Летним утром, спустя полгода, как мы перебрались в Исфахан, проснувшись, я вспомнила стихотворение, которое часто читала вслух моя матушка, о возлюбленной с щеками, будто розы, волосами черными, словно уголь, и дразнящей родинкой у рубиновых губ.

Загляни в глаза своей любимой — Словно в зеркале, увидишь в них себя.

Мой возлюбленный не был ни красивым игроком в чавгонбози, как у Нахид, ни могущественным старым шахом, ни одним среди тысяч молодых людей, собиравшихся на мостах Исфахана, куривших кальян в его кофейнях или праздно шатавшихся по кварталу Четырех Садов. Мой возлюбленный был куда загадочней, куда разнообразней, куда чудесней — это был сам город. Каждый день, встав со своей подстилки, я выходила изучать его. Не было глаз голодней моих: они запомнили все дома, людей, животных моей деревни, и теперь я не могла насытиться новыми.

Начинать лучше всего было с мостов Исфахана. Отсюда можно было увидеть величественные горы Загрос, мчащуюся подо мной реку, купола зданий, мерцавшие, как звезды, над домами цвета земли. Одним из самых моих любимых был мост Тридцати Трех Арок, именно по нему мы впервые въехали в Исфахан. Стоя в одной из его знаменитых арок, я наблюдала за людьми, прибывавшими в город и покидавшими его. Некоторые из них, с кожей черной, словно нефть, были с залива, другим, с северо-запада, в наследство от предков-монголов достались раскосые глаза и прямые черные волосы. Иногда попадались кочевники, ноги которых были похожи на стволы деревьев: им приходилось, неся на спинах свои детей, подниматься вверх в горы, чтобы найти новые пастбища для овец.

Город утолял и мою любовь к коврам. Куда бы я ни устремляла взгляд, везде я видела узоры. Я изучала растения, деревья и цветы Четырех Садов, чтобы понять, как по-настоящему выглядит изображенное на коврах; сам квартал казался мне огромным ковром. По той же причине я рассматривала туши и дичь, которые продавали на базаре: крепкого мускулистого онагра, изящную газель и даже величественного льва, чью гриву так трудно рисовать. «Говорят, можно рисовать лошадей тысячи лет, прежде чем они начнут выскакивать из-под твоего пера, будто живые», — сказал однажды Гостахам.

Я внимательно изучала ковры, которые привозили со всех концов Ирана, и училась распознавать узлы и узоры, характерные для каждой части страны. Даже здания, окружавшие Лик Мира, помогали мне придумывать узоры. Однажды, проходя мимо Пятничной мечети, я заметила, что изразцы на стенах около дверного проема напоминают мне ковры для молитвы. Они были темно-синими, с яркими белыми и желтыми цветами, окруженными зеленым клевером. Я пообещала себе, что когда-нибудь научусь ткать такие же сложные узоры.

Дома ковры занимали большую часть моих дневных мыслей. Я решила усвоить все, что знал Гостахам, и теперь день и ночь работала над заказами, которые он поручал мне. Я быстро сделала эскиз «ботех» и получила разрешение ткать ковер по нему. Один из работников мастерской соорудил у нас дома простой станок, на который я натянула хлопковые нити. Гостахам одолжил мне денег, чтобы купить шерсть, и я пошла на базар выбирать цвета, совсем как он в юности. Я решила купить пряжу простых оттенков, как те, что использовались в моей деревне: насыщенно-коричневую, окрашенную скорлупой грецких орехов, пурпурную — от корня старой марены, алую — из кошенили, желтую — из цветов сафлора. Но как богат был набор оттенков на Большом базаре! Я пришла в восхищение от тысяч мотков шерсти, висящих, словно фрукты на дереве. Здесь были и оттенки синего — от лазури светлой, как летнее небо, до самого темного индиго. И это лишь синий! Глядя на мотки шерсти, я воображала разные цвета рядом друг с другом на ковре. Как насчет лимонно-зеленого или потрясающего оранжевого? Или винно-вишневый с царственно-синим? Я выбрала двенадцать оттенков, радовавших мой глаз, — гораздо больше, чем я обычно использовала для ковров. Оказалось, что меня влекут яркие цвета: желтый, словно пух цыпленка, травянистый зеленый, оранжевый, как восход солнца, гранатово-красный. Принеся ослепительные мотки домой и установив их на вершине станка, я нарисовала водяными красками рисунок, чтобы правильно вывязывать цвета, которые собиралась использовать. Мне не терпелось начать ковер, помня, как важно доказать, что я приношу пользу в доме. В обед, пока все спали, я вязала, и вскоре ковер под моими пальцами начал обретать вид.

Пока я была занята ковром, матушка пыталась отдалиться от Гордийе, делая травяные снадобья. Лекарства стоили дорого, и хотя она не была большим знатоком их изготовления, Гордийе разрешила матери заниматься этим, так как думала, что в деревне матушка обрела особые силы.

Целыми днями моя матушка собирала корни, растения, травы и насекомых у подножия гор Загрос. Она часто посещала аптекарей, чтобы расспросить о травах Исфахана. Когда-то Кольсум поделилась с ней несколькими рецептами, и матушка помнила их до сих пор. Она также научилась варить снадобья для лечения головной боли и женских трудностей. И хотя снадобья получались вязкими и черными, Гордийе верила в ее силы. Однажды, когда у Гордийе разболелась голова, матушка дала ей отвар, снявший боль и позволивший уснуть.

— Нужно делать больше таких прекрасных лекарств, — заключила Гордийе.

Она пообещала матери, что, когда та приготовит достаточно для дома, остаток ей можно будет продавать и оставлять деньги себе. Это обрадовало матушку — теперь она могла заниматься тем делом, в котором Гордийе не разбиралась.

Однажды Нахид навестила меня, чтобы посмотреть, как я выгляжу в ее старой одежде. Я надела шафрановое платье, шаровары, подшитые матерью, и тот самый дивный лиловый халат.

— Ты такая хорошенькая! — похвалила Нахид. — И щеки у тебя румяные, словно розы.

— Приятно снова надеть яркое после года в черном, — ответила я. — Благодарю тебя за щедрость.

— Не стоит благодарности, — ответила Нахид. — А теперь, надеюсь, я могу рассчитывать на твою помощь? Ты пойдешь со мной на поло?

В этот день я не могла пойти на площадь, у меня было много работы.

— Нахид-чжан, я бы с радостью, но мне надо помочь дома.

— Пожалуйста, — взмолилась она, — мне так нужна твоя помощь.

— Но как же я успею закончить работу?

— Зови Шамси, — повелительным тоном сказала Нахид.

Вошла Шамси в красивом оранжевом шарфе и дешевых базарных бусах. Нахид вложила пару монет в ее ладонь и шепнула, что она получит еще больше, если выполнит сегодня мою работу. Шамси ушла, позвякивая монетами и весело улыбаясь.

Все же я не хотела идти на площадь.

— Ты не боишься, что в один прекрасный день нас поймают?

— Тогда скажем, что мы впервые пришли сюда. А теперь пойдем.

— Но только ненадолго, — согласилась я, хотя чувствовала тревогу.

Мы выскользнули наружу, когда Гордийе отвернулась.

Нахид нужно было передать письмо Искандару, открывающее ее чувства к нему. Она не стала читать его вслух, потому что хотела, чтобы ее возлюбленный был первым, чьи глаза увидят это письмо. Она говорила, что хочет признаться ему в вечной любви словами, которые используют поэты. Я знала, что ее изящный почерк донесет признание до самого сердца Искандара.

Пока мы шли к Лику Мира, солнце палило безжалостно. На синем куполе неба не было ни единого облачка, защищающего от лучей. Дышать под пичехом было словно вдыхать огонь, одежда пропиталась потом. Когда мы пришли, игра уже началась. Зрители кричали сильней, чем обычно, — была ничья. Пыль висела в воздухе и оседала на нашей одежде. Я надеялась, что игра закончится скоро и никто не обнаружит, что я бросила свои обязанности. Но игра продолжалась до тех пор, пока игроки не устали, и была объявлена ничья.

Но Нахид, казалось, и не заметила, что команда Искандара не выиграла.

— Ты видела, как искусно он играл? — спросила она.

Ее голос был напряженным и высоким, как и обычно, когда она видела своего возлюбленного. Когда толпа начала расходиться, она нашла мальчика, которого посылал Искандар, и искусно передала ему письмо и монету. Затем мы разошлись неподалеку от площади по домам. Поскольку лошади подняли пыль, моя одежда была испачкана. Я надеялась спрятать ее, когда вернусь домой. Но у порога дома ждала Зохре, которой было приказано отвести меня к Гордийе. Раньше этого никогда не случалось. От страха мое сердце билось как безумное. Я сняла верхнюю одежду, свернула ее и вошла в покои Гордийе, надеясь, что она не заметит пыль. Она сидела на подушках, смазывая подъемы ступней мазью из хны.

— Где ты была? — сердито спросила она.

— У Нахид, — ответила я, чувствуя, как ложь застревает у меня на языке.

— Неправда, — сказала Гордийе. — Я нигде не могла найти тебя и послала Шамси в ее дом. Тебя не было там.

Боясь встать и смазать хну, она поманила меня к себе.

— Дай руку, — сказала Гордийе.

Я простодушно вытянула руку, и Гордийе ударила по ней деревянной лопаткой, которой только что наносила мазь.

Я пошатнулась, рука вспыхнула болью. Я была уже взрослой, а меня наказывали, как ребенка.

— Посмотри на свою одежду, она вся в грязи. Как можно было так перепачкаться, если ты сидела дома у Нахид?

Боясь, что она снова ударит меня, я быстро призналась:

— Мы были на игре.

— Нахид нельзя появляться на игре. Девушка ее происхождения может потерять все, когда люди начнут говорить о ней.

Раздался стук в дверь, и служанка впустила мать Нахид. Людмила вошла настолько печальная, будто потеряла единственного ребенка.

— Как ты могла? — разочарованно произнесла она. Этот тихий голос был даже страшней удара Гордийе. Людмила говорила на фарси очень медленно, с сильным русским акцентом. — Ты поступила плохо. Ты не поймешь, что значит для такой девушки, как Нахид, появиться в неправильном месте.

— Я очень-очень сожалею, — сказала я, пряча отбитую руку за спину.

Людмила, как и мы с матерью, была чужой в Исфахане. Она всегда напоминала мне маленькую птичку, которая порхала над своим домом, боясь опуститься, словно он был чужой даже после двадцати лет жизни. Из-за виденного на родине во время войн Людмила не выносила вида человеческой крови. Если она видела, как слуга порезал палец, готовя мясо, то начинала дрожать и укладывалась в постель. Нахид рассказывала, что иногда по ночам она кричала о потоках крови, бьющих из груди и глаз людей.

Бледное лицо Людмилы было испуганным.

— Нахид сказала мне, что ты любишь чавгонбози и часто упрашиваешь ее пойти с тобой на игру. Ужасный эгоизм! Надеюсь, ты понимаешь, что это совершенно недопустимо.

Должно быть, я выглядела очень растерянной, ведь я даже поверить не могла, что Нахид переложит свою вину на меня. Но я решила молчать, понимая, какое несчастье ожидает ее, если Людмила узнает, почему мы ходили на игру.

— Я еще не все понимаю в городе, — смиренно сказала я, — этого больше не повторится.

— А в наказание ты будешь убирать ночные горшки из каждой комнаты до следующей луны, — сказала Гордийе.

Мне поручили работу для самых низших из слуг. Забирать горшки с нечистотами из каждой комнаты, сливать их в большую яму, а затем мыть. От одной мысли об этом, меня начинало тошнить.

Мне приказали вернуться в свою комнату. Я рассказала матери о случившемся, но она не приняла мою сторону.

— Мамочка, она ударила меня!

— Как ты могла так глупо поступить? Ты разрушила бы доброе имя Нахид в один день, не говоря уже о своем собственном.

— Ты же знаешь, что я никогда не любила чавгонбози! Нахид сама попросила пойти с ней.

— Зачем?

Я не хотела раскрывать секрет Нахид, это принесло бы ей огромные неприятности.

— Родители очень строго воспитывают ее. А она обожает игру.

— Тебе следовало отказать! Как будто ты сама не знаешь!

— Прости меня. Я всего лишь хотела угодить ей.

Матушка смягчилась. Я знаю, ты всего лишь хотела помочь. Но раз ты совершила ошибку, надеюсь, примешь наказание без жалоб.

— Хорошо, — печально согласилась я.

— А теперь подойди сюда.

Она смазала горевшую руку припаркой из бараньего жира, сделанной по рецепту Кольсум. Боль в руке уменьшилась.

— Так гораздо лучше, — сказала я.

— Я наконец нашла нужные травы. — Она задумалась на секунду. — Скажи, Нахид обвинила в этой выходке тебя?

— Да.

— Какая подруга поступает так?

— Не думаю, что она сделала это намеренно.

— Надеюсь, — отрезала матушка.

— Наверно, ее просто застали врасплох, — ответила я.

Однако мысль о том, что Нахид пожертвовала мной ради себя, не давала мне покоя несколько дней.

Это был последний раз, когда мы с Нахид ходили на игру. На следующие две недели ее, как и меня, наказали за уход без разрешения. Я оставалась дома, выполняла свою работу и собирала ночные горшки. Теперь, если Нахид собиралась ко мне, служанка провожала ее, ждала, а затем отводила домой.

Отчаявшись увидеть Искандара во время своего заточения, Нахид доверилась Кобре, заплатив ей серебром. Кобра должна была пойти на следующую игру и встать на то самое место, где обычно стояли мы с Нахид. Она возьмет мяч, который поймала Нахид, и будет держать его на виду. Маленький помощник Искандара догадается, что у нее есть послание от Нахид, которая держала мяч так же, когда он впервые нашел ее. С тех пор каждые несколько дней Кобра встречалась с мальчиком на базаре, помогая влюбленным обменяться письмами.

Отбыв наказание, мы с Нахид начали встречаться каждый четверг в роскошном хаммаме, который посещали самые богатые жительницы нашего квартала. Чтобы мы снова не натворили глупостей, родители Нахид посылали служанку, которая иногда приходила в обед, проверить, на месте ли мы.

В Исфахане я несколько раз ходила мыться в хаммам, но посещать его регулярно было очень дорого, и потому Нахид платила за меня. Это очень радовало меня, потому что хаммам был одним самых больших удовольствий. Мы проводили почти весь день, купаясь, болтая и исподтишка рассматривая других женщин. Здесь мы узнавали о родах, смертях, помолвках наших соседей. Мы обнаруживали, что женщина беременна, если у нее слегка полнел живот, или смотрели, как молодая жена, которая провела первую ночь с мужем, совершает Великое Омовение.

Хома, главная мойщица, уже была прабабкой, но кожа ее была свежей, как у молоденькой, из-за многих лет работы в пару. Она мыла и растирала меня, как матушка, у нее всегда в запасе были новые истории о посетителях бани. Хома умела искусно расспрашивать, и я часто проговаривалась о себе, расслабляясь до полубесчувствия в горячей воде и под ласковым растиранием. Она узнала все о моей жизни в деревне, о смерти моего отца, о нашей бедности и как это разрушило мои мечты о замужестве. Время от времени я шепотом рассказывала ей даже о трудностях жизни в нашей семье, о желании однажды выйти замуж и иметь свой собственный дом.

— Да исполнит Аллах твои самые сладкие мечты! — любила повторять Хома, но иногда в ее глазах я видела сомнение.

Однажды Хоме пришлось уехать на несколько месяцев ухаживать за больным дядей. Когда я снова увидела ее, она, как обычно, расхаживала по хаммаму с распущенными седыми волосами, обвисшей грудью, достававшей почти до фартука из тонкой ткани, повязанного на пояснице. После радостных поцелуев и приветствий мы с Нахид разделись и отдали ей одежду, которую она сложила для сохранности в корзину. Хома растирала Нахид грубым киссехом, чтобы убрать ороговевшую кожу, и мыла ей голову, в то время как я отдыхала в одном из теплых бассейнов.

Когда Хома закончила, она позвала меня по имени. Ее круглое лицо и седые волосы освещал луч света, падавший из овальных окон на крыше хаммама. Когда я, обнаженная, вышла из тени, глаза банщицы расширились от удивления.

— Как ты изменилась! — воскликнула она.

— Здесь в городе все меняется быстро, — пробормотала я.

— Нет, я не это имела в виду. — Она подвела меня к свету. — Посмотри на себя!

Нахид оглянулась оттуда, где она нежилась, и несколько женщин, мывшихся по соседству, тоже уставились на меня. Мое тело залито было солнечным светом, падавшим сверху. Я попыталась наклониться, чтобы прикрыть себя, но Хома удержала меня.

— Последний раз, когда я тебя видела, ты выглядела маленькой девочкой. Почти ничего здесь, — сказала она, ткнув мне пальцем в грудь, — а здесь просто ничего. — Она шлепнула меня по бедрам. — И что случилось всего через несколько месяцев!

Это была правда. Я так и не выросла, ноги и руки у меня были маленькими, как у ребенка. Но от шеи до бедер мое тело округлилось на удивление. Мои груди, прежде такие маленькие, были теперь как два спелых яблока, а бедра были круглыми, словно дыни.

— Неужели ты тайно помолвлена?

— Нет, — сказала я.

Можно было предположить, что последнее время я стала есть больше сыра, мяса и хлеба.

— Значит, скоро будешь, — добродушно сказала она.

Хома вертела меня, стараясь разглядеть каждый изгиб.

От стыда я вся покраснела. В хаммаме некуда было спрятаться.

— Твое тело совершенно, как юная роза, — наконец провозгласила она. — Скоро тебя одарят мужем, который, да будет на то воля Аллаха, возлелеет каждый лепесток. И Хома начала петь старую южную свадебную песню, голосом прекрасным, словно у соловья.

