Как и предупреждал Миша Филиппов, после Оби пошли места, чреватые встречами с людьми. Правда, расстояния между крупными городами Тобольском, Сургутом, Томском, Новосибирском, Омском - были большими, но между ними теснилось множество населенных пунктов. По маршруту, намеченному Филипповым, Гора должен был выйти к Васюгани, пройти вверх по реке до самого се истока, а оттуда до Оми - рукой подать. Путь этот был длиннее, чем если бы он шел напрямик через мерзлые болота, но зато малолюднее и безопаснее. Гора, как идолу, поклонялся Мише Филиппову, его советы, почерпнутые из богатейшего жизненного опыта, сослужили в пути великую службу. Васюгань оказалась рыбной, и эта информация Миши была точной. Идти было трудно, но Гора не спешил, времени до условленной встречи оставалось много, от поры до поры рыбачил, еды достаточно, а над чем поразмыслить слава Богу. Ему вдруг в голову пришло: за все это время о чем он только не передумал, а вот о своем первом аресте и суде так ни разу не вспомнил. Он даже упрекнул себя за то, что как бы намеренно обходит этy тему. Вечером, едва устроив себе логовище и угревшись, он воскресил в памяти те события.

"Удивительные создания люди. Кто-то, к примеру, платит бешеные деньги, чтобы освободиться от армии, а я прихожу в отчаяние оттого, что меня так несправедливо и бесславно отправляют в тыл. Что поделаешь? Вернулся я к матери и устроился работать завхозом в музей. Друзья в основном были на фронте. В городе оставались лишь студенты последних курсов высших учебных заведений...

Жил в Тбилиси некий Кемаль Туркия, мой сверстник. В первый раз он сел в тюрьму как контрреволюционер в пятнадцать лет. Кемаль рано лишился родителей. Отец, потомственный интеллигент, скончался, мать, древней благородной фамилии, попала под трамвай, когда несла передачу сыну в Ортачальскую тюрьму. Отсидев три года, Кемаль в тридцать девятом или сороковом вернулся домой. Как-то так получилось, что мы не были знакомы друг с другом - может, потому, что учились в разных школах и круг друзей у каждого был свой. Но я слышал о нем, знал об аресте, возвращении, наделавшем столько шума: Кемаль влюбился в девушку, очень красивую, похитил ее с помощью близких друзей и хотел было увезти, но девушка категорически отказалась выходить за него замуж, и ему пришлось отступиться от затеи. Это случилось еще до начала войны. А во время войны, когда немцы рвались к Сталинграду, вдруг прошел слух, что Кемаля Туркия снова арестовали и ему удалось бежать. Не скупились на подробности. На Кемаля донесли, что дома-де у него приемник и он слушает немецкие передачи. Его взяли прямо на улице. На набережной Кемаль ускользнул от чекистов, прыгнул в проходящий грузовик и был таков. Поскольку побег сопровождался погоней и стрельбой, об этом судачили на всех перекрестках. Мы с мамой жили в комнате на окраине Сабуртало. Как-то вечером в окно постучал Амиран Морчиладзе. В течение нескольких дней он укрывал у себя Кемаля, но дольше держать его на своей квартире не мог. Амиран подыскивал для него надежное убежище и спрашивал, не соглашусь ли я принять его. Я не колеблясь согласился. Так мы познакомились с Туркия - по-моему, одним из самых храбрых людей того времени, умником и красавцем... Кемалем его назвали в честь близкого друга отца, азербайджанца по национальности... К нашей комнате примыкала тесная, в четыре квадратных метра, кладовка с окном на улицу. В ней и устроился Кемаль.

Вскоре он принес радиоприемник, и мы стали слушать передачи. Кемаль часто исчезал по ночам. Я, разумеется, рассказал маме, кто он, она отнеслась к моему сообщению благосклонно. Со временем я понял, чем занимался Кемаль. В Грузии действовали во всех, без исключения, районах группы дезертиров: тех, что с самого начала уклонились от всеобщей мобилизации, и тех, что бежали из армии. Словом, это были люди, не испытывавшие никакого желания принести себя в жертву Советской империи. Из этих групп можно было сформировать преданные родине боевые отряды.

Теперь о том, зачем нужно было создавать в Грузии национальные вооруженные силы. Допустим, германский национал-социализм и его военная машина сумели бы разгромить Советскую империю, однако Германии противостояла бы вся Западная коалиция, с которой она не справилась бы и была бы повержена. На этот случай Грузии нужны были другие, альтернативные вооруженные силы. Они оказали бы сопротивление немцам, если бы те дошли до Грузии. И, после краха фашизма, грузины могли бы с полным правом ставить перед победившими союзниками вопрос о своей независимости. Таков был замысел, и ту нашу работу я и поныне считаю нужной. Движением руководила организация "Белый Георгий", тщательно законспирированная, малочисленная, со старинными традициями. "Белый Георгий", насколько мне известно, существует не одно столетие, принцип ее по преимуществу - идеологическое воздействие. Кемаль Туркия работал под началом этой организации, но ни с кем из ее членов знаком не был. Кемаль организовал несколько групп с самыми различными обязанностями. В их число входила и наша. Мы в то время изыскивали денежные средства и, приобретая оружие, передавали его душетскому и тианетскому отрядам. Средства требовались значительные. Насилие и воровство категорически исключались. Кому-то пришла в голову мысль печатать фальшивые хлебные карточки. Дело пошло на лад, когда за него взялся специалист. Это был латышский художник Роман Сута. Когда в Ригу вошли немцы, он эвакуировался в Тбилиси и устроился работать на киностудию. К нам его доставили в чем был, с малой толикой денег в кармане, прямо с работы. Сута отлично наладил дело. Вскоре в целях конспирации "производство" пришлось перенести в другое место. Я выполнял самые разные поручения. Встречался с Кемалем только при крайней необходимости. Дело накрылось не без помощи того же Суты. Он был иностранцем, не очень разбирался в нашей действительности, говорил, что думал, ему не нравилась советская власть. Этого оказалось достаточно, чтобы начальник спецотдела студии Ваня Панков приставил к нему человека - Арменака Данеляна, бездарного режиссера, занятого каким-то третьестепенным делом. Когда немцев разгромили под Сталинградом, Сута стал искать способ бежать за границу. Арменак Данелян сказал, что у него есть человек, который берется его переправить за пятьдесят тысяч рублей. Сута поделился радостью с Кемалем. Тот попросил показать ему Арменака. Как-то устроилось - показал. Кемаль категорически запретил Суте общаться с ним. Роман внял совету, да разве чекисты успокоились бы?! Вот что они подстроили. Сута вдруг нежданно-негаданно получил из Москвы приглашение работать над фильмом, который должен был сниматься в Алма-Ате. Он, естественно, согласился. Ему купили билет, посадили на бакинский поезд. Арменак со своими людьми торжественно проводили его... Как потом выяснилось, чекисты тут же, в Навтлуги, сняли Суту с поезда. Мы об этом не знали. Провожать его, тем более в Навтлуги, по понятным причинам не пошли. Шло время, вестей от Суты все не было. Это нас насторожило. По уговору, он должен был тотчас по прибытии прислать нам открытку.

В органах его пытали, мучили, и вот начался погром нашей организации. Как выяснилось на очных ставках и потом, на суде, Сута заявил, что с Кемалем Туркия его познакомил на улице Гора. "Познакомил!" Вот почему чекисты решили вслед за Сутой сблизиться со мной. Ты подумай! У меня был старший друг, известный спортсмен. Его освободили от армии из-за травмы мениска. Я зашел и нему, мы немного поболтали и договорились, что завтра вечером я снова приду, уже не помню по какому делу. Назавтра я зашел, мы посидели, побеседовали, отужинали чем Бог послал - время было послевоенное. Потом увлеклись нардами. Было поздно, и он предложил мне переночевать, чтоб не ходить по городу в комендантский час. Я согласился. Наутро после завтрака мы прошлись по проспекту Руставели и остановились возле оперы, где у моего друга была назначена встреча со знакомым. Ждать пришлось долго. Друг попросил меня сходить в кинотеатр "Спартак" и позвонить этому знакомому - если он сам возьмет трубку, значит, не смог уйти с работы, и тогда нам придется идти к нему в Горсовет. На том и порешили. Друг остался ждать, чтобы не разминуться со своим знакомым Меграбовым, а я пошел в "Спартак", благо кинотеатр был под боком. Я вошел, опустил монету в автомат. Ответил Меграбов. Я повесил трубку, как мы и договаривались; повернулся - стоят трое. Остальное понятно, вот только "друга" моего я по выходе из кинотеатра не увидел, он исчез...

А чекист Илико?! Вот орясина! Верста коломенская, ей-Богу... После вопросов, ничего не значащих, он в лоб спросил меня:

– Вы знакомы с Кемалем Туркия?

– Только издали.

– Он дурной человек, головы морочит людям, сбивает их с пути... Националист, какого поискать, враг нашего строя. Ты должен помочь нам взять его!

Я усмехнулся:

– Интересно, зачем вам моя помощь, это же ваш человек. Хотите взять берите! Тоже мне проблема! Он все время мельтешит на улицах... Дня не пройдет, чтобы я с ним не столкнулся...

– Он не наш человек!.. - грубо оборвал меня Илико. - Мы даже не знаем, как он выглядит, фотографии и той нет.

Он нажал на кнопку звонка. Вошел чекист посторожить меня, сам же Илико вышел. Он отсутствовал битый час - у меня было время подумать. О Кемале и вправду ходил слушок, что он агент госбезопасности. Значит, эту сплетню распространили сами чекисты, чтобы люди сторонились Кемаля. Но при чем тут я? За что взяли меня? Привезли допросить или уже уготовили мне "апартаменты"? Знай я, что Сута арестован, не стал бы задаваться этими вопросами.

Орясина Илико, похоже, побывал - не без пользы для себя - у чекистов потолковее и поднабрался ума. Во всяком случае, он предложил мне по возвращении заключить сделку: я похожу по улицам, на которых обычно сталкивался с Кемалем. За мной на почтительном расстоянии будут следовать несколько чекистов. Если я увижу Туркия, то выну из кармана расческу, проведу ею по волосам и продолжу путь, а они схватят подлюгу. Я согласился. Мне даже показали чекистов, которые будут сопровождать меня. Назначили время и место, куда я должен явиться завтра утром и - о диво!.. отпустили. Я не верил в такую удачу, пока не оказался на улице... А Кемаль-то, Кемаль! Фотографию и ту пожалел для органов госбезопасности! Чекисты тоже хороши - никаких точных данных.

Что еще могло быть?..

Я бродил по городу, ездил на трамвае - хотел убедиться, что за мной нет хвоста. Намотавшись, зашел к Кемалю и рассказал ему обо всем. Прощаясь, я посоветовал ему срочно поменять укрытие и отправился домой.

Мне бы вообще смотаться из города, но я рассудил иначе: похожу-похожу, никого, естественно, не встречу, и чекисты отстанут от меня. Наутро я пошел в назначенное место. Таскал их по городу целый день. Ситуация была комическая: чекисты рассчитывали встретить на улице человека, который и так носа из дому средь бела дня не высовывал, а уж тем более после моего предупреждения о ловушке... К вечеру я с ног валился, как, впрочем, и чекисты, но они вбили себе в голову, что будут ходить до тех пор, пока не поймают преступника. Когда я наконец понял, что они не оставят меня в покое ни сегодня, ни завтра, ни вообще, я решился повести их в Нахаловку. Там, в одном из проходных дворов, увижу незнакомого парня, выну из кармана выданный чекистами гребешок и проведу по волосам... Будь что будет. Все вышло так, как я рассчитывал, хотя и с небольшими накладками - я встретил дальнего знакомого Шота Эдзгверадзе, нахаловского парня, заику, каких свет не видывал. Поравнявшись, я кивнул Шота, сделал пару шагов, провел расческой по волосам и, пока чекисты заламывали бедняге руки, прошел по пешеходному мосту через железную дорогу, купил билет и унес ноги в Кахетию.

Гоги Цулукидзе так отозвался о беседе чекистов с Шота Эдзгверадзе: "Ну и досталось бедняге, барабану и тому столько не перепадает!"

Я отправился в Кахетию в надежде найти Парнаоза Залдастанишвили, нашего близкого друга. Он был ранен на фронте, и комиссия предоставила ему отпуск. Отец Парнаоза, Иасе Залдастанишвили, строил в Кахетии консервный завод, у него были квартира, достаток, а теперь и сын под боком. В Гурджаани я сел на попутку. Точного адреса у меня не было, я рассчитывал найти Парнаоза, порасспросив местных жителей. В Цителицнаро до меня вдруг донесся многоголосый женский плач и причитания. Встревожившись, я пошел на шум, он вывел меня к вокзалу. На путях стоял товарный состав, двери вагонов, до половины забранные щитами, были открыты. За ними стояли, печально свесив головы, ослы... Шла мобилизация ослов - мероприятие районного масштаба. Что оставалось бедным бабам, как не плакать?! Мужиков в доме не было - ушли на фронт, кому таскать мешки на мельницу, носить воду с источника и хворост из лесу?.. Отнимали последнего кормильца...

Семью Залдастанишвили я в городе не застал, они уехали в Тбилиси. Делать было нечего, я вернулся. Дней семь-десять скрывался то у одних, то у других, потом наконец решил поехать в сторону Западной Грузии. Поднялся на ступеньку автобуса, и тут на меня кинулись чекисты в штатском, затолкали в легковую машину и препроводили в Министерство госбезопасности, всю дорогу ругая меня двурушником и изменником родины... Черт побери! Как они прознали о моих намерениях, не могли же они дежурить в каждом автобусе, отъезжающем из Тбилиси?! В тот день меня до полуночи мучили допросами. Потом спустили в комендатуру, срезали с одежды все пуговицы, какие нашлись, и, пока ее шмонали, я сидел нагишом в так называемом боксе. Покончив со шмоном, чекисты велели мне одеваться и повели на верхний этаж.

В коридоре лепились одна к другой двери камер с кормушками, небольшими форточками для еды. Повозившись с замком, мне открыли дверь, замыкающую ряд, и велели входить. Вошел, а что было делать, будто у меня был выбор! На двери камеры я успел заметить цифру шестьдесят пять. Сокамерник с ходу порадовал меня сообщением, что я нахожусь на пятом посту, ужаснее которого нет ничего не только во внутренней тюрьме, но и в подлунном мире! Не могу сказать, чтобы я был в прекрасном настроении, в это никто не поверит, но и напуган я не был, ни тем более охвачен паникой. Сначала сокамерник справился, кто я такой, потом представился сам: Антон Томадзе. Оповестил, что не сегодня завтра его должны расстрелять! Я полюбопытствовал, откуда ему это известно. Томадзе, не скупясь на подробности, рассказал, что дело передано в ОСО, а те, конечно, не станут чикаться. Он еще для ясности расшифровал ОСО: Особое совещание Министерства внутренних дел СССР. Это я знал. Слыхал я от людей "сведущих" и о наседках. Антон Томадзе хотел припугнуть меня прямо с порога!.. Кажется, ясно! Мы поговорили, я лег, заснул. Проснулся от легкого скрипа двери - это вывели Томадзе. Как долго он отсутствовал, сказать не берусь. Скрип двери возвестил о его возвращении. Я прикинулся спящим. Он улегся и стал выщелкивать языком пищу, застрявшую в зубах. Утром Томадзе сам спросил, слышал ли я, как его выводили. Я ответил отрицательно. Он объяснил, почему его выводят по ночам: поскольку его показания записываются на машинку, их приходится считывать и подписывать! Томадзе взялся за наставления: я-де должен выкладывать на допросах все, что мне известно, не то расстреляют, глазом не моргнут. Я и сам был уверен, что меня приговорят к расстрелу, но выкладывать все как-то не собирался, это вообще было не в моих правилах... Мы разговаривали, ждали, когда поведут на оправку, как вдруг из коридора донеслось:

– Эй, вы, сопливые груины! Вождь-то ваш человек!

Именно "груины", а не грузины. Поначалу я решил, что заключенный страдает дефектом речи - не выговаривает букву "З".

