ГЛАВА ШЕСТАЯ
На следующий день я стояла в кухне, помогая матушке очищать травы для ее снадобий, когда в калитку для мужчин дважды стукнули.
— Иди посмотри, кто там, — сказала кухарка; я прикрылась чадором и пичехом, отворила дверь и увидела одного из слуг Ферейдуна, протянувшего мне письмо для Гостахама.
Уверенная, что в покрывалах он меня не узнает, я спрятала письмо и сказала кухарке, что это был торговец, предлагавший горные травы для тушения мяса — я знала, что они нам не нужны.
Уйдя в нашу с матушкой комнату, я взглянула на печать: она принадлежала Ферейдуну. Мое сердце забилось чаще. Я показала Ферейдуну свое неудовольствие, и теперь наверняка он сел и написал мне, что все кончено. Подняв пакет к масляному светильнику, я тщетно пыталась разобрать, что за письмо он скрывает. Я твердила себе, что письмо надо отнести прямо к Гостахаму, но не могла сдвинуться с места. Даже если письмо не мое, известия в нем обо мне. Я медлила, а потом сломала печать.
На то, чтобы прочесть письмо, ушло много времени: выучилась я еще плохо и многие слова просто не могла понять. Но я обнаружила несколько раз свое имя и поняла, что Ферейдун предлагал сигэ еще на три месяца, основываясь на том, что доволен мной. Совершив непростительное деяние, вскрыв почту, адресованную Гостахаму, я спрятала письмо в своем поясе. В этот раз мне надо было подумать о предложении, не дожидаясь советов семьи. Теперь, когда я больше не была девственницей, настала моя очередь решать, чего я хочу. Хома сказала, что это мое право.
Катайун и Малеке в то утро пришли чуть позже, чем обычно. Катайун была свежа, как всегда, а у Малеке были темные круги вокруг глаз.
— Как твой муж? — спросила я.
— Все болеет, — отвечала она. — Целую ночь кашлял.
— Может, чуточку кофе, чтобы взбодриться? — предложила я.
Она благодарно приняла дымящуюся джезве, которую я поставила рядом.
Когда мы уселись за работу, я стала называть цвета, одновременно думая о предложении Ферейдуна. Мое тело, я чувствовала, говорило «да». И дня не прошло, а я снова жаждала его рук, несмотря на то что он бил меня; и я уже придумывала тысячи новых способов доставить наслаждение ему и себе. Я стала как пожиратели опиума, которые мучаются, пока не найдут свою дневную дозу черного липкого дурмана, а потом растекаются по лежанкам, разбросав ноги, с блаженством в глазах.
Я говорила себе, что лучше всего оставить дело как есть. Сейчас, когда Нахид уже все знала, мне больше не надо было держать свой сигэ в секрете. Она будет ненавидеть меня и моих детей, но со мной будет внимание Ферейдуна, и, может быть, я смогу жить счастливой и отдельной жизнью. Может, я рожу мальчиков, и хотя у меня не будет прав на наследство, они позаботятся обо мне в старости.
Если я приму предложение Ферейдуна, это будет также и мягкая месть. Я стану словно колючка, напоминая Нахид, что Ферейдун женился на ней без любви, а из-за власти. Когда по ночам ее супруга не будет, она станет думать, как он упивается мной, и мучиться.
Так я думала до самого обеда, когда Гордийе пришла поговорить со мной. Она была изысканно одета — в новый желтый халат и зеленый кафтан с изумрудом, который Гостахам когда-то подарил ей, сиявшим над ее грудью, словно маленькое море.
— Я только что получила приглашение посетить мать Нахид, — сказала она.
— Да будет ваш приход благим, — отозвалась я, скрывая усмешку.
Чем пытаться рассказать ей, лучше предоставить все Людмиле.
— Ты не хочешь составить мне компанию? — Гордийе наконец-то была довольна мной и показывала это через маленькие подарки. — Мы бы обсудили заказ на ковер, я знаю, это тебе интересно.
— Вы так добры, думая обо мне, — ответила я, — но я должна присматривать за Катайун и Малеке, которым я нужна тут, чтобы они могли завершить свою работу.
— Ну тогда ладно, — сказала она, улыбнувшись.
Я знала — ей нравилось, когда я оставалась со своей поденщиной.
Продолжая нараспев выкрикивать цвета для моих вязальщиц, я доработала до перерыва, когда Малеке и Катайун смогли поджать узлы деревянным гребнем. Малеке нажала слишком сильно, и гребень треснул; она уставилась на него так, словно могла сломаться сама. Я всегда могла понять, что она чувствует, взглянув ей в глаза, говорившие куда больше, чем она.
— Не страшно, — сказала я, хотя и сама с трудом могла позволить себе такую потерю. — Куплю новый.
Малеке ничего не сказала, но я знала, она благодарна, что ее не заставили платить за гребень.
Когда они с Катайун ушли, я принялась вязать сама. Я хотела быть здесь, когда Гордийе вернется, и увидеть ее лицо. Через час она пришла, бледная и злая, с размазанной у глаз сурьмой. Она ткнула мне в лицо письмо. Что ты об этом знаешь? — спросила она, и это был почти визг.
— О чем об этом?
— Кобра велела мне подождать снаружи, а потом Людмила сунула мне это письмо и захлопнула дверь перед моим носом.
Я изобразила изумление:
— С чего она так?
Гордийе уселась рядом со мной на подушку.
— Должно быть, они разузнали, — сказала она, хлопнув меня по плечу письмом. — Тут отменяется заказ на ковер. Ты понимаешь, что это для нас значит?
Гостахам потратил гору денег на рисунок узора и на заказ целой кладовой шелка, окрашенного по его особым заказам. Ковер невозможно будет продать еще где-то, потому что он украшен мотивами, значащими что-то только для Ферейдуна и Нахид. Я не думала об этом, когда мы поссорились с Нахид.
— Какое несчастье! — сказала я, и так я думала.
Да уж, всем до единого в доме не поздоровится, когда Гордийе переживает из-за денег. А ведь мы только что снова начали есть варенье.
Гордийе ткнула в меня пальцем:
— Когда ты в последний раз видела Нахид?
— Всего несколько дней назад, но она не упоминала о ковре, — сказала я.
Хоть это было правдой.
— Тогда как ее родители узнали?
— Не знаю, — отвечала я, стараясь казаться испуганной. — Ой, что подумает Нахид… Родители ей расскажут?..
— Да уж конечно, — сказала Гордийе. Голос ее стал масленым и почти нежным. — Наверняка ты или твоя матушка рассказали кому-то.
— Я никогда и ни с кем не обсуждала свой брак, — ровным голосом ответила я; Гордийе явно не поверила мне. — Я боюсь… — Может, удастся вызвать ее сочувствие. — Только бы Нахид не позвала меня прийти… Думаю, тебе больше не придется об этом волноваться. Гордийе ушла в свои комнаты, сославшись на головную боль. Я полагала, что буду долго смаковать ее унижение, но мои мысли вернулись к Людмиле. Она всегда была добра ко мне, а теперь она нас презирала. Как жаль, что моя страсть к Ферейдуну заставила меня согласиться молчать. Что мне теперь делать с его предложением? Еще утром я хотела принять его. Теперь я не знала. Мое сердце повернулось сначала в одну сторону, а потом в другую.
Как только у меня выдалась свободная минута, я отправилась на рынок заменить гребень, сломанный Малеке. Я шла мимо рядов торговцев коврами и красильщиков шерсти, чтобы попасть в ту часть базара, где продавались инструменты ковроделов — лезвия для выравнивания ворса, разделители бахромы и гребни. Проходы были темные и узкие, заваленные мусором.
Когда я отыскала нужную лавку, то услышала, как кто-то играет надрывную мелодию на кяманче. Я тихо подпела — мотив казался странно знакомым. Потом я поняла откуда и повернулась, увидев молодого музыканта Ферейдуна, в одиночестве сидевшего на камне, перебирая струны. Концы тюрбана были обтрепанными, а лицо грязным.
Приблизившись к нему, я сказала:
— Салам. Это я.
— Кто такой «я»? — кисло спросил он, не поднимая головы.
Я оттянула пичех, чтобы он увидел мое лицо.
— А, — сказал он. — Ты одна из этих его…
— Что ты хочешь сказать? — Я была удивлена его грубостью.
— Ничего, — ответил он, словно эта тема его раздражала.
Я снова закрыла лицо.
— Что случилось с тобой? Мне казалось, ты один из его любимчиков.
Он взял на кяманче визгливую, словно кошачий вопль, ноту, и губы его сложились в саркастическую усмешку.
— Он меня вышвырнул.
— Почему?
— Я был слишком нахален, — объяснил он. — Ему это нравится, пока не переходишь границу.
Визгливые ноты, которые он извлекал, раздражали слух.
— Перестань, — сказала я. — Что будешь теперь делать?
— Не знаю, — ответил он. — Мне некуда идти.
В его красивых, с пушистыми ресницами глазах был страх, гладкий подбородок дрожал. Он был почти ребенок.
Вытащив монету, на которую собиралась купить гребень, я положила ее в его чашу для подаяний.
— Да будет с тобой Господь, — сказала я.
Он поблагодарил меня и, когда я пошла прочь, заиграл нежную, печальную мелодию. Она напомнила мне музыку, которую он играл в первую ночь, которую я провела с Ферейдуном. Как много изменилось с тех пор и для меня и для юного музыканта! Как неожиданно он оказался на улице!
Передумав делать покупки, я повернула домой. По пути с базара я обычно шла мимо маленькой мечети, которую хорошо помнила. Я вошла в нее и тихо села в одной из устланных коврами боковых комнаток, слушая женщину, читавшую Коран. Она как раз начала одну из моих любимых сур, о двух морях, одно из которых сладкое и насыщающее, а другое соленое, но в обоих водится красивая крупная рыба. Слова успокоили мое сердце, и, когда я услышала призыв с минарета, то встала и помолилась, касаясь лбом кистей ковра. Закончив, я снова уселась на ковер, слушая с закрытыми глазами ровный голос читавшей. Я думала о Ферейдуне и Нахид, об узлах нашей с ней дружбы, которые в моей памяти вдруг превратились в путаную бахрому. Я по-прежнему не знала, что делать с предложением Ферейдуна, а мой сигэ скоро истекал.
Какая бы мысль ни терзала меня в нашей деревне, отец почти всегда замечал это, наблюдая за мной. Что бы он сказал мне сейчас? В мыслях я отчетливо видела его таким, каким он был в нашу последнюю прогулку вдвоем, с посохом в руке. Он поднял его, словно меч. «Открой глаза!» — сказал он, и голос его прогремел во мне.
Я повиновалась и словно впервые увидела ковер под ногами. Цветы его вздрагивали, будто собираясь распуститься в звезды, а птицы, казалось, готовились взлететь. Все очертания, к которым я так привыкла, — желтые изразцовые стены мечети, купол, уходящий ввысь, даже самый пол — все теперь казалось изменчивым, как частицы песка в пустыне. Стены задрожали и вспучились; землетрясение, подумала я; но никто больше не заметил этого, и все же земля, стены и потолок больше не были твердыми. Я тоже начала утрачивать телесную суть, и на блаженный миг чувство, будто я уступаю чему-то, охватило меня, растворяя меня в совершенном ничто.
«Бабб! — молча воскликнула я. — Что мне делать?»
Он не ответил, но его любовь пронизала мое тело. Я ощутила радость от его близости, в первый раз после его смерти. Вспомнился день, когда он, забыв о болезни, показывал мне водопад и женщину с могучими руками, спрятанную за ним. Его любовь никогда не рождалась из его собственных интересов, она не зависела от того, доставляла ли я ему удовольствие. Узнать его любовь было все равно что узнать, какой должна быть любовь. Она была чистой и ясной, как река, и я хотела отныне чувствовать себя такой же. Хизр, пророк Господа, показывал заблудившимся в пустыне паломникам дорогу к воде; теперь мой отец показывал мне путь.
Колебания вокруг меня замедлились и утихли. Стены снова обрели твердость; ковер стал самым обычным ковром. Я коснулась ворса, чтобы соединиться вновь с землей, потом встала на подгибающиеся ноги. Женщина, читавшая Коран, заметила, как меня шатает, и предложила мне помощь.
— Осторожнее, ты выглядишь ослабевшей, — сказала она.
— Спасибо, мне уже намного лучше, — ответила я.
Когда я вышла из мечети, шаг мой был тверд и решение насчет Ферейдуна цвело в моем сердце.
Найдя матушку, я рассказала ей, что случилось в мечети. Голос отца все еще гремел во мне.
— Он сказал мне: «Открой глаза!»
— «…и взгляни на правду», — добавила она, завершая стихи, которые он любил цитировать.
Она просто светилась радостью.
— Как чудесно, что он до сих пор настолько с тобой, — глаза ее затуманились, — и со мной тоже…
— Биби, он помог мне принять решение, — сказала я, зная, что она выслушает, если это будет от него. — Я прекращаю сигэ.
Несмотря на рассказанное мной, она была потрясена.
— Что? И разрушишь наше будущее?!
— Он не будет всегда хотеть меня, биби. Однажды ему наскучит и он найдет другую.
— Ну и почему бы не получать деньги, покуда его внимание не иссякло?
— Из-за родителей Нахид. Теперь они нас презирают. Ясно дали это понять, отменив заказ на ковер.
Матушка вздохнула:
— У мужчины должны быть сигэ. Они приучаются нести это бремя.
Я помолчала.
— Ты говоришь совсем как Гордийе.
Матушка оскорбленно отпрянула.
— Кое-чего ты не знаешь, — мягко добавила я. — В нашу последнюю встречу с Нахид она грозилась повредить любому ребенку, которого я понесу. Могу ли я жить с этим страхом?
Моя мать также прекрасно понимала, что во власти Нахид устроить такое.
— Вот скорпиониха, — сказала она. — Я всегда задумывалась, а в самом ли деле она тебе подруга?
— Знаю, — ответила я. — Ты была права. Но что же нам делать? — Матушка была в панике, увидев, насколько я серьезна. — Гордийе и Гостахам уже потрясены и несут серьезный убыток. Если ты оскорбишь Ферейдуна, они могу потерять даже больше. Что, если они рассердятся настолько, что вышвырнут нас?
В волосах матушки после смерти отца пробивалась седина, и морщины стали глубже. Ее слова ранили меня, потому что она любила меня больше всех. Когда отец умер, я стала ее единственной заботой и ее единственным утешением. Она опорожняла ради меня чашу своей жизни.
— Не обрекай нас на голод, — беспомощно попросила она, и я знала — она хочет, чтобы я отменила свое решение.
Я попыталась успокоить ее.
— Биби, ничего больше не изменится, — сказала я. — Так же буду здесь рабыней-ковровщицей и буду делать и продавать свои ковры.
— Ты сделала в деревне отличный ковер, а мы все равно почти голодали.
— Но теперь я знаю, как нанимать на работу других и как добиваться хорошей цены.
— Откуда? — спросила она. — Ты же не мужчина.
— Я могу найти мужчину, который поможет мне.
— Тебя обманут.
— Нет, если я найду доброго мужчину.
— Слишком опасно. Ковер нельзя есть.
— Но я отложу немного денег, и тогда у нас всегда что-то будет, даже если мои ковры не сразу продадутся.
Матушка застонала.
— Если бы твой отец был жив… Али, князь меж людьми, помоги нам, спаси нас, — начала она, призывая зятя пророка, что она всегда делала в тревоге и страхе. — Али, повелитель правоверных, молю о твоем благословении и защите…
Слушая ее молитву, я ощутила зуд раздражения. Матушка разочаровалась во мне и боялась признаться в этом даже себе. Будь я красавицей, я могла бы хорошо выйти замуж и уберечь ее от трудностей. Выдавая меня за Ферейдуна, она раскрыла свое отчаяние. Так как я не смогла принести достаточно, нам следовало брать сколько выйдет. Но я родилась с тем, чего моя матушка не ожидала. Мой дар ковровщицы и художницы прошел проверку в городе, и я удивила всех.
— Биби, — перебила я ее, — послушай. Мы не можем полагаться на других. Давай вместе сделаем нашу жизнь лучше. В сердце своем я верю, что именно этого хотел бы мой отец.
Матушка раздумывала несколько минут, потом прищелкнула языком.
— Совсем нет, — сказала она. — Он хотел, чтобы ты вышла замуж по-хорошему, а я мирно жила с тобой, обнимая внуков.
— Но я не вышла замуж по-хорошему, — сердито ответила я. — И чья в том вина?
Это было мое оружие, и я им воспользовалась.
Матушка покаянно дотронулась до моих щек.
— Ну хорошо, — сказала она, явно сдаваясь. — Ты ведь теперь взрослая женщина.
По ее ответу было ясно, что решение за мной. Я мысленно помолилась за отца — этим вечером он был моим союзником.
— Но я соглашусь с твоим решением прекратить сигэ, — продолжала матушка, — только если ты сделаешь одну вещь. В следующий раз, когда Ферейдун тебя призовет, скажи ему, что ты его любишь и желаешь, и спроси его: он хотя бы думал взять тебя в жены?
При мысли об этом я ощутила унижение. А меня он не хотел бы спросить? Кто я такая — просить богатого мужчину о постоянной связи?
— Женись он на тебе, наша жизнь стала бы сахарной, — заключила матушка. — Это единственное, в чем мы можем быть уверенными.
Я вздохнула.
— А ты не думаешь, что, если бы он этого хотел, давно уже предложил бы?
— Как ты сказала, нам надо пользоваться любой возможностью подсластить нашу жизнь.
Она была права. Я говорила себе то же.
— Сделаю, как ты сказала, — ответила я, хотя моя женская гордость корчилась от боли при одной этой мысли.
Хотя Ферейдун не получил от нас ответа на свое предложение, через несколько дней он прислал за мной. Он так жаждал увидеть меня, что отослал всех слуг до того, как мы поели, и принялся ловить мое ухо зубами. Я не чувствовала себя влюбленной, но решила изобразить, что хочу дать ему наслаждение. Вспомнив, как Гордийе заставляет Гостахама выполнять ее желания, я стонала в его объятьих громче обычного, потому что хотела, чтобы он был в хорошем настроении, когда я с ним заговорю.
Мы снова оделись, и слуги принесли еду. Когда мы поужинали, он задумчиво прилег с бокалом вина в одной руке и трубкой в другой. Я притворилась ищущей что-то.
— А музыки сегодня не будет? — спросила я, ожидая услышать, что случилось с мальчиком.
— Сегодня нет, — равнодушно ответил Ферейдун.
Словно для того, чтобы предупредить дальнейшие расспросы, он повернулся ко мне и умелой рукой развязал мой пояс.
— Недавно я получил интересные новости… — выдохнул он мне в ухо.
— И какие?
— Нахид сказала мне, что ее родители отменили заказ на наш свадебный дар — ковер, — сказал он. — Почему — не объяснила.
Он выглядел удивленным, словно не знал, что такие вещи случаются.
— Я знаю почему, — ответила я, наблюдая за ним.
