат, и у всех семерых по крохотной плеточке.

Я остолбенел, звука не могу издать. Весь выводок неторопливо, не сбиваясь с пути, гуляючи прошелся передо мной и канул..."

Судя по архивам кладбища Земмеля, в девятнадцатом веке блаженных в Грузии было хоть отбавляй. Мне этот Михака тоже представляется блаженным, а о Канчавели и говорить нечего. А вот вам еще один блаженный - юный Питала.

В сквер Земмеля ходила дама: увядшая, ссохшаяся, от рождения, пожалуй, величиной с ноготок, некая госпожа Элисо. Она встречалась мне и в "гареме Джимшеда". Эту историю я помню с ее слов.

Отец госпожи Элисо, Давид, был артиллеристом и воевал с Шамилем. По офицерскому чину ему полагался денщик - он и был у него. Но по тем временам воину-грузину не пристало использовать на посылках человека, облаченного в военную форму, поэтому денщику полагалось сопровождать своего офицера да присматривать за его лошадью и амуницией. Этим ограничивались его обязанности, а на посылках, будь то мирное или военное время, грузинские офицеры использовали крепостных. Обычно проворных подростков лет пятнадцати-семнадцати. Имел при себе мальчика по прозвищу Питала и отец госпожи Элисо. Их воинская часть стояла лагерем в самом центре Дагестана. Питала неотступно ходил за барином, умоляя купить ему на Рождество красную рубаху. Барин купил. Надел Питала рубаху и был таков, исчез в одной красной рубахе. Стояли сильные холода, по ночам даже мороз прихватывал. Барин обыскался его, никаких следов. Решив, что мальчика похитили, Давид послал к горцам посредника, с тем чтобы они назначили выкуп. Вернувшись, посредник сообщил, что мальчика никто не видел, но горцы пообещали порасспросить о нем в соседних аулах. Прошло время, от мальчика не было никаких вестей. Объявился он только на двадцать девятый день. Завидев его, барин от радости залился слезами и с трудом выдавил из себя:

– Где ты был, Гитала?!

– Дома!..

Как выяснилось, Гитала, бедняга, пехом прошел через весь Дагестан, Чечню. Оставив позади Дзауги[10] , Стефанцминду, Арагвинское ущелье, добрался до родного села в Горийском уезде и вдруг вырос на пороге своего дома. Бросив ошеломленным от неожиданности домочадцам: "Вот красная рубаха!" он повернулся разок, чтобы дать разглядеть себя со спины, и ринулся обратно в Дагестан - ни тебе здравствуй, ни до свидания. Гитале для перехода ни конвой не понадобился, ни пушки. Как ушел в красной рубахе, так и вернулся в ней к барину. Что он ел все эти дни, где ночевал - так и не удалось выяснить. На все расспросы он коротко отвечал:

– А кто его знает!..

Еще одним завсегдатаем сквера Земмеля был некий Саварсам Карумидзе. По возрасту он годился в отцы моему деду. Еще до отмены крепостного права семья Карумидзе приютила у себя супружескую чету Баидошвили. Тогда не то что пастбищ и угодий, но и ущелий было множество, и заброшенных деревень, дочиста разоренных северными горцами. Помещики охотно давали пристанище бездомным, помогали им, как могли, укорениться, разжиться - словом, чтобы множились они и барину в помощь были. Пришли Баидошвили, люди сноровистые, за несколько лет встали на ноги, но от судьбы не уйдешь. Нико в пьянке был нрава злобного. Как-то раз на празднике он в порыве безудержной ярости схватился за кинжал, и в результате домой его принесли мертвым. Даро пережила его на пару лишь лет и, изведя себя горем, ушла вслед за мужем. Остался Сандро, парнишка четырех лет. В Грузии искони бытовал обычай: если батрак или крепостной оставался сиротой, не находя приюта ни у кого из близких, заботу о нем брал на себя барин, давал ему воспитание, обустраивал. Карумидзе забрали к себе малыша Сандро, растили его со своими детьми. К ним были приставлены воспитатель и француженка. Учился Сандро на равных с господскими детьми, выказывая несомненные дарования. И воспитатель, и француженка в один голос ратовали за то, чтобы Сандро продолжил образование в гимназии.