– Каждый раз, как его ведут в нужник, он выкрикивает эту фразу, каждый раз получает пинок от надзирателя и тем не менее вопит, - пояснил Томадзе. - Погодите, сейчас услышите ответ.

И впрямь, едва хлопнула дверь нужника, как из соседней камеры раздался ответный вопль:

– На-кася выкуси!.. Не наш, не наш! Всесветный он! Такой гигант, как он, принадлежат всем народам, государству, миру.

Как оказалось, именно эта разница во взглядах и послужила причиной ареста двух спорщиков. Точнее, причиной послужило препирательство, вызванное этой разницей во взглядах: один из них, покрыв великого вождя трехэтажным матом, пожелал околеть ему, а вместе с ним и своему личному врагу, который смеет с ним спорить; другой против смерти вождя не возражал и ненависть выражал в не менее крепких выражениях, но при этом не забывал о рефрене: "Вождь-то ваш человек!!!" К несчастью, некогда при этом споре в амплуа слушателя присутствовало и третье лицо, одержимое верноподданническими чувствами, - так составилось "дело". Выражения спорщиков сочли "террористическим намерением", направленным против руководителя советского государства, и Особое совещание приговорило одного к двадцати пяти годам лагерей, другого - к двадцати. Что ни говори, а точка зрения второго не чужда была идее интернационализма, - принадлежит всему человечеству, - тогда как в вопросе первого и в его злорадстве явственно слышался призвук шовинизма.

Спорщики продолжали препираться даже после получения срока. Они надеялись на то, что их сочтут придурками и выставят вон. Напрасные надежды, потому что каждый из них втихаря доносил на другого: "Это я псих, а он себе на уме..."

А если честно, Томадзе не преувеличивал, говоря о пятом посте. Кто-то выл волком, кто-то кукарекал петухом, не говоря уже о стонах и вздохах измордованных заключенных. Один взывал к маме, другой - к мамочке, третий поминал крепким словцом маменьку вкупе с бабенькой и прочее, и прочее. Позже я понял: обстановка специально нагнеталась для психологической обработки новичков-заключенных. На пятый пост попадали со всей внутренней тюрьмы те, кто выл, вопил и кукарекал, - словом, особый контингент. Мне случалось сидеть здесь несколько раз и в последующие годы. Стиль работы оставался неизменным.

Я думал, меня тут же станут допрашивать, мучить, пытать. Извините. Прошло две недели или больше, прежде чем мне устроили очную ставку с Сутой. К этому времени он уже выложил все, что знал и чего не знал. Я ужаснулся его виду, он был похож на мертвеца. Сута знаками дал понять, что его пытали, хотя он ни к чему, кроме кисти, карандаша и рисунков, касательства не имел... Словом, к этому времени были арестованы почти все, кто сталкивался с Кемалем Туркия - двадцать человек! Мне устроили очную ставку с Сутой, для того чтобы я подтвердил его показания. Я и подтвердил их частично - те, от которых не убежишь, будь ты даже Джеси Оуэном, чемпионом мира по бегу на стометровку.

Начались бесконечные допросы, очные ставки, пытки. Помимо мужчин, были арестованы три женщины, включая мою бедную маму. Наше дело ни в каких выяснениях не нуждалось. Все было ясно. Разве можно сохранить тайну, если в нее посвящены двадцать человек?! Мы только старались отвести от себя обвинения в проступках, которые не совершали, чекисты же сгорали от желания приписать их нам...

Я бы вспомнил еще несколько эпизодов, они стоят того. В ту пору адъютантом военного коменданта Тбилиси был молодой офицер Отар Капанава. Благослови его Господь! Если кого и можно было назвать офицером, так это Отара. Высокий, красивый, сложенный как статуя. Однажды, конечно, до ареста, я с Гоги Цулукидзе пошли в оперу на знаменитого певца. Пришел Отар Капанава, поздоровался, протянул мне довольно большой сверток в газетной обертке и попросил передать его Кемалю. Я изобразил удивление, сказал, что незнаком с ним. Отар ушел озадаченный, растерянный. Гоги бросился вслед, догнал; не знаю, о чем они говорили, но Гоги взял у Отара сверток и передал его на другой день Кемалю. На этом вроде все кончилось. Спустя время при поимке Кемаля у него нашли парабеллум Отара с полной обоймой. Сыск вышел на владельца оружия. Его арестовали. Но тогда я ничего не знал ни об аресте Отара, ни о гибели Кемаля.

Меня повели наверх к следователю. Смотрю, сидит Отар. Меня спросили, знаю ли я этого человека. Потом тот же вопрос задали Отару и предложили рассказать, как было дело с оружием. Отар не стал скрывать, что подарил Кемалю свой парабеллум и даже пообещал запасные патроны с обоймами к нему. Не забыл он упомянуть и о той нашей встрече в опере. Подтвердив его слова, я все же уточнил, что о подарке ничего не знал, брать сверток из рук Отара отказался, поскольку не имел с Кемалем Туркия ничего общего. Наши показания, мои и Отара, совпали, его дело обособили и судили отдельно, дали три года за то, что отдал свое оружие. Если уж честно, он заслуживал эти три года за идиотизм и главным образом за то, что в "шутку" глотал золотые кольца своих возлюбленных. Гоги Цулукидзе утверждал, что мать Отара ходит за ним по пятам с ночной посудиной, умоляя сделать в горшок. Злые языки поговаривали, что как-то раз из ночной посудины извлекли небольшой золотой мундштук!.. Я встретил Отара в Ортачальской тюрьме, куда нас перевели после приговора. Он буквально молился на меня за то, что я отвел от него великую напасть - обвинение по политической статье.

Уже после возвращения из лагеря мы, друзья по заключению, кутили в духане, что помещался возле церкви святой Варвары. В нашу компанию затесался и Отар Капанава - у него неожиданно объявился друг из бывших лагерников. В разговоре кто-то спросил у него, помнит ли он Гору. Отар ответил: "Конечно, помню. Если б не моя помощь, его непременно расстреляли бы". Я сказал Отару спасибо. Он бросил на меня быстрый взгляд, узнал и тотчас испарился. Будь моя воля, я бы прибавил ему еще года три за это, но я простил ему бахвальство, да простит ему и Господь Бог. Был еще эпизод. У меня разболелся зуб, и Хазадзе посадил меня в стоматологическое кресло. Начальник следственного управления Арташес Маркаров, бывший карманник, требовал от меня признания в том, что я гитлеровский агент! Хазадзе без наркоза вырвал мне четыре зуба! Пару раз я терял сознание. Будь я агентом, непременно сознался бы. Я им не был, что мне было делать?! Об этом я и Барсуку сказал... Сказал, что с того!..

А Кочегаров? Видел я зашоренных, но таких... Мы сидели вдвоем в камере. Он был сектантом. Небольшая горстка людей устроила нечто вроде демонстрации, требуя свободу вероисповедания. Кочегарова, как застрельщика и скандалиста, арестовали. Он твердил только одну фразу: "Все от Бога!!!" и с концом. Что бы ни происходило, у него на все был один ответ. Он послал весточку домой с просьбой не приносить ему продуктов, - Бог его кормит. Тем Богом - Господи, прости меня - был я, потому как по-братски делил с Кочегаровым свои передачи. Как-то я спросил его: "А если вдруг мы рассоримся, и я перестану тебя подкармливать?" Он ответил: "Все от Бога". Было жаркое лето, у меня же, кроме сапог, в которых я попал в тюрьму, другой обуви не было. "Намордник" над окном раскалялся так, что в камере трудно было дышать. По правилам арестант всегда должен быть одет, то есть находиться в "мобилизационной готовности", - вдруг вызовут на допрос. Я попросил тетю купить мне туфли с полотняным верхом. Она купила. Я снял наконец сапоги и вздохнул с облегчением. Попросил и Кочегаров своих купить ему туфли. Купили. Передали. Он надел, прошелся, потом снял, стал крутить-вертеть. То внутрь заглянет, то снаружи осмотрит. Внимательно исследовав свою стопу от пальцев до пят, он промолвил: "Вот разум Всевышнего! Смотрите, как он сотворил человека - нога подходит к обуви тютелька в тютельку. А вы?! Все от Бога!"

Я возразил, что Господь дал человеку разум, дабы он выдумал обувь для ног самых разных размеров! Ничего не вышло. Ответом мне было: "Сначала он ногу сотворил. Все от Бога!"

Я только седьмого апреля увиделся со своими товарищами по организации, в одной из комнат внутренней тюрьмы, именуемой красным уголком, состоялся суд над нами. Председатель трибунала - Бурдули, старший лейтенант; судьи Чахракия и Эсиава, оба майоры; секретарь - крохотная тщедушная армяночка. Вот и все. Никаких защитников, прокуроров и прочих глупостей. Зачем нужен был этот фарс?! Объявили бы: Абдушелишвили, Сванидзе, Сута - расстрел; Каргаретели, Харагаули - двадцать- двадцать пять лет лагерей с последующим пятилетним лишением гражданских прав; Мачавариани - двадцать лет; Арчил Цулукидзе, Вахтанг Джорджадзе - пятнадцать. Остальным, почти всем - десять, включая и женщин, всех трех. По мнению прокуратуры, я заслуживал расстрела, и вот двенадцатого апреля, в день вынесения приговора, я оказался в камере смертников. Лично для меня ничего неожиданного в этом не было. Мы все догадывались, что к нам применят высшую меру - конвой был усиленным. В камере смертников я провел целый месяц. Поскольку подробности гибели Кемаля мы узнали только на трибунале от Вахтанга Джорджадзе, то скорбь о нем заглушила во мне беспокойство о собственном будущем. Вот как случилась эта беда. Кемаль был у Вахтанга, остался у него ночевать. У Вахтанга ничего общего не было с организацией Кемаля. Просто они были друзьями. Вахтанг даже не знал, останется ли Кемаль ночевать у него. Кемаль остался. У Вахтанга была комнатенка в одном из тупиков улицы Энгельса. Дом лепился к подножию Сололакской горы. Вход в комнату был с подъезда, но была еще балконная дверь на задний двор. Уснули. Вахтанг - в своей постели, Немаль на тахте, не раздеваясь. Перед рассветом раздался стук в дверь. Вахтанг и Кемаль проснулись оба. Кемаль, приложив палец к губам, попросил Вахтанга не отзываться на стук и вышел из комнаты через балконную дверь. Едва он вышел, началась стрельба. Входная дверь в комнату была хлипкой, чекисты взломали ее, влетели внутрь. Стрельба на балконе продолжалась. Дом был окружен... Все стихло... Тяжело раненного Кемаля втолкнули в машину и увезли в больницу Ортачальской тюрьмы. Комнату тщательно обыскали и опечатали, препроводив Вахтанга во внутреннюю тюрьму. Кемаль, не приходя в сознание, скончался по приезде в больницу. Вахтанг, поскольку другой вины за ним не было, получил свои пятнадцать лет за гостеприимство.

Беспокойство об участи Кемаля и моих товарищей, приговоренных к расстрелу, едва не свело меня в могилу. Я меньше всего думал о собственной судьбе и будущем, может, потому, что подспудно был уверен, до расстрела дело не дойдет. В камере смертников "жизнь" начиналась ночью, днем все, или почти все, спали, потому как на расстрел выводили ночью, а на помилование днем, но в камеру ни те, ни другие не возвращались. Во время войны приговоренных расстреливали тут же, в пристройке внутренней тюрьмы. Если раздавался металлический лязг двери, шарканье шагов приговоренного и надзирателей, а минут через двадцать глухой звук выстрелов, мы знали, приговор приведен в исполнение! Где именно расстреливали? В пристройке. Она принадлежала тиру спортивного общества "Динамо" и тянулась коридором вдоль тюрьмы с металлической дверью в тюремный двор. Тут обычно заключенного ждали врач, прокурор и начальник тюрьмы. Коридор был освещен, он оканчивался точно такой же металлической дверью, как и со двора. По одной версии, шел по коридору смертник, за ним - дежурный заместитель начальника тюрьмы. Заключенный шел относительно спокойно или в состоянии шока, полагая, что приговор будет приведен в исполнение за дверью в конце коридора. Бывали, правда, случаи, когда до нас доносился рев приговоренного из комендатуры и даже со двора, - странно, что редко! Палач стрелял в затылок смертнику, когда тот подходил к металлической двери. Поджидающие во дворе врач, прокурор и начальник тюрьмы входили, чтобы удостовериться в смерти. Производился еще один контрольный выстрел, после чего открывалась металлическая дверь крематория, надзиратели вкатывали труп, и дело было закончено, если не считать, что один из надзирателей наблюдал в дверной глазок за тем, как горит покойник. Вот так-то!..

За всю отсидку самое большое впечатление на меня произвел все-таки Лацабидзе. С ним я встретился в камере смертников. Он был довольно пожилым человеком лет пятидесяти, не меньше. О нем мы ничего решительно не знали. Возможно, фамилия тоже была вымышленной. Его вызвали ночью; зная, зачем осужденных вызывают в это время суток, он и бровью не повел. Пока открывали дверь, Лацабидзе шепнул, чтобы я взял сверток и спрятал его. Я подтолкнул к себе сверток ногой. Еще он шепнул, что меня не расстреляют, там все написано, и вышел из камеры. Он ни с кем не попрощался, на лице его не было и тени страха. Когда уводили кого-нибудь ночью, оставшиеся сидели как оглушенные. Так и на сей раз. Некоторое время мы пребывали в оцепенении, пока не послышались со двора два роковых выстрела. Не могу сказать, странно это или стыдно, но человек так устроен - все мы тотчас уснули. За мое пребывание в этой камере Лацабидзе четвертым выводили на расстрел. И все четыре раза мы, сокамерники, проваливались в сон. Я проснулся в тревоге оттого, что не развернул сверток... В нем оказалась окровавленная рубашка. Под проймой химическим карандашом было написано, кому я должен передать ее. Я надел рубашку на себя - так мне удалось вынести ее из камеры смертников. Потом - из внутренней тюрьмы в Ортачалах, оттуда - в колонию завода шампанских вин. Я отыскал адресат, выполнил обещание. Пришел молодой человек, представился младшим братом казненного. Взял сорочку и ушёл. Он не выказал ни сожаления, ни чего-нибудь похожего на скорбь, просто поблагодарил и ушел. Я и по сей день не знаю, какая трагедия обрушилась на эту семью... Кончим. Что было потом, я об этом, кажется, уже вспоминал... О побеге с завода шампанских вин - да, но о последующих событиях - нет... Отложим на потом!.."

Васюгань оказалась низменной степной рекой, напоенной болотными водами, - никаких подъемов и трудных препятствий. Одна беда, сани были тяжелыми и затрудняли передвижение на лыжах, а еще донимала боль в суставах, порой нестерпимая. На новые костыли ушло несколько дней - пока отыщешь ветви с развилиной, пока их обстругаешь. Ближе к руслу деревья росли не густо, там-сям. Наконец все устроилось, но теперь к боли в суставах прибавилась боль в натруженных подмышках.