— Правда? — спросил Ферейдун. Он снял с меня шальвары, скатал их и швырнул через комнату. — И почему?
— Они узнали про сигэ и решили наказать Гостахама и Гордийе, и меня тоже.
— Вот в чем дело, — легко отозвался он. — Как им не стыдно так сердиться, но они к этому привыкнут. Я ведь их зять.
— Полагаю, ты можешь купить ковер у Гордийе и Гостахама, — сказал я.
— Нет, если родители Нахид этого не хотят, — отвечал он. — Подумай, как оскорбительно это будет для них, если они увидят в нашей прихожей этот ковер! — Он захохотал, словно восхитившись этой мыслью.
Равнодушие Ферейдуна обозлило меня, но я понимала, что будет еще время явить свой гнев. Однако я решила проверить его дальше.
— Нахид очень уязвлена, — сказала я. — Думаю, что теперь она меня возненавидела.
Он стянул мою рубашку и белье, оставив меня нагой, в одной тонкой накидке на волосах.
Его слова меня подстегнули. Я снова вспомнила то, что сказала заклинательница: «Но ты и сама имеешь право покончить со всем…»
Подавив свои чувства, я снова направила разговор к тому, что хотела обсудить. Я принялась легонько поглаживать его грудь.
— А когда ты был мальчиком, ты мог вообразить, что женишься на двух подругах? — Я старалась быть игривой, словно это большая шутка, в которой участвуем мы все.
— Я часто думал о женщинах и как буду их укладывать, — ответил он. — Отец прислал мне первую, когда мне исполнилось тринадцать. Но больше всего времени я проводил, занимаясь лошадьми, учась объезжать самых диких.
— Как интересно, — сказала я.
Вообразить его в степи, гладящим животных и без страха вскакивающим на их спины…
— А когда я была девочкой, — продолжила я, чувствуя, как это уже далеко, — я воображала, что выйду замуж за того, кто будет устилать мой путь розовыми лепестками. Так всегда говорил мой отец.
— Разве я этого не сделал? — смешливо фыркнул Ферейдун.
— Отец и представить бы не мог как, — согласилась я, потому что Ферейдун и вправду устлал меня розовыми лепестками.
Он снова захохотал и принялся раздвигать мои бедра.
Я продолжала говорить.
— Всегда хотела выйти замуж и вырастить столько детей, сколько мне дарует Господь, вместе со своим мужем…
От собственной смелости кружилась голова.
— Если Господь захочет, сможешь, — ответил он, не отвечая, с кем именно. Он раздвинул мои бедра шире. — Давай начнем их делать.
Я перекатилась на него, стараясь еще немного удержать его внимание.
— Должно быть, прекрасно иметь дочь, — сказала я.
— Она свет моих очей, — ответил он, ухватив мои ягодицы и сжимая их. — Я тоже надеюсь на многих детей, дочерей и, особенно, сыновей.
— А если твои сыновья будут от меня? — спросила я, гладя его грудь своими сосками.
— Это будет благословением, — сказал он с затуманивающимися глазами.
Теперь я продолжала гладить его ладонями, потому что наконец ощутила, где он чувствительнее всего, и он тихо застонал.
Я сделала глубокий вдох и задержала ладонь.
— Следует понимать это как заключение постоянного брака?
Его дыхание затруднилось, и он стал обмякать в моих руках.
— Не знаю, — осторожно проговорил он. — Все зависит от того, на ком еще захочет меня женить отец и будут ли у меня другие сыновья.
Он перекатился на бок и оказался сверху, на мне.
— А что, если мой сын окажется твоим единственным? — быстро спросила я.
— Может быть, — сказал он голосом, совершенно меня не убедившим.
Гладя мои груди, он принялся целовать меня, словно пытаясь изменить тему. Я раздвинула ноги и призывно застонала, однако мысли мои были далеко. Возможно ли, чтобы мой сын стал единственным? Он может взять еще четыре жены, а я даже пока не беременна.
Когда Ферейдун перестал меня целовать, он помедлил.
— Я знаю, чего ты хочешь, — сказал он. — Не могу ничего обещать.
Мое сердце упало.
— А в будущем?
— Будущее ведомо лишь Аллаху, — отвечал он. Он снова нажал на мои бедра, раздвигая их. — Давай выпьем нашу чашу вина сегодня, как призывают поэты, пока мы еще не стали глиняными сосудами, разбитыми о землю.
Быть ли мне таким сосудом? Спросить я не успела. На следующие несколько часов я забылась в сладкой тьме и тепле. Он был со мной особенно нежен, словно стараясь возместить то, что не предложил мне постоянного брака. Я любила его руки, обнимавшие меня, ибо в тот миг чувствовала себя защищенной. Но когда мы закончили, я с горечью поняла, что он ничего мне даже не пообещал.
Утром, проснувшись раньше его, я долго смотрела на его лицо. Оно стало более пухлым, чем когда мы встретились впервые, и его живот тоже. Крупные красные губы пахли вином, табаком и мной. Складки вокруг рта стали глубже. С чего ему жениться на мне? Если он сделает это, придется оплачивать наши расходы, мои и матушкины, до конца жизни. А сейчас он это делает лишь три месяца. Он всегда был рассудительным купцом, и сделка для него оказалась удачной.
После разговора с матушкой мне очень хотелось доказать ей, что я смогу продать мой ковер за хорошую цену. Я подгоняла Катайун и Малеке, чтобы они заканчивали работу, и втроем мы работали, словно упряжка ослов. Как только последний узел в верхнем левом углу был завязан, мы сгрудились вокруг и с благоговением уставились на ковер, восхваляя Аллаха за Его дары. Что за чувство это было — завязать последний из тысячи тысяч узлов! Как поразительно видеть каждое крошечное пятнышко цвета на своем особом месте, подобно мельчайшей мошке в творении Господнем!
На базаре я наняла опытного стригаля, чтобы он выровнял ворс моего ковра. Когда он закончил, поверхность была словно бархат, и узор был даже яснее, чем прежде. Он напомнил мне свежий весенний день, когда белоснежная голубка неожиданно вспархивает в небо, легкая, точно мысль. Хотя я видела на базаре сотни ковров, но думала, что мой может легко соперничать с лучшими домоткаными образцами.
Закончив бахрому, я заплатила помощницам остатками денег, которые матушка дала мне из сигэ, и мы попрощались. Я сказала им, что, как только продам ковер, найму их ткать следующий. Потом я добавила им немножко денег за хорошую работу.
— Благодаря тебе мои мальчики сегодня хорошо поедят, — сказала Малеке.
Я отнесла ковер к Гостахаму и попросила его сказать, что он думает о моей работе. Мы раскатали его в мастерской, чтобы он мог осмотреть все от края до края, и он коротко его похвалил, прежде чем указать на недостатки.
— Некоторые вещи трудно увидеть, пока ковер не закончен, — говорил он мне. — Красный более яркого оттенка может сделать перья даже светлее. В следующий раз я предложил бы края поменьше — по той же самой причине.
Он рассказал мне о каждом цвете, о каждом рисунке и о каждом сделанном мной выборе. Хотя и разочарованная его замечаниями, я понимала, что он прав. Он был настоящий мастер, и меня сдерживало то, сколько он всего знает об этом ремесле.
— Ты не должна падать духом, — сказал он. — То, что я сказал тебе, предназначено только для ушей создателя ковра. Покупатель никогда и не заметит того, о чем я говорил, потому что его глаза будут зачарованы красотой ковра. Не продавай его задешево, потому что сейчас ты начинаешь понимать себе цену.
Я поблагодарила его за то, что он поместил мою глину в чудесную форму.
— Если бы ты уже не была глиной, из которой стоило бы лепить, — улыбнулся он, — этого бы не было.
Воистину это была высокая похвала от такого мастера, как Гостахам, и она наполнила меня радостью. Потом он предложил мне помочь выставить и продать ковер, но я хотела сделать это сама. Когда я сказала ему об этом, лицо его приняло озадаченное выражение.
— Ты уверена? — спросил он.
Я была совершенно уверена. Таков был наилучший способ убедить матушку, что я смогу зарабатывать деньги своим ремеслом.
Гостахам все еще выглядел сбитым с толку тем, что я хотела продолжать дело без его помощи, но благословил меня и пожелал получить самую высокую из возможных цен.
Счастье, вызванное завершением работы над ковром, улетучилось быстро, Потому что настроение в доме становилось все мрачнее и мрачнее. Несколько друзей Нахид прислали Гостахаму письма с отменой заказов на ковры под предлогами, которые были явно лживыми. С исчезновением этих заказов Гостахам и Гордийе начали бояться. У них еще оставался доход от работы на шахскую мастерскую и их собственный прекрасный дом, так что голодать они не будут, но теперь их волновала утрата роскоши и прежнего положения. В доме начались раздоры. Гордийе требовала от Гостахама находить больше заказов, а он жаловался, что всех их несчастий не случилось бы, не будь она такой жадной. Когда он тянулся к ней, она отстранялась, и ее вопли радости больше не раздавались в доме. Даже слуги выглядели мрачными. Я слышала, как Шамси тихо напевала, выкручивая стираное белье: «Ай, ветер, унеси беду; ай, дождь, смой неудачу…»
Однажды вечером после дневной трапезы Гостахам и Гордийе позвали матушку и меня в Большую комнату. Мы вошли и выразили им свое почтение, но они ответили очень сухо. Словно самый воздух прокис, покуда мы снимали обувь и занимали места на подушках.
Гостахам начал говорить, как он обычно делал, прежде чем вмешается Гордийе.
— Вчера я послал слугу в дом Ферейдуна, — сказал он. — Его даже не впустили к хозяину.
— Как невежливо, — заметила матушка.
— Это не просто невежливо, — сказала Гордийе. — Это небывалый случай. — Она обернулась ко мне. — Мы хотели узнать, не поссорились ли вы с Ферейдуном. Его могла рассердить даже мелочь. — Она поощрительно улыбнулась мне.
— Последний раз, когда мы виделись, он казался очень довольным, — ответила я. — Это имеет ко мне отношение?
— Нам еще не заплатили за ковер с драгоценными подвесками, — напомнил Гостахам. — Похоже, что Ферейдун не очень-то хочет расставаться со своими деньгами.
— Может, он занят делами… — сказала матушка.
— Сомневаюсь, — сказал Гостахам. — Вероятнее всего, он рассержен.
— Могли родители Нахид изъявить ему свое неудовольствие? — спросила я, чтобы перенаправить вину по должному адресу.
— Они так никогда не сделают, — возразил Гостахам. — Он взрослый человек и может жениться, как ему угодно. Таков закон. Что случилось, когда вы виделись последний раз? — спросила Гордийе, жаждущая рассказа.
— Единственная новая вещь, которую я могу вспомнить, — отвечала я, выдумывая на ходу, — он сказал мне, что я радую его больше любой другой женщины.
— Только вообразите! — ахнула Гордийе, словно такое ей не могло и в голову прийти.
— И что ему не терпится увидеть меня снова, — добавила я.
— Хорошо, — сказала Гордийе, но так, словно не поверила мне. — А что Нахид — могла она налить мужу в уши яду о тебе?
— Не знаю, — ответила я. — Она меня больше не приглашает.
Гордийе повернулась к мужу:
— Лучшее, на что мы можем надеяться — это возобновление Ферейдуном сигэ. Напомни мне, когда заканчивается контракт?
— Завтра, — сказала я.
— Думаешь, он его возобновит?
— На этот раз у меня нет никаких сомнений, — ответила я, чувствуя, как его письмо давит мне на бедро.
— Тогда намного легче, — сказал Гостахам, вытягивая ноги. — Если Ферейдун будет на нашей стороне, уверен, он заплатит за ковер.
Гордийе просветлела:
— Нам всем будет куда радостнее, когда у нас в руках будет письмо о возобновлении, правда?
— Всем, кроме меня, — сказала я громче, чем намеревалась.
Гордийе откинулась на свою подушку.
— Что ты такое говоришь?
— Я намерена ему отказать.
— Невозможно! — Гордийе почти умоляюще обернулась к матушке. — Что твоя дочь говорит в этой комнате, не имеет значения, — сказала она. — Я понимаю, что последнее время судьба ей преподносит неожиданности. Наверное, ей нужно прислушаться к твоим мудрым словам. Матушкина спина осталась прямой.
— Это целиком и полностью решение моей дочери, — ответила она. — Она замужняя женщина и достаточно взрослая, чтобы знать, что правильно, что нет.
Она не показала ни единого признака слабости, который бы дал Гордийе возможность начать ее переубеждать.
— Ты ошибаешься, — сказала мне Гордийе.
Я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо.
— Не я! — Мой голос показался мне громовым. — Гостахам сказал, что моего умения хватит, чтобы работать в шахской мастерской, будь я мальчиком. Но вместо того, чтобы дать мне развить свой дар и найти честного мужа, вы продали меня за бесценок.
Матушка прижала край своего платья к лицу.
— Клянусь Али, девочка права, — сказала она. — Я приняла предложение, потому что думала — это единственный способ уберечь нас от нужды.
Впервые я увидала в глазах Гостахама стыд. Он избегал моего взгляда, однако не делал ничего, чтобы успокоить жену. Как ковродел хозяином был он, но как муж он был слабее новорожденного ягненка. Сейчас, когда я больше не была девственницей, я понимала, что творилось между ним и его женой. Он любил ее, несмотря на ее недостатки, и для него не было счастливее дня, чем тот, когда он приносил новый заказ. Дом тогда наполнялся ее хриплым смехом, и она звала его в свою постель. Для того чтобы сохранить мир в доме, Гостахам готов был на что угодно.
— Мы все надеялись на большее для тебя, — сказала Гордийе. — Тебе может улыбнуться удача, если ты попытаешься еще раз.
— Слишком поздно, — сказала я.
Голос Гордийе стал ледяным.
— Да искусают пчелы твой язык, — процедила она. — Если ты получишь письмо о возобновлении, ты ответишь «да». Поняла?
Я вскочила, разозленная, как никогда в жизни. Хотя я невысока, Гордийе, Гостахам и моя матушка — все показались мне крошечными.
— Я не стану, — сказала я, утвердившись на ногах.
— Неблагодарная! — завопила Гордийе так, что слышно было во всем доме. — Не забывай, сколько денег на тебя ушло!
— А я потратила на вас свою невинность! — завопила я в ответ.
Гордийе исходила яростью:
— Гадюка! После всего, что мы для тебя сделали!
Я не жалела о времени, проведенном в объятиях Ферейдуна; так или иначе, с ним я стала настоящей женщиной. Но цена моя упала, когда я потеряла девственность, а без приданого ни у одного мужчины не было причин брать меня постоянной женой.
— Вы продали меня в надежде на будущие доходы. — Мой голос снова окреп. — Вы мне должны.
— Мы тебе ничего не должны! — крикнула Гордийе. — Мы можем тебя завтра вышвырнуть, и никто не подумает, что мы неправы!
Гостахаму явно хотелось оказаться далеко от этого места, но он не произнес ни слова.
Я смотрела на Гордийе и не отвечала. Наконец молчание стало слишком тяжким для Гостахама.
— Азизам, мы не можем себе позволить вызвать гнев Ферейдуна, — мягко сказал он.
Секунду я смотрела на него, и мое сердце было полно благодарности за все, чему он меня научил.
— Почитаемый дядюшка, — ответила я, называя его так из преданности и уважения, — вы мой учитель, звезда моих очей. Хотели бы вы, чтобы я продолжала приносить горе другим из-за денег?
Гостахам умоляюще посмотрел на жену.
— Ну, это женские дела… — пробормотал он.
— Да, именно женские, — отрезала Гордийе, стараясь вывести его из разговора. — Мы дождемся письма от Ферейдуна и тогда возобновим сигэ. Больше говорить не о чем. А теперь можешь возвращаться к своей работе.
Она прижала ладони к вискам, как делала всегда, предчувствуя головную боль. Уходя, бросила Гостахаму:
— Чего ждать от той, кто может срезать ковер со станка?
По пути в кухню я шептала самые скверные ругательства, которые знала. «Гори ее отец в аду…» — шипела я.
Мы помогали кухарке нарезать овощи, но через несколько минут матушка сказала, что плохо себя чувствует.
— Иди приляг, — ответила я. — Я доделаю остальное.
Я шинковала сельдерей с такой яростью, что кусочки подскакивали и падали на пол, и кухарка ругала меня на чем свет стоит.
К концу вечера я составила смелый план. Сунула Таги монету и шепотом попросила его разузнать, когда голландец ходит к цирюльнику или в баню (пусть даже редко), чтобы знать, где его найти.
— Он каждую среду вечером ходит на базар смотреть ковры, — сказал мальчик-посыльный, с довольным видом пряча мою монету в рукав.
— Погоди! — сказала я, собираясь уточнить, но Таги ускользнул в бируни. Он очень хитер.
Так как была именно среда, я собралась на базар, притворившись, что выполняю поручение, и ходила почти целый вечер от лавки к лавке, будто интересуясь коврами. Любуясь кашкайским ковром всех оттенков индиго, я заметила голландца в соседнем ряду, беседующего с молодым торговцем с коротко подстриженной бородкой. Я следила за ним, пока он не двинулся дальше, и тогда метнулась из одного ряда в другой, догоняя его у самого выхода на дорогу, чтобы встретиться с ним как бы по воле случая.
Приподняв пичех, чтобы лицо было видно, я засеменила по проходу. Голландец разглядывал ковры, висевшие в нише лавки, когда заметил меня. Салам алейкум, — храбро поздоровалась я. — Покупаете сегодня ковры?
— Воистину так, — ответил голландец, удивленный, что к нему обратились.
Я напомнила ему о своей семье и шерстяном ковре, который соткала.
— А! — воскликнул он. — Никогда не попадался мне ковер прекраснее вашего, я восхищаюсь им более всех иных.
Я улыбнулась; его искусство вежливой беседы было необычным для ференги, но я все равно наслаждалась им. Вблизи на него было очень интересно смотреть. Голубые глаза, прозрачные, как у кота, и такие же непредсказуемые движения.
— Я всегда ищу красивые вещи, которые можно продать в Голландии, — сказал он.
— Тогда, может быть, вы не откажетесь взглянуть на ковер, только что законченный мной?
— Конечно, это будет такое удовольствие.
— Могу ли я пригласить вас прийти и взглянуть на него? Я буду чрезвычайно благодарен, если вы мне его пришлете, — ответил он. — Моя жена вот-вот прибудет, мне хотелось бы показать его и ей.
— Сочту за честь, — сказала я.
— С вашего разрешения, я пришлю к вам мальчика, и он поможет отнести ковер туда, где я живу.
— Пожалуйста, велите вашему мальчику спрашивать меня, и никого другого, — сказала я.
Голландец некоторое время задумчиво разглядывал меня.
— А ваша семья не сможет ему помочь?
Я помедлила.
— Я хочу удивить их, — ответила я.
В его глазах вспыхнул азарт.
— Какая замечательная мысль, — сказал он. — Могу я прислать мальчика сегодня?
Я удивилась его торопливости, но подумала, что лучше продолжить сейчас.
— К вашим услугам.