Как-то раз привезли барину к Пасхе ягнят. Сандро тогда было семь или восемь лет. Один ягненок был, что называется, рыжиком. Сандро бросился к нему, прижал к себе и с тех пор не расставался, не спал, не ел без него. Близилась Пасха, собрались резать ягнят, вместе с ними и рыжика. Сандро от горя даже чувств лишился, с трудом привели его в себя.

Подошло время определяться в гимназию, но мальчик упорно отказывался учиться, ему хотелось стать овчаром, пасти овец. Его долго уговаривали оставить пустую затею, но мальчик стоял на своем, и тогда его насильно отвезли в гимназию вместе с Саварсамом. Он сбежал на третий день и вернулся обратно в деревню. Так повторилось несколько раз. Потому прозвали его на деревне "обратным". Господа в конце концов оставили его в покое - пусть живет как хочет.

Эту историю я слышал в детстве раза три, не меньше. Каждый раз ее рассказы-Вали по-разному, и каждый раз в этом месте я непременно задавал вопрос рассказчику: "А что сталось с рыжиком?" И ни разу не получил на него ответа... Сандро отвел от себя угрозу гимназии и стал неотступно молить отпустить его в пастухи. Стал молить и таки добился своего, это в двенадцать-то лет. К отаре Карумидзе был приставлен овчар, человек опытный, достойный и верный, ему-то и препоручили Сандро. Лет до четырнадцати мальчик был при нем, потом вдруг исчез, оставив записку с просьбой не беспокоиться о нем и с заверением, что через несколько лет вернется уже со своими собственными отарами.

Восемь лет спустя он и впрямь объявился со своими отарами. Все это время Сандро, как выяснилось, пастушил у казбекских горцев. В те времена как овцеводы, так и пастухи занимались своим промыслом в заведенном порядке. Под началом двух пастухов были отара из двух тысяч овец, шесть кавказских овчарок, две упряжные лошади и два иноходца. Отработав год, пастух отбирал из стада в свою собственность пятьдесят овцематок. По прошествии двух лет у него уже было сто собственных овец и пятьдесят полагаемых из хозяйской отары. Итого, сто пятьдесят, а через три года все триста пятьдесят. Словом, за восемь лет службы Сандро стал хозяином трех отар, или шести тысяч голов, к тому еще овчарки, табун из тридцати лошадей да деньги, довольно много. Женился, пошли дети, и зажил он жизнью зажиточного крестьянина. Больше шести тысяч овец не держал - считал, что этого достаточно. Он был обучен грамоте, умел держать слово, помогал бедным, сирым, и мужеством его Бог не обидел.

Времена были лихие, поэтому смелость и отвага нужны были овцеводам не меньше, чем умение ходить за овцами и врачевать их. Пастухи водили отары на кизлярские пастбища через земли, населенные северокавказскими племенами: водили туда и обратно. Какие только испытания не выпадали на их долю!

К двадцати пяти годам слава об овцеводе Сандро Баидошвили шла по всему краю, о его отчаянной храбрости были наслышаны по обе стороны Кавкасиони. Сандро-то ходил под Богом, но и черт не дремал, и вот ведь как вышло, что осудили его на двадцать лет каторги.

Случилось все просто и вдруг. Таможенники на Ларсе остановили отару сбор за зимние пастбища составлял копейку с головы. Это были новички, Сандро никогда прежде их не видел. Таможенники спросили, сколько голов он перегоняет. Сандро ответил так, как то и было. Его подняли на смех, тем не менее Сандро держался вежливо. Старшему таможеннику пастух показался простаком, и он решил поднажать, чтоб выколотить из него побольше денег. Как говорится, нашла коса на камень. Таможенник осатанело бранился. Сандро спокойно отвечал. Его невозмутимость привела таможенника в бешенство, и он, не сдержавшись, дал Сандро затрещину. В ответ Сандро отвесил оплеуху, от которой тот грянулся оземь. На подмогу начальству кинулись двое других таможенников, один безоружный, второй - при винтовке со штыком. Безоружный выхватил из рук сотоварища винтовку, хотел было поддеть Сандро на штык, но тот опередил его кинжальной раной в живот. Таможенник упал и забился в судорогах. Солдат кинулся к своей винтовке, но и его постигла участь младшего таможенника - он испустил дух со вспоротым животом. Начальника тем временем и след простыл. Сандро погнал отары дальше. Его взяли во Владикавказе. Брат одного из убитых таможенников служил в Тбилиси околоточным надзирателем. Объявившийся начальник таможенной заставы ни за какие блага не склонялся к правдивым показаниям. Да и какая, собственно, разница, когда на тебе две человеческие жизни. Как ни старались Карумидзе только виселицу сумели отвести от Сандро Баидошвили. Двадцать лет не подавал он о себе вестей, его считали мертвым, однако он вернулся. Вернулся... Куда девалась его всегдашняя улыбка, мощная грудь, горделиво развернутые плечи! Развалина и калека. Вместо ноги - обрубок по колено.

