Зима наконец почти закончилась. Погода стала мягче, принеся тихие дожди и первые теплые дни года. Приближался Новый год, и мы готовились к его празднованию. Малеке, матушка и я вымыли нашу крохотную комнату, подмели двор, выстирали постели и вытряхнули все наши пожитки; потом отскребли свою рваную одежду и самих себя, чтобы приветствовать весну в чистоте и надежде.

Первый день нового года мы отметили роскошной трапезой из цыпленка с зеленью и повели Салмана и Шахвали поиграть у реки. Мальчишки залезли в воду и просто опьянели от радости, потому что очень давно не радовались безо всяких забот. Когда они наигрались, мы уселись в чайхане под мостом Тридцати Трех Арок и освежились горячим чаем и сластями с мягкими, нежными финиками. Река словно танцевала у наших ног, обдавая нас время от времени живительными брызгами. Впервые мы все, включая Давуда, чувствовали себя настолько хорошо, чтобы выйти вместе как одна семья.

Хотя весь Исфахан еще праздновал конец второй недели нового года, на следующий день Малеке, Катайун и я принялись за кипарисовый ковер для Гостахама. Трудно было работать как следует в маленьком дворике, где под ногами путалось множество детей, то и дело приходили и уходили соседи, особенно в праздники. Но мы трудились во всей этой суматохе, ибо ничто не могло сравниться поважности с тем, чтобы соткать ковер на удивление Гостахаму.

Вскоре после завершения праздников Гостахам впервые пришел посмотреть нашу работу. Когда он появился, с видом совершенно царским, в халате ярко-синего шелка поверх ярко-желтого кафтана и в лиловом тюрбане, я просто выпрыгнула из-за станка, чтобы приветствовать его. Малеке и Катайун обрушили на него поток благодарностей за благодеяние, но уважительно не поднимали глаз от станка.

Гостахам с недоверием оглядел наш двор. Грязный ребенок с сопливым носом шлепнулся на пороге дома, потрясенный Гостахамовым присутствием, а второй, в лохмотьях, бежал за родителями. Было уже тепло, и во дворе стояла едкая вонь немытых ног, поднимавшаяся от обуви, сваленной у дверей. Матушка пригласила Гостахама сесть и принять пиалу с чаем, но, когда запах подобрался к ноздрям, выражение с трудом скрываемого отвращения засветилось на его лице, и он ответил, что спешит. К жидкому чаю, который тем не менее поставили рядом, и к черствому, но лакомому даже под тучей мух шафрановому печенью он даже не притронулся.

Гостахам обследовал ковер с обеих сторон, проверяя плотность узлов и соответствие узора рисунку, и высказал свое одобрение нескольким рядам, которые мы закончили. Затем он сказал, что его требуют по делу еще где-то и круто повернулся на каблуках. Я бежала за ним и благодарила за посещение.

— Бог да будет с тобой, дитя мое, — отвечал он, как будто божественная помощь одна могла спасти меня.

Я смотрела, как он взбирается на коня, дожидавшегося его. Прежде чем ускакать, он сказал со странным восхищением:

— Маш’Аллах! Ни землетрясения, ни чума, ни нищета не помешают тебе творить ковры, услаждающие глаз!

Легкими шагами я вернулась к станку. Малеке и Катайун ожидающе глядели на меня, и я засыпала их похвалами, заверяя, что покровитель доволен нашей работой. От облегчения, что мы прошли первую проверку, я выпевала цвета, словно соловей, до самой полуденной трапезы.

После еды остальные занялись домашними делами, а я все внимание сосредоточила на вывязывании нового ковра с перьями. На этот раз было гораздо легче, потому что я хорошо помнила узор и подбирала краски, согласно поправкам Гостахама для моей первой попытки, стараясь сделать этот рисунок еще красивее. Работа доставляла мне огромное удовольствие. Пальцы летали над узлами, словно птицы, парящие над поверхностью реки, а ковер плыл под моими пальцами, как вода.

Во дворе было жарко, и я утирала пот со лба. Время от времени матушка подносила мне воды с розовыми отжимками для освежения. Но я была сосредоточена на том, что делала, и забывала о бегающих детях и ревущих ослах, тащивших поклажу по улице. Я словно сама жила в поверхности ковра, окруженная умиротворяющими цветами и образами вечного спокойствия. Затерявшись в его красоте, я позабыла о нищете вокруг. К наступлению ночи матушке пришлось оттаскивать меня от работы и напомнить мне, что надо поесть и дать отдых рукам.

Матушка напевала:

Любовь моя в поясе тонка, Словно кипарис. Но дует ветер, а моя любовь Не ломается, не гнется.

Несколько месяцев спустя мы закончили кипарисовый ковер для Гостахама. Мы выложили его во дворе и собрались вокруг, чтобы повосхищаться им сверху, глядя так, как увидит его владелец.

— Как похоже на те сады, что ожидают нас, если будет Господня воля! — воскликнул Давуд. — Владелец почувствует умиротворение, расположившись отдохнуть на таком сокровище.

Салман и Шахвали были так восхищены, что вбегали на ковер и сбегали с него, пока не столкнулись и не повалились в сплошной путанице рук и ног.

— Словно в парк сходил! — кричал Шахвали; в самом деле, раскинув руки и ноги, он лежал, будто вплетенный в самую середину сада.

Я начала хохотать над мальчишечьей безалаберностью, а за мной и остальные, а когда мы встретились глазами — матушка, Малеке и Катайун, — мое сердце вознеслось от радости, что наше первое дело завершено. Мы так хорошо работали вместе, ощущая, что строим будущее, благодетельное для всех. И благодаря этому не согнулись и не сломались, как сами кипарисы.