Голландец поклонился и ушел. Он платил самую высокую из цен, о каких я только слышала. Если он захочет купить мой ковер, я хорошо на нем заработаю.
Когда я вернулась, мальчик голландца уже меня ждал. Надеясь на быструю продажу, я передала ему ковер и вручила хорошие чаевые, чтобы он помог мне, если понадобится.
Уверенная, что скоро получу целый мешок денег от голландца, я продолжала свое дело. Прикрывшись так, чтобы моего лица совсем не было видно, я отправилась на Лик Мира — найти писца. Я нашла одного возле Пятничной мечети и попросила написать письмо, адресованное Ферейдуну, на его лучшей бумаге и лучшим почерком. Пришлось объяснить ему, что он пишет от лица Гостахама и должен самым изысканным слогом благосклонно поблагодарить Ферейдуна за предложенный сигэ, прибавив, что я отказываюсь от него по собственной воле и это решение не моей семьи, а только мое.
— А где сегодня твоя семья? — спросил писец, у которого была чахлая бороденка и шишка возле носа.
— Дома.
— Странно, что они прислали тебя одну, — заметил он, — особенно по сердечным делам.
— Они нездоровы.
— Все?
Когда я не ответила, он поманил меня и шепотом сказал:
— Я сделаю, но ты заплатишь мне втрое против обычного.
Что мне оставалось? Он хорошо наживался, угадывая, насколько отчаянное у клиента положение.
— Заплачу, — сказала я.
— А если ты когда-нибудь расскажешь, что я был твоим писцом, я поклянусь на священном Коране, что это был кто-то другой.
Писец написал письмо и шепотом прочел — так, чтобы услышала только я. Оно звучало не так гладко, как те, что писали Ферейдун и Гостахам, хотя было достаточно цветисто и полно лести. Я задумалась над ним, потому что не могла сказать, что в нем не так. Но я торопилась и решила, что сойдет.
Я забрала письмо домой и дождалась, когда Гостахам уйдет по делам, и тогда пробралась в его мастерскую и вынула печать из потайного места. Я знала, что он часто бывает небрежен, забывая запереть за собой, никогда не предполагая, что кто-то из домашних посмеет выдать себя за него. Растопив немного красного воска, накапала его на сложенное письмо и быстро вдавила в него печать. Теперь не могло быть никаких сомнений, что оно из дома Гостахама.
Закончив, я вдруг ощутила себя чистой изнутри впервые за многие месяцы. Пусть кара будет самой тяжелой — сигэ я больше выносить не могла. Я знала, что Гостахам и Гордийе разгневаются и что меня накажут, но рассчитывала, что буду прощена, как уже было.
Самое трудное из оставшихся мне дел я оставила на вечер. Сидя в одиночестве в нашей каморке, я писала письмо для Нахид. Почерк у меня был неуклюжий, как у ребенка, но я хотела, чтобы это было письмо из моих собственных рук, говорящее именно о том, что происходило в моем сердце. Она учила меня писать, и мне хотелось, чтобы она знала, как много я получила от нее и как ценила ее наставления, знания и дружбу. Я знала — Нахид поймет истинность чувств за неуклюже выписанными словами.
Нахид-джоон, моя самая дорогая подруга,
пишу, чтобы попросить у тебя прощения. Я любила тебя больше любой другой подруги и доставила тебе горе. Поначалу, когда я не знала о твоей помолвке, сигэ мучил только меня, но когда он был возобновлен, а я ничего не сделала, чтобы отменить его, я потеряла твое доверие. Как я хотела бы принять верное решение и рассказать тебе все накануне помолвки. Надеюсь, что ты простишь меня за эту ошибку. Я всегда буду любить тебя, но вижу, что ты меня больше не любишь. И я решила вернуть покой тебе и Ферейдуну. Я отказала ему в повторном возобновлении; таким образом, наш сигэ расторгнут. Я желаю тебе радостей жизни и надеюсь, что однажды ты вспомнишь меня с такой же любовью, какую я чувствую к тебе.
Затем я сорвала с шеи радужное переплетение ниток и развязала один за другим семь узлов, шепча благословения над каждым. Когда нити расправились, я вложила их в письмо. Нахид не узнает, что именно значит этот скруток, но сможет понять, что я сняла заклятие и сделала все, что могла, чтобы освободить ее любовь.
На следующий день, когда мы с матушкой чистили финики от косточек, из бируни донеслись крики Гостахама. Когда звуки стали громче, я разобрала слова «ковер» и «сигэ». Вытерев руки, я постаралась собраться с духом.
— Биби-джоон, мой сигэ окончен, — произнесла я, стараясь говорить спокойно.
— Да защитит тебя Господь, — ответила она, продолжая вынимать косточки из сочных плодов; я заметила, что ее руки дрожат.
Гостахам ворвался во двор с письмом в руке, Гордийе бежала за ним, пытаясь узнать, что случилось. Его тюрбан сбился набок, а фиолетовая рубаха взмокла от пота. Вспомнив, как они оба орали на меня за снятый со станка ковер, я начала краснеть и обливаться потом, хотя знала, что на этот раз поступила правильно. Я встала, чтобы встретить их. Гостахам швырнул письмо к моим ногам.
— Откуда оно пришло?
Я притворилась, что не знаю.
— Я же не умею читать или писать, — ответила я. Лицо Гостахама было багровым от ярости.
— Сегодня я пошел в дом Ферейдуна потребовать деньги, которые он должен нам, — сказал он, будто не слышал меня. — Как меня там удивили — рассказали, что я написал ему письмо с отказом от сигэ!
— Что? — потрясенно вымолвила Гордийе.
— Когда я увидел собственную печать на письме, отрицать стало бесполезно. Я сказал Ферейдуну, что нанял нового писца, которого тотчас вышвырну с работы. Я умолял его о прощении за непристойность письма, славил его щедрость и само его имя.
Гордийе прикрыла лицо руками, будто от невыразимого стыда.
Теперь дрожала я. Хотя я прослушала письмо до того, как отправить его, но читала я недостаточно хорошо, чтобы понять, как скверно писец исполнил свою работу. Молчание и багровеющее лицо делали мою вину очевидной.
— И женщина из моего дома посмела выставить меня в таком унизительном положении!
Он сгреб меня за рубашку и дернул к себе.
— Нет тебе прощения за это, — сказал он.
Одной рукой он хлестнул меня по виску, другой ударил в подбородок. Я рухнула на землю.
Матушка упала рядом со мной.
— Бей меня первой! — крикнула она. — Только не тронь больше мое дитя!
— Полагаю, Ферейдун тебе не заплатил, — сказала мужу Гордийе.
— Заплатил? — издевательски фыркнул Гостахам. — Мне повезло, что он не приказал кому-нибудь отравить меня. Единственный способ получить его прощение — выдумывать историю за историей. Я рассказал ему, что мы нашли ей постоянный брак и что в ее интересах принять его, пока она еще молода, если он не захочет взять ее сам.
— И что он сказал? — спросила моя мать, не в состоянии скрыть надежду в голосе.
Я прижала руку к щеке, чтобы остановить боль, бьющуюся в челюсти. Вкус крови был словно кусок железа на языке. Он сказал: «Ее использовали, и я насытился ею». А затем потер ладони, словно избавляясь от грязи.
Этого я и ожидала. Можно было ублажать Ферейдуна еще какое-то время, но в один прекрасный день он все равно избавился бы от меня.
Лицо Гордийе будто сжалось при взгляде на меня.
— Ты воистину приносишь зло! — бросила она. — Не будь это так, твой отец не умер бы таким молодым, Нахид не узнала бы о сигэ, а наши друзья не отменили бы свои заказы.
Способа избавиться от пути зла не было. Вечно приносить неудачу семье и портить все, до чего дотрагиваешься, по крайней мере в ее глазах.
— Нахид узнала об этом от Кобры, — возразила я, чувствуя, что из угла моего рта сочится кровь; матушка сорвала свой платок, ее длинные седые волосы упали на плечи, и промокнула кровь тканью. — Все, что я сделала, — признала, что это правда.
— Ты могла солгать, — сказала Гордийе.
— Я не могла больше! — крикнула я, хотя боль, едва я разомкнула губы, стала жестокой. — Как бы вы себя чувствовали, если бы вам пришлось каждые три месяца переживать, хочет ли вас еще ваш муж? Или если б ваша лучшая подруга угрожала вашим детям?
— Да сохранит Аллах моих дочерей, — ответила Гордийе, не обращая внимания на мои вопросы.
Я подобрала письмо, которое Гостахам швырнул к моим ногам. Мне было стыдно. Никто не учил меня больше, чем он; и хотя он не защищал меня, подобно отцу, он был любящим учителем.
— Не может быть прощения тому, что я взяла вашу печать без спросу, — сказала я ему. — Но это лишь потому, что я не видела другого способа прекратить сигэ.
— Тебе следовало сказать мне, как ты несчастна! — взорвался Гостахам. — Я бы объявил твое решение Ферейдуну с извинениями и заверениями в благодарности за его щедрость. Ничего странного, что он так рассержен, потому что не ожидал такого наглого отказа, да еще такого безграмотного.
Я вздохнула. Снова я совершила ошибку, действуя слишком поспешно, но на этот раз у меня были серьезные причины.
— Но Гордийе велела мне согласиться.
— Если бы ты призналась в своих намерениях, я бы распознал опасность и нашел лучший способ.
Я не поверила ему, потому что он никогда не шел против желаний своей жены. Тем не менее я ответила:
— Глубоко сожалею о своей ошибке. Знаю, я не всегда делала все правильно, ведь я не из Исфахана. Целую ваши стопы, аму.
Гостахам вознес ладони к небу и поглядел вверх, словно ожидая, что прощение снизойдет оттуда.
— Они принесли мало неприятностей? — поинтересовалась Гордийе. — Ты потерял заказ на несколько ковров из-за нее. Им больше не стоит оставаться тут.
Я попыталась снова: терять мне было нечего.
— Прошу разрешения остаться под вашим покровительством, — сказала я ему. — Буду трудиться над вашими коврами, как рабыня, столько, что наше пребывание не будет вам стоить ни аббаси. Сделаю все, что вы скажете, без единой жалобы.
— Это она говорила и в прошлый раз, — напомнила Гордийе.
Гостахам промолчал. Потом сказал:
— Верно. Очень жаль, воистину очень.
Это было все, что нужно Гордийе, прежде чем сказать слова, которые она жаждала произнести в течение многих недель:
— Вы изгнаны из нашего дома. Завтра вы уйдете.
Гостахам съежился, но не велел ей придержать язык. Он вышел, а Гордийе последовала за ним, оставив меня истекать кровью. Матушка заставила меня откинуть голову и снова попыталась промокнуть платком мой рот изнутри, там, где щека была разбита и сочилась. Я закрывала глаза от боли.
Вскоре мы услышали, как Гордийе стонет на весь дом; Гостахам получил награду за то, что позволил ей добиться своего.
— Мерзкий звук, — пробормотала я.
Матушка не отозвалась.
— Биби, — еле выговорила я, рот открывался с трудом. — Прости, что я так это сделала.
Матушкино лицо оставалось каменным. Внезапно она встала и ушла в кухню, оставив меня одну. «Только бы не она опять», — услышала я голос кухарки. Я лежала на земле, окровавленная и испуганная. Медленно поднявшись, я побрела на кухню, постанывая от боли.
Шамси, Зохре и матушка заканчивали чистить финики для еды. Сытный запах баранины, тушенной с финиками, наполнял воздух, и я слышала, как слуги обедали все вместе. Я оставалась в постели, временами задремывая, придерживая челюсть, чтобы унять боль. Матушка не спросила меня, как я себя чувствую, когда пришла спать. Посреди ночи я встала в уборную и натолкнулась на Шамси, у которой выкатились глаза, когда она увидела меня. Я поднесла руку к лицу и обнаружила, что щека моя раздулась, как мяч.
На следующее утро я не могла раскрыть рот, чтобы поесть, а нижняя губа совсем онемела. Али-Асгар, который разбирался в лошадях и овцах, ощупал мою челюсть в поисках перелома.
— Непохоже, что она сломана, — сказал он, но на всякий случай закрепил ее тряпкой, связав концы у меня на макушке, велев убрать, когда боль утихнет.
— А сколько ждать? — спросила я сквозь зубы.
— По меньшей мере неделю, — ответил он. В его глазах светилась жалость. — Ты заслужила наказание, — сказал он, — но не такое. Я бы и провинившуюся собаку так не ударил, как он тебя.
— И все из-за своей жены! — сказала моя мать.
— Как обычно, — сказал Али-Асгар, служивший тут много лет. — Это неизменно.
Мы увязали нашу скудную одежду в узлы и вышли дождаться Гордийе и Гостахама во дворе.
— Где твой ковер? — спросила матушка, с тревогой поглядев на мой маленький узелок.
— Думаю, что его собирается купить голландец, — ответила я, хотя он так и не сообщил об этом.
Вдруг меня уколола мысль: а ведь его мальчик так и не вернулся с предложением.
Как раз в эту минуту Гостахам и Гордийе вышли во двор, одетые в накрахмаленные рубахи, — она в розовой, он в винно-красной. Никто не сказал ни слова о тряпке вокруг моей головы или распухшем лице. Гордийе подставила мне тугие щеки для прощального поцелуя и затем решительно отвернулась. Я подумала, что Али-Асгар сказал Гостахаму о моем состоянии, потому что он взял меня за руку и оставил в моем рукаве маленький кошелек, когда Гордийе не видела.
— Спасибо за все, что вы для нас сделали, — сказала им матушка. — Я прошу прощения за то, что мы были для вас бременем.
— Да будет Аллах с вами всегда, — отвечала Гордийе тоном, подразумевающим, что без помощи нам не обойтись.
— И с вами тоже, — сказала матушка.
Она с надеждой посмотрела на них обоих, словно они могли смягчиться, но они повернулись и ушли обратно в бируни. Я не сказала ничего, кроме «до свидания», потому что лицо болело от ударов Гостахама, а сердце ныло еще сильнее.
Али-Асгар проводил нас на улицу, и мы смотрели, как высокие ворота дома закрываются за нами. Снаружи дом Гостахама выглядел как крепость. Ничего не было видно, даже света. Другие дома на этой улице были такими же слепыми и неулыбчивыми. Мы дошли до перекрестка, где дорога упиралась в квартал Четырех Садов. Нищий был на своем обычном посту под кедром. Его чашка для подаяний была пуста, он дрожал на ветру, конец культи посинел от холода. При виде его матушка согнулась и зарыдала.
— Добрая ханум, что вас терзает? Как я могу помочь? — спрашивал нищий, размахивая своим обрубком.
Предложение помощи от такого оборванца заставило матушку рыдать еще громче. Я попыталась обхватить ее руками, но она уклонилась от моих объятий.
— Биби-джоон, мы найдем способ… — говорила я, сжимая зубы, чтоб поберечь челюсть. Но говорила неубедительно, потому что едва ли верила в это сама.
— Нет, не найдем, — отвечала она. — Ты не понимаешь, что натворила. Мы теперь на улице, и мы можем умереть.
— Но…
— Нам надо вернуться в нашу деревню, — сказала матушка. — По крайней мере, там у нас есть крыша.
Я представила, как мы уходим из города так же, как и пришли, по мосту, построенному для шаха. Но я знала, что ступлю на этот мост не раньше, чем вернусь посмотреть на город — только взглянуть на его бирюзовые и лимонные купола, греющиеся в утреннем свете. А потом я вообразила еще несколько шагов, только чтобы остановиться в одной из арок моста и охватить глазами весь город. Я стала подобна соловью над розой-Исфаханом, воспевающему вечную любовь к его красотам.
— Я не хочу уезжать, — сказала я.
— Не говори со мной больше, — отрезала матушка.
Она зашагала прочь, а я за ней, в то время как добрый нищий упрашивал нас быть снисходительными друг к другу.
Ее шаги вели нас к Лику Мира, где жестокий ветер закручивал пыль площади. Мужчина обогнал нас, потирая руки и дрожа. Торговцы, словно беспощадные москиты, жужжали нам в уши. Ножовщик совал нам под нос «клинки, острые, как у Сулеймана».
— Оставь нас, у меня нет денег, — наконец огрызнулась я. Челюсть заболела даже от стольких слов.
— Не ври, — грубо ответил он, уходя.
Порыв холодного ветра швырнул пыль нам в лица. Матушка подавилась ею и начала кашлять. Я подозвала продавца кофе, чтобы он принес две курившиеся паром чашки, и заплатила ему одной из наших драгоценных серебряных монет. Ножовщик через улицу разглядел мое серебро и клинком послал слепящий блик мне в глаза.
Я набрала воздуху для проклятия, но матушка остановила меня:
— Может, ты для разнообразия помолчишь?
Устыженная, я втягивала кофе едва размыкавшимися губами. Что делать потом, я не знала. Знала только — надо что-то придумать, пока матушка не начала искать погонщика верблюдов, чтобы отправиться назад в нашу деревню.
— У меня есть мысль, — сказала я.
Когда я встала, матушка последовала за мной, и мы пробирались через скопище лавок, пока я не разглядела стайку женщин, разложивших свои товары возле базарных ворот. Одна предлагала расшитое древо жизни, наверное лучшее из того, что было в ее доме. Другая продавала сотканные ею одеяла. Я искала Малеке и нашла ее, сидящую на корточках возле двух ковров. Увидев меня, она вскочила в ужасе.
— Да сохранит тебя Аллах! — воскликнула она. — Что случилось?
— Малеке, — сказала я, — ты можешь нам помочь?
Она притихла на секунду, разглядывая мое разбитое и вспухшее лицо.
— Что ты сделала?
Я не удивилась, что винит она меня, потому что знала, как выгляжу.
— Гордийе решила, что мы слишком тяжкое бремя, — ответила я.
Глаза Малеке сузились. Ты навлекла позор на семью?
— Конечно нет! — вмешалась матушка. — Моя дочь никогда такого не сделает.
Малеке устыдилась, ибо моя матушка явно выглядела уважаемой вдовой в черных траурных одеждах.
— Они разъярились из-за моей ошибки в оценке ковра, — сказала я, что отчасти было правдой; я не хотела рассказывать ей о моем сигэ, боясь, что упаду в ее глазах. — Малеке, ты не знаешь кого-нибудь, кто приютит двух бедных женщин? Мы сможем заплатить.
Я тряхнула маленьким кошельком, спрятанным в поясе. Я знала, что Малеке нужны деньги, а нам нужна была защита семьи.
Она вздохнула:
— Мой муж все еще болеет, и у нас на четверых всего одна комната…
— Прошу тебя, — сказала я. — Мы можем заботиться о нем, пока тебя не будет.
Малеке медлила, готовая сказать «нет».
— Я знаю, как составлять лекарства, — предложила матушка. — Постараюсь его вылечить.
Лицо Малеке на миг похорошело от надежды.
— А что ты можешь сделать? — спросила она.
— Могу смешать настойку сухих горных трав, исцеляющих легкие, — быстро сказала матушка. Она показала на свой узел. — Тут растения, которые я собрала летом.
Малеке вздохнула.