Года два он беспрестанно болел. Жена Сандро - Майя была родом из Марабды, за что прозвали ее на селе Марабдулой. Пока Сандро отбывал срок, она вырастила детей, поставила их на ноги, сумела приумножить добро, так что к возвращению мужа семья жила в полном достатке. Сандро не хотелось стеснять домочадцев. У старшего сына был дом каменной кладки, и в нем маленькая комнатенка, там он и обособился. Он все больше молчал и молился. Пришла весна. Сандро стал выходить во двор, греться на солнышке. Это был добрый знак - Сандро оживал душой. Он и ходить стал иначе - перестал волочить, широко расставляя по привычке к кандалам, ноги, на лице его заиграла почти прежняя улыбка. Отобрав двух бурых бычков с белыми звездочками на лбу, он стал их выхаживать, выбирая для них травку посочнее, лесные груши и яблоки по вкуснее. Бычки подросли и к двум годам так налились силой, что не было им равных в выносливости. Правда, под ярмо их не ставили, в старину в Грузии почиталось за грех запрягать вола моложе пяти лет.

Как-то осенью Сандро пригнал своих бычков, бурых, со звездочками, в лес похрупать дикие груши. С немалым трудом взобравшись на дерево, он стал трясти его. Бычки внизу звучно жамкали фрукты, а Сандро, глядя на них, радовался. Приметив ветвь, густо унизанную плодами, он потянулся за ней, она подломилась, Сандро Баидошвили упал на землю и испустил последний вздох. Его похоронили, положили на могилу надгробный камень, который и поныне там. На одной грани надпись: "Ни себе в радость, ни другим", на другой высечены рога, бараньи рога.

В этом рассказе, помнится, мне сперва не давала покоя тревога за участь рыжего ягненка. Потом я едва ли не до исступления довел деда Иагора, пытаясь выяснить, какими все же правами наделен околоточный надзиратель, как далеко простирается его власть. Мы даже повздорили, потому как я все твердил о ягненке и околоточном, а дед мне в ответ - о любви к животным, о пользе труда и, главное, о некой закономерности, по которой успех нередко порождает роковую самонадеянность, а за смертный грех ждет расплата, если не тебя, то твоих детей!

Какое чудо человеческая память. Я отчетливо припоминаю, как заливались черные дрозды и соловьи в зарослях орешника на обочине нашего сада; окаемок и цвет камней, наваленных у родника Оникашвили; помню, что любовницу Дереника, тачавшего сапоги против нашего дома, звали Лолой; помню, что брюки покроя "чарльстон"'первым в Тбилиси надел молодой адвокат Бесик Мчедлидзе. Много всякой всячины помню. Покойный Амиран Морчиладзе притворно возмущался: "Сколько мусора у тебя в голове!" А вместе с тем из истории Коташвили, которую я слышал в "гареме Джимшеда", у меня выскользнуло из головы что-то настолько важное, что остальное вроде бы и смысла лишено... А ведь эту историю я тоже слышал в детстве и, если исходить из моей теории, должен был твердо ее помнить. Может, "нечто важное" я выпустил из памяти потому, что история была забавной, а дед Гора не вынес из нее никакой морали, кроме как: никогда ничего не проси ни у жены, ни у любовницы иначе придется платить сторицею! Удивительно, тогда я ничего не мог понять из этой максимы да и потом не разделял ее, но просить редко когда приходилось, в том числе и... Может, и впрямь это правило заключает в себе рациональное зерно?.. Господи, ну и что, что выскочило из головы?! Давай вспомним саму историю, может, в процессе рассказа забытое само всплывет в памяти?..