Гостахам прислал своего человека забрать ковер, а несколькими днями позже я отправилась поговорить о нем. Мне хотелось знать, удалось ли нам именно то, чего он хотел, и услышать его оценку нашей работы. Радостно было услышать, что заказчику он понравился настолько, что был сделан заказ на другой, такого же размера, дабы иметь пару, украшающую Большую комнату. Гостахам посоветовал ему заказывать их одновременно, чтобы я могла выкликать цвета сразу для двух станков. Но я была просто счастлива принять заказ.

Гостахам поинтересовался, как продвигается моя работа над «перьевым» ковром, и я сказала ему, что работаю над ним каждый вечер.

— Постарайся закончить быстрее, — посоветовал он, — близится время полугодичного посещения гаремом Большого базара.

Я промолчала, но источник надежды забил в моем сердцем.

— Если закончишь, я позволю тебе выставить его в моей лавке.

За это я поблагодарила его сорок раз и почти побежала домой, чтобы вернуться к работе. Я была так воодушевлена, что пренебрегала матушкиными наставлениями и работала над «перьевым» ковром каждый день, пока не становилось совсем темно. Когда время начало поджимать, я ускорила работу, вывязывая узлы при масляной лампе далеко за полночь.

Бахрому я окончила за день до срока и, когда ковер подровняли, увидела, что Гостахам был прав с выбором красок: именно тонкие переходы цвета делали ковер превосходящим тот, первый. Все части его были на местах, словно составляющие хорошего жаркого; ковер радовал и глаз, и сердце.

Рано утром Салман и Шахвали помогли мне отнести ковер на Лик Мира. Они были достаточно юны, чтобы им не запрещалось, подобно взрослым мужчинам, смотреть на женщин шаха. Но все же, чтобы защитить и их, я отослала мальчиков домой перед воротами базара и сама дотащила скатку до лавки Гостахама. Старшая дочь, Мербану, была вызвана из своего дома, чтобы сидеть в лавке. Она одарила меня холодным клевком в щеку и сказала:

— Похоже, день будет долгим. Хотела бы я заняться чем-то другим.

На ней была рубаха ослепительно-оранжевого цвета, наверняка выкрашенная в шафране. Узор «древа жизни», выписанный хной на ее ладонях, почти не стерся. Все это говорило мне, какой праздной она была. Я проглотила ответ, уже просившийся с губ.

— Не волнуйся, я сделаю все, чтобы тебе помочь, — сказала я так любезно, как могла.

Не ожидая дальнейших упрашиваний, она оплыла на большую удобную подушку со вздохом, означавшим изнеможение, и стала наставлять меня, как передвинуть рулоны ковров из одного угла в другой.

Я сгибалась и притворялась, что не могу одна передвинуть рулон. Тянула и пыхтела до тех пор, пока Мербану, устыдившись собственной праздности, не вставала помочь мне, хотя прилагала к этому очень мало сил.

Дамы из гарема шаха Аббаса начали просачиваться на базар и проникать в лавки. Я вывесила свой «перьевой» ковер на самое видное место в нише и стала ждать, что случится. Вскоре Джамиле, такая же красивая, какой я ее запомнила, прошла мимо, не взглянув на нашу лавку.

— Любимица шаха! — воскликнула я.

Мербану посмеялась над моим невежеством.

— Уже нет, — сообщила она. — Самая новая — Марьям. Ты узнаешь ее по цвету волос.

Когда позже утром в нашу лавку вошла Марьям, я поняла, что это та самая женщина из гарема, которую я видела годы назад, та, чьи волосы горели, как рассвет, но тогда она выглядела растерянной и испуганной. Теперь она была ухоженной, говорила на фарси, как на родном черкесском, и, похоже, занималась судьбой своих сестер. Темные глаза и брови давали взору отдых от пламени рыжих волос. Поздоровавшись с нами, она оглядела товары Гостахама и увидела мой ковер.

— Только взгляните на это!.. — Ее словно магнитом притянуло к нему.

После долгого созерцания ковра она с тоской сказала, что перья напомнили ей птиц ее родины.

Я не сказала, что это я и придумала рисунок, и выткала ковер. Я подумала, если она заметит мои намозоленные пальцы или пристально взглянет в мои усталые, покрасневшие глаза, понимая, какой тяжкой работы требует ковер, красоты его навек поблекнут в ее глазах. Пусть лучше вообразит, что он создан беззаботной юной девой, порхающей по склонам, собирающей цветы для красок, прежде чем для развлечения завязать несколько узелков между несколькими глотками гранатового сока.

Я-то знала цное. Моя спина болела, мои руки и ноги сводило, и месяц я почти не спала. Я думала о труде и мучениях, вплетенных в этот ковер, начавшихся с того, из чего он сделан. Обширные поля цветов убиты за свои краски, невинные гусеницы сварены заживо за их шелк. А ковровщицы? Стоит ли нам жертвовать собой ради ковров?

Я слышала истории о женщинах, изувеченных долгим сидением за станком, так что, когда они пытались родить ребенка, кости их оказывались тюрьмой, навеки заключавшей в себе дитя. В таких случаях мать и дитя умирали после долгих часов мучений. Даже самые молодые ковровщицы страдали от болей в спине, сведенных конечностей, усталых пальцев, измученных глаз. Все наши труды — служение красоте, но порой кажется, что каждая нить ковра вымочена в крови цветов.