— Вы помогли мне, когда я была в нужде, — сказала она. — Я не дам вам замерзнуть или умереть от голода.
— Да прольет Господь свое благо на тебя, Малеке! — сказала я.
У нее были все основания не поверить моей истории, но она все равно решилась нам помочь.
Мы с матушкой присели рядом, стараясь помочь продать ее товары. Малеке зазывала проходящих, упрашивая взглянуть на ее ковры. Многие мужчины вместо этого останавливались взглянуть на нее, потому что рот у нее был словно бутон, а улыбка — в жемчугах. Матушка старалась отвлечь их, подробно расписывая достоинства ковра, но мед покинул ее язык. Я вспоминала, как она соблазнила странствующего торговца шелком купить мой бирюзовый ковер, скромно торгуясь, пока не получила свою цену. Теперь она выглядела усталой, и никто не останавливался пошутить с ней подольше. Я сидела на коврах, пока она работала, прижимая руку к отчаянно болевшей челюсти. Единственной, кто что-то продал в тот день, была женщина с одеялами; ее товар был соблазнительней всех.
До позднего вечера Малеке не сбыла ничего, и большинство покупателей уже отправились по домам. Она скатала свои ковры, и мы с ней взвалили на плечи по скатке. Матушка несла наши узелки, и мы шагали за Малеке через базар, к старой площади и старой Пятничной мечети.
Матушка напряженно шла рядом с Малеке. Она не оглядывалась и не смотрела на меня, не спрашивала, как я себя чувствую. Боль в челюсти словно терзала все тело, но ее отчужденность была еще мучительнее.
Когда мы пересекали старую площадь, по которой я столько раз ходила к Ферейдуну, я задумалась о нем и маленькой, усаженной деревьями улочке, на которой стоял его нарядный дом для удовольствий. Он сейчас мог быть именно там, готовясь принять другого музыканта или другую сигэ. Я почувствовала, как у меня все свело внизу живота, словно он вошел туда, и горячая волна расцвела в моем животе и вспыхнула на щеках. Теперь я должна отречься от этих наслаждений и, может быть, никогда больше не испытать их.
Мы шли и шли, пока не оказались почти за городом. Я никогда не знала, что почти рядом с дворцом наслаждений Ферейдуна располагались трущобы с путаными улицами, где жили слуги. Малеке свернула на темную извилистую улочку, сырую и грязную. Над кучами мусора жужжали мухи. Еще зловонней были лужи ночных отбросов, потому что здесь не было стоков для них. Грязные бродячие собаки дрались над помоями, отбегая только из-за камней, которыми швыряли в них мальчишки с немытыми лохмами.
Хотя было еще светло, улицы становились все сумрачнее и сумрачнее, пока мы кружили по переулкам, а запахи все отвратительнее. Наконец после несчитаных поворотов мы подошли к сломанной двери хижины Малеке. В крошечном дворике, мощенном битой плиткой, дралась и играла стайка детей. Двое из них бросились к Малеке, протягивая грязные ручонки:
— Биби, ты принесла курицу? А мяса?
— Нет, сердца мои, — тихо сказала Малеке. — Не сегодня.
Разочарованные, они вернулись к товарищам, и перебранка возобновилась.
— Это мои дети, Салман и Шахвали, — сказала она.
Малеке распахнула перед нами дверь.
— Добро пожаловать, — пригласила она. — Устраивайтесь, пока я приготовлю чай.
Мы сбросили обувь у порога и сели. В конце комнаты имелся крохотный очаг для готовки и обогрева, а рядом стояло несколько закопченных горшков. На полу — две корзины, где, скорее всего, хранились пожитки семьи и одежда. Потолок побурел там, где просочился дождь. Я пожалела Малеке, которой приходится жить в такой нищете. Когда я нанимала ее, и представить не могла, как отчаянно ей нужны деньги.
Муж Малеке, Давуд, спал на тюфяке в углу, дыша так тяжело, словно что-то застряло у него в легких. Она потрогала его лоб, чтобы узнать, есть ли жар, и тряпкой утерла ему пот.
— Бедняга, — сказала она.
Мы выпили чаю вместе, почти не разговаривая. Я старалась не поранить губы о выщербленный край моей пиалы. Вскоре Малеке позвала детей ужинать, хотя для них у нее был только хлеб и сыр. Мы с матушкой отказались от еды, притворившись, что неголодны. Да я бы и не смогла взять в рот хлеб или прожевать его.
— Тебе надо супу, — сочувственно сказала Малеке. С твоего разрешения, завтра я приготовлю суп для всех, — ответила матушка.
— Ах, но деньги!..
— У нас еще кое-что осталось, — прохрипела я. Боль в челюсти была свирепой.
Когда стемнело, мы расстелили на полу хозяйские одеяла. Давуд спал ближе к стене, Малеке рядом, а дети между ними. Потом легла матушка, а за нею наконец я. Наши тела случайно соприкоснулись, и она отодвинулась, храня между нами расстояние.
Все мы улеглись на земле, и места осталось ровно столько, чтобы можно было встать и воспользоваться ночной лоханью, для приличия скрючившись возле очага. Давуд тяжело хрипел во мраке. Детям, наверное, снились сны: время от времени они вскрикивали. Знаю, что и я стонала, ибо проснулась от ужасных звуков и поняла, что они мои.
Ночь была дождливая, и я снова проснулась от удара ледяной капли в лицо — крыша текла. Стерев воду, я вспомнила Большую комнату Гостахама с ее рубиново-красными коврами, вазами для цветов, неиссякающим теплом. Я содрогнулась и натянула повыше тонкое одеяло. Когда я наконец проснулась на рассвете, то почувствовала себя еще более усталой, чем накануне.
Утром мы с матушкой предложили остаться и позаботиться о муже и детях Малеке. Но перед тем как уйти, она, чтобы сберечь нашу честь в глазах Аллаха и соседей, попросила нас огласить сигэ с Салманом и Шахвали. Им было только пять и шесть, так что сигэ, разумеется, не были настоящими браками. Мы просто подтвердили, что принимаем контракт, и неожиданно стали семьей: теперь нам не было нужды скрывать лица в присутствии Давуда.
— Вы нам теперь невестки, — с улыбкой сказала Малеке, — особенно вы, ханум.
Было странно и все же нужно думать о моей матушке как о невестке женщины вдвое моложе ее.
Когда Малеке ушла, матушка попросила детей проводить ее до ближайшего базара, где купила мешок бараньих костей подешевле. Бросив в котел с водой, она варила их с пригоршней овощей. Давуд проснулся, недоуменно оглядел комнату и спросил, кто мы такие.
— Друзья, — сказала матушка, — готовим тебе целебный суп.
Он поворчал, а потом снова улегся.
Я оставалась на тюфяке в полузабытьи. Время от времени я засыпала, чтобы опять проснуться от боли в челюсти и голодных судорог в желудке. Спать было трудно, потому что у Малеке оказалось шумно. Шесть других семей жили в каморках вокруг общего двора, включая Катайун, ее брата Амира и их матушку, так что суета была непрестанной. Меня одолевали запахи: ночные отбросы, прогорклое масло, жуткий запах крови зарезанной курицы, едкие испарения варящихся бобов, зловонная обувь, стоявшая во дворике, постоянный смрад тесного жилья. А потом — бесконечные звуки: мать, кричащая на ребенка, который не хочет учить урок, муж, орущий на жену, соседи, сражающиеся за каждый медяк, колеса, визжащие на неровной глинистой улице, стук ножей, нарезающих овощи, невнятные молитвы, стоны боли и горя, — все это я слышала одновременно. Дом Гостахама был тих, словно крепость.
Единственной мыслью, удерживавшей меня от отчаяния, было сознание, что мне принадлежит дорогой ковер. Когда я выздоровею, то найду голландца и завершу сделку. Как только серебро окажется в моих руках, я начну другой ковер с Малеке и Катайун. Мечтала нанять и других, чтобы на станках было сразу много ковров, совсем как в шахской мастерской. Тогда, может быть, мы с матушкой сможем наконец заработать достаточно денег, чтобы содержать себя и жить как хочется.
Челюсть моя заживала больше недели, прежде чем я смогла начать поиски голландца. Мне не хотелось идти к нему, пока я была избитой и израненной, он мог легко решить, что я возьму любую цену за свой ковер. Когда я сказала матушке о своем намерении отыскать его, она ответила лишь: «Буду готовить». Она все еще почти не разговаривала со мной. Гнев этот ранил меня, и я надеялась, что деньги от голландца успокоят ее.
Матушка взяла наши последние деньги и купила цыпленка на маленьком базаре возле дома Малеке. Во дворике она перерезала ему горло, пока дети соседей завистливо смотрели на это, потом ощипала птицу и сварила в горшке со свежей зеленью. Малеке пришла в этот вечер домой на запах тушеной курятины, наслаждения, которого она давно была лишена. Мы все пировали, и даже Давуд сел и проглотил немного еды, объявив ее «райской трапезой».
На следующий день была среда, день, который голландец проводил на базаре. Поздно утром матушка разогрела остатки курятины и подала мне их с лепешкой. Я поела, а потом надела свою последнюю хорошую одежду — розовую рубаху, подарок Нахид, и лиловый халат, — хотя знала, что никто не обратит на это внимания.
— Скоро вернусь, надеюсь, с деньгами, — сказала я.
— Удачи, — сухо сказала матушка, не глядя на меня.
Не накидывая пичех, чтобы голландец смог узнать меня, я зашагала через базар к Лику Мира. Даже после краткого пребывания в доме Малеке я больше не чувствовала себя принадлежащей к Большому базару с видом на дворец падишаха и его мечеть с лимонными куполами, такими яркими на синем небе, ибо теперь я жила в месте, где надо было бороться, даже чтобы просто навести чистоту.
В одном из проулков я столкнулась с юным музыкантом, игравшим на кяманче. Он выглядел еще грязнее и неприбраннее, чем прежде. Я поспешила пройти, потому что у меня не было монеты подать ему. Сколько нищих было в городе! Впервые появившись в Исфахане, я их даже не замечала.
Добравшись до ковровых лавок, я притворилась разглядывающей товары на прилавках, надеясь услышать знакомый чужеземный голос. Чтобы провести время, я изучала молитвенный коврик, изображавший переливчатую полосу соболье-черного шелка меж двух белых колонн, соединенных аркой. Узлы были такими ровными, а рисунок таким ясным, что я невольно забыла о боли.
Хотя я провела много времени в лавках, но не видела и не слышала никаких признаков голландца. Все еще не теряя надежды, я принялась расспрашивать торговцев, не знают ли они его или где он живет. Один из них, дородный мужчина, едва различимый сквозь пелену опийного дыма внутри лавки, сказал:
— Я не видел его уже несколько дней.
Должно быть, я выглядела встревоженной, потому что он посмотрел на меня с ухмылкой и предложил денег на что угодно. Я бросилась прочь из его лавки, придерживая чадор под подбородком.
Становилось все холоднее. Я дышала на руки, чтобы согреть их, присев на минуту возле одной из лавок. Торговец кофе пробежал мимо с подносом, уставленным дымящимися джезве, распевая хвалу своему питью, взбадривающему кровь. Я жадно посмотрела на горячий напиток, но заплатить было нечем.
Припомнив, что в тот первый раз, когда нашла голландца, я видела его разговаривающим с молодым купцом, я медленно побрела к той лавке. Он был один и сидел на подушке с деревянным столиком на коленях, развернув перед собой счетную книгу.
— Салам алейкум, — сказала я.
Он ответил на приветствие и спросил, чем может помочь.
— Вы знаете ференги с голубыми глазами?
— Голландца, — подтвердил он, вставая, чтобы помочь мне.
Мое сердце вздрогнуло, потому что своей подстриженной бородкой и стройностью он напомнил мне Ферейдуна. Покраснев, я отвела взгляд.
— Я ищу его по очень срочному делу, — сказала я. — Вы не скажете, где его найти? Вы его не найдете, — сказал купец. — Он уехал.
— Из Исфахана?
— Из Ирана.
Сердце заколотилось так часто, что я испугалась, оно вылетит через мое горло, и мне пришлось опереться на прилавок.
— Что вас беспокоит, ханум? — учтиво, как к замужней женщине, обратился ко мне купец.
— Я… я нездорова, — ответила я, пытаясь овладеть собой.
После всего, что случилось со мной и с моей матушкой, я не могла вынести мысли о том, что моя единственная остававшаяся надежда на будущее украдена.
— Прошу вас присесть и отдохнуть, — сказал он.
Я опустилась на подушку, стараясь прийти в себя, пока он подзывал торговца и платил ему за чашку кофе. Быстро выпив ее, я благодарно почувствовала знакомое тепло, разошедшееся по жилам.
Конечно, я возбудила любопытство купца.
— И какое у вас дело с голландцем? — спросил он, стоя по-прежнему на уважительном отдалении.
— Он думал купить у меня ковер, который я соткала, — объяснила я. — Его слуга забрал его неделю назад, и с тех пор я о нем не слышала.
Очень трудно было скрыть боль, которую я чувствовала. Я думала о Нахид, как она удерживала на лице маску хладнокровия. Я делала то же, вонзая ногти в ладони.
— Мне очень жаль, ханум, — сказал купец. — Вы должны помнить, что ференги приезжают сюда только затем, чтобы разбогатеть, и у многих из них чести меньше, чем у пса.
Я вспомнила, как голландец держал себя с Гостахамом.
— Я слышал, что он даже забрал ковер у одной исфаханской семьи ковровщиков, не заплатив. Нужно хорошо владеть языком, чтобы сделать такое, — сказал купец.
— Большая удача, — горько ответила я, вспоминая, как Гордийе предала меня.
Оглядевшись, я заметила, что другие купцы глазеют на нас. Я встала, собираясь уйти: нельзя медлить дальше одной в лавке с мужчиной, чтобы на твой счет не начали отпускать замечания.
— Если вы все же увидите его, скажите ему, что его ищет женщина. Может, он просто забыл.
— Разумеется, — согласился он. — Если Господу угодно, он вернется и заплатит вам все, что вы заработали.
— Могу я снова прийти и осведомиться о нем?
— Считайте мою лавку своей, — отвечал он.
Жалость, промелькнувшая в его глазах, сказала мне: он не верит, что я когда-либо еще увижу голландца. Я поблагодарила его за доброту и начала долгий путь домой. Был почти вечер, становилось все холоднее и ветренее. Когда я брела через старую площадь, закружились первые снежинки этого года. К дому Малеке я пришла, облепленная снегом. Челюсть на холоде разболелась, и мне пришлось отогреваться у очага, прежде чем я смогла заговорить. Малеке и ее дети сгрудились вокруг меня, и даже матушка взглянула с надеждой на добрые вести.
Когда я попросила их ничего не ждать, у Давуда начался припадок кашля, который, казалось, никогда не кончится. Малеке выглядела изнуренной, словно ее кости больше не выдерживали веса тела. А морщины на лице матушки будто углубились еще сильнее.
Малеке удивленно глядела на меня.
— Ты отдала его мальчишке свой ковер без всякого подтверждения? — спросила она.
— Он вел дела с Гостахамом, — ответила я. — Мне казалось, это меня защитит.
Матушка и Малеке обменялись взглядами.
— Твои узоры такие красивые, — задумчиво сказала Малеке. — Ты так уверенно выкликаешь цвета. Легко забыть, что ты еще так юна…
Матушка вздохнула.
— Даже юнее своих лет, — мрачно заметила она и после этого только молчала.
Мы сидели вместе, пили бесцветный чай и ели черствый хлеб — все, что у нас оставалось, — и слушали резкие, сердитые крики детей во дворе.
Я хотела взяться за новый ковер, но у нас не было денег на шерсть. Единственное, чем мы могли заработать хоть несколько монет, — варить лекарства и продавать. Увидев, сколько жителей квартала в холода уже мучаются кашлем и насморком, матушка решила составлять снадобье от болезней легких, носа и горла.
— Попробуй, — с сомнением разрешила Малеке, — но большинство здешних слишком бедны для такой роскоши.
Я спросила, могу ли помочь.
— Думаю, ты уже довольно помогла, — жестко ответила матушка.
И я сидела тихо, пока она разводила огонь в очаге и раскладывала для отвара коренья и травы, собранные летом. Маленькая комнатка наполнилась горьким ароматом, воздух сгустился паром. Глаза мои так заслезились от испарений, что пришлось выйти во дворик. Только мужу Малеке словно стало легче: пар очистил горло и ненадолго дал ему вздохнуть свободнее.
К полудню матушка послала меня на местный крохотный базарчик взять несколько дешевых глиняных сосудов без всякой росписи, с глиняными же затычками. Я посмотрела на мелкие монеты, которые она мне дала, — их было так мало, что лишь кто-то беднее нас польстился бы на них. Но я все равно пошла на базар, приподнимая временами полы чадора, чтобы не волочились по никем не убираемым мокрым отбросам. Этот базар был для самых бедных жителей города, там продавалась утварь вроде грубых горшков, старой одежды, драных одеял и изношенных тюрбанов.
Первый горшечник, к которому я подошла, стал глумиться над моей ценой.
— Я что, благотворитель? — сказал он.
Я принялась искать самую жалкую лавку, но и там торговец посмеялся над моими деньгами. Услышав, как в задней комнате плачет ребенок, я предложила ему две бутылочки лекарства, которое успокоит ребенка и вылечит кашель. Когда он согласился, я ощутила, что сделано это отчасти по доброте: с моим унылым лицом я выглядела голодающей. Себя мне довелось увидеть отраженной в металлических сковородках, выставленных у входа на базар.
Когда матушка закончила варить снадобье, то разлила его в посудины и закупорила их. Две бутылочки я отнесла горшечнику, который поблагодарил меня за быстро исполненное обещание. Потом мы рассказали всем семьям двора, что продаем снадобье за деньги или еду. Но Малеке была права: ни у кого не было средств. Соседи Гостахама обычно закупали лекарства про запас. Тут болезнь была несчастьем, стоившим денег, и лекаря звали от полной безысходности, а женщин посылали к аптекарю изготовить средство, прописанное лекарем.
Потерпев неудачу среди соседей, мы решили продавать снадобье повсюду вразнос. Так как все уважаемые мелочные торговцы были мужчинами, мы попросили Амира, брата Катайун, пойти с нами и помочь нам продавать наш товар в более богатых частях города. Он был высоким, нескладным парнишкой, но дружелюбным и с зычным голосом, как у взрослого мужчины.
В первый день мы вышли рано утром и дошли до процветающего квартала Четырех Садов, но подальше от дома Гостахама, чтобы избежать нежелательной встречи. Амир серьезно отнесся к своему делу.
— Да будет ваше дыхание легче ветра! — вопил он, и его собственное дыхание клубилось в холодном воздухе. — Сделано сильным травником с юга!
Время от времени из домов выбегали слуги посмотреть на наш товар. Если это был мужчина, Амир хватал бутылку и старался ему продать. Если женщина, вступали мы с матушкой. К вечеру мы продали два сосуда лекарства, и этого хватило на хлеб и жареные почки для нас троих.