В одной из деревень, то ли карталинской, то ли кахетинской[11] , жил крестьянин по фамилии Коташвили. За точность имен действующих лиц этой истории я не ручаюсь, поскольку не смог их запомнить по двум причинам. Перво-наперво, мне было всего то ли шесть, то ли семь лет, а рассказчице за сто, и шамкала она эту историю беззубым ртом. А вторая причина состояла в том, что я глаз не мог отвести от лица рассказчицы - у нее был огромных размеров подбородок в девять складок!

Ило Коташвили было восемнадцать лет, когда родители взяли ему в жены девушку шестнадцати лет, звали ее Даро. Ее привезли из дальнего далека по тем соображениям, что вдали от своих родителей жена бывает более покладистой. За семь лет супружества детей у них не было. Пока не пошли дети, Даро без конца недомогала, ни днем, ни ночью не снимая со лба теплого платка, туго повязанного по самые глаза. Зато когда она в двадцать три года родила первого ребенка, с тех пор...

Бедняжка Даро скончалась тридцати пяти лет от роду и оставила Ило Коташвили шестерых детей. За двенадцать лет шестеро детей! Она была хорошей матерью, скольких послал Бог, стольких и вырастила крепкими, здоровенькими и после первого ребенка ни разу не издала стона, не болела, и платка на лбу у нее никто больше не видел, но вот так, вдруг, померла в одночасье, бедняга.

Коташвили долго горевал по своей Даро, иная мать по сыну так убиваться не будет. Он все сидел у надгробья и лил слезы. Забросил хозяйство, забыл о пахоте, доме, севе, скотине. Деревня извелась от жалости, на него глядючи. Поговаривали, что он умом тронулся, бедолага.

В конце концов призвала его барыня к себе и сказала:

– Хватит горевать, детям присмотр нужен. Так не годится. Я решила тебя женить.

Ило понурился:

– Воля ваша, барыня.

Коташвили, коренастый крепыш, был сноровистым, умелым, трудолюбивым мужиком, довольно зажиточным. Повезла его барыня в материнское именье и вот ведь подыскала ему жену отменную - молодую, лет двадцати, бездетную вдовицу Като. Невеста - ласковая, привлекательная, полная сил и здоровья оказалась такой умницей и трудягой, что вытащила из запустения хозяйство, поставила на ноги семью. Дети ходили обутые-одетые, мытые-причесанные; муж лучился благодарностью, деревня и соседи были довольны-предовольны; господа не могли нарадоваться. Като не позволяла посторонним совать нос в свои дела, семейные и супружеские, сама в чужие не вмешивалась, если, конечно, люди не приходили к ней за советом или просто отвести душу. Сплетен не слушала и сама не сплетничала. Словом, деревня твердила, на Ило счастье свалилось, но увы... Дела приняли иной оборот.

Пришла Като как-то к священнику и взмолилась:

– Разведи меня, батюшка, с этим человеком!

Священник пристально раза три оглядел Като с головы до ног и, усмехнувшись, осведомился:

– Почему?

– Просто так! - отрезала Като.

– Просто так и цыпленок не оперится, - отпарировал священник.

– Мужняя я баба али нет? За три года ни разу меня не тронул. Так тоже не оперится цыпленок?!

Священник нахмурился, озадачился. Думал, думал и изрек:

– За ради этого не могу развести, дочь моя. Когда бы он к соитию вообще не способен был, то вера и церковь снизошли бы к твоей просьбе, но у него шестеро мальцов своих и...

Като залилась слезами и, перемежая речь всхлипываниями, забормотала:

– Что делать, батюшка, в какой мне омут кинуться! Не знала б мужика, может, и стерпела бы, да я ж вдовая, вкусила радость, пропади она пропадом... Ладно, пусть не это, я детей хочу своих или право не имею?!

Священнику было лет под тридцать. Он смотрел на молодуху и диву давался: "Надо же, такая соблазнительная бабенка рядом лежит, а он - ни-ни. Возможно ли такое? А Ило? Шестерых на свет произвел, мужик, можно сказать, в соку, чуть больше сорока. Что с ним могло такое статься, что он ее "не трогает" ?.."

– Хорошо, дочь моя, ступай, я поговорю с ним, и, если он будет вести себя по-прежнему, я знаю, как с ним управиться.

Думаю, священник и вовсе не знал, как будет управляться. Призвал батюшка к себе Ило Коташвили:

– Почему не спишь с женой?

– А с кем же я, по-вашему, сплю? - удивился Коташвили. - Тахта одна на всех, вместе на ней и спим.