"Нужно бы сделать привал, пока не заживут подмышки, но времени нет. Выход один - терпеть... Лыжи приторочены к саням. Если поработать кистями рук, подмышки передохнут... Что ни говори, а двигаться надо. Как бы отвлечься от боли... Возьмемся за воспоминания... Этого добра хоть отбавляй - одни побеги чего стоят... Переберем сначала?.. Нет, вспомним истории тех времен, когда после первого побега мы перебрались на Северный Кавказ... Какие именно? Ясное дело, те, что оставили свои отметины... Печальные, приятные или просто забавные... Все равно, лишь бы забыть о болячках! Где такие найти? Все, что связано с побегами, слишком тягостно... Может, расскажем о Тамаре-буфетчице с Олагирской станции? Да, это годится!.. Оставь, пожалуйста, тебе, кажется, не восемнадцать лет?! Сентиментальная история... Может, и так. Но это на первый взгляд, а копнуть глубже, поймешь, что поведение Тамары - подспудный протест против насилия... Она была женой ингуша. Мужа выселили в Казахстан. Тамара же, благодаря грузинской фамилии, избежала депортации и осталась на Северном Кавказе. Поднакопив малую толику денег, она ездила навещать мужа. Работала то в одном месте, то в другом. Когда я встретился с ней, она была буфетчицей на Олагирской станции... Давай-ка сначала, а?.. У меня были потрепанный паспорт и военный билет на имя Саванели Георгия Александровича. В Беслане Толик-Медник, майданщик, поездной вор, с которым мы вместе мотали срок, пообещал достать свидетельство об освобождении по амнистии, но для этого нужно было выждать, пока бы объявился владелец документа, у которого Толик должен был взять его. Именно это вынужденное ожидание и привело меня в Олагир. По легенде, я только что вышел из заключения и искал себе работу, чтобы вернуться на родину, в Грузию, не в этих обносках, а в мало-мальски приличной одежде!.. Осенью того года кукурузные поля почти по всему Северному Кавказу оставались неубранными - не хватало рабочих рук. Если кто брался ломать початки, ему давали половину собранного им урожая, но к тому времени, как я попал в Олагир, эта кампания давно кончилась. Как бы то ни было, сошел я с поезда. Меня удивило отсутствие людей - всего каких-нибудь три-четыре человека на перроне. Было утро, обратный поезд отходил только завтра в десять утра. Я вошел в здание. Тут тоже было безлюдно. На одной из дверей висел кусочек картона с надписью "Буфет". Я вошел - никого, кроме буфетчицы, и та целиком ушла в свои мысли, а может, в мечты. Завидев меня, она вскочила, поздоровалась... По правде говоря, вид у меня был такой, что ей бы не здороваться со мной, а с криком бежать куда глаза глядят... На буфетной стойке ничего, кроме сковородки с холодными пирожками, не было. Зато на полках в ряд стояли бутылки водки. Пирожок стоил ровно столько, сколько у меня было. Я взял один, сел за угловой столик. Проголодался как собака, но ел так, будто только что угостился цыпленком табака. Буфетчица заговорила со мной. Я пересказал ей свою легенду. Она сочувственно заметила, что в этих краях уже собирать нечего. Я знал об этом, но мне нужно было дождаться обратного поезда. И по сей день не пойму, что ею двигало, но она дала мне три пирожка, двадцать пять рублей, чтобы я пошел побрился и, если работает баня, искупался. Я отнекивался как мог, но она настаивала, и я взял деньги. Возле станции пролегала речка и называлась она, кажется, Хатал-Доном. Я пошел вверх по ущелью, нашел укромное местечко. Было холодно, но я по возможности обмылся. Смысла в подобном купании не было - я завшивел. В побегах редко приходилось заглядывать в баню - на груди у меня красовалась большая татуировка, особая примета что надо! В Олагирской бане номеров и в помине не было, а в общее отделение я не мог сунуться.

Самое забавное, что, когда при последнем освобождении мне удалось просмотреть свой формуляр, в особых приметах значилось все, кроме татуировки; было отмечено даже то, что пятки у меня выступают на два сантиметра, а о татуировке - ни слова. Впоследствии, когда я рассказал об этом Саше Папава, он заметил, что это "улыбка судьбы". Помывшись, я отыскал парикмахерскую, побрился и снова пошел к Тамаре в буфет. Я рассчитывал переночевать в зале ожидания. Было холодно, и я решил отсидеться в буфете до самого закрытия... Да, главное - Тамара была красивой женщиной с прелестной родинкой на левой щеке. Отменными были и фигура, и ноги, но тогда это меня мало заботило, я все боялся, как бы кто не усомнился в моих документах и не препроводил в милицию. Я столько об этом думал, что мои страхи едва не оправдались... Сижу, ем, благо Тамара приготовила еду... Вдруг не входят, а влетают, как если бы за ними гнались, трое мужчин. Один в бурке, военной форме и с автоматом! Шишка небольшая, как я потом узнал, всего-навсего лейтенант, начальник местной госбезопасности, но с меня хватило бы и старика с дробовиком. Пришельцы были местными, и для Тамарочки своими... Она подала им бутылку водки и разогретые пирожки. Лейтенант, особенно после того как опрокинул в себя полстакана водки, стал поглядывать на меня. В конце концов он подозвал Тамару, шепнул ей что-то на ухо, та вскинула на меня глаза и тоже шепотом сказала обо мне что-то такое, от чего лейтенант утратил всякий интерес к моей особе... Могу поклясться черной клятвой, что Тамара каким-то шестым чувством угадала, что я - беглый заключенный. Может, потому, что я не слишком хорошо играл свою роль, мне недоставало таланта или опыта - я был новичком-беглецом... Словом, те трое клиентов ушли, я с облегчением вздохнул... Что это за город такой, Олагир, что за буфет, где нет ни души, разве что старичок, один-единственный...

Стемнело. Тамара перевернула висящий на двери картон - "Закрыто". Мы еще немного поговорили о том о сем. Потом она тут же, на длинной вокзальной скамье, устроила мне постель из каких-то паласов. Сама вышла в смежную комнату... Я положил голову на локоть, стараясь уснуть, и вдруг заметил, что дверь в комнату Тамары приоткрыта, она легла, не заперев ее. "Легла" я говорю потому, что выходила она в халатике, погасила свет в зале, потом и в своей комнате... Я заволновался, почему она оставила дверь открытой?! Нет, я не исключал ни случайности, ни рассеянности, ни даже того, что дверь, возможно, повело и она не запиралась... А как же днем? Я припомнил и прокрутил в уме все наши разговоры, каждое слово, улыбку, мимику, жесты, нахмуренные брови, перешептывания со спесивым лейтенантом... Словом, эта женщина или пожалела меня, или я пришелся ей по душе, а может, и то и другое вместе... Она приглашала меня!.. Я долго еще размышлял, взвешивал "за" и "против". В заключении и в первом побеге я почти не знал женщин откуда? - и очень стосковался по ласке. Потому я совсем было решился войти - будь что будет! - но, вовремя спохватившись, отказался от этой мысли и уснул... Ничего. Наутро Тамара снова меня покормила, снова дала двадцать пять рублей; на подбородке у меня вскочил большой фурункул, она наложила ихтиоловую мазь, и я отправился в Беслан. Вот и все, если не считать одной интересной встречи!

Владикавказ тогда называли по-всякому: Орджоникидзе, Дзауджикау, Дзауг или Город - кто как. Я обосновался в тех местах - приоделся, стал директором крупного производства с персональной машиной. После олагирского эпизода прошло целых два года, и вдруг на улице Куйбышева я столкнулся лицом к лицу с Тамарой. Она взглянула на меня и спросила, не Леван ли я... В Олагире я представился ей Леваном. Я ответил утвердительно. Мы стояли, говорили, рассказывали друг другу о житье-бытье. Про себя я думал, хоть бы она теперь поманила меня или знак какой подала... Я проводил Тамару до дому; она жила в одноэтажном особняке, довольно красивом. Стоя на ступеньке каменной лестницы, она улыбнулась и неожиданно спросила:

– Ты не заметил, что я оставила дверь приоткрытой?

– Заметил, как не заметить!

– Почему не вошел?

Подумав, я спросил:

– Хочешь правду?

Она кивнула, глядя мне в глаза.

– У меня были вши, я не мог оскорбить тебя.

Тамара посмотрела на меня долгим взглядом и, поцеловав в щеку, вошла в дом... Тотчас вернулась. Я стоял все на том же месте, знал, что вернется... Она задумчиво спросила:

– Простится ли мне?

– Что?

– То, что оставила дверь открытой.

– А мне простится, что я не вошел?.. Сдается мне, нам обоим простится!

Засмеявшись, Тамара вошла в дом.

После того мы больше не виделись - я перебрался на работу в Белоруссию".

Гора лежал в логовище, накрывшись белым балахоном. Он так тщательно замаскировался, что подойди кто близко и то не заметил бы его укрытия. Правда, Васюгань была безлюдной, но Гора все же соблюдал осторожность. Отрезок пути, пройденный им за последние два дня, был относительно бесснежным; он шел без лыж, почти не оставляя следов. Логовище он устроил близ молодого сосняка, где надежно припрятал сани. Костыли не помещались, он оставил их на поверхности, потому как в глаза они особенно не бросались... Проснувшись, Гора посмотрел на часы - без малого одиннадцать. В дорогу он собирался завтра с утра, а этот день отвел отдыху.

Ему послышался шум двигателя. Глухой, отдаленный, он постепенно приближался, усиливаясь. Гора, высунувшись, поднял голову, но ничего не увидел - небо заволокло тучами. Убедившись по звуку, что это вертолет, он снова влез в укрытие. Вертолет пролетел справа, на приличном расстоянии от логовища, и скрылся. Шум затих, но не прошло и получаса, как снова раздался рокот. На сей раз вертолет пролетел слева, и тоже на приличном расстоянии от Горы. Так повторилось несколько раз - машина прочесывала десятикилометровые квадраты. Один пролет пришелся прямо над логовищем Горы. Вертолет взял курс на север. Шум постепенно утих, и снова воцарилась тишина.

"Насовсем улетел или где-нибудь приземлился?.. Митиленич?.. Может, и так. После Оби он потерял мой след. Митиленич предполагает, что я на восьмидесятом меридиане. Я и должен был идти по нему до Оби. Не пошел, свернул на запад. Ищет?.. Мои следы?.."

Гора вылез из логовища. Прихватив с собой балахон, лег возле саней, замаскировался... Снова раздался стук двигателя - мимо. Гора высунул голову, проследив за вертолетом... Он приземлился в паре километров и стих. Гора выполз из-под балахона, поднялся на взгорок и стал в бинокль наблюдать за машиной. Она села возле хижины без окон, с наполовину сорванной крышей. Трое мужчин, выйдя из вертолета, вошли в лачугу, один из них вернулся, как оказалось, за тросом... Обвязав им какой-то предмет - Гора его не разглядел, - мужчины направились к машине. Все это время четвертый пассажир оставался в вертолете и, высунувшись, наблюдал за работой остальных... Машина взлетела, подняв в воздух груз, и скрылась с глаз.

"Кто был тот четвертый, что даже не вышел из вертолета, и вообще, что все это значит?.. Есть несколько объяснений. Первое: они летают и знают, что если я где-то поблизости, то непременно наблюдаю за ними. Демонстративную перевозку груза я должен, вероятно, увязать с наличием пустующей хижины в том месте, где приземлился вертолет, - при переноске груза никого, кроме прилетевших, не было. Все это делается для того, чтобы сидящие в засаде люди заманили меня в хижину и схватили... Так?.. Возможно, в ней никого нет, но если я войду внутрь, то оставлю след, и Митиленич воткнет в свою карту очередной флажок, то есть поймет, куда я путь держу. Второе объяснение: они зафиксировали, что я иду вверх по Васюгани к ее истоку, оттуда прямо к Ашне, куда же еще?! Для Митилени-ча этого достаточно. Третье объяснение: он не хочет брать меня сейчас и здесь - что он шепнул Поликарпу Васильевичу?! Есть и четвертое объяснение: Митиленич тут ни при чем, это посторонние люди. Зачем ему следить за мной? Он знает, что путь мой лежит через Ашну и Хабибулу, - там и будет меня ждать... Как ни крути, как ни верти, нам в этой хижине делать нечего..."

И все-таки Гора поддался соблазну, стал наблюдать за полуразвалившейся лачугой, справедливо полагая, что если там кто и остался, то выйдет оправиться! Он вел наблюдение до сумерек. Никто так и не вышел. С наступлением ночи Гора вернулся к своему логовищу, перекусил и с рассветом тронулся в путь.

"Я, кажется, понял, что происходит... Все эти побеги, погони, нынешний тяжкий путь из Заполярья - это своеобразная модель моей жизни, я живу на большой скорости... А эта дорога... До чего быстро я прошел ее. На протяжении всей своей жизни человеку кажется, что он за чем-то гонится, он не сознает того, что это отнюдь не погоня - это собственное бегство от беды, от смерти! Со временем бесконечная беготня приедается, человек мирится с неизбежностью и начинает готовиться к уходу из жизни. Все это подсознательные процессы... Наука смерти начинается в возрасте свершений; как корни всего лежат в прошлом, так и побег этот относится к поре свершений, но одновременно является и началом науки смерти; сам же путь на языке корриды - суэртэ де муэртэ. Это - процесс умерщвления, и осуществляет его величайшая и суровейшая эспада - неизбежность!.. Брось, ты же не бык, выскочивший на арену!.. Коррида кончается, близится конец мистерии, Гора! Собираешься помереть?.. Пока нет, нужно довести до конца дело. Об этом потом, когда вспомним Томи... Ладно, согласен... А помнишь Битюцкого, кандидата медицинских наук?.. Да. Еще в Тбилиси, после окончания института, мне поставили диагноз: "Злокачественная опухоль гортани до ороговения". Амиран Морчиладзе забросил на время свои дела - он был главным врачом больницы - и отвез меня в Москву, полтора месяца не отходил, собственноручно делал инъекции, ухаживал, как мог. Старостины устроили в лучшую клинику. Битюцкий первым из врачей проверил меня и заполнил историю болезни. Сижу, он нащупывает какой-то нерв на шее, поглаживает, и, представьте, я уснул. Когда очнулся, врач объявил, что я умру! Если мне не сделают операцию, то есть не удалят гортань, мое дело кончено. Я не мог говорить в голос и прошептал: "Что с того, пусть умру, все умирают - кто в материнской утробе, кто в три года, в десять, в сто лет. Мне сорок четыре, но я видел и пережил столько, сколько не каждый за сто лет увидит. Мою смерть можно считать закономерной, однако я не умру, я должен закончить важное дело!" Битюцкий, растерявшись, невольно спросил: "Какое?" Мне стало смешно: "Как вам сказать, это нечто такое, чего, кроме меня, никто не завершит". Он ничего не понял... А что теперь ты должен завершить?.. Я должен сесть на рельсу! А потом?.. О-о! Вопрос по делу, правильный... Интересно, Митиленич тоже сам с собой беседует? Разумеется. А анализ это нечто другое?.. Любопытно, из каких сведений состоит его информационный сундук? Если он не безнадежный идиот, он должен знать, что я жив и иду в таком-то направлении. Еще бы, за столько месяцев пути я, наверное, наследил дай Боже! Вот будет хохма, если он разгадает, где и в каком месте я сяду на рельсу! Я пока и сам не знаю, нужно обдумать и решить. Наберусь немного сил. У Митилени-ча есть интуиция, ум. Не исключено, что он будет поджидать меня именно в тех краях... Скажешь тоже! Приснилось ему, что ты должен сесть на рельсу? Как знать... Все может быть. Брось гадать, вернемся к делу: зубы у тебя - со счета не собьешься; кисть левой руки почти неподвижна. Вернуть мышцам пластичность можно, если сделать сложную операцию и разработать кисть... Не исключено, что операция будет тяжелой, возраст и здоровье подведут... Если Резо Сесиашвили не смогли подлечить бедренные суставы, мне, что ли, вылечат! На одно ухо не слышу - последствия воспаления, перенесенного в Уренгое. С этим, вероятно, и удастся что-то сделать... А в общем, в нормальных условиях, с отдыхом и хорошим лечением, может, поднаберусь сил... А зрение, забыл?! Витамины, что ли, помогут?! Так я и поверил. Очки - и вся недолга. Вот только заняться этими болячками я смогу после получения официального статуса. Это отдельная и сложная проблема, но, пропади все пропадом, пока меня поймают, не подыхать же с голоду. А поймают - да здравствует гражданин начальник! Больше трехсот не дадут, дальше Луны не пошлют! Будут содержать нас, чтобы помереть не померли и жить не жили; ни о чем тужить не придется. Я о другом думаю кому и зачем я нужен такой, какой я есть?.. Ладно, разнылся, отвлекись чем-нибудь... О, кажется, горло болит... Может, тебя и запахи беспокоят? Какие еще запахи?! Падали!.. В такой мороз от падали вони не будет, но ты прав, не время причитать, подумаем о чем-нибудь другом... Мы еще не говорили о том, как жилось после первого побега. Белорусские истории и прочее... Да, в Белоруссии, в частности в Минске... Как фамилия того человека, не Вохнянский ли?.. Да, интересный был человек. Я приехал в Минск. В половине первого меня должен был принять по вопросу оборудования, которое по репарации вывозилось из Германии, заместитель Председателя Совета Министров Белоруссии. В половине двенадцатого я заскочил в ресторан при гостинице, есть хотелось ужасно. Мне принесли что-то перекусить. Беглец, где бы он ни был, всегда насторожен, нет ли опасности. Я заметил неподалеку сухопарого седовласого мужчину, он сидел за столиком один. Перед ним стояли бутылка пива и яичница на маленькой сковороде, он наблюдал за мной, я его не узнал - в этом не было ничего удивительного, зато он, окажись бывшим чекистом, мог бы узнать меня. Бросив взгляд на часы, я заторопился с едой. Мужчина встал и, прихватив бутылку пива со стаканом, направился прямиком ко мне. Подошел, попросил разрешения сесть. Я кивнул. Он сел, продолжая разглядывать меня, и, помешкав, заговорил:

– Прошу прощения, я бывший дипломат, Вохнянский Иван Макарович. Не удивляйтесь, хочу спросить вас кое о чем.

