Береговая операция

Амиров Джамшид Джаббарович

Часть третья

Паутина

 

 

Вспомни, читатель, весну тысяча девятьсот сорок пятого года. Она пришла в громах кровопролитных сражений, молниях взрывов и ливне раскаленных осколков и пуль. Но это была великая очистительная гроза, которую с трепетной надеждой ждало истомленное страшной войной человечество. Это шло неотвратимой поступью священное возмездие за кровь отцов и братьев, за горе и слезы вдов и матерей, за разрушенные мирные очаги, сожженные поля, за годы неволи и рабства. Возмездие настигало гитлеровских захватчиков на их земле, на тех исходных рубежах, откуда они начали, подгоняемые бесноватым фюрером, свое чудовищное нашествие на мирные города и села европейских стран, на священную землю нашей Советской Отчизны. Коричневой чумой называли люди германский фашизм. Коричневой краской метили картографы на политических картах Европы гитлеровскую Германию. Теперь легли на карты красные стрелы, обозначавшие наступление Советских Вооруженных Сил. Широкие у основания, эти стрелы брали свое начало на севере, на юге и на востоке и острием неотвратимо упирались в Берлин, в логово фашистского зверя.

С запада наступали войска союзников. Второй фронт, которого так долго ждали, был, наконец, открыт, открыт тогда, когда в страшных схватках Советская Армия вынесла на себе всю тяжесть беспримерных боев, сломила хребет фашистского зверя и силой своего мужества и оружия решила вопрос «кто кого?». Союзникам легко было наступать. Почему? На этот вопрос отвечают неопровержимые документы. Мы позволим себе, читатель, в этой книге привести некоторые из них.

Взятые 16 апреля 1945 года в плен в районе действия войск Первого Белорусского фронта немецкие солдаты показали: «Офицеры утверждают, что все силы будут приложены, чтобы не допустить взятие Берлина русскими: из двух зол будет выбрано меньшее, то есть, если сдавать город, то только американцам…», «… Против русских надо драться со всем упорством с таким расчетом, чтобы американцы раньше них вошли в Берлин».

Но, может быть, немецкие солдаты лгали, выполняли злую волю тех, кто пытался поссорить нас с нашими союзниками? Нет, не лгали. Гитлеровский генерал Шернер свидетельствует об этом словами собственного приказа: «Генерал-лейтенант Гайгер, — говорится в приказе, — получил от меня приказание обеспечить, согласно договору Верховного командования вооруженными силами, передачу указаний о переходе частей на территорию, занятую англо-американцами, и самому с командованием отправиться на запад». Но, может быть, лгал и гитлеровский генерал? Нет, не лгал и он. Девять лет спустя после окончания войны, в 1954 году, бывший премьер-министр Великобритании Уинсон Черчилль, выступая в Вудворде перед своими избирателями, открыто заявил, что «в то время, когда немцы сдавались сотнями тысяч», он направил фельдмаршалу Монтгомери приказ, предписывая ему «тщательно собирать германское оружие и складывать, чтобы его легко можно было снова раздать германским солдатам, с которыми нам пришлось бы сотрудничать, если бы советской наступление продолжалось».

Но наступление советских войск продолжалось неотвратимо. Советское Верховное командование не знало, разумеется, в ту пору о сговоре союзников с гитлеровскими заправилами. Документы, свидетельствующие о фактах беспримерного вероломства, стали известны значительно позже. Но кое о чем в ставке Советского Верховного главнокомандования знали и тогда.

17 апреля 1945 года ставка направила телеграмму командующему Первым Белорусским фронтом, в которой говорилось: «Гитлер плетет паутину в районе Берлина, чтобы вызвать разногласия между русскими и союзниками. Эту паутину нужно разрубить путем взятия Берлина советскими войсками… Мы это можем сделать и мы это должны сделать». Это было сделано двумя неделями спустя. Фашистский Берлин пал. Гитлер отравился. Командование войск разгромленной гитлеровской Германии безоговорочно капитулировало. Но паутина плелась. «Рыцари плаща и кинжала» гитлеровской Германии, достойные преемники черных дел Гиммлера и Кальтенбруннера, нашли себе новых хозяев среди тех, кто еще в ходе войны отдавал приказы собирать и складывать германское оружие для того, чтобы при случае повернуть его против русских. Диверсанты, шпионы и террористы, перешедшие в услужение к своим новым хозяевам, расползались по странам и прятались на островках германской земли, остававшихся коричневыми до поры до времени, меж обтекавших их красных стрел нашего наступления.

В середине апреля 1945 года в небольшом силезском городке Ситтау, на подступах к которому уже вели бои советские войска, стремившиеся в Берлин, в одной из комнат двухэтажного особняка, где размещалось отделение «Абвера», беседовали двое. Один из них — высокий крепкий человек с квадратным подбородком и маловыразительными блекло-серыми глазами, одетый в зимнее поношенное обмундирование и грубые кирзовые сапоги рядового советской пехоты, сидел у стола и внимательно слушал высокого гауптмана, статную фигуру которого облегал черный мундир со знаками отличия капитана войск СС. Поблескивающий на его груди железный крест первой степени указывал, что этот вылощенный и, надо отдать ему справедливость, красивый офицер — типичная «белокурая бестия», как называл таких ярко выраженных представителей «высшей германской расы» сам фюрер, — имел немалые заслуги и преуспевал на своем поприще. Это был Людвиг фон Ренау, начальник одной из важных служб «Абвера», ведших разведку против Советских Вооруженных Сил.

— Скажите, господин Нечипуренко, — продолжал он на чистейшем русском языке начатый несколько минут назад разговор. — Вы верите в переселение душ?

Тот, кого назвали Нечипуренко, только удивленно вскинул брови и продолжал угрюмо молчать. Он никак не мог сообразить, с чего бы это у гауптмана фон Ренау сегодня такое хорошее настроение. Германия доживала считанные дни, советские войска не сегодня-завтра ворвутся в Берлин, а он шутит, будто бы и впрямь уже начали сбываться чудеса, обещанные фюрером.

— Не верите? — продолжал в том же тоне фон Ренау, не обращая ни малейшего внимания на угрюмый вид своего собеседника. — Напрасно! А между тем вы уже сегодня станете не только свидетелем, но и, так сказать, непосредственным участником великого таинства переселения душ, о котором так замечательно пишет личный прорицатель нашего великого фюрера доктор Шварцвассер. Итак, — продолжал Ренау, — сегодня душа советского солдата второго пехотного полка дивизии, которой командовал, увы, покойный генерал-майор Пименов, душа раненого упрямого советского солдата Петра Никезина, находящегося в настоящую минуту в девятой камере, в подвале этого уютного дома, переселится на небеса. И так как он не дал нам никаких показаний, попадет или в наш капиталистический ад или в ваш коммунистический рай. Ведь вы тоже коммунист, уважаемый господин Нечипуренко?

Нечипуренко криво усмехнулся и густым басом произнес:

— Куда уж там, стопроцентный!

— Нет? Жаль! — продолжал фон Ренау. — Ну, ничего, вы еще успеете им стать. А пока вернемся к волнующей нас с вами теме переселения душ. Ваша душа, душа раба божьего Миколы Тарасовича Нечипуренко, бывшего кулака, уголовника и рядового дезертира, а ныне выпускника-отличника лучшей в мире германской разведывательной школы, растворится в эфире и перестанет существовать, а, перестав существовать, возникнет в своем новом естестве, как учит уважаемый доктор Шварцвассер… Впрочем, к черту доктора! Я вижу, ясновидение до вас не доходит. Вы, как все русские, грубый материалист. Короче говоря, Нечипуренко, слушай внимательно и соображай. Сейчас тебе набьют морду, не беспокойся, немного, только для грима, и забросят в камеру номер девять, где сидит раненый советский солдат Петр Афанасьевич Никезин. Ты ему сможешь рассказать, как сегодня ночью ты шел в разведку, двух твоих товарищей убили, а ты «кокнул трех фрицев», кажется, вы так говорите? Ну, тебя схватили, и вот ты в девятой камере. Не думаю, что Никезин тут же разоткровенничается с тобой. А ты с ним о войне и не говори. Беседуй о доме, о родине, о семье. Это темы безобидные, а тебя именно это и должно интересовать для своего собственного благополучия. Почему — соображаешь?

Нечипуренко отрицательно покачал головой. Его явно не радовала перспектива быть избитым «для грима», и он в душе посылал ко всем чертям этого щеголеватого гауптмана, который или хлебнул лишнего, или нюхнул кокаинчика: уж слишком он весел и глазами играет.

Фон Ренау, видимо, был тонкий психолог. Во всяком случае, он понял мысли Нечипуренко, потому что вдруг оборвал свои разглагольствования, щелкнул зажигалкой, раскурил сигарету и, проследив взглядом за аккуратными колечками дыма, повернулся к Нечипуренко и резко бросил:

— Надо соображать! Даже если речь идет, — Ренау изобразил подобие улыбки, — о переселении душ. Душа Петра Никезина вместе с его документами, медалью «За отвагу» и всей его биографией переселится в тебя. Завтра кончится Микола Нечипуренко. И ровно в шесть часов утра по берлинскому времени ты станешь рядовым Советской Армии Петром Афанасьевичем Никезиным, станешь надолго, на три, а может быть, и на пять лет.

— Так война же к концу идет! — вырвалось у Нечипуренко.

— Наконец-то начинаешь проявлять сообразительность, — расхохотался фон Ренау. — Война кончается, верно, но не для нас с тобой. Для меня и для тебя, будущий рядовой запаса советский гражданин Петр Никезин, она только начинается по-настоящему, а кончится она, когда у Людвига фон Ренау… Впрочем, не обо мне речь. Кончится война, когда ты, Микола Нечипуренко, станешь хозяином пятиэтажного дома в Киеве на Крещатике, или городским головой в Виннице, или, если тебе не нравится Украина, ты сможешь открыть собственный пансион в Швейцарии или фабрику гуттаперчевых гребешков на берегах Мичигана. Там чудесный воздух! А пока тебе вскоре придется вновь привыкать к советскому климату.

Нечипуренко вздрогнул. Он знал, к чему его готовят в шпионской школе, но надеялся в душе, что война кончится, все как-то обойдется, и он сможет как-нибудь пристроиться к богатой и спокойной жизни. А теперь все должно было начинаться сначала: постоянные страхи, игра со смертью. Нет, он не хочет, не согласен. Все что угодно, но не это!

Ренау будто читал мысли Нечипуренко. Он решил одним ударом сломить его сопротивление. Ренау нажал кнопку звонка. В кабинет вошел его ближайший помощник обер-лейтенант Роберт Фоттхерт.

— Роберт, — обратился к вошедшему Ренау, — позовите Вилли Пуура, и, пусть он наставит ему, — Ренау кивнул в сторону Нечипуренко, — несколько фонарей. Вилли — боксер и знает, как это делается. Да, кстати, если уж делать, так все сразу. В какую руку ранен этот Никезин из девятой камеры?

— В левую, выше локтя, кость задета, — ответил Фоттхерт.

— Откуда такие подробности, Роберт? Ты что, пригласил к нему профессора-рентгенолога из Берлина? — расхохотался Ренау.

— Обошлось без рентгенолога, — ответил Фоттхерт. — Я просто вспомнил, как этот Никезин двинул левой рукой нашего Вилли, когда тот стал выворачивать ему правую. Вилли едва удержался на ногах.

— И такой герой должен завтра в шесть часов утра умереть… — меланхолически заметил Ренау. — Пусть ему в этом поможет бог и Вилли Пуур. А заодно, пусть Вилли прострелит левую руку господину Нечипуренко.

— Я не хочу! — взметнулся со стула Нечипуренко.

— Молчать! Хайль Гитлер! — гаркнул Ренау. — Ну! — И он вперился бешеным взглядом в Нечипуренко.

— Хайль Гитлер! — пробормотал Нечипуренко и сник.

— То-то же! — И Ренау, уже вновь спокойно, продолжал своим мягким бархатным баритоном: — Скажешь Вилли, пусть он работает чистенько и не заденет, упаси бог, кость. И пульку пусть протрет спиртиком, чтобы не было никакого абсцесса. Нам невыгодно, чтобы господин Нечипуренко, а с завтрашнего дня товарищ Никезин, долго болел. И, кроме того, мы должны беречь его руки, так как он замечательный музыкант. Ты слышал, Роберт, как господин Нечипуренко играет на аккордеоне?

— Да, слышал, конечно, гер гауптман, — ответил Фоттхерт. — Я могу пойти распорядиться?

— Нет, побудь с нами, Роберт, на рассвете мы расстанемся, и ты должен быть в курсе всех дел. Садись.

Фоттхерт уселся в мягкое кресло и закурил.

— Так вот, — вновь обратился Ренау к Нечипуренко. — Вы должны знать, что с вами произойдет, как только вы станете Петром Никезиным. Впрочем, я несколько забегаю вперед, вы должны еще кое-что услышать как Нечипуренко. Фоттхерт, — обратился Ренау к своему помощнику, — на какую сумму вы открыли счет на имя Нечипуренко в швейцарском банке?

— На пять тысяч американских долларов, — ответил Фоттхерт. — Зелененькие бумажки очень устойчивы.

— Вы разделяете точку зрения обер-лейтенанта? — спросил Ренау Нечипуренко.

Нечипуренко кивнул головой и осклабился в довольной улыбке.

— Так вот, Нечипуренко, — продолжал Ренау, — это задаток, аванс, мелочь. А сейчас нам еще придется потревожить ефрейтора Шульца. Он умеет сапожничать, а ваши сапоги, — и Ренау воззрился на кирзовые сапоги Нечипуренко, — явно нуждаются в ремонте.

— Да нет, сапоги у меня вроде крепкие, — ответил Нечипуренко и невольно взглянул на свои громадные ноги.

— Отдаю должное вашим крепким русским сапогам и, кстати, вашему неплохому знанию немецкого языка. (С приходом Фоттхерта они незаметно перешли на немецкий язык, которому Нечипуренко обучился в шпионской школе). Но немецкий язык вам в ближайшем будущем не понадобится, наоборот может вас подвести. А вот ваши сапоги вас, несомненно, выручат. В каблук нужно будет заделать небольшой запас бриллиантиков — так удобнее их хранить. Они понадобятся и вам, и еще кое-кому в тех местах, где вам придется обосноваться. Ясно?

— Так точно! — пробасил растаявший Нечипуренко. Он поклонялся одному богу — деньгам, и раз они у него будут — все остальное ему уже казалось нестрашным.

— Ну, а теперь слушай, — сказал Ренау, — что с тобой произойдет, после того как в тебя вселится душа Петра Афанасьевича Никезина. Мы тебя подбросим вместе с твоим замечательным аккордеоном на одну из дорог, где наступают русские, где-нибудь в районе Грюнвальда. Ты попадешь в госпиталь легкораненых. Там ты присмотришься к выписывающимся бойцам или старшинам, запомни, какие нам нужны приметы: рост средний, примерно сантиметра сто семьдесят два, волосы светлые, глаза голубые, худощавый. Постарайся выбрать такого, который имеет отличия и не имеет семьи. Постарайся узнать о нем, как можно подробнее. Ты определишь его направление, дашь нам точно знать приметы, фамилию, имя, время его отъезда из госпиталя, а остальное не твое дело. На связь можешь выходить в любое время. Сейчас всюду трещат рации, и твою передачу никто не засечет. Наши на приеме работают круглосуточно. А дальше живи, лечись, отдыхай до той поры, пока тебя не отправят в глубокий тыл. Ты получишь наши указания, где и когда обосноваться… Кличка твоя «музыкант», пароль — наша чудная старая песенка «Майн либер Августин». Ты ее очень мило играешь на аккордеоне. Запомни это. Вот все, что от тебя требуется. Понял?

— Понял, — скучным голосом ответил Нечипуренко. Он вспомнил, что сейчас ему предстоит неприятная процедура.

— Все, желаю успеха. И да хранит тебя бог, впрочем, я опять забыл, что ты коммунист и в бога не веришь. Фоттхерт, проводи его к Вилли, а сам возвращайся обратно.

Фоттхерт вышел с Нечипуренко и через несколько минут вновь вернулся в кабинет к Ренау.

— Ну, Фоттхерт, настала пора поставить все точки над «и». Завтра на рассвете мы отсюда уходим. Думаю, что к обеду здесь уже будут русские. Я — на запад, а ты — на восток. Вы пойдете в Грюнвальд, там уже русские, и тебе придется облачиться в форму советского лейтенанта, она на тебе, кстати, неплохо сидит. С собой возьмешь агента номер восемнадцать и, самое главное, с вами пойдет еще один лейтенант. В Грюнвальде вы сможете чувствовать себя в безопасности у свиноторговца Виттенберга, у него все в порядке. Никезина вы сбросите где-нибудь по пути, пусть сам добирается в местечко, где расположен госпиталь. Особого труда вам вся эта операция не доставит.

Дороги запружены и военными, и мирными немцами, В этом котле сейчас не поймешь, кто, куда и зачем идет, — тем лучше для нас с вами. Мы передадим Виттенбергу все, что сообщит новорожденный Никезин, если вы не сможете принять его передачу сами. Того, кого он вам пошлет, перехватывайте, сообразуясь с обстановкой, и вот тогда этот лейтенант, который отдыхает сейчас наверху, обретет свое новое воинское звание и новое имя. Как только это с ним произойдет, вы, Фоттхерт, можете уходить. С ним останется агент № 18, фрейлейн Луиза, она же сержант медицинской службы Татьяна Остапенко. Перед уходом организуйте в Грюнвальде какой-нибудь симпатичный взрыв, чтобы пострадало побольше русских или немцев — это все равно и, кстати, если это можно будет, изобразите взрыв как месть народа или преступление самих русских, в зависимости от обстоятельств. Это будет очень неплохо. В общем, Роберт, уходите из Грюнвальда с музыкой, вы это умеете.