В старину в крестьянской избе помещалась одна большая тахта, на ней спали и взрослые, и дети. Зыбки с новорожденными и те на ней стояли.

– Я не об этом. Пошто бабу не ублажаешь?

– А как я должен ее ублажать? - вопросом на вопрос ответил Ноташвили.

– А так, как мужик бабу ублажает, - пояснил священник.

– Что вы, отче, как я осмелюсь на такое... Она мне детей ростит, от зари до зари вся в хлопотах, с ног валится, до того ли ей. Бог свидетель!

Священник слушал его и думал: он и в самом деле такой болван или ваньку валяет, а когда ваньку валяет, что же у него такое на уме?

Надо полагать, отец небесный не прояснил его мыслей, потому как батюшка только и нашелся, что сказать:

– Дурак ты, братец. Ступай и ублажай ее как положено, не то получишь у меня!

Повернулся Коташвили и пошел себе восвояси, но от угрозы отчевой, видать, отмахнулся и наказа его не выполнил, потому как спустя месяц Като снова заявилась к священнику и на этот раз тверже и решительнее потребовала незамедлительного развода.

Ну что тут скажешь. В старину бытовал обычай: с семейными неурядицами такого рода обращались к барам, и те, как могли, улаживали разногласия в присутствии священника и повздоривших супругов. Призвали. Они явились вместе - Като и Ило.

Лето. Под раскидистой липой барин с барыней и священник расположились в креслах. Като и Ило стоят, понурившись. Все молчат, пропадая от неловкости, не решаясь начать разговор. Барину бы слово сказать, а он сидит себе, четки перебирает. Время идет, спасения ниоткуда.

– Скажите что-нибудь! - взмолился наконец священник, обращаясь к барину.

Барин нахмурился, собираясь с мыслями, и думал так долго, что все замерли, ожидая мудрого слова, а вместо этого он вдруг возьми и брякни:

– Эй ты, осел! Для чего тебе эту девку в жены дали?!

– Вот-вот, - пришла на помощь супругу барыня. - Для чего я тебе такую раскрасавицу везла? Дороги в Триалети, не приведи Господь. Могла ли я, с моим здоровьем, ехать верхом? Сам же видел... У проклятого Тедо свиное сало вышло, и я чуть не оглохла, когда арба пошла скрипеть. Разрази его гром, как проголодается, копну соломы в один присест умнет, а свиным салом запастись ума не хватило...

– Погоди, Мариам, пусть сам скажет, - прервал ее барин.

– Почему, говорите, жену взял? А разве шестерым моим детям уход и забота не нужны были?! - возразил Ило Коташвили.

– А самой бабе, по-твоему, ничего не нужно? - не унималась барыня.

– Вот именно. Самой бабе, - поддержал в свой черед барин супругу.

– Не знаю, барин, о чем вы, еды у нее вдоволь, одета-обута, на крестины да свадьбы вместе ходим, не скуплюсь на ласку и пожурить умею. Что ей еще нужно, а?

Снова нависло молчание. Барин уже то ли в четвертый, то ли в пятый раз перебрал четки и, не в силах больше сдерживаться, выпалил:

– Ты, Ило, что-нибудь смыслишь в бабах?

– Я-то? Вы, барин, никак, меня за слабосилка держите, а? - залился смехом Ило.

– У него, наверное, есть любовница! - воскликнул священник.

– Есть, отче! - подтвердил Ило.

– Кто, Ило, кто она, твоя любовница? - оживилась барыня.

– Вот, милостивая моя госпожа, вот она, отрада души моей! - Ило погладил жену по голове. - До того люблю, нет мне без нее жизни!

– Вот пролаза! - возмутился барин. - Послушай, болван, тебя спрашивают, когда тебе приспичит, пластаешь ты бабу или нет, а если пластаешь, то кого?!

– Пластаю, как не пластать. Баб же и пластаю, - объявил Коташвили, обводя всех удивленным взглядом, словно спрашивая: "А кого же еще?"

Это произвело на присутствующих разное впечатление.

– Ой-ой-ой! Что я слышу? - застыдилась барыня.

Барин разинул рот.

Священник чуть приметно усмехнулся.

Като впилась грозным взглядом в мужа и, мотнув головой, ехидно заметила:

– И-и-х, лопни твои глаза! Найдешь ты кого лучше меня! - Потом, то ли припомнила что-то, то ли обида ее разобрала, она закатила такую затрещину распутному муженьку, до баб охочему, что барин едва ль не бросился их разнимать.