– Слушаю.

– Есть такая наука, реакционная, - френология. Теория, вымученная профессором Френелем. Я холостяк, всю жизнь провел за границей. У меня частенько бывало свободное время, и я забавлялся этой теорией. Теперь, как выпадает случай, я кое-что уточняю. Не сочтите за дерзость... У вас есть дети?

– Да, двое! - солгал я.

– Обе девочки, не так ли?

– Да, - снова соврал я. - Как вы узнали?

– У таких, как вы, в основном бывают девочки.

– По профессору Френелю?

– Да.

– Интересно. Простите, тороплюсь, вынужден оставить вас.

Эта случайная беседа занозой впилась в мое сердце. В периоды побегов и потом, когда приходилось скрываться, меня мучил комплекс бездетности. Точнее, бессыновности. Это были естественная жажда иметь наследника и страх беглеца: вдруг убьют при аресте или приговорят к расстрелу, а у меня нет сына. Помимо этого мне запали в душу слова деда Горы и отца Эрекле. Они часто говорили о том, что у меня должно быть много сыновей, чтобы не иссяк род, не прервалась фамилия... Не смог я выполнить ни их заветов, ни... Эх, ладно..."

Гора не любил вспоминать, а тем более рассказывать о незадавшихся побегах. Он как-то сказал: "Человеку легче признать свою вину, чем неудачу и поражение!" К числу осечек он относил и тот побег, когда мы "рванули" из Караганды, - второй побег! Я знаю подробности от Анатолия Ивановича Шульца. Сам Анатолий Иванович, сын офицера-эмигранта, почти всю жизнь прожил в Китае. Туда он попал вместе с отцом и матерью, там рос, там же достиг довольно высокого положения - был представителем какой-то американской компании в Северном Китае; женился на Галине Солдатенко, красавице с трагической судьбой, - получив приглашение в Голливуд, она бросила господина Шульца, уехала в Штаты, там ее застрелили! Со временем эмигранты стали возвращаться из Китая на родину, вернулся и Анатолий Шульц. Свой приезд он объяснял так: "У меня никого и ничего не осталось ни там, ни где-нибудь еще. Только родина. Я снялся с места в надежде, что после победы в такой войне коммунисты не заставят нас, детей и внуков, расплачиваться за грехи своих отцов, и вот, пожалуйста!" Шульц получил срок и оказался в лагере. Замаливал вместе с Горой родительские грехи, дружил с ним, участвовал в побеге, о котором Гора никогда и никому не рассказывал.

Вот эта история со слов господина Шульца.

"В окрестностях Караганды началось строительство нового объекта под названием "Северо-западная стройка". На ней работали заключенные, они же возводили заграждения - столбы высотой в четыре с половиной метра, между которыми крепились гвоздями и скобами три ряда горбылей. Перед ограждением, по обыкновению, распахивалась так называемая "запретная зона", то есть полоса шириной восемь-девять метров, разровненная и разрыхленная. Она обносилась колючей проволокой. Перед тем как завести заключенных в рабочую зону, контрольную полосу тщательно осматривали, нет ли на ней следов: может, кто сбежал или, напротив, забрался с воли. Ночью на вышках часовых не было, зона пустовала, и в неё вполне могла пробраться, скажем, женщина; мог бежать и заключенный: укрывшись где-нибудь днем, он с уходом часовых переползал через запретную зону, ограждения и тогда ищи-свищи. Тот побег был частично подготовлен другими заключенными. Так нередко бывало. Оперслужба имела своих агентов, и, если они замечали что-то неладное, подозреваемых тотчас, не дознаваясь подробностей, переводили в другие лагеря. Словом, парней, готовивших этот побег, похватали и рассовали по разным лагерям, но они успели передать надежному человеку суть дела. При установке столбов ограждения они вместо щебня залили в ямы воду и утрамбовали землей. Зимой воду прихватило морозом, и столбы стояли - не отличишь от других. Ребята успели указать на них. По замыслу машина должна была, прорвав проволоку, завалить вначале невысокие колья запретной зоны, потом один из столбов с оттаявшим льдом. Остальное - дело удачи, не попала бы пуля в беглеца, когда со сторожевой вышки откроют пулеметный огонь; не прострелили бы бак в машине и прочее... В подвале одного из домов припрятали двухсотлитровую бочку. На объекте челночило множество машин со строительными материалами и водой, у нас была возможность сливать бензин. Бочка потихоньку наполнялась. Стояли погожие дни. Можно было бы и бежать, но случилось нечто непредвиденное. Поскольку случаи "прорывов" участились, начальство сочло нужным принять меры: пригнали экскаватор и опоясали зону рвом глубиной в два метра, вырытую землю сбросили на бровку, образовался бруствер, а значит, и дополнительная помеха для таких побегов. В сравнении с прежними неудачниками у нас было два преимущества: валкие столбы и щиты, специально изготовленные для этого случая, - в человеческий рост высотой, полдюйма толщиной и с ручкой. Воду в зону привозили на "студебеккере". Машина надежная, трехосная, при этом все три моста ведущие. К тому же между кабиной и цистерной легко умещались наша бочка с бензином и человек. Нас было шестеро. Распределились так: один возле бочки, трое в кабине, двое на ступеньках с обеих сторон, при этом у каждого в руке щит, упертый в ступеньку, - он защищал беглецов от пуль: и тех, кто стоял на ступеньках, и тех, кто сидел в кабине. Кроме того, щиты имели еще одно назначение: по ним, как по мосткам, должна была проехать машина, сначала - через ров, а потом - через бруствер; трехосный "студебеккер" легко бы взял насыпь. Водителем его был сосланный немец по имени Эвальд, очень хороший человек. Он всегда охотно выполнял наши просьбы, приносил что нужно с воли, но дело есть дело, и в один прекрасный день мы попросили Эвальда выйти из машины. Он и эту просьбу выполнил охотно. Мы подогнали "студебеккер" к месту, где хранились бочка и щиты. Погрузили горючее, сели. За бочкой укрылся Шуков; Лапка с Горой вооружились щитами, и операция началась!.. Эвальд должен был поднять крик лишь после того, как мы завалим забор, или вообще не поднимать. Я сидел за рулем. Кстати, о технологии побега: большинство из тех, кто уходил в побег, именно прорывались, от чего страдала в первую голову машина - выходил из строя радиатор. Мы учли это. Я включил все три моста и медленно двинулся к кольям запретной зоны - они легко завалились; потом так же медленно подъехал к основному заграждению - оно тоже поддалось без труда... В лагерях для политических вышки отстояли одна от другой приблизительно на пятьдесят метров. Мы проехали примерно между двумя вышками, и, когда приблизились ко рву, случилось нечто ужасное... Лапка и Гора спрыгнули, чтобы перекинуть щиты. Часовой на вышке со стороны Горы покинул пост, спустился по лесенке на несколько ступенек, снова поднялся и только потом открыл огонь. Это обстоятельство позволило Горе выиграть время: он перебросил щит, перебрался через бруствер и залег. Бедняга Лапка тоже успел перекинуть щит, поднялся, но тут его подсек пулеметный огонь, и этот добрый, живой, на диво смелый парень, уроженец какого-то Богом забытого села в Закарпатье или Приднестровье, девятнадцатилетний украинец, упал бездыханный... Я нажал на газ, взял бруствер; из правой дверки вдруг выпрыгнул Клубницкий и бросился назад к заваленной ограде; но едва он поднялся на бруствер, как его настигла пуля, и он рухнул в ров. Времени на размышления не было - Гора подполз, взобрался в кабину, точнее, упал ничком на сиденье - ноги наружу, я поддал газ, и под пулеметный огонь с обеих вышек машина рванула вперед. Как известно, в Карагандинских степях на сайгу охотятся на машинах, рытвин и бугров здесь днем с огнем не сыщешь. "Студебеккер" мчался на бешеной скорости. Мы отъехали уже довольно далеко, непосредственной опасности не было, и я спросил у Ушакова, где Шуков, тот, что сидел за бочкой с горючим. Ушаков обернулся на заднее стекло кабины, долго всматривался и сказал: "По-моему, я видел его мельком... Он спрыгнул еще до того, как мы рванули через запретную зону!" Проехали еще немного. Едва мы перевели дух, как Гора, превозмогая боль, пробормотал, что убили Лапку, он сам видел его труп, а Клубницкий, может, и остался жив - он упал в ров. Я был в недоумении, почему Клубницкий спрыгнул, что вдруг на него нашло? Ушаков, нарушив нависшее молчание, заметил, что, видно, подвели нервы!

Примерно через час после побега машина стала - кончился бензин. Мы собрались снять бочку - куда там, изрешеченная пулями, она, подбитая, скатилась на землю. Мы бросили "студебеккер" Овальда. Спустилась ночь. Ушаков решил отделиться и ушел один. Нас осталось двое: я и Гора. Двинулись быстрым шагом, почти бегом. Близился рассвет, нужно было залечь, поскольку днем нас обнаружили бы с воздуха - в Песчанлаге был самолет типа "У-2". Прошли еще немного. На востоке чуть посветлело небо. Обозначилась какая-то деревня или поселок - всего несколько домов. Мы подошли поближе. Трава была высокой, залегли... Из крайнего дома вышла женщина, поднялась по лестнице на сеновал и спустилась с охапкой сена. Вошла в сарай, вернулась в дом. Гора шепнул, что нужно выждать, пока женщина уснет, подняться на сеновал там полно сена, забраться в него, выспаться, а с наступлением сумерек продолжить путь. Я согласился. Мы подождали пятнадцать-двадцать минут и бесшумно пробрались на чердак под черепичной крышей. Тут и впрямь оказалось много сена. Мы забрались в него, легли бок о бок и уснули как мертвые... Мы так издергались накануне, бежали, почитай, всю ночь - как было не заснуть. Удивительно, что мы остались живы.

Проснулся я вроде бы от крика, бросил взгляд на часы - почти четыре. Я толкнул Гору локтем - он не спал! И тут мы услышали:

– Ребята, мы конвой Управления. Знаю, что вы там. Выходите, слово русского офицера, доставлю вас в Караганду, в шестнадцатую тюрьму. Не бойтесь, не в лагерь! Выходите!

Мы выбрались из сена. Я слегка приподнял черепицу, выглянул. Перед домом стоял грузовик с солдатами на скамьях. Приподнял черепицу с другой стороны... Дом был окружен, попали как кур во щи. Стали анализировать ситуацию, рассуждать... Офицер обратился к нам еще раз. Я почему-то запомнил, что поначалу он говорил "слово русского офицера", а потом уже "честное слово русского офицера". Как тут было не поверить!..

Странно, но нас действительно пальцем не тронули, даже не ругнули. Надели наручники, сдали дежурному в шестнадцатую тюрьму, и на том завершилась наша попытка побега.

Вначале мы сидели в шестнадцатой тюрьме, потом в Спасской. Прошло месяца два. Началось следствие, нас судили, снова приговорили к двадцати пяти годам, отсчет срока начался со дня вынесения последнего приговора. Прежняя отсидка пошла коту под хвост. А по правде, когда у тебя четвертак, двумя годами больше или меньше значения не имеет. Теперь в активе у каждого из нас было по полсотни.

Мы провели на воле сутки или чуть больше.

Беглец умный после поимки не останется в том же лагере, откуда бежал. На нем клеймо беглеца. Надо сделать все возможное и невозможное, чтобы как-то подменить чистым свой формуляр, в котором красным карандашом значится "побег", а уж затем "переводиться в другой лагерь". После суда и приговора меня с Горой отправили в седьмой лагерь "Песчанлага". Был день, стояла нестерпимая жара. Рабочее время, в лагере почти никого. Мы присели на лестницу барака. Мимо прошел офицер, сделал пару шагов, остановился и раздраженно отчеканил:

– Что, не знаете?.. Когда идет офицер, вы должны встать и снять шапки.

Я спросил:

– А почему?

Офицер рассвирепел:

– В знак уважения!

Гора возмутился:

– Послушайте, если вы в своем уме, можете объяснить, за что мы должны вас уважать?!

Офицер ушел, но прислал надзирателей, те повели нас в изолятор... Через пять дней выпустили. Фамилия офицера, начальника учетно-регистрационного отдела, была Фадеев. Он оказался хорошим человеком. Через месяц после этого эпизода он согласился за порядочное вознаграждение заменить наши формуляры, а потом за не менее порядочное вознаграждение отправил нас по этапу в другой лагерь.

Впрочем, лагерем его можно было назвать разве что условно. Прежде в нем содержались японские военнопленные. Их отправили по домам. Лагерь опустел. Его буквально весь растащили, только фундамент оставили. Ни рам, ни дверей. Разворовали кухню, одежду и ту негде было просушить. Нам давали сухой паек и воду - три литра на человека в сутки. Была осень. Шли дожди с холодным среднеазиатским ветром. Мы, ясное дело, ходили на работу, осматривались, изыскивая возможности побега. Едва на строительстве появлялись доски, как мы распиливали их на дрова и таскали в жилую зону. Больше половины отбирали на вахте: солдатам тоже нужно было погреться и просушить мокрую одежду...

Как-то вечером лежим мы на нарах в мокрых бушлатах и ватных брюках. В бараке гуляет ветер, капли с потолка, с оттяжкой падая, стучат по жестянке, как по мозгам, - свихнуться можно. Единственное, что исправно работает в лагере, это радио. Чекисты, хоть мир перевернись, будут выпускать лагерную газету и позаботятся об исправности радио. Лежим, обмозговываем один из вариантов побега. Дистрофики принесли щепы, разложили костер прямо на полу, где разобраны доски. Взявшись с обеих концов за проволоку, вертят нанизанные на нее селедочные головки, прожаривают их. Радио долдонит последние известия.

Сводка: "В Москве, в Кремле товарищ Сталин дал обед в честь правительственной делегации Финляндии. Прием прошел в теплой, непринужденной обстановке!"

Реакция дистрофика:

– Ну, падлы, уж они там себе истопили! - сказано громко, в сердцах.

В бараке загоготали, расслабились. Я почему-то представил Сталина, как он вертит нанизанные на проволоку селедочные головки, и его гостей, попивающих шампанское.

Из этого лагеря можно было уйти. Мы нашли способ и не замедлили бы им воспользоваться, не помешай нам гениальный побег одного мальца.

Мы копали шурф на рабочей площадке... Вернее, копали другие, а мы с Горой сидели по большей части у костра и коротали время... Да, но это ничего общего не имеет с побегом Разаускаса... Площадка - голое поле замыкалась со всех сторон кошевиной, то есть выкошенной полосой в несколько метров шириной. По углам кошевины, контролируя полосу, стояли автоматчики. Время обеденное, должны принести еду. Сеет мелкий дождь. Сидим, ждем. Подъезжают легковые автомашины. Из одних выходят гражданские, заказчики; из других - военные, генералы и полковники ГУЛАГа, исполнители работ. Разворачивают чертежи, совещаются. Часовые рты поразевали, разглядывают лампасы - шутка ли, на объект генералы пожаловали! Разаускас поглядел по сторонам, убедился, что патрульным не до него, и пополз через кошевину. Полз он довольно долго, потом встал и спокойно, не торопясь, пошел. Шел, шел и скрылся с глаз, уехали и генералы со свитой. Принесли нам обед, мы поели. Стали пересчитывать - караул! Человека нет! Ясно, от этих работ нас отстранили. Пересмотрели наши дела и распихали по разным лагерям!.."