Это было то, о чем Марьям никогда не узнает. Вместо этого я с нарочитой скромностью разъясняла ей, что такой ковер выделит ее в глазах всех — прямо как ее густые рыжие волосы. Я утверждала, что любой, кто ценит прекрасные ковры, как шах Аббас, получит огромное наслаждение и будет гордиться обладанием несравненным узором.

Она отвечала, что желает иметь такой ковер, но вдвое длиннее, чтобы подошел к одной из ее комнат. Когда она спросила о стоимости заказа, я отвечала ласково, но стальным голосом. На этот раз я свой ковер даром не отдам. Кто-кто, а уж я знала цену каждому узелку.

Марьям даже не моргнула на непомерно высокую цену, и после недолгого торга мы пришли к согласию. Евнух написал договор, который включал первую выплату, позволяющую мне закупить шерсть. Я была так рада, когда они ушли, что едва не пустилась в пляс по лавке, ибо наконец добилась того, чего хотела: продала собственный ковер, собственного рисунка и на моих собственных условиях.

Конец дня принес еще более дивную неожиданность. Сразу после того, как сторожа прокричали, что базар скоро закроется, Джамиле проскользнула в нашу лавку. Она была одна и вела себя так, словно хотела скрыть свой приход. Хотя она все еще была красива, легкие впадины под глазами намекали, что первый цвет юности уже осыпался. Не та порывистая самоуверенность, которая запомнилась мне по ее первому визиту, а налет усталости и горечи ощущался в ней, потому что ее звезда уже померкла в глазах того единственного, кто имел значение. Не глядя на наши товары, она поинтересовалась, правда ли, что мы предлагаем ковры, легкие как перышко. Мы с Мербану были удивлены, что она знает об этом. Когда я показала их, она притворилась, что рассматривает, а потом пренебрежительно отмахнулась, сказав, что думала, они будут дешевле; но жадность в ее глазах подсказывала, что она не уйдет без них.

— Редкое сокровище, только что мы получили заказ на один такой, — сказала я, и когда ее лицо потемнело, догадалась, что ее шпионы донесли о покупке, сделанной Марьям.

Моя начальная цена была слишком высокой, но я оставила достаточно места для уступки. Цена Джамиле не понравилась. Она дулась, возражала и, наконец, просила, но бесполезно. Все торговцы коврами быстро выучиваются отличать откровенную жадность своих покупателей и ловят на нее тех, кто не может этого скрыть. Джамиле не могла надеяться на скидку, и она ненавидела себя за то, что раскрыла сердце.

Чтобы утешить ее, я попросила у Мербану разрешения добавить бесплатный ковротканый чехол для подушки. Понимая, что ослабить такую досаду будет полезно для будущей торговли, Мербану согласилась. Мне кажется, она тоже почувствовала себя отмщенной, ибо слышала историю о том, как Джамиле добилась от Гордийе впечатляющей скидки именно на чехлы для подушек и как Гостахаму пришлось рисовать и ткать их буквально даром.

Джамиле позвала евнуха написать договор. Я должна была получить деньги позже у одного из шахских казначеев, потому что женщины денег не носили. Она отбыла с упакованными коврами, торжествуя, несмотря на уплаченную цену. Я знала, что это принесет ей громадное удовлетворение, ведь она первой покажет свои сокровища шаху, зная, что ковры Марьям, когда их наконец доставят, для шаха будут уже не в новинку.

Добравшись домой, я приняла от матушки пиалу горячего чая, и все семейство уселось выслушать мой рассказ о том, что произошло за день, включая то, как выглядели женщины, как они торговались и как мне удавалось добиться от них лучшей цены. Чтоб отметить наш успех, матушка приготовила яйца с финиками и подала их со свежими лепешками. За едой мы начали обсуждать, как справиться с предстоящей нам работой, потому что теперь у нас сразу два заказа.

— Лучше всего работать над коврами одновременно, чтобы получить доход побольше, — сказала я.

— Верно, — согласилась Малеке, — но соседи уже раздражаются, что мы заняли большую часть двора, чем нам полагается.

— Если бы нам свой дом! — сказала моя матушка, и последовали шумные одобрения.

Затем пошли споры о том, сколько денег можно заработать в следующие несколько месяцев. Подсчитав сумму, Давуд объявил, что можно будет позволить жилье попросторнее, и пообещал узнать, сколько это будет стоить.

Ему понадобилась всего неделя, чтобы отыскать по соседству дом, от которого отказывались другие, потому что комнаты в нем были очень маленькие. Он торговался, сбивая плату за съем, и получил скидку, пообещав чинить владельцу обувь и любые кожаные изделия, потому что до болезни он был шорником. Мы решили, что доход у нас пока ненадежный, но согласились, что новая затея будет единственной возможностью поставить сразу несколько станков и попытаться улучшить свою судьбу.

В конце месяца мы переехали в наше новое жилье: скромный глинобитный домик в две комнаты с большим двором и крохотной темной каморкой, служившей кухней. Но для меня он был дворцом, потому что теперь мы с матушкой снова имели свою комнату. В первый вечер, когда Давуд, Малеке и дети ушли в свою комнату, весь двор был в моем распоряжении. Я сидела там, когда все уже уснули, с пиалой горячего чая, наслаждаясь уютным одиночеством и одновременно тем, что вокруг — дружелюбные соседи.

Для двух станков во дворе места было с избытком. Давуд занимался их установкой и натягиванием основы, пока мы с Малеке искали работниц. Мы нашли пятерых вязальщиц, которым был нужен заработок, и попросили их поработать день на пробу. Одна была слишком медлительной, а вторая делала неряшливые, дряблые узлы и не поправляла их, но тремя другими мы остались довольны и наняли их.