– Так бы и говорил, а то замучил всех! - пророкотал барин.

– Ишь ты, баб, говорит! Не одну, не двух - во множестве! Наговаривает. В моей пастве, самое большее, две такие сыщутся, - заметил священник.

А барыня, встрепенувшись, взялась уточнять:

– Откуда бы им взяться? Ну, одна, положим, вдова Тухи, а кто вторая? Вторая, скажем, Маро. Этот старикашка взял в жены девушку, ну прямо розу, жизнь ей сгубил. Эти двое, больше никого. Ежели есть, назови!

– Не выйдет, барыня, не из таких я! Назову кого, другие к себе не подпустят. Дело это деликатное, никак нельзя! - отрезал Ило и обратился к священнику: - Что значит "ваша" паства? Вам что, в собственность дали меня и тех баб или как?! Господские мы, Бог наш пастырь, его волею живы!

– Ежели волей Божьею... - осеклась Като и обернулась к священнику: Знать ничего не знаю! Не разведешь, убегу, сгину!..

– Помолчи, баба! - осердился барин. - Тут еще многое надо выяснить, уточнить... Я барин, и так вот запросто... Стольких и мне не уломать, а ты... Все же как ты ухитряешься, а?

– А чего тут ухитряться?!

– А все же... все же? - Барыня сгорала от любопытства.

Коташвили смущенно усмехнулся, потер ладонью шею, нахмурился и выдавил, словно под пыткой, важную тайну:

– Приворот есть во мне, приворот! Иду себе куда-нибудь... Мужикам на меня плевать, что видят меня, что нет - Коташвили и Коташвили - не велика важность. Зато бабы млеют... А я вот чую, которая больше млеет. Я о бабах говорю, о вдовицах и молодухах. Девок я не трогаю, жалею их. По правде, и я им не больно нужен. Не знаю, почему, да так оно есть...

– Пропади ты пропадом, бессовестный, развратник, исчадие ада! накинулась барыня, но супруг, прервав ее жестом, сам обратился к Коташвили:

– Ладно, говори о вдовушках и молодухах.

Коташвили стоял, свесив голову в деланном смущении, но похоже было, что его разбирала досада, так ему не терпелось наконец убраться отсюда.

– Говори! - прикрикнул барин.

– Уж не знаю, о чем говорить?

– А все же как это? Вот ты видишь, как она млеет. А дальше? - подводил барин к ответу. - Откуда тебе знать?

Коташвили поднял голову, оживился:

– Встречусь глазами и знаю! Бывает, что молчат, рот платном прикроют и молчат, а я слышу собственными ушами, как глаза их в голос говорят... - Он еще хотел что-то сказать, но барин прервал:

– Подумаешь, это пара пустяков. Трудно то, что следует за этим, а начало - так, тьфу!

– Трудно, барин, не скажу, что легко! Коли ты пентюх, трудно!

– Какой такой секрет ты знаешь, милый человек? - заговорил священник.

– Какой секрет? Вот шел я вчера по проулку с косой на плече. Бабенку в огороде увидел. Ягодка - лучше не сыскать. Она разогнула стан и глянула на меня. И я на нее глянул, и, когда наши взгляды встретились, я уже все знал...

– Прелюбодей и богохульник! - объявил священник и взялся за кресло: Пересяду, чтоб не слышать подобных речей... Я буду вон там, под тем деревом. - Батюшка подбородком указал на дерево, которое росло рядом и так близко, что, сядь он туда, до него все равно доносилось бы каждое слово.

– Ай, что за вопросы ты задаешь? Подобает ли мне выслушивать такие речи?! - привстав, воскликнула барыня.

– Сядь, не капризничай! - одернул ее барин. - Садитесь, батюшка, и вы, и ты, Маркам! Не уходите! Мы должны сообща решить это дело. Таков порядок! Давай ты, Ило, говори, о чем это ты "знал"?

– Знал, что она уйдет с огорода. И то знал, что, если я пойду за ней, дело заладится...

– И кто же это был? - встряла в разговор крайне взволнованная барыня.

– Э-хе, - засмеялся Коташвили. - Иметь с бабой дело, а потом судачить о ней? Не мужское это занятие!

– Не мешай, Мариам, пусть говорит, подлец, - вмешался барин. - Лучше скажи, вот женщина пошла, а ты, что ли, за ней?