— Не попробовать ли нам продавать возле мечети с медным минаретом? — спросила я матушку.
Она не ответила. Я вздохнула и пошла домой следом за ней.
Следующие несколько недель мы торговали нашим снадобьем каждый день, кроме пятницы, в кварталах побогаче. Становилось все холоднее и больше людей заболевало. Мы зарабатывали не слишком много, но достаточно, чтобы прокормиться и добавить немного еды Катайун.
Однажды матушка проснулась с безжизненными глазами и тяжестью в груди. Я сказала, что пойду сама вместе с Амиром, но она ответила, что так нельзя. Хотя я просила ее остаться дома и отдохнуть, она заставила себя встать и весь день ходила в христианских кварталах напротив моста Тридцати Трех Арок.
Стоял жестокий холод. Ледяной ветер задувал от Зайен-де-Руд, и вершины гор Загрос белели снегом. Казалось, река вот-вот замерзнет. Когда мы переходили мост, сильный порыв ледяного ветра ударил в нас. Мы с матушкой обхватили друг друга, чтобы нас не снесло. «Ах!..» — воскликнула она, и голос ее клокотал мокротой. Мы перешли мост, миновали огромный собор и пошли к кварталам, казавшимся процветающими.
Несмотря на холод, Амир не терял ни бодрости, ни силы голоса. Он кричал о достоинствах наших лекарств, и низкий голос его был словно приглашение. Особенно для женщин — они так и откликались на зов. Хорошенькая юная служанка выскочила из одного дома и отворила ворота, чтобы посмотреть на наши снадобья. Когда мы с матушкой подбежали поздороваться, она была разочарована, что это не Амир.
— Дыши легче и да будешь всегда здорова! — сказала матушка.
— И почем?
Матушка перегнулась в приступе кашля, такого тяжкого, что из глаз ее покатились слезы; она задыхалась и хрипела, пока не справилась с собой. Служанка отпрянула назад и захлопнула ворота перед нашими носами.
Матушка присела у большого дома и стала вытирать глаза, обещая, что скоро поправится, но мы уже не могли работать в этот день. Мы вернулись в холодный и темный дом. Матушка, дрожа, закуталась в одеяло и проспала до самого утра. Я выставила горшок наружу, чтобы соседи видели, что в нашем доме болезнь, и могли бросить в него луковицу, морковку или кусок тыквы. Я собиралась варить постную похлебку из того, что нам пожертвуют. Но когда матушка проснулась, она отказалась есть, потому что горела в лихорадке.
Несколько следующих дней я не делала ничего, только ухаживала за семьей. Таскала воду из ближнего колодца, поила матушку и Давуда. Меняла мокрые тряпки на матушкином лбу. Обвязала бечевкой яйцо, принесенное Катайун, и подвесила его к потолку, потому что новая жизнь обладает свойством исцелять. Когда Салман и Шахвали были голодны, замешивала муку с водой и пекла им лепешки. Я делала все, чего Малеке не могла из-за усталости, — от стирки детской одежды до подметания пола.
Когда по вечерам начиналась лихорадка, боль была слишком сильна даже для моей матушки. Она натягивала одеяло на глаза, чтобы заслониться от света. Она корчилась и содрогалась на своей подстилке, хотя лоб ее блестел потом. Потом, когда лихорадка отступала, она безжизненно лежала на постели и лицо ее словно теряло краски жизни.
Я отдала наши последние сосуды с лекарством Амиру, который продал их и принес нам деньги. Матушка собиралась купить на них сушеных корешков и трав, чтобы приготовить следующую партию, потому что зимой негде было собрать свежие растения. Но я не могла отложить никаких денег, потому что Малеке все еще не продала ковер.
Я тратила деньги так медленно, как только могла, покупая только самое необходимое — муку для лепешек, овощи для похлебки. Еды хватило ненадолго. Когда деньги кончились, мы все терпели первые сутки почти без жалоб. Но на вторые Салман ходил за мной, пока я хлопотала по дому, и просил есть.
— Ему надо хлеба! — твердил он, показывая на Шахвали, который так устал, что тихо сидел у очага, и глаза его были тусклыми.
— Отдам за тебя жизнь, но хлеба у меня нет, — отвечала я, жалея его больше, чем собственный пустой желудок. — Сведи Шахвали к Катайун и попроси у них кусочек.
Когда они ушли, я в отчаянии оглядела темную конуру. Матушка и Давуд лежали на грязных подстилках. У двери, где мы оставляли обувь, было полно грязи, а в воздухе стоял запах немытых тел. Мне самой некогда было вымыться. Трудно было поверить, что когда-то меня растирали собственные банщицы, отмывали дочиста и выщипывали волосы, пока я не становилась гладкой, как яблоко, одевали в шелка и отводили услуживать мужчине, менявшем дома, как другие меняют одежды.
Матушка на секунду приоткрыла глаза и позвала меня. Я бросилась к ней и отвела волосы с ее лица.
— Похлебка осталась? — хрипло спросила она.
Отчаяние, которое я испытала, была огромным, как небо, потому что мне нечего было ей дать. Миг я молчала, потом ответила:
— Я сейчас приготовлю, биби-джоон. Горячее и целебное.
— Милостью Божьей, — сказала она, закрывая глаза.
Я не могла сидеть спокойно, зная, что она голодна; надо было чем-нибудь ей помочь. Плотно закутавшись в пичех и чадор, я побежала в ковровые ряды Великого базара.
Молодой купец был на своем обычном месте. Едва дыша, так велика была моя надежда, я спросила, не видел ли он голландца. Он отрицательно прищелкнул языком, и глаза его были полны сочувствия. Разочарованная, я поблагодарила его и ушла.
Голубые глаза голландца были такими невинными, такими бесхитростными. Как он мог сделать такое? Я верила, что он будет следовать законам чести. Я не подумала, что он, как любой ференги, может уехать, когда угодно его холодному сердцу торгаша.
Господь да судит его подлость, но этой мысли недостаточно, чтобы унять мою печаль. Что мне делать? Как помочь матушке? Я вспомнила юного музыканта и нищего с обрубком. Если они могут прожить на улице, я должна попробовать тоже. Мое сердце колотилось, когда я шла через базар до гробницы Джафара, куда стекались толпы тех, кто хотел отдать дань уважения ученому богослову, скончавшемуся больше ста лет назад. Мне казалось, что это подходящее место для того, чтобы одинокая женщина могла попросить милостыню. Стоя неподалеку, я смотрела на старого слепого нищего, в чьей чашке для подаяний блестело серебро. Послушав, как он работает, я размотала свой платок и постелила его на землю для подаяния, повторяя то, что запомнила, слушая других.
— Да обретете вы вечное здоровье! — шептала я группе женщин, выходивших из гробницы. — Пусть ваши дети никогда не голодают. Да сохранит Али, князь меж людей, вас здоровыми и невредимыми!
Слепой нищий помахал рукой в мою сторону.
— Кто здесь? — рявкнул он.
— Всего лишь женщина, — ответила я.
— Что у тебя за беда?
— Моя мать больна, а у меня нет денег накормить ее.
— А твой отец, брат, дяди, муж?
— У меня нет никого.
— Какая злая судьба, — угрюмо сказал он. — И все равно я ни с кем не делю мой угол.
— Пожалуйста, прошу вас, — сказала я, едва веря, что должна упрашивать попрошайку. — Моя матушка голодает.
— Если это правда, сегодня можешь остаться, — ответил он. — Но проси громче! Тебя никогда не услышат, если будешь так бормотать. Спасибо, о седобородый, — сказала я, употребив слово почтения к мудрому старшему.
Как только я увидела хорошо одетого мужчину в чистой белой чалме, выходящего из гробницы, я прокашлялась и начала молить, как мне казалось, ясным, но печальным голосом. Он прошел, не бросив монетки. Вскоре молодая женщина остановилась и попросила меня рассказать о моей беде. Я сказала ей о болезни матушки и о том, что голодна.
— Ты замужем? — спросила она.
— Нет.
— Ты, должно быть, совершила нечто позорное, — заключила она. — Иначе с чего бы ты была одна?
Я попыталась объяснить, но она уже уходила.
Слепому нищему подавали хорошо. Просит здесь еще с детских лет, сказал он, так что люди знают его и его великую нужду. «Да исполнятся ваши молитвы!» — желал он им, и они ощущали довольство своей щедростью.
— Сколько заработала? — спросил он меня в полдень.
— Нисколько, — печально ответила я.
— Тебе надо поменять свой рассказ, — посоветовал он. — Внимательно смотри на слушающего, прежде чем начнешь говорить, и говори им то, что откроет их сердце.
Несколько минут я думала об этом. Когда женщина постарше проходила мимо, я заметила, что она красива, но увядающей красотой.
— Добрая ханум, умоляю, помогите мне! — сказала я. — Моя судьба жестока.
— Что случилось с тобой?
— Я была замужем за человеком, у которого больше коней, чем в Исфахане мечетей, — говорила я, стараясь походить на матушку, рассказывающую свои сказки. — Однажды его вторая жена придумала, что я собиралась отравить его из-за денег, и он выбросил меня вон. Мне не к кому идти, вся моя семья умерла. Осталась я ни с чем! — И я расплакалась. Бедное создание, — ответила она. — Вторые жены сами как отрава. Возьми это, и да вспомнит о тебе Бог. — Она уронила монету на платок.
Когда двое молодых и крепких солдат подошли к гробнице, я придумала сказать им совсем другое.
— Мои родители умерли, когда я была маленькой, а братьев убили, — стонала я.
— Кто?
— Оттоманы, в сражении у наших северо-западных границ.
— Храбрецы! — сказали они, оставляя мне пару мелких монет.
Мужчины останавливались куда чаще женщин и заговаривали со мной.
— Могу поспорить, что ты хороша, как луна, — сказал юнец с едва пробивающейся бородкой. — Не поднимешь пичех, чтобы я мог взглянуть?
— Сгори твой отец в аду! — скрипнула я зубами.
— Только взгляд!
— Хасан и Хусейн, святые меж людьми, защитите бедную женщину от жестоких чужаков! — закричала я в полный голос, и он поспешно скрылся.
Толстяк с бородой, крашенной хной, был еще назойливей, чем юнец.
— Мне все равно, какая ты там, под пичехом, — говорил он. — Как насчет быстрого маленького сигэ, на часок, а?
Он протянул ладонь, на ней блестело серебро. Толстые пальцы бугрились мозолями.
Я сгребла платок с несколькими заработанными монетами и побежала прочь. Толстяк прокричал мне вслед:
— У меня мясная лавка на базаре. Приходи, если проголодаешься!
И он швырнул к моим ногам несколько мелких монет, раскатившихся в стороны. Я отвернулась, но когда вспомнила истощенное лицо матушки, то нагнулась и быстро подобрала их. Уходя, толстяк хохотал. Я иду домой, седобородый, — сказала я нищему, потому что собрала денег на похлебку. — Благодарю тебя за щедрость.
— Да отвратит Бог твои неудачи, — сказал он.
— И твои, — ответила я, но испытала стыд, ведь я знала, что его слепоты не отвратит ничто.
Я пошла в съестные ряды базара и отдала все деньги за лук и бараньи кости. Когда я возвращалась домой со своими узелками, цена, заплаченная за них, камнем лежала на моем сердце. Выдумывать истории, которые разбудят жалость чужих людей, и терпеть домогательства мужчин с грязными намерениями — это было все, что я могла сделать, чтобы выстоять, но я шла с базара к нищему кварталу Малеке и глотала слезы, ведь они ничем не могли мне помочь.
Когда я пришла, матушка свернулась клубком на своей тощей ватной подстилке, одеяло сбилось у нее в ногах. Это был один из спокойных промежутков между приступами, но ее глаза испугали меня. Они словно умирали на ее лице. Я бросилась к ней, выложив свои покупки.
— Смотри, биби! Вот лук и кости! Сейчас я приготовлю похлебку, и она вернет тебе силы.
Матушка слабо пошевелилась на постели.
— Свет очей моих, в этом нет нужды, — сказала она.
Я схватила ее холодную руку и почувствовала кости ее пальцев. Ее тело словно истаяло с тех пор, как она заболела.
— Не могу есть, — добавила она через некоторое время.
Я подумала о насмешках юнца и вожделении толстого мясника. С радостью вытерпела бы их снова, лишь бы моя матушка сделала глоток-другой.
— Постарайся, молю тебя, биби-джоон, — просила я.
— Где ты взяла деньги на еду?
Она знала, что я потратила наши последние монеты, вырученные от продажи ее травяных снадобий, так что мне пришлось признаться, что я попрошайничала у гробницы Джафара. Глаза ее закрылись, как будто она не могла вынести моего ответа.
— Мужчины просили тебя об услугах? — прошептала она.
— Нет, — быстро ответила я.
Взбив подушку под ее головой, я отвела длинные седые волосы с матушкиного лица. Они были слипшимися и жесткими, не мытыми уже много дней. Матушка отодвинулась: она терпеть не могла грязи.
— Ты сегодня выглядишь гораздо лучше, — весело сказала я, стараясь убедить себя, что это правда.
— Да? — отозвалась она. Кожа ее пожелтела, а круги под глазами стали темнее. — Я и чувствую себя получше, — сказала она тихим, слабым голосом.
Я намочила еще одну тряпку в воде и обтерла ей лицо и руки. Она вздохнула и сказала:
— О, как хорошо чувствовать себя чистой.
— Как только ты поправишься, мы пойдем в хаммам, — сказала я жизнерадостно, — и до вечера будем оттираться и отмываться.
— Да, конечно, — сказала матушка голосом, каким отвечают болтливому ребенку.
Осторожно повернувшись на бок, она вскрикнула: «Ах! Ах!» Болезнь поразила ее бедра, ноги и спину.
— Пока тебя не было, я видела чудесный сон, — сказала она, не открывая глаз. — Про тот день, когда ты и твой баба принесли домой рога антилопы.
Матушка коснулась моей щеки.
— Это был самый благословенный день в моей жизни, кроме того дня, когда родилась ты.
— А почему тот день? — спросила я.
— Когда ты уснула, мы с твоим отцом шутили, что нам никогда не нужны были любовные зелья вроде этих рогов. Потом он обнял меня и сказал, как он благодарен, что женился на мне, и ни на ком другом.
— Конечно, ведь он любил тебя, — успокаивающе пробормотала я.
— У любви нет никакого «конечно», — ответила она. — Особенно после пятнадцати лет без детей!
Резкость матушкиного тона заставила меня вздрогнуть и задуматься, как прожили мои родители эти годы до моего рождения. Я знала, что каждый год моя матушка ходила к Кольсум за травами, которые помогли бы ей забеременеть, пока в отчаянии не посетила каменного льва на кладбище Кух-Али и не потерлась о него животом, умоляя о ребенке. Теперь я понимала, что она должна была чувствовать. Я-то пробовала всего несколько месяцев и горевала каждый раз при виде моих кровей.
— А отец сердился? — спросила я, растирая пальцами дряблые мышцы ее голеней.
— Он был в отчаянии, — ответила матушка. — Все мужчины его возраста уже учили своих юных сыновей ездить верхом и молиться. Горечь копилась между нами, порой сутки проходили в молчании. Я мучилась целый год и наконец решила пожертвовать собой, чтобы облегчить его горе. «Муж мой, — однажды сказала я, — тебе надо взять вторую жену». Он был удивлен, однако не мог скрыть надежду на появление сына. «Ты и вправду сможешь принять жизнь бок о бок и под одной крышей с другой женщиной?» — спросил он.
Я старалась быть храброй, но мои глаза наполнились слезами. Он был таким заботливым, что больше не возвращался к этому разговору. Вскоре я забеременела, и наш мир снова засиял.
Матушка положила ладонь на живот.
— В день, когда мое чрево начало содрогаться, твой отец надрывался на уборке урожая, — вспоминала она со смягчившимся лицом. — Меня окружали мои подруги, растиравшие мои ноги, подносившие мне прохладной воды и певшие для тебя. Но как я ни старалась, ты не выходила. Так я тужилась целый день и целую ночь. Наутро я послала мальчика к Ибрагиму и попросила его выпустить одну из своих птиц, чтобы ты тоже могла освободиться от своих пут. Мальчик вернулся и доложил, что птица умчалась как ветер. Как только я услышала эту новость, повернулась к Мекке, присела и натужилась в последний раз. И наконец явилась ты… Все последующие годы твой отец хотел мальчика, — продолжала она. — Но в тот день, когда вы привезли домой рога каменного козла, он и сказал мне, как счастлив, что женился на мне, и ни на ком другом. Так он любил нас. А ты — ты была для него драгоценней любого сына.
Мой отец любил меня, как свет в глазах своих. Мне же казалось естественным благословение такой любви. Сейчас, когда я старше, могу представить себе, что бывает совсем иначе.
Лицо моей матушки излучало радость, и оно выглядело красивым, даже несмотря на ее бледность и худобу.
— Твоего отца нет, но я никогда не забуду, как он нашел мир с Господом, — сказала она, — и теперь я могу сделать так же. Дочь моя, я принимаю нашу судьбу — твою и мою — такой, какая она есть.
Помня, как сильно матушка не одобряла моего поведения в Исфахане, я ощутила, что при ее благословении сердце мое заплакало кровавыми слезами.
— Биби, я отдам за тебя свою жизнь! — крикнула я.
Матушка раскрыла мне свои объятия, и я свернулась рядом на засаленной подстилке. Худой рукой она прижимала меня к себе и гладила мой лоб. Я вдыхала ее запах, сладкий для меня даже в болезни, и чувствовала нежность ее руки в своей. Впервые за много недель она приласкала меня, и я вздохнула от удовольствия.
Мне так хотелось оставаться возле нее, но день клонился к закату и я понимала, что должна встать и заняться стряпней. Может быть, и матушка съест хоть немного похлебки. Я попыталась подняться, но она сжала мое запястье и прошептала:
— Дочь, любимый мною лик, ты должна пообещать мне одну вещь.
— Что угодно.
— Когда я умру, ты пойдешь к Гостахаму и Гордийе и попросишь их смилостивиться.
Я повернулась лицом к ней.
— Дитя мое, — продолжала она, — ты должна передать им мою последнюю просьбу: пусть они найдут тебе мужа.
Земля подо мной словно качнулась, как тогда, когда умер мой отец.
— Но…
Она стукнула меня пальцами по руке, призывая к молчанию. Это было словно касание пера.
— И обещай мне, что склонишься перед их волей.
— Биби, ты должна жить, — шепотом умоляла я. — У меня нет никого, кроме тебя.
В ее глазах стояла боль.
— Дочь моя, я никогда тебя не покину, если Бог не призовет.
— Нет! — вскрикнула я.
Давуд проснулся и спросил, что случилось, но я не смогла говорить. У него начался приступ кашля, мокрого и скверного, как погода снаружи, но потом он снова уснул.
— Ты не пообещала, — сказала матушка, и я снова ощутила на своей руке птичье касание.
Я подумала, какими сильными были эти пальцы, годами ткавшие ковры, выкручивавшие белье, месившие тесто.
Я склонила голову.
— Клянусь священным Кораном, — сказала я.