Прежде чем начать, я выучила Малеке называть цвета для станка. Она следила за Катайун и одной из ковровщиц на втором «кипарисовом» ковре для клиента Гостахама, чей узор уже знала, а я занималась с другими большим «перьевым» ковром для Марьям. По утрам единственным звуком, доносившимся из нашего двора, было выкликание цветов, — я на одной половине, Малеке на другой. Матушка готовила на всех, и аромат ее стряпни помогал нам работать хорошо в предвкушении полуденной трапезы.

Однажды поутру матушка сказала мне, что приготовит одно из самых любимых моих блюд — цыпленка с орехами в гранатовом соусе, и я вспомнила, как Гордийе заставляла меня толочь ядра в муку.

— Я толку орехи покрупнее, — добавила матушка, словно догадавшись о моих мыслях, — потому что нам так нравится.

Она исчезла в кухне, и я услышала, что она поет народную песенку, запомнившуюся мне по счастливым дням в нашей деревне, в которой пелось о том, как прилетает сладкий соловей удачи.

Когда еда была готова, мы отложили работу и поели вместе во дворе, а я наслаждалась видом двух ковров. Мне нравилось следить; как они превращаются из кучи цветной шерсти в сады незабываемой красоты.

Матушка спросила меня, почему я улыбаюсь, и я сказала — потому что мне нравится ее кухня. Но было и гораздо большее. В моей деревне я никогда бы не вообразила, что женщина, подобная мне, — одинокая, бездетная, бедная — могла бы считать себя благословенной. Судьба моя была не слишком счастливой, никакого богатого мужа и семерых красивых сыновей, которых мне нагадала матушка в сказке. Однако в благоухании цыпленка в гранатовом соусе, в смехе других ковровщиц, в красоте ковров на станках, услаждавших мои глаза, была радость, огромная, как пустыня, которую мы пересекли, чтобы начать новую жизнь в Исфахане.

Мы трудились вместе многие месяцы, прежде чем закончили заказы для Гостахама и Марьям. Малеке работала, пока ее живот не стал слишком велик для сидения у станка, так как она ждала третьего ребенка.

Давуд отвез второй «кипарисовый» ковер домой к Гостахаму, но, когда он предложил отвезти и тот, что для Марьям, я придумала кое-что получше. Мужчине придется ждать за воротами гарема, пока Марьям будет смотреть ковер и передаст через слугу, довольна ли она им. Как женщина, я не подвергаюсь таким строгостям и смогу показать ей ковер сама.

Давуд привез меня и ковер к шахскому дворцу за Ликом Мира и оставил нас у входа. Я подошла к одному из стражников и объяснила, что привезла ковер, заказанный одной из супруг. В доказательство я предъявила ему бумагу, написанную евнухом и подтверждавшую заказ.

Стражник отвел меня в нужное крыло дворца и вручил меня там попечению высокого черного евнуха. Раскатав ковер и уверившись, что ничего запретного там не скрыто, он сопроводил меня через несколько деревянных ворот, каждые охранялись своим стражником. Когда наконец я прошла сквозь последние, то оказалась прямо позади шахского дворца, в запретном месте, где стояли дома для женщин. Марьям жила в самом лучшем, восьмиугольном особняке, известном как Восемь Небес.

Я дожидалась возле фонтана на первом этаже, открывавшемся во двор. Высокая кирпичная стена окружала здания гарема, ворот в ней не было; единственным входом был тот, через который провел меня евнух.

После того как я выпила чаю и съела половину истекающей соком дыни, я была приглашена в покои Марьям. Наверху лестницы, ведущей в них, служанка забрала мою уличную одежду, а я пригладила волосы и свое простое одеяние из хлопковой ткани. Старый лысый евнух нес ковер за мной на спине. Марьям занимала комнаты, отделанные бирюзой, с среброткаными подушками. Прислуживала женщина с большими умными глазами, которая, как я позже узнала, была целительницей, уважаемой за ее знания.

Евнух раскатал мой ковер перед Марьям, облаченной в темно-синее платье, делавшее ее рыжие волосы просто огненными. Я сказала, что надеюсь, она останется довольна ковром, хотя он всегда будет недостоин ее красоты. Встав, она посмотрела на него и сказала:

— Он прекраснее, чем я могла вообразить.

— Для меня честь служить вам, — отвечала я.

Марьям приказала евнуху унести старый ковер, которым она пользовалась, и поместить мой на почетное место. Краски его чудесно сочетались с теми, которыми была убрана оставшаяся часть комнаты.

Повосхищавшись им, она сказала:

— А почему ты сделала его сама, вместо того чтобы отдать его мужчинам из своей мастерской?

— Я хотела быть уверенной, что ковер ответит вашим желаниям, — сказала я и помедлила.

Она знала, что это не может быть единственной причиной, и с любопытством глянула на меня.

— Я надеюсь, что не окажусь навязчивой, — добавила я, — но буду считать честью для себя узнать, что вы о нем думаете, потому что это ковер по моему собственному рисунку.

Марьям была изумлена:

— Рисунок твой собственный?

— Я сама нарисовала узор, — ответила я.

По ее лицу я видела, что она мне не верит, поэтому приказала подать бумагу, тростниковое перо и подставку для письма. Когда лысый евнух принес все, я уселась скрестив ноги подле нее, окунула перо в чернила и нарисовала один из узоров с перьями, после чего дала перу порезвиться на обычных ковровых орнаментах вроде роз, кедров, онагров и соловьев.

— Сможешь научить меня? — спросила Марьям.

Теперь была моя очередь изумляться.

— Конечно, — сказала я, — но стоит ли госпоже, принадлежащей шаху, делать ковры?