– А как же. Пошел и...

Тут Нато залепила ему вторую оплеуху и снова стала требовать развода.

– Уймись, баба! - одернул барин распалившуюся Като. - Мы пока не добрались до главного. Главное впереди. - Он повернулся к Коташвили: - Ты пошел за ней, догнал... А если она упрется, что тогда?

– Тогда ничего. Силой нельзя. Впрочем, есть и такие, которым нравится, когда сильничают... Бывало, что и не давались, разве ж нет? Поворачивался, уходил. Пару месяцев делал вид, что не замечаю, зато потом... Вы все, барин, спрашиваете, что потом? Вот потом и начинается самая что ни на есть потеха!

– Допустим, - подал голос священник. - Она пошла, ты за ней, свершилось богопротивное дело... А вдруг вас кто увидит?

– Что вы такое говорите, батюшка? - удивился Коташвили. - Баба, знаете ли... Прежде чем она встретится с тобой глазами и поманит за собой, она наперед знает и место, и время, у ней уже все взвешено-перевешено. Баба она отродье дьявольское, только положись на нее. Баба не ошибется, мужик ошибется! Ты только не мешай бабе. Я всегда так делаю, и вы запомните, так оно лучше.

Барыня вскочила, кинулась на Коташвили, стала колотить его по груди маленькими, уже крепко увядшими кулачками:

– Вы посмотрите на него, охальник, бесстыжие глаза! Как ты смеешь говорить такие вещи в присутствии благородных мужчин! "Вы запомните!" "Так оно лучше!" Чему ты их учишь, для чего им это запоминать, будь ты проклят!

Като собралась было встать на защиту своего крайне потрясенного супруга, но не посмела...

Барин схватил супругу за руку - она все пыталась вырваться - и силой оттащил ее в кресло. Выждав, пока супруга изольется бранью, он ласково сказал:

– Полно, Мариам, успокойся, дорогая... Пусть себе учит, я же не помчусь, задрав штанины, в тот проулок, где Ило ринулся в огород за бабой. Он сболтнул лишку, скотина, а ты себе нервы портишь!

Барыня все продолжала кипеть, когда Коташвили объявил в свое оправдание:

– Что я такого сказал, барыня... Бабе, говорю, лучше знать, нужно делать по ейному разумению. Я угодить вам хотел... Я всегда так делал. Разве ж кто меня хоть раз накрыл? Ни в жизнь.

Священник с барином переглянулись. Священник деланно нахмурился. Барин захлопал глазами. Оба опустили головы, и барин, не сдержавшись, хмыкнул:

– Ну и ну, каков фрукт?!

– Каков? Мерзкая скотина, пропади он пропадом... Не скотина, а гад ползучий, прости Господи, что в жарких странах водится, он только зев разинет, а кролик сам в глотку ему и прыгает. Гад и есть.

– Все это, Ило, называется изменой Господу, церкви, жене и семье, сообщил священник.

– Ты что говоришь, батюшка! Разве могу я изменить этой святой женщине?! Не такой я человек, на измену я не способен. Когда я с теми бабами, разве ж я с ними? Я с нею, моей отрадою. Кроме нее, у меня никого не было, да мне никто и не нужен. Так-то вот!

– Смотрите-ка, что он говорит, отче, - разволновалась барыня. - Хочешь быть с нею - будь, на кой тебе ляд другие?! Ах ты, распутник. Лежит она рядом, вот и будь с нею, и никаким разводом она голову себе забивать не станет...

– Вот-вот! Это как же получается? Когда ты с ними... Нет, когда ты с нею, то ты с ними... Как ты сказал... - запутался барин.

– Об этом деле я так соображаю. Будь оно праведным, никто бы не стал его пользовать для брани. Милая моя! - Ило протянул руку, чтобы погладить жену, но она уклонилась, чертыхнувшись, и Ило пришлось "всухую" заканчивать фразу: - Она ни в чем не провинилась и...

Это было слишком. Под молчаливыми, спокойными липами вихрем взметнулась ярость. Никто не мог взять в толк: что за человек Коташвили? Повеса, какого свет не видывал, или законченный болван, а может, то и другое вместе. Но ведь какая-то тайна здесь была. Женщина, полная жизни, привлекательная, годами рядом лежит, а он даже попытки не делает овладеть ею?..