— Вилли Пуура оставь там, у Виттенберга, пусть присмотрит за стариком и доведет дело до конца. Мы его оттуда потом вытащим. А не вытащим — невелика печаль, он грубиян и пьяница, а нам с тобой, Роберт, предстоит еще очень тонкая работа, мы еще повоюем. Почему ты не спрашиваешь меня, Роберт, где, как и за кого мы будем воевать?

— Если разрешите, то спрашиваю, герр гауптман. За что — мне понятно, — за наш фатерланд, но для кого? Вот это я пока не знаю.

— Я не могу тебе, Роберт, пока рассказывать всего, — сказал Людвиг фон Ренау, — но ты неглупый человек и поймешь то, что я тебе сейчас скажу. Тот парень, который пойдет с вами в Грюнвальд, а сейчас отсыпается на моей кровати, — американец, его зовут Боб Кембелл, и этим все сказано. Ну иди, тебе нужно хорошо отдохнуть.

 

Встреча на вилле «Эдельвейс»

Где-то грохотали взрывы, лязгало железо, слышались стоны, лилась кровь, полыхало зарево пожарищ, а здесь, на вилле «Эдельвейс», было так спокойно и тихо, будто и не шла на земле страшная война. В нежную зелень оделись деревья, из земли проступали робкие ростки луговых трав, открыли свои чашечки полевые цветы. Черный «Линкольн» тихо прошуршал шинами по гравию аккуратной дорожки и остановился у подъезда белокаменной виллы, утопавшей в вечерней тьме. Только в окнах первого этажа светился мягкий свет, отбрасывая желтоватые тени на кусты левкоев. Тотчас к машине подошли двое в штатском и пригласили пассажира войти в дом. Этим пассажиром был гауптман Людвиг фон Ренау, одетый на сей раз не в черный мундир войск СС, а в изящный штатский костюм. Макинтош и шляпу он оставил в передней. Его ввели в большую гостиную. Пол в ней был застлан громадным мягким ковром, скрадывавшим звук шагов.

В углу за низким полированным столиком в глубоком кресле сидел немолодой, уже начинающий полнеть человек, который курил сигару и рассматривал иллюстрации в каком-то журнале. Ренау нерешительно остановился.

— Подойдите сюда и садитесь! — пригласил его хозяин гостиной, не поднимая головы.

Ренау приблизился. Хозяин жестом повторил свое приглашение садиться.

— Красивая женщина, а? Красивая женщина! У вашего фюрера неплохой вкус! — заметил хозяин и протянул Ренау иллюстрированный журнал, на обложке которого была изображена немецкая киноактриса Ева Браун. — Вы любите красивых женщин, господин Ренау? — И не дожидаясь ответа, сам ответил за него: — Да, конечно, любите. Ведь вы, немцы, сентиментальный народ, и каждый из вас при виде первой встречной Маргариты готов стать Фаустом. Но, впрочем, — и он впервые поднял глаза на Ренау, — вы сами довольно красивый мужчина, поэтому вернее будет предположить, что женщины любят вас? Так, Ренау?

Ренау улыбнулся вместо ответа.

— Ну вот, — продолжал хозяин, — после того мы выяснили, что любите вы, я хочу коротко объяснить, []что люблю я. Как все истинные коммерсанты или бизнесмены — это более точное слово, — я люблю деньги. Надо делать деньги, а уж деньги тебе дадут и Маргариту, и доктора Фауста. Вы разделяете мою точку зрения?

— В определенной мере.

— В какой?

— В большой мере, — ответил Ренау. — Я тоже в свое время имел отношение к коммерции, был неплохим коммивояжером и даже готовился стать пайщиком фирмы, производящей швейные машины.

— Ну, коммивояжером теперь для вас, насколько я понимаю, это слишком мелко, а пайщиком и акционером моей фирмы вы сможете стать, если сами проявите известные способности и товар, который вы внесете в качестве пая, будет в достаточной степени доброкачественным. Вас устраивает такой вариант?

— Да, — ответил Ренау, — и за товар я могу поручиться.

— Люблю людей, которые понимают меня с полуслова. Впрочем, я так и предполагал, что вы меня сразу поймете. Мне вас рекомендовали как смышленого малого, и поэтому я решил потратить на знакомство с вами свое и без того ограниченное время. Кстати, я вам не представился — меня зовут Арчибальд Кинг. Близкие друзья называют меня короче — Арчи, и еще король; ведь Кинг — это король. Может быть, когда-нибудь и вы сможете меня так называть, это будет зависеть от вас. Вы хотите задать мне какие-нибудь вопросы?

— Нет. Я приехал получить приказания.

— Послушайте, мой мальчик, вы мне определенно нравитесь! Я сам в такой ситуации не смог бы лучше ответить. Нам следует отметить наше знакомство, оно, кажется, будет приятным. — Кинг, не вставая с места, протянул руку к дверце стоявшего рядом низенького шкафчика, извлек оттуда пару высоких фужеров, бутылку виски и сифон с содовой водой. Отмерив дозы, он составил смесь и предложил своему собеседнику один из фужеров.

— Ваше здоровье, мистер Кинг, — поднял Ренау свой фужер и залпом осушил его.

— Благодарю вас, — ответил Кинг. — А теперь будем[]считать, что знакомство состоялось, и приступим к делу. Что мне от вас нужно, дорогой Ренау? — продолжал Кинг. — Вы, как мне известно, располагаете неплохой сетью агентов, — которых вы сохранили или не сохранили, что пока неизвестно, так как война идет пять лет, — в разных европейских странах и в Советском Союзе. Вашу картотеку вы нам уступите по сходной цене, и об этом мы договоримся особо. У нас еще будет много бесед и много встреч, а сейчас меня интересует вот что. Я имею честь состоять акционером нескольких солидных компаний, которые интересуются нефтью и всем, что из нефти производится везде, во всех уголках этого полушария, которое ждет хозяйской твердой руки. И оно, это старое глупое и отсталое полушарие, получит эту твердую руку. Но это, так сказать, большие задачи. А мы сейчас с вами не на заседании сената и не на банкете конгрессменов. Поэтому перейдем к маленькому, но вполне конкретному делу. Нам нужно уже сегодня в числе прочих адресов направить свою группу далеко-далеко, на мирный юг Советского Союза, в город Советабад, находящийся на берегу Хазарского моря. Что вы можете мне предложить?

Ренау на минуту задумался, а потом спросил:

— А что вас могло бы устроить?

— Прежде всего люди с безупречными биографиями и безупречным знанием русского языка, разумеется, абсолютно дисциплинированные и готовые выполнить задание в любое время, при любых обстоятельствах. С ними будет мой человек. Для него вам придется достать подходящие документы, но не старье и не фальшивки: русские бдительны, и их не проведешь; нужны подлинные безупречные документы. Я думаю, что для начала в Советабаде нам следует иметь человека два-три. Осмотрятся, устроятся, завяжут связи… В общем, не мне вас учить. Вы, кажется, немолодой специалист по русским делам.

Ренау наклонил голову.

— Вы не спрашиваете об условиях? Впрочем, хорошо делаете, что не спрашиваете, — продолжал Кинг. — Долларов мы жалеть не будем. На наши нужды мы располагаем неограниченными средствами, такими, какие и не снились вашему крохобору Гиммлеру, считавшему каждую марку. Так кого же вы можете мне предложить?

— Я могу предложить вам русского агента, украинца по национальности Миколу Нечипуренко, сына кулака, убившего в свое время какого-то советского деятеля и бежавшего в Польшу. Мы подобрали его в Польше. Он хорошо служил нам, окончил нашу разведывательную школу, силен, груб, хорошо владеет аккордеоном и всеми средствами радиосвязи. Ради денег готов на все. Есть у него еще одна симпатичная черта — он не любит применять оружия.

— Это интересно, — заметил Кинг. — А если нужно?

— Один удар ребром руки наотмашь — и трехлетнее деревцо переламывается надвое.

— Занятно, — заметил Кинг. — Дальше.

— Эрна Юстус — литовка, безупречно говорит по-русски. Дочь владельца крупного магазина в Вильнюсе, ревностная католичка. Кроме бога, любит и слушается только меня.

— Красива? — заинтересовался Кинг.

— Страшна, как смертный грех, — ответил Ренау. — Красива другая, агент № 18, Луиза Дидрих, бывшая уголовница, помесь немца с русской. Вам, господин Кинг, нравятся киноактрисы, так вот она похожа на нашу Марину Рокк, только выше ростом.

— О! Вы мне ее покажете? — спросил Кинг.

— Пожалуйста, — ответил Ренау.

— Ну, хорошо, при случае, когда она сделает все, что нужно, вы ее привезете в Штаты.

— Как угодно, господин Кинг,

— Еще кто?

— Мой ближайший помощник обер-лейтенант Роберт Фоттхерт. Но его лучше держать здесь, в Германии, или в других европейских странах. Он прилично владеет русским языком, но у него неистребимый прусский акцент.

— Не надо, — отрезал Кинг. — А впрочем, трое ваших и один мой — это уже больше чем достаточно для начала. Мы назовем условно эту группу словом «Октан», так будет удобно для деловых разговоров. Все задание по Советабаду определим названием «Береговая операция». Кстати, о резиденте группы, что вы думаете на сей счет, господин Ренау?

— А разве не ваш человек будет? — спросил Ренау.

— Нет, нет, — перебил его Кинг. — Нашему нужно будет устроиться шофером. А когда дело дойдет до серьезных операций, нужно, чтобы у нас был человек, который сможет не только ездить по различным адресам, но жить и действовать в нужном нам адресе. Кто из ваших подойдет для этой цели?

— Эрна Юстус, — ответил не задумываясь Ренау.

— По каким признакам? — спросил Кинг.

— Некрасива, молчалива, умна, скромна и бесстрастна.

— Да что она у вас — монахиня? — спросил Кинг.

— Именно «монахиней» значится у меня этот агент номер тринадцать.

— Отлично, пусть будет монахиня, — согласился Кинг. — С моим я вас сейчас познакомлю.

Кинг нажал сонетку, болтавшуюся под торшером, и приказал прислать Боба.

В гостиную вошел невысокий, рыжеватый, но на вид совсем молодой человек.

— Иди сюда, Боб, — подозвал его Кинг. — Знакомься, это господин Людвиг фон Ренау. Он поможет тебе осуществить заветную мечту твоего детства и даже, чтобы твое путешествие было приятным, познакомит тебя с обаятельной фрейлейн, похожей на Марику Рокк. Бобу очень нравится Советабад, — пояснил Кинг Ренау. — Он был там во время войны со своим патроном полковником Шервудом. Они везли через этот город оружие, снаряжение и продовольствие для советских солдат, чтобы те могли быстрее вас разгромить. Кроме того, Боб мечтает пожить в Советабаде — это родина его матери. Ведь верно, Боб?

— Да, Арчи, совершенно верно.

— Вот видите, — ухмыльнулся Кинг. — Я же вам говорил, что он мечтает о Советабаде. Боб, расскажи ему, как это произошло, чтобы господин Ренау тоже мог убедиться, какие милые люди эти англичане.

— Стоит ли, Арчи?

— Стоит, расскажи, я сам с удовольствием еще раз послушаю эту трогательную историю.

И Боб рассказал о том, как в 1919 году его отец — интендант армии его величества короля Великобритании, служивший в оккупационных войсках, вторгшихся в Советабад, полюбил молодую жительницу Советабада по имени Валентина. Они обвенчались, командование ему это разрешило. Когда англичанам пришлось, разумеется, не по доброй воле покидать Советабад, генерал Джонсон приказал офицерам погрузить своих жен в пассажирские вагоны, которые были прицеплены к воинскому эшелону. На какой-то небольшой станции эти вагоны были тихо отцеплены, а эшелон ушел дальше, оставив безутешных жен оплакивать свою мечту о доброй старой Англии. Только пять лет спустя Гарольду Кембеллу, сохранившему пылкую привязанность к своей русской супруге, удалось привезти ее к себе на родину. К этому времени он демобилизовался, завел собственное дело. Но… его супруга пришлась не по вкусу родителям, и тогда, после зрелых размышлений, Гарольд Кембелл переехал на жительство в Соединенные Штаты Америки и поселился в штате Кентукки, где стал пайщиком и совладельцем фирмы, производящей ремонт, и заправку автомашин. Там у них родился сын Боб, который окончил колледж, поступил на военную службу и, проявив определенные способности, стал обслуживать ведомство, к которому причастен мистер Арчибальд Кинг.

— От своей матери этот славный малый, — дополнил рассказ Кинг и ласково потрепал по плечу Боба, — унаследовал отличный русский язык и целый ворох воспоминаний о Советабаде. Она была дочерью адвоката и доверенного лица крупного нефтепромышленника. От отца Боб, к счастью, не унаследовал ничего, если не считать пая в бензоколонках. Не обижайся, Боб, — обратился к Кембеллу Кинг, — твой отец Гарольд совсем неплохой парень, но он неважный бизнесмен и очень сентиментален, судя по истории его брака. И, кроме того, он слишком англичанин, ему до сих пор не хватает хорошего нью-йоркского произношения.

— Я не спорю с тобой, ты прав, Арчи, — ответил Боб. — Можно мне стаканчик виски?

— Да, пожалуйста, налей сам.

— Я люблю без соды, — заметил Боб и, налив себе полный стакан, стал пить маленькими глоточками.

— Так вот, друзья, наша беседа затянулась, — сказал Кинг, — а я привык рано ложиться спать, да и вам лучше вовремя добраться до места. Я думаю, что все ясно. Вы, Ренау, захватите сейчас Боба с собой и, предупреждаю вас, головой всех своих агентов вы мне должны поручиться за его безопасность. Иди, Боб, мальчик мой, собирайся, пора в дорогу. Когда Боб ушел, Кинг спросил у Ренау:

— Вам сейчас деньги нужны?

— Нет, я сумею обеспечить агентов всем необходимым.

— Отлично, — заметил Кинг. — С вами у нас встречи впереди. Послезавтра вы еще застанете меня здесь, а отсюда мы уедем вместе. Я не продумал пока деталей, но мне кажется, что вам будет лучше всего стать гражданином Соединенных Штатов Америки. Это вам развяжет руки для всей вашей дальнейшей деятельности. Мне почему-то кажется, господин Ренау, что вас ждет большое будущее. А я довольно редко ошибаюсь в людях.

Ренау, польщенный комплиментом Кинга и обрадованный предстоящей перспективой, встал и, по-офицерски щелкнув каблуками, заверил, что он постарается оправдать доверие мистера Арчибальда.

— Охотно верю, только отвыкайте от этих солдатских манер, — поморщился Кинг. — Немцы почему-то их страшно любят, а мы ведь с вами глубоко штатские люди, и эти мундиры и побрякушки нам ни к чему. Доллары, Ренау, доллары, зеленые скромные доллары — вот что нам с вами нужно иметь, и мы их будем иметь. Не задерживаю вас больше. До скорого свидания…

Через десять минут черный «Линкольн» вновь зашуршал шинами по гравию дорожки, увозя с мирной виллы «Эдельвейс» Людвига фон Ренау и Боба Кембелла.

 

«Майн либер Августин»

Военный госпиталь № 45, предназначенный для легко раненных бойцов Советской Армии, разместился в трехэтажном доме, случайно уцелевшем от бомбежек, в живописном местечке неподалеку от Одера. В госпиталь ежедневно прибывали десятки раненых бойцов, но, переступая порог госпитальной палаты, они мечтали только об одном — скорее вернуться в строй. Война близилась к концу, и каждый стремился принять личное участие в решающих боях за Берлин. Но госпитальное начальство действовало строго по правилам, которые предписывали им в соответствии со специальным приказом командования: бойцов старшего возраста, также тех, ранения которых требуют более длительного лечения, отправлять в тыловые госпитали или в долгосрочные отпуска.

По установившейся традиции, выздоравливающих солдат и офицеров, отбывавших на родину, провожали в торжественной обстановке, напутствуя их пожеланиями хорошо отдохнуть и славно потрудиться на мирном фронте. Кончалась война, и люди думали уже о том, как поднимать из руин разрушенные города и села, восстанавливать народное хозяйство, что делать для того, чтобы снова расцвела наша Родина.

В самый разгар репетиции солдатской художественной самодеятельности в госпитальный двор въехал грузовик с очередной партией раненых. Среди них был и раненный в левую руку солдат Петр Афанасьевич Никезин, который оберегал от толчков не столько свою забинтованную и висевшую на перевязи руку, сколько новенький аккордеон. «Ишь какой трофей! — откровенно восхищались солдаты блестящим инструментом. — А играть-то на нем можешь, руку-то не очень повредило?» — участливо спрашивали они бойца.

— А вот слезем с машины, хлебнем госпитального бульончика и сыграем, — добродушно басил Никезин.