Митиленич размышлял в своем кабинете, на столе перед ним лежала раскрытая пухлая папка:

– Вот пожалуйста, из дела видно, этот Ашна сидел за плен... Как долго, посмотрим!.. Ага, поздно взяли. Так, так... Каргаретели и Ашна вместе сидели во втором отделении "СТЕПЛАГа". Понятно! Отсюда и знают друг друга. Потом и у нас вместе срок волочили. Ашна сбил пешехода. За это и сел. Отлично. Выходит, письмо Ашны - факт, а не сплетня или чья-то выдумка. Мог же он в этом письме упомянуть о том, что его назначили комендантом "Отрады"? Мог. Допускаю даже, что он нашел способ предложить свою помощь в случае нужды. Медом мазан этот Каргаретели, что ли?! Вот ведь как получается. Только Ашна отмотал срок и снова полез в пекло?! Я же говорил, у них другая кровь! Может, Каргаретели его от смерти спас или еще что... И Ашна чувствует себя должником. Эх, не знаю, все может быть... Допустим, Каргаретели направляется к Ашне "перевести дух", то есть пополнить запасы продуктов и набраться сил... Догадаться, что он двинет вверх по Васюгани, ума особого не надо. Сделал попытку замести следы! Ха, ха, ха-а! Не знает, с кем имеет дело!.. Но с хижиной он здорово смекнул, не пошел - и баста!.. Хитер, не клюнул, сукин сын! К тому же умен, бестия. На Оби нашли Ниву, добра в ней было навалом! А Ершов-то, Ершов... Мертвец мертвецом, а хотел Гору подвести под монастырь! Ладно, на что надеялся твой Каргаретели? Вот именно, Каргаретели, а не Гора. Что он тебе, друг, товарищ?! Если бы и впрямь у меня были такие друзья... Хоть один! Бросил такое богатство и ушел. Шутить?.. Это, брат, не только ум, это еще и честность. А тот коллекционер умоокраденный, Арефьев... Здорово они его надули, деньги хотел получить, вот и увязался за ними... Его припугнули... Теперь и трупа не сыщешь, кто знает, куда прибило подо льдом!.. Погоди, не наше это дело, пусть угрозыск ломает себе голову... Вот ты говоришь, медом, что ли, мазан. А почему Санцов не отпускает от себя Ашну? Скажешь, и этот мерзавец медом мазан? Столько лет держал при себе шофером, потом определил в "Отраду". Митиленич, побойся Бога! Не твое ото дело. Тебя ничего не должно занимать, кроме Каргаретели. Ничего! Вот тебе связь: Митиленич - Каргаретели. Занимайся фактами, которые к ней относятся! Правильно?.. Да, но... То-то и оно, что относятся! Ладно, нас интересует одно: Каргаретели должен дойти до Хабибулы, завернув по дороге к Ашне... Скажем, он придет к Ашне, а потом изменит направление, чтоб сбить меня с толку. Обойдется без помощи Хабибулы и выйдет на магистраль где-нибудь до Сосновки... Не сядет же он в поезд в лохмотьях, обросший, грязный?.. А если и сядет... Я должен точно знать, где и когда он сядет в поезд, иначе уйдет, и вся недолга! А ты думал?! Нет, я должен вынудить его зайти к Ашне. Пока не знаю, зачем это нужно, но интуиция подсказывает, что нужно. Если интуиция подсказывает, разум разберется, что к чему... Нечего зря голову ломать!.. Он идет по Васюгани, дойдет до верховья, пройдет еще двести или триста километров и выйдет туда, где на берегу Оми стоит "Отрада". То есть туда, где справляет свои обязанности, связанные с ответственной должностью, Апша. Выйдет как пить дать!.. Нужно подтолкнуть его, Митиленич, нужно как-то подтолкнуть, чтоб он непременно вышел!.. Но как?.. Это нетрудно спроворить: там же, на Васюгани, когда он двинется от верховья к юго-востоку, обчистим Каргаретели, как говорится, до нитки! Оголодает и выйдет, куда денется!.. Ладно, привели мы его к Ашне, он отъелся, отдышался. Умен же, бестия, догадается, чьих рук дело, и двинет другой дорогой... Может, и так... Тогда нужно подсунуть ему в "Отраде" приличную одежду и установить слежку. Куда пойдет - пойдет. Там тоже найдется станция, и поезд там остановится, и товарищ Митиленич сделает свое дело!.. Всё правильно, но предположим, мы потратились, купили одежду... Не станем тратиться, мы с ним примерно одного размера, своего не пожалею, найду что-нибудь в гардеробе, может, прикупить придется. Прикуплю, меня не убудет! Да, отдай свои тряпки, остальное купи за казенный счет, пусть даже на свои кровные! А как подсунуть тряпки Ашне: на, мол, надень это на Каргаретели, так, что ли? Да, но Ашна сделает прозрачные глаза: Каргаретели - это город или страна? В точности, как спросил брат Филиппова. Ничего не получится, и говорить нечего. Ашне хитрости не занимать! Выходит, этот способ не годится. Я знаю и другой, но тут нужна кропотливая, долгая подготовка... Придется перелопатить кучу всякой информации, обмозговать ее...

У Санцова семья в Москве, это установлено. Цезарева бывает наездами то в Омске, то в городе, которым правит ее любовник, но живет она своим домом. В Омске обслуживает детей, в "Отраде" .... мэра. Полина Цезарева, то бишь Лина, - пройдоха, каких свет ни видывал. Была любовницей Каргаретели, потом переметнулась к Санцову. Вот бы хорошо подключить к делу кого-нибудь из этой парочки. Разве не может быть так: эта баба узнала стороной, что Каргаретели должен прийти к Ашне в "Отраду", и, скажем, по старой дружбе-любви принесла Горе нужную экипировку и все остальное? Митиленич, тебе не чекистом быть, а авантюрные романы пописывать. Куда тебя занесло, ты что плетешь?! Почему, почему? Представим такую ситуацию: я переговорю с ней, припугну. Она баба битая! Тебе ее не испугать! А если к делу подключить Санцова?.. Умоет руки: какая Цезарева, какой Каргаретели, что за вздор?! Конечно. Но если, к примеру, его семья узнает о существовании любовницы? Ха, учудил! Быть не может, чтобы жена не знала о ней. За столько лет... Ладно, каким медом мазан Ашна, что связывает с ним Санцова? Митиленич, тут что-то кроется! Надо бы разобраться в их отношениях... Если поднажать на Санцова, он заставит Цезареву сделать что угодно. Почему начальник управления снабжением, мэр города Санцов проявляет такое участие в судьбе Ашны, радеет о нем?.. Случается, должностное лицо берет взятки через ....; Ашна на этом деле собаку съел... Не годится... Тогда вот что: не сам ли Санцов сбил пешехода, а вину переложил на Ашну?.. Похоже... Если еще пристегнуть посредничество во взятке... Э-э, Митиленич, Митиленич, неужели не чувствуешь, что дело значительно сложнее твоей абракадабры... Митиленич, надо бы установить, кто сидел в машине, когда Ашна сбил пешехода!..

Гора проснулся. Посмотрел в бинокль на дорогу, местами покрытую там и сям рыхлым, неплотным снегом. У него создалось впечатление, что последняя машина здесь побывала пару месяцев назад, не меньше - ветер обычно сносит свежий снег. Гора дождался восхода солнца, определил местоположение, наметил направление и тронулся в путь.

"До верховья остается километров двести, не больше. Потом до Ашны еще двести, оттуда до Хабибулы почти триста. Всего семьсот. У Хабибулы я должен быть в середине или в конце марта... Допустим, восемнадцатого. Восемнадцать мартовских дней и двадцать восемь февральских... Какое сегодня число?.. Двадцать четвертое января. Значит, еще семь январских дней. Прибавим двадцать восемь февральских - тридцать пять! Плюс восемнадцать мартовских итого пятьдесят три дня. А мне нужно сорок. Хорошо!.. Что будем делать?.. Что-нибудь вспомним... Опять какие-нибудь гадости... А мне казалось, ты в хорошем настроении. Что тебя взвинтило?.. Черт побери! У меня дурное предчувствие. Вот и будут кстати забавные истории. Сначала о Шафранове, потом о другом. После первого побега я перебрался во Владикавказ. У меня был друг, начальник производства довольно крупного завода. Звали его Пашей. Есть такие люди, которые не только не досаждают другим, а напротив, вызывают всеобщую приязнь. На работе Паша спрашивал строго, но его любили и уважали. За доброту и справедливость. Так оно. Паша с Шафрановым соседствовали, жили дверь в дверь на общем балконе. У каждого было по комнате. Шафранов, человек одинокий, всегда почему-то возвращался домой в половине первого ночи. Кроме субботы - в субботу пораньше. Возвращался и смущенно скребся к Паше - тут его ждал клокочущий чайник. Сунув чайник в приоткрытую дверь, Паша, не тратя слов, запирался. Этим исчерпывалось их общение. Я довольно часто ходил к своему другу. В один из субботних вечеров Шафранов вернулся раньше обычного. Балконная дверь из-за жары была распахнута. Он остановился на пороге. Паша пригласил войти. Шафранов, не чинясь, вошел, сел, и завязалась беседа. Это был первый день нашего знакомства. После этого сосед зачастил к нам, освоился. Однажды в разговоре он заметил, что делает на досуге записи. Особого любопытства я не проявил, однако Шафранов пошел за тетрадью... Его снедало желание показать свои опусы. Удивительное простодушие, не так ли? Это была толстая тетрадь в клеенчатой обложке, наполовину исписанная. Я раскрыл, стал читать. Господи, твоя воля! Уверен, ничего подобного всемирная история литературы еще не знала! Записи были такого толка: "Если я пошлю Малькову анонимку о том, что жена изменяет ему с Ивановым, один из них вынужден будет уйти с работы. А может, они сцепятся, вот смеху будет!" Еще одна запись: "Если я распущу слух: не ешьте, мол, редьку, она отравлена, - интересно, что будет с несчастным Глаголевым, он только и жрет что чеснок с редькой?" Вот отличная запись: "Надо бы узнать, в какое время жена Первиля, Екатерина Павловна, принимает ванну, выждать, пока она намылится, и перекрыть воду в молоканской слободе". Правда, Шафранов только рассматривал возможности, ничего подобного он не делал, но ведь желания тоже чего-нибудь стоят. К тому же, если Шафранов решился бы привести в исполнение свои замыслы, он уже не смог бы совладать с собой. Я спросил Шафранова, как давно он ведет записи. Он с сожалением заметил, что ограничен во времени, не то смог бы за пятнадцать лет придумать что-нибудь замысловатее! Шафранов ушел. Паша был совершенно потрясен, пожалуй, больше, чем я. Когда мы переварили грехи, смакуемые Шафрановым, он рассказал:

"Одна моя знакомая, Мери, выбрала меня почему-то в свои наперсники и поверяет свои тайны. Муж выгнал ее из дому за распутство. Кто из женщин признается в том, что ее выгнал муж?! Даже если задал ей таску, она все равно будет говорить, что с трудом избавилась от него. Мери посвятила этому всю жизнь. Она нашла довольно интересный способ доказать, что это она оставила мужа, а не он ее, - сочинила дневники от лица супруга, в которых себя представила ангелом небесным, а его подонком, способным на всякого рода низости, но страстно влюбленным в свою бывшую супружницу. Настало время, когда Мери, не довольствуясь дневниками, стала сочинять письма: "Он мне надоел до смерти, пишет каждый Божий день, клянется, что покончит с собой, просит помириться!" Рассказ Паши запомнился мне потому, что в Тбилиси, когда я учился в индустриальном институте, одного человека называли говноедом, естественно, за глаза... Мне даже показали его. Из рассказа Паши и участи говноеда я сделал вывод, что дневник как литературный жанр в наши дни нашел себе новое применение... В случае с говноедом он сыграл роковую роль! Вы спросите, что произошло, не так ли?! Ах, эти женщины... Жена у бедняги, вернее, у глупца была вертлявой, развязной особой. Она вела дневник. Но какой?! Перечень измен: с кем спала вчера или сегодня; как и в какой позе; каким мужиком оказался партнер в постели; когда снова должна встретиться с ним и тому подобное. Похоже, она жестоко ненавидела мужа. Бывает, ненавидят друг друга и живут вместе. Вышло так, что муж обнаружил дневники жены, прочитал их и взбесился, хоть на цепь сажай; но не только потому, что документально подтвердились его подозрения. Нет. Любовная летопись содержала заметки гастрономического толка: "Вчера снова подсунула дражайшему супругу свои испражнения с фасолью. Он даже не почувствовал!" Муж начал дело о разводе. На процессе судья спросил о причине раздора. Истец выложил на стол дневники жены.

Да... хоть муж, хоть жена - одного поля ягода!.. Вот и возвращайся опять в это общество - овчинка выделки не стоит! Не волнуйся, тебе и не придется в него возвращаться, как бы дело ни обернулось!.. Что-то в тебе сломалось, ты впал в отчаяние. В последнее время ты пытаешься убедить себя в бессмысленности своего побега. Разве ты бежал, чтобы вернуться в общество? Что происходит? Почему ты пал духом, чем вызваны твоя усталость, плохое самочувствие? Эти вопросы ждут ответов, и немедленных. Нужно найти способ обрести утраченную бодрость, выбрать самый удобный путь, скажем, добровольно сдаться, уступить... Полно, будет! Это я так, плачусь в жилетку, о каком возвращении речь?! Я еще Радчука припомню, тогда ты совсем свихнешься. На Лене, в Осетрово был лазарет "Озерлага" - большой, на тысячу двести коек. С разными отделениями. Меня привезли с кавернозным туберкулезом, который я заработал на Колыме. Кстати, благодаря этой болячке я и попал с Колымы в Восточную Сибирь, иначе бы загнулся. Мне сделали пневмоторакс. Мыкался из угла в угол. Наскучив бездельем, попросился в рентгенотехники. Рентгенокабинет, лаборатория и стоматологическое отделение помещались в просторном срубе. Заведовал санчастью капитан медицинской служб Совинов, русский, выходец из Тбилиси, прекрасно владеющий грузинским языком. Под аппаратуру была отведена большая комната с крошечной подсобкой. Там я и работал, проявлял снимки и графы. В лаборатории были заняты две женщины - офицерские жены. Еще одна офицерская жена лечила зубы, а зубной техник, заключенный Саша Курдадзе, ютился в такой же, как у меня, норе. Уборщиком служил Радчук, бывший немецкий староста в одном из Богом забытых сел оккупированной Украины, степенный крестьянин лет шестидесяти с небольшим. Итого трое заключенных и четверо вольнонаемных. Всего. Правды ради нужно сказать, что людьми они были порядочными, мягкими, сочувственно относились к нам и даже по возможности помогали: отослать третье или десятое письмо, помимо двух разрешенных в год, принести с воли какие-нибудь продукты - всего не перечесть. Как-то после приема Совинов предложил нам свои услуги: неподалеку забили корову, продают мясо, он бы мог нам купить его. Радчук дал денег и попросил пару килограммов печенки. Капитан предупредил, что заскочит примерно в час дня и положит печенку вон туда, в нишу за верхним брусом дверной рамы.