— Тогда я могу отдыхать спокойно. — И она прикрыла глаза.
Мальчики ворвались в дом, жалуясь, что они голодны. Мне пришлось оставить матушку и вернуться к работе. Когда я думала про ее слова, руки мои начинали дрожать, и я едва не порезалась, кроша лук. Я бросила в кипяток бараньи кости, соль, укроп и подбросила в огонь сухого навоза, чтобы похлебка кипела. Дети жадно вдыхали запах варева, и личики у них были заострившиеся и усталые.
Когда похлебка была готова, я разлила ее матушке, детям, Давуду, Малеке и себе. Она была чуть гуще кипятка, но с голодухи казалась шахской едой. Дети пили ее, и щеки их раскраснелись, как яблочки. Я взглянула на матушку, лежавшую на постели. Похлебка, нетронутая ею, курилась паром.
— Биби, прошу тебя, поешь, — сказала я.
Она прикрыла рукой ноздри, словно ее тошнило от запаха бараньих костей.
— Не могу, — слабо отвечала она.
Салман рыгнул и протянул пиалу за добавкой. Я налила ему еще, молясь, чтобы осталось матушке. Но тут Давуд сказал: «Да не заболят никогда твои руки!» — и опорожнил горшок в свою пиалу.
Шахвали сказал:
— Я тоже хочу еще!
Я чуть не сказала, что больше нет, но тут глаза Малеке встретились с моими.
— Мне жаль, что твоя матушка не может съесть свою похлебку, но ее доля не должна пропасть, — мягко сказала она.
Я принесла пиалу, стоявшую возле матушки, и без единого слова протянула ее сыну. Когда я вернулась к матушке, то старалась не слушать, как чавкает Шахвали, потому что нервы мои были истрепаны, как нити старого ковра. Держа безжизненную матушкину руку, я принялась тихо молиться.
«Благая Фатеме, прославленная дочь Пророка, даруй моей матушке вечное здравие, — молилась я. — Фатеме, мудрейшая из женщин, услышь мою молитву. Спаси мою безвинную мать, ярчайшую из звезд детской жизни…»
На следующее утро матушка была голодна, но у меня для нее ничего не было. Я злилась на Малеке, что она отдала матушкину похлебку, и избегала ее взгляда. Когда она ушла, а матушка и Давуд снова уснули, я накинула пичех, чадор и поспешила к гробнице Джафара. Хорошо, что я жила теперь далеко от Большого базара, мне так не хотелось, чтобы кто-то узнал, что я стала попрошайкой. По дороге я выдумывала новые истории, которые буду рассказывать проходившим, чтобы на меня излились реки их щедрости.
Нищий со своей чашкой был уже там.
— Да будет с тобой мир, седобородый! — сказала я.
— Кто здесь? — хрипло спросил он.
— Вчерашняя женщина, — ответила я.
Он ткнул посохом в мою сторону:
— Ты что опять здесь делаешь?
Я отпрянула, боясь, что он меня зацепит.
— Моя матушка все еще очень больна, — сказала я.
— А я по-прежнему очень слепой.
— Да вернет Аллах твое зрение, — сказала я, пытаясь добротой ответить на его грубость.
— Пока он соберется, мне нужно что-то есть, — отрезал нищий. — Ты не можешь приходить сюда каждый день, нам обоим придется голодать.
— Что же мне тогда делать? И я тоже не хочу голодать.
— Иди к другой гробнице, — посоветовал он. — Если на будущей неделе твоя матушка еще не встанет, я позволю тебе вернуться.
Мои щеки заполыхали. Как смел грязный попрошайка воспрещать мне заработать несколько грошей! Я отошла от него и встала у входа в восьмиугольную гробницу. Расстелив свой платок, я начала просить помощи у проходивших.
Вскоре высокая худая женщина, наверное одна из постоянных благодетельниц слепца, подошла и спросила его о здоровье.
— Не так уж плохо, милостью Али! — отвечал он. — По крайней мере, мне лучше, чем вот ей, — добавил он, махнув в мою сторону.
Я подумала, что он опять подобрел и старается направить деньги в мою сторону.
— Ты о чем? — Женщина была охоча до сплетен.
Громким шепотом он сообщил:
— Она пользуется щедростью достойных людей вроде вас, чтобы покупать себе опий.
— Что? — крикнула я. — В жизни не притрагивалась к опию! Я тут, потому что моя матушка больна.
Мои протесты только вызвали подозрения.
— Тогда трать деньги на нее, а не на себя, — ответила женщина.
— Истинно так, Господь свидетель, — проницательно заметил нищий.
Они громко заговорили о пагубных пристрастиях. Шедшие мимо останавливались и смотрели на меня, словно на злобного джинна. Видно было, что стоять здесь бесполезно, потому что словам нищего доверяли. Никто не бросит и медяка глотательнице опия.
— Прощай, седобородый, — покорно сказала я. Омерзительно быть с ним сердечной, но мне может понадобиться вернуться. — Увидимся на следующей неделе.
— Да пребудет с тобой Господь, — отозвался он уже добрее.
Теперь я понимала, как он выстоял на своем углу столько лет.
Я побывала у двух других гробниц, но при каждой были свои постоянные попрошайки, которые шипела на меня, когда я пыталась просить на углу. Слишком вымотанная, чтобы настаивать, я направилась домой. Небо заволокло тучами, землю усыпал тонкий снег. Пока я шла к старой площади, холод выгнал всех лавочников и торговцев домой. Несколько нищих, остававшихся на улице, шаркали в сторону старой Пятничной мечети, чтобы укрыться там. В тусклом свете купол мечети казался жестким и промерзшим. Замерзла и я. Когда я добралась до Малеке, мои пальцы и ступни онемели от холода.
Матушка спала на своей грязной подстилке. Кости черепа с пугающей четкостью проступали под ее кожей. Веки, затрепетав, раскрылись, она оглядела меня, ища покупки. Увидев, что я ничего не принесла, закрыла их снова.
Я прижала холодные ладони к матушкиному лицу, и она облегченно вздохнула. Ее словно выжигало изнутри. Испугавшись, что это пламя сожжет ее, я выбежала, набрала снега, завернула в рукав рубахи и положила ей на лоб. Когда она простонала, что хочет пить, я дала ей несколько глотков крепкого настоя коры ивы на спирту, подкрепляющего при лихорадках, который Малеке выменяла на базаре. Матушка глотала его, протестуя, а потом ее стошнило им и зеленой желчью. Я подтерла комковатую вонючую слизь, удивляясь, почему от настойки ей сделалось хуже.
В этот вечер у семьи не было еды. Малеке пришла с базара и выпила пустого чаю, прежде чем лечь. Мальчики обессилели от голода и хныкали, что у них болят животы, а потом свернулись по обе стороны от нее. Взгляд на них наполнил меня тоской по временам, когда я засыпала в объятиях матушки, а в ухо мне нашептывалась ее воодушевляющая сказка.
Когда взошла луна, вернулась и матушкина лихорадка. Я набрала еще снега, чтобы остудить ее, и осторожно положила ей на запястья. В этот раз она судорожно вздохнула и отдернулась, словно снег обжигал. Я попыталась снова, и она скрестила руки на груди в слабой попытке защититься. Страшась повредить ей, я все-таки продолжала прикладывать рукав со снегом к ее телу, потому что это был единственный способ уменьшить жар. Вскоре она перестала взмахивать руками и тихо застонала. Если бы она плакала или кричала, я бы радовалась, потому что видела бы, что в ней еще есть сила. Но этот звук был слабым и жалостным, словно писк брошенного котенка. Это было все, что могло выдавить из себя ее бедное, измученное тело.
Пока я ухаживала за матушкой, мне были слышны ночные шумы всего дома. Салман кричал во сне о страшном джинне, преследующем его под мостом. Давуд хрипел так, словно его легкие были полны воды. Женщина, обитавшая в одной из каморок на другой стороне двора, вопила и призывала на помощь Аллаха, силясь родить.
Не знаю, сколько времени прошло, когда матушка стала пытаться заговорить. Губы ее шевелились, но я не могла разобрать слов. Я попробовала убрать волосы с ее лица. Она остановила мою руку и прошептала:
— Прежде не было…
— Спи, биби-джоон, — убеждала я ее, не желая, чтобы она тратила силы на рассказ.
Она отпустила мою руку и беспокойно заметалась на своей подстилке.
— Не было… — пробормотала она снова.
Нижняя губа треснула и начала кровоточить. Я шарила в темноте, пока не нашла бутылочку с мазью из трав и ягнячьего жира и наложила ее, чтобы остановить кровь.
Ее губы бесплодно шевелились, будто стараясь довершить зачин. Чтоб помочь ей, я прошептала:
— …а потом стало…
Матушкин рот искривился в подобии улыбки. Я надеялась, что теперь она успокоится. Удерживала и поглаживала ее руку, как она множество раз до этого мою. Ее губы снова задвигались. Мне пришлось нагнуться поближе к ее лицу, чтобы расслышать, что она говорит.
— Стало!.. — упорно выговорила она. — Стало!..
Глаза ее сверкали радостным, странным и нездешним светом, какой бывает у поедающих опиум.
Пот стекал по ее лбу. Я принесла воды и попыталась поднять ее голову, чтобы она попила. Возбужденно отвернувшись, она старалась договорить. Слова получались мечущимися, будто овощи в похлебке. Я вспомнила, как она рассказывала истории тем самым сладостным голосом, что завораживал слушателей.
— Биби-джоон, ты бы попила — горишь, словно уголь! — сказала я.
Вздохнув, она закрыла глаза. Я смочила ткань водой и подала ей.
— Ну пососи, хотя бы ради меня! — умоляла я.
Она приоткрыла рот и позволила мне вложить уголок тряпицы. Чтобы успокоить меня, сделала несколько сосущих движений, но через мгновение снова стала пытаться говорить. Тряпица вывалилась из ее рта. Она схватилась за живот и произнесла несколько неразборчивых слов.
— Что такое, биби-джоон? — спросила я.
Она растирала живот.
— Толкается и толкается, — шептала она, и слова были словно шелест травы. Схватив мою руку, она легонько сжала ее. — А потом стала… — выговорила она, но я смогла различить эти слова лишь потому, что так хорошо их знала.
— Пожалуйста, пожалуйста, успокойся, — тихо просила я.
Ее руки и ноги напряглись, лоб набух жилами. Рот открылся, и наконец она выдохнула:
— Ты!..
Дотянувшись, она тронула мою щеку, и глаза ее были нежными. Из всех придуманных ею сказок лишь я была написана чернилами ее души. Я удержала ее руки на своем лице, отчаянно желая наполнить ее тело моими силами.
— Биби-джоон, — воскликнула я, — прошу тебя, возьми жизнь, что бьется в моем сердце!
Пальцы ее обмякли и соскользнули с моего лица. Она лежала неподвижно на своей подстилке, и силы покинули ее.
Я бы отдала свои глаза, чтобы вернуть тот миг, когда Гостахам и Гордийе велели мне продлить сигэ. Я упросила бы Гостахама вытащить меня из этой путаницы каким-нибудь приемлемым образом, а если бы он отказался, подчинилась бы его требованию оставаться с Ферейдуном, пока не надоем. Что угодно, лишь бы не допустить страданий моей матери.
Матушка снова заговорила. Слова падали по одному, словно каждое стоило огромной цены.
— Да спасет Бог… тебя… от нужды!.. — медленно прошептала она. Потом ее тело обмякло.
— Биби, не оставляй меня!.. — закричала я.
Стиснув ее руку, я не ощутила ответа. Потрясла руку, потом плечо, но она не шевельнулась.
Я бросилась к Малеке, которая все еще лежала между свернувшимися детьми.
— Проснись, проснись! — торопливо зашептала я. — Подойди и посмотри на матушку.
Малеке протерла глаза, вздохнула и сонно поднялась. Она уселась возле матушки, пристально вгляделась в ее увядшее, опустошенное лицо и испуганно вздохнула. Поднесла кончики пальцев к ноздрям матушки и подержала их там. Я затаила дыхание — если моя матушка не дышала, то и мне не надо было.
Первый призыв к молитве от Пятничной мечети прорезал воздух. Люди зашевелились. Снаружи закричал осел, и громко захныкал ребенок. Салман проснулся и позвал Малеке, требуя хлеба. Она встала перед моей матушкой, словно пытаясь защитить Салмана от нее.
— Она едва соединена с землей, — наконец сказала Малеке. — Я буду молиться за нее и за тебя.
Вскоре после рассвета я набросила на себя чадор, пичех и пробежала почти всю дорогу до Большого базара. Овец уже зарезали и разделывали. Толпа денежных покупателей шумела возле туш, свисавших с крюков и выложенных на прилавках. От вида мяса с прожилками рот наполнился слюной, и я подумала, сколько сил свежее баранье жаркое принесло бы моей матушке. Может, кто-нибудь подаст милостыню. Я расстелила платок и начала просить.
Я видела маленького мальчика-посыльного, без сомнения из богатого дома, заказавшего больше мяса, чем он мог унести, в то время как рядом с ним женщина в грязном чадоре свирепо торговалась за ножки и кости. Мужчина постарше закупал почки; это напомнило мне отца, который любил кебаб из почек и искусно жарил их на огне. В суматохе никто не обращал внимания на меня.
Время шло, а я не могла ждать. Я бросилась наземь и закричала, обращаясь к прохожим, напоминая им о дарах Бога и о том, что ими надо делиться с другими. Люди смотрели на меня с любопытством, но мой порыв не смягчил их сердец. Раздавленная тревогой за матушку, я оставила свое место и отправилась искать на мясном базаре того толстяка с узловатыми пальцами. Я нашла его — одного в лавке, разрубающего баранью ногу. Брюхо его выпирало под бледно-голубой рубахой, забрызганной кровью, а чалма была в длинных красных мазках.
— Чем могу служить? — спросил он.
Я пошаркала ногами.
— Это я, та, у гробницы Джафара, — пробормотала я.
Мясник ухмыльнулся и сказал:
— Позволь мне дать тебе немного мяса.
Он протянул мне палочку только что зажаренного кебаба. Густой запах мяса, усыпанного грубой солью, победил мой сопротивление. Подняв пичех, я вцепилась в капающее мясо. Прохожие оглядывались, удивленные тем, что закрытая женщина обнажила свое лицо, но я была слишком голодна, чтобы обращать внимание.
— А-ах, чудное и мягкое, — сказал он.
Я ела кебаб молча, сок стекал по моему подбородку.
— А теперь мне позволено увидеть твои хорошенькие губки.
Я не ответила. Когда я доела, то сказала умоляющим голосом:
— Мне нужна еда для матери, она больна.
Мясник рассмеялся, живот заходил ходуном под одеждой.
— Хорошо, а заплатить ты можешь?
— Пожалуйста, — сказала я. — Бог вознаградит вас на следующей неделе баранами пожирнее.
Он обвел рукой вокруг себя.
— Тут нищие в каждой части базара, — сказал он. — Кто накормит их все£?
«Урод», — подумала я. Я повернулась и побрела прочь, хотя это было чистое притворство.
— Подожди! — окликнул он меня. Схватив острый нож, мясник располосовал ляжку до самой кости. Он нарубил мясо кусками величиной с мою ладонь и швырнул их в глиняную миску.
— Разве ты не хочешь? — спросил он, протягивая ее мне.
Я благодарно потянулась к ней.
— Благодарю тебя за щедрость! — сказала я.
Он отдернул миску, прежде чем я смогла дотронуться до нее.
— Все, чего я прошу, — часик после последнего призыва к молитве, — шепнул он.
Губы его сложились в такую плотоядную усмешку, что он явно думал приманить меня, как пчелу к маку. Меня затошнило от мысли, что я лежу под его толстым животом и чувствую на себе его огромные ладони.
— Я хочу больше, чем это, — высокомерно сказала я, словно привыкла к таким грязным сделкам. — Много больше.
Мясник снова расхохотался, потому что ему показалось, что теперь он меня понял. Он схватил ляжку и отрезал вдвое больше. Швырнув баранину в миску, он толкнул ее ко мне. Я схватила ее обеими руками.
— Когда?
— Не на этой неделе, — ответила я. — Когда моей матушке станет лучше.
— Тогда неделя, и мы в сигэ! — шепотом сказал он. — И даже не думай спрятаться в городе. Где бы ты ни жила, я тебя найду.
Я взяла миску, вздрагивая от отвращения.
— И мне понадобится еще мясо через несколько дней, — сказала я, стараясь выдержать свою роль.
— Как пожелаешь, — ответил он.
— Тогда через неделю, — сказала я, стараясь выглядеть кокетливой. За спиной я услышала сальный смешок мясника.
Я донесла мясо до рядов знахарей и выторговала на часть его лучшее лекарство от лихорадки, какое только нашлось. Потом я понеслась домой проведать матушку. Когда я прибежала, она слабо произнесла мое имя, и я возблагодарила Аллаха за еще один подаренный ей день. Я дала ей воды и осторожно влила ложку снадобья ей в рот.
Мясо еще оставалось, поэтому я обменяла кусок на зерно и рис для семьи Катайун. Я сделала много мяса с овощами — если хранить его ночью на холоде, можно растянуть на несколько дней — и еще крепкий мясной бульон для матушки.
Наша трапеза в этот вечер поражала воображение. Малеке, Давуд и их сыновья уже год не пробовали баранины. Давуд просидел весь ужин, чего прежде не было. Матушка была слишком больна, чтобы есть мясо, но выпила бульона и приняла еще лекарства.
— Где ты взяла это мясо? — спросила Малеке.
— Благотворительность, — ответила я, потому что не хотела говорить правду.
Богатые часто жертвуют баранину, чтобы исполнить назр, но они никогда не предлагают такие замечательные куски. Не будь матушка так больна, она заподозрила бы неладное в моем ответе.
Я помолилась, благодаря Господа за еду, и попросила Его прощения за обещание, которое дала мяснику. У меня не было никакого намерения видеть его снова. Я решила теперь обходить мясные ряды по широкой дуге.
Несколько вечеров я разогревала еду и кормила семейство. Мальчики ели столько, сколько им давали, и так быстро, как могли; Малеке и Давуд ели медленно и благодарно, тогда как матушка едва касалась губами супа.
Когда тушеное мясо почти закончилось, во дворе появился маленький грязный мальчик и спросил меня. Он поманил меня наружу и сунул мне большую миску свежего блестящего мяса. Испуганная, я отшатнулась.
— Ты что, не рада? — спросил он. — Оно же от мясника.
— А, — сказала я, стараясь вести себя так, словно ждала этого.
— Мясник ожидает твоего визита, — сказал мальчишка. — После вечернего призыва к молитве.
Даже в детских глазах я могла видеть презрение и отвращение к той, которой он меня считал. Как ты нашел меня? — спросила я дрожащим голосом.
— Легко, — ответил он. — Я тогда пошел за тобой до самого дома.
Я схватила мясо и вежливо попрощалась. Дома я переложила мясо в котел и приготовила новую еду. Когда матушка спросила, откуда мясо, я ответила чистую правду:
— От мясника.