Бойцов приняли, как положено, расписали по палатам и после осмотра и перевязки дали им возможность оглядеться, завести короткую солдатскую дружбу со «старожилами», проведшими в госпитале уже неделю-другую. Справился со своей перевязкой и Никезин, примостился на скамеечке под деревьями неподалеку от площадки, где солдаты репетировали новую песню, и тут же стал подбирать ее по слуху на своем аккордеоне, внимательно всматриваясь в окружающих. Обратил он внимание на одного старшину с медалями «За отвагу» и «За оборону Сталинграда» на груди. Был он по своим внешним приметам как раз таким, какие требовались Людвигу фон Ренау. Звали этого старшину Владимиром Соловьевым. Никезин спросил о нем у кого-то из солдат, и тот ответил, что золотой парень старшина Соловьев, шутник, весельчак, рассказчик замечательный, да вот не в духе сегодня что-то, видать, с госпитальным начальством не поладил или уезжать жаль, — выписывается он завтра.

Действительно, всегда улыбчивый старшина Соловьев был сегодня задумчив и угрюм. И не без причины. Уже пять дней он чувствовал себя хорошо, но из госпиталя его не выписывали из-за привязавшейся болезни желудка. Утром, при очередном обходе, терапевт прослушал его, помял ему живот и спросил:

— Как самочувствие, старшина?

— Отличное, — ответил Соловьев, но ему стоило немалых усилий улыбаться и сохранять бодрый тон, так как острые боли в желудке давали себя знать.

— А желудок? — спросил терапевт.

— Да чуть-чуть ноет. Пока до своих доберусь, пройдет.

— Нет, старшина, так скоро не пройдет. Будем считать, что война для вас окончена. На родину вас решили отправить. Подлечитесь основательно в родных краях, к гражданской работе вернетесь. Вы свое отслужили.

— Нет, доктор, — решительно возразил Соловьев. — Я в часть поеду, меня Берлин ждет.

— Так-таки и ждет! — усмехнулся врач. — А вот возьмет он, этот самый Берлин, и не дождется вас. Он будет взят нашими сегодня или завтра. Все равно опоздаете, старшина, не успеете.

— Успею! Не для того от Сталинграда топал, чтобы до Берлина не дойти!

— Ну вот что, старшина, сие ни от меня, ни от вас не зависит. Считаете нужным настаивать — обращайтесь к начальнику госпиталя.

Начальник госпиталя уважительно принял боевого старшину, выслушал его внимательно, не перебивая, а потом заявил:

— Товарищ Соловьев, вы уже комиссованы, вам подготовлены документы и проездной билет, и отменять решение комиссии мы не будем.

Старшина вытянулся, будто по команде «смирно», и заявил:

— Товарищ, майор, докладываю, домой не поеду, а вернусь в часть. Уверен, что командование части меня поймет и разрешит принять участие в завершающих боях.

— А где сейчас находится ваша часть?

— Дружки передали, что недалеко, где-то в районе Ситтау. Найду.

— Ну что ж, старшина, — сказал начальник госпиталя. — Из госпиталя вы уже выписаны, документы вам выдадут на руки, а дальше поступайте, как хотите. Как врач, я вам все сказал, что был обязан сказать, ну, а как офицер, — дай-ка, старшина, я тебя как офицер поцелую.

Никезин не слышал разговора старшины Соловьева с начальником госпиталя, но ему довелось услышать разговор старшины с младшим лейтенантом медслужбы Кравцовой, ведавшей учетом личного состава находившихся на излечении бойцов. Старшина Соловьев вбежал к ней радостный и возбужденный.

— Товарищ младший лейтенант! Разрешите получить документы.

— Пожалуйста, распишитесь вот здесь и получайте, — ответила Кравцова. — Веселый вы сегодня, домой собираетесь?

— Почти что, — усмехнулся Соловьев. — В самый что ни на есть родной дом, в часть свою.

— Но у вас направление в тыл выписано.

— А я туда и собираюсь, — невозмутимо заявил старшина. — Возьмем Берлин, окончим войну, и станет этот Берлин самым глубоким тылом. Куда уж глубже!

— А вы хоть начальнику госпиталя об этом доложили? — спросила Кравцова.

— Был промеж нами вполне гвардейский разговор, — ответил Соловьев и вкратце передал Кравцовой содержание своего разговора с начальником госпиталя.

— Поймите вы, душа милая, ну что мне в этом самом тылу делать? В семье у меня никого, один я на всем свете остался, не считая боевых товарищей. Значит, где они, там и я, вот и вся моя семья.

Концерт солдатской самодеятельности удался на славу: много было спето чудесных песен, танцевали огневые пляски. Тепло провожали воины своих товарищей. Нашлась горячая работа и Петру Никезину. Несмотря на раненую руку, он играл на своем аккордеоне неутомимо, а когда окончился концерт, уселся поодаль на завалинке, и его окружили немецкие ребятишки.

— Что, пострелы, и вам музыки захотелось? — спросил он их басом.

Дети не понимали русского языка, но догадались, о чем идет речь, и утвердительно закивали головой.

— Ну что ж, сыграю и вам, — сказал Никезин.

Он стал перебирать пальцами по клавишам, как бы раздумывая, что ему сыграть, и вдруг раздвинул меха, и зазвучала старинная немецкая песня «Майн либер Августин». Ребятишки были в неописуемом восторге. Потом опять о чем-то задумавшись, этот русский солдат сидел и перебирал клавиши, будто отстукивая какую-то барабанную дробь, затем снова сыграл «Августина», а за ним «Полечку» и показал ребятам рукой — танцуйте, мол. Поиграв еще немного, Никезин вскинул ремень аккордеона на плечо, сказал: «Хватит, устал, рука болеть начала» и ушел.

Выписавшихся из госпиталя провожали с цветами. Веселый вышел с товарищами за ворота и старшина Владимир Соловьев.

Распрощавшись с друзьями и раздав им цветы, подаренные ему на прощание медсестрами, он зашагал по шоссейной дороге в сторону нового моста, наведенного советскими саперами через Одер, а товарищи его направились к железнодорожной станции, к поезду, который увезет их на родину.

Соловьев рассчитывал, что на попутной машине, — а они шли по дорогам в сторону фронта непрерывным потоком, — он доберется до Ситтау не позже, чем завтра вечером. Но не дошел еще старшина и до моста через Одер, как гауптман Людвиг фон Ренау уже располагал о нем подробнейшими сведениями. Петр Никезин хорошо сыграл своего «Августина».

Двухэтажный дом свиноторговца Карла Виттенберга, стоявший на окраине города Грюнвальда, был отлично оборудован для всяких гостей, которым хотелось бы попасть сюда незамеченными и жить здесь тайком. На прилегавшем к дому огромном дворе, огороженном высоким глухим забором, разместились свинарники, добротные каменные амбары для кормов. Сзади на пустырь выходили ворота, которые, судя по их внешнему виду, давно уже не отпирались. Карл Виттенберг, как только война вступила на германскую землю, распродал всех своих свиней и, естественно, корма здесь не завозил. О том, что через незаметную калитку в воротах было легко проникнуть во двор, а через силосную яму в амбаре — в подвал дома и в верхние его этажи, знали только сам Карл Виттенберг и те, кто приказал ему, в свое время, все это оборудовать, — гестаповцы, с которыми он поддерживал давние связи. Именно этим путем попали в дом к Карлу Виттенбергу переодетые в форму советских военнослужащих Роберт Фоттхерт, Луиза Дидрих, Вилли Пуур и Боб Кембелл. Из окна второго этажа хорошо просматривалась шедшая мимо Грюнвальда широкая автомагистраль, на которой был установлен сейчас контрольно-пропускной пункт советских войск. Чуть правее виднелось двухэтажное здание, над которым красовалась вывеска — «Бар „Астория“». С недавних пор в этом баре стали вновь готовить завтраки и даже обеды. Фоттхерт, после прибытия в дом Виттенберга, каждый час выходил со своей портативной рацией на связь с радистами Людвига фон Ренау. Во второй половине дня он получил подробнейшие сведения о старшине Владимире Соловьеве, которые Ренау принял от Никезина. С этой минуты члены группы Фоттхерта по очереди дежурили у окна. Им было известно, что все автомашины, следующие по шоссейной дороге, как правило, останавливаются около «Астории». Даже если предположить, что старшина Соловьев следует на машине без остановок, то он должен прибыть в Грюнвальд под вечер.

— Есть все основания думать, — заявил Фоттхерт, — что он, как и все проезжающие, захочет перекусить в «Астории» или выпить хотя бы кружку пива, благо оно здесь появилось. Луиза Дидрих, а теперь Татьяна Остапенко — сержант медицинской службы, постарается познакомиться с ним и вызовется ему в попутчицы до Ситтау.

Такова была первая часть плана. Вторую решено было продумать после того, как произойдет встреча с Владимиром Соловьевым.

К тому времени, когда, по расчетам Фоттхерта, Соловьев должен был прибыть в Грюнвальд, сам Фоттхерт в форме советского лейтенанта, Татьяна Остапенко в ладно скроенном обмундировании сержанта медицинской службы и Вилли Пуур, одетый в гимнастерку рядового советской пехоты, оказались неподалеку от контрольно-пропускного пункта. Народу здесь под вечер собиралось довольно много — привлекали проезжавшие мимо машины и гостеприимно открытые двери бара «Астория».

Вскоре на краю дороги, напротив контрольно-пропускного пункта, остановилась тяжелая, крытая брезентом грузовая автомашина, перевозившая снаряды. Из кабины шофера выпрыгнул невысокий светловолосый старшина и предъявил свои документы дежурному офицеру. Сомнений быть не могло. Судя по описанию Никезина, это был тот, кого они ждали. Фоттхерт подмигнул Луизе и вместе с Пууром вошел в «Асторию». Пуур сел за столиком у самых дверей, Фоттхерт занял место у стены. Татьяна Остапенко подошла ближе к офицеру контрольно-пропускного пункта, чтобы услышать беседу с прибывшим старшиной. Но так как разговаривали вполголоса, она решительно приблизилась к офицеру, лихо козырнула и громко произнесла:

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — разрешите обратиться?

— Да, пожалуйста, — обернулся офицер к красивому сержанту медицинской службы.

— Как я могу попасть в Ситтау? — спросила Татьяна.

— На ту сторону сейчас машины вряд ли пойдут, уже поздно. Переночуйте в городе, а утром поедете. Вам есть где ночевать?

— Солдату местечко всегда найдется, — лихо ответила Татьяна. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?

— Пожалуйста, а, кстати, товарищ сержант, вот старшина тоже в Ситтау следует.

— Ну что ж, тем лучше, поедем вместе, — ответила Татьяна. — Будем знакомы, — и она протянула руку Соловьеву. — Остапенко, сержант медицинской службы.

— Рад познакомиться, гвардии старшина Владимир Соловьев, — ответил старшина.

— Я сильно проголодалась, а здесь, кажется, перекусить можно, — кивнула она головой в сторону «Астории».

— Да и я бы не прочь, — ответил Соловьев. И они вместе направились в бар.

Когда они вошли в зал, Татьяна будто случайно, села за столик, где уже сидел «лейтенант» Роберт Фоттхерт. Официантка подала им пива. Старшина развязал свой вещевой мешок, достал оттуда краюху хлеба, колбасу и стал любезно потчевать своих застольных товарищей. Завязалась непринужденная беседа. Разговаривали, впрочем, Татьяна Остапенко и Соловьев, а «лейтенант» только изредка вставлял реплики. Когда им принесли еще по кружке пива, Татьяна шутливо заметила:

— Я хоть и не знаю немецкого языка, но одно хорошее слово запомнила — «брудершафт», так вот давайте выпьем на брудершафт.

Она подвинула старшине его кружку с пивом и подняла свою, они чокнулись и выпили.

— Ну, а теперь, друзья, — заметила Татьяна, — время уже позднее, скоро «комендантский час», пора нам и на отдых.

— Можно в этом доме где-нибудь устроиться? — полувопросительно спросила Татьяна, взглянув на лейтенанта.

— Есть лучшее место, — ответил Фоттхерт. — Здесь неподалеку у одного немца большой двухэтажный дом, у него несколько комнат и даже хорошие постели. Он охотно пускает советских военнослужащих, особенно если поднесут ему чарку беленькой. Пойдемте туда, товарищи, я вас устрою.

Он встал. Соловьев неожиданно почувствовал резкую боль в желудке и про себя подумал: — «Ведь предупреждали меня врачи, что на пиво мне и смотреть нельзя, так дернула меня нелегкая выпить. Ну, ничего, поболит и перестанет, не впервые», — успокаивал он себя.

Татьяна с Соловьевым прошли вперед. Фоттхерт на одну минуту задержался у дверей, но этой минуты ему было достаточно для того, чтобы услышать шепот Вилли Пуура: «Я спрятал ее в углу, за кадкой с цветами. Она сработает в восемь часов утра, когда начнется завтрак».

— Хорошо, — сказал Фоттхерт. — Возвращайся быстрее, — и ушел догонять ушедших вперед Татьяну и Соловьева.

Соловьев почувствовал себя совсем плохо. Боли становились нестерпимыми. Он шатался, ему трудно было держаться на ногах. Татьяна взяла его под руку, крепко прижала к себе, и так они шли вместе. У самой калитки двора Виттенберга их нагнал Фоттхерт, и они вошли во двор. Боли у Соловьева стали совершенно невыносимыми. Он начал медленно валиться на землю. Татьяна и Фоттхерт помогли ему опуститься. Старшина лег плашмя, тяжело вздохнул, на губах его появилась пена, он вздрогнул и вытянулся, раскинув руки. В эту же минуту в калитку вошел Вилли Пуур и прикрыл ее за собой на задвижку. Татьяна нагнулась к Соловьеву, расстегнула его гимнастерку, приложила руку к груди, затем поднялась и тихо произнесла по-немецки: «Эр ист шон фертиг» (он уже готов).

— Вилли, тащи сюда быстро мундир лейтенанта, а ты, Татьяна, помоги мне раздеть этого, пока он не закоченел, — сказал Фоттхерт.

В течение нескольких минут с умершего Соловьева был снят мундир старшины, он был облачен в форму лейтенанта, и Татьяна и Фоттхерт, собрав обмундирование и документы Соловьева, вошли в дом. На ходу Фоттхерт приказал Вилли Пууру:

— Отработай его как следует, но сперва посмотри, что слышно на улице.

Вилли открыл калитку и заметил в нескольких шагах впереди себя какого-то человека. «Значит, он проходил здесь, может быть, останавливался, подсматривал, подслушивал», — подумал он. Крадучись бесшумно, как кошка, Вилли Пуур нагнал этого человека и узнал в нем владельца «Астории» Отто Шмигельса. Одна секунда потребовалась этому опытному убийце, чтобы взмахнуть финкой. Старик Шмигельс беззвучно, как мешок с травой, повалился в росшие вдоль забора кусты.

Вилли вернулся во двор. Включив электрический фонарик, он еще раз осмотрел труп Соловьева, достал парабеллум и, обмотав его ствол носовым платком, чтобы приглушить звук, выстрелил покойнику в сердце. Потом поднял огромный булыжник и с маху бросил в лицо покойника. Снова посветил фонариком: лица больше не было, в этой сплошной исковерканной маске никто бы уже не мог узнать веселого старшину Владимира Соловьева.

Владелец «Астории» Отто Шмигельс был тихим немцем, который очень любил свое дело, свою семью и терпеть не мог политики. Надо прямо сказать, ему был не очень по вкусу фашистский режим. Он держал в свое время неплохой ресторан «Астория» в городе Франкфурте-на-Одере, и ему доставляли немало неприятностей дебоши, устраиваемые в уютных залах «Астории» юнцами из «Гитлер югенд». Но он ни в коей мере не сочувствовал и большевикам, от которых, веря геббельсовской пропаганде, ждал всяких зверств.

Когда война стала приближаться к границам Германии, Отто Шмигельс счел за лучшее перебраться в небольшой городок Грюнвальд и там переждать все события. Здесь он открыл маленький бар «Астория» в память о своей франкфуртской «Астории». В конце прошлого года кто-то убил местного грюнвальдского нациста, и гестаповцы заподозрили в убийстве сапожника Бромберга, считавшегося красным. Бромберг был частым гостем в баре «Астория». Шмигельс и сам любил посидеть с этим умным и приятным человеком за кружечкой пивца. Когда Бромберг скрылся, в дом к Отто Шмигельсу пришли гестаповцы во главе с обер-лейтенантом Робертом Фоттхертом и все перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Уходя, Фоттхерт предупредил Шмигельса, что они дают ему сутки и что он должен помочь найти этого своего дружка-коммуниста, иначе они возьмут его вместо Бромберга.

Шмигельс был вынужден скрываться. Его прятали у себя на сеновале знакомые крестьяне. Домой он вернулся только тогда, когда в Грюнвальд вступили советские войска и крестьяне сообщили ему, что советские солдаты и офицеры не только не обижают мирных немцев, а наоборот, кормят изголодавшихся людей своими продуктами из солдатских кухонь.

Правда, когда к Отто Шмигельсу явился русский солдат и пригласил его зайти к коменданту Грюнвальда майору Сиволапову, Шмигельс перетрусил не на шутку, но домой вернулся такой веселый, каким его жена Аугуста и дочь Инга не видели уже много лет. Советский комендант принял его необычайно любезно и поручил ему, Отто Шмигельсу, вновь открыть свою «Асторию», организовать не просто бар, а небольшой ресторан с завтраками и обедами для населения.

— Наши полевые кухни ушли вперед с войсками, а население надо подкармливать, — сказал советский комендант. — Продуктами мы вам поначалу немного поможем, ну и транспорт дадим.

В «Астории» закипела работа. Шмигельс сбился с ног, но через несколько дней поручение советского коменданта было выполнено, и маленький уютный зал наполнился первыми посетителями.