Юная горянка посреди цветов, Волосы твои словно фиалки, а тюльпаны — щеки твои, Не слушай больше птичьих песен, Ведь прекрасный молодой пастух идет покорить твое сердце песней!

Несколько женщин подхватили, а некоторые вскочили и начали притопывать и хлопать в ладоши. Не зная, что делать, я тоже запела. Женщины подбадривали меня, словно это была моя свадьба. Забыв о смущении, выпрямившись во весь рост, я пела.

Когда песня кончилась, женщины стали еще больше смеяться и рискованно шутить.

— Слышала, крепкие молодые пастухи знают, как обращаться со своими женами, — ухмыляясь, сказала одна.

— Отчего бы и нет, они это в стаде видят целыми днями! — воскликнула другая.

Таков был подарок мне от Хомы — воспеть мое созревание в хаммаме перед всеми женщинами, которые могли знать подходящего мужа. Она также показала, что мне самой есть что предложить.

— Теперь ты одна из нас, — одобрительно сказала Хома, — за исключением некоторых подробностей, которые ты скоро узнаешь.

Женщины вернулись к своим банным делам, а Хома начала тереть мне спину киссехом. Она поглядела на Нахид, чье тело по-прежнему было худым и длинным, как кипарис.

— Что бы ты ни ела, Нахид тоже должна есть, — сказала Хома.

Глаза Нахид были закрыты, и она не ответила. Я не могла понять, спит она или просто притворяется.

И почему мы всегда думаем, что у соседей курица вкусней нашего гуся? До конца дня я перестала завидовать тому, что у Нахид такая белоснежная кожа, такие кудрявые волосы и такие изумрудные глаза.

В награду за мою помощь с ковром для Ферейдуна Гостахам обещал показать мне ковер, которому не было равных по красоте, и как-то он наказал мне прийти в шахскую мастерскую после последнего призыва к молитве, чтобы увидеть ковер, который будут бережно хранить веками. Я даже не могла представить себе такое сокровище: в моей деревне ковры использовали, пока те не изнашивались в прах.

Я вышла из квартала Четырех Садов, когда прозвучал последний призыв к молитве. Люди расходились от Лика Мира, ибо призыв означал завершение дня. Торговцы собирали свои товары и готовились отправиться домой. Я прошла мимо человека, несшего корзину неспелого миндаля, который я очень любила. Ядра орехов были мягкими, как сыр, но гораздо вкусней.

В мастерской со станками, где я уже побывала, Гостахам ждал меня. Ни одного рабочего не было, и стояла тишина.

— Салам, — оглядевшись, сказала я. — А где же все?

— Дома, — ответил он. — Иди за мной, да побыстрее.

Он вел меня через комнаты, увешанные коврами на разных степенях завершенности. В конце длинного коридора мы подошли к двери, запертой на большой железный замок, изогнутый, словно скорпион. Посмотрев по сторонам, Гостахам убедился, что поблизости никого нет, достал ключ из кармана рубахи и открыл дверцу. Потом зажег два маленьких светильника и протянул один из них мне. Огонек осветил большой ковер на станке.

Держа перед собой лампы, мы приблизились.

— Смотри внимательнее, — сказал он, поднеся лампу к ковру. — Восемь человек работают над ним уже год, а закончена только четверть.

Сейчас ковер был примерно моего роста, а значит, должен получиться в четыре моих роста. На каждый радж приходилось около восьмидесяти узлов, а узоры были точны, словно на миниатюре. Наездники в оранжевых и зеленых шелковых рубахах, золотых и белых тюрбанах преследовали антилопу и газель. Полосатые тигры и дикие ослы боролись друг с другом, как братья. Музыканты играли на лютнях. Райские птицы чистили перья, распуская свои украшенные драгоценными камнями хвосты. Люди и животные выглядели будто живые, совсем как настоящие. Это был самый прекрасный ковер из всех, что я когда-либо видела.

— Кто может позволить себе такой дорогой ковер?

— Этот мы ткем для покоев шаха. Он олицетворяет самое лучшее на нашей земле — нежнейший шелк, богатые краски, лучших ткачей и художников. Это ковер переживет тебя, меня и даже детей наших детей, когда они станут прахом.

Я вгляделась в ковер пристальнее, стараясь держать лампу на безопасном расстоянии. Взгляд мой остановился на фигурке, сидящей возле кипариса.

— Как им удалось так точно изобразить человека?

— Здесь дело не в фигуре, а, скорее, в лице — такая работа требует высочайшего умения. Другие ткачи кланялись особым искусникам, когда пришлось делать глаза человека. Иначе лицо получилось бы равнодушным, пустым или даже злым.

— А что вы скажете о цветах?

— Они настолько хороши, насколько это нужно для лучшего из ковров, — ответил он с лукавой улыбкой, которой я сперва не поняла. — Посмотри, как сверкает золотая нить, освещая сложность узора. Приглядись, как тусклые цвета — блеклый зеленый, скромный бежевый, бледный голубой — подчеркивают самые насыщенные цвета, словно перья павы подчеркивают красоту павлина.

— Замечательно, — согласилась я. — Чья это работа?

— Моя, — ответил Гостахам, и мы оба рассмеялись.

После этого мы посмотрели на ковер Ферейдуна, который был почти готов. Изображения драгоценных камней в узоре сверкали под светом наших ламп, будто настоящие камни. Гостахам обвел каждый из них тонкой цветной линией, как ювелир заключает камень в серебро или золото. Ковер выглядел очень изящно и женственно; мысленно я сравнила его с охотничьим ковром для шаха.

— Он получился даже красивей твоего наброска, — сказал Гостахам так, будто я сама нарисовала все. Его великодушие не знало границ.

Когда мы покидали мастерскую, я ощутила грусть. Будь я мужчиной, Гостахам сделал бы меня подмастерьем, обучил всем умениям, которыми так хорошо владел. С завистью вспоминались мне молодые ткачи, работавшие в мастерской во время моего прошлого прихода. Они могли целый день посвящать учебе, а я должна была проводить долгие часы на кухне и только после этого могла уделить время ковроделию. Однако у меня было гораздо больше возможностей, чем у многих девушек. — Гостахам взял меня под свою опеку и помогал мне совершенствоваться. За это я каждый день благодарила Аллаха.

Домой я вернулась воодушевленной. Гостахам показал мне жемчужину, на которую дозволено было смотреть лишь немногим; несколько дней назад Хома восхищалась в хаммаме тем, какой я стала женственной. С тех пор как не стало отца, я впервые преисполнилась надеждой.

Проходя через двор, я остановилась, чтобы посмотреть на свой ковер, и увидела его в новом свете. Узор был хорош, слава Гостахаму. Но теперь я понимала, что не слишком постаралась с выбором цветов. Однажды я видела, как Гостахам разглядывает мой ковер со странным выражением лица, словно съел что-то кислое. Хотя он ничего не сказал по поводу моего выбора, он несколько раз замечал, что поможет мне выбрать краски для моего следующего ковра. Теперь я знала, в чем дело. Я выбирала каждый цвет за его собственную красоту и не уделяла внимания тому, как они будут смотреться вместе. Почему я не спросила совета у Гостахама? Я была так одержима мыслями о ковре и так одурманена разнообразием цветов, что бросилась вперед без оглядки. Я сразу не поняла, что узор такой сложности требует мастерства в подборе оттенков. Ночью я едва смогла заснуть. Звезды еще сияли на небе, и я поднялась, чтобы снова посмотреть на ковер. Цвета были не просто плохи, они враждовали между собой. Я ощутила порыв сорвать ковер со станка и начать заново.

То, что хорошо в моей деревне, в городе смотрелось смешно. С самого первого дня в Исфахане мне вечно напоминали о моем скромном происхождении. Я не умела читать и писать, как дети в богатых семьях, одеваться, чтобы быть похожей на цветок, вести себя с утонченностью придворных. Я хотела сиять так же ярко, как все в Исфахане, единственном городе, достойном называться «половиной мира». Возможно, если мой первый ковер покажет, сколь многому я научилась, я избавлюсь от черного действия кометы и мы с матерью ступим на благоуханный путь удачи.

Я никогда не слышала, чтобы кто-то переделывал ковер. В моих ушах будто звучал голос отца, просившего не делать этого, ведь я уже вывязала тысячи узлов. Но потом я вспомнила, как пошла в красильню Ибрагима, открыла секрет бирюзовой краски и выткала ковер, который радовал глаза незнакомцев, хотя поначалу родители не одобрили мой поступок. Я вспомнила, как взяла перо у Гостахама и нарисовала орнамент, который помог ему, хоть он и кричал на меня за то, что я осмелилась взять его вещь.

С тем же яростным желанием я взяла нож, которым отрезала излишки шерсти, и начала перерезать нитку за ниткой. Тысячи и тысячи узлов, связанных мной, начали терять форму; рисунок искажался. Когда Гостахам проснется, я скажу ему, что поняла свою ошибку в выборе цветов. Я попрошу у него совета, и он будет гордиться моей работой.

Еще до рассвета я закончила распускать ковер и теперь снова натягивала нити на станок. Первой увидела то, что я сделала, Гордийе. Она несла из погреба на кухню большой кувшин с кислым вишневым вареньем, когда увидела пустой станок и уничтоженный ковер. Она взвизгнула и уронила кувшин, он вдребезги разбился у ее ног, варенье растеклось липкой кроваво-красной лужей. Через мгновение во двор высыпали слуги. Дрожа, я застыла у станка.

— Сумасшедшая! — закричала Гордийе. — Ты сошла с ума, как тот безумец из пустыни, Маджун! Да о чем ты только думала?

Вокруг царила неразбериха, все пытались понять, что случилось. Али-Асгар наклонился к Таги, мальчику-слуге, и расспрашивал его. Шамси подбежала к Гордийе, чтобы спросить, не принести ли розовой воды понюхать, привести в сознание. Кухарка обхватила голову, будто на похоронах. Гостахам выбежал во двор и застыл, глядя на свисавший, будто порванный ковер. Он переводил взгляд с меня на ковер, не веря глазам.

В ужасе прибежала моя матушка, едва успев накинуть шарф на голову.

— Что случилось? — умоляюще воскликнула она.

Никто даже не оглянулся на нее.

— Ты, деревенская дура! — кричала на меня Гордийе.

Она повернулась к матери, требуя объяснений, но та только ошеломленно застыла, поняв, что я наделала.

— Можешь представить себе, сколько шерсти ты извела? Столько шерсти и столько работы впустую! Ты что, пытаешься разрушить наше хозяйство? — колотя себя ладонью по груди, кричала Гордийе. — Мы приютили их, а они пытаются разорить нас! Почему? Почему Аллах наслал на нас такую беду? Скажи — почему? — требовала она от своего мужа.

От ее слов у меня похолодели кости.

Гостахам повернулся ко мне, в его глазах был гнев.

— Объяснись! — приказал он.

Он был единственным, у кого я могла просить защиты. Я заговорила, с трудом выдавливая из себя слова.

— Цвета был плохими, — запинаясь, выговорила я и закрыла руками пылающее лицо, будто пытаясь спрятаться.

Гостахам не стал спорить.

— Твои глаза ослепило вчерашнее зрелище, так бывает с новичками. Но зачем же ты уничтожила месяцы работы? Почему сперва не посоветовалась со мной?

— Мне было стыдно отвлекать вас, — прошептала я, потеряв от страха голос. — Я решила, что могу сделать лучше.

— Конечно ты можешь, — сказал он. — Но почему ты решила, что не можешь продать этот, а затем соткать другой, много лучше?

— Дура! — закричала Гордийе.

От этого слова я съежилась. Они были правы; надо было все обдумать, но я так была взбудоражена утром, так увлечена мыслью о другом ковре. Теперь я осознала, что натворила. Я стояла у станка, страдая от безжалостных взглядов слуг, смотрящих на меня с презрением и удивлением.

Моя матушка упала на колени перед Гордийе и начала целовать ее пальцы и черную шаль, выпачканную вареньем.

— Вставай! — раздраженно сказала Гордийе.

Матушка поднялась, с мольбой протянув к ней руки.

— Пожалуйста, простите мою своенравную дочь, — сказала она. — Я заплачу за шерсть. Я приготовлю еще снадобий и продам их соседям. Она всего лишь хотела как лучше. Она всегда была такой — иногда она забывает о разуме.

До ее слов я не понимала этого, но теперь знала — это правда. Я стояла перед распущенным ковром, стыдясь того, что не умею отличить хорошую мысль от никудышной.

— Забывает о разуме? О каком еще разуме? — снова закричала Гордийе, продолжая колотить себя в грудь.

Гостахам нахмурился, сжав руки так, будто с трудом сдерживался.

— Такой опрометчивый поступок не может остаться безнаказанным, — сердито сказал он. — До следующей луны тебе запрещено выходить из дома. Ты будешь делать все, что прикажет моя жена. Теперь ты не сможешь даже вздохнуть без ее разрешения.

Я знала, что сейчас лучше молчать и не задавать вопросов. Я стояла, опустив глаза, лицо мое пылало от стыда.

— Сначала она убегает смотреть чавгонбози, — сказала Гордийе, — а теперь это. И зачем мы только дали им крышу?

Моя матушка задрожала — ее худшие страхи сбывались. Гордийе попыталась уйти, но не смогла ступить и шагу. В ужасе она посмотрела вниз. Варенье приклеило ее ноги к полу. Пробормотав: «Слабоумная!» — она скинула туфли и босиком направилась в свои покои.

Гостахам последовал за ней, пытаясь утешить. Перешептываясь, слуги начали убирать варенье и разбитый кувшин.

— Столько работы зря, — сказала кухарка, которая варила варенье.

— Когда же наш завтрак снова станет слаще? — печально спросил Али-Асгар, потому что все знали, что Гордийе не купит для нас ничего к хлебу.

Опустив голову, я пошла за матерью к нашей комнате.

— Картошка, и та умней, — сказала кухарка, думая, что я не слышу.

— Это все ее дурная звезда, — добавила Шамси.

Когда мы вернулись, матушка не стала ругать меня. Она даже не посмотрела в мою сторону. Она только надела чадор и стала молиться, прикасаясь головой к мохру — глиняной плитке, лежавшей на полу. Закончив, она села, подогнув под себя ноги, и начала повторять:

— Прошу, Аллах, защити нас. Прошу, Аллах, не дай нам стать бродягами. Взываю к вам, о имам Хоссейн, Хазрат-и-Али! Вы, знавшие, что такое быть мучеником, защитите мою дочь, совершившую глупую детскую ошибку.

Как бы я хотела обдумать опасения матери до того, как распустила ковер. Когда она замолчала и замерла, смотря перед собой, я подползла к ней.

— Биби, — сказала я, дотронувшись до ее руки, — от всего сердца прошу у тебя прощения. Если бы я знала, как это разгневает всех, я бы никогда не приняла такое глупое решение.

Но рука была неподвижной, матушка не посмотрела на меня.

— Сколько раз мы с отцом просили тебя не торопиться? Сколько?

— Знаю, — вздохнула я.

Матушка взглянула в потолок, словно прося Аллаха о лучшей дочери.

— Похоже, ты так и не поняла, как тебе повезло, — ответила она. — Однако теперь, думаю, твоя удача закончится.

— Мамочка, но я ведь хотела как лучше, — простонала я.

— Да отсохнет твой язык!

Я отвернулась к стене и осталась так сидеть, глаза мои были сухими, но внутри я вся горела. Я отдала бы жизнь моего сердца, чтобы облегчить страдания матушки. Она снова принялась молиться, и голос ее был таким громким, будто поток слов мог смыть мою ошибку.

Месяц, который длилось наказание, показался мне бесконечным, как пустыня. Утро я начинала, собирая и опорожняя ночные горшки, позеленев от тошноты. После того как Гордийе советовалась с кухаркой и Али-Асгаром, распределяя обязанности на день, она поручала мне то, чего больше никто не хотел делать. Я мыла сальный пол кухни, резала почки, покрытые слизью, стирала и выкручивала грязное белье, пока не начинали болеть руки. Даже днем, когда все слуги спали, Гордийе нагружала меня работой. Кожа на руках стала грубой, как козьи рога, и каждый вечер я в изнеможении падала на постель. Горько сожалея о совершенной ошибке, я все же думала, что мое наказание слишком сурово, а Гордийе наслаждается своей властью надо мной.

Однажды утром, когда срок моего наказания близился к концу, слуга позвал нас с матерью в бируни, к Гостахаму. Ноги мои задрожали, я была уверена, что он попросит нас покинуть дом. Войдя в Большую комнату, я поразилась, увидев Гостахама сидящим на почетном месте на дальнем краю ковра, а справа сидела Гордийе. Он указал матери на подушку слева. Я осталась стоять напротив, у другой стороны ковра.

— Как ты, ханум? — спросила Гордийе, назвав мою матушку так, как уважительно называют замужних женщин. — Надеюсь, ты хорошо себя чувствуешь? — спросила она с неожиданной вежливостью.

— О да, — ответила моя матушка тоном столь же вежливым. — Очень хорошо, благодарю.

— А ты, моя маленькая? — продолжила Гордийе.

От ее неожиданной заботливости по коже пробежали мурашки. Я ответила, что совершенно здорова. Глядя на Гостахама, я пыталась понять, что происходит. Хотя он привык часами сидеть перед станком скрестив ноги, спина его оставалась прямой, как станок, а сейчас он все пытался усесться поудобней.

Подали кофе и финики, и Гордийе сперва предложила их нам. Пока мы пили, в комнате стояла неловкая тишина.

— Ханум, — не выдержал наконец Гостахам, — я обязан сообщить вам о письме, которое сегодня пришло от Ферейдуна, торговца лошадьми, несколько месяцев назад заказавшего у меня ковер.