— Я не собираюсь делать их, — отвечала она, — мне хотелось бы научиться рисовать. Часто мне так скучно.

Служанка внесла кофе в чашках чистого серебра, украшенных сценами из легенд вроде истории Лейли и Меджнуна. Я никогда не видела такой дорогой посуды, даже в доме Ферейдуна, и подивилась их размеру и весу. За горячим напитком последовали фрукты на серебряных подносах, цукаты и сласти, включая мое любимое печенье из нута, и холодный вишневый шербет в фарфоровых сосудах. В шербете плавал лед, который я прежде не встречала в летних напитках. Марьям объяснила, что слуги шаха зимой нарезают брусья льда и складывают в подземельях, чтобы сохранить холодными в жаркие месяцы.

Когда мы полакомились, Марьям попросила меня взглянуть на другой ковер, купленный ею, и я похвалила простой геометрический узор, вытканный, похоже, на северо-западе.

— Моя матушка обычно ткала такие ковры, когда я была еще ребенком, у нас на Кавказе, — сказала Марьям, и я поняла, почему она хочет научиться рисовать узоры.

— Если вам хочется, мы можем выучить узоры вашей родины, — сказала я, и она ответила, что хотела бы этого больше всего.

Затем я встала и попросила разрешения уйти.

— Я скоро пришлю за тобой, — сказала Марьям, тепло расцеловав меня в обе щеки.

После того как я попрощалась, лысый евнух отвел меня к казначею гарема, вручившему мне большой кошель серебра за ковер, самый большой, какой я когда-либо держала в руках. Было совсем темно, когда я вышла наружу через ворота к Лику Мира.

Пока все деревянные врата захлопывались за мной, я думала, как богато одета Марьям, как сияли ее рубины, как совершенно ее лицо, как прекрасны ее рыжие волосы и маленькие алые губы. И все же я ей не завидовала. Каждый удар двери напоминал мне, что я свободна приходить и уходить, а она не может выйти без одобренной причины и пышного окружения. Она не может пойти пешком через мост Тридцати Трех Арок и любоваться видом или промокнуть насквозь в дождливую ночь. Она не может наделать ошибок, как я, и начать все сначала. Она обречена роскошно жить в самой безупречной из тюрем.

Каждую неделю Марьям присылала за мной, чтобы брать уроки рисования. Мы подружились, а в гаремном дворе я стала чем-то вроде диковинки. Другие женщины часто приглашали меня взглянуть на их ковры и высказать свое мнение. Я пользовалась такой свободой общения с ними, какая не снилась ни одному мужчине, исключая шаха.

Гостахам поздравил меня с работой в гареме. Он никогда не сумел бы найти постоянных заказчиков среди женщин и поэтому уговаривал меня пользоваться преимуществами, которые давали мне постоянные посещения гарема. Он даже заплатил портнихе, сшившей мне прекрасное оранжевое шелковое платье с бирюзовым кушаком и бирюзовым же халатом, чтобы я выглядела хорошо одетой и преуспевающей, когда меня приглашали.

Знакомясь с женами гарема, я начала получать от них заказы на ковры и ковротканые чехлы для подушек, а затем и от членов их семей и подруг, живших вне гарема. Их аппетит на красивые вещи был ненасытен, и мы развернули дело так, что должны были нанять еще работников. Вскоре Малеке и матушка стали надзирать за ними, потому что я часто бывала занята в гареме или рисовала новые узоры, чтобы усладить женщин шаха.

Однажды я с удивлением приняла заказ на «перьевой» ковер от приятельницы Марьям, приславшей в наш дом слугу с письмом. Оно было написано очень просто, и я даже смогла его прочесть, а потом вдруг поняла, что оно от Нахид. Хотя в нем не было ничего о ее жизни или нашей дружбе, по этому жесту я поняла, что она ищет возможности исправить положение тем лучшим образом, на который способна. Осознав, на какую жертву я пошла, разорвав сигэ с ее — и моим — мужем, она решила помочь мне в моей новой жизни.

Я знала, что большинство людей не поймет, отчего я поменяла жизнь с Ферейдуном и относительное благополучие на теперешнюю жизнь и тяжкий труд. Мне и самой было трудно временами это объяснить, разве что я сердцем поняла, что отказ от сигэ — это правильно. Ведь я, ковровщица, хочу большего. Невозможно было оставаться тайной сигэ или притворяться чистой снаружи, чувствуя себя грязной изнутри. Гордийе была бы изумлена, узнав, насколько уроки Гостахама подстегнули мое решение, потому что он учил меня вот чему: когда мы вступаем в мечеть и ее высокий купол уносит наши мысли ввысь, к возвышенному, так и великий ковер должен делать то же под ногами. Такой ковер ведет нас к мысли о величии бесконечного, но всегда близкого, ближе, чем биение сонной артерии. Солнце, вспыхивающее посредине ковра, напоминает об этом бесконечном свечении. Цветы и деревья взывают к наслаждениям рая, и всегда в середине ковра есть точка, приносящая успокоение сердцу. Одинокий белый лотос, плывущий по бирюзовому пруду, — в нем, в самой малой из частей, она и есть. Зов к лучшему в себе, призыв к радости единения. В коврах я теперь видела не просто изыски природы и цвета, не просто мастерское расположение их, но знак бесконечного узора. В каждом рисунке просвечивал труд Соткавшего Мир, цельный и законченный; и каждый узел ежедневного бытия просвечивал моим трудом.