Я не знала, что мне делать. Если прятаться от мясника, он может заявиться в дом Малеке и унизить меня перед всеми. Тогда нас снова назовут опозоренными и вышвырнут на улицу. Я вспомнила хорошенького юного музыканта и то, как он скатился до лохмотьев и попрошайничества. Мясо скворчало, и я чувствовала, как меня покрывает испарина, однако жар очага не был тому причиной.
В ту ночь мне снился мясник, ведущий меня в маленькую темную комнату и ломающий мне все кости своими толстыми ручищами. Он выставил меня на прилавке, насадив на один из окровавленных крюков, голую, а когда кто-нибудь требовал мяса, он резал его с меня, еще живой. От ужаса я закричала и продолжала кричать, перебудив всех в доме. Когда меня спрашивали, в чем дело, я не могла сказать. Я лежала без сна, мучаясь вопросом — что же делать? До моего свидания с мясником оставалось два дня.
Гордийе и Гостахам выбросили нас и предоставили нашей судьбе, а теперь я должна была вернуться к ним попрошайкой и в бесчестии. Словно сам Господь хотел сделать мое унижение полным.
Леденящим вечером я покрылась чадором, не думая о том, в каком виде мое платье и халат, и пошла к ним. Было тяжело стучать в их ворота и еще тяжелее, когда Али-Асгар ответил на стук.
— Что ты тут делаешь? — спросил он так, словно увидел джинна.
— Я пришла за милостью, — ответила я, склонив голову.
Он вздохнул:
— Не думаю, что тебя хотят видеть.
— Можешь попробовать?
Он пристально вгляделся в мое лицо.
— Напомню им о твоей челюсти, — наконец решил он и исчез на минуту.
Когда он вернулся и поманил меня внутрь, сердце мое заколотилось. Я опустила покрывало и шагнула за ним в Большую комнату, где Гордийе и Гостахам сидели на подушках и пили свой вечерний кофе. На Гордийе был бархатный халат, который она заказала из ткани, расцвеченной алыми и желтыми осенними листьями, а желтые туфли в тон аккуратно стояли у двери. Она ела печенье на розовой воде, наполнившее мой рот слюной безнадежного вожделения.
— Салам алейкум, — сказали они одновременно.
Сесть меня не пригласили, ибо теперь я была просто еще одной просительницей.
Я понимала — ничто, кроме полной покорности, на Гордийе не подействует. Я склонилась поцеловать ее ступни, выкрашенные по подошвам ярко-красной хной.
— Падаю перед твоим милосердием, — сказала я. — Моя матушка очень больна, и нам нужны деньги на лекарства и еду. Я прошу у вас помощи, ради любви Фатеме.
— Да вернет ей здоровье имам Реза! — сказал Гостахам. — Что случилось?
Гордийе уставилась на меня, ее острые глаза увидели все сразу.
— Ты стала худой, как сухарь, — сказала она.
— Да, — ответила я. — Мы ели не так, как здесь.
— Какая неожиданность! — сказала она, и в ее голосе было удовлетворение.
Я сдерживала себя, хотя считала, что Гордийе чересчур радуется своей победе.
— Умоляю тебя снова принять нас под свое покровительство, — сказала я. — Сделаю все, что угодно, чтобы увидеть матушку в безопасности, тепле и сытости.
Гостахаму было больно, Гордийе торжествовала.
— Хотелось бы дать этому исполниться, — сказала она, — но несчастья прекратились после твоего ухода. Ферейдун заплатил за ковер со вшитыми камнями и за ковер, заказанный родителями Нахид. Думаю, что это Нахид убедила его.
— И я думаю, что знаю почему, — кивнула я. — Я сказала ей, что уступаю ее мужа и молю о прощении. Наверное, она подтолкнула его проявить снисходительность и ко мне.
— Ты поступила хорошо, — согласился Гостахам. — Это нам очень помогло.
— Оставить Ферейдуна для тебя значило потерять всякое преимущество, — сказал Гордийе, перебивая своего мужа. — Посмотри на себя.
Я взглянула на свое грязное и порванное платье. Оно было хуже, чем те, которые носили последние служанки в доме Гордийе.
— Когда ты виделась с Нахид? — спросил Гостахам.
— Я с ней не виделась, — ответила я. — Написала ей письмо.
Он был изумлен:
— Ты написала ей — сама?
Не было смысла дальше скрывать мои способности.
— Нахид немного учила меня писать, — сказал я.
— Маш’Аллах! — воскликнул Гостахам. — Ведь мои собственные дочери не могут даже удержать перо!
Гордийе смутилась, она тоже не умела писать.
— Я не учена, — быстро сказала я, — но я хотела, чтобы мои сожаления были выражены моей собственной рукой.
Гостахам изумленно поднял брови.
— Ты всегда меня удивляла, — сказал он.
А он любил меня по-прежнему — я видела это по его взгляду.
— Но есть и другие неожиданности, — добавил он. — Ты, наверное, не слышала, что Нахид родила первенца. Мальчика. Я подозревала, что она беременна, еще во время последнего прихода к ней. Опережая напоминание Гордийе обо всем том, что мной потеряно, я вздохнула:
— Если бы только я была так удачлива…
— Удача неблагосклонна к тебе, — согласилась Гордийе.
— Но она благосклонна к вам, — сказала я, ибо начала уставать от мыслей о комете и замечаний насчет моего скверного пути. — Можете ли вы немного помочь нам, пока матушка больна?
— Разве мы не сделали все, что могли? — спросила Гордийе. — И разве ты не швырнула нам в лицо нашу же щедрость?
— Я глубоко сожалею о своих поступках, — сказала я, и это была правда.
Гордийе, казалось, не слышала.
— Я не понимаю, почему ты так бедна, — говорила она. — Что с твоим ковром? Он должен был наполнить твои руки серебром.
Я собралась ответить, но Гордийе начала отмахиваться, словно прогоняла муху.
— Не знаю даже, зачем говорю с тобой, — сказала она. — Мы уже много раз слышали твои объяснения.
— Но нам приходится просить на еду!
— Знаю, — сказала Гордийе. — Кухарка сказала, что видела тебя возле мясных рядов, попрошайничающую.
Я содрогнулась при мысли о мяснике.
— Мы не ели уже…
— Что значит «просить»? — вдруг перебил Гостахам.
Я попыталась заговорить снова, но Гордийе не дала.
— Да ничего, — резко ответила она.
— Подожди, — сказал Гостахам. — Дай девочке рассказать.
— Почему мы должны слушать? — спросила Гордийе, словно ударила.
Но в этот раз ее наглость вызвала ярость Гостахама.
— Довольно! — взревел он, и Гордийе вдруг стала послушной; меня это потрясло, ведь я никогда прежде не видела, чтобы он осадил ее. — Почему ты не сказала мне, что кухарка видела, как она просит? Ты что, ждешь, чтобы я позволил члену моей семьи голодать?
Гордийе замялась с ответом.
— Я… я забыла, — пискнула она.
Гостахам поглядел на нее и в этот миг словно впервые увидел все ее недостатки написанными на ее лице. Наступило долгое молчание, и теперь у нее не хватало смелости взглянуть на него.
Повернувшись ко мне, Гостахам сказал:
— Что случилось с твоим ковром?
— Я послала ковер голландцу, — отвечала я охрипшим от горя голосом. — Но потом мне пришлось лечить свою челюсть, и когда я пошла разыскивать его, он покинул Иран.
Гостахам вздрогнул; я не могла сказать, при упоминании о моей челюсти или о ковре.
— Он так и не заплатил?
— Нет, — печально сказала я.
— Подлая собака! — с отвращением сказала Гордийе, словно поняла, что отныне должна обращаться со мной добрее, когда видит муж. — Он увез ковры, которые заказал, вскоре после того, как вы с матушкой ушли. Как хорошо, что мы потребовали деньги вперед. Тебе следовало бы сделать то же.
— Конечно, — сказал Гостахам, — ведь эти ференги хватают все, что могут! У них нет чести.
Устав стоять, я переминалась с ноги на ногу.
— Иначе я не попросила бы вас о помощи, — сказала я.
Гостахам взглянул на меня с жалостью и приказал Таги принести свой кошелек.
— Возьми эти деньги, — сказал он, вручая мне небольшой мешочек монет. — Сделай все, что можешь, чтобы вылечить свою матушку.
— Постараюсь больше вас не беспокоить, — сказала я.
— Сочту за большое оскорбление не знать, как дела у тебя и матушки, — ответил Гостахам. — Если будет воля Божья, ты вернешься и расскажешь нам, что на ее щеках расцвели розы.
— Благодарю вас, — сказала я. — Останусь отныне и навсегда вашей слугой.
— Да будет с тобой Господь, — сказала Гордийе, но ледяным голосом.
Гостахам нахмурился.
— Желаю от всей души, — быстро добавила она.
Пока Али-Асгар провожал меня к воротам, я сжимала Гостахамов мешочек, такой тяжелый и надежный, в своем кушаке. Я верила, что он раскаялся в своей суровости ко мне и искал возможности загладить ее. Поэтому он наконец приструнил свою жену, пусть даже и ненадолго.
По пути к Лику Мира я миновала доброго нищего с культей на вершине Четырех Садов и остановилась, чтобы дать ему мелкую монету. Потом пробралась к мясным рядам и отыскала толстого мясника. По случайности я появилась в самом начале последнего призыва к молитве; голос муэдзина, ясный и чистый, плыл через площадь от Пятничной мечети. Он словно очищал меня изнутри.
— Ах! — сказал мясник, завидев меня. Потом шепнул: — Ты на день раньше, чем должны начаться наши наслаждения! Дай мне вытереть руки.
Ногти его чернели запекшейся кровью.
— Не утруждай себя, — шепнула я в ответ. — Вот твои деньги, — громко добавила я, отсчитывая монеты так, чтобы его приказчики могли быть свидетелями оплаты. — Это покроет стоимость мяса и услуги посыльного.
Мясник побагровел от гнева. У него больше не было власти надо мной — я расплатилась. Схватив нож, он принялся рубить баранье сердце.
— Благодаря твоему отличному мясу здоровье моей матушки улучшилось, — сказала я. — Ты был так щедр, дав мне в долг еды.
Мясник помедлил, потом смахнул деньги в свою окровавленную ладонь.
— Ну и повезло же тебе, — прошипел он.
Погромче он ответил:
— Хвала Господу за ее здоровье.
— Хвала, — сказала я.
Чувствовалось, что я только что избежала худшего в своей жизни. Я могла быть рабыней Бога, ковров или даже Гостахама, но не хотела быть снова рабыней чьих-то удовольствий.
Вернувшись в дом Малеке, я накормила семью приготовленным мной мясом, хотя самой Малеке дома еще не было. Все выглядели куда оживленней, чем несколько дней назад, когда были раздраженными от голода. Давуд вполне сносно передвигался по дому. Но самая заметная перемена была в моей матушке. Лихорадка наконец отступила, цвет лица приближался к обычному. Я вознесла хвалу благословенной Фатеме за ее заступничество.
Малеке вернулась очень поздно, с одним лишь ковром на спине и легкой поступью.
— Я продала один! — возвестила она гордо прямо от двери.
Семья, недавно переехавшая в Исфахан, купила его, чтобы убрать свой новый дом. Жена увидела, что узлы Малеке прочны, а цена низка, и сказала ей, что скорее поможет бедной молодой матери, чем богатым торговцам с базара.
Мы дружно и радостно воскликнули:
— Хвала Господу!
Сыновья Малеке радовались блестящим серебряным монетам на ее ладони. В тот вечер, когда Малеке поела, все были так рады, что мы решили устроить «корей». Затопив очаг голубиным пометом, ссыпали угли в большой чугунный сосуд и поставили его под низкий столик. Малеке накинула на него одеяла, наказав мальчикам не притрагиваться к нему ступнями. Собравшись вокруг, мы улеглись под одеяла и согревались блаженным теплом углей. Впервые за много недель мы пили крепкий чай и грызли сахар с шафраном. Малеке гладила кудри детей, пока они не уснули. Давуд шутил, и редкий нынче смех матушки звучал в моих ушах самой прекрасной музыкой.
Еще два месяца матушка медленно поправлялась. Так как она быстро уставала, то, не вставая с подстилки, объясняла, какие травы покупать на базаре, и учила меня, как делать ее лекарства. Я настаивала их, разливала и закупоривала, а потом передавала Амиру, который и сам их успешно продавал. Снадобья приносили нам достаточно денег, чтобы прокормиться, но отложить на шерсть пока не удавалось. Я жаждала начать новый ковер, потому что это был единственный способ поправить дела, и по-прежнему мечтала нанять для нас помощниц.
Когда я рассказала Малеке о моих надеждах, она засомневалась.
— Купить шерсть, нанять женщин… на какие деньги? — спросила она.
— А как насчет тех, которые ты получила за свой ковер?
Малеке прищелкнула языком.
— Слишком рискованно, — ответила она, — но если ты соберешь денег, я добавлю своих.
Прежде я бы рассердилась, что она не поддается убеждениям, но теперь я сознавала, что она права в своей осторожности. Так как я не заработала бы достаточно денег на шерсть снадобьями или нищенством, сделать можно было только одно. Матушка была на пути к выздоровлению, и я обязана была сказать Гостахаму и Гордийе, что их щедрость изменила положение. Я надела старый подарок Нахид — лиловый халат и розовое платье — и отправилась повидать их снова.
Я пришла, когда Гордийе не было. Али-Асгар сказал мне, что она отправилась на встречу с матерью Нахид, и это означало, что семьи помирились. Он проводил меня в мастерскую, где Гостахам делал наброски.
— Проходи, садись, — пригласил он, веля Шамси принести кофе. — Как матушка?
— Много лучше, — отвечала я, — благодаря вам. Деньги, которые вы мне дали, пошли на свежее мясо, восстановившее здоровье. Благодарю вас, что помогли спасти ее.
— Благодарение Господу, исцелителю человеков, — ответил он.
Я взглянула на лист у Гостахама на коленях. Рисунок был прекрасен, будто сад в цвету.
— Над чем вы работаете? — спросила я.
— Ковер с кипарисом, — пояснил он.
Деревья были высокие и тонкие, слегка расширяющиеся посередине, будто женские губы. Их окружали пышные гирлянды цветов. При виде рисунка Гостахама мне до боли захотелось опять работать с ним.
— Аму, — сказала я, — как вы знаете, сейчас у меня нет покровителя, так что я делаю все возможное, чтобы честно заработать денег.
— Верно, — кивнул Гостахам, — но сейчас время, когда ты рискуешь сама, потому что будешь рисковать всегда.
Он был прав. Я не могла остановиться; это была часть моей натуры.
— Вы можете помочь мне?
— Возможно… если только ты твердо пообещаешь делать то, что я потребую, — насторожившись, сказал он. — Сможешь?
Я знала, что всегда была диковинкой в его глазах, ибо во мне были дар и пламя. Он никогда не видел их в своей жене и дочерях, которым было достаточно, чтобы их баловали. Но теперь у него были причины не доверять мне. Я тяжело вздохнула.
— Обещаю вам, аму, я научилась, — сказала я. — Матушку едва не потеряла. Нищенствовала на базаре, испытала наихудшие оскорбления от чужих. Я заключила мир с тихой жизнью. Я не пойду против вашего мудрого совета, по крайней мере там, где он касается ковров.
Гостахам поглядел в сторону, и глаза его были полны сожаления. Несколько раз, прежде чем заговорить, он откашлялся. Мы поступили с тобой неправильно, — наконец выговорил он.
— А я с вами, — отвечала я. — Прошу простить меня за все огорчения, которые причинила вашей семье, потому что ничего не люблю больше, чем сидеть рядом с вами и учиться.
Гостахам смотрел на меня так, словно оценивал заново. Я понимала, что он увидал во мне эту перемену. Я пришла спокойной, осторожной и сильной, а не тем своевольным ребенком, каким была.
— Пора нам обоим внести поправки, — сказал он. — Если ты уверена, что сможешь делать то, чего я потребую, у меня есть способ помочь тебе.
— Я сделаю все, что вы скажете.
— Мне нужны работники, — сказал он. — Этот кипарисовый ковер — частный заказ, и мои обычные помощники слишком заняты, чтобы делать его. Ты теперь знаешь, как читать рисунок, так что сможешь называть цвета и следить за его изготовлением. Я буду платить тебе и двум работникам поденно и дам вам шерсть.
Радость переполняла меня.
— Спасибо вам, аму, за щедрость, — выговорила я.
— Не торопись, — отвечал он. — Условие таково: я навещаю вашу мастерскую каждую неделю, чтобы удостовериться, что все идет в точном соответствии с моим рисунком.
— Конечно, — закивала я. — Мы откроем вам наш дом. А для кого этот ковер?
— Для друга Ферейдуна, — ответил он.
Я была изумлена:
— Так он больше не сердится!
— Похоже, что простил нам все, — подтвердил Гостахам. — И родители Нахид тоже, они возобновили свой заказ на ковер несколько дней назад.
— Я так рада, — ответила я, потому что чувствовала, что и Ферейдуну легче сейчас оттого, что его серебро надежно размещено.
Мы потягивали кофе. Так хорошо было снова оказаться у Гостахама. Однако теперь многое было иначе, ведь я больше не была его работницей. Хотя я не имела его покровительства, но больше и не была под властью у него с Гордийе. Он был прав, я буду всегда пытаться делать все сама. Наверное, быть не связанной все же лучше.
— Аму, — сказала я, — можно показать вам рисунок, над которым я работала?
Я набросала несколько узоров, пока больные матушка и Давуд спали.
Он захохотал, откинув голову.
— Ты очень необычна для девушки, — ответил он. — Уверен, скоро на тебя будет работать семьдесят семь человек.
Показав ему набросок, я спросила совета по краскам. Это был простой ковер с солнечным узором, с целой вселенной маленьких цветов, рисунок, привлекательный для молодых жен, что наслаждаются покупкой модных вещей на базарах, — так я надеялась. Гостахам внимательно разглядывал его, но я заметила, что морщины на его лбу стали глубже, верный признак того, что что-то не так. Он поднял глаза и сказал:
— Не делай этого.
Удивленная, я уставилась на него.
— Попытаешься продать этот ковер — вступишь в соперничество с ковровщиками всей страны, которые используют тот же рисунок. Вполне достойный рисунок, но ты можешь сделать лучше.
Я вспомнила, как долго Малеке продавала один из таких ковров, хотя он и был очень хорош. А мне не хотелось бороться так же тяжко, как пришлось ей.
— Что же мне тогда делать?
— Сделай другой ковер с перьями, наподобие того, что ты делала для голландца, — сказал Гостахам.
Я зажмурилась при воспоминании о собственной глупости, обошедшейся мне так дорого. Напоминание было ранящим.
— Тот ковер представил тебя художником, чьей работе нет равных. — Гостахам понизил голос. — Вот единственный способ получать деньги за эту работу.
— Рада, что он вам понравился.
— Ты все еще не поняла, — ответил он. — Редкий талант может сделать нечто столь же тонкое и драгоценное. Ты должна взращивать его, а не тратить.