Мы разошлись. В амбулатории остался один Саша Курдадзе. Тут как раз патологоанатом, заключенный Юшкевич, вскрыв труп, принес завернутый в бумагу препарат. Предупредил, что Совинов должен его забрать к часу для экспертизы, и положил сверток за дверную притолоку. В час дня Саша ушел обедать. Вошел Радчук. Приметил сверток за притолокой, открыл - печень. Взял и унес. У Радчука был товарищ, тоже бывший немецкий староста по фамилии Пацюк. Они поджарили печень, добавили побольше лука и умяли за милую душу. Вошел Совинов, спросил препарат. Кинулись искать, расспрашивать. Разумеется, выяснили. Больше всех нервничал патологоанатом. Узнав, что Радчук сожрал препарат, он так разъярился, что кинулся на него с кулаками. У бедняги Радчука началась рвота. Если б не Рудовский, врач из зэков, он бы отправился к праотцам. Пацюк только и нашелся, что сказать: "Брешут", - и выскреб остатки из кастрюли... А грибы?! Помнишь те грибы на барже, на Енисее?.. Опять ты мерзости вспоминаешь, брось... Они сами в голову лезут... Ты прав, кошки на душе скребут, и ничего, кроме пакостей, на ум не идет. Тот период из лагерной биографии, факт, был кошмарным. Помнишь норильский бунт?! Шесть тысяч женщин одновременно заголосили... Каково?! А бабы в Цителицкаро, что провожали ослов?.. Да, да... Бочки с грибами на барже! Баржа называлась "Путорака"... Нет, "Фатьяниха"... Там горный массив Путорана, вот и баржу назвали. Не отвлекайся! А почему "Фатьяниха", мы так и не поняли. Эти баржи, собственность ГУЛАГа, возили этапы по Енисею до полуострова Таймыр и обратно. В них было по четыре трюма, в каждом из них - нары в четыре яруса на семьсот пятьдесят заключенных. Наш этап числил четыре с половиной тысячи человек. Представляете, что это была за давка?! Трюм на уровне палубы был забран решеткой четыре на четыре метра. Тут же сидел часовой и не сводил с нас глаз. Вот что было странно. Практически часовому видна была только небольшая часть трюма. Что делалось в глубине, оставалось вне поля его зрения. Тем не менее он не сводил с нас сумрачного, холодного взгляда. Зачем? Может, он исполнял долг, не предусмотренный уставом: смотри и следи за тем, что видишь. Перед тобой изменники родины, живехонькие! Вон сколько врагов у нашего советского народа! Возможно, возможно. И еще одно. Выдержка у них была дай Бог каждому! Смрадные испарения от стольких тел били им прямо в нос - хоть бы что!.. Все эти выдохи, выпоты, не говоря о махорке, и, главное, едкая вонь параш! Огромные бочки размещались прямо перед постом, в каких-нибудь пяти метрах от часового. Черт побери! Не могу сказать, кого я больше жалел - нас или этих восемнадцатилетних парней, завезенных сюда из Вологодской и Пермской областей. Чего только не выдерживает человек! Днем солнечные лучи, подбираясь к бочкам, освещали их. Если кто садился по нужде - большей частью по трое-четверо за раз, часовой сторожко следил за ними сверху, будто ждал, что у кого-нибудь из задницы выпорхнет райская птичка... Полно, будет. Это уже цинизм, не надо переступать границы; каждое из действующих лиц этой мистерии достойно жалости, а не осуждения... Да. Со дна трюма к решетке вела довольно широкая лестница - единственная связь с внешним миром, лестница нашего бытия. По ней спускали баланду, хлеб и воду. По ней же поднимали переполненные до краев параши - именно до краев, иначе часовой не открыл бы решетку. По лестнице поднимали трупы умерших, поднимали и умирающих, чтобы поместить их в изолятор, если, конечно, жизнь еще теплилась в них. Этим занималась бригада занлюченных-краткосрочников, в основном набранная из курокрадов, ребят, сбежавших из фабзавуча, и прочей мелочи, осужденной за незначительные проступки, которую пытался "исправить" ГУЛАГ. Случилось так, что в течение трех-четырех дней еду и воду спускали нам военные. Заключенные из бригады обслуживания не появлялись, и парашу выносить было некому. Кто-то из зэков, побывавших в карцере, сообщил, что во время одной из стоянок парни из обслуги дорвались до водки, упились в дымину и теперь отбывают наказание. Отлично, но как быть с параша-ми, переполненными до краев, и с теми, кого донимала нужда? Староста трюма несколько раз докладывал об этом начальству, просил принять меры, - никакого впечатления. Тем временем параши разбухли, фекалии, подпираемые газами, вдруг распустились на поверхности чудовищными грибами. Мы с Картлосом Ахвледиани лежали на нижней наре в глубине трюма. Картлос, будучи биохимиком, сразу сообразил, чем все это кончится, и предложил мне перейти в конец трюма на третий ярус: лучше, мол, оттуда наблюдать, как будут взрываться параши. Я усомнился, стоит ли перебираться. Нартлос настаивал - я подчинился. Мы прихватили с собой вещи, какие были, устроились на третьем ярусе и, вроде часового, стали ждать, когда разразится назревающая катастрофа. Минут через пять начался такой грохот - я сразу вспомнил подступы к Моздоку. Грибы взрывались один за другим, как разлетается в крошево автомобильное стекло или граната. Если бы паренек из Вологды или Перми самовольно покинул пост, ему бы это сочлось за измену родине, поэтому он ни на шаг не сдвинулся с места. Сидел и геройски сносил все!.. Что с тобой, Гора, зачем рассказывать мерзости! Взял и выплеснул из себя всю грязь?! И впрямь, за мной этого не водилось! Я никогда не матерился, не сквернословил. Что бы это значило? Надо подумать! Может, с психикой что-нибудь неладное? Интересно, а что потянет за собой это воспоминание? Впрочем, такое настроение у меня было всю последнюю неделю. Это от подсознания. Что-то оно мне подсказывает, готовит меня к какому-то решению или поступку... Берегись, Гора, главное разум. Разум превыше всего! Будь по-твоему, дай мне только рассказать о Круглове и Пирия, а потом я три дня ни о чем не буду вспоминать. Договорились?.. Идет!.. В ту пору начальником Спасской тюрьмы был некий капитан Круглов, законченный садист, даже глаза у него были белые! В одной из камер сидел господин Пирия, бывший министр просвещения в том правительстве, которое по указанию Сталина провозгласило во время войны независимость Южного Азербайджана. Кончилась война, правительство бежало в Советский Союз. Тут, как известно, свое дело знали, и Пирия вместе с остальными министрами и их приспешниками загремел в лагерь. Отсюда он, в чем-то провинившись, попал в Спасскую тюрьму. Как-то раз, когда экс-министр в сопровождении надзирателя нес в нужник парашу, он вдруг заметил стоящего к нему спиной Круглова. Пирия, не долго думая, подошел и вывернул ему на голову парашу! Круглов таких шуточек не любил, и что сталось с беднягой Пирия, представить не трудно. Случай этот возымел свое действие. Во-первых, капитан больше никогда не оборачивал спину к заключенному с парашей; во-вторых, он перестал бахвалиться, как прежде: "Один Круглов - в Москве, а второй - вот он я, здесь!" Капитан имел в виду тогдашнего министра внутренних дел!.. Давай-ка вспомним дуэт Воробушкина и Удодова. Это история той поры, когда я из Спасской тюрьмы угодил в Четвертое отделение... К работе меня не допускали, а если метеослужба обещала по радио буран, попросту отправляли в карцер. В этом отделении сидел некий Симор Гольфанд, благодаря которому и не без собственного своего участия я снова оказался в Спасской тюрьме... Но сначала об отношениях Симора с полковником Воробушкиным. Родители Симора вернулись из Соединенных Штатов в Тбилиси в двадцать третьем году. Через пару лет у них родился сын Симор. Он учился в медицинском институте, когда его арестовали и дали десять лет - не знаю, по какой статье. Хотя Симор родился в Тбилиси и был советским гражданином, повел он себя по-американски. Выписал из дому микроскоп при условии, что ему дадут место микробиолога в лаборатории лагерной больницы. Это избавляло его от земляных работ на объектах. Он получил микроскоп, но начальство и не думало выполнять обещание. Прибор лежал в каптерке, а Гольфанд по-прежнему воевал с мерзлой землей. Опером у нас в отделении был полковник Воробушкин. По договору с ГУЛАГом, армия нашла возможность пристраивать старых, выживших из ума офицеров: их переводили в систему лагерей и держали до выслуги лет. Затем давали очередной чин "за безупречную службу" (в случае с Воробушкиным - генерала), соответствующую зарплату, оформляли генеральскую пенсию, и перебирался человек со своими сбережениями и пенсией в теплые края до самой смерти...

Воробушкин раз в неделю вызывал к себе в кабинет Симора и задавал ему всегда один и тот же вопрос:

– Признайтесь, с какой целью, с каким заданием послало вас в Советский Союз Центральное разведывательное управление Соединенных Штатов? - Он записывал вопрос и ждал ответа.

Ответ всегда был один:

– Я родился в Грузии. Мои родители приняли советское гражданство еще до моего рождения. Отец скончался, мать жива. Вы полагаете, что у американцев разработана технология вербовки незачатых существ?

Полковник Воробушкин с великим тщанием записывал ответ в протокол допроса и говорил Симору:

– Вы свободны. Идите.

Через неделю все повторялось.

Какие-то офицеры несколько раз предлагали Симору продать микроскоп. Он не продал. Я посоветовал ему подарить микроскоп кому-то из них или отослать его домой. Отослать домой не было возможности, а подарить рука не поднималась. Каких только козней не строили несчастному, как только не измывались над ним; Симор стойко терпел все напасти, пока офицеры, охочие до микроскопа, не рассорились между собой. Порешили на том, что приедет мать Симора и заберет микроскоп с собой - ни тебе, ни мне. Приехала несчастная старушонка, свиделась с сыном, взяла микроскоп, но один из офицеров, переплюнув сотоварищей, подговорил кого-то украсть микроскоп. Мать Симора вернулась в Тбилиси с пустыми руками. Воробушкин донимал еще одного заключенного, но тут дело решилось значительно проще. Заключенный он был иностранцем - получал посылки Красного Креста, аккуратные ящики в красной, под сафьян, упаковке. Чекисты, полагая, что сафьян настоящий, мучили беднягу иностранца почем зря, покуда он не догадался, точнее, пока ему не сказали: "Отдай сафьян!" Он, естественно, отдал. Каждому офицеру по штуке. Пошили офицерские жены в лагерной мастерской сапоги из псевдосафьяна, - они, конечно же, разлезлись в первый же дождь... Лучше расскажи, как Воробушкин обошелся с тобой. Да, правда. Это случилось в другом лагере, до начала реабилитаций, уже после освобождения японских рыбаков. Воробушкин находился здесь в качестве опера, поскольку и этот лагерь подчинялся его отделению. Теперь, о каких японских рыбаках речь. После капитуляции Японии Советский Союз отторг у нее часть морских пространств. В рыболовном промысле японцы не знают себе равных, это общеизвестно, они даже землю удобряют бросовой рыбой. Японский рыболовный флот один из самых крупных в мире и занимает если не первое, то одно из первых мест по отлову рыбы. Лишившись части морского пространства, некоторые компании занялись браконьерством. Входили ночью в чужие воды, ловили рыбу и возвращались восвояси. Возвращались, но не все. Советские морские пограничники накрывали браконьеров на месте преступления. Капитана сейнера, штурмана или боцмана и еще одного или двух рыбаков арестовывали. Сейнер конфисковывали, личный состав отправляли в японское консульство во Владивостоке, а арестованных - в лагеря. Им давали не много - по два-три года. Примечательно, что контингент рыбаков не только не уменьшался, а с каждым новым потоком разрастался. Я был начальником цеха, в котором трудились триста японцев. Какими они были работягами, говорить не буду, об этом наслышано все человечество. В один прекрасный день Хрущев объявил им амнистию. Отпустить японцев домой означало остановить домостроительный комбинат, поскольку наш цех был головным - заготовительным! Кто бы тогда работал - согнанные из российских университетов "стиляги"?.. Групповое освобождение в лагере происходило в следующем порядке. Выводили "оркестр" из трех, самое большее, четырех музыкантов - труба, барабан, кларнет и еще что найдется. Речь держал начальник культурно-воспитательной части лагеря и кто-нибудь из активистов. Играет оркестр, стоят японцы, триста человек, и ждут в нетерпении, когда кончится эта комедия. Я тоже стою. Кто-то взял слово. Воробушкин, поманив меня пальцем, предложил выступить - как-никак мои подопечные. Говорить мне не хотелось, я уже попрощался с каждым из моих рабочих в отдельности, поэтому от речи, естественно, отказался, но попросил Насидзиму-сан перевести одну-единственную фразу. Полковник разрешил. Насидзима-сан был генералом, сидел за военные преступления. Хрущевская амнистия его не коснулась. Он стоял неподалеку и охотно помог мне:

– Счастлив Император, у которого такие подданные, как вы!

Японцы уехали. Меня посадили в карцер - "трое суток с выводом на работу". Ночи я проводил в карцере, днем работал в цеху. Прошло время, и при случае я спросил Воробушкина:

– Гражданин начальник, за что меня посадили?

– А что, наши рабочие хуже японских? - незамедлительно отозвался он вопросом на вопрос.

Я промолчал.

Теперь вернемся к той истории, когда я снова оказался в Спасской тюрьме и надолго.

С нами сидел некий Клям, выдававший себя за австрийского генерала. Бандеровцы, заподозрив его в шпионаже, хрястнули ранним утром Кляма по голове. В таких случаях лейтенант Удодов, начальник отделения, лично вызывал всех, кто, по его мнению, способен был на такое преступление. В число подозреваемых попал, естественно, и я, хотя, видит Бог, за все время, что я сидел - долго и много раз, - я никогда не принимал участия в насилии. Я и по сей день уверен, что вызывал он меня для того, чтобы засадить на несколько дней в карцер, - метеослужба обещала буран. Удодов прекрасно знал, что даже если бы я видел своими глазами, кто убирал Кляма, я бы все равно не выдал ни под какими пытками. Словом, пришли за мной надзиратели, я еще лежал, и потребовали следовать за ними. Я сказал, что оденусь и приду. Вероятно, из-за моих побегов и сам Удодов, и надзиратели считали меня бандитом номер один, поэтому применять ко мне силу не решались, особенно после того случая, когда я во время одной из отсидок в штрафном бараке, опять-таки из-за бурана, гонялся с палкой за четырьмя надзирателями - они едва ноги унесли... В общем, я оделся, поел, припрятал махорку с боковушкой от коробка, спички, чтобы не нашли при шмоне, и направился к административному корпусу. Приблизился. Смотрю, из барака напротив надзиратели выводят Симора... Он бросился ко мне, будто хотел что-то шепнуть на ухо, и незаметно от надзирателей, так во всяком случае ему казалось, сунул мне в карман бушлата нож... Ничего особенного небольшой нож. Надзиратели хотели было потащить меня к начальству, но я уперся: "Прежде зайду в нужник оправиться, потом приду сам". Они не стали тащить меня силой. Увели Симора, вошли в корпус. Я бросил нож в выгребную яму и явился к Удодову. Лейтенант был, вроде Круглова, белоглазым садистом, разжалованным из полковников именно за издевательства над заключенными вот только должность ему оставили. Было в этом человеке что-то бабье, особенно голос и манеры. Произошел такой диалог.

– Что сунул вам Гольфанд в карман? - Он ткнул пальцем на Симора.

– Ничего, гражданин начальник.

Подскочив, он взвизгнул:

– Знайте, в моих руках ни одному бандиту радости не видать! И вы не увидите!

– Знаю, гражданин начальник, сущая правда, вам и самому в своих руках радости не видать!

– Вон их! Вышвырнуть! Обоих!