Отто Шмигельс был доволен и, как он сам выражался, будто сбросил с плеч пару десятков лет. Но вот произошло событие, которое сразу нарушило его покой. За столиком в зале он заметил советского лейтенанта, который как две капли воды походил на того обер-лейтенанта Фоттхерта, который в свое время искал у него сапожника Бромберга. Отто не мог ошибиться. Ему на всю жизнь запомнился этот тонкий нос и чуть кривые губы. Он поднялся наверх, чтобы поделиться своим открытием с женой. Аугуста сказала, что все это ему мерещится. Когда он спустился вниз, лейтенанта уже не было. Но дочь Инга рассказала ему, что она видела, как русская женщина, похожая на киноартистку Марину Рокк, угостила русского фельдфебеля пивом с каким-то порошком, потом они вышли, а фельдфебель совсем опьянел, так как шел и качался.

Шмигель решил об этом немедленно сообщить в советскую комендатуру. Когда он вышел на улицу, то заметил, как шедший впереди солдат, тот самый, что сидел у него в «Астории», вошел в калитку дома свиноторговца Виттенберга. Он решил по пути в комендатуру пройти мимо этого дома. Невдалеке от дома Виттенберга Отто Шмигельса и настиг клинок убийцы.

Когда Вилли Пуур, закончив «мокрое дело», вошел в убежище в доме Виттенберга, Боб Кембелл уже переоделся в обмундирование Соловьева и рассовал по карманам его документы. Проверила еще раз свои документы и Татьяна Остапенко. У нее была справка о том, что командование медсанбата, где она проходит свою службу, предоставило ей месячный отпуск для выезда в город Ростов по месту жительства родных. Пора было собираться в путь. Они решили двинуться немедля в Ситтау, который уже третьи сутки был в руках советских войск. Наряд контрольно-пропускного пункта вечером менялся, и им не грозила опасность снова встретиться с дежурившим днем лейтенантом. Дороги ими были изучены прекрасно. Известную часть пути с ними должен был следовать и Роберт Фоттхерт, которому нужно было пробираться к Ренау.

Вилли Пуур доложил Фоттхерту, что ему пришлось убрать не в меру любопытного хозяина «Астории».

— Зачем тебе это было нужно? — поморщился Фоттхерт. — Ведь все равно он утром взлетел бы в воздух вместе со всеми своими клиентами.

— Да, но до утра он мог донести на нас в советскую комендатуру!

— Ты прав, — согласился Фоттхерт. — Тогда вот что, поднимись-ка наверх и позови сюда Виттенберга, если он еще не совсем пьян и будет способен понимать то, что ему скажут.

Виттенберг спустился вниз почти трезвым. Фоттхерт объяснил ему, чтобы рано утром пошел к советскому коменданту и рассказал ему, что двое советских офицеров, напившись в «Астории», проходили мимо его дома. В это время их нагнал владелец «Астории» Отто Шмигельс и начал у них что-то требовать. Тогда один из советских офицеров ударил его ножом, а потом, видимо, испугался и забежал к нему, Виттенбергу, во двор. Второй тоже забежал, здесь они начали спорить, и в результате один офицер застрелил другого и куда-то скрылся. А сам, мол, побоялся идти ночью в комендатуру и вот сейчас пришел об этом заявить.

— Эту историю надо рассказывать громко, чтобы ее услышал не только военный комендант, но и все немцы, которые часами толкутся в комендатуре. Кстати, на обратном пути ни в коем случае не заглядывать в «Асторию». Вилли Пуур останется пока у тебя до особых распоряжений. Ты все понял? — спросил он Виттенберга.

— Понял, — вздохнул Карл Виттенберг. Он был труслив, хотя немало послужил гестаповцам, и теперь, когда дела сложились для фашистского рейха плохо, он чувствовал себя очень неуверенно, и единственное, о чем он мечтал, — это быть в покое и одному потягивать свой любимый шнапс.

— Через час передашь по рации Ренау, что «береговая операция» начата успешно, «восемнадцатый» и «Вест» (это была условная кличка Боба Кембелла) вышли в путь, — приказал Фоттхерт Пууру.

— Хорошо, — буркнул Вилли, — только не заставляйте меня здесь слишком долго отсиживаться. Я сдохну со скуки в этом подвале.

— Не сдохнешь, Вилли. Карл развеселит тебя, У него есть еще неплохой запас шнапса. Не так ли, старина?

— Ах! Запасы мои подходят к концу, — вздохнул Виттенберг.

— Ничего, ничего, поделись с Вилли, он хороший немец, — миролюбиво заметил Фоттхерт. — А теперь проводи нас через твой ход на пустырь.

 

Яд и динамит

Грюнвальд с рассвета гудел, как взбудораженный улей. Оглушительный взрыв разбудил спавших. Во многих домах зазвенели стекла. Перепуганные граждане выбегали на улицу, не понимая в чем дело: город остался за чертой боевых действий, так кому же пришло в голову снова бомбить его?

Взорвался дом Отто Шмигельса. На место происшествия немедленно явились советские солдаты во главе с комендантом Грюнвальда майором Сиволаповым. Они приняли меры к тушению пожара. Немцы охотно им помогали. Городская водокачка еще не действовала, поэтому воду таскали из колодца ведрами и передавали по цепочке тем, кто находился поближе к огню. Пожар быстро погасили. Выяснилось, что пострадала только семья владельца «Астории» Отто Шмигельса. Силой взрыва выбросило из окна на улицу его дочь Ингу. Девочку подобрали без сознания с переломанной ногой и окровавленным лицом. Из-под обломков здания удалось откопать обезображенный труп Аугусты Шмигельс. Самого владельца «Астории» найти не могли.

Почему произошел взрыв? Об этом можно было только гадать. Может быть, под домом хранились снаряды? Немцы, отступая, устраивали тайники для боеприпасов. А может быть, сработала мина замедленного действия? Каждый утешался, что взрыв произошел в то время, когда зал «Астории» был еще пуст, иначе многие грюнвальдцы не досчитались бы сегодня своих близких.

Майор Сиволапов вернулся в комендатуру и начал, очередной прием. Посетители, как всегда, с утра приходили, чтобы разрешить с советским комендантом те или иные вопросы. Женщина просила разрешения на выезд в город Ситтау, где, по ее словам, жила ее дочь. Майор Сиволапов написал записку дежурному на контрольно-пропускном пункте с просьбой помочь пожилой женщине сесть на какую-нибудь из проходящих в сторону Ситтау машин. Вскоре к Сиволапову зашел Гельмут Локк, активный помощник во всех делах, связанных с наведением порядка, в Грюнвальде. Локк — немецкий коммунист-подпольщик, работавший на одном из крупных машиностроительных заводов в Бремене и вынужденный скрыться от розысков гестапо в Грюнвальде, — был одним из тех, кто с первого же дня прихода советских войск взялся организацию нормальной городской жизни. Он пришел сейчас прямо с пожара, для того, чтобы переговорить с майором Сиволаповым о намеченных им мерах восстановлению городской водокачки. Взглянув в открытое окно, майор Сиволапов заметил, что часовой остановил какого-то толстого обрюзгшего немца, настойчиво требовавшего, чтобы его пропустили к коменданту вне очереди.

— У меня важное серьезное дело, — толковал он часовому по-немецки.

Но часовой немецкого языка не знал и только показывал толстяку на ожидавших своей очереди людей, — они, мол, ждут, подождите и вы.

— Пропустите его! — приказал майор Сиволапов. Толстяк вошел в кабинет, сняв шляпу и подобострастно кланяясь. Майору Сиволапову дважды пришлось повторить свое приглашение сесть, прежде чем он уселся на кончик стула, отдуваясь, будто от сильной жары, и вытирая вспотевшее красное лицо большим платком.

— Я слушаю вас, — сказал толстяку майор Сиволапов.

— Я Карл Виттенберг, местный свиноторговец, — представился толстяк. — Я хочу вам сообщить крайне важные сведения.

Толстяк умолк и покосился на сидевшего сбоку Гельмута Локка. Его возмущал этот «красный» немец. Майор Сиволапов перехватил его взгляд и сказал:

— Продолжайте, пожалуйста, от товарища Локка у нас особых секретов нет.

Но так как толстяк продолжал молчать, Гельмут Локк сам встал, сказал, что он зайдет к товарищу майору попозже, и вышел.

— Что же вы мне хотите сообщить? — повторил свой вопрос майор Сиволапов.

И Карл Виттенберг рассказал ему, что вчера поздно вечером стал свидетелем страшной сцены. Он сидел у окна своего дома, дышал свежим воздухом и вдруг заметил, что к его дому направляются два каких-то подвыпивших советских офицера. Они шли, покачиваясь, и громко разговаривали между собой. О чем они говорили, он не понял, так как не знает русского языка. Их кто-то догонял. Когда догонявший приблизился, он узнал в нем владельца бара Отто Шмигельса.

Шмигельс стал что-то говорить этим офицерам. Неожиданно один из них выхватил нож, ударил Отто Шмигельса в спину, и тот, не издав ни единого звука, упал ничком в кусты. Офицеры продолжали о чем-то спорить, и вдруг один из них вошел в открытую калитку его двора. Вслед за ним вбежал во двор и другой.

— Мне из окна не было видно, что там происходило, — продолжал рассказывать Карл Виттенберг, — а во двор я выйти побоялся. Только несколько минут спустя я услышал какой-то глухой удар, похожий на выстрел и, затем из калитки моего дома вышел уже только один офицер, пошел прямо по улице, и я потерял его из виду. Когда начало светать, я спустился вниз и увидел труп советского лейтенанта. Я не знаю, как его убили, но лицо его все изуродовано. Я тут же направился к вам, господин комендант, чтобы сообщить об этих кошмарных происшествиях, и в это время как раз раздался страшный взрыв в «Астории». Я боюсь трупов, господин комендант, они так и лежат у моего дома — из-за этого взрыва их никто не заметил. И я прошу прислать ваших солдат, чтобы они их убрали. Какой ужас, какой ужас! — заключил свой рассказ Карл Виттенберг, закатывая глаза и по-прежнему вытирая платком обильно струившийся по его толстому лицу пот.

— Хорошо, господин Виттенберг, мы сейчас пошлем к вам наших людей, — сказал майор Сиволапов. — Благодарю за сообщение, можете спокойно идти домой. Трупы в ближайшее время уберут.

Виттенберг, низко кланяясь, вышел из кабинета военного коменданта. Майор Сиволапов тут же приказал своему помощнику, капитану Луконину, взять несколько солдат, пройти к дому Карла Виттенберга и никого не подпускать к трупам до особого распоряжения. Затем Сиволапов доложил по телефону о случившемся командованию.

— Ваше мнение, товарищ майор? — спросил Сиволапова генерал.

— Предполагаю очередную фашистскую провокацию, — ответил Сиволапов. — Но точно обстоятельств еще не знаю. Расследование пока не начинали.

— Значит, взрыв и два убийства, — подытожил разговор генерал. — Ясно. Выставьте посты на местах происшествий, чтобы не затоптали следов, а я к вам пришлю товарищей из контрразведки.

— Посты уже выставлены, — доложил майор Сиволапов.

— Ну и отлично, — сказал генерал. — Контрразведчики скоро будут у вас.

Минут через тридцать после этого разговора к майору Сиволапову прибыли два офицера: молодой, смуглый черноволосый капитан и худощавый блондин со знаками капитана медицинской службы. Это были уполномоченный армейской контрразведки капитан Октай Чингизов и военно-медицинский эксперт Алексей Кульков. Вместе с майором Сиволаповым они направились к дому свиноторговца.

Капитан Чингизов немедленно приступил к работе. Он тщательно осмотрел следы у калитки. Нетрудна было отличить следы добротных штатских башмаков, которые принадлежали лежавшему ничком покойнику, от следов грубых армейских сапог. Следы армейских сапог обрывались около кустов, где лежал покойник, и вели обратно к калитке. «Значит, кто-то вышел из калитки, догнал этого человека, убил его и возвратился обратно», — отметил про себя Чингизов. Около лежащего во дворе трупа лейтенанта следов было больше. Они отчетливо отпечатались на земле. Чингизов зафиксировал здесь отпечатки следов трех пар сапог примерна одинакового размера, глубоко вдавленные следы мужских туфель с низкими стоптанными каблуками. Видимо, эту обувь носил грузный человек. Среди этих следов был довольно крупный, но узкий отпечаток сапог нестандартного фасона, — такую обувь обычно носили служившие в армии женщины, для которых шили по заказу армейские сапожники. Правда, эти следы были для женщины великоваты, но, несомненно, они принадлежали женщине, причем женщине со своеобразной походкой, как определил капитан Чингизов. Суженные носки сапог оставляли более четкие следы, чем каблуки, — так обычно ходят женщины, занимающиеся легкой атлетикой или балетом, — отметил про себя Чингизов. Пригнувшись, он стал внимательно осматривать труп, не дотрагиваясь до него. На гимнастерке убитого около левого кармана зияла маленькая аккуратная дырка — такие оставляют пули. Лицо убитого было обезображено: нос сплющен, зубы в полуоткрытом рту вдавлены внутрь. Пригнувшись ниже, чтобы внимательнее разглядеть дырку на гимнастерке, Чингизов заметил длинный светлый волос. Он обратил внимание, что волос этот по цвету был значительно светлее, чем волосы убитого.

Следы от трупа вели вглубь двора к каменным свинарникам, но дальше терялись. Двор у свинарников порос густой зеленой травой. Ночью прошел легкий дождичек, а на рассвете при первых лучах солнца травка поднялась, и даже если на ней и были протоптаны следы, теперь отличить их было невозможно.

— Ну что, товарищ Кульков, приступим к осмотру трупа? — спросил Чингизов.

— Можно, — ответил эксперт. Он нагнулся над трупом, принюхался к исходившему изо рта убитого запаху и покачал головой. Потом попросил солдата помочь ему перевернуть труп на спину и поднять гимнастерку. На спине убитого зияла большая рана.

— Выходное отверстие от пули, пущенной с близкого расстояния, — констатировал эксперт.

— А где же сама пуля? — заинтересовался капитан Чингизов.

Он попросил одного из солдат подать ему маленькую саперную лопатку, стал раскапывать рыхлую землю и обнаружил на небольшой глубине пулю от «парабеллума».

— Пуля немецкая, — заметил Чингизов вслух.

— Но у нас очень много офицеров носят трофейные «парабеллумы», — ответил на это Кульков. — Дело не в пуле. Лейтенант умер до того, как в него выстрелили, Эта слизь на губах, землистый цвет лица, отсутствие крови у выходного отверстия указывают на то, что[]смерть наступила до выстрела. От чего он умер? — продолжал размышлять эксперт. — Похоже, что от отравления, а точно покажет вскрытие. Труп надо перебросить к нам в госпиталь.

Затем они осмотрели на улице труп Отто Шмигельса. Здесь все было ясно. Человек был убит точным ударом ножа в спину. Клинок достал до сердца, и смерть, судя по всем признакам, наступила мгновенно.

Отдав распоряжение о переброске трупа убитого лейтенанта в госпиталь, Чингизов, Сиволапов и Кульков направились к рухнувшему зданию «Астории». Солдаты и активно помогавшие им горожане ворочали камни, надеясь найти под обломками труп владельца «Астории».

— Прекратите эту работу, она бесцельна, — приказал майор Сиволапов. — Отто Шмигельс убит, но не здесь. — Он указал, где лежит труп Шмигельса, и поручил солдатам помочь гражданам убрать и похоронить покойника.

— Как с его дочерью? — спросил Сиволапов у находившегося около «Астории» Гельмута Локка.

— Она в больнице, ей оказана первая помощь. Девочка еще не пришла в сознание, но врачи говорят, что она выживет, у нее крепкое сердце, — ответил Гельмут.

Сиволапов вместе со своими спутниками вернулся в комендатуру. Только теперь капитан Чингизов попросил майора рассказать, каким образом ему стало известно о происшествии в доме Карла Виттенберга. Майор Сиволапов подробно изложил рассказ свиноторговца.

— Врет Виттенберг, безобразно врет, — заявил Октай Чингизов. — Не два человека было около его дома, а три: двое мужчин и одна женщина! Не уходили они после убийства с его двора, а если ушли, то каким-то другим ходом. Этот ход мы найдем. А где, кстати, сейчас этот свиноторговец?

— Точно не знаю, — ответил майор Сиволапов. — Он от меня куда-то ушел, но во время осмотра трупа не показывался, видимо, его не было дома.

— А вы не предполагаете, товарищ майор, что он наплел вам небылицу и попросту сбежал? — спросил Чингизов.

— Сбежал сейчас, днем? Сомневаюсь, — ответил майор Сиволапов. — С такой фигурой далеко убежать и где-нибудь скрыться нелегко.

— Хорошо, мы им займемся особо, — ответил Чингизов.

Он позвонил по телефону и доложил начальнику отдела контрразведки подполковнику Любавину первые итоги расследования.

— Несомненно, фашистская провокация, — сказал Любавин. — Продолжайте расследование. Произведите тщательный обыск в доме свиноторговца, а его самого задержите и привезите к нам, мы с ним здесь подробно поговорим. Выслать вам кого-нибудь в помощь?

— Нет, я думаю, справлюсь сам. Мне помогут люди майора Сиволапова.

— Ну, смотрите, — предупредил Любавин. — Кстати, у майора Сиволапова есть саперы?

— У вас есть саперы? — спросил Чингизов коменданта.

— Да, — ответил Сиволапов. — Они успешно разминировали городскую электростанцию.

— Саперы есть, товарищ подполковник.