Матушка очень удивилась, так как раньше слышала это имя только однажды, когда я рассказывала ей о моей помощи для ковра с самоцветами.

«Что опять не так? — думала я. — Неужели ему что-то не понравилось в моих узорах?»

— Ясно, что Ферейдуну понравился ковер, судя по тому, что он сказал, увидев его еще на станке, — продолжал Гостахам. — Но письмо, которое он написал, не имеет к этому почти никакого отношения.

Трясущимися руками я поставила чашку, боясь пролить кофе на шелковый ковер и оставить большое коричневое пятно, которое никогда не отмоется.

— Есть только одна вещь, которую может желать такой богатый человек, как Ферейдун, — и это твоя дочь. Гостахам произнес это деловито и прямо, тоном, каким привык договариваться о цене ковра.

Моя матушка прижала ладони к щекам.

— Нет бога, кроме Аллаха, — сказала она, как обычно говорила, когда была удивлена.

Гостахам обеими руками поправил свой тюрбан, будто больше не мог терпеть его тяжесть. Я знала его достаточно хорошо, чтобы заметить по суетливости, как он недоволен. Но почему? Что может быть более лестным, чем предложение богатого мужчины?

Гордийе вскочила и нетерпеливо воскликнула:

— Он хочет взять твою дочь в жены!

Гостахам предостерегающе взглянул на Гордийе, но моя матушка не заметила этого. Она вскочила на ноги, чуть не пролив кофе.

— Наконец-то! — произнесла она, воздев руки. — Небеса послали дар моему единственному ребенку! После всего, что нам пришлось вытерпеть, несчастья отступили! Хвала пророку Мухаммеду! Хвала Али!

Гордийе, казалось, позабавила эта вспышка чувств, но она добросердечно ответила:

— Мое материнское сердце знает, что чувствует твое. Немногим женщинам улыбнулась такая удача, благая, словно дождь в пустыне.

— Дочь моя, весна моего сердца, — воскликнула матушка, раскрывая мне объятия. — С самого рождения ты приносила чудеса в нашу скромную семью! Ты свет моих очей!

В сердце моем забилась надежда. Выйдя замуж за богатого человека, я стану одной из тех полных, изнеженных дам, сравнением с которыми дразнили меня женщины в деревне. Возможно ли такое везенье в год появления кометы?

Успокоившись, моя матушка спросила:

— Как же Ферейдун смог возжелать мою дочь? Вне дома она всегда закрыта с ног до головы!

Я молчала. Меньше всего я хотела, чтобы в семье узнали о моем появлении перед незнакомым мужчиной с открытым лицом.

— Думаю, Хома расхваливала твою внешность в хаммаме, — сказала мне Гордийе, — кто-то из женщин Ферейдуна была там в это время и рассказала ему.

Я облегченно вздохнула. Он дожидался удобного случая, чтобы сделать предложение. Внезапно я вспыхнула, подумав о том, что служанки Ферейдуна могли рассказать ему, как я выгляжу без одежды.

Матушка решила, что я молчу из скромности, и спросила Гордийе:

— Когда назначат церемонию? Как только мы будем готовы, я думаю?

— Полагаю, — ответила та, — но не думаю, что Ферейдун будет устраивать пышную свадьбу. Ему и твоей дочери нужно будет только сходить к мулле, чтобы узаконить все.

Я никогда не была на богатых свадьбах, но помнила, что в деревне свадьбы длились по три дня, а иногда и дольше. То, о чем говорила Гордийе, больше походило на заключение договора.

— Не понимаю, — сказала матушка.

— Предложение, которое у меня тут, — сказал Гостахам, протягивая ей изящно написанное письмо, — не о постоянном браке. Он предлагает сигэ на три месяца.

Я слышала это слово, но не знала, что оно значит, — что-то краткое.

— Сигэ? — озадаченно сказала матушка. — Я слышала, что жители Кума могут заключать сигэ на час или на ночь. Но это делается лишь для развлечения. Вы хотите, чтобы моя дочь так вышла замуж?

Должно быть, Гордийе заметила испуг на наших лицах.

— Это правда, такой брак не длится вечно, — подтвердила она, — но волей Аллаха в этом мире ничто не вечно. А это замужество может принести вам деньги, которые вы не заработаете нигде.

Торговые склонности в моей матери не притупились. Она выпрямилась, в глазах появилась свирепость. Сейчас она выглядела как в тот день, когда заламывала высокую цену женщинам из гарема.

— Сколько? — стальным голосом спросила она.

Гостахам развернул письмо и прочел сумму. Столько же Ферейдун заплатил Гостахаму за ковер. Очень приличные деньги для нас, но недостаточно приличные, чтобы купить нашу независимость.

— Мало. Моя дочь потеряет девственность, и кто потом захочет взять ее в жены? Лучше найти ей мужа на всю жизнь.

Гостахам хотел было согласиться, но Гордийе опередила его:

— Ты хочешь сказать, что лучше отдала бы ее сыну пекаря с волосатыми руками, которые будут вечно в муке, чем человеку богатому? Не забывай, что сигэ можно возобновлять. Если твоя дочь угодит Ферейдуну, он может оставить ее рядом надолго. И каждый раз он будет платить установленную сумму. Он также может дарить ей драгоценности или даже дом. Если она удачлива и умна, то этот союз будет очень выгодным.

Гостахам снова заворочался на подушке, лицо его было не таким радостным.

— Не будем забывать, что и закончиться это может скоро, — возразил он. — Обязательство дано только на три месяца. Продлит он срок или нет — полностью его решение.

Гордийе заговорила с матерью ласково, словно пытаясь опровергнуть слова мужа:

— Ну почему такая прекрасная девушка, как твоя дочь, не сможет угодить Ферейдуну? Какая луна будет светить ему все эти ночи, каждую ночь!

— Да, будет, — сказала матушка. — Раз он так восхищен ею, почему же не сделает нам настоящее предложение?

— Он не может, — сказала Гордийе. — Его первая жена умерла от холеры, пощадившей его дочь. Как сын богатого человека, он должен жениться на девушке благородных кровей, которая продолжит его род.

Я знала, что деревенская девушка этого не сможет.

— Хома уже ищет подходящую молодую женщину. Но мне кажется, что Ферейдун жаждет общения, поскольку он только что оплакал первую жену. Он мог выбрать кого угодно, однако выбор пал на твою дочь.

Я ощутила наплыв возбуждения. Он заметил меня и сделал мне предложение — девушке из деревни, чьи пальцы в мозолях от вязания ковров и уборки.

— Ковер с самоцветами, должно быть, заставил его обратить на тебя внимание, — сказала Гордийе, словно прочитав мои мысли. — Среди всех женщин он выбрал тебя. О большем ты и мечтать не могла — привлечь внимание такого богатого мужчины.

— Правда, — согласилась я, краснея.

— Бояться действительно нечего, — заверила Гордийе, — и дети, которых ты родишь, будут считаться законными отпрысками его рода, которых он будет содержать. Человек его положения не позволит голодать матери своих детей. И только представь, что случится, если ты сможешь удовлетворить его и сделать счастливым.

Гостахам поднял руки, словно пытаясь прервать этот поток слов:

— Помни, ханум, хотя ее дети будут законнорожденными, у них не будет тех же прав, что у детей от постоянных жен.

Гордийе будто отмахнулась от слов мужа:

— Только Аллаху известно, что может произойти. Не в нашей воле решать.

Гостахам посмотрел на мою матушку:

— В твоих интересах, ханум, очень тщательно обдумать его предложение. Никто не может предсказать, останется Ферейдун или уйдет, будете вы жить в роскоши или же скатитесь до попрошайничества. А у детей твоей дочери не будет никаких прав на наследство.

Гордийе раздраженно фыркнула:

— Ты не знаешь, как может сложиться ее судьба, если она выйдет замуж за пекаря. В любой день он может заболеть и умереть. Шах может обвинить ее мужа в мошенничестве с весом хлеба и изжарить в его собственной печи. Или он разобьет себе голову, упав с мула.

— Верно, — ответил Гостахам. — Но тогда у нее будут родственники, на которых она сможет положиться: родители ее мужа, братья, двоюродные братья и сестры. И ей не придется страдать в одиночестве, проведя с мужем всего три месяца.

— Страдать? — спросила я.

— На самом деле волноваться не о чем, — успокоила Гордийе. — Сигэ разрешен законом.

— Разрешен, но некоторые люди считают такой союз низостью, — возразил Гостахам.

Лицо мое вспыхнуло на миг, хотя я не совсем понимала, о чем он.

Гостахам повернулся к моей матери:

— Если бы он предлагал ей постоянный брак, я бы всеми силами стал уговаривать вас согласиться.

— Тем не менее, — быстро вмешалась Гордийе, — это повод отпраздновать. Вам бы лучше принять предложение и использовать его как еще один источник дохода. Особенно теперь, когда наши доходы так ненадежны.

— Ненадежны? — сказала матушка, оглядывая богато обставленную комнату; я оглянулась вслед за ней и увидела большие букеты красных и желтых роз, горы сластей, блюда со сладкими дынями и огурцами и чаши, полные жареных фисташек. — У вас трудности с деньгами?

— Жалованье мужа в шахской мастерской с трудом покрывает наши расходы, — сказала Гордийе. — Шах позволяет ему брать частные заказы, которые бывают нам подспорьем, но сегодня они есть, а завтра их ветер унес. Новый шелковый ковер — это первое, без чего обходится семья, у которой появились денежные трудности. — Она повернулась к Гостахаму. — И не всегда можно полагаться даже на защиту шахской семьи. Помню истории о том, как шах Тах-масп уволил сотни художников-миниатюристов, позолотчиков, каллиграфов, переплетчиков, когда стал очень набожен. Такое может случиться вновь.

На секунду на лице Гостахама появилось отвращение.

— Шах Аббас не такой, как его дед. У него нет причин закрывать мастерскую, которая приносит огромную прибыль.

— Тем не менее кто может предсказать, что случится? А мать и дочь должны задуматься о своем будущем, — нетерпеливо возразила Гордийе.

От этих слов моя матушка покачнулась, будто от порыва жестокого пустынного вихря. Ничего не пугало ее больше, чем мысль, что нам снова придется бороться за свое существование, как в те месяцы после смерти отца.

— Семья Ферейдуна имеет дюжины домов по всему Исфахану и далеко за его пределами. Для каждого дома, который они покупают, и для каждого шатра, который они разбивают, нужен ковер, хороший ковер. И эта семья заказывает не шерсть, а шелк. Подумай, какую пользу ты принесешь нашей семье этим союзом, — сказала она, обернувшись ко мне.

Впервые я услышала от нее слова «наша семья», когда речь шла о нас с матерью. Хотя деньги Ферейдуна будут нашими, я поняла, какие у Гордийе причины так настаивать на этом союзе.

— Для нашей семьи я сделала бы все, что угодно, — ответила я.

— И я, — добавила матушка. — Что он сказал о доме для моей дочери?

— Ничего, — ответила Гордийе, — но если она оставит его довольным и будет покорной во всем, то Ферейдун, возможно, подарит ей дом.

Матушка вздохнула:

— Конечно, это не то предложение, о котором я подумала вначале…

— Понимаю. Конечно, ты желала лучшего для нее. Но может ли мечтать о лучшем девушка без приданого? — попыталась утешить Гордийе.

Матушка нахмурилась, в ее глазах я увидела беспомощность.

— Я дам ответ через несколько дней, — наконец сказала она.

— Только не заставляй его слишком долго ждать, — предупредила Гордийе.

— И не говорите никому ни слова о предложении, — добавил Гостахам. — Мы хотели бы сохранить это в тайне, даже если Ферейдун женится на твоей дочери.

— Почему? — спросила я.

Гордийе отвела глаза.

— Это совершенно законно, — ответила она.

Затем наступила длинная, неловкая пауза, пока Гостахам прочищал горло. Матушка наблюдала за ним, ожидая ответа.

— Семьи, подобные нашей, не хотели бы выносить наружу события такого рода, — наконец сказал он.

Но меня заботило совершенно другое — словно соль жгла под кожей.

— А как же мое обучение? — спросила я. — Гостахам ведь все еще учит меня.

Первый раз за все утро Гостахам выглядел довольным, будто я и вправду была дитя его сердца.

— Что бы ни решила твоя матушка, я буду продолжать учить тебя столько времени, сколько захочешь, — сказал он.

Казалось, луч света протянулся от его сердца к моему.

— Я хочу продолжать обучение, — ответила я. — Но что если мне придется уехать далеко?

— Пока Ферейдун не предложит дом, ты останешься здесь, — сказала Гордийе.

— Запретит ли он ей показываться перед незнакомыми?

— Ферейдун богат, но он не из знатной семьи Исфахана, — ответила Гордийе. — Единственная женщина, от которой он потребует этого, — его постоянная жена. Она повернулась ко мне.

— Не беспокойся. Думаю, его не интересует, что ты делаешь в течение дня.

После этого разговора я вернулась в нашу комнатку, ничего не видя перед собой, затем поднялась на крышу проверить белье, хотя его там не было, спустилась к кухарке и спросила, не нужна ли ей помощь. Я нарезала лук, но затем нечаянно вывалила миску с очищенным пажитником на пол. Меня выставили из кухни, велев больше не возвращаться.

Я ничего не имела против Ферейдуна, хотя он не был красив, как Искандар, но он был высок, хорошо сложен и от него притягательно пахло лошадьми. Но я надеялась получить от сватающегося иное предложение. Если Ферейдун желал меня, почему не предложил мне выйти за него замуж? Если ему нужна женщина знатных кровей, чтобы продолжить род, почему бы не жениться сначала на знатной девушке, а потом сделать меня второй женой?

Теперь, когда я знала, что моя судьба может измениться в одночасье, повседневные труды казались особо невыносимыми. Если я выйду замуж, то навечно расстанусь с девственностью и смогу рожать детей. Я преображусь навсегда. Мне представились дни нег и ночи любви, чаши сластей и фиников, живот, грузнеющий плотью. Но что, если через три месяца я перестану быть замужней? Вряд ли я успею даже располнеть.

Хотелось пойти к Нахид и посоветоваться с ней и ее матерью. Но Гостахам приказал нам держать все в секрете. Если через три месяца сигэ не кончится беременностью, в моих интересах молчать о предложении. Все это казалось странным, ведь свадьбы, которые мне доводилось видеть, отмечались радостно и шумно. К чему теперь эта таинственность?

— Дочь моя, — сказала мне матушка, когда мы встретились вечером, — что ты думаешь обо всем этом?

Под глазами у нее снова были темные круги, а ступни покраснели. Сегодня на кухне работа была очень тяжелой.

Я положила подушку ей под ноги, когда она вытянулась на постели.

— Вы с баба всегда говорили, что выдадите меня за хорошего человека. Как Ферейдун может быть таким, если я нужна ему лишь на несколько месяцев?

Матушка вздохнула:

— По всему, что мы слышали, можно считать, что у него прекрасная репутация. Нет причин думать иначе.

— Кажется, он хочет дешево купить меня, — сказала я, — вы с баба наставляли меня ожидать лучшего.

Она взяла меня за руки.

— Мы не можем позволить себе тех надежд, что прежде, — сказал она. — Это предложение больше, чем то, что я считала возможным.

— Что еще возможно?

— Ничего, — сумрачно ответила матушка. — Гордийе права. Чего еще могут ожидать две бедные женщины?

Я поправила белую ткань, закрывавшую голову, и снова взяла матушку за теплые руки.

— Будь это мое решение, я бы отказала. Кроме того, Хадж Али предсказывал, что браки, заключенные в этом году, будут полны страстей и ссор.

— Это не твое решение, — стальным голосом произнесла она, отдернув руки.

— Я имею право сказать мулле «нет», если не соглашусь! — со злостью возразила я, вспомнив, что однажды сказала мне Голи.

— Если сделаешь это, навсегда станешь чужой для семьи, которая включает и меня.

Мое сердце похолодело от ее слов.

— Значит, ты выдашь меня за Ферейдуна против моей воли?

— Наше положение в этом доме непрочно, — ответила она.

— Прости… — раскаялась я, поняв, насколько виновата.

— Потому я и прошу не быть безрассудной, когда такое происходит в твоей жизни первый раз, — сказала она уже мягче. — Это решение было бы лучшим для твоих родственников, которые всем сердцем болеют за твои интересы.

Малейшее упоминание о моей ошибке вызывало во мне желание спрятать лицо от стыда. Сорвавшись однажды, я хотела доказать, что смогла научиться на своих промахах.

— Чашм, — смиренно произнесла я слово подчинения, которым солдаты отвечают командирам. — Я склоняюсь перед твоей волей.

И я склонила голову к распухшим ногам матери, готовая сделать все, о чем она меня попросит.

Следующим утром матушка дала свое согласие. Написав письмо Ферейдуну, Гостахам поздравил нас, хотя и без особой радости. Почти сразу пришел ответ: Ферейдун предлагал узаконить союз завтра, в первый день Рамадана.

Мы встали этим утром поздно, так как пост должен был соблюдаться до сумерек. Матушка помогла кухарке нарезать овощи и поджарить мясо, пока я выбирала жуков и камешки из риса, перед тем как промыть его. Даже это простое занятие, казалось, отняло у меня больше времени, чем обычно, потому что я была голодна, а в горле пересохло. Пока я работала, мои мысли вились вокруг Ферейдуна. Последний раз я видела его несколько месяцев назад, как же он выглядит сейчас; не пожалею ли я о решении матери?

К середине дня мой язык от жажды приклеился к нёбу, стало трудно говорить. Дни становились все жарче, и люди, мучаясь жаждой, пытались не думать о воде. Дни становились и длинней, это означало бесконечное ожидание сумерек, когда разрешено есть. Каждое мгновение требовало силы воли.