Я никогда не ткала своего имени на коврах, как это делали мастера шаха, прославленные своим великим искусством. Я никогда не научусь ткать человеческий глаз так точно, чтобы он казался живым, или придумывать ковры с узором столь сложным, что он ставил в тупик величайших математиков. Но я изобретала свои узоры, которыми люди будут любоваться годы спустя. Когда они будут сидеть на одном из моих ковров, их бедра коснутся земли, их спины выпрямятся, а венец их главы устремится к небу; и они возрадуются, освежатся, преобразятся. Мое сердце коснется их сердец, и мы станем как одно, даже когда я обернусь прахом, даже если они никогда не узнают моего имени.

Через несколько месяцев Малеке родила своего третьего ребенка. Они с Давудом назвали ее Илахай — «богиня».

Впервые взяв ее в руки, я была опьянена чистым детским ароматом, темными волосами, проступавшими на ее головке, крошечными пушистыми бровками и ступнями, гладкими, как бархат. Я подняла ее и прижала к груди и подумала, как я хочу научить ее всему, что знаю сама.

Но когда поток чувств хлынул сквозь меня, чего я не ждала, мне пришлось отдать младенца Малеке, чтобы скрыть выражение, проступившее на лице. Я уже вступила в свое девятнадцатилетие, но была безмужней и бездетной. С тех пор как мы ушли от Гостахама, я была слишком занята изготовлением ковров, чтобы думать о чем-то еще. Но теперь, когда мне приходилось видеть Илахай каждый час бодрствования, я начала задумываться, есть ли у меня надежда и мое ли будущее — быть уважаемой ковровщицей и высохшей женщиной.

Как-то вечером по дороге из гарема я проходила возле хаммама, где столько раз мылась с Нахид, и поняла, как я соскучилась по Хоме. Уйдя из дома Гостахама, мы с матушкой не могли больше платить за баню и должны были примириться с быстрым ополаскиванием над ведерком, пока Давуда не было. Но теперь у меня было достаточно серебра, чтобы заплатить за вход, и я решила зайти. Со времени моего последнего посещения прошло больше года. Хома все еще работала там, как я и надеялась, и когда она узнала меня, то сказала:

— Ах, каким пустым было твое место! Сколько я думала о тебе, сколько размышляла о твоей судьбе! Иди сюда, мое дитя, и расскажи мне все!

Волосы ее были еще белее на смуглой коже, сияя, будто луна в ночном небе. Она приняла мою одежду и отвела меня в один из частных банных покоев, где усадила и принялась окатывать теплой водой, кувшин за кувшином.

Темные глаза ее были печальны.

— Дитя мое, когда я думала про тебя, больше всего я боялась, что тебе выпадет худшая из судеб — улица.

— Не совсем так, — отвечала я, — но временами бывало тяжко.

И я рассказала обо всем, что мы перенесли, а слова лились легко, и она начала разминать мои мышцы, чтобы они расслабились.

Я подробно описала, как улучшилась наша жизнь после того, как мы начали делать ковры с семьей Малеке, и как посыпались заказы от женщин гарема.

— Мы хотим купить дом для всех нас, — говорила я, — и теперь можем позволить себе удобства и для детей, и для себя.

Я только что купила себе пару оранжевых шелковых туфель, свою первую новую обувь за долгое время. Носок был заострен и плавно, словно носик чайника, выгибался вверх. Мне нравилось посматривать на них.

Глаза Хомы выкатились от удивления.

— Так твоя судьба наконец переменилась! — сказала она. — Азизам, ты это заслужила.

Она потянулась за киссехом и начала тереть мои ноги, а я смотрела, как отходит омертвевшая кожа. Когда Хома перевернула меня вниз лицом, чтобы отскрести мою спину, я раскинула руки, потому что чувствовала себя в безопасности под ее заботой.

— А что за семья, с которой ты живешь?

Я рассказала, как хорошо ведут себя мальчики теперь, когда они не голодают, и как добр Давуд к моей матушке, потому что верит, что это ее травяные настои вылечили его. Я рассказала, как они с Малеке недавно радовались новому ребенку, и когда я назвала ее имя, то удивилась, ощутив, как по моим щекам заструились слезы.

Хома взяла кусок мягкой ткани и нежно утерла мне лицо.

— Ах, ах! — сочувствовала она. — Теперь ты готова для своего малыша.

Перевернув меня на бок, она проскребла меня от щиколотки до подмышки.

— Ты не так молода, но у тебя еще есть время понести младенца, — сказала она.

— А как же мой сигэ?

— Нет никакой причины не заключить постоянный брак теперь, когда у тебя есть деньги на приданое, — ответила она. — Помнишь, что я тебе говорила? Первый брак — для родителей девушки. Второй — для нее самой.

Она повернула меня и проскребла другой бок.

— Но теперь ты должна думать о том, что устроит именно тебя, и избегать глупых ошибок.

Пока она оттирала мои ладони и омозоленные пальцы, я думала о браках, которые заключают девушки моих лет.

Марьям была в самом восхитительном союзе, который я знала, наложницей самого шаха, но видела его только тогда, когда это было удобно ему, и всегда должна была думать, как бы ее не вытеснила другая.

Нахид выдали замуж насильно за человека, отвратительного ей, и она утешалась мечтами о том, что могло бы быть с Искандаром, который ей, скорее всего, никогда не достанется. Ее история подобна сказке о Гольнар и ее любимом розовом кусте.

Моя деревенская подруга Голи была лучшим подарком ее мужу, но в его присутствии она была безмолвна; он был намного старше, и я теперь понимала, что она повинуется ему, как ребенок.