Кровь бросилась мне в лицо. После всего, что случилось, трудно было выдавить из себя хоть слово. Глухим, сдавленным голосом, уставившись в ковер под ногами, я проговорила:
— Аму, вы поможете мне? Я ведь не смогу сделать так одна.
— Верно, ты не знаешь, как сделать это одной, — сказал он. — Я рад, что ты наконец поняла это.
— Да, — смиренно ответила я.
— Тогда и я согласен помочь во всем, в чем смогу. И с радостью.
Его признание воодушевило меня на просьбу о деньгах в счет платы за кипарисовый ковер, особенно когда рядом не было Гордийе, чтобы помешать ему. Усмехнувшись моей смелости, он, к моему огромному счастью, тут же дал мне серебра.
Попрощавшись, я пошла к Малеке и всю дорогу тихо напевала про себя. Воздух был еще холодным, но ведь наступил новый год и до начала весны оставались считаные недели. Впереди, словно жизнедающее солнце, горел лимонный купол шахской мечети. Меня согревало изнутри, хотя кожу обжигал холод.
Придя домой, я поведала о новостях Малеке и Катайун. Их переполняла радость, потому что впереди у нас было несколько месяцев работы и заработка. Малеке ужасно удивилась источнику заказа.
— Ты вернулась к своему дяде после того, как он выгнал тебя? — спрашивала она. — Какая же ты смелая!
Я и сама улыбалась от удовольствия. Смелость, но не безрассудство. Наконец я поняла разницу. Малеке пообещала добавить к моим деньгам столько, чтобы мы могли купить всю шерсть для ковра с перьями, а это позволит мне начать работу немедленно.
Впервые за много месяцев дома было так радостно, что никто не мог уснуть. Мы снова поставили «корей» и грелись под ним. Снаружи пошел редкий снег, но нам было так уютно вместе. Я смотрела на них, разговаривающих, и прихлебывала крепкий чай. Хотя мы и не были родными, Малеке и Давуд вели себя так, словно мы стали настоящей семьей. Пусть мы жутко стесняли их, но они ни разу не сказали, что мы чужие. Они делились с нами всем, что у них было, и благодарили нас за все, что мы давали. Я считала их своей истинной семьей, ибо они любили нас и помогали нам в трудностях без единого слова жалобы.
— Никто не хочет послушать историю? — внезапно спросила матушка.
Я изумленно выпрямилась. Месяцами она безмолвствовала, как соловей зимой. Теперь я была уверена, что она действительно выздоравливает.
Дети громко закричали в знак одобрения и пообещали сидеть тихо. Малеке погладила их по головам, и даже Давуд, казалось, чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы не задремать во время рассказа. Все уставились на матушку с ожиданием. Она снова была красива, щеки разрумянились от тепла «корей», глаза блестели, пышные седые волосы ниспадали по сторонам ее лица. Голос был тем сладостным голосом, который так любил мой отец, который убаюкивал меня столько раз в нашей деревне, когда мы так же сидели вместе и слушали, околдованные сплетением ее речей.
Сначала не было, а потом стало. Прежде Бога не было никого.
Жила-была девушка по имени Азаде, которая нравом была тверда и уверена в своих решениях. Со времен, когда она была ребенком, Азаде всегда знала, что предпочесть: миндаль — фисташкам, воркованию голубей — песню соловья, свою тихую подругу Лале — разговорчивой Кумри. Даже когда пришло время выходить замуж, Азаде вела себя не как другие девушки, дрожавшие от страха под своими покрывалами. Она единожды встретилась со своим мужем, когда он пришел восхититься ее медными волосами и молочной кожей и выпить кислого вишневого сока с ее родными. Увидев его, услышав, как он говорит с придыханием о своем любимом коне, она поняла: вот мужчина, знающий, что такое нежность. Посмотрев на свою матушку, она прикрыла глаза и держала их закрытыми, пока не настал миг сообщить о своем согласии.
Азаде и ее муж прожили вместе и в согласии два года, а потом он решил совершить паломничество в Мешхед. Восхищаясь религиозностью своего мужа, которая за время их совместной жизни стала глубже, Азаде поддержала его решение отправиться в путешествие, зная, что у них не хватит денег поехать вдвоем. «Я совершу паломничество в другой раз, — добросердечно сказала она ему, — когда мое сердце будет готово».
Муж Азаде отправился в путешествие, бормоча хвалу Властелину Вселенной, благословившему его такой жемчужиной среди жен. В свое отсутствие он попросил брата заботиться об Азаде, словно о сестре, убедиться, что она остается свободной от нужды и беды.
Брат ее мужа всегда держался поодаль, но вскоре после отъезда мужа изменился. Рано утром, когда она просыпалась и выходила из комнаты к утренней трапезе, деверь ее говорил: «Эй, Азадё! Лицо твое гладко и бело, словно луна, что лишь сейчас плывет по внешним кругам небес!» А по вечерам: «Эй, Азаде! Волосы твои мерцают, словно последние лучи солнца, уступающего небо темнейшей ночи!» Азаде вежливо улыбалась и отвечала, что солнце, луна или звезды предвещают хорошую погоду. Наедине с собой она желала деверю поскорее обзавестись женой.
Шли месяцы, Азаде томилась по своему мужу, а деверь томился по Азаде. Когда бы он ни появлялся, он касался ее волос или одежды или сидел слишком близко во время разговора, так, что ей всегда приходилось отодвигаться. Она проводила долгие часы одна в своей комнате, а когда выходила к еде или по иным надобностям, он всегда ждал. Однажды когда она в сумерках пыталась выскользнуть из своей комнаты, то ощутила, как ее тянут за платье, и увидела, что он сидит в темноте у самой двери. Прежде чем она успела вымолвить хоть слово, он схватил ее за ноги и повалил на пол. Мгновение, и он накрыл ее своим телом и потребовал от нее покорности. «Иначе, — сказал он, дыша луком ей в лицо, — я расскажу всем, что ты преследовала солдата, пока он тебе не уступил, и первое, что услышит твой муж, — это рассказ о твоей измене».
Азаде крикнула, чтобы позвать слуг, одновременно сталкивая с себя деверя. Потом она в страхе заперлась в своей комнате. Той ночью деверь много раз подходил и шептал в замочную скважину, что дает ей семь дней, а потом они стали шестью, пятью и четырьмя, пока не кончились вовсе.
На восьмой день люди, возглавляемые деверем, вломились в ее комнату. Пока Азаде молча сидела за шитьем, он возгласил, что объявляет ее виновной в супружеской измене. Перед судьей деверь выставил четверых свидетелей, каждый из которых поклялся, что видел, как она совершала это, отчего наказание должно было быть исполнено на следующий день.
Мужчины отвели Азаде вглубь пустыни и вырыли яму, закопав ее туда по пояс. Стоя замурованной в песке, она видела, как они собирают камни, укладывая их кучками возле нее. Солнце жгло лицо Азаде, руки были жестоко прикручены к бокам, так что, когда в нее полетели камни, она не могла защитить себя. Кровь заливала ей глаза, и вскоре она видела только слепящие круги, будто взрывались звезды. Голова упала на плечо, словно шея была переломлена. Когда мужчины удовлетворились тем, что в ее теле не осталось более дыхания, они ушли, считая, что ее кости скоро выбелит солнце.
Ранним утром через пустыню шел бедуин и вдруг увидел странное существо, которое сперва посчитал миражом. Подойдя поближе, он увидел, что губы существа движутся. Бедуин откопал Азаде, погрузил ее тело на верблюда и отвез к своей жене, ухаживавшей за ней, пока раны не зажили.
Хотя сердце Азаде давила печаль, всего через несколько месяцев ее красота снова расцвела, волосы стали такими же яркими, словно выкрашенными хной, кожа белой, как молоко, а губы словно самые розовые кораллы. Охваченный страстью, бедуин предложил ей стать его второй женой. Когда она мягко отклонила его предложение, сказав, что у нее уже есть муж, он пообещал заботиться о ней как о сестре и остался верен слову.
Но для большинства людей красота Азаде была словно вонзающаяся игла. Таким оказался и слуга бедуина, чье сердце кололо, когда Азаде проходила мимо. Если она шла по воду, он бормотал строфы любовных стихов, но она оставалась глуха к его дивным словам. Однажды ночью, не вынеся более шпор любви, он пригрозил совершить преступление, если она не уступит. Но Азаде пребывала твердой, отказывая ему из уважения к своему мужу. В отчаянии, помраченный вожделением, слуга схватил в саду камень и бросился искать единственное дитя бедуина, девочку-младенца, спавшую в своей колыбели. Он размозжил головку младенца, переломал ее хрупкие косточки и спрятал окровавленный камень под подушкой Азаде.
Когда смерть ребенка и камень были обнаружены, бедуин, по чьему лицу струились слезы, призвал Азаде. «Эй, Азаде! — сказал он. — Я вернул тебя к жизни. Так ты отплатила мне — кровью и смертью?»
«Добрейший из господ, я умоляю тебя вернуться к разуму, — отвечала она. — По каким причинам я могу убить дитя человека, спасшего мне жизнь? Оглянись вокруг: кто еще может желать совершить такое преступление?» Бедуин знал, что его слуга всегда вожделел к Азаде. Он попытался овладеть своими чувствами, понимая, что Азаде права. Она никогда не делала ничего, что обмануло бы его доверие.
«Верю, что ты невиновна, — медленно проговорил он. — Но если ты останешься тут, всякий раз, когда моя жена будет видеть тебя, горе станет пожирать ее. Ни одна женщина не сможет вынести напоминания о такой утрате. Мне жаль терять тебя, но ты должна уйти».
Бедуин дал Азаде мешочек денег, и она ушла — с кошельком и свертком одежды за спиной. Не зная, что делать, она дошла до порта и отыскала корабль, идущий в Баку; туда много лет назад уехал за удачей один из ее дядей. Она отдала капитану все свои деньги, и он пообещал ей безопасное плавание и защиту от посягательств. Но всего несколько дней спустя капитан был окончательно поражен зрелищем огненных волос и цветущих, словно розы, щек Азаде.
«Но я же замужняя женщина» — протестовала Азаде, прикрывая волосы и тело плащом и от души желая быть такой же неприметной, как ее подруга Лале.
Азаде вывернулась из жадных рук капитана и взмолилась Избавителю. К ее изумлению, небеса потемнели и свирепый ветер взбил воду. Волны стали огромными, как дома, и самые храбрые моряки принялись молиться вместе с нею. Внезапно раздался ужасный и оглушительный треск, судно разломилось надвое и вышвырнуло свой груз в бушующее море. В волнах Азаде почувствовала, как ее щеку зацепил обломок кормы. Она вскарабкалась на него, и платье вилось за ней в воде. Много часов она плыла в одиночестве, и хотя знала, что может погибнуть от голода и жажды, но удивлялась, как спокойна была, — и небо, волны и птицы словно не ведали о ее присутствии.
Минули сутки, когда Азаде различила тоненькую полоску земли. Она погребла к берегу и наконец упала на песок; все у нее болело от усталости. Щека ее распухла, как арбуз, пораненная тем же обломком, что спас ее. Правый глаз почти не открывался.
Невдалеке она заметила тело одного из матросов, который захлебнулся. Азаде подползла к нему и проверила, дышит ли он, чтобы увериться в его смерти. Затем она сбросила свою набухшую одежду и надела его, заскорузлую от соли. В кармане нашелся нож. Она вынула его из ножен, осмотрела острое лезвие, и ей пришла мысль, как отделаться от своей беды.
Она всегда знала, чего хотела: решения давались ей легко. Сейчас, когда к ней пришло это, она медлила под грузом сомнений. Как сделать то, что мерещилось ее воображению? До рассвета она просидела, сжимая нож, пока крики рыбаков, готовившихся спустить свои лодки, не разбудили ее. И тут Азаде, слишком слабая, чтобы вынести еще что-то, решилась.
Подняв прядь своих волос, она полоснула по ним острым лезвием, как можно ближе к коже. Потом отрезала еще прядь и еще одну. Клубки рыжих волос падали, взлетали и порхали вокруг нее, улетая в море, словно дивные существа, возвращавшиеся в глубины. Когда она закончила, впервые в жизни голова Азаде ощутила ночной ветер, и она задрожала от удовольствия, будто испытав ласку. Она надела матросскую шапку, отползла от мертвого тела и уснула, словно сама умерла.
Поздно утром несколько рыбаков наткнулись на нее и несколько слитков серебра, которые были частью корабельного груза. Зная, что такие сокровища принадлежат шаху, они отвезли Азаде в его дворец, чтобы рассказать о случившемся.
Для Азаде, чье тело было покрыто солью и измучено, шах выглядел таким чистым, словно был омыт светом. На нем был алый шелковый халат, а лицо озарял тюрбан, расшитый розами и сверкавший рубинами.
«Твое имя?» — потребовал шах.
«Я Амир, сын капитана», — отвечала Азаде самым своим хриплым голосом.
«Каким прекрасным юношей ты был до этой трагедии! — воскликнул шах. — Твое лицо исцарапано и изранено, хотя Бог в милосердии своем сохранил тебе жизнь!»
Азаде чуть не улыбнулась, все ее тело облегченно затрепетало от сознания собственного уродства. Овладев собой, она сказала: «Весь груз моего отца выбросило на твои берега, но отец мой, увы, погиб. Я предлагаю тебе весь его товар в обмен на одну вещь».
«Разрешаю тебе изложить просьбу», — отвечал шах.
«Ныне я отрекаюсь от странствий и дел, — сказала она. — Построй мне лишь каменную башню у моря, куда никто не сможет войти, и там я буду поклоняться Повелителю Верующих до конца моих дней».
«Дарую ее тебе», — сказал шах, и отпустил «Амира», не разглядывая более.
«Амир» пошла на городскую площадь. Несколько горожан выразили сочувствие ее горю и предложили припарки для лица. Позже владелец харчевни дал ей ночлег в комнате с другими мужчинами. Они немного пошутили с ней, попытавшись облегчить ее печаль, и глаза их скользили по ее лицу с тем же интересом, с каким они смотрели бы на мула. Когда «Амир» натянула на себя одеяло, то ощутила, что может спать спокойно впервые с того дня, когда ее оставили в пустыне. В ту ночь ей снилась ее каменная башня, где «Амир» будет жить свободным и забытым, не слыша более распаленных признаний в любви, а только умиротворяющий шум моря.
«Амир» поклонялся в этой башне Богу, а слава его как человека истового разошлась по всей стране. Такова была его слава, что, когда шах заболел, он призвал «Амира» стать его преемником, ибо не знал более никого столь же чистого. Но вместо того чтобы принять предложение, «Амир» открылся шаху, что он женщина. Пораженный таким примером смирения, шах повелел Азаде выбрать среди мужчин того, кто сможет быть достойным правителем.
К тому времени Азаде стала известна и как целительница. Каждый день пилигримы сходились к каменной башне испросить благословения и дара здоровья. Среди них оказался и деверь Азаде. Когда ее муж вернулся из паломничества, он увидел, что конечности брата парализованы, и предложил отвезти его к каменной башне в поисках исцеления.
Другим просителем был слуга бедуина. Он загадочным образом ослеп, и бедуин пообещал сопроводить его к святому из башни. Четверо встретились по пути и решили путешествовать вместе.
Само собой, Азаде узнала их, как только они приблизились, но ее в мужской одежде им было не узнать. Когда мужчины попросили о помощи в излечении их недугов, она потребовала, чтобы сперва они покаялись в грехах. «Откройте все, что есть скрытого в ваших сердцах, — сказала она им, — ибо только тогда будете исцелены. Если оставите что-то скрытым, без сомнения, останетесь больными».
Брат ее мужа, багровея от стыда, признался, как вожделел к женщине, ложно обвинил ее в неверности и оставил на смерть. Слуга признался, как он тоже пожелал женщину и разбил голову младенцу, когда она не уступила. Лишь только была произнесена правда, Азаде вознесла молитву Господу, освободившему больных от недугов. Теперь ее деверь мог ходить, а слуга — видеть. Каждый взмолился о прощении за свои подлости, и Азаде даровала им прощение.
Затем она открылась своему супругу, и любовь, в которой другим так долго отказывали, излилась на него потоком. Азаде назначила своего мужа шахом, а бедуина — его визирем, и справедливость навеки воцарилась в этой земле.
Мальчики и Давуд уснули. Малеке поблагодарила матушку за рассказ и свернулась подле мужа. Остались бодрствовать лишь мы с матушкой.
— Какая сказка! — вздохнула я. — У Азаде сердце было, наверное, как у всеблагой Фатеме, если прощало всех, кто сделал ей столько дурного.
— Так будет правильно, — нежно сказала матушка, глядя мне в глаза.
Я глянула в ответ и, когда увидела, сколько в них любви, неожиданно поняла, что она хотела сказать. Она простила меня, причинившую ей столько боли. Мы тихо посидели вдвоем, и впервые за то время, что прошло после ухода из дома Гостахама и Гордийе, я чувствовала мир в сердце.
Мы с матушкой придвинулись ближе друг к другу, сидя бок о бок, так что могли говорить, не будя других. Когда «корей» погас, мы поставили рядом светильник и накрылись одеялом. Ветер завывал снаружи, снег превратился в леденящий дождь. Капля расплылась темным пятном на моем синем хлопковом халате, и я подвинулась в сторону от протечки. Несмотря на холод, мы не спали и разговаривали обо всем, что пережили в последние годы: о злой комете, о безвременной смерти отца, о странном доме Гостахама, о чуде, которым был Исфахан. Поначалу говорила только матушка, но вскоре я тоже стала вспоминать. Слова лились из меня, и чувствовалось, будто я оказалась в некоем святом храме, шепча святому на ухо правду моего сердца.
Матушка внимательно слушала, так же как я когда-то слушала ее сказки. Иногда то, что я говорила, изумляло ее, но взгляд ее оставался нежным, и я словно вырастала перед нею из девочки в женщину. Когда снаружи запели петухи, возвещая рассвет, договорила и я.
Матушка сказала:
— Дочь моя, теперь твое сердце чисто, как бутон, ибо ты рассказала правду.
Она задула светильник и завернулась в одеяла, смежив глаза. Блаженно усталая, зевая, я свернулась рядом с нею. Дыхание матушки вскоре стало ровным и тихим, а я вспоминала о комете и предсказании Хадж Али и как жестоко оно отразилось на мне. С чего я вечно должна жить по зловещему пророчеству, теперь, когда год кометы наконец прошел? Казалось, будто сама Азаде побыла под таким же дурным предзнаменованием, ибо удача ее умирала, но затем вернулась, чтобы вспыхнуть ярче, чем прежде. Даже муки ее оказались не напрасными, ибо сердце ее выросло настолько, что смогло простить тех, кто принес ей беду.
Я не могла угадать, что сулит мне судьба, но знала, что изо всех сил буду создавать лучшую жизнь, как это делала Азаде. Я думала о своем отце, и его любовь струилась во мне, точно река. Когда я начала засыпать, я словно услышала, как он советует мне. Он говорил: «Надейся на Аллаха, но верблюда всегда привязывай»