К раннему вечеру мы уже обессилели от голода и жажды. Дети и внуки Гордийе собрались в ожидании. Когда густой аромат тушеной баранины и курятины наполнил воздух, я сглатывала слюну так, что заболел язык. Взрослые кормили детей, которые были слишком малы, чтобы соблюдать пост. Чем ближе был миг насыщения, тем сильнее росло напряжение среди домочадцев. Кухарка, казавшаяся сегодня особенно нервной, выкрикивала нам приказы, словно солдатам. Она хотела, чтобы все было готово вовремя, но не успело остыть.

Наконец пушечный выстрел вернул всех к жизни. Я помогала Шамси и Зохре носить еду в Большую комнату. Семья Гостахама набросилась на еду, как леопарды на оленя. Не было слышно ничего, кроме чавканья. Гостахам, который обычно черпал рис лепешкой и опрятно подносил ко рту, не роняя ни зернышка, теперь не следил за тем, куда они падают. Никто не сказал ни слова, пока животы не наполнились едой, а горло не умягчилось питьем.

На кухне царила тишина: накрывая на стол, мы с матушкой и слуги молчали. Обычно мы ждали, пока члены семьи поедят, но не в Рамадан. Мы были слишком истощены. Я не знала, начать с еды или питья, но выбрала чашку утоляющего жажду шербета, смеси фруктовых соков, сахара, уксуса и выжимок из роз. Напиток был сладким и кислым одновременно, и чувство голода от него только усилилось. Когда же я села есть, не смогла проглотить ни кусочка.

Пока мы пили чай, с казначеем и муллой прибыл Ферейдун. Гостахам пригласил их в гостиную и предложил им чай и засахаренные фрукты, перед тем как позвать нас. Как и полагалось в присутствии незнакомых людей, мое лицо было полностью закрыто чадором. Я рассматривала Ферейдуна, одетого в роскошный коричневый бархатный халат, расшитый золотыми лошадьми с наездниками, похожими на него. Гостахам вслух прочитал брачный контракт, чтобы сверить его срок и нашу оплату. Когда мулла спросил моего согласия, я тут же дала его, как и обещала матери. Ферейдун подписал контракт, а моя матушка, Гостахам, мулла и казначей Ферейдуна были свидетелями.

Ферейдун выглядел серьезным во время заключения контракта, но, когда все отвернулись, он долго и откровенно разглядывал меня, и предвкушение в этом взгляде заставляло меня трепетать. От его взгляда мое тело потяжелело и налилось, будто финик, истекающий сладким соком. От одной мысли о том, что мне придется остаться с ним наедине, по телу пробежали мурашки. Я знала, что нужно будет снять одежду, но не знала, что будет потом. Оставалось лишь молиться, что это понравится и мне, и ему. Я искала утешения в словах Голи. «Все любят это», — однажды сказала мне она.

Казначей передал матери мешок. Ферейдун и его спутники поблагодарили нас и ушли. Пока мы шли в комнату, я слышала, как под матушкиной одеждой в мешке звякают монеты, и оттого свадьба показалась мне торговой сделкой, а не праздником.

Сидеть в день свадьбы дома казалось странным, и мы с матерью решили пройтись к Лику Мира. Продавцы развешивали у лавок светильники, чтобы покупатели могли выбирать товар до рассвета. Фокусники и рассказчики развлекали толпу, а мальчишки продавали миндаль в меду и сахар с шафраном. Семьи покупали шашлыки из баранины и съедали их, прогуливаясь от лавки к лавке. На площади было оживленно, но казалось необычным в день моего бракосочетания затеряться в этой толпе, а не праздновать его в родной деревне. С утра до вечера мне бы желали счастья, мы танцевали бы, пели вместе песни, рассказывали истории, читали стихи. А потом мы наелись бы риса с курицей, апельсиновой цедрой и сахаром. Затем приехал бы мой муж и объявил меня своей. Я подумала, как гордился бы отец. Я тосковала по нему.

Когда мы вернулись домой, уже почти рассвело. Мы съели немного творога с травами, орехов, сластей и хлеба, чтобы продержаться до заката. Я выпила стакан вишневого шербета и заснула незадолго до того, как на небе появились первые солнечные лучи. Укутавшись с головой одеялом, я надеялась проспать до полудня. Но, так и не сумев заснуть при свете, я свернула подстилку. Такие внезапные перемены в жизни не давали мне покоя. Они напомнили мне ту ночь, когда умер отец, и даже земля, по которой я ходила, будто сотрясалась, как при землетрясении, угрожая превратить нашу деревню в развалины.

Мне не пришлось долго ждать приглашения Ферейдуна. На четвертый день Рамадана от него пришло письмо, где говорилось, что я должна помыться, нарядно одеться и прийти к нему завтра вечером после того, как выстрелят пушки. Теперь я стану настоящей женщиной, как Голи.

На следующий день матушка и Гордийе отвели меня в роскошный хаммам нашего квартала. Впервые матушка заказала у Хомы отдельный покой. Она нанесла жирную, пахнущую лимоном мазь с мышьяковой обманкой на мои ноги и подмышки. Через несколько минут она вылила на меня ведро воды, и волосы исчезли, оставив мою кожу гладкой, как у маленькой девочки. Затем она выщипала мне брови, не так сильно, как это обычно делали женщины, но достаточно, чтобы брови мои были похожи на полумесяцы.

— Все хорошеешь и хорошеешь, — сказала Хома, а я покраснела, потому что не привыкла думать о себе такими словами.

Став гладкой, я присоединилась к другим женщинам для главного обряда бани. Мои бедра, потеряв волосы, словно шелестели друг о друга на ходу. Вернувшись к Гордийе и матери, нежившимся и болтавшим, я улеглась перед ними. Они приготовили чашу пасты из хны, и Гордийе разрисовала ею мои ладони до запястья и пальцы до середины. Матушка сделала то же со ступнями и пальцами ног. Когда через несколько часов они сняли пасту, мои руки и ноги стали похожи на орнамент. Они не шутили и не поддразнивали меня, как это обычно делают с невестами, так как хотели сохранить все в секрете.

Наконец настало время мыться. Растирая мне спину, Хома сказала:

— Волосы и хна… ты будто выходишь замуж. Будешь первой, кто узнает об этом, Хома-джоон! — сказала я как можно более непринужденно. Врать было непривычно, и слова застревали у меня в горле.

Хома засмеялась и вылила мне на голову ушат воды, чтобы ополоснуть. После этого мы совершили Великое Омовение в самой большой бадье хаммама. Горячая вода обычно расслабляла и успокаивала, но сегодня я ерзала на своем месте, пока старшие женщины не попросили меня успокоиться.

Когда мы вернулись домой, Гордийе повела нас в небольшую комнату в андаруни. Она была полна сундуков с нарядами на торжественные случаи. Доставая драгоценные шелка, Гордийе спросила матушку о ее свадьбе.

— Я считала себя самой счастливой девушкой, — улыбнувшись, ответила та, — потому что выходила замуж за самого привлекательного мужчину.

— Да, но красота приходит и уходит, — ответила Гордийе. — Когда-то и я была хорошенькой, а не такой толстой и дряблой, как сейчас.

— Мне было бы все равно, если бы Аллах вернул его мне, — вздохнув, ответила матушка, — но, может, Аллаху будет угодно сделать жизнь моей дочери слаще.

Я разделась, и Гордийе помогла мне облачиться в прозрачное шелковое платье. Одна мысль о том, что я предстану перед Ферейдуном в таком виде, заставляла меня трепетать, я не могла даже представить себе, что выйду к нему совершенно голой.

Дальше следовала шелковая рубашка, алая, словно яблоко, шаровары и раззолоченные остроносые туфли. Жемчужиной всему стал золотой халат, вышитый кустами алых роз, красивыми, сдобнонарисованными тончайшей кистью. В каждом кусте был нежный бутон, полураскрывшийся цветок и роза во всей своей красоте. Раскинув крылья, бабочки устремлялись в самое сердце цветка, чтобы полакомиться.

Матушка расправила халат, а я скользнула в него.

— Дочь моя, — сказала она, — посмотри, у этих роз нет шипов. Помни о них, когда останешься со своим мужем. Внезапно я почувствовала головокружение, возможно, оттого, что не ела с рассвета, почитая священный Рамадан. Я опустилась на табурет, чтобы прийти в себя. Гордийе подвела мне веки сурьмой и начернила брови. Затем нанесла немного розовой краски на мои губы, чтобы они казались меньше, и поставила родинку около моего левого глаза. Матушка накрыла мои волосы белым кружевом, оставив несколько свободных локонов, чтобы украсить мое лицо. Гордийе подвязала мне под подбородок одну жемчужную нить, окружив лицо от виска до виска, а другую повязала вокруг головы. Я чувствовала холод каждой жемчужины, прикасавшейся к моей коже, точно капли ручья.

— Встань, азизам, моя дорогая, — сказала матушка.

Я встала, и они с Гордийе посмотрели на меня. Они застыли, словно рассматривали красивую картину, которой прежде не видели.

— Ты прекрасна, как полная луна, — сказала матушка, проведя рукой по моим щекам.

Одевшись, я боялась сделать лишнее движение, чтобы не разрушить их тонкую работу. Матушка подвела меня к курильнице с ладаном и попросила постоять над ней, чтобы моя одежда благоухала.

— И все, что под ней, — сказала Гордийе и расхохоталась.

От сладкого, тяжелого запаха у меня вновь закружилась голова, мои мысли словно окутал туман.

Потом Гордийе покрыла меня белым чадором и пичехом, чтобы никто не смог увидеть мое лицо. Матушка надела чадор поверх траурной одежды. Шел Рамадан, для еды было еще слишком рано, поэтому они не поили меня сладким напитком с миндалем и розовой водой, а всего лишь смочили им губы, желая мне счастья в семейной жизни.

Ферейдун наказал ждать у одного из его домов недалеко от Пятничной мечети. Мы вышли из дома и направились в сторону от реки, к Северным воротам, пока не достигли старой площади. Затем миновали четыре караван-сарая, три хаммама и два медресе, пока не добрались до древней Пятничной мечети, которая была построена около пяти столетий тому назад. На кирпичных стенах не было ни рисунков, ни изразцов. Площадь шаха и его Пятничная мечеть были несравненно прекрасны. Время щадило эту часть города, и даже монголы не смогли разрушить ее.

— Давайте зайдем в мечеть ненадолго, — сказала я.

Пройдя в высокий проем, мы попали в темный коридор из прочных стен и широких колонн. Я подумала о тех, кто молился здесь до меня, особенно о девушках, которым суждено было впервые разделить ложе с мужем. Казалось, сейчас я пребывала в темноте неведения, но вскоре надеялась обрести знание. Миновав темный коридор, я вошла во дворик. Крыши не было, и он был освещен лучами солнца. Минуту я стояла, озаренная солнцем, твердя молитвы, а моя матушка ждала, пока я закончу.

— Я готова, — наконец сказала я ей.

Пройдя площадь, мы свернули на узкую улицу, где единственным признаком жилья были высокие ворота. Пушки должны были вот-вот выстрелить, и улицы были полны людей, спешивших туда, где они собирались поесть. Их напряженные лица были полны предвкушением.

Матушка остановила мальчика и спросила, как пройти к дому Ферейдуна, и тот проводил нас к резной деревянной двери. Мы постучали в женский дверной замок, отозвавшийся тонким звоном. Почти тут же на пороге появилась старая служанка, назвавшая себя Хайеде. Я вспомнила ее: она была вместе с остальными, радовавшимися в хаммаме, когда Хома распевала хвалу моей красоте.

Мы вошли внутрь и сняли чадоры. Служанка выразила нам свое уважение, не позволяя, однако, забыть о своем превосходстве, и вежливо сказала матери, что теперь обо мне позаботится она. Я не ожидала, что попрощаться придется так быстро. Матушка приложила руки к моим щекам и прошептала:

— Помни, твое имя дают женщинам сильным и мудрым. Я знаю, ты окажешься достойной его.

Прежде чем она повернулась, чтобы уйти, я увидела, как слезы подступили к ее глазам, как и к моим. Не думаю, что когда-либо я чувствовала себя такой же одинокой. Но, заметив мою грусть, Хайеде лишь сказала:

— Ничего, тебе понравится здесь.

В доме было четыре комнаты, окружавшие маленький дворик с прекрасным фонтаном, вода в котором журчала, словно музыка. Хайеде сняла с меня верхнюю одежду и внимательно изучила платье. Сочтя его подходящим, она отвела меня в одну из комнат, приказала разуться и ждать.

Комната походила на сундук с сокровищами. В стенах было множество ниш, расписанных оранжевыми маками и причудливыми бирюзовыми цветами. Потолок выглядел ковром с солнечным узором, но вырезанным по белому гипсу. Он был инкрустирован маленькими зеркалами, сверкавшими, будто звезды. Пол покрывал прекрасный шелковый ковер с цветочным узором. На стенах висели два маленьких ковра, слишком драгоценные, чтобы ходить по ним, на которых были изображены цветущие деревья с поющими на них птицами. Везде, куда бы смогла дотянуться рука, стояли чаши с дынями, виноградом, крошечными огурцами, высокие кувшины с водой и красным вином.

Я не могла сказать, сколько времени прошло, прежде чем появился Ферейдун, — минуты казались годами. Я боялась пошевелиться и нарушить что-либо в своем облике. Думаю, я выглядела как принцесса, застывшая на чьей-то картине. Каждая деталь была совершенна, однако я не была самой собой. Я изучала руки и пальцы на ногах, покрытые хной, словно они были чужими, ведь я ни разу не украшала их. Я думала о Голи, которая уже годы знала то, о чем я так желала узнать. Теперь же я всеми силами хотела отказаться от своих желаний.

Через мгновение после выстрелов пушек в комнату вошел Ферейдун, сопровождаемый шестью слугами, которые несли дымящиеся блюда.

— Салам, — произнес он, садясь на подушку рядом со мной. Он был в бледно-лиловом халате, зеленой рубашке и белом тюрбане, расшитом серебряной нитью. Двое слуг развернули перед нами скатерть, а остальные расставили блюда. Затем они почтительно удалились.

Ферейдун, казалось, чувствовал себя так же привольно, как в тот день, когда впервые увидел меня.

— Ты, наверное, голодна, — сказал он. — Давай вместе окончим дневной пост.

Он отломил кусок хлеба, подобрал немного мяса и риса, приготовленного с укропом, и предложил его мне. Я с тревогой посмотрела на него. Раньше мне никогда не приходилось принимать пищу из рук незнакомого мужчины.

— Не надо стесняться, — сказал Ферейдун, наклонившись ко мне. — Мы теперь муж и жена.

Когда я отпрянула от него, он рассмеялся.

— Ах эти девственницы! — произнес он с улыбкой.

Я приняла у него еду и положила в рот. Она была вкусней, чем та, какую я пробовала прежде, и этой прекрасной еды здесь были горы. Нам также подали две тушеные курицы, жареную баранину, рис с бобами фава и луком, сладкий рис с шафраном, барбарисом, апельсиновой цедрой и сахаром. Я съела совсем немного, зато Ферейдун ел так много, как мог позволить себе только человек его положения. Время от времени он останавливался и предлагал отборный кусочек мне. Как и дома, мы не разговаривали во время еды в знак почтения к дару, посланному нам Аллахом.

Когда мы закончили, Ферейдун позвал слуг и приказал убрать блюда. Было видно, как они мысленно оценивают, сколько еды осталось, и прикидывают, можно ли будет наесться сегодня. Поступая так же совсем недавно, я знала, что им хватит.

Затем Ферейдун приказал принести кальян и позвал музыканта. Сразу за большой стеклянной трубкой с тлеющими углями на дымящемся табаке появился юноша-музыкант. Кожа его лица была гладкой, он еще не начал бриться. Ферейдун закурил и предложил мне. Я отказалась, так как раньше никогда не пробовала. Музыкант сел напротив Ферейдуна, ожидая, когда тот махнет рукой, приказывая начать. Затем повел смычок по своей кяманче, звуки которой обжигали мне сердце. Наблюдая за ними двумя, пребывающими в таком единении друг с другом, я ощутила щемящее одиночество. Кяманча и ее владелец напомнили мне о нежности, которой я никогда не знала раньше, а может, не познаю никогда. Внезапно я затосковала по отцу. Глубоко вздохнув, я попыталась успокоиться, но выражение моего лица привлекло внимание Ферейдуна.

— Что такое? — спросил он.

Я не смогла ответить, борясь со своими чувствами. Музыкант продолжал играть. Ферейдун подал ему знак остановиться, но юноша не заметил. Тогда Ферейдун громко сказал:

— Хватит! Ты можешь идти.

Прежде чем остановиться, юноша сыграл еще несколько тактов. Он игриво улыбнулся мне одними уголками губ, поблагодарил хозяина и вышел.

Я чувствовала себя несчастной, будто совершила ужасную ошибку. Но вместо того чтобы разозлиться, Ферейдун приблизился ко мне и начал поглаживать мою руку. Его ладони были вдвое больше моих, а кожа темной, словно крепкий чай, по сравнению с моими пальцами, красными от хны. Его руки были нежнее всех, что я знала. Он задержался на омозоленных кончиках моих пальцев и улыбнулся, как будто ему это понравилось.

Пока Ферейдун смотрел на мои руки, я изучала его лицо. У него были густые черные усы и короткая борода до ушей. Я могла чувствовать запах табака на его алых, словно мое платье, губах. Ни один мужчина, кроме отца, не приближался ко мне так близко, поэтому я, наверное, выглядела напуганной. Убрав волосы, упавшие мне на лицо, Ферейдун сжал меня в объятиях. Тепло его тела будто согревало и меня.