— Так вот, в дом свиноторговца вперед пустите саперов, а сами следуйте за ними и только с их разрешения. Взрыв в «Астории» — хорошее предупреждение. Надо будет в Грюнвальде тщательнейшим образом проверить все до единого здания.

— Слушаюсь, товарищ подполковник, — ответил Чингизов.

Повесив трубку, он кратко сообщил майору Сиволапову задачи, которые поставил перед ним его начальник,

— Ну что ж, — сказал Сиволапов. — Караул мы у дома Виттенберга не сняли. Вам поможет во всем мой помощник капитан Луконин, а сапёров с миноискателями мы сейчас пошлем.

Эксперт уехал в госпиталь. Чингизов, Луконин и два сапера с миноискателями вновь направились к дому Карла Виттенберга. Не успели они постучаться, как дверь отворилась и на пороге их встретил сам хозяин. В глазах его мелькнула искра испуга, но она тотчас же сменилась слащавой улыбкой. Хозяин пригласил пожаловать в дом и ввел их в небольшую гостиную.

— Садитесь, пожалуйста, господа, — любезно пригласил он вошедших.

— Господин Виттенберг, мы должны произвести у вас обыск, — заявил капитан Чингизов.

— Пожалуйста, как вам будет угодно, — засуетился старик.

Увидев в руках саперов миноискатели, он поднял руки, как на молитве, и сказал:

— Мин нет, никаких мин! Это дом мирного лояльного немца.

— Ничего, осторожность не повредит, — заметил Чингизов.

Саперы пропустили вперед хозяина дома, а за ними шли Чингизов и Луконин. Так они обошли комнаты верхнего этажа и снова спустились вниз. Поручив солдатам присматривать за Виттенбергом, Чингизов и Луконин вышли во двор.

«Те трое — двое мужчин и одна женщина — вернулись в дом. Куда же они делись из дому?» — Эта мысль не оставляла Чингизова. Они прошли мимо свинарников и амбара для кормов, подошли к выходившему на пустырь высокому забору с большими воротами. Ворота и калитка были заперты на прочный железный засов изнутри. Земля у ворот была вытоптана, но было заметно, что следы здесь свежие. Чингизов открыл задвижку калитки. Они вышли за ворота. Три пары отчетливых следов — двух мужских и одного женского — вели от ворот к тропинке, протоптанной по пустырю, а потом исчезли в траве. Чингизову стало ясно: преступники скрылись. Но кто они? «Об этом нам расскажет свиноторговец», — подумал Чингизов. Они вернулись в дом.

Когда они вновь подходили к дверям со двора, Чингизов заметил, что следы от того места, где лежал труп, вели только в дом. Из какого же выхода в доме ушли преступники? Нужно было продолжать обыск.

Виттенберг под охраной солдат сидел все в той же гостиной. Чингизов снова, шаг за шагом, стал осматривать комнаты первого этажа. Его внимание привлек большой стенной шкаф. Дверцы его были полуоткрыты. В шкафу висела какая-то одежда, но не это заинтересовало Чингизова, а пол около шкафа. Пыльный во всей комнате, он около шкафа оказался почти чистым. Чингизов подозвал Луконина. Они сняли вешалки с двумя изрядно поношенными костюмами, старым пальто и выгоревшим дождевым плащом, и Чингизов стал выстукивать заднюю стенку шкафа.

— А ну-ка посветите мне, капитан, — попросил Чингизов.

Капитан вытащил из кармана фонарик — желтый луч забегал по стене. Чингизов увидел, что верхняя полка для вешалок свободно ходит в своих пазах. Он чуть толкнул ее вперед, и задняя стенка шкафа бесшумно открылась. Луч фонарика вырвал из темноты круто спускавшиеся вниз ступени.

— Позовем саперов? — спросил капитан Луконин

— Вряд ли есть в этом необходимость, — ответил Чингизов. — Этим ходом пользовались, судя по всему, еще сегодня ночью. Старик полагал, что он нас проведет, и нет оснований думать, что здесь успели заложить взрывчатку. Пошли?

— Пошли! — ответил Луконин.

Чингизов и Луконин вынули пистолеты и, освещая путь фонариком, начали спускаться по лестнице. Лесенка уперлась в небольшую дверь. Луконин, шедший впереди Чингизова, толкнул ее, и дверь открылась. Луч света выхватил из темноты ящики, бочки. Луконин мгновенно увидел, что из-за ящиков ему навстречу шагнул человек, держа в руке пистолет.

Два выстрела грянули одновременно. Луконин упал. Чингизов, пригнувшись к полу и скрываясь за бочками протянул руку и нащупал выпавший из руки Луконина фонарик.

Скрываясь за бочкой, он направил луч света на лежащего в нескольких шагах от него человека, потом поднялся и, держа на взводе пистолет, стал медленно к нему приближаться. Человек не двигался. Чингизов приблизился к нему вплотную и наступил на его откинутую в сторону руку. Тот не шевельнулся. Чингизов пригнулся к этому человеку, ощупал его. Не было никаких признаков жизни. Чингизов прислушался и выждал целую минуту, показавшуюся ему необычайно долгой. Нет, этот человек, одетый в обмундирование советского пехотинца, не дышал. Тогда Чингизов вернулся к Луконину. Луконин сидел, опершись спиной о ящик, и левой рукой сжимал правое плечо.

— Ранил, подлец, в плечо, — пробурчал он сквозь зубы.

— Идемте, я провожу вас, — сказал Чингизов. Они поднялись наверх. Виттенберг сидел на стуле с опущенными глазами, будто и не замечал вошедших. Со стороны можно было подумать, что человек мирно спит.

— Проводите капитана Луконина, пусть его перевяжут, — приказал Чингизов одному из саперов. — А мне пришлите кого-нибудь. Неплохо будет, если приедет сам майор Сиволапов.

Через несколько минут в дом Виттенберга приехал майор Сиволапов с двумя солдатами. Луконин успел на ходу рассказать ему о случившемся.

— Товарищи саперы, давайте вместе спустимся в подвал, там надо внимательно разобраться в обстановке, — сказал Сиволапов. — А вы, товарищи, — обратился он к солдатам, — с этого, — он кивнул на Виттенберга, — глаз не спускайте.

Чингизов, Сиволапов и саперы спустились в подвал.

В подвале за бочками и ящиками был замаскирован вход в довольно большую, удобно обставленную комнату. Здесь стояло несколько застеленных кроватей, в шкафу хранился солидный запас банок с консервами и различными напитками. У входа стояли две керосинки и бидон с керосином. В углу на столике стояла портативная рация военного образца и рядом запас электрических батарей. В другом шкафу Чингизов обнаружил ворох советского воинского обмундирования и обувь.

Из комнаты вела куда-то еще одна дверь. Открыв ее, они обнаружили узкий длинный ход, следуя по которому, они в конце концов выбрались в амбар, примыкавший к задней стене большого двора свиноторговца. Рядом с выходом из амбара была та самая, ведшая на пустырь, калитка, у которой Чингизов обнаружил следы людей, ушедших из дома Карла Виттенберга.

Чингизов посоветовал майору Сиволапову опечатать дом свиноторговца, а самого Виттенберга усадил в машину и увез в отдел контрразведки.

Карла Виттенберга допрашивал Любавин. Первые несколько минут свиноторговец пытался придерживаться той же лживой версии, с которой он пришел к майору Сиволапову. Но несколько прямых и четких вопросов, заданных ему Любавиным и Чингизовым, заставили его изменить характер своих показаний. Виттенберг признался, что солгал Сиволапову и что ему приказал это сделать обер-лейтенант Вилли Пуур, тот самый переодетый в форму советского солдата немец, который был убит в подвале его дома. Подвал и тайные ходы в доме под страхом смерти заставили его оборудовать гестаповцы, когда советские войска, разгромив немецкую армию на советской земле, стали гнать ее «нах фатерланд». Кто именно? Виттенберг назвал имя гауптмана фон Ренау. Он лично приезжал в Грюнвальд вместе с Вилли Пууром.

— А кто убил у вас во дворе советского лейтенанта? — спросил Любавин.

— Вилли Пуур и с ним был еще один человек тоже в форме советского лейтенанта, имени его я не знаю, — отвечал Виттенберг.

— И больше никто? — спросил Чингизов.

— Нет, больше я никого не видел, — ответил Виттенберг.

— Вы лжете, Виттенберг! С ними была какая-то женщина, почему вы умалчиваете о ней? — спросил Чингизов.

Виттенберг весьма натурально расплакался, а потом сознался:

— Да, простите меня, старика, господа, офицеры, я солгал. Это мое отцовское сердце заставило меня вам солгать.

— А при чем тут отцовское сердце? — спросил Любавин.

— Эта женщина была моя дочь. Она тайком приехала со своим мужем в Грюнвальд, для того, чтобы попытаться уговорить меня бежать с ними на запад. Она очень боится советских солдат, потому что ее муж служил в штабе у фюрера. «А на западе американцы и англичане. Они нас не тронут», — говорила она мне.

Старый пройдоха цеплялся за новую спасительную ложь и делал все, что было в его силах, чтобы ему поверили. Он боялся русских. Но еще больше боялся он своих бывших хозяев — гестаповцев. Ренау был на западе, Пуур — мертв, поэтому Виттенберг спокойно называл их имена. Но своих ночных гостей он ловко прятал, трусил, что ему не будет пощады, если он назовет их.

— Зачем же им понадобилось убивать этого лейтенанта? — спросил Любавин.

— Это был какой-то посторонний офицер, и они боялись, что он их выследит и предаст советским властям.

— А почему у вас в доме остался обер-лейтенапт Вилли Пуур?

— Я не знаю, честное слово не знаю, он не посвящал меня в свои дела.

— Вы знали о том, что в доме Отто Шмигельса заложена мина?

— Что вы, что вы!

На мясистом лице свиноторговца отразился неподдельный ужас, и он замахал руками.

— Мне кажется, что вы продолжаете лгать нам, господин Виттенберг, — сказал подполковник Любавин.

— Нет, нет, клянусь богом, нет! — чуть не плача отвечал свиноторговец. — Я готов вам доказать это чем угодно. Я знаю, где гестаповцы спрятали оружие. Я знаю даже тайник в грюнвальдском лесу, где они обычно прячутся. Пусть это будут даже моя родная дочь и ее муж, но я не пощажу их ради правды. Я готов хоть сейчас показать вам этот тайник. Они бежали ночью, наверно, и сейчас они еще там.

Любавин переглянулся с Чингизовым и заметил ему:

— Эти сведения представляют некоторый интерес. Есть смысл проверить их немедленно. Но эта операция не из безопасных. Я думаю, что тебе, Октай, нужно будет прихватить с собой старика, пусть показывает то, что обещал. Возьми отделение автоматчиков.

Через полчаса машина с Чингизовым, Карлом Виттенбергом и автоматчиками мчалась по направлению к Грюнвальду. Виттенберг сказал по дороге, что оружие хранится в его дворе. Он провел Чингизова и автоматчиков к свинарникам, объяснил, как надо отодвинуть широкие деревянные корыта, стоявшие вдоль стен. И действительно, в бетонных ямах под корытами они обнаружили несколько ящиков с новенькими немецкими автоматами и плоскими, как спортивные диски, противопехотными минами. В отдельном отсеке лежали цинковые ящики, наполненные патронами и взрывателями. Поставив у этого склада двух автоматчиков, Чингизов вместе с Виттенбергом и остальными автоматчиками снова двинулся в путь.

Виттенберг указал им на проселочную дорогу, ведшую мимо небольшого леса, потом сказал, что машину следует оставить, так как дальше она не пройдет, кроме того, шум может спугнуть людей.

— Вы пойдете прямо по тропинке, — объяснил Виттенберг, — и дойдете до большого старого дуба, поврежденного ударом молнии. Налево от него густые заросли кустарника, за ними скрывается землянка. Пожалуйста, будьте осторожны, господин капитан, — проявил Виттенберг трогательную заботу о советских контрразведчиках.

Один из солдат и шофер остались в машине вместе с Виттенбергом, а капитан Чингизов с автоматчиками стали осторожно пробираться в указанном направлении, держа наготове оружие. Вскоре они вышли к приметному столбу и, взяв влево от него, неожиданно для себя почти вплотную оказались у искусно замаскированной кустами землянки. Чингизов, подняв пистолет, решительно двинулся вперед.

— Постойте, товарищ капитан, так не положено, — остановил его старшина автоматчиков. — Вперед должна идти пехота, а вам, как командиру, в случае чего, нужно будет боем руководить. Позвольте мне.

— Ну, что ж, давай тогда вместе, — сказал Чингизов. И они, осторожно раздвигая кусты, медленными шагами приблизились к входу в землянку.

— Прочесать? — спросил автоматчик.

— Давай поверху, — согласился Чингизов.

Автоматчик дал несколько коротких очередей. В землянке все было тихо. Они спустились вниз. Землянка была пуста. В углу валялась пара пустых консервных банок и пустые бутылки без этикеток. Чингизов внимательно осмотрел банки, понюхал бутылки. Консервы были съедены очень давно, и очень давно было выпито содержимое бутылок. Судя по всему, эта землянка уже много дней не знала никаких обитателей.

В самом углу у грубо сколоченных деревянных нар Чингизов заметил обрывки какого-то провода. Он выходил наружу через крышу землянки и был незаметно перекинут на верхние ветви росшего вблизи дерева. Видимо, в этой землянке кто-то пользовался рацией.

Можно было возвращаться в штаб. По пути они заехали в комендатуру к майору Сиволапову, чтобы предупредить его об обнаруженном складе боеприпасов, который майору предстояло заактировать и сдать по назначению.

Выслушав рапорт Чингизова о результатах проведенной операции, Любавин сдержанно и суховато заметил:

— Результаты неплохие. Можно предположить, что свиноорговец кое в чем нам не соврал, хотя его трогательной версии о заботливой дочери я, откровенно говоря, не верю. А вы, товарищ капитан, совершили сегодня кучу непростительных ошибок. Первая: вы с самого начала не сделали должных выводов из обнаруженных вами следов, не произвели настоящего обыска в доме Карла Виттенберга. К счастью, это окончилось только ранением капитана Луконина, а могло окончиться гибелью его и вашей. Вторая: вы не предприняли никаких попыток установить, кто же такой этот убитый лейтенант, а между тем ни в одной из близлежащих воинских частей никаких лейтенантов не исчезало. Мы здесь уже по меткам на белье убитого установили, что он выбыл из госпиталя легкораненых, но из госпиталя за минувшие два дня выписалось свыше восьмидесяти человек, разъехавшихся в разные стороны. Мы вызвали из госпиталя для опознания убитого, но опознать его не удалось. Вскрытие показало, что он умер от отравления цианистым калием.

— Мы с вами не узнали также, — продолжал Любавин, — кто и почему взорвал «Асторию». Можно, правда, предположить, что подложенная там мина замедленного действия сработала раньше времени, а предназначалась она, видимо, на те часы, когда там соберется много народу. Об этом нам мог бы рассказать Вилли Пуур, но он убит. И это тоже наша с вами оплошность. А Людвиг фон Ренау, о котором говорил Карл Виттенберг, — это крупный волк, но он находится вне пределов досягаемости. Может быть, позже нам удастся до него добраться. Таковы итоги, товарищ капитан. Желаете что-нибудь добавить?

— Никак нет, товарищ подполковник, — ответил Октай Чингизов, горько переживающий урок, только что преподанный ему начальником и учителем.

Любавин заметил состояние, в котором находится капитан, но успокаивать его не стал, это было не в его правилах. Он только сказал ему:

— Карлом Виттенбергом займется Сиволапов и сами местные немцы. Они разберутся до конца, где кончается его ложь и начинается правда. А у нас с вами другие дела. Наши под Берлином, и нам приказано двигаться вперед. Пора прощаться с берегами Одера. Нас ждут берега Шпреи.

 

Поезд прибыл в Белую церковь

Наступил день отъезда. С утра к Семиреченко в номер позвонила Татьяна. Она рассказала ему о том, как насилу отделалась от участников ансамбля. Те уезжают через два дня и настаивали, чтобы она ехала с ними. Но она отговорилась тем, что ей хочется прибыть в Киев раньше, чтобы повидаться со своими родственниками. И вот она, наконец, свободна и от ансамбля, и от работы и чувствует себя так хорошо, как человек, у которого впереди пропасть свободного времени и много удовольствий.

— На вокзал я приеду минут за двадцать до отхода поезда. Это не поздно? Я буду на перроне у почтового киоска, вы меня сразу найдете, — сказала она.

Через час к Семиреченко в номер пришел молодой человек и вручил ему два билета на нижние места в мягком вагоне поезда Советабад-Киев.

— Вы принесли мне то, что обещал полковник Любавин?

— Да, — ответил молодой человек. Семиреченко взял с письменного столика черный портфель, открыл его, вынул несколько исписанных страниц бумаги, какой-то чертеж и передал сотруднику. Молодой человек взял документы, портфель и удалился в ванную комнату. Через несколько минут он вышел оттуда и, возвращая портфель, Семиреченко, пояснил:

— Эти документы вложены в плотную папку. Папка в портфеле. Внутри папка оклеена специальной фотобумагой. Если кто-нибудь попытается открыть папку, фотобумага окажется засвеченной. Вы в этом легко сможете убедиться, если при красном свете проявите бумагу. На ней неминуемо появятся пятна от пальцев, или какой-нибудь другой отпечаток, в зависимости от того, какой на нее будет падать свет.

— Благодарю вас, — сухо ответил полковник Семиреченко. Ему не по душе было участие в этом следственном эксперименте.