Вышвырнули. Точнее, осторожно, можно сказать, деликатно, вывели. Рядом со мной в камере оказался Симинец - личность чрезвычайно оригинальная. Когда я смотрел на него, мне приходило в голову много интересных мыслей... Жизнь и смерть в лагере имеют свои закономерности: кто и почему умирает? Я не имею в виду тех, кто попадает в лагерь уже серьезно больным и вскоре по отсутствию должного ухода и лечения угасает... Я говорю о здоровых: первые четыре, пять лет критические для тех, кто слишком сильно переживает об утраченном благополучии, о семье; кто терзается мыслями о несправедливости и произволе, царящих вокруг. Они сознательно отталкивают от себя все, что приносит радость, живут страданиями, измельчающими душу. Они непрерывно пребывают в плену трагических обстоятельств, впадают в крайности, почти искусственно вызывают в себе отрицательные эмоции, за которыми цепочкой следуют патология нервной системы, разного рода заболевания и, ясное дело, смерть. Есть иная категория. Понимая, что стоят на пороге смерти, они усилием воли берут себя в руки и, переболев страданиями, как заразной болезнью, стойко держатся до освобождения. Больше других "ломаются" завистники и циники. Так бывает и на воле. Люди озлобленные и мрачные погибают раньше других. Жаль, что никто не ведет такой статистики. Канадский профессор Селие, изучавший эту проблему в течение восемнадцати лет, пришел к выводу: никому и ничему не завидуйте, не подпускайте к себе ненависть, не то сами приблизите свою смерть! А на иных смотришь и диву даешься: они приходят в лагерный ад мыслить, чему-то учиться. Они все пропускают через призму легкого юмора, обогащают свой опыт и радуются жизни!.. Есть еще один тип людей, достаточно распространенный, это делатели, люди творческого склада! Симинец был ассенизатором - выгребал большим ковшом нечистоты из нужников. Как-то раз я проходил мимо, он заметил меня, подозвал: "Смотри, как споро я работаю, ни одного лишнего движения!" - приговаривал он, ловко орудуя ковшом. Симинец был преисполнен такой гордости, будто только что открыл шестой континент. К слову сказать, Симинец, участник гражданской войны, был вторым секретарем какого-то обкома партии. Он взялся за ассенизаторскую работу потому, что жил, руководствуясь твердым и несколько необычным девизом: "Ни единого движения ради Сталина! Да здравствует расстрелянный Бесо Ломинадзе!" Господи, Твоя воля, как говаривала моя бабушка! Жизнь под таким девизом означала, что в лагере он вообще ничего делать не будет, но чекисты взяли его за горло: "На заключенных поработаешь?" "Да, пойду на самую грязную работу", - объявил Симинец. Его определили в ассенизаторы, он добросовестно работал, пока не заметил, что в нужник для заключенных вошел надзиратель. Симинец выждал, пока тот сел на корточки, и вывернул ему на голову полный ковш нечистот, бросил его там же и сам пошел в изолятор. Я спросил, с чего он так разозлился. Симинец счел, что начальство нарушило уговор! Для такого поступка нужна была смелость, и не малая, потому как ему могли запросто накинуть срок... Симинец провел в заключении пятнадцать лет, вышел живым-здоровехоньким, вернее, его отправили на вольное поселение. Уверен, он выжил и вернулся домой... Если, конечно, у него был дом...

Удодов сбагрил меня - это обычная тактика всех начальников лагерей по отношению к беглецам, - все равно сбежит, пусть кто-то другой за него отвечает! Только Спасская тюрьма не помнит случаев побега. Я сидел там восемь или девять месяцев. Потом нас всех отправили в Майнудукский распределительный лагерь для этапирования на полуостров Таймыр. Пока я маялся в Спасской тюрьме, подлюгу Удодова перевели в Майнудук начальником.

Заключенных для этапирования принимает конвой эшелона. Сначала их пересчитывают, потом шмонают, чтобы в вагон не пронесли металлические предметы, а то не ровен час вырежут лаз и уйдут. Обыск происходит так: расстилаются два одеяла; на одно ступает заключенный, раздевается, оставляет одежду для шмона и нагишом переходит на другое одеяло, тут производится личный досмотр - не припрятано ли что-нибудь во рту или заднем проходе. Тем временем одежду с первого одеяла, уже прощупанную, перебрасывают на второе. Заключенный одевается, и конвой эшелона сажает его вместе с другими заключенными, уже досмотренными, сданными и принятыми. Я стоял на втором одеяле, ожидая, когда мне подбросят белье и штаны. Вдруг откуда ни возьмись Удодов. Подошел к первому одеялу. Как раз в этот момент обыскивающий достал из кармана моей рубашки табакерку из тонкого алюминия. Заносить алюминий в вагон не запрещалось. В табакерке у меня хранились последнее обвинительное заключение с приговором - я считал его спорным и, когда писал жалобы, ссылался на него - и фотография мальчугана, моего крестника, сына близкого друга по первому побегу. Удодов протянул руку, конвоир отдал ему табакерку. Он открыл, достал все, что в ней было, и стал просматривать.

Сначала пробежал глазами обвинительное заключение и приговор.

– Эти бумажки вам уже не нужны! - порвал, выбросил. Потом бросил взгляд на фотографию мальчугана, порвал и ее: - Это вам тоже никогда не понадобится. Оттуда не возвращаются!

– Послушай, лейтенант, - сказал я. - Нет дыры, из которой я не смог бы уйти. Я знаю, ты недавно женился, у тебя грудной ребенок. Запомни, уйду, твою ляльку в люльке удушу!..

Удодов побледнел, в ужасе уставившись на меня, и, не вымолвив ни слова, отвернулся. Я знал, что у него грудной ребенок; эти слова я выпалил сгоряча, оттого что он порвал карточку мальчугана... Я не способен был на злодеяние и никогда не исполнил бы угрозы, а если бы Бог дал мне возможность уйти в побег, стал бы я терять время на Удодова?..

С тех пор прошло два года. На Таймыре в моем активе значилось семьдесят пять лет. Пришел этап из Караганды. Принесли весть: Удодов в психушке, у него навязчивая идея, вскакивает по ночам, кидается к люльке и вопит: "Ребенка удушили!"

Не знаю, правда ли это. За язык я никого не тянул, придумать - такого не придумали бы!..

Я был молод, горяч. Правильно ли я поступил, пригрозив ему?.. Что было, то было. А не вспомнить ли нам Желтый оазис? Еще бы, конечно... Хорошая история. Как фамилия того проходимца?.. Кацаберидзе - вот как!..

Это случилось, когда нас везли по этапу в Караганду. Поскольку я рассчитывал попасть в Коми-Инту или Воркуту, туда, где в лагерях были мои друзья Амиран Морчиладзе, Резо Ткавадзе, Тариэл Кутателадзе, Саша Папава, это те, о которых я знал, - мне нужно было любым способом отстать от этапа. Долгая отсидка научила меня разным хитростям, и, среди прочего, я умел прикидываться психом. Был еще один способ отстать - выкрасть дело, но в условиях, когда ты заперт в купе вагон-зака, а дела хранятся у начальника конвоя, осуществить это практически невозможно. Словом, я решил прикинуться слабоумным. Это трудно, потому как нужно впасть в оцепенение, ни на что не реагировать, ничего не есть и делать под себя. А еще важно выбрать время и место - чтобы оказалась неподалеку одна из психиатрических больниц ГУЛАГа или же твой поезд шел через город, в котором есть лечебница. Неважно, признают тебя больным или нет. Важно отстать от этапа, остальное устроится потом. Короче, в Казани меня сняли с поезда - заключенного Иагора Каргаретели сдали санитарам, и поезд отправился дальше в Караганду. Меня доставили в больницу, заперли в этапную камеру. Я сопротивлялся, в точном соответствии с моей программой придуривания. Втолкнули. Столько психов вместе - в детстве родители водили меня в Сурами - я и в тамошнем дурдоме не видел. Камера, довольно вместительная, кишмя кишела придурками. Я забился в угол, стал осматриваться... Происхождение этого Желтого оазиса таково: не скажу, когда церковь, верная учению Мартина Лютера, основала в паре километров от Казани монастырь, дабы обратить в свою веру паству, принявшую мусульманство еще под монголами. Поначалу тут был всего один корпус, потом два или три с кровлями в готическом стиле и дымовыми трубами, выведенными в ряд по всему коньку. Эта деталь необходима для описания последующих событий!.. Революция отвергла учение Лютера, а заодно отобрала монастырь и передала его ГУЛАГу... Да, сидел я, скукоженный, в углу и наблюдал. Время от времени появлялись санитары и выводили на комиссию больных. Некоторых возвращали, когда болезнь не подтверждалась, некоторых нет, их распределяли по палатам... Дверь открылась, внесли обед, приступили к раздаче - обычная баланда и ломоть хлеба, как в лагере. Раздали, ушли. Был в камере больной матрос, рядом с ним доктор Розенберг показался бы лилипутом. Он не прикоснулся к еде - сидел себе, что-то бормотал. Напротив, на койке, лежал мужчина с пламенеющими рыжими вихрами, как у юродивого из моих видений. Рыжий умял свою баланду, утерся ладонью, хлопнул в ладоши и вскрикнул: "Асса!" Матрос вскочил, раскинул руки и пустился в пляс, время от времени вскрикивая "Асса!". У мерзавца голос был - штукатурка со стен отваливалась. Пока матрос выкидывал коленца, рыжий взялся за его баланду с хлебом. Матрос плясал, покрикивая. Рыжий время от времени хлопал в ладоши. На шум сбежались санитары, схватили матроса, надели на него смирительную рубашку и ушли. Рыжий покончил с едой, положил миску на место. Санитары вскоре вернулись. Сняли с притихшего матроса рубашку, камера успокоилась, жизнь вошла в прежнюю колею. С утра снова стали выводить больных на комиссию. На этот раз взяли довольно многих. Настало обеденное время, раздали еду, и повторилось то же, что накануне. Рыжий вскрикнул: "Асса!", хлопнул в ладоши, матрос вскочил и пустился в неистовый пляс. Снова прибежали санитары, надели на морячину рубашку, и снова рыжий умял его баланду. На третий день было все то же, но уже на четвертый смирительную рубашку надели и на рыжего - прознали санитары, что он подначивает матроса. Надевать рубаху - процесс довольно болезненный, у рыжего вырвалось соленое словцо и "Ой, мамочка!" по-грузински. А может, сначала "Ой, мамочка!", потом, сочный мат - значения не имеет. На пятый день меня с утра взяли на комиссию. Конечно, поняли, что никакой я не придурок, и вернули в камеру. Собственно, я и не скрывал, что прикидываюсь сумасшедшим только для того, чтобы отстать от этапа... Как бы то ни было, я уяснил для себя, что рыжий грузин и отнюдь не псих. Вот что он, мерзавец, надумал. Когда внесли еду, он затаился, накрывшись одеялом. Вероятно, хотел убедить всех, что он тоже не в своем уме, а матрос пляшет и вскрикивает "Асса" без его подначиваний. Впрочем, это мои домыслы, а у рыжего, может, были какие-нибудь другие соображения, не знаю... Во всяком случае, к еде он не прикоснулся, лежал, накрывшись одеялом, но едва санитары вышли, как он высунул руки из-под одеяла, хлопнул в ладоши и замер. Все повторилось как обычно. Санитары тоже действовали как обычно - надели на матроса рубаху... Рыжий съел свою баланду лишь после того, как с матроса сняли рубашку, и ограничился ею.

Еще пара дней, и камера почти опустела. Матроса повели на комиссию и очень скоро вернули. Осталось нас четверо или пятеро. Внесли обед. Рыжий высунул руки из-под одеяла и вскрикнул: "Асса!" Матрос спокойно встал и подошел к подстрекателю, укрывшемуся с головой:"Асса... а, да?! Твою мать!" - поднял его и, ей-ей, стал швырять от стены к стене. Бросит на какую-нибудь пустую койку, потом поднимет, швырнет на другую, не забывая попутно наносить удары... Только я и вмешался, другие, в надежде, что, может, их еще раз возьмут на комиссию, оставались в стороне - сумасшедший в драку не полезет. Едва утихомирил его. Не стану скрывать, при этом и мне досталось на орехи. На этом наше общение кончилось. А кончилось оно потому, что Проскуров снова взобрался на конек, и меня взяли вместо него колоть дрова на кухню - я ведь сам признался на комиссии, что симулирую! Понадобились рабочие руки, и меня пристроили к делу. Да, о Проскурове... Интересный был тип, ничего не скажешь. Он страдал навязчивой идеей: совхозы, а не колхозы поднимут советское сельское хозяйство! Причем эта идея мучила его только временами. По большей же части это был рачительный, основательный мужик, работал на кухне, рубил дрова, - словом, из хроников. Аудиторию для высказывания своих взглядов он тоже собирал весьма оригинальным способом: взбирался на конек двускатной крыши и вещал оттуда. Со временем город сильно разросся, и бывший монастырь оказался в его черте. Во всяком случае, за оградой лечебницы ГУЛАГа, именуемой Желтым оазисом, была обычная улица, и по ней ходили обычные люди. Свое первое выступление Проскуров провел так. Поднялся на чердак, с чердака вышел на двускатную кровлю, с кровли перебрался на конек с дымовыми трубами. Их было несколько, пять-шесть, располагались они в ряд, одна за другой, и оратор имел возможность совершать променад в пять-шесть шагов. К счастью для санитаров, потребность излить свои чувства у Проскурова возникала раз в квартал, иначе, шутка ли, спускать оттуда чокнутого? Санитары не решались вылезать с чердачного окна на крышу - у каждого из них была семья, дети, да будь они и холостыми, никто не испытывал особого желания грянуться оземь с высоты третьего этажа. Когда аудитория ввиду сумерек меньшала, Проскуров укладывался спать тут же, на коньке, чтобы с рассветом взяться за нелегкий труд проповедника. Я бы дал Нобелевскую премию санитару, спустившему Проскурова, когда он в очередной раз, четвертый, взобрался на крышу: несколько дней его не трогали, он вволю наговорился, а к вечеру пятого санитар поманил его из чердачного окошка ломтем хлеба. Проскуров, крепко оголодавший, рванулся за хлебом, на том и кончилась вся история - ясное дело, до очередного раза. Поместили Проскурова в палату, а когда прошло помрачение, вывели на работу... В следующее свое затмение оратор, не будь дураком, прихватил с собой на конек недельный запас питания, и спустить его оттуда в ближайшее время не представлялось возможным. Вот почему мне пришлось заместить его на кухне. Еще одна история, случившаяся в мое пребывание в Желтом оазисе, - Кузнецов! Господи, с чем только человек не сталкивается... Стояла отвратительная норильская зима, мы работали на строительстве города. Между рабочей зоной и лагерем пролегал коридор-проулок из колючей проволоки. Я ходил в ночную смену, то есть отлично выспавшимся возвращался в лагерь... Ночная смена встречалась с дневной в проулке. Иду, на лицо натянута маска, пурга, светает; за колючей проволокой притопывают, пытаясь согреться, часовые в овчинных тулупах. Я еще издали заметил Давида Робакидзе. Поравнявшись со мной, он оттянул маску, на мгновение остановился, шепнул на ухо: "Околел, околел!" - и пошел дальше. Он говорил о Сталине. Это сообщение, конечно, не было для нас неожиданностью, радио все время передавало сводки о состоянии здоровья вождя, и все же весть потрясла меня... Кого не потрясла?! Мы пришли в лагерь, я сел на нары, задумался. Ко мне подсел Коля Кобжицкий, тоже притихший. Я почему-то глянул в сторону - возле окна кто-то стоял спиной к нам, плечи вздрагивали - ясно, от плача. Я подтолкнул Колю локтем: смотри, мол! Коля встал, подошел к плачущему, положил руку на плечо, повернул. Это был Кузнецов...

– Ты-то чего плачешь, палач?! - рассвирепел Коля.

Кузнецов служил у немцев полицаем, его приговорили к двадцати годам каторги. Был такой период, когда советская власть, дабы продемонстрировать всему миру гуманность нашего строя, заменила расстрелы каторжными работами, но большинство таких заключенных отбывали срок с нами, в обычных лагерях, почему, непонятно!

– Я не палач, за мной нет вины... Сталин умер, что теперь с нами будет, как жить дальше?..

Коля отвесил Кузнецову оплеуху, вернулся, подсел ко мне.