Я была не похожа ни на кого из них, потому что у меня были мои ковры и моя приемная семья, о которой надо было заботиться. Даже если бы я заключила брак, моим долгом и желанием было бы работать с семьей Малеке и совершенствовать мое искусство. Каждый минувший месяц подтверждал, что моя работа выигрывает в сравнении с другими мастерами. Она к тому же предлагала новшество — это были плоды труда женщины, любимые женщинами гарема. Я никогда не захотела бы отказаться от своей работы, даже если бы мой муж был богат, как сам шах.

Однако мой путь был иным, чем я воображала, когда была деревенской девочкой, слушающей матушкины сказки.

— Всю мою жизнь, — сказала я Хоме, — сказки, что мне рассказывали, кончались свадьбой богатого, щедрого принца и прекрасной женщины, попавшей в беду, спасенной и принятой в его жизнь.

Хома улыбнулась.

— Так у них бывает, — отвечала она, поливая мою голову теплой водой, — но не всегда.

Погрузив пальцы в мои волосы, она стала растирать кожу головы.

— Помни, ты больше не в беде. Ты вернула себе цену — даже большую, чем когда была девственницей. Нет причины не сочинить собственную сказку.

Когда Хома кончила мыть мои волосы, она стала лить на меня воду кувшинами, пока моя кожа не засветилась. Тогда она отвела меня и уложила в самую горячую ванну, и я лежала там и размышляла над тем, что она сказала. Она была права: теперь я старше, не замужем, имею кое-какие деньги, поэтому могу делать свой выбор. Незачем мне иссыхать, мне есть что предложить поклоннику. Но я никогда не пожелаю мужчины, подобного Ферейдуну, будь он даже богат, потому что он видел во мне лишь зеркало своих удовольствий.

Я жаждала чего-то иного, что напоминало мне моих родителей. Когда моя матушка была так больна, что чуть не умерла, она рассказала мне о самоотверженности отцовской любви к ней. Для нее он пожертвовал заветнейшим желанием своего сердца, и не единожды, но дважды. Первое — он решил вынести бездетную жизнь, но не мучить матушку присутствием второй жены. Потом, когда родилась я, он примирился с мыслью, что у него никогда не будет сына. Он был словно покорный камень, вынесший так много и проливший столько крови сердца, что она в конце концов превратилась в рубин. Такую сияющую драгоценность я теперь искала.

Когда я прогрелась, то пошла в отдельную комнатку и улеглась на мягкий диван. Хома вернулась с водой напоить меня и сладкими огурцами угостить меня, прежде чем оставить отдыхать. Сон не шел, но большая сказка начинала складываться в моем уме. Я не знаю, откуда она бралась, но прежде ее не слышала; наверно, придумывала сама. Однако мне она нравилась, потому что она была о мужчине-льве, о ком-то, кто станет для меня ценнее оставшейся жизни. Божьим соизволением нашу историю когда-нибудь запишут ярчайшими из чернил, и продолжится она, пока не перевернется последняя из страниц.

— Хома! — позвала я. — Мне нужно рассказать тебе что-то важное!

Хома пришла в мою комнатку, и глаза ее сияли, словно звезды, белые волосы мерцали, как луна. Она уселась подле меня и наклонилась поближе, и вот что я рассказала.

Сначала не было, а потом стало. Прежде Бога не было никого.

Жил-был человек, и был он визирем у старого и вздорного шаха. Когда шах потребовал отдать ему в жены единственную дочь визиря, тот отказался. Тогда шах казнил его за неповиновение и сказал девушке, что она может вернуть себе свободу, только если соткет ковер лучше всех, что есть у него. Девушка была заперта в комнате с крошечным окном, выходившим в шахский сад, где женщины гуляли, пили чай и ели сласти. Днем она смотрела, как они смеются и веселятся, пока она сидит перед старым станком и неряшливой охапкой коричневой шерсти.

От одиночества девушка по утрам крошила птицам хлеб. И однажды птица с гордым хохолком и длинными белыми перьями через окно влетела в ее темницу. Она уселась возле хлеба, склевала пару крошек и улетела.

На следующий день птица прилетела снова и поклевала еще. Потом она прилетала каждое утро и ела из пальцев девушки. Она стала ее единственным другом и, когда ей было особенно печально, садилась к ней на плечо и щебетала.

«Ай, Хода! — пожаловалась девушка однажды утром, взывая к милости Господней. — Эта шерсть так груба и зловонна, что из нее никогда не выйдет ковра для шаха!»

Птица перестала щебетать, словно поняла ее, и внезапно исчезла. На ее месте появилась пушистая белая овечка. Девушка протянула руку, чтобы дотронуться до нее, ибо не верила своим глазам, но обнаружила, что шерсть овечки — лучшая из шерстей. Она постригла ее, и шерсть отросла снова. Овечка терпеливо стояла, а она стригла и стригла, и когда шерсти набралось достаточно, овца снова стала птицей и улетела.

Девушка спряла шерсть и начала ткать из нее ковер, который был мягок, точно бархат. На следующее утро птица снова прилетела, уселась ей на плечо и сладостно пела, пока девушка вязала узлы. Но через несколько дней работы девушка снова загрустила.

«Эй, Хода! — вздохнула она. — Этот ковер выглядит как саван, потому что у меня нет цветной шерсти. Как я могу сделать ковер, достойный шаха?»

Птица промолчала и исчезла. На ее месте возникла чаша, внезапно наполнившаяся яркими красными цветами. Когда она растерла один на ладони, он оставил пятно, красное, как кровь. Один цветок она оставила в вазе. Остальные растолкла и сварила из них краску для тонкой белой шерсти. Шерсть, которую она пропитывала недолго, стала оранжевой, а шерсть, окрашивавшаяся долго, стала алой. Затем она вплела оранжевую и алую нити в свой ковер.