На вокзале Семиреченко встретился с Татьяной, и они заняли свои места в купе. Их попутчиками оказались какой-то лейтенант, судя по крылышкам на голубых погонах, — летчик и пожилой человек, как выяснилось позже, крымский виноградарь, приезжавший в Советабад за черенками знаменитого советабадского винограда.

Поезд уходил вечером, поэтому пассажиры сразу начали готовиться ко сну. Проводница разнесла по купе постели. Татьяна вышла из купе, дав возможность мужчинам переодеться в пижамы, а потом сама их выдворила на несколько минут.

Общего разговора не получалось. Старик, видно, сел на своего любимого конька — долго и подробно рассказывал летчику, как ему удалось вывести какой-то особый сорт крымского муската, который превосходит по своей сахаристости и аромату все ранее выращивавшиеся сорта. Летчик делал вид, что слушает, а сам листал какую-то объемистую книжку, с которой не расставался потом всю дорогу. Он собирался поступать в Военно-воздушную академию имени Жуковского и использовал время в дороге, чтобы подготовиться к экзаменам. Семиреченко сосредоточенно молчал.

— Что вы все молчите, Николай Александрович? — спросила Татьяна. — И вид у вас такой задумчивый, усталый.

— Я, действительно, сегодня очень устал, — ответил Семиреченко. — Всегда, когда собираешься уезжать, напоследок вспоминается десяток мелких, незавершенных дел, и это, естественно, доставляет всякие хлопоты.

— Впрочем, и я порядком устала сегодня, — заметила Татьяна. — Дела не ахти какие, то одно, другое, третье, — много их накопляется у женщины, когда она собирается в отпуск. Давайте отдыхать.

Пассажиры вскоре уснули. Только летчик, избавившись от своего словоохотливого собеседника, долго еще при свете матового фонарика над головой шелестел страничками учебника.

Утром проснулись рано.

День прошел, как всегда в дороге, в обмене впечатлениями о местах, которые проезжали. Станция Минеральные Воды порадовала их отличным мороженым в вафельных стаканчиках и прекрасной погодой.

Когда проезжали Ростов, поезд прогрохотал по огромному мосту, под которым плавно катил свои воды тихий Дон. Татьяна прильнула к окну, жадно всматриваясь в знакомые берега.

— Дон, Дон, батюшка Дон! — воскликнула она. — Вы бывали на Дону, Николай Александрович?

— Приходилось. Я ведь донбассовец.

— А здесь прошло мое детство. Здесь я училась, купалась летом в реке. Здесь, в Ростове, погибла от бомбежки моя мама.

Подстегиваемая воспоминаниями, Татьяна говорила без умолку. В ее рассказе мелькали, как в калейдоскопе, школьные подруги, веселые вечера в парке культуры, катание на лодке по Дону. Потом она снова вспомнила о погибшей матери и взгрустнула.

За окном вагона замелькали терриконы и высокие шахтные надстройки. Зелени было мало. Быстро мчащийся поезд поднимал ветер и заносил в окна черную пыль.

— Что это вы все молчите, Николай Александрович? — опять спросила Татьяна.

— Тоже вспомнил молодость, — ответил Семиречен-ко, и улыбка чуть тронула его губы. — Родные места проезжаю. Я ведь сам из Кадиевки, там и школу кончал, готовился стать механиком на врубовой машине, да подошел призывной, возраст и ушел в армию. Отслужил срочную и был направлен в Киев, в артиллерийское училище. В Киеве и познакомился со своей будущей женой. Она на медицинском училась. Окончил училище, получил назначение в Ленинград. Перед отъездом зарегистрировались мы с Наташей, а в Ленинград она ко мне приехала спустя год, когда сдала экзамены. Определилась она там по специальности в детскую лечебницу — она была педиатром. Хорошо жили мы с Наташей в Ленинграде, очень хорошо, — задумчиво повторил Семиреченко и снова умолк.

— Вы очень любили ее? — тихо спросила Татьяна.

— Очень, — все тем же тоном ответил Семиреченко. — Ее нельзя было не любить. Ее мир были дети. Она жила ими, и в ней самой, было что-то от этого ребячьего мира, такое искреннее, непосредственное, детское. Потом пришла война. Сынишке нашему тогда восьмой год пошел, и бабушка наша — Наташина мать, она гостила у нас с зимы — забрала с собой Валерку на лето к старшему брату Наташи, в Куйбышев. А вскоре война началась. Мне удалось вырваться на несколько дней в осажденный Ленинград. Командование части дало мне краткий отпуск, чтобы забрать жену и отвезти ее к ребенку. А Наташа не поехала. Она рассказывала мне, как входит она в нетопленные палаты своей больницы, как тянутся к ней исхудавшие и посиневшие от холода детские ручонки, как блестят у малышей голодным блеском глаза, когда няня разносит им по кроваткам тарелочки с жиденькой пшенной кашей. «Не могу их оставить, Николай, не могу», — говорила она мне. Я уехал из Ленинграда один. Задерживаться — нельзя было — шли бои, страшные бои. Так и не виделись мы всю войну — ни я, ни сын, ни Наташа. Весточки, правда, изредка друг от друга получали, знали, что живы.

— А потом? — спросила Татьяна.

— А потом кончилась война, все мы нашли друг друга и встретились в Киеве, жили у бабушки, пока я не получил отдельную квартиру. Нашли друг друга для того, чтобы вновь потерять. Заболела скарлатиной девочка у одной работницы с «Арсенала». Наташа про нее рассказывала — чудесная такая девчушка с голубыми глазами, золотистыми волосиками. Впрочем, у нее все дети были чудесными. Позвонили вечером домой, что Ксаночке — так звали девочку — стало хуже. Наташа тут же собралась и побежала. Такси не нашла, а на дворе ливень холодный, ну и… Да я, кажется, вам уже рассказывал об этом.

Семиреченко умолк. Молчала и Татьяна. А что ей было говорить?

Вспомнилось, как тоже в войну, там, в Германии, вместе с вечно пьяным обер-лейтенантом Зибертом она приехала в женский лагерь за «биографиями» — так называли гестаповцы несложную операцию, в результате которой для женщин-агентов приобретались чьи-то документы, чьи-то удобные биографии, после чего подлинные их обладательницы переставали существовать. Лагерный врач — эсесовка фрау Мильде — гостеприимна приняла фрейлейн Луизу и Зиберта и угостила отличным завтраком. Во время завтрака к ней зашла служительница одного из бараков и сказала, что у заключенной Ванды Дмоховской тяжело заболел ребенок.

— Утопите ее щенка, он перезаразит остальных. Возьмите его в изолятор и искупайте в ванне… — приказала фрау Мильде. — А эта польская шлюха родит еще десяток. Наши солдаты ей в этом охотно помогут!

Они весело посмеялись над «остроумной» шуткой лагерного врача. Вот и все, что вспомнила в эту минуту Татьяна о врачах и детях.

Семиреченко прервал затянувшееся молчание.

— Расскажите о себе, Татьяна Михайловна.

«Почему он так странно смотрит на меня? — подумала Татьяна. — Впрочем, это мне кажется. Смотрит, как обычно. Видно, я раскисла. Неужели я нервничаю из-за этой встречи с Васей? А почему я нервничаю? Боюсь… как это произойдет?..» Татьяна старалась себе это представить. Вася кинется к ней на перроне Белой Церкви. Она знаком даст ему понять, что на людях нужно быть сдержаннее и кивнет незаметно, чтобы он следовал за ней. Они выйдут вместе с толпой пассажиров с вокзала, и она незаметно пройдет с Васей в какую-нибудь боковую улочку. Она скажет, что умирает от жажды, они выпьют. Потом она скажет Васе, что должна на секунду оставить его, и уйдет. Потом Вася спохватится, что ее долго нет, пойдет искать, вернется к вокзалу, начнет качаться, как пьяный, потеряет сознание, упадет и всё! Как тогда, в Грюнвальде, старшина Владимир Соловьев. Но тот был крепкий, он продержался минут пятнадцать. А Вася — маменькин сыночек, хлипкий. Этот больше десяти минут не продержится… Одна крупиночка циана… Чистая работа. Не то, что финка… Как она тогда, на Дону, стукнула этого ворюгу финкой! Сколько ей была тогда лет? Шестнадцать… Как же могла она, шестнадцатилетняя девчонка, убить человека? А вот смогла.

…Татьяна тогда действительно жила в Ростове. В метриках она была Луизой, а подруги и дружки звали ее Лизкой-танцоркой. Мать ее была второстепенной артисткой балетной группы в оперетте. Отец — обрусевший немец из бывших военнопленных Густав Дидрих, кларнетист из оркестра, — умер, когда Луизе было одиннадцать лет. Отец научил дочь говорить по-немецки, играть на гитаре и пить вино. Мать привила ей страсть к тряпкам, решила, что сделает из дочери знаменитую балерину, и часами заставляла ее разучивать танцевальные па. За школьными занятиями Луизы никто не следил и, просидев два года в седьмом классе, она бросила школу. С пятнадцати лет Луиза была уже известна на всех танцевальных площадках, где щеголяла в маминых нарядах, благо мать часто разъезжала на гастроли. Девчонкой Луиза была заметная, рослая, красивая, с непокорными прядями светлых волос. На нее обратил внимание заезжий гастролер — манипулятор, «индийский факир», как он себя величал. И Луиза удрала из дома с этим «факиром». Он, обещал научить ее тайнам профессии и сделать своим ассистентом, а научил только несложным фокусам с игральными каргами и преподал полный курс любви.

Когда Луиза ему надоела, «факир» вспомнил, что он должен возвратиться в Одессу, где у него жена и двое детей. Подарив Луизе на прощание колоду «таинственных карт», пару ослепительных улыбок и несколько рублей на дорогу, он отправил ее обратно в Ростов.

Было лето, и Луиза быстро развеяла свое горе на танцплощадках.

Как-то на танцплощадке она познакомилась с двумя молодыми людьми — Толиком и Мишенькой, как они ласково величали друг друга. Они пригласили ее поужинать в ресторанчике, а потом устроили прогулку на шлюпке. Днем Луиза ничего не ела и, выпив, изрядно захмелела. Поэтому она и не заметила, как ее партнеры причалили к какому-то пустынному уголку. Когда они вышли на берег, Луизе все-таки показалось здесь страшновато, и она спросила, зачем они сюда приехали.

«Так, порезвиться», — ответил Мишенька. «А насчет прочего — не бойся», — сказал Толик и, расстегнув пиджак, показал болтавшуюся на поясе финку. Мишенька направился куда-то в сторону, сказав, что сейчас вернется. Луиза не знала, что они заранее разыграли ее в «орлянку» и Толик выиграл. Как только Мишенька ушел, Толик самым недвусмысленным образом обнял Луизу и стал валить ее на землю. Она начала бешено отбиваться и укусила Толика за руку. Тогда он с маху ударил ее по шеке, снова прижал к себе. Луиза уперлась руками ему в живот и вдруг почувствовала под руками рукоятку финки. Она сама не помнила, как выхватила финку, оттолкнулась и всадила в него нож. Толик как-то странно ойкнул, зашатался и свалился наземь. Мишенька, оказалось, наблюдал всю эту сцену. Он подбежал, нагнулся, тронул Толика за лицо, попытался пошевелить его, но Толик был мертв. «Вот ты, оказывается, какая, Лизка-танцорка! — прошептал он. — Лучшего моего кореша, самого толкового парня угробила. Ну что ж, будешь со мной вместо него работать. Наводчица из тебя, если подучить, хорошая получится. Только со мной эти игрушечки не пройдут. Уродом сделаю. А теперь бери его за ноги, да в крови не измажься». Они дотащили тело Толика до лодки, уложили его на корме, Мишенька сел за весла, выгреб на середину реки, и там они сбросили в воду тело, пиджак Толика и окровавленную финку. Подплыв к берегу, Мишенька оттолкнул лодку, и ее понесло по течению… До города долго добирались пешком…

— Ночевать будешь у меня! — коротко бросил ей Мишенька и ухмыльнулся.

Так Луиза стала любовницей и партнером крупного ростовского вора по кличке «Мишенька-красавчик». Она была ему неплохой помощницей. Он одел ее с иголочки, да и сам одевался отлично. Они путешествовали по различным городам на правах «брата и сестры». Луиза знакомилась с легкомысленными мужчинами, на которых указывал ее Мишенька, а знакомства эти кончались тем, что у мужчин исчезали бумажники.

Мишенька «засыпался» в Ленинграде на каком-то пустяковом деле, и его упрятали в тюрьму. Луиза махнула в Ригу и, решив отдохнуть от жизненных треволнений, сошлась с красивым капитаном каботажного судна «Янтарь». В Риге ее застала война.

Рига была оккупирована так быстро, что «Янтарь» не успел уйти из порта. Капитана схватили гестаповцы. Хозяйка квартиры, где жила Луиза, дала ей понять, что не желает наживать из-за нее неприятностей и предложила найти себе другую квартиру. Взбешенная Луиза направилась к кафе, где они иногда бывали с капитаном, в надежде, что кто-нибудь из девушек-официанток поможет ей подыскать комнату. Когда Луиза входила в кафе, ее остановил какой-то подвыпивший немец-лейтенант. Нисколько не стесняясь окружающих, он потрепал ее за подбородок и сказал, что «эта милашка» ему очень по вкусу. Разозленная, Луиза ответила ему пощечиной. Лейтенант гаркнул что-то солдатам, стоявшим около кафе, и Луиза оказалась в гестапо.

Ее ввели в кабинет, где за столом сидел высокий вылощенный блондин в форме обер-лейтенанта, а рядом с ним стоял в почтительной позе ее недавний знакомец из кафе. Обер-лейтенант на чистом русском языке спросил Луизу, как она позволила себе оскорбить лейтенанта вермахта.

— Он приставал ко мне, — коротко ответила Луиза.

Обер-лейтенант заметил, что лейтенант Фоттхерт просто хотел сделать комплимент красивой даме.

— А у себя в Германии вы тоже хватаете женщин за лицо, чтобы сделать им комплимент? — спросила Луиза.

Обер-лейтенант расхохотался и заметил по-немецки лейтенанту, что ему определенно нравится эта женщина. Видно, у нее крепкий характер и острый язычок. Она похожа на типичную русскую коммунистку, и Фоттхерт поступил очень мудро, что доставил ее сюда. Она, видимо, расскажет много интересного о том, зачем она осталась в Риге и с кем она должна здесь поддерживать свои партизанские связи.

То, что произошло дальше, привело обер-лейтенанта Людвига фон Ренау в крайнее удивление. Эта русская шпионка, безразлично ожидавшая, пока он закончит свое длинное объяснение, вдруг на чистейшем немецком языке заявила, что проницательность обер-лейтенанта не делает ему чести, что она не русская партизанка и коммунистка, а немка Луиза Дидрих и что ей наплевать на всякие дела и на то, латыши или немцы будут командовать в Риге. Ей нужна квартира, потому что хозяйка выставила ее из дому.

— Фоттхерт, — восторженно воскликнул Людвиг фон Ренау, — если она только не врет, а это мы легко проверим, я должен поблагодарить за бесценный подарок! Фрейлейн Луиза будет моим личным переводчиком. Не делайте кислую физиономию, Фоттхерт, — расхохотался Ренау. — Рига — большой город, и в нем много красивых женщин.

Луиза оправдала надежды Ренау. Она с ним поездила и по другим городам, оккупированным немцами. Зимой фон Ренау был вызван в Берлин. Он должен был принять участие в разработке какой-то операции, замышлявшейся в штабе армейской разведки «Абвер», куда он был переведен по ходатайству одного из крупных чинов «Абвера», имевшего к фон Ренау прямое отношение — за пару месяцев до войны Людвиг фон Ренау торжественно обручился с его дочерью. Ренау сожалел, что не может взять Луизу с собой в Берлин. Это было опасно: отец его невесты был весьма проницательным человеком. Но Ренау полагал, что Луиза еще сумеет сослужить ему службу и как женщина, и как великолепный агент. И она была направлена в одну из разведывательных школ, размещавшихся в уединенной загородной вилле неподалеку от Потсдама.

Луиза Дидрих овладела многими премудростями шпионской работы. К тому времени, когда Луиза вместе с Людвигом фон Ренау после длительных вояжей по оккупированным городам России оказалась снова на немецкой земле, в небольшом местечке Грюнвальде, на ее личной карточке агента номер восемнадцать было уже много отметок о квалифицированно выполненных, шпионских заданиях…

— Расскажите о себе, Татьяна Михайловна.

Голос Семиреченко вывел ее из раздумья. Огромным усилием воли она взяла себя в руки. «Нет, Луиза Дидрих ничего о себе не расскажет. А Татьяна…». Она задорно тряхнула головой, и ее золотистые волосы рассыпались по плечам. Улыбнулась чуть печальной улыбкой и, протянув руку к гитаре, лежавшей в откидной сетке, сказала:

— А обо мне вам расскажет песня!

И она запела грустную песню о том, как на позицию девушка провожала бойца. И много еще песен пела Татьяна в тот вечер. Импровизированный концерт пришелся по душе спутникам. Летчик отложил свои учебники и слушал, глядя в окно. Николай Александрович тоже слушал внимательно, откинувшись на подушку, задумчиво скручивая в трубочку обрывок газеты. Даже старый виноградарь, отказавшийся по случаю концерта от ужина в ресторанчике, заметил:

— Редкий у вас талант, барышня или дамочка, простите не знаю, как вас величать.