— Так, — сказал он, — значит, это и есть моя маленькая горная девочка с юга, такая черствая и твердая снаружи и такая мягкая внутри. Кто бы мог подумать?

Я никогда не говорила такого о себе, но Ферейдун не ошибся. С тех пор как умер отец, нежность стала уделом других людей.

— С того самого дня, когда я увидел, как ты сбрасываешь одежды, я желал только тебя одну.

— И с того дня, когда я накричала на тебя, — сказала я, вспоминая.

— Что же тебе еще оставалось!

— Почему же ты не сделал предложение раньше?

— Ты не была готова, — ответил он. — Но все переменилось, когда Хайеде увидела тебя в хаммаме.

Я покраснела, а Ферейдун поцеловал меня в лоб, прямо под жемчужной нитью. Мое тело вспыхнуло. Чудо, когда ты значишь что-то для другого, пусть даже на мгновение, но больше, чем все иные.

Мне хотелось говорить еще, но Ферейдун взял меня за руку и отвел в маленькую спальню, находившуюся за резной деревянной дверью. Мерцали расставленные в нишах масляные лампы. Большая постель с огромной подушкой, где могли улечься двое, занимала почти всю комнату. Это было место только для двух занятий: сна и любви.

Мы сели на постель, и сердце мое забилось так быстро, что было видно, как дрожала шелковая ткань платья. Ферейдун снял с меня драгоценный халат Гордийе, отбросив его с небрежностью человека, привыкшего к дорогой одежде. Затем он осторожно снял шелковую рубашку. Я задрожала, оставшись только в коротеньком платье, почти не прикрывавшем тело. Ферейдун на мгновение обхватил мою талию, и тепло его рук успокоило меня. Я чувствовала, что Ферейдун ждал этого. Когда я расслабилась, он начал ласкать мою грудь кончиками пальцев, горячими даже сквозь шелковую ткань.

Я хотела, чтобы он продолжил, но Ферейдун внезапно снял с меня последнюю одежду и начал рассматривать мое тело. Мне же стоило больших усилий не уворачиваться от его взглядов, словно червяку на крючке.

— Груди крепкие, словно гранат, бедра как оазис. Почему-то я всегда чувствовал это!

От его хвалы я покраснела.

— Алые розы цветут на твоих щеках, — нежно сказал он.

Он начал раздеваться, комкая одежду из дорогих тканей, словно тряпки. Когда он впервые развязал тюрбан, у меня перехватило дыхание. Его волосы рассыпались по плечам густыми, волнистыми, блестящими волнами. Я хотела дотронуться до них, но не посмела.

Жесткие волосы, покрывавшие его тело, были словно бархатный узор на парче. И хотя я не опускала глаза ниже его живота, я заметила что-то, заставившее меня вспомнить о бараньих потрохах из мясных лавок на базаре: почках, печени, языке.

Когда Ферейдун обнял меня, когда ничто не разделяло наши тела, я почувствовала свежий привкус яблочного табака на его губах, ощутила покалывание волос на его груди и на лице. Тело его нежно согревало меня. Я была так растеряна, что не знала, чего ожидать дальше. Я видела на полях спаривавшихся животных, знала, что между мужчиной и женщиной происходит что-то похожее. Но когда Ферейдун соединился со мной, я от боли вцепилась в постель, стараясь сдержаться. Страсть его нарастала, и я знала, что вызвала ее, но я была где-то далеко. Я и правда была похожа на застывшую принцессу, наблюдая, как Ферейдун овладевает мной. Когда он преодолел семь вершин и закричал от наслаждения, я лишь с любопытством смотрела на него из-под полуопущенных век. Он заснул, и я ощутила замешательство и смущение. Почему то, что мы совершили сейчас, было источником шуток для женщин и уж тем более для мужчин в нашей деревне? Почему Голи выглядела такой восторженной, когда говорила об этом?

На рассвете Ферейдун проснулся и сжал меня в объятиях. Я чувствовала, что он хочет снова сделать то же самое. И я подчинилась, хоть и чувствовала сильную боль. Вдохновленная его движениями, я обхватила его бедра, словно знала, что делать, и двигалась все быстрей, наблюдая, как его веки затрепетали, будто крылья бабочки. Я продолжала, и вот он словно взлетел над постелью, яростно прижимая меня к себе, словно пытаясь вдавить мое тело в свое. Через несколько долгих мгновений его руки ослабли и он растянулся на ложе.

— Это было несравненно, — сказал он, целуя мою грудь.

Засыпая, Ферейдун улыбнулся мне, и я поняла, что сделала все правильно.

А мне приснилась игра в чавгонбози. Наездники-соперники свирепо вели мяч, стараясь не подпускать к нему друг друга. Когда один из них вкатил мяч за отметку, я ожидала услышать топот и рев толпы, но никто не издал ни звука. С дрожью проснувшись, я подумала о бедрах Ферейдуна, толкающихся между моих, удивляясь, почему мои ощущения не были такими радостными, как ожидалось.

Утром, когда я возвращалась домой, все, что я видела, — старую Пятничную мечеть, суетящийся базар, деревья, растущие вдоль дороги в квартала Четырех Садов, — все будто заново родилось под жарким солнцем. Моя кожа горела, вспоминая объятия Ферейдуна. Мое сердце колотилось точно так же, как в день, когда я смотрела с моста на Исфахан, желая раскрыть все его тайны. Однако внутри я ощущала пустоту, словно потеряла что-то, чего не могла назвать.

Проходя мимо квартала Четырех Садов, я обратила внимание на места, где обычно отдыхали семьи богачей. Там рос дикий шиповник и лилии странного голубоватого оттенка. Я размышляла, каково это — отдыхать, лежа на густом зеленом клевере под тенистыми тополями, разложив на платке хлеб, миндаль, овечий сыр, — и вместе с мужем. Пара крепких молодых людей, заметив, что я стою без дела, начали подавать мне знаки.

— Она пухленькая и мягкая, как персик, — громко прошептал один другому. — Могу определить это по форме ее лодыжек.

Не обращая на них внимания, я направилась к дому Гостахама, улыбаясь под пичехом. Теперь я точно знала, что скрывается и зудит под их халатами. Я разглядывала других женщин, сладостно скрытых под чадором. Мы были подарком, обертку которого разворачивали слой за слоем.

Но радость моя была неполной. Мы что-то упустили с Ферейдуном прошлой ночью — что-то, заставлявшее других людей воспевать произошедшее в бесчисленных песнях, поэмах, даже понимающих взглядах.

— Это как огонь, который охватывает сухую траву и ликующе пожирает ее, — однажды сказала Голи.

Что она тогда имела в виду?

Когда я добралась домой, матушка горячо встретила меня и расспросила о самочувствии. Я ответила, что со мной все хорошо, слава Аллаху.

— А как прошел вечер? — спросила она с нетерпением.

Внезапно ощутив усталость, я растянулась на подстилке.

— Думаю, случилось так, как и должно было случиться.

— Слава Аллаху! Ферейдун был доволен?

— Кажется, да, — уверенно сказала я, вспомнив, как важно это было для нашего будущего.

Матушка отвела волосы с моего лица.

— Твой голос звучит так, будто тебе не понравилось.

Она словно прочла мои мысли.

— Откуда ты знаешь?

— Не волнуйся, дитя мое, — сказала матушка. — С каждым разом получаться будет все лучше и лучше. Потерпи.

— Почему будет лучше?

— Вы узнаете друг друга и будете делать то, что понравится каждому из вас.

— Правда?

— Обещаю. Мне очень хотелось поговорить с замужней подругой, такой как Голи, но в Исфахане я никого не знала.

Днем меня пришла повидать Нахид, ничего не знавшая о том, куда я ходила ночью. Мы не виделись больше месяца, потому что обе были наказаны и не могли принимать гостей или выходить из дома. Когда она пришла, я спала. Встав, я поприветствовала ее, зевая. Она вряд ли заметила мою усталость и разукрашенные хной руки и ноги. Нахид была влюблена и не могла думать о чем-то другом. Мы обменялись поцелуями и сели на мою подстилку. Матушка вышла на кухню приготовить для Нахид чай.

— Я так взволнована, — сказала Нахид.

Щеки ее горели румянцем, а губы казались пухлыми и мягким. Я никогда не видела ее такой красивой. По сравнению с ней я выглядела изнуренной, под глазами у меня были темные круги.

— Что-нибудь случилось? — спросила я, отметив, что бедра ее казались полней, чем обычно. Под одеждой, за низко повязанным поясом, она держала письма.

— Да, — сказала она, — я принесла последнее письмо, которое читала уже тысячу раз.

— Она вынула листок из-за пояса. — Оно полно прекрасных слов, но я прочитаю тебе самое важное.

Развернув письмо, она прочла:

— «Дай мне знать, что глаза твои, зеленые, как изумруды, озарят меня любовью, и верь, что я вечно буду сиять для тебя, как бриллиант».

— Это звучит как предложение! — сказала я.

— Я так и подумала, — ответила она, — хотя он еще должен будет послать открытое предложение моей семье.

Нахид растянулась на подушках, лицо ее излучало блаженство.

Мне хотелось рассказать ей, что, пока она ликовала над письмом, я открыла все тайные уголки своего тела мужчине и видела обнаженным его. Но тогда придется рассказать, что это было не так чудно, как я ожидала.

— Не могу забыть его глаза, — вздохнула Нахид. — Даже издали они кажутся такими черными и блестящими.

Я вспомнила глаза Ферейдуна. Его карие теплые глаза были так близко ко мне, что я видела, как сужаются зрачки в ответ на свет ламп.

— Он молод и прекрасен, как Юсуф, — сказала я, — жемчуг своего возраста.

— А его губы, — сказала Нахид, не слыша меня, — они такие полные и алые.

Она вспыхнула, а ее бледные щеки порозовели.

— Интересно, каково это — целоваться с ним!

Я могла рассказать ей, что такое поцелуй. Когда язык Ферейдуна, словно червь, проник мне в рот, он прижал свой нос к моему, не давая мне дышать. Но мне нравилось, как его язык наполнял мой рот и покидал его. Думаю, Нахид целомудренно воображала себе поцелуй одними губами.

— Я только и мечтаю оказаться в его объятиях, прижаться к его груди, ощутить мышцы на его руках.

Могла ли она знать о той странно приятной жесткости, которую испытываешь, когда твердая мужская грудь прикасается к твоей? Но странный горячий нажим, когда я раздвинула ноги, острая боль и то, как он взорвался внутри меня, — это было не столь приятно. Было неловко даже думать об этом.

— Ты покраснела, — сказала Нахид. — Это так смущает тебя?

— Пожалуй, — сказала я, с трудом заставляя себя вернуться к ее словам.

Если бы мы с Ферейдуном были так же влюблены, как Искандар и Нахид, поборола бы я свою робость и насладилась бы ночью, проведенной с ним?

— Лишь тебя я должна благодарить за свое счастье, — продолжила Нахид. — Ничего бы не произошло, если бы ты не пошла со мной на чавгонбози.

— О, это мелочи!

— Мое сердце тоскует по нему, — сказала Нахид, — мне нужно слышать слова любви от него, чтобы знать, чувствует ли он то же, что и я.

Мне хотелось сказать Нахид о моем браке, но Гордийе и Гостахам приказали мне молчать. Кроме того, я боялась, что мое новое положение отдалит Нахид от меня. Даже доверившись ей, я не смогла бы описать Ферейдуна с такой же радостью, с какой она описывала Искандара. Мой брак был необходимостью, ее же будет по любви.

— Ты не слушаешь меня, — сказала Нахид, нахмурив брови. — Что случилось? Ты выглядишь такой расстроенной сегодня.

Я пыталась скрыть свои чувства, но это было невозможно.

— Я просто… хочу выйти замуж за того, кого люблю! — резко сказала я.

Но дело было не только в этом. Почему кожа моя не была светлой, черты лица не были изящными? Почему умер отец, который благословил бы меня? И почему я не могу быть с человеком, который желал бы меня так сильно, что смог бы взять меня замуж навсегда?

— Это скоро произойдет и с тобой, — сказала Нахид. — Когда полюбишь, ты поймешь, что это самое прекрасное чувство на свете.

Прощаясь, Нахид обняла меня, не в силах сдержать порыва. Была ли Нахид права? Она была в плену своих чувств. Что такое любовь? Я не знала, но я была рада видеть ее цветущей, словно розовый сад, хотя в моем сердце была пустота.

Ферейдун получил меня на ночь, но мой день все еще принадлежал Гостахаму. Вскоре после первой ночи с Ферейдуном он позвал меня в свою мастерскую. Теперь, когда я знала, чего хотят мужчины, я стыдилась его, но он вел себя со мной по-прежнему как с ученицей, которая должна окончить работу.

Мы с матерью уже заплатили Гордийе за шерсть, которую я так неразумно потратила, из денег за сигэ; остаток серебра пошел на покрытие наших старых, еще деревенских долгов. После того как я приняла советы Гостахама по выбору красок, он согласился купить шерсть на другой ковер. Я поклялась на священном Коране, что не сниму ковра со станка, пока он не будет готов.

Гостахам нарисовал черными чернилами новый узор и предложил показать мне, как он подбирает колер. Я старалась больше думать о работе, а не о предстоящей ночи с Ферейдуном, пока он разворачивал рисунок в мастерской. На нем была изображена ваза, окруженная целым садом огромных сказочных цветов.

— Шаху Аббасу очень нравится этот узор, он и назван его именем, — со смешком объяснил Гостахам. — Узор не очень сложный, поэтому краски тут важнее всего.

У вазы было узкое горлышко и корпус, выгнутый щедро, словно женское тело. А мое выглядит таким же совершенным? Я покраснела, вспомнив себя нагой перед Ферейдуном и как восторженно восхвалял он мои груди и бедра.

Гостахам достал поднос с порошками красок из ниши позади себя.

— А теперь смотри внимательно, — сказал он.

В самом центре вазы была розетка. Окунув кисть в воду, он сделал розетку черной, с серединой цвета сливок. Мак, поддерживающий розетку, стал ярко-оранжевым, и он пустил его плыть по молочно-кремовому морю. Цветы, окружавшие мак, тоже стали черными, а бока вазы, вмещающие их, — пурпурными.

— Скажи мне, какие цвета ты видишь, по порядку.

Я уставилась на вазу.

— Кремовый, черный, оранжевый; кремовый, черный, пурпурный, — говорила я, чувствуя, как растет мой восторг. — Это сочетание!

— Правильно, — согласился Гостахам.

Три больших цветка, окружающих вазу, вмещали сочный внутренний мир цветов, листьев и арабесок. Первый он раскрасил оранжевым, в зеленых точках; второй — зеленым, с мазками черного, оранжевого и розового, словно пятнышки на крыльях бабочки. Неудивительно, что третий цветок был в основном розовым.

— Теперь снова следи за красками, — приказал он.

Третий цветок был начат как крохотное розовое соцветие с кремовой серединкой, окруженной черными лепестками, а дальше он взрывался зрелой алой розой на черном фоне, расцвеченном крохотными оранжевыми цветками. Я будто наблюдала, как цветок расцветает, проходя все времена своей жизни. Это напомнило мне, как мужская часть Ферейдуна, казалось, разворачивается, вырастает, взрывается и мирно сворачивается опять.

— Ты не ответила на мой вопрос, — сказал Гостахам.

Я даже не слышала его приказа назвать цвета.

— Кремовый, розовый, черный; алый, оранжевый, черный, — перечислила я, и восторг был еще сильней, чем прежде.

Это снова был образец, но совсем другой последовательности.

— Хорошо. Теперь посмотри сразу на все цветы. Я ведь использую повторения тех же красок, почему же глаз не устает?

Ответ был прост.

— Хотя цветы похожи, как члены одной семьи, каждый великолепен по-своему.

— Именно так.

Гостахам набросал гирлянды цветов поменьше вокруг каждого большого цветка, окружив их свободно, но любовно, совсем так же, как руки Ферейдуна впервые обняли меня за талию. Из-под пера Гостахама появился буйный красный тюльпан с черной сердцевиной, лилово-черные фиалки, коричнево-красные цветы граната, черные нарциссы, розовые розы.

— Теперь я снова испытаю тебя, — сказал Гостахам. На другом листе бумаги он набросал цветок, видимый сбоку, и раскрасил его середину черным и зеленым, а листья синим. — В какую часть узора его поместить? — спросил он, вручая мне рисунок.

Я поместила изображение напротив первого, но он словно ссорился с алым и оранжевым. Наконец я сказала:

— Не могу найти ему места.

Гостахам улыбнулся.

— Верно, — сказал он. — Цвета не сочетаются, хотя сами по себе они замечательны.

— Единство и полнота, — прошептала я, вспомнив его последний урок.

— Хвала Господу! — воскликнул Гостахам, и его лицо осветилось одной из нечастых улыбок. — А теперь копируй этот рисунок и эти цвета, пока не почувствуешь их глазами и пальцами. Тогда, и только тогда я позволю тебе начать ткать.

Я сделала, как сказано. Когда Гостахам наконец одобрил, мы вместе пошли на базар искать краски тех оттенков, которые подойдут к отобранным им. Если бы мы работали над ковром для шахской мастерской, он бы просто потребовал, чтобы шерсть покрасили в нужные цвета. Однако исфаханские торговцы славятся своими запасами, так что мы нашли цвета, близкие к тем, что посоветовал он. Я радовалась, потому что теперь могла соткать ковер, которым гордились бы мы оба.

Через несколько дней Ферейдун снова прислал за мной. Получив утром от него письмо, Гостахам зашел в мастерскую, где я работала над новым ковром, и сказал: «Тебя требуют к вечеру». Мгновение спустя я поняла, что он имел в виду, и покраснела от неловкости при мысли, что он или кто-нибудь из домашних знает, что я буду делать этим вечером. Но когда Гостахам оставил меня одну, я ощутила счастье оттого, что Ферейдун хочет меня видеть: я не была уверена, что веду себя как хорошая жена.