Прошло довольно много времени. После одного из побегов я попал в мордовские лагеря. Встретился там с Кузнецовым, он был "вороной" при оперуполномоченном, то есть служил клинальщиком. Это были времена, когда Хрущев задумал свести к минимуму число заключенных, и после норильского бунта началась компания "условно-досрочного освобождения". Приезжал суд, пересматривал дела заключенных, которым администрация давала положительные характеристики, как бы представляя их к освобождению. Освобождали, как правило, всех... Приехал суд, лагерная столовая едва вмещала заключенных. Приведу два примера. Вызвали Гигу Кипшидзе, срок - три года. Фамилия, имя, отчество, профессия, должность - главный архитектор города Севастополя. После того как на заседании парткома зачитали известное письмо Хрущева, он, оказывается, напился и сорвал со стены портрет вождя... Судья, полистав дело, заметил:

– За это царь-батюшка десять лет давал!

Суд вышел, через пять минут вернулся. Гигу Кипшидзе освободили. Потом разобрали еще несколько дел. Освободили и этих. Вызвали Кузнецова, кажется, под конец. Судья долго листал его дело:

– Кузнецов, как вы оказались возле избы Медведева?

– Я дома возился по хозяйству. Пришел Иванов, сказал, что Медведев у себя, велел мне идти с ним. Я и пошел! Что мне было делать?!

– Кто такой Медведев?

– Командир партизанского отряда.

– Что случилось потом?

– Потом мы...

– То есть полицаи, да?

– Да, мы оцепили дом и... стали кричать, чтоб Медведев выходил и сдавался...

– Медведев не вышел, - прервал его судья. - Что было потом?

– Потом Иванов принес канистру бензина...

– Не Иванов, а вы, Кузнецов!

– Нет, ей-богу, Иванов принес...

– Продолжайте!..

– Медведев все не выходил, и Иванов полил бензином избу...

– Кузнецов! Вот показания, написанные вашей рукой, вы принесли бензин, полили избу и подожгли ее.

Начались клятвы-уверения. Судья зачитал кузнецовские показания и велел ему рассказывать, что было дальше.

– Когда изба занялась, все заволокло дымом, ничего не было видно... раздался взрыв гранаты - это Медведев прорвался через оцепление и, отстреливаясь, ушел задами... Мы ведь не знали, что он ушел!.. Потом вдруг кто-то появился на крыльце, в дыму не разобрать кто...

Кузнецов умолк, понурился.

– Почему вы замолчали, Кузнецов? На крыльцо выскочила жена Медведева с двумя детьми. Один из них - грудной. Вы их расстреляли, так?

– Я не в них, я в воздух стрелял, клянусь!

– По показаниям остальных свидетелей, стреляли только вы... Медведев жив, он в Брянске. Увидит вас, пойдет на преступление. Как быть?

– Что я в Брянске оставил, у меня брат в Днепропетровске, к нему и поеду...

Кузнецова освободили!

Вот этого Кузнецова я и встретил в "оазисе". Он разгуливал себе по двору и выкрикивал: "Тррр, тррр!.."

Да, мы же хотели рассказать, как повесили Леху... Это случилось в том же лагере, где Хоречко так необычно ел свой бутерброд - маслом вниз... Да, там это и случилось, по весне. Лехе, курокраду, оставалось отсидеть семь-восемь месяцев. Начальство выдало ему пропуск, и он работал прислугой в семьях военных - носил из лесу хворост, из колодца воду, разве переведутся домашние дела?.. С самим же пропуском обстояло так: заключенный, выходя из зоны, брал его с собой, а возвращаясь, оставлял на вахте, то есть если пропуск на вахте, стало быть, заключенный в зоне.

Стояла весна. Леха - фамилию его запамятовал - то на воле работал, то в зоне мыкался. Был полдень. В лагере почти никого не было, кроме обслуживающего персонала из заключенных да бездельников вроде меня, которых к работе вообще не допускали. В зоне оставался и Павлик Лукашов, мой старый друг, занимавший соседнюю с Лехой нару. Подходит ко мне Павлик и говорит: "Кажется, Леха повредился в уме, с ним творится что-то неладное". Я встревожился. Павлик передал мне Лехины слова: "Был я в лесу, рубил дрова, увидел девчонку Маркова, заманил ее, ссильничал, убил и забросал ветками!" Дело было нешуточным, я предложил отыскать Митьку Балика. Балик заведовал баней и верховодил лагерными бандеровцами. Поразмыслив, Балик кликнул трех своих парней, велел им найти Леху, затащить его на чердак одного из бараков и всыпать, чтоб тот во всем откровенно признался. Не прошло и пятнадцати минут, как посланец, вернувшись, оповестил, что никаких розог не понадобилось, Леха и так все выложил. Парень спрашивал - что делать дальше?! Мы решили подержать Леху на чердаке, пока сами не узнаем, что и как - а вдруг у него с черепушкой неполадки или просто что-то привиделось? Всяко бывает. Несколькими годами раньше я сам был свидетелем, как заключенный, наголодавшись, вдруг объявил, что срезал с трупа Парфенова ягодицу и съел ее! Парень малость сбрендил - труп Парфенова лежал где и был, его никто не трогал.

Прошел час или чуть больше. За территорией зоны поднялся переполох, вопли и причитания. Сбежались офицеры и надзиратели, стали искать Леху. Откуда им знать, что Леха на чердаке - лестницу к лазу убрали. Нас пересчитали разов пять. Лехин пропуск лежал на вахте, а его самого не было. В конце концов мы подослали старичка спросить, что случилось, зачем Леху ищут?! Тот, кого спросили, не стал скрывать, рассказал все, как было. Тогда Балик дал знак, Леху повесили на кровельной скобе и смотались с чердака.

Когда нам надоело строиться для пересчета, намекнули, что ищут не там, где надо.

Нашли. Леха болтался в петле.

Обошлось! Всего раз пожаловала группа следователей. Порасспрашивали о том о сем, оформили, по-моему, самоубийство, и концы в воду!

Отлично! Теперь по плану о том, как нас выпустили из изолятора хоронить гиганта латыша. Дай Бог памяти, как его фамилия?.. Ах, да... Доктор Розенберг, латыш немецкого происхождения. Огромный мужик что в длину, что в ширину. Каково?! У бедняги поднялось давление, случилось кровоизлияние - скончался. Абрек Батошвили, Ахмед Ибрагимов, врач-азербайджанец, прозябавший в фельдшерах, Митя Дангулов и я сидели в изоляторе... Глубокой ночью, когда мы крепко спали, вдруг открылась дверь, вошел старший надзиратель, велел всем одеваться и выходить! Мы мешкали подобного рода выводы чреваты были провокацией. Выводили за территорию зоны, вроде бы на работу, потом открывали огонь и оформляли "при попытке к бегству". Удел "неисправимых"... Мы отказались выйти. Надзиратель стал уговаривать: "Ничего страшного, нужно похоронить Розенберга, не упрямьтесь!" Мы попросили время подумать. Он закрыл дверь, ушел. Через четверть часа вернулся. Мы решились выйти - будь что будет. Это был период, когда по спущенной сверху директиве мертвецов хоронили в деревянных гробах, то есть по-человечески, не то что прежде - бирка на ногу, с номером, фамилией и именем, и матрас вместо гроба. Вышли. Гришка Пискун подъехал к вахте на лошади, запряженной в повозку с гробом. Мы выехали за ворота, где нас поджидали шестеро солдат и проводник с собакой... Нужно сказать, что лагерные кладбища обычно размещались в паре километров от дороги, подальше от людских глаз. Еще одна деталь: администрация всегда знала, какое количество мертвых будет за зиму. Поскольку нормы выработки на разных видах работ были разными, они планировались заранее. Скажем, вырубка леса и земляные работы. Столько-то трупов - столько-то кубометров леса и столько-то вырытых могил... Зимой земля промерзала, поэтому могилы рыли летом в установленном количестве. Этим занималась похоронная бригада. Взялся Дангулов за поводья, и мы тронулись, сопровождаемые почетным эскортом - семь человек с собакой. Колыма - страна сопок, пирамидальных островерхих холмов и гор, с подъемами и спусками, не слишком удобными для ходьбы. До поворота на кладбище было недалеко, но оттуда до могилы нужно было километра три тащить гроб, то есть четыре сырые доски с десятипудовым покойником внутри, и это петляя между сопками и карабкаясь по кручам. Нас было четверо, все четверо сидели десять дней в изоляторе - триста граммов хлеба в день, пол-литра водянистой баланды через день. Правда, кипятка сколько душе угодно! Каково?! До поворота мы едва доплелись, потом, охая и стеная, подняли с повозки гроб на плечи и пошли. Около километра нужно было переть в гору, потом еще километр тащиться по плоскогорью до кладбища... Не успели мы пройти и двухсот метров, как Дангулов с Ибрагимовым взмолились о привале. Мы с Абреком тоже чувствовали себя не птахами. Передохнули, но поднимать груз было так трудно, что, если б не один из солдат, мы бы не смогли взвалить гроб на плечи. Пошли. Через сотню метров Ибрагимов упал, гроб грохнулся оземь, подмяв под себя Дангулова. Ибрагимов и Дангулов, оба приземистые, шагали впереди. Мы с Абреком, ростом повыше, шли замыкающими... Вытащили Дангулова из-под гроба, передохнули, тот же солдат помог нам взвалить на плечи гроб, и мы двинулись по кручам. На следующем привале начальник конвоя запретил доброхоту подходить к нам. Мы взмолились, начальник - ни в накую. Делать было нечего, с грехом пополам подняли гроб и, не сговариваясь, вероятно, движимые внутренней решимостью, на одном дыхании одолели все кручи и вышли на плоскогорье, но ох как тяжело нам дался этот переход. Мы едва переводили дух и, повалившись на снег, целых полчаса пытались прийти в себя. Мы бы еще полежали, но начальник конвоя едва ли не ударами приклада заставил нас подняться... Лично мне в лежачем положении стоящие мысли в голову не приходят, я больше соображаю, расхаживая взад-вперед. С Абреком было наоборот, едва приляжет, как выдаст такое, афинским мудрецам не приснится, всем семерым! Так было и на этот раз. Абрек воскликнул: "У меня идея!" - "Какая?" - "Снесем по частям! Крышку, гроб, а затем и покойника". Мы обрадовались, чуть не захлопали от восторга!.. Сняли крышку, положили ее на плечи и отмахали без остановки полтора километра, опустили у разверстой могилы, вернулись. Гроб оказался несравненно тяжелее. Крышка была сбита из двух широких досок потоньше, а гроб - из сырых двухдюймовых досок. Он, зараза, был такой тяжелый, что мы несколько раз останавливались передохнуть, и когда донесли его, попадали на снег. Начальник конвоя и впрямь приложился прикладом к каждому из нас: "Встать, расстреляю!" Мы потащились, то и дело останавливаясь, доплелись до мертвеца и уселись... Вдали, примерно на расстоянии пятисот метров, мерцал огонек - будка лагерной водокачки. Ибрагимов поглядывал, поглядывал на нее и разродился идеей... Мы все ее одобрили, даже конвоиры. Абрек сказал: "Вы отдыхайте, я принесу". С ним пошел солдат. Вернулся он с топором. Взялся Ахмед за труп бедняги Розенберга и разрубил его на шесть частей. Мороз стоял градусов тридцать-сорок, труп был как каменный, но Ибрагимов со знанием дела, как опытный мясник, разделал его... Дангулов был так плох, что нам пришлось втроем, в две ходки, отнести расчлененный труп Розенберга. Очистили могилу от снега, опустили в нее гроб, сложили Розенберга, накрыли крышкой и пошли... Землей обычно засыпала похоронная бригада... Нет, ты настоящий идиот, дурак... Не дурак, а дура! Бедняга Зубов шельмовал дурой лиц мужского пола. Может, для эффекта? Как знать... Тебя он дурой не называл. Да, да, ты прав, дурой меня назвал попугай, был случай. Правда, не только меня - нас было трое, но относилось и ко мне... На нашей улице жили немцы, целых пять семей. Они держали коров, и мы покупали у них молоко и простоквашу. Брали в долг, а в конце месяца расплачивались. Как-то раз пошли мама с тетей, жившей по соседству, к фрау Майер. Меня взяли с собой, поскольку оттуда мы должны были куда-то пойти, кажется к зубному врачу. Постучали в дверь и услышали: "Войдите, пожалуйста". Вошли. В комнате никого не было, кроме большого пестрого попугая в золотистой клетке. Взрослые присели, я приблизился к клетке рассмотреть птицу. Не знаю, то ли оттого, что я подошел, то ли по какой другой причине, но попугай раскряхтелся: "Дуры пришли, дуры пришли!" На его голос вошла фрау Майер, она возилась с коровой во дворе. Дамы занялись счетами, а попугай, недовольный, разворчался: "Дуры пришли, дуры пришли. - И в сердцах добавил: - Обманщицы, обманщицы!" Фрау Майер встала, подошла к клетке, пару раз щелкнула его палочкой, вроде дирижерской, что-то шепнула, и он объявил: "Приношу искренние извинения!" Судя по тону, попугай отнюдь не чувствовал себя виноватым, просто хотел угодить своей хозяйке. Какая чушь! Не хватит ли?.. Ты прав, хватит! Давай-ка вспомним еще одну историю, забавную, - как мы встретились в Москве с Юрой Кобуловым. У меня такое чувство, что эта буря никогда не кончится. И голод дает о себе знать... Ты, совсем как те цыгане, завел свое: "Мандро нани, мандро нани!" Когда детям хочется есть, а еды нет, цыганка-мать запевает песню: "Мандро нани, мандро нани!", что означает "хлеба нету, хлеба нету!". Поет, хлопает в ладоши, вовлекает в пляску детей, они поют, танцуют, и на душе становится легко... А мы вспомним о Юре Кобулове, и голод забудется. Это было еще при жизни моих родителей. Я и Юра, сын известного чекиста, вместе были зачислены на первый курс техникума. Он походил несколько месяцев и бросил, а может, родители заставили. В городе мы часто встречались на улице и даже здоровались. Его пребывание в техникуме мне запомнилось вот почему. Гоги Цулукидзе умел пускать дым колечками, да еще какими! На одном выдохе больше тридцати колец подряд. Юра побился с ним об заклад, сможет ли тот выпустить столько-то колец. Пари было денежным, а деньги у Юры водились - папенька подбрасывал. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало... Вскоре Юра Кобулов исчез из города. Поговаривали, что отец отправил его на курсы МГБ в Россию! Прошло много лет - десять или двенадцать. Я работал в Белоруссии, приехал по делам в Москву. Поднялся в кафе-мороженое на улице Горького, оно помещалось на втором этаже. Спросил "Сандэй", я очень любил его и, когда случалось быть в Москве, всегда лакомился. Только мне принесли мороженое, как в кафе вошел майор госбезопасности Юрий Бахчиевич Кобулов в сопровождении двух кокетливых девиц. Они уселись за столик напротив, мы оказались совсем близко, лицом к лицу. Юра поднял глаза, заметил меня. Во второй раз посмотрел, когда ел мороженое. По лицу его скользнула улыбка или нечто похожее на улыбку. Сомнений не было - он узнал меня. Мы были молоды, внешность за время, что мы не виделись, почти не изменилась. И еще... Если я тотчас узнал его, отчего ему было не узнать меня? Что мне было делать? Уйти? Нельзя. А вдруг он не узнал меня, зачем же мозолить ему глаза своей фигурой, походкой, повадками?.. Как часто бывало со мной, я положился на авось - будь что будет - и спросил еще мороженого. Мой последний побег был не только "шумным", он неблагоприятно отразился на карьере пяти или шести чекистов, к тому же на меня за эти четыре года, что я был в бегах, четыре раза объявлялся отдельно союзный, отдельно зарубежный розыск. Юра Кобулов, как сотрудник Лубянки и сын своего отца, не мог не знать о том, что я в розыске, и, уж конечно, не мог не узнать меня... Они съели мороженое, Юра Кобулов еще раз взглянул на меня и ушел... Прошло много времени, я освободился, вернулся в Тбилиси. Как-то во время застолья мне представился некий Беридзе. Он был близок с семьей Кобуловых, пока их всех не пересажали. Юре удалось избежать ареста, и он рассказал Беридзе о нашей встрече в кафе-мороженое. Он не выдал меня! Я искал Юру - мне хотелось поблагодарить его. Тщетно. Никто ничего не знал о нем!..

Ветер стих. В путь, Гора!"