— Барышня, барышня! — задорно рассмеялась Татьяна и лукаво подмигнула Семиреченко. — Только что десятилетку окончила, вот еду в Киев в институт поступать.

«Но ведь это чудовищно, так играть! — думал Семиреченко. — А может быть, он все-таки ошибся, этот полковник Любавин из Советабада?..»

Старый виноградарь сошел ночью в Кринице. Все проснулись рано. Татьяна должна была сойти в Белой Церкви. Об этом она сообщила Семиреченко между прочим, когда проехали Ростов. Она сказала, что получила телеграмму от жены брата своего мужа Марины о том, что та на лето с детьми выехала к родственникам в Белую Церковь и просит заехать к ней повидаться, и даже показала Семиреченко полученную телеграмму.

— Я пробуду у нее несколько часов, а следующим поездом приеду в Киев. А к вам у меня, Николай Александрович, будут две просьбы, если, конечно, они вас не затруднят.

— Пожалуйста, — сказал Семиреченко.

— Захватите с собой в Киев мой чемодан и гитару, чтобы я не таскалась с ними. Может быть, мне придется в Киев добираться на автобусе. И, потом, забронируйте для меня какой-нибудь маленький, недорогой номер в одной из киевских гостиниц. А я, как приеду, позвоню вам с вокзала.

— С удовольствием все сделаю, — ответил Семиреченко.

Семиреченко снял свой чемодан, достал из него бритвенный прибор и приспособился на столике, чтобы побриться. Лежавший сверху в чемодане черный портфель он положил на подушку слева от себя. Чувствовалось, что он его очень бережет. Побрившись, Семиреченко отправился в туалетную вымыть бритвенный прибор.

— Там большая очередь, — сообщил ему лейтенант, который успел уже умыться, бросил полотенце в сетку и сказал, что пойдет в вагон-ресторан что-нибудь перекусить. — Ну и хорошо, что очередь, — заметила Татьяна. — Я тем временем переоденусь. Вернетесь — постучите, пожалуйста.

Семиреченко вышел из купе и услышал, как сзади щелкнула задвижка. Точными движениями Татьяна достала из сумочки «Смену», положила ее на столик, открыла портфель Семиреченко, вытащила оттуда папку, раскрыла ее на диване и сфотографировала хранившийся в папке чертеж. Положить папку на место, запереть портфель — было делом нескольких секунд. Затем Татьяна быстро переоделась и открыла настежь дверь в купе.

Поезд подходил к Белой Церкви. Здесь выходило много пассажиров: время было летнее, отпускное, а окрестности Белой Церкви славились чудесными садами.

— Вы не провожайте меня, ладно? — сказала Татьяна. — Меня будут встречать родственники, не хочу, чтобы что-нибудь подумали. Ждите к вечеру моего звонка.

Она крепко пожала ему руку и вышла из вагона, Семиреченко долго еще ощущал это теплое пожатие женской руки и оставшийся после нее едва уловимый запах тонких духов.

Татьяна вышла из вагона и смешалась с толпой. Она зорко всматривалась, нет ли среди встречающих Васи, но его не было. «Замешкался, наверно, в ресторане, остолоп», — выругала она его про себя.

— Разрешите вас проводить? — послышался рядом голос.

Татьяна обернулась, это был лейтенант-летчик, сосед по купе. «Нужен ты мне сейчас, только тебя еще недоставало», — подумала про себя Татьяна, а вслух сказала:

— Нет, нет, что вы, меня должен встретить муж, а он очень ревнив, подумает еще что-нибудь! — и она кокетливо улыбнулась.

— Тогда прошу прощения, — сказал безразличным тоном лейтенант и отошел в сторону.

Перрон быстро опустел, и Татьяна, так и не увидев Васю, прошла к ресторану, проклиная в душе этого сопляка.

Одновременно с ней к входу в ресторан подошел загорелый человек с франтоватыми усиками.

— Вы не меня ищете, гражданочка? — обратился он к Татьяне развязным тоном.

— Нет, совсем не вас, — холодно ответила Татьяна.

— Разрешите, я помогу вам донести вашу сумочку, — сказал развязный молодой человек и протянул руку к сумочке Татьяны.

— Оставьте меня в покое! — резко ответила Татьяна и повернулась спиной к назойливому незнакомцу.

Прямо к ним шел ее попутчик летчик-лейтенант.

— Вы невнимательны к своему супругу, — заметил он Татьяне. Возьмите его хоть под руку.

— Вы все еще здесь? — спросила она машинально. «Почему он меня преследует?» — мелькнуло у нее в голове.

— Я нашел вас, чтобы попрощаться. Сейчас я еду дальше, — ответил летчик и протянул руку Татьяне.

«Ну и слава богу, отвязалась», — подумала про себя Татьяна и подала ему руку. Летчик задержал ее руку в своей и неожиданно, коротким резким движением, так, что она чуть не вскрикнула от боли, снял с ее пальца кольцо, простое кольцо с печаткой вместо камня.

— Возьмите под руку своего «мужа», — вновь повторил лейтенант. Татьяна подняла на него глаза, встретилась с его холодным острым взглядом и поняла все.

Они вышли к подъезду вокзала. Там их ждала машина. На тротуаре, невдалеке от машины, стоял Октай Чингизов. Адиль Джабаров сел рядом с шофером. Татьяну посадили между Чингизовым и «летчиком-лейтенантом» Александром Денисовым. Машина тронулась. Татьяна даже попыталась шутить и заметила: «А я думала, что только у нас на Кавказе похищают женщин». На ее замечание никто не отозвался. Адиль Джабаров чуть повернул зеркальце, висевшее против водителя, и наблюдал, что происходит сзади в машине.

Чингизов опустил глаза и в упор разглядывал ноги Татьяны.

— Что вы так смотрите на мои ноги? — прервала она молчание.

Чингизов не выдержал и ответил:

— Тогда в Грюнвальде на вас были хромовые сапоги.

 

Пути скрестились

В тот день, когда Татьяна Остапенко и инженер-полковник Семиреченко уезжали в Киев, полковнику Люба-вину и майору Чингизову удалось узнать много интересного. Звукозаписывающий аппарат, установленный в машине Соловьева, действовал безотказно. Они заправили пленку в настольный магнитофон, и в репродукторе зазвучали два голоса: мужской и женский — голос Соловьева и голос Татьяны.

«… В Киеве с тобой свяжутся. Все, что можешь взять у Семиреченко, бери. Будешь передавать, когда потребуется. Туда приедет Никезин, поможет. Здесь будем скоро сворачивать».

«А там все начинать? Нам говорили о трех годах, а прошло уже десять. Мне тридцать пять лет. Я уже устала».

«Ну, тебе не дашь тридцати пяти. С такой девчонкой, как ты, я мог бы в Штатах делать большие дела. На тебя заглядываются мужчины».

«Не говори ерунду. Мне хочется покончить со всем. Я сделала все, что нужно. Отпустите меня. Я хочу кончиться, исчезнуть как номер. Сообщи им, что я умерла, утонула, отравилась. Что хочешь сообщи».

«Восемнадцатый, у вас сдают нервы? Я тоже устал. Ничего, мы скоро вырвемся отсюда. Я тоже здесь уже десять лет. Старшина запаса Владимир Соловьев здесь так и остался старшиной, а там, на родине, я уже не лейтенант, а подполковник Боб Кембелл, и в Майями в банке на мое имя лежит кругленькая сумма, впрочем, и на твое — тоже. Так что не унывай. Я тоже хочу домой. Я выйду в отставку, заведу дело — этакую небольшую автомобильную фирму, женюсь. Я уже начал забывать родной язык. Ничего, я его вспомню. Я женюсь на блондинке, некрашеной, настоящей. У меня будут беленькие мальчики. Дед и бабушка их будут нянчить. Но, клянусь честью, я задушу, как котенка, своего первенца, если он произнесет хоть одно слово по-русски. Надоело!.. Как видишь, я тоже умею мечтать. Так езжай в Киев, Таня, но от сосунка отделайся, он нам больше не нужен. У тебя есть в запасе таблетки? Израсходуй одну».

«Кажется, я израсходую эту таблетку на себя или на тебя».

«Не дури. Это последнее задание. От Киева до границы один шаг, и… Впрочем, тебя лишне предупреждать. Ты же не хуже меня знаешь, что тебя сыщут и на дне морском… На вокзал я отвезу тебя. Я буду проезжать мимо твоего дома за сорок минут до отхода поезда. Остановишь машину…»

Динамик магнитофона умолк, а через несколько секунд послышалось: «С вас шесть рублей, гражданочка».

Любавин остановил магнитофон. Сегодняшнюю ленту должны были доставить через час.

Любавин и Чингизов занялись материалами, пришедшими на Черемисину из Херсона. Что она не Черемисина, уже не оставляло никаких сомнений. Кто же она? Об этом не имело смысла гадать. Это станет ясным потом, когда будет взята вся группа. О ней расскажет Владимир Соловьев, он же Боб Кембелл.

Почему Татьяна решила сойти в Белой Церкви? Только для того, чтобы встретить и убрать Кокорева? Нет. А для чего? Подождем, может быть, об этом нам расскажет сегодняшняя магнитофонная лента.

— А пока вот что, Октай, — сказал Любавин, обращаясь к Чингизову. — Наступает время встретиться тебе с твоей Татьяной. Вылетай в Киев, оттуда — в Белую Церковь. Капитан Джабаров уже должен быть в Киеве, а лейтенант Денисов едет вместе с Татьяной и инженер-полковником Семиреченко. Счастливого пути, Октай.

Сурен Акопян был удивлен заданием полковника Любавина, поручившего ему найти портрет — немецкой киноактрисы Марики Рокк. В первый раз в своей оперативной практике он получил задание, которое можно было выполнить дома. Дело в том, что сестренка Сурена — Асмик, как и очень многие ее пятнадцатилетние подружки, была страстным коллекционером фотографий киноактрис.

— Тебе нужна Марика Рокк? Ты решил бросить коллекционировать марки и тоже собирать артистов?

— Ничего я не решил, Асмик; не задавай мне никаких вопросов, а если есть Марика Рокк, дай мне ее, пожалуйста, мне она очень нужна, — нетерпеливо ответил Сурен.

Асмик, порывшись в своих бесчисленных альбомах, разыскала открыточку — фото Марики Рокк, и, протягивая ее Сурену, умоляюще сказала:

— Не испорть и верни обязательно, у меня единственный экземпляр. И у девочек почти ни у кого нет.

— Верну обязательно, — заверил Сурен. — Спасибо, сестренка, ты меня здорово выручила.

Сурен отнес фотографию полковнику Любавину. Его самого разбирало любопытство, зачем понадобилась Любавину Марика Рокк. И, вручая Любавину фотографию, он спросил:

— Товарищ полковник, разрешите поинтересоваться, зачем…

— Не разрешаю, — перебил его Любавин. — Нужно. А зачем — потом узнаете, при случае.

Перевернув фотографию и прочитав надпись «Из коллекции Асмик Акопян», Любавин заметил:

— Коллекционеров нужно уважать. Сделайте репродукцию, а эту верните владелице.

— Слушаюсь! — ответил Акопян.

Полковник Любавин достал из стола фотографию Татьяны Остапенко, положил рядом с карточкой Марики Рокк и, внимательно разглядывая оба портрета, согласился с тем, что между ними определенное и немалое сходство.

Но о каком сравнении думал полковник Любавин? Об этом могут рассказать странички из дневника немецкой девочки Инги Шмигельс, которые лежали сейчас перед ним. Эти материалы прибыли к Любавину через московских товарищей из маленького немецкого городка Грюнвальда, вместе с сопроводительным письмом секретаря Грюнвальдского городского комитета СЕПГ товарища Гельмута Локка.

В своем письме Гельмут Локк сообщал, что четыре года назад местными органами государственной безопасности был задержан при попытке взорвать восстановленную электростанцию диверсант Генрих Рейтенбах, прибывший из Западной Германии. Рейтенбах показал, что действовал по прямому заданию Роберта Фоттхерта, поручившего ему, помимо прочего, установить связь со свиноторговцем Виттенбергом, в доме которого в свое время была тайная квартира гестаповцев, раскрытая советскими контрразведчиками в последний месяц войны. Но свиноторговец, запятнавший себя связями с гестаповцами, счел за лучшее уехать из Грюнвальда. С именем Роберта Фоттхерта Гельмуту Локку пришлось встретиться снова. Молодые рабочие-строители, восстанавливающие взорванный в войну двухэтажный дом, в котором находился ресторан «Астория», нашли под обломками камней и мебели страницы дневника, который вела дочь владельца «Астории» Инга Шмигельс. Отца ее убили гестаповцы. Мать погибла во время взрыва. Сама Инга осталась жива, но получила тяжелые травмы и лишилась левой ноги. Сейчас она работает в местной Грюнвальдской библиотеке. «Когда молодежь принесла мне свою находку, — пишет в письме товарищ Гельмут Локк, — я пригласил к себе Ингу и попросил ее рассказать о событиях тех дней. Все, что она могла вспомнить, она рассказала мне и изложила письменно. Считаю своим долгом послать вам копии страничек из дневника Инги Шмигельс и ее письменного сообщения».

Полковник Любавин стал внимательно читать листки дневника, делая на полях пометки карандашом.

«…1 апреля 1945 года. Жизнь все ухудшается, продуктов нет, начался голод. Сегодня еще урезали норму хлеба, взрослым теперь дают двести граммов, а детям — сто.

Говорят, что русские отрезали все дороги. В школе плохо. Некому преподавать. Многие учителя отправлены на фронт, между учениками раздоры.

3 апреля. Наша школа наполовину опустела. Многие богатые семьи переехали на запад. Лиля Гиллер с родителями уехала в Бонн. Все дороги забиты беженцами. Они идут и идут через наш Грюнвальд. Радио сообщило, что русские уже захватили Польшу. Но школьный вожак „Гитлер югенда“ Фриц Рейтенбах говорит, что все это выдумки и пропаганда красных комиссаров. Русские никогда не ступят на германскую землю.

5 апреля. Фриц Рейтенбах пришел в школу с четырьмя гестаповцами. Всех ребят старших классов забрали и увезли. Эльза Гюнтер сказала, что их отправят прямо на фронт. Все учащиеся и даже учителя боятся Эльзу, потому что ее отец служит в гестапо. Мой папа говорит, что гестаповец может убить любого, кого захочет, и за это никто не накажет его.

7 апреля. Учитель истории Герман Шрейтер во время урока заявил, что если сюда придут русские, то они у всех отрежут носы и уши, а потом сожгут в огне. Вечером я рассказала об этом дома. Мама сказала: „Зачем они запугивают детей“. А папа сказал: „Можешь не бояться за свой нос… Они курносых не трогают“. И еще сказал, что мы отсюда никуда не уедем.

9 апреля. Сегодня закрыли школу. На востоке с утра до вечера слышится стрельба, по всему видно, что русские приближаются. Ой, что с нами будет!

10 апреля. В городе больше никому продуктов не дают. Хлебозавод закрыт, потому что нет муки. К папе пришел какой-то обер-лейтенант. С ним был отец Эльзы Гюнтер. Они искали сапожника Бромберга и кричали, что видели, как он входил в наш бар. Папа был бледный, как смерть.

11 апреля. Мой отец сбежал и где-то скрылся. Я не знаю, где он, и мне страшно… Вечером прибежала Минна одолжить немножко соли и рассказала страшные вещи. Эльзиного отца убили. Гестаповцы думают, что это дело сапожника Бромберга, и они застрелили его жену и сына, а дом сожгли. Папочка, милый, где ты?

12 апреля. В городе не найти даже воды, водопровод взорван. Люди испытывают ужасные мучения. На улицах ни одного военного. Все куда-то исчезли.

Сегодня в полдень русские войска вошли в город. Прибегала Минна, говорит, что многие немцы встретили их с цветами… А меня мама не выпускает из дому. С тех пор как папа исчез, она всего боится.

14 апреля. У нас в доме нет ни единой картофелины. Утром мама рискнула послать меня на базар, но я ничего не достала. Очень хочется кушать. Когда я проходила мимо столовой русских офицеров, поневоле остановилась. Оттуда вкусно пахло борщом. В это время из столовой вышел русский офицер. Я испугалась. А он рассмеялся и подозвал меня. Мы вошли в дом, он что-то сказал солдату в белом халате. Тот отрезал большую краюху хлеба и дал мне. Какой хороший человек!

Вечером у нас дома был праздник: вернулся отец.

15 апреля. Русский комендант вызвал к себе отца. Когда пришел солдат, отец испугался. Но мама его успокоила. Вернувшись, отец сказал, что русские пригласили его на работу. Они велели ему открыть нашу „Асторию“ и готовить завтраки для населения. Продуктами они помогут. Отец безумно рад.

21 апреля. Несколько дней ничего не записывала. Некогда было. Я помогала папе приводить в порядок „Асторию“. Работали днем и ночью Наша соседка Фрида — она будет официанткой — даже не уходила спать. Но теперь все в порядке. В „Астории“ уже сидят посетители и кушают суп. Папа сказал, что завтра привезут пиво. Приходил русский комендант и похвалил папу.

23 апреля. Русские приближаются к Берлину. Как видно, не сегодня-завтра закончится война. Как было бы хорошо! Хотя бы убили этого Гитлера, чтобы все избавились от мук.

25 апреля. Папа поднялся наверх белый, как мел. Он сказал маме шепотом, но я все слышала, что сейчас в зал вошел русский лейтенант с солдатом. И этот лейтенант, как две капли воды, похож на того обер-лейтенанта Фоттхерта, который приходил к нам вместе с отцом Эльзы Гюнтер искать сапожника Бромберга. Папа спустился вниз. А меня мама не пустила…».