Когда я связала положенное на день число узелков, то набросила верхнюю одежду и пошла к маленькому красивому дому, где отдала Ферейдуну свою девственность. По пути я вспоминала, как заботливо матушка и Гордийе готовили меня для него и как мое купание с одеванием заняли целый день. На этот раз и впоследствии этим будут заниматься женщины из дома Ферейдуна. Тревожило, как со мной будут обращаться незнакомые женщины, те, что служили ему до меня.

Когда я пришла, Хайеде поздоровалась со мной и провела меня в маленький хаммам в доме Ферейдуна. Она вела себя уверенно и деловито, будто занималась этим уже много раз. Хаммам был славной белой комнаткой с мраморным полом и двумя глубокими мраморными ваннами. Я начала раздеваться, как делала это в хаммаме Хомы, пока не увидела, что Хайеде с помощницей Азиз смотрят на меня почти с презрением.

— Это я могу сама, — сказала я, думая, что избавляю их от забот.

Хайеде словно не расслышала.

— У нас будут большие неприятности, если узнают, что ты вымылась без нашей помощи, — сказала она, фыркнув.

Сдержавшись, я позволила женщинам дораздеть себя. Они осторожно сняли с меня одежду, заботливо сложили ее, хотя это были простые полотняные вещи, которые я носила дома. Когда я осталась нагой, они провели меня в самую горячую ванну, как будто я бы не дошла сама. Мне, заботившейся о себе с самых ранних лет, казалось странным, что со мной обращаются точно с вазой тонкого стекла.

Пока я нежилась в воде и впитывала тепло всей кожей, Азиз поднесла мне холодной воды и приправленных огурцов. Так как все еще был Рамадан, я сказала ей, что подожду, пока не услышу пушку. Уже через несколько минут хотелось поскорее выбраться из горячей воды, но они удержали меня, пока я совершенно не обмякла. Когда вся моя кожа тоже стала совсем мягкой, они подняли меня из ванны, растерли намыленным полотенцем, осмотрели мои ноги, подмышки и брови, отыскивая случайные волоски. Уверившись, что я не оскорблю Ферейдуна лишней порослью, Хайеде вымыла мне голову и умастила ее благовонным гвоздичным маслом. Азиз растерла мои плечи и шею своими крупными руками, и я притворилась, что засыпаю. Если эти служанки знали какие-нибудь сплетни о Ферейдуне, то наверняка не смогут удержаться от разговоров о нем.

Я всегда умела притворяться спящей, потому что это был единственный способ подслушать, о чем по ночам говорят родители. Моя нога коротко дернулась, а рот вяло открылся. Когда струйка слюны поползла по щеке, я знала, что смогу убедить кого угодно рядом — я почти как мертвая.

— Что еще надо? — шепотом спросила Азиз.

— Только одеть.

— Жалко ее прикрывать, — со вздохом ответила толстуха. — Взгляни на нее!

«Взглянуть на что?» — подумала я. Мне не было видно, куда они смотрят, но я почувствовала, как жар ползет по щекам и груди.

— Можно подумать, он все увидит через одежду, — ответила Хайеде. — Он никогда не смог бы рассказать, поглядев на ее лицо.

— Она такая смуглая, прямо цвета корицы.

— Верно, — согласилась Хайеде, — но ты посмотри, что она прячет под этими тряпками!

Толстуха засмеялась.

— Знаешь, и я была такая!..

— Не сомневаюсь, но ты когда-нибудь видела такие маленькие руки и ноги, нежные, как у младенца?

Азиз вздохнула.

— А вот концы пальцев у нее жесткие, прямо козий рог, — сказала она. — Уверена, ему не понравится.

— Он ей не на концы пальцев залезет, — ответила Хайеде, и обе женщины захихикали, словно не слышали ничего смешнее.

— Да, — грустно сказала толстуха, — летний инжир не такой спелый…

— А летние розы вянут за неделю. Подожди, когда она забеременеет. Тогда все ее тело оплывет и потеряет очертания…

— Ты говори: если она забеременеет, — сказала Азиз, и две женщины снова засмеялись, на этот раз громче. — И вообще, у нее всего три месяца.

— День уходит, ее надо разбудить, — сказала Хайеде и принялась растирать мою ступню.

Я вздрогнула и потянулась, словно приходя в себя после краткого сна. Несмотря на все их услуги, я чувствовала, словно меня ранили в живот. Сколько можно удержать привязанность Ферейдуна, если даже две старые служанки находят повод для жалости?

— Смотри, она мерзнет! — показала Азиз Хайеде. Она словно забыла, что я проснулась и теперь слышу все.

Прислужницы усадили меня на деревянную скамью и начали одевать в одежды, которые женщина может носить лишь для мужа. Они натянули на мои ноги прозрачные шаровары, а руки вдели в рукава шелковой рубахи, завязывающейся только на горле. Поверх я надела бледно-розовое облегающее платье и бирюзовый халат, расходившийся, обнажая рубаху и место, где сходятся груди. На волосы я накинула тонкий шарф белого шелка, скорее для украшения, чем из стыдливости, и нитку жемчуга на лоб. Шелка мягко шелестели на моей коже, когда женщины вели меня в маленький покой, тот самый, где я впервые встретилась с Ферейдуном. Они зажгли курильницы с ладаном, а я стояла между ними, пока благовоние пропитывало мои одежды и кожу. Они внесли также фарфоровые кувшины с красным вином и молоком. Я сбросила туфли и поставила их бок о бок на одну из плиток, покрывавших пол. От густого, дымного аромата, казалось, перехватывало горло. Я надеялась, что моя матушка права и что на этот раз все будет иначе.

Мне не пришлось долго ждать, потому что Ферейдун приехал вскоре после заката. Он вошел в комнату, разулся и грузно уселся на подушку рядом со мной. Кинжал на поясе сверкнул в свете масляных ламп, который для меня был слишком ярок.

— Как ты себя чувствуешь? — отрывисто спросил он.

Моя кожа пошла мурашками от его резкости, но я ответила как только могла спокойно:

— Я здорова, благодарение Аллаху.

Когда я в свою очередь спросила, как он, ответом было просто ворчание. Я думала, что сначала мы поужинаем, потому что оба ничего не ели весь день, но Ферейдун отвел меня в спальню и рывком сдернул бирюзовый халат с моих плеч. Быстрее, чем розовый лепесток слетает на пол, за ним последовала рубашка. Ферейдун содрал мои прозрачные шаровары и отшвырнул их. На мне осталась лишь тонкая шелковая рубаха, завязанная на горле, но распахнувшаяся ниже.

— Вот так и надо, — сказал он.

Ферейдун сбросил свою одежду и сорвал тюрбан, который полетел по комнате, словно крутящийся мяч. Не заботясь убрать шарф с моих волос, он раздернул мою рубашку и залез на меня. Совсем не как в наш первый раз — он ворвался в меня без задержки. Я зажмурилась, но он даже не смотрел на меня, и тогда, припомнив, что надо делать, я задвигала бедрами, как меня учили для первого раза, хотя было больно. Через минуту Ферейдун задрожал и обмяк у меня на груди. Так я лежала под ним, снова разочарованная, слушая, как успокаивается его дыхание. Неужели у нас так и должно быть? Мне очень хотелось погладить его густые кудрявые волосы, которые он открывал только моим глазам. Но он уже почти спал, и я не посмела его будить. Сама я лежала без сна, с широко открытыми глазами. Не этого я ждала от замужества. Это ничем не походило на то, как отец обожал мою матушку или как Гостахам относился к Гордийе.

Когда наконец ударила пушка, Ферейдун заворочался, потянулся, накинул одежду и велел мне сделать то же самое. Хлопнув в ладоши, он позвал слуг, которые поспешно накрыли ужин, и дерзкого музыканта, запомнившегося мне с первой нашей ночи. Мы ели роскошную еду — жареное мясо, рис с шафраном, свежую зелень, а музыкант развлекал нас. Я подумала, что это самый красивый юноша из всех, каких я видела, — с огромными глазами-маслинами, тугими каштановыми кудрями, кокетливый, как танцовщица. Вряд ли он был моложе меня, но кожа его безбородого лица была глаже моей. Ферейдуна его игра приводила в восторг. Когда он брал высокие ноты, красота которых бросала в дрожь, Ферейдун едва не падал в обморок. Мне показалось, что музыкант слегка посмеивается над его восхищением, но лишь Ферейдун открывал глаза, лицо осторожного юноши становилось безразличным.

Когда Ферейдун насладился игрой музыканта, он отослал его вместе со слугами. Налив молока в большую чашу вина, он подал ее мне. Я никогда не пробовала вина, большинство женщин моей деревни отказывались пить по запретам веры (хотя я знаю, что некоторые из них тайно его пробовали). У напитка был аромат спелого винограда и успокаивающая молочная пенка. Быстро допив его, я снова откинулась на постель, раскинув руки и ноги так, чтобы это казалось естественным. Я чувствовала себя расслабленной и мягкой, словно в ванне. Мне казалось, что Ферейдун вот-вот обнимет меня, начнет целовать мое лицо и потом после того, как мы снова соединим наши тела, он будет слушать мои рассказы о прежней моей жизни. Но глаза Ферейдуна заблестели, и он без единого слова опять сорвал с меня одежду, на этот раз куда более жестко — меня охватила тревога за такое дорогое платье, — и подхватил меня на руки. Он прижал меня к инкрустированным дверям в комнату, громко стучавшим при каждом его толчке. Я исходила страхом, представляя, что слуги подумают об этом грохоте, ритмичном, словно барабанный бой, ведь они же были сразу за дверями, готовясь откликнуться на самый тихий хлопок Ферейдуна. Но это было не все. Ферейдун уволок меня от дверей и швырнул несколько подушек на пол, чтобы поставить меня на четвереньки, как совокупляющуюся собаку, и наконец, когда небо порозовело, он встал, снова поднял меня на руки, заставив обхватить его талию ногами. В эту ночь у меня не было причин беспокоиться, хочет ли Ферейдун меня, слишком ли я смугла и устраиваю ли я его как жена.

Старательно отвечая его рукам, тело мое все же не растворялось в наслаждении. Где вспышки страсти, о которой говорили все? Я была разочарована даже больше, чем после нашей первой ночи, ведь ничего не менялось. Но я исполняла все, что Ферейдун велел мне, помня, что он может распрощаться со мной через несколько месяцев и оставить мою матушку и меня на милость Гордийе и Гостахама. Я не хотела и думать о том, чтобы снова перенести зиму, подобную той, которую мы выстрадали в нашей деревне. Здесь, в Исфахане, нам было тепло, удобно, сытно. Так что если Ферейдун велит мне оставить одежду или сбросить ее, идти туда или сюда или встать по-собачьи, мне надо будет подчиниться.

Казалось, Ферейдун остался очень доволен нашей ночью. Под утро он снова привлек меня, быстро простонал и потом, надевая халат перед омовением, напевал про себя. Я надела свои полотняные одежды, чтобы идти домой. Слуги, пряча глаза, подали мне кофе и хлеб. Мне показалось, что Хайеде ухмыльнулась, подбирая подушки, которые Ферейдун разбросал по полу, ведь она могла точно сказать, что мы делали и в каком углу комнаты.

Первые несколько недель моего сигэ я усердно трудилась над ковром. Он рос на моем станке, и оттого я чувствовала себя все счастливее. Цвета были подобраны удачно: за этим следил Гостахам. Без сомнения, этот ковер превзойдет последний. Даже Гордийе с этим не спорила. Узнав ее гнев, я теперь радовалась.

Однажды вечером я была во дворе, вывязывая узелки, когда слуга сообщил мне, что Гостахам вернулся домой с голландцем. Это был знак мне уйти в тайное место и смотреть сквозь резьбу алебастровых панелей. Гостахам и голландец сидели на подушках, а казначей Парвиз готовился записать любое соглашение, которое могли заключить эти двое. Хотя мне доводилось видеть чужеземцев, я никогда не видела никого из христианских земель с запада. Все, что я знала, — это что ференги поклоняются идолам и что их женщины не думают ни о чем, кроме как показывать всем свои волосы и груди.

У голландца были соломенные волосы и синие, как у щенков, глаза. Вместо того чтобы носить прохладную просторную рубаху, он был затянут в тесную бархатную куртку, синие короткие штаны, пузырями вздувавшиеся над коленями, будто ягодицы у него были и спереди, и сзади. Икры обтягивали белые чулки, жаркие даже на взгляд. Когда он поднимал руку, я видела белые круги под мышками, выеденные потом.

— Великая честь моему дому принимать такого гостя, — говорил ему Гостахам.

— Для меня честь еще больше, — отвечал голландец на беглом фарси. Словно ребенок, он с трудом произносил «кх» и «гх», но в остальном его было очень легко понимать.

— Мы нечасто видим чужеземцев вроде вас, — продолжал Гостахам.

— Потому что путь сюда долог и труден, — отвечал голландец. — Многие из моих товарищей погибли по дороге сюда. Но мы чрезвычайно благодарны вашему высокородному шаху Аббасу за то, что он так великодушно открыл свою страну для торговли. Ваш шелк намного дешевле, чем китайский, и так же хорош.

Гостахам улыбнулся:

— Это наш самый знаменитый товар. Каждая семья, которая может, заводит сарай для шелковичных червей.

Гостахам и сам имел такой неподалеку от дома. Мне нравилось бывать там, в полутьме и прохладе, и гладить мягкие белые коконы, которые становились чуть круглее каждый день.

— Шелк помогает создавать самые прекрасные ковры, какие я когда-либо видел, — сказал голландец, которому явно не терпелось вернуть разговор к делу.

— Верно, — согласился Гостахам, но он не был готов к этому. Опять сменив тему на более простую, он сказал: — Я полагаю, вы добирались сюда больше года и, наверное, соскучились по семье.

— Очень, — признался голландец, тяжело вздохнув.

Мне ужасно хотелось услышать что-нибудь о его жене, однако он не продолжил беседы.

— Очень признателен за интерес к моей семье, — сказал он, — но хотелось бы сегодня поговорить о коврах и возможности приобрести их у великого мастера, такого как вы.

Я окаменела в своем тайнике. Этот голландец совсем не умел себя вести! Так грубо начинать разговор о делах сразу! Можно было точно сказать, что Гостахам оскорблен, по тому, как он молча поглядел в сторону. Парвиз напрягся: он явно был поражен гостем.

Лоб голландца пошел глубокими складками, как будто он понял, что совершил ошибку. На счастье, тяжелый момент был прерван Таги, который вошел в комнату, неся кувшины с вишневым шербетом. В моем углу было душно, и вкус кислого напитка представился с собой остротой.

— Пожалуйста, расскажите нам о вашей стране, — сказал Гостахам, демонстрируя безупречную вежливость хозяина. — Мы столько слышали о ее красотах.

Голландец сделал большой глоток шербета и откинулся на подушки.

— Ах, — сказал он, — моя страна — страна рек. Не нужно возить с собой воду, как здесь.

Парвиз впервые заговорил.

— Ваша страна, должно быть, очень зеленая, как изумруд, — сказал он. Он обучался на казначея, но любил воображать себя поэтом.

— Зеленая повсюду, — подтвердил торговец. — Когда наступает весна, зелень такая яркая, что больно глядеть, и почти каждый день идет дождь.

Парвиз снова вздохнул, без сомнения подумав о таком количестве воды, и его длинные, как у женщины, ресницы затрепетали. Не думаю, чтобы голландец заметил это.

— Коровы у нас жиреют на густой зеленой траве, а сыроварни делают вкуснейший сыр. Мы выращиваем красные и желтые тюльпаны, которым для роста нужно много воды. Мы водное государство, поэтому мы также мореплаватели. У нас есть пословица: «Никогда не поворачивайся спиной к морю». Нам все время приходится искать способы укрощать его.

— У вас глаза синие, — сказал Парвиз, — как вода.

Я тихонечко хихикнула. Подозреваю, что Парвиз воображал, как присоединится к этому человеку, может быть в качестве спутника, и его поэтический дар будет вдохновляться картинами чужих стран.

Голландец улыбнулся:

— Даже наши дома стоят на море. Мой собственный построен над одним из каналов, пересекающих город. Из-за сырости мои сограждане любят утеплять полы вашими коврами. А на них они ставят всякие предметы из дерева — чтобы сидеть, чтобы есть на них, чтобы спать ночью. Мы не любим быть близко к полу, где сыро и холодно.

— Нам такого не нужно, — сказал Гостахам. — Полы у нас сухие и удобные.

— А где вы берете столько дерева? — изумленно спросил Парвиз. — Ваша страна похожа на рай.

— Вся страна густо поросла лесом. Можно пойти с топором и нарубить столько деревьев, сколько лошадь не увезет.

— Похоже ли это на земли вокруг Каспия, самые зеленые в Иране? — спросил Парвиз.

Голландец засмеялся.

— То, что вы называете зеленым, у нас называется бурым, — ответил он. — На одно ваше дерево приходится сотня наших, даже если сравнить с самой роскошной частью вашей страны.

Я вспомнила единственный кипарис нашей деревни. Народ, живущий в такой плодородной стране, как описывал голландец, никогда не должен испытывать мук голода.

Голландец утер пот со лба и допил шербет. Гостахам и Парвиз пили горячий чай, отчего прохлада приходила к ним намного быстрее, но голландец, похоже, этого не знал.

— При таком избытке воды ваши хаммамы недоступны никакому воображению, — сказал Парвиз. — Представляю себе огромные бассейны, горячие и холодные, с каскадами и высоко бьющими фонтанами. Вы, должно быть, самые чистые люди в мире.

Ференг помедлил:

— Ну… нет. У нас нет хаммамов.

Парвиз выглядел пораженным.

— Как же вы сохраняете чистоту?

— Наши женщины согревают котел воды на домашнем очаге для особых случаев, но мы никогда не моемся зимой, в холода.

Лицо Парвиза искривилось от недоверия, и я сама ощутила такое глубокое отвращение, какое испытывала, опорожняя ночные посудины.

— Целую зиму без мытья?

— И осень, да и весну тоже. Обычно мы моемся в начале лета, — беспечно отвечал голландец.

Я вспомнила круги у него подмышками. Без бани, весь в поту, в пропитанной потом одежде, пока от него не начнет разить, как от полей, засыпанных навозом. Я была счастлива, что не сижу рядом с ним. В комнате воцарилось молчание. Голландец поскреб голову, и чешуйки перхоти посыпались ему на плечи.

— Мне будет не хватать ваших бань, когда я вернусь домой, — вздохнул он. — Иран — алмаз чистоты, бани — земля обетованная для очищения, а розовая вода — аромат рая! — Его фарси был безупречен, и я видела, что Гостахам и Парвиз наслаждались поэтическим выражением хвалы.

Слуга внес подносы с едой и поставил их перед гостем.

— О, не стоило так беспокоиться, — улыбнулся голландец. — Я просто хотел узнать, не можем ли мы вести дело совместно. Гостахам передернулся, стараясь подавить гнев перед таким изъявлением грубости. Он сказал, уставясь в ковер:

— Прошу вас, друг мой, отведайте. Мы не позволим вам уйти с пустым желудком.

Голландец неохотно проглотил несколько кусков, не скрывая принужденности. Я была изумлена этими варварскими манерами. Он казался животным, которому недоступны обычные человеческие удовольствия.

В тайнике было очень жарко, но Гостахам явно хотел, чтобы я дождалась и узнала, чего добивается голландец. Когда он закончил есть, Гостахам попросил его объяснить, почему их удостоили чести такого визита.

— Мне нужно заказать два одинаковых ковра для владельца Голландской Ост-Индской компании, — отвечал голландец. — Они должны изображать его родовой герб и быть изготовлены из лучшего шелка и самыми тугими узелками.

Гостахам поинтересовался размерами, цветами, бахромой и назвал цену, от которой у меня перехватило дыхание. Голландец болезненно поморщился. Они принялись торговаться, но ни один не уступал, и Гостахам приказал Самаду подать кофе и сласти, а потом перешел к другому вопросу.

— Похоже, что в наши дни Голландская Ост-Индская компания проникает во все уголки земли, — сказал Гостахам. — Какие известия из Нового Света?

— Учрежден совершенно незрелый концерн под названием Голландская Вест-Индская компания, — сообщил голландец, — развивающий выгодную торговлю мехами. Фирма также пытается купить большой остров прямо у дикарей, чтобы легче было вести дела.

— Неужели! — отвечал Гостахам с короткой, насмешливой улыбкой.

Мне было видно, что он не сделает голландцу скидки, узнав, как хорошо идут дела у его хозяина.

Я вернулась в свою комнату. Вскоре появился Самад и велел мне побыстрее прикрыться; я схватила свой чадор, завернулась в него и снова начала вывязывать узелки. Гостахам через несколько минут привел голландца во внутренний дворик. Гордийе была в кухне, откуда она могла подслушивать без риска быть увиденной.

— Девочка — часть моей семьи, — сказал Гостахам голландцу, — она отличная ковровщица и мастерица по узорам. То, что вы видите на станке, делает она.

Конечно, это была неправда.

— Я вижу, что семья наполнена талантами, — тонко заметил голландец. — Ковер для продажи?

— Разумеется, как только будет закончен, — ответил Гостахам.

— Он очень красив, — похвалил голландец. — Ваши пальцы так проворны, за ними не уследить.

Мне это польстило. Последние несколько месяцев я стала ткать быстрее, потому что Гостахам показал мне, как сберечь время на каждом узелке.

— Муж мой, — позвала Гордийе из кухни, где она оставалась скрытой для глаз, — почему ты не включишь ее ковер в подарки для нашего почтенного голландца? Тогда он, возможно, заплатит нам цену, что ты назначил за остальные два.

Я обмерла.

— О, как вы добры! — немедленно откликнулся голландец, без сомнения представив, как хозяин заплатит ему за два ковра и третий он получит бесплатно. — Давайте подпишем договор!

Я надеялась, что Гостахам возразит, но он промолчал. Мужчины вернулись в Большую комнату, чтобы Парвиз мог записать договор на бумаге.

Я сидела за своим станком, слишком ошеломленная, чтобы продолжать работу. Когда голландец ушел, мне показалось, я услышала, как Гостахам и Гордийе спорят у дверей дома. Гордийе говорила что-то про голландца, как он все равно заплатит две иранские цены за ковер, который ему заказали. Голос Гостахама был слишком низок для того, чтобы я расслышала. Если он считал, что его жена ошибается, то при мне не сказал ничего. Но и как он мог? Он слишком любил ее, чтобы перечить.

Гордийе вышла ко мне во дворик и сказала:

— Прости, что мне пришлось это сделать, но я была уверена, что голландец не устоит перед таким предложением. А ты знаешь, как нам нужны деньги.

Мне никогда не казалось, что семья очень уж нуждается, по крайней мере так, как мы с матушкой. Но кроме того, дело было в справедливости.

— Гостахам обещал мне, что мы продадим этот ковер, а деньги пойдут нам, кроме тех, что я верну ему за шерсть, — сказала я.

Гордийе пожала плечами.

— Ты всегда можешь соткать другой ковер, — спокойно сказала она, как будто моя работа ничего не значила.

Больше я вынести не могла. Убежав к себе в маленькую комнату, я просидела там до конца дня. Когда матушка узнала, что случилось, она призвала столько проклятий на голову Гордийе, что мне показалось, ту разорвет прямо сейчас. Но матушка удержалась от того, чтобы высказать ей это в лицо, боясь ее острого языка и мести.

Я подозревала, что наше невезение из-за кометы. Все говорили о том, что она приносит зло, вызывает землетрясения и путает поступки. Али-Асгар рассказывал нам о шахском конюхе, пригласившем друга-конюха разделить хлеб-соль и зарезанном только из зависти к его высокому положению. Хотя я не смела сказать этого, но задумалась, не вызваны ли поступки Гордийе теми же разрушительными причинами.

Я была так зла той ночью, что не могла спать, и на следующий день работа шла куда тяжелее, чем обычно. Я стирала вместе со слугами, таскала воду из колодца, изо всех сил полоскала одежду, выкручивала ее и развешивала для просушки. Потом мне пришлось почистить и нарезать целую гору картошки для кухарки и оборвать хвостики у сушеного барбариса, который она собиралась добавить к тушеному мясу. Гордийе сказала мне, что надо работать проворнее, потому что сегодня она ждет полный дом гостей. Никогда я себя не чувствовала настолько служанкой.

Когда вся кухонная работа была сделана, я ткала ковер, пока не заболела шея и скрещенные ноги не стало сводить, потому что я ничего не хотела так, как закончить его и наконец приняться за мой собственный. Я не рассчитывала отдохнуть и, прежде чем мои вечерние обязанности были закончены, получила неожиданный вызов от Ферейдуна. Обычно он присылал его с утра или за день, оставляя мне время собраться. Уставшая до потери сознания, я поспешила к нему, чтобы успеть приготовиться, хотя это было последнее, чего мне сегодня хотелось.

Был вечер, я торопилась по пустынным из-за жары улицам. Пыльная дымка висела в воздухе, и даже синий купол Пятничной мечети казался потускневшим от зноя. Когда я добралась до дома Ферейдуна, я была взмокшей, с пересохшим горлом, измученной, но женщины не упрекнули меня ни словом. Они выщипали мне брови, это было больно до слез, убрали волосы с ног, что было еще больнее. В ванне я уснула. Когда они со мной закончили, мне было все равно, что Ферейдун велел приготовить для меня новое шелковое платье, синее, как Река Вечности, с ослепительно желтой нижней рубашкой, что они заплетают концы моих волос желтыми лентами, затканными золотыми птицами. Я даже не взглянула в металлическое зеркало. Когда женщины привели меня в комнату дожидаться Ферейдуна, я изо всех сил боролась со сном, но моя голова уже почти упала на грудь, когда я услышала, как он входит.

Хотя я была с Ферейдуном больше раз, чем могла сосчитать, в наших спальных покоях для меня ничто не улучшилось. Сожаление переполняло меня, но я, по крайней мере, перестала волноваться, желанна ли я ему. Похоже, все свои радости он принимал с большим вкусом — еду, вино, табак или меня.

В тот вечер Ферейдун ворвался в спальню, словно его несло ветром, — так быстры были его движения. Обняв меня вдвое горячее, чем в прошлый раз, он сказал:

— Я не мог ждать до завтра, поэтому вызвал тебя намного раньше. После обеда я долго спал, чтобы оставаться с тобой, пока день не прогонит ночь.

Я попыталась улыбнуться. Мне так хотелось отдохнуть, а теперь я должна была резвиться до самого утра. Когда принесли вечернюю трапезу, он подавал мне кусочки нежной ягнятины и цыпленка. Я ела поменьше, чтоб не отяжелеть до сонливости. Когда он предложил мне вина с молоком, я отказалась по той же причине. Он разочарованно налил себе.

После того как слуги убрали тарелки и ушли, Ферейдун попросил показать ему мой новый наряд. Я встала и повертелась так, чтобы мои косы взметнулись и было видно, как блестят в воздухе венчающие их желтые украшения, а потом оборачиваются вокруг моего лица и тела.

— О сладкое дитя юга! — воскликнул Ферейдун, вскочил и обхватил мою талию. — Ты во всем подобна луне…

Он поднял свои ладони к моему лицу, погладил брови кончиками пальцев, заставив меня порадоваться в душе, что женщины их выровняли, и сказал: «Полумесяцы». Потом, опустив руки на мои груди, улыбнулся и сказал: «Полулуния». И наконец, охватив двумя ладонями мои ягодицы, добавил: «Полные луны».

Меня позабавил такой восторг, который был желанной переменой моей сегодняшней жизни. Ферейдун говорил мне, что, хоть моя кожа не светла, под моей одеждой переливаются очертания, способные взволновать мужчину, даже такого солидного и опытного, как он. Я тоже ощутила что-то иное в его поведении, он был мягче, чем прежде. Вряд ли это было связано со мной. Наверное, он выгодно продал какую-нибудь арабскую кобылу и хотел отпраздновать это в постели со мной.

Ферейдун положил сложенную ковшиком ладонь на мой живот и медленно повел ее вниз.

— А вот это то, что я хочу видеть больше всего, — мягкий холмик, поднимающийся из твоего тела, округляющийся над твоим животом, как луна над землей.

Ферейдун снял все мои одежды, потом свои и несколько мгновений обводил пальцами луны моего тела. Я любила, когда он так играл со мной, и моя кожа согревалась под его руками. Чувствовала, как разогреваюсь и я, как хочу, как жажду большего. Но он слишком быстро вдавил свои бедра между моими, раздвинул мои ноги и начал трудиться, сажая свои семена. Я закрыла глаза и тяжело задышала, потому что знала, что его это возбуждает, а потом задвигала бедрами в такт. Может, сегодня он кончит побыстрее, думала я, воображая, как сладко будет закрыть глаза и уснуть. Мои руки и ноги были как свинцовые, словно увешанные тяжелыми цепями, которые атлеты поднимают в Доме Силы. Наверное, я все-таки уснула на мгновение, потому что, кажется, перестала двигаться. Рывком вскинувшись, я снова принялась выгибать свои бедра навстречу Ферейдуну, глядя ему в лицо. Глаза его были закрыты, будто он задумался о чем-то. Струйки пота катились по вискам. После паузы, показавшейся долгой, он перестал двигаться и улегся на меня, как будто изнемог. Я тоже не двигалась, в надежде, что мы закончили.

— Подними руки, — велел он.

В сомнении я подняла руки. Он прикусил мою грудь и снова задвигал бедрами, а мне пришлось хорошенько сосредоточиться на своей задаче. Какое-то время мы продолжали это, но Ферейдуну не удавалось достичь благословенного мига. Он втянул воздух — коротким усталым вздохом — и опять замер.

— Вцепись в мою спину, схвати меня! — сказал он жаждуще. Я осторожно взялась за его спину, и он задергался, словно в отчаянии. У меня между ног было сухо и саднило; поторопился бы он. Никогда прежде Ферейдун не делал этого так долго. Я снова взглянула ему в лицо и встревожилась — он напомнил мне о человеке и осле, которых я видела в тот день у мельницы. Они брели круг за кругом, толкая тяжелый камень, размалывавший зерно, человек и животное, отупевшие от повторяющейся работы.

Неужели Ферейдун так скоро устал от меня? Неподвижно я лежала в его объятиях, не зная, что делать. Когда стало ясно, что ничего не выходит, Ферейдун откатился от меня и лег на спину, уставясь в потолок. Уголком глаза я изумленно следила за напряжением между его бедрами, словно это шест, подпирающий шатер, совсем как в первую ночь, которую мы разделили. Но глаза его были полны скуки, бескрайней, как небо. Шли минута за минутой, и я уже начала различать шаги людей, проходивших в темноте возле дома.

— Повернись на бок, — наконец раздраженно сказал Ферейдун.

Я покорно повернулась к нему спиной и осталась лежать, сдвинув ноги и гадая, что будет дальше. Снова вздохнув, он приподнял мою правую ногу и согнул ее в колене так, что она легла на его правое бедро. К этому времени я была суха, как песок пустыни, и когда он попытался войти в меня, то не сумел проскользнуть. Сон опять потянул меня мягкой, настойчивой тягой.

Ферейдун отодвинулся от моего тела и опять лег на спину. Он нащупал мою руку и положил ее себе между бедер, показывая, как двигать ею вверх и вниз.

— Быстрее, — сказал он вначале. Потом: — Не так сильно. — И позже: — Выше, у конца. — И наконец: — Ладно, не надо!

Ферейдун отвернулся, и я услышала, как кожа зашлепала о кожу — звук, становившийся все громче по мере того, как убыстрялись движения руки. Вскоре он тяжело задышал от наслаждения, а через несколько минут застонал и оросил собственную руку. Я никогда не знала, что он может так обращаться с собой. Почему он не обрел наслаждения со мной? Ведь я же сделала все, чему он меня учил.

Без рук Ферейдуна, обнимавших меня, я скоро начала дрожать, но он не пошевельнулся. Я перекатилась на покрывало, чувствуя себя одинокой. Мы поговорили несколько минут, но от разговора мне стало еще тяжелей. Хотя я была вымотана, сон не шел, чтобы дать мне облегчение. Я долго лежала, бодрствуя, и старалась понять, почему потерпела неудачу. Я знала, что веду себя так, будто присутствие Ферейдуна радует меня. Но я все же устала до потери сознания, и доставить ему удовольствие означало просто сделать еще одну работу для кого-то. Я измучена, измучена и опустошена. Последнее, что я слышала перед тем, как все-таки уснуть, был рев ослов, которых погонщики вели на базар. Самый печальный звук в моей жизни.

Когда утром я открыла глаза, Ферейдуна уже не было. Впервые он ушел, не попрощавшись со мной. Комната без него казалась пустой и утратившей страсть. Быстро одевшись, я выскользнула в дверь и поспешила домой.

Тем вечером я закончила свою работу и ушла из дома Гостахама к Нахид. Сейчас больше, чем когда-либо, мне нужна была подруга. Я жаждала облегчить свое сердце и услышать ее совет, но знала, что не смогу ей открыться. Все, что ей нужно было сделать, — это однажды вечером в хаммаме рассказать Хоме чуть больше обычного, и город будет знать мою историю еще до заката. Если Ферейдун не собирался возобновить свой контракт — а теперь у меня были причины верить, что он недоволен, — то сигэ было лучше умереть побыстрее.

Всю дорогу к кварталу Четырех Садов солнце обрушивалось на мою голову, а земля, казалось, обжигала сквозь тонкие туфли. Свет пробивался сквозь вуаль так, что глаза ломило. Даже река ослепительно сверкала в томительном зное. Где-то жарили печеночный кебаб, и вонь его забиралась под мой чадор. От мысли, что в такую жару можно есть, меня затошнило. В животе забурчало. Остановившись, я перегнулась и попыталась опустошить желудок, но ничего не вышло.

Когда я пришла к Нахид, она провела меня в свои комнаты и приказала служанке быстро принести лимонного шербета.

— Тебе очень жарко, — сказала она.

Я освежилась, и, когда слуги вышли, Нахид вынула последнее письмо из своего тайника в поясе, обмотанном вокруг талии.

— Ты не поверишь. Слушай, что он пишет.

«Свет моего сердца, за последние месяцы я узнал тебя ближе, чем любую другую женщину, исключая моих родных. Бог даровал нам слово и перо, но я никогда не думал, что женщина может владеть ими обоими так чудесно. Твои „алиф“ словно кипарисы, прямые и высокие; твои „ба“, с нежными точками внизу, словно родинки на щеке любимой. Они покорили меня; каждая буква, написанная тобой, все глубже и глубже заманивает в сети мое сердце. Так властно твои слова завоевывают меня, что я начинаю видеть их на твоем лице, — вспыхивают лишь однажды и, увы, исчезают, но в них достаточно прелести, чтобы заполнить жизнь. Кудри вокруг твоего лица как буква „джим“, безоглядно завивающиеся, чтобы вонзиться в сердце любящего. Твой рот, бутон розы, пронзающе алый, крохотный и драгоценный, словно буква „мим“. Но ярче всего, когда я грежу о тебе, мне вспоминаются твои изумрудные глаза, прекрасные и дивные, словно буква „саад“. Я жажду каждого твоего слова. Не оставляй меня больше в страданиях. Дай согласие стать моей женой, чтобы делить с тобой каждое мгновение твоей жизни, и я буду лелеять тебя, пока не будет дописана последняя буква наших жизней».

Когда Нахид закончила, ее глаза переполняли слезы, но она сидела, не утирая их. Я никогда не видела прежде влюбленной женщины и позавидовала чистоте ее чувств. Ах-ах! — сказала я. — Какой алмаз, какой принц между мужами.

Но даже когда я говорила это, сердце мое обливалось слезами, которые Нахид могла пролить открыто. Никто не любил меня так, как Искандар любил Нахид. Я не знала, как заставить сердце Ферейдуна рваться от любви и вожделения, но, несмотря на горе, должна была оставаться молчаливой. Я не могла разделить с нею мои печали и погрузиться в сочувствие и утешение, которыми она непременно омыла бы меня. Это было бы хуже всего.

— Да, Искандар любит меня, — сказала Нахид, и слова были как мед на ее языке. — И сердце мое отдано ему. Я ничего так не хочу, как проводить часы с ним рядом.

Теперь, когда я узнала больше о мужчинах и женщинах, я не верила, что игрок в чавгонбози мог только шептать слова любви. Он непременно хотел обнюхать Нахид, раздвинуть ее бедра, как Ферейдун раздвигал мои.

— Иншалла, он будет любить тебя словами, но и телом тоже, — неосторожно сказала я.

Глаза Нахид, кажется, прояснились на секунду.

— Никогда не слышала, чтобы ты так говорила, — сказала она. — Что это значит?

Мне не следовало так откровенничать, но было уже поздно. Я быстро припомнила то, что слышала в нашей деревне.

— Там, дома, когда моя подруга Голи вышла замуж, она говорила мне, как важно ее мужу брать ее ночью, — отговорилась я.

— А, это! — с отвращением сказала Нахид. — Думаю, что он сможет делать все, что захочет, — это будет его право, когда я стану его женой.

Я отхлебнула кофе.

— И ты не беспокоишься, даже немного?

— С чего мне беспокоиться? Я просто хочу, чтобы он держал меня в объятиях и говорил медовые слова, которые он пишет в своих письмах. Этим я буду довольна.

Последние недели научили меня, что между мужчиной и женщиной все должно происходить в темноте, и слова тут не нужны. Будет ли это иначе для Нахид и Искандара, если они уже любят друг друга?

— Мы будем прямо как Ширин и Хосров, счастливейшие из любовников, когда они наконец соединились! — восторженно заявила Нахид, казавшаяся женщиной, охваченной блаженной мечтой.

Я улыбнулась:

— Искандар не видел тебя нагой, купающейся в ручье, но я верю, что он видел твое лицо достаточно часто, чтобы очароваться, подобно Хосрову, заставшему Ширин без одежд.

— Я знала, что поймаю его! Я знала! — сказала Нахид.

Однако чем больше я об этом думала, тем больше Нахид и Искандар напоминали мне Лейли и Меджнуна, тех двух любовников, что любили друг друга без всякой надежды соединиться. Что они знали друг о друге? Меджнун уморил себя голодом в пустыне, слагая стихи о Лейли, находившие приют в устах каждого бедуина. Лейли была заточена собственной семьей, уверенной, что она безумна. Оба ушли в могилу, полные любви, но что случилось бы, воссоединись они? Что если бы они тискали друг друга во тьме, что если б Лейли пришлось внимать одинокому звуку, шлепанью кожи о кожу? Нахид не могла знать, будет ли раем жизнь с возлюбленным, когда они делят ложе.

Я знала, что пора прекращать углубляться в мои печальные размышления и попытаться помочь Нахид завершить ее дело.

— Как ты намерена заставить родителей одобрить ваш брак? — спросила я.

На лице Нахид засияла улыбка, и я с радостью поняла, что она снова вернулась к своей заговорщической сути.

— Искандар написал мне, что его матушка и сестры всегда моются в хаммаме Хомы в первый день недели. Он велел им приглядывать красивую девушку для женитьбы и описал ее похожей на меня.

— Очень умно, — одобрила я.

— Хотелось бы мне такой же зрелости, какую хвалила в тебе Хома. Стараюсь больше есть, но не помогает.

Я запротестовала:

— Нахид-джоон, ты самая прелестная девушка, какую я только видела! Ты их непременно заинтересуешь!

Нахид улыбнулась, уверенная в своей красоте.

— Я постараюсь помочь им заметить меня. Если я им понравлюсь и если его семья сделает моей предложение, мои родители никогда не узнают, что мы с Искандаром все это время переписывались.

— А как насчет его семьи? Твои родители их одобрят?

Нахид сделала отважную гримаску.

— Его отец разводит лошадей для губернатора провинции, — ответила она.

Я была поражена, узнав, что он таких простых кровей.

— И твои родители не будут настаивать на богатом женихе?

— С чего бы им, если у меня денег хватит на двоих?

— Но, Нахид… — начала я и осеклась. Она отвела взгляд, и мне не хватило духу продолжать. — Да исполнит Аллах все твои желанья!

Я молилась за ее счастье от всего сердца, но чувствовала себя куда старше — и мудрее. Пока Нахид воспевала блаженство любви, я увязала в трудностях неполного брака. Хотя пришла я с намерением облегчить сердце, но начала понимать, что это вряд ли получится. Она запуталась в паутине своих мечтаний, и ей они были куда милее, чем правда о брачной жизни, которую пришлось узнать мне.

Нахид обняла меня и прижалась своей щекой к моей. Я вдыхала сладкий запах мускуса, которым она сбрызгивала свои одежды.

— Если бы я не могла открывать тебе свое сердце, — сказала она, — то умерла бы. Спасибо тебе, что ты такая верная подруга. Приятно было ощущать силу ее привязанности, потому что у меня была царапина на сердце с тех пор, когда нас поймали на поло. Я ответила ей объятием, но после него она уселась прямо и отстранилась.

— Одно время, — призналась я, — мне казалось, что ты хочешь дружить со мной, только чтобы иметь подругу для игр.

Два розовых пятна расцвели на щеках Нахид, и она отвернулась.

— Поначалу так и было, — признала она, — но сейчас нет. Ты самая добрая подруга, самая деликатная и самая правдивая. Я всегда буду благодарна тебе, что ты взяла на себя мою вину там, на поло. Если бы не ты, мою любовь к Искандару открыли бы и погубили.

— Да что ты, пустяки, — краснея, пробормотала я.

Глаза Нахид были ясными и счастливыми.

— Надеюсь, мы всегда будем делиться тайнами и открывать друг другу сердца, — сказала она.

— Я тоже надеюсь… — ответила я, и родник радости забил в моем сердце, хотя так же быстро вернулась и печаль; мне было больно — я шла довериться ей, а она доверилась мне.

Но я не возражала против истории с поло, когда узнала, сколько это значило для нее. Любовь Нахид к Искандару смягчила ее, как Лейли изменила Меджнуна.

Сперва не было, а потом стало. Прежде Бога не было никого.

Когда матушка Лейли сказала ей о мужчине, за которого она выйдет, она не ответила ни гневом, ни слезами. Склонив голову, Лейли покорно отвечала: «Я в твоем распоряжении, матушка». Ибо что это значило?

Родители Лейли выбрали ей богатого мужа из уважаемого бедуинского племени. В день свадьбы семьи воздвигли большие черные шатры в пустыне и украсили их мягкими коврами, чашами с фруктами, благовонными курильницами, масляными светильниками. Лейли надела алое платье, вышитое серебряной нитью, и серебряные туфли. На шее у нее были тонкие серебряные цепочки, а в них сердолики с вырезанными стихами священного Корана.

Когда муж Лейли первый раз приветствовал ее, она не ощутила ничего, кроме равнодушия. Он улыбнулся ей, открыв дыру на месте потерянного зуба. Обмениваясь брачными клятвами, Лейли не могла думать ни о ком, кроме человека, которого она любила. — Меджнуна.

Меджнун был из ее племени, и детьми они вместе играли в пустыне. Однажды он принес ей распустившийся желтый пустынный цветок и робко уронил его ей на колени. Даже когда ей исполнилось десять и она скрылась под покрывалом, она думала о Меджнуне и любила только его. Он вырос в красивого юношу, высокого и стройного, в белой рубахе и тюрбане. Ему не удавалось сдержать улыбку, когда она проходила мимо. И хотя он не мог ее видеть, ее красота была известна всему племени, бесспорная, как свет луны.

Когда Меджнун достаточно повзрослел, то попросил своего отца пойти со сватовством к родителям Лейли. Ему отказали, потому что у Меджнуна были странные привычки. Он уже тогда проводил целые сутки в пустыне. Приходил обратно исхудавший, изможденный, одетый лишь в белый тюрбан и набедренную повязку, и рассудок возвращался к нему лишь спустя некоторое время. Так он и получил свое прозвище Меджнун, что означает «безумный».

«Что с твоим сыном?» — спросил отец Лейли.

Отец Меджнуна не смог ответить, потому что и сам не знал, что гонит его сына в пустыню и почему он возвращается таким, словно увидел Всемогущего.

После того как родители Лейли отказали ему, Меджнун бежал в пустыню и жил один, почти без пищи и воды. Когда он замечал газель или другого зверя в ловушке, то отпускал его, и вскоре звери начали собираться возле его убежища и ложились рядом с ним у огня. Хищники становились дружелюбны при нем, и все защищали его от опасностей.

Для зверей, окружавших его, Меджнун складывал стихи, где вспоминал имя возлюбленной, стихи столь прекрасные, что проходившие путники запоминали их и разносили по другим бедуинским стоянкам. Скоро имя Лейли звучало повсюду, и родители решили выдать ее замуж, чтобы спасти ее честь. Зная, что она не сможет выйти за своего любимого, Лейли приняла выбор родителей, не желая их позорить. Любой из мужчин был равно чужим ей, если он не был Меджнуном.

После свадебных празднеств Лейли тихо сидела на брачной постели, ожидая своего мужа, Ибн Салама. Радостный, что может назвать ее своей наградой, он вошел и преподнес ей блюдо сладчайших фиников, тщательно отобранных на принадлежавших ему финиковых пальмах. Она вежливо отведала их и дружелюбно говорила с ним, истинный портрет покорной жены. Но когда он коснулся ее руки, она отдернулась. Ночь уходила, а он все еще не смел коснуться ее губ своими или обнять ее талию загорелыми руками. На рассвете он уснул рядом, одетый, а она свернулась рядом с ним.

Так проходили месяцы. Лейли почтительно приветствовала Ибн Салама, готовила ему чай и еду, даже разминала ступни, когда он уставал, но ни разу не позволила ему коснуться своего безупречно сберегаемого сокровища. Потому что он был обычным человеком. Он ездил верхом, охотился с соколами и получал от своих финиковых пальм достаточно, чтобы жить в довольстве. Но никогда ему не сложить стихов, подобных тем, что слагал Меджнун, никогда не заставить ее сердце рваться от тоски. Лейли уважала своего мужа и даже восхищалась им, но не испытывала ни малейшей страсти.

Несмотря на ее равнодушие, Ибн Салам все сильнее влюблялся в Лейли. То, что она отказывалась открыть ему свое сердце, глубоко его ранило. Однажды он решил взять ее против ее воли, ибо она принадлежала ему. Но что хорошего вышло бы из того? Лейли была женщиной, которая либо пришла бы к нему сама, либо не пришла никогда. Он решил ждать и надеяться, что однажды она смягчится. Пусть она закрыта для него, как раковина, он будет для нее распахнут, как море. Ни один мужчина не обращался с женой так нежно, ни один не любил так безоглядно.

Месяцы становились годами, Лейли хранила целомудрие, но все чаще задумывалась о своем решении. Все ее подруги вышли замуж и родили детей. Одна она не знала, что такое тяжесть мужского тела или своего ребенка на руках. Разве она не заслуживала той жизни, что и у других? Неужели она, гордость своего племени, должна предлагать себя собственному мужу и надеяться, что однажды ее любовь расцветет так же пышно, как и его?

Через несколько дней на базаре она услышала новые стихи о любви Меджнуна к Лейли из уст старика.

Мои ступни приветствуют боль, Ведь она напоминает мне о любимой. Я бы шагал по терновому полю Лейли, А не по чужим розовым цветникам.

Лейли с трудом вздохнула. «А где он?» — спросила она старика, зная, что Меджнун где-то рядом.

«Он вернулся, — сказал старик, — и не ищет никого, кроме тебя».

«А я его, — ответила она. — Скажи ему, пусть встречает меня вечером в пальмовой роще». Ей ведь тоже надо было проверить, осталась ли ее любовь чистой и крепкой.

Лейли сказала мужу, что идет в шатер матери выпить с ней чаю. Завернувшись в покрывало, она добралась до пальмовой рощи после заката. Меджнун сидел в пятне лунного света, облаченный лишь в набедренную повязку. Он выглядел выше и тоньше, потому что исхудал; она видела все ребра на его боках. Теперь он казался диким зверем, нагим перед Богом и небесами.

«Наконец-то, любимая!» — вскричал он.

«Наконец!» — эхом отозвалась она. Она не видела его больше лет, чем могла сосчитать.

«Моя Лейли! Твои локоны черны как ночь; твои глаза темны и прекрасны, как у газели. Я буду любить тебя вечно».

«А я тебя, жизнь моя!» Она села за границей лунного круга, омывавшего его.

«Однако сейчас я должен спросить свою любовь, — добавил Меджнун, и глаза его были полны печали. — Почему ты предала меня?»

«О чем ты?» — спросила она, отпрянув в изумлении.

«У тебя есть муж! — сказал он, дрожа: ночной воздух становился прохладнее. — Почему я должен верить, что ты все еще любишь меня?»

«Он мне муж только по названию, — отвечала она. — Все эти годы я много раз могла отдать ему себя, однако моя крепость осталась невзятой».

«Для меня», — сказал он, и радость была в его глазах.

«Для тебя, — отвечала она. — Ибо что он в сравнении с тобой?»

Она плотнее закуталась в одежды, будто стремясь защитить себя от алчных глаз. «Да, сказать по правде, недавно я задумалась о жизни, которую я выбрала, — добавила она. — Ты свободен. Ты можешь идти, если хочешь, жить со своими зверями и слагать свои песни. Ты можешь изгонять песней то, что мучает тебя, и все будут повторять твою печаль. Но я заперта здесь одна и никому не скажу из страха утратить честь. А теперь скажи мне: кому труднее хранить верность?»

Меджнун вздохнул: «Тебе, любимая. Тебе. Вот поэтому всем своим сердцем я отдаю тебя любви твоего мужа, если ты выберешь его. Потому что ты заслуживаешь любви, как всякая женщина. А что до меня, я буду любить тебя, что бы ты ни сделала».

Лейли молчала, глубоко задумавшись.

«Лейли, возлюбленная моя, я раб твой. Когда я вижу пса, пробегавшего мимо твоего дома, я с благоговением целую его грязные лапы, ведь они побывали близ тебя. Когда я гляжу в зеркало, то вижу теперь не себя, а лишь тебя. Не зови меня больше моим именем. Зови меня Лейли, ибо ею я стал нынче!»

Лейли ощутила, как расцветает ее сердце. Что хорошего было в любви человека вроде Ибн Салама — усталые ноги, вонь от одежды после целого дня охоты, истории, которые он рассказывал тысячи раз. Но как она сможет обещать себя Меджнуну, который никогда не принадлежал ей?

«Как ты сохранишь верность своей любви? — спросила она. — Разве ты не содрогаешься от разочарования и не иссыхаешь от тоски? Разве тебе никогда не хотелось бросить меня?»

Меджнун расхохотался. «Что принесет тебе любовь, которую так легко останавливают препятствия? — спросил он. — Когда я был моложе, я испытал такое разочарование после отказа твоих родителей, что боялся — мое сердце лопнет. Но чем больше я думал об этом и рыдал над тобой, тем глубже и чище становилась моя любовь. Страдание открывало мне глубины моего сердца. Что такое обычная любовь в сравнении с этой? Она приходит и уходит. Но моя любовь к тебе стала такой глубокой и сильной, что никогда не отступит. В мире мало постоянства, но такая любовь — постоянная».

Лейли хотела растаять и перелиться в худое, измученное тело Меджнуна, чтобы жить с ним и его зверями под чистым небом пустыни, слушать стихи из его уст. Но в такой жизни не было чести, потому что все достойные люди будут сторониться ее. Нет никакой надежды на жизнь с ним на этой земле.

Однако возможно, что это не самая драгоценная вещь. Даже если Лейли не будет рядом с Меджнуном, у нее всегда останется его любовь. Она чувствовала, как ширится ее сердце, как оно растет и растет и как в нем не остается ничего, кроме Меджнуна. Эта любовь, подумала она, не та поденная плата, которую предлагал ей Ибн Салам. Это то, что освободило слезы в ее глазах и зажгло исступление в ней самой. «Любимый мой, мое сердце — твое! — воскликнула она. — Когда я вижу свое отражение в чаше воды, я вижу только тебя. Мы так близки, что не имеет значения, рядом мы или вдали».

«Моя Лейли, — ответил он, — ты словно кровь, бегущая в моих жилах. Если я порежусь, то буду лишь счастлив, почувствовав твое тепло…»

Было поздно, и Лейли не могла оставаться дольше. В свой шатер она шла одна, и сердце ее разрывалось от счастья. Она останется женой Ибн Салама, но лишь по названию. Ее любовь к Меджнуну была так глубока, что не нуждалась ни в чем, кроме себя самой. Отныне он всегда будет Лейли, а она всегда будет Меджнуном.