– Здесь без Соломона мудрого не обойтись! - нарушил молчание барин, и, надо думать, вывод этот был очень точным.

Священник вдруг оживился, видно, Господь-таки осенил его, подсказав единственно правильную мысль, которую он ждал еще со времени первого посещения Като.

– Слушай меня, Ило, - негромко, спокойно начал он, - ты и с первой женой, бедняжкой Даро, так жил?

– И с нею, отче, и с нею, - не задумываясь, ответил Коташвили.

– Э-э-э! - вырвалось у барина.

– Так откуда шестеро детей, те шестеро откуда?! - опередила священника барыня.

– Она, Даро, украдем брала, сударыня, вот откуда, - глазом не моргнув ответил Коташвили.

– Слава тебе, Господи! - перекрестилась барыня. - Вам бы все на тех несчастных цыган валить, а они просто курокрады да огородные воришки...

– Немедленно признавайся, у кого вы этих детей выкрали? Господи, шестерых! - возмутился барин.

Коташвили улыбнулся, оглядел господ, собрался ответить, но священник не дал:

– Я о воровстве и пропаже детей в нашем уезде ни от кого не слышал. Вы где-нибудь в другом месте крали или, по твоему глупому разумению, "украдом" означает нечто иное?

– Я говорю, она украдом, тишком брала, отче, - застыдился Коташвили. Она утайкой приходила ко мне ночью...

Вопрошатели на миг застыли и вдруг заржали, как кони.

– Слушай, парень, и все шестеро у вас так, украдом? - одышливо спросил барин. Коташвили закивал понурой головой.

– Господи, прости, грех поминать покойницу недобрым словом, но бедняжка Даро, у нее, видно, не было ни крупицы женского самолюбия, пролепетала госпожа.

Супруг в ответ наградил ее уничтожающим взглядом: можно подумать, ты ведешь себя иначе!

– Не ты ли говорил, что будь это дело хорошим, его не пользовали бы в брани и поношении, - ехидно заметил священник.

– Нет, когда по своей воле - нет, отче, - ответил Коташвили.

– Чудачка ты, - игриво заметил священник Като, - чем ко мне ходить, развода требовать, ходила бы к мужу, благо, рядом лежит.

– Откуда мне знать... Вроде бы стыдно, я же баба. А вдруг он не в себе и прогонит меня, уймись, дескать, спи... Что тогда? - как бы про себя, но достаточно внятно проговорила Като.

– Ило, - спокойно, с призвуком смущения заметила барыня, - где это слыхано, чтобы в таких делах зачин был за женщиной?!

– А пусть и не слыхано! Я, барыня, Ило Коташвили, я царь и господин в своем доме и семье, - твердо заявил Ило. - Если я у нее что-нибудь стану просить, хоть самую малость, тогда и верховодить станет она!..

– А как же, чудак человек, как же? - заволновался барин.

– Я погляжу, в этом деле другого выхода нет, украдом должна брать! заключил, как повелел, Ило.

Барин умолк, потом вдруг подскочил как ужаленный и гаркнул:

– Вон отсюда, сучьи дети, убирайтесь!

Такого исхода никто не ждал, уж тем более супруги Коташвили, их как ветром сдуло.

Мысль о том, что "у бедняжки Даро не было ни крупицы женского самолюбия", уже, как видно, не казалась барыне такой категорической. Она побежала следом за супругами и, догнав, ухватила Като за подол. "Давай украдом действуй, дочка. Хочешь иметь детей - ходи украдом. Вон ведь какой упрямый осел", - частила она.

Като родила четверых детей. Надо полагать, все четверо были зачаты "украдом". Деревня так и прозвала их "украдовыми".

Это прозвище осталось за ними и поныне...

Мне понадобились годы для того, чтобы восстановить и восполнить в памяти эту историю - спасибо бабушке, сам бы я не справился. К тому же мне приходилось хитрить: вопросы нужно было задавать с умом, поскольку у бабушки было свое понимание того, что следует знать ребенку, а что нет, в таких случаях она просто делала "не слышу". В конце концов, я вроде бы придал истории Коташвили законченный вид, но позднее у меня возникло ощущение, что рассказу чего-то не хватает, пожалуй, убедительности. Поэтому от времени до времени я возвращаюсь к нему и под конец как будто нашел, в чем промах, а теперь вот опять забыл. Эх, да Бог с ним".