На этом странички дневника обрывались. Любавин отложил листки в сторону и взял следующий документ-заявление Инги Шмигельс, адресованное на имя секретаря Грюнвальдского городского комитета Социалистической единой партии Германии товарища Гельмута Локка. Инга писала:

«Хотя мне и трудно сейчас восстановить в памяти события, происходившие почти одиннадцать лет назад и так печально закончившиеся для меня и для моей семьи, но все, что запомнила, я здесь излагаю. Это было двадцать пятого апреля 1945 года, незадолго до „комендантского часа“. Посетителей в баре „Астория“ уже не было. Мой отец, встревоженный, поднялся наверх, и я слышала, как он рассказал маме, что в зал вошли русские военные, и он узнал в лейтенанте того немца-гестаповца обер-лейтенанта Фоттхерта, который устраивал у нас обыск, когда искали сапожника Бромберга. Папа спустился вниз. Я писала в своем дневнике, который вела в те дни, что мама меня вниз не пустила. Но я все-таки ускользнула в зал. Действительно, за столиком у самого входа сидел один русский солдат и смотрел на улицу. А справа у стены, сидели русский лейтенант, красивая женщина в военной форме, удивительно похожая на киноактрису Марику Рокк, и худощавый русский фельдфебель с медалями. Они допивали свое пиво, а кельнерша Фрида принесла им еще три полных кружки и поставила около красивой женщины. Я решила пройти мимо их столика на кухню, чтобы получше разглядеть этого лейтенанта, и чуть не ахнула: это, конечно, был тот самый обер-лейтенант-гестаповец, который приходил к нам искать Бромберга, или полный его двойник. Я остановилась за занавеской, чтобы как следует его рассмотреть и услышала его голос. И тут я заметила, что „Марика Рокк“, как я окрестила про себя эту русскую военную, достала из кармана гимнастерки какой-то порошок и, незаметно для своих собеседников, высыпала его в полную кружку пива. Я, грешным делом, даже пожалела ее, потому что подумала: „Наверно, она больна, но не хочет показать это своим товарищам и потому хочет выпить лекарство“. Но вдруг увидела, что „Марика“ эту кружку с пивом подвинула русскому фельдфебелю, а сама что-то сказала и рассмеялась. Все подняли свои кружки, чокнулись друг с другом и выпили. Мне почему-то стало страшно. Я вошла на кухню и тихонько рассказала отцу о том, что сейчас увидела. Папа встревожился еще больше, велел мне возвратиться наверх, к маме, сказал, что скоро вернется, и вышел через зал на улицу как раз в тот момент, когда русские военные, расплатившись с Фридой, тоже поднялись с места. Красивая женщина вместе с фельдфебелем прошла вперед, поддерживая его под руку, а он качался как пьяный, хотя выпил всего две кружки пива. Я стояла за ставней у дверей, и они меня не видели. Лейтенант, похожий на гестаповца, остановился около солдата, что-то ему совсем тихо сказал, и тут я замерла от ужаса. Этот солдат ответил лейтенанту на немецком языке. Я разобрала только конец фразы… „Она сработает в восемь часов во время завтрака“. Я поднялась к маме и, как велел мне папа, ничего ей не рассказала. Но когда папа не вернулся ни через час, ни через два, мы страшно встревожились. Фрида давно уже все внизу заперла и ушла домой. Мы не могли выйти на улицу, так как после „комендантского часа“ хождение было строго запрещено. Шел уже четвертый час утра, а отца все не было. Я и мама сидели в нашей маленькой гостиной и ждали, прислушиваясь, не раздадутся ли внизу звуки папиных шагов. И вдруг раздался страшный грохот, на нас что-то обрушилось и… больше я ничего не помню.

Только в больнице мне рассказали, что в нашем доме произошел взрыв и мама моя погибла. Только потом я поняла, что означала услышанная мною фраза, произнесенная тем солдатом на немецком языке. Он, видимо, рассчитывал, что подложенная им мина взорвется в восемь утра, то есть тогда, когда в зал соберется на завтрак много посетителей. А мина взорвалась раньше. О том, что труп моего убитого отца нашли около дома Виттенберга, вы, конечно, знаете. Вот все, что я могу вам сообщить».

«Да, действительно, невелика наша земля», — подумал про себя Любавин, записывая в блокноте имя: Марика Рокк. Он вспомнил, как в 1945 году молодой контрразведчик Октай Чингизов вел, по просьбе коменданта Грюнвальда майора Сиволапова, расследование убийств неизвестного русского лейтенанта и владельца «Астории» Отто Шмигельса. А со взрывом в «Астории» так тогда разобраться и не удалось. Советские войска уже дрались на ближних подступах к Берлину, и Чингизову пришлось заняться другими делами. И вот теперь, одиннадцать лет спустя, вновь скрестились пути грюнвальдских убийц и советских контрразведчиков.

 

Финал «Береговой операции»

Магнитная лента рассказала Любавину, о чем говорили Соловьев и Черемисина. Пленка из кинокамеры, что работала в отдушине кабинета Азимова, показала Черемисину, хоть она и прятала в кадре свое лицо за какой-то книжкой. Итак, круг замыкался. Но был еще агент, который должен был прийти на связь с Татьяной в Киеве, Фоттхерт или кто-то другой. Фоттхерт арестован, правда, арест его был проведен скрытно и должным образом замаскирован. В гостинице было известно, что немецкий турист выехал на несколько дней в Ленинград осматривать достопримечательности Эрмитажа, а номер оставил за собой. Но Фоттхерта могли спохватиться, дать знать о его аресте. Рисковать было нельзя. И полковник Любавин, посоветовавшись с руководством, принял решение произвести вечером арест Черемисиной, Соловьева и Никезина.

Татьяну на вокзал отвез Соловьев. В пути он передал ей трубочку губной помады, которую дала ему женщина в сером. Татьяна поняла, что в трубке фотопленка, спрятала ее в сумочку. Расплачиваясь с шофером такси, Татьяна посмотрела на него каким-то странным взглядом, будто видела его впервые, и Кембелл понял, что она думает все о том же, о своем. Отъезжая, он вспомнил: «… Если богу угодно, умирают и красивые женщины». Он остановил машину у привокзального садика, сунул в рот сигарету, но, прежде чем раскурить ее, вынул из кармана трешку, которую ему только что дала Татьяна, поджег ее, выждав, пока она не сгорела дотла. — Он был суеверен и верил в примету, что вещи, взятые из рук осужденного на смерть, приносят несчастье.

Никезина Соловьев встретил в полдень у входа в мастерскую. Он держал принятую в ремонт радиолу «Урал» и дожидался машины. По пути Соловьев передал ему задание женщины в сером. Против его ожидания, Никезин не возразил против поездки в Киев.

— А из мастерской тебя отпустят? — спросил Соловьев.

— Да, даже пошлют в командировку за радиодеталями. Председатель артели собирается выдавать замуж дочь, а в Киеве есть хорошие сервизы.

— Понятно, — сказал Соловьев.

Никезин спокойно вышел из машины, не торопясь вошел в дом, поставил на пол радиолу и сел за стол. Со стороны можно было подумать — устал человек, отдыхает. А в голове у него лихорадочно вертелись мысли:

«Ну, Худаяр — это еще куда ни шло, удачно под руку подвернулся, все было хорошо сработано. Но Татьяна, за что ее? А если сам не потрафлю, тогда и меня? Когда же будет конец? Обещали через три года вырвать нас отсюда, а сидим уже десять. И на черта мне таскаться с этими гробами, — он поддел ногой стоящий под столом корпус какого-то приемника, — крутить винтики, проволочки паять! Да ведь у меня богатство! Даже и без того, что там в банке на мой счет положено, и то я богат так, что могу прожить, как хочу».

Дело в том, что Никезин утаил от своих сообщников те бриллианты, которые тогда в Ситтау заделал ему в каблук кирзовых сапог Шульц. Они были предназначены на содержание агентов, на вербовку, на подкупы. Но его о них до сих пор никто не спрашивал, и Никезин решил, что про них просто не знали.

«Поехать в Киев убить Татьяну. А если засыплюсь? Нет, уходить надо. Хорошо, что придумали послать меня в Киев. Поеду, только в другую сторону. Документы добуду, при деньгах это не мудрено, а не куплю — отниму у кого-нибудь, как случай подвернется. А может быть, он испытывает меня? Да нет, вроде, серьезно говорил. За что же это они все-таки Татьяну? А может быть, поехать, предупредить? Уйдем куда-нибудь вместе. Вдвоем с ней мы еще много заработать сможем… Да нет, вдвоем нельзя, слишком уж она приметная. А жаль… Не я, так все равно, Соловьев или еще кто. Ей не жить. А мне уходить надо. Обязательно уходить».

Вернулась с работы Анастасия Волкова. Пообедали. Никезин прилег отдохнуть. Встал он, когда уже вечерело. Хотелось курить, а папирос не оказалось. Вставать было лень, попросил жену:

— Настя, сходи в лавочку за папиросами!

Настя ушла и долго не возвращалась. «Куда же она запропастилась?» — думал Никезин, начиная раздражаться. Нервничал, да и курить сильно хотелось. Слез с кровати, надел туфли, вышел на улицу поглядеть, не идет ли жена. От стены отделился какой-то человек, подошел к нему и, вытащив из кармана пистолет, негромко сказал: «Руки вверх, Никезин». Никезин сшиб его страшным ударом кулака и бросился бежать вниз по улице. Сзади слышался топот ног, его догоняли. Он метнулся направо, выбежал на широкий проспект, перебежал дорогу перед быстро мчавшейся легковой машиной. Напротив шла встречная — огромный самосвал. Шофер успел затормозить. Никезин чуть не попал под колеса. Хотел, было, бежать вперед, но навстречу шли двое с пистолетами. Никезин обернулся, перебежал на середину улицы и заметался, как затравленный громадный зверь. На тротуаре остановились люди. Вокруг Никезина образовался круг. Он рванулся назад, но на его пути встал шофер самосвала, угрожающе подняв тяжелую заводную ручку. Те двое, с пистолетами, подошли к Никезину вплотную и скомандовали: «Руки назад».

Соловьева-Кембелла ждали засады в гараже таксомоторного парка, на вокзале, куда к вечернему поезду съезжалось много такси, на подступах к дому Никезина., если он вздумает туда заглянуть, у гостиницы «Интурист» — одной из его обычных стоянок. По неожиданному совпадению Соловьеву пришлось в этот вечер везти пассажиров по знакомой дороге за город в Гюмюштепе. На обратном пути он захватил знакомого милиционера-регулировщика, сменившегося с поста и возвращавшегося домой.

Арест Соловьева-Кембелла произошел очень тихо. Вернувшись в гараж, он поставил машину в бокс, сдал кассиру выручку, и когда подошел к воротам гаража, его встретили три оперативника. Он был тщательно обыскан. Держался Соловьев спокойно и даже пошутил: «Вы что, мой заработок проверяете? Так я уже успел деньги на сберкнижку положить».

Доставили Соловьева-Кембелла в Комитет госбезопасности на его же «Победе», которую вел старший механик гаража.

Оперативники, наблюдавшие за квартирой Черемисиной, установили, что она в доме одна. Они видели ее тень отражавшуюся на занавеске окна. Квартирохозяйка Ксения Антоновна Голованова домой еще не вернулась. Оперативники решили войти в дом с нею вместе. Голованову встретили квартала за два от дома, предъявили документы и объяснили, что обязаны произвести обыск у ее жилицы.

— Идемте, — сказала хозяйка.

Два оперативника вошли в прихожую вслед за ней. Третий остался на улице наблюдать за окном комнаты

Черемисина в это время сидела на диванчике, читала какую-то книжку и почесывала за ушами ласкавшуюся к ней овчарку. Собака почуяла, что в дом вошли посторонние люди, насторожилась и глухо заворчала. Черемисина встала с диванчика как раз в тот момент, когда один из оперативников открыл незапертую дверь комнаты.

— Рекс, пиль! — отрывисто приказала Черемисина. Овчарка ринулась на оперативника и чуть не сбила его с ног. Она встала в дверях, оскалив громадные клыки. Оперативник на секунду растерялся. Этой секунды было достаточно для того, чтобы Черемисина резким движением схватила медальон, висевший на тонкой золотой цепочке у нее на шее, открыла его и высыпала в рот содержимое. Она шагнула к столу, схватила книжечку в черном переплете, прижала ее к лицу, качающейся походкой сделала шаг к дверям, вдруг остановилась и упала навзничь.

Вызванный оперативниками врач скорой помощи констатировал, что она мертва.

Елена Черемисина унесла в могилу свое подлинное имя и кличку «Монахиня». Только три года спустя, когда на территории нашей страны был арестован матерый шпион Людвиг фон Ренау, полковник Любавин и майор Чингизов узнали, кто был резидентом группы «Октан», пытавшейся осуществить в Советабаде шпионскую «Береговую операцию».

Арестованным Никезину и Соловьеву было предъявлено обвинение в шпионаже. Виновными они себя не признали.

Кокорева и Фоттхерта привезли из Москвы накануне.

В середине дня прямо с поезда в Комитет явились Октай Чингизов, Адиль Джабаров, Александр Денисов и доложили о выполнении задания.

Час спустя оперативный дежурный доложил полковнику Любавину о том, что на его имя самолетом доставлена посылка из Киева.

— Давайте ее сюда, — приказал Любавин.

В кабинет внесли большой фанерный ящик.

Когда ящик был вскрыт, в нем оказались гитара, чемодан и какой-то плоский предмет, тщательно обернутый в бумагу. Сверху лежал конверт, на котором четким почерком было выведено: «Полковнику А.К. Любавину, лично». Внизу стоял обратный адрес: «Киев, почтовый ящик 25, Н. Семиреченко».

Любавин вскрыл конверт и прочитал: «Уважаемый Анатолий Константинович, хозяйка этих вещей не явилась за ними. Посылаю их вам. Возвращаю и вашу папку. Она проявлена мною. Все ясно, все, с точки зрения логики фактов и непреложных доказательств, стало на свои места. Считаю себя обязанным сказать вам всю правду: я сомневался до последней минуты, думал — вы ошибаетесь, и, признаюсь, надеялся и желал этой ошибки. Теперь, конечно, надеяться больше не приходится. Я не могу не сказать, что горько сожалею об этом. Я был бы перед вами, Анатолий Константинович, в неоплатном долгу, если бы не написал вам этих откровенных строк».

— О каком долге он говорит? — спросил Любавина Чингизов, когда Анатолий Константинович показал ему письмо.

— Так, был у нас с ним один разговор, — ответил []Любавин. — А теперь надо начинать допросы. С кого? — спросил он вслух и сам же ответил: — С Никезина. С него начала вязаться ниточка, с него и клубочек будем распутывать.

Никезина допрашивал Александр Денисов.

— Вы ознакомлены с предъявленным вам обвинением? — спросил он арестованного.

— Да, предъявили, стрелять меня собираетесь?

— Это определит суд. Признаете себя виновным?

— Нет. Ни в чем не виноват. Мастер я, рабочий человек. Зря меня сцапали.

— Почему вы убили Худаяра Балакиши оглы?

— Никого я не убивал.

— Что вы посылали в Москву через Василия Кокорева?

— Никакого Кокорева я не знаю, ничего в Москву не посылал.

— Вам дается очная ставка с Кокоревым.

Денисов поднял трубку, коротко распорядился, и через пару минут в его кабинет ввели похудевшего, утратившего весь свой лоск Василия Кокорева.

— Знакомы? — обратился Денисов к Никезину.

— Знаком, — безнадежно махнул рукой Никезин и, зло взглянув на Кокорева, ехидно процедил: «Полинял, любовничек».

По указанию Денисова, Кокорев кратко повторил свои показания об убийстве Худаяра и о посылке его с фотоаппаратом «Зенит» в Москву. Кокорева увели.

Никезин понял, что упираться больше не имеет смысла. «Нужно играть в откровенность, зарабатывать жизнь. Только бы добраться до лагерей, а там найду себе пути-дорожки. Есть у меня кое-что на черный день», — думал он. И он рассказал о том, как якобы попал на фронте в плен, как мучили его гестаповцы как, не выдержав пыток, он согласился стать шпионом. Учился в разведшколе и был заброшен в Советабад. Рассказывал обо всем так, будто сам он невинная жертва, злые люди его попутали, и что здесь, в Соватабаде, Соловьев и Татьяна Остапенко под страхом смерти заставляли его передавать их шпионские донесения.

О том, что он был кулацким сыном, что после того, как сослали его отца, Тараса Нечипуренко, он убил председателя сельсовета, запалил колхозный хлеб, а потом махнул темной ночью через Буг в панскую Польшу и продался там польской разведке, Никезин, разумеется, не стал рассказывать следователю.

Закончив показания, Никезин спросил Денисова, может ли он обратиться с просьбой.

— Слушаю вас, — ответил Денисов.

— Туфли у меня, — указал на свои ноги Никезин, — жмут, хоть караул кричи. Ноги, видать, отекли, почками я страдаю. Так нельзя ли дать знать жене моей, Волковой Анастасии, чтобы она из дому мои старые кирзовые сапоги принесла, валяются там они у меня в солдатском сундучке.

— Хорошо, — ответил Денисов, — скажем. — Подпишите протокол.

Никезин стал подписывать протокол, а Денисов снял трубку, доложил Любавину, что допрос Никезина окончен, и спросил, не желает ли полковник задать вопросы обвиняемому.