Птица прилетела на следующее утро и запела свою песню, но ее прелестный голос был слабым, а гордая головка поникла.

«Милая моя птица, так ты вчера пожертвовала собой?» — воскликнула девушка. Птица вздрогнула и не смогла больше петь, и, так как она слишком устала, чтобы продолжать, девушка скормила ей побольше хлеба и гладила ее длинные белые перья.

Теперь ковер девушки стал просто прекрасным, словно сад наслаждений, который она видела из окна. Закончив края, она стала вывязывать узор из осенних листьев клена, усеянный певчими птицами. Яркие красные листья с оранжевыми прожилками на коричневых стволах радовали глаз, и все же она понимала, что ковер еще недостаточно хорош.

«Эй, Хода! — вздохнула девушка. — Как мне сделать ковер, который поразит шаха? Нужна золотая нить, чтобы озарить его дряхлые глаза!»

Птица села ей на плечо, как обычно. Внезапно крылья ее затрепетали, и крохотное перышко слетело на пол. Потом она задрожала сильней, да так, что девушка испугалась за ее жизнь.

«Нет! — закричала она. — Пусть у меня лучше будешь ты, чем ковер, достойный шаха!»

Но комната наполнилась ослепительным светом, когда птица из живого создания с бьющимся сердцем превратилась в золотую, Прекрасней, чем любое сокровище шаха. Девушка изумилась чуду, ибо ее темница озарилась, будто солнце вспыхнуло в ней.

На другое утро она разбросала хлеб и ждала птицу, но та не прилетела. Не прилетела она и на следующее утро, и потом, и ни разу за долгие зимние месяцы. Девушка оплакивала ее каждый день. Чтобы почтить ее жертву, девушка расплавила золотую птицу, погрузила белую шерсть в золотую кровь и воткала золотую нить в свой ковер.

Когда девушка закончила, то попросила своих тюремщиков показать ковер шаху. Его слуги развернули перед ним ковер, и золотая нить, казалось, наполнила холодный зал солнечным светом. Шах схватился за виски и в изумлении затряс головой, он словно услышал, как золотые птицы на ковре воспевают силу любви.

«Что это за чародейство?» — крикнул он.

Девушка рассказала ему о птице, которая была ее другом столько дней. Но шах потребовал доказать это, и она показала ему единственное белое перышко, уцелевшее на полу. Она привязала его на нитку и носила с тех пор на шее.

Тогда шах позвал умудренную старую женщину, известную своими волшебными способностями, и приказал ей снять нечестивые заклинания в его царственном присутствии. Женщина подержала перышко в пальцах и сказала все заклинания, а закончила словами: «Именем Бога в небесах, освобождаю тебя от заклятия!»

Перо задрожало так, что она выронила его, и превратилось в высокого мужчину со щеками, покрытыми мягким пушком, губами словно тюльпаны, глазами темнее ночи и иссиня-черными локонами, подобными гиацинту.

«Конечно, не может быть ничего удивительнее, даже поющий ковер! — воскликнул шах. — Кто зачаровал тебя?»

«Злой демон, — отвечал юноша. — Он был изгнан моими родителями, но отомстил им, заколдовав меня. Чтобы мучить меня сильнее, он дал мне способность превращаться во что угодно, кроме меня самого».

«А что у тебя общего с этой девушкой?»

Голос юноши смягчился.

«Когда я увидел ее порабощенной, мое сердце обратилось к ней, — сказал он, — ибо я тоже был в рабстве».

Но шах оставался жесток. Юноше он коротко сказал: «Теперь ты моя собственность».

А девушке добавил: «А с тобой мы сейчас поженимся».

Девушка вскочила и крикнула: «Клянусь Всевышним, ты ведь сказал, что освободишь меня, если я сделаю ковер, прекраснее, чем любой из твоих!»

«Сказал», — признал шах.

«И ты не поклянешься, что он прекраснее всех?»

Шах ткнул пальцем в визиря, заменившего ее отца. «Принести мои лучшие ковры», — велел он.

Визирь побежал выполнять повеление, и, когда три ковра легли для осмотра, девушка осмотрела каждый из них.

«Узор мой тоньше, чем на первом, — сказала она. — Мой ковер имеет больше узелков на радж, чем второй. И ни один из этих ковров не поет глазу, уху или сердцу, как мой!»

Шах не ответил, потому что не видел, чем можно возразить. А девушка быстро добавила: «Тем не менее я согласна стать твоей женой, но с одним условием. Освободи этого человека от своей власти, потому что он едва не отдал за меня жизнь».

Шах был готов согласиться, но мудрая женщина вмешалась.

«Великий шах, я прошу твоей милости, — сказала она. — Даруй этим рабам их свободу, ибо они жертвуют собой друг ради друга и уже стали легендой».

«Если это правда, я никогда не видел два таких чуда в один день, — воскликнул шах. — Почему я должен их отпускать?»

Голосом власти женщина сказала: «Потому что их запомнят навек — и твое великодушие тоже признают века спустя».

Шах очень заботился о своей славе. Девушке он сказал: «Я отпускаю тебя, ибо ты достигла того, что я повелел. Твой ковер прекрасней всех, какими я владею».

Юноше он сказал: «Дарю ее тебе, ибо ты отдал свою кровь за нее».

Шах задал им свадебный пир, длившийся три дня и три ночи, и они поженились на ковре, связавшем их воедино. Его золотые птицы пели им, пока девушка давала свое согласие, ибо нашла льва сердцем. И двое бывших узников служили друг другу утешением и нежностью до конца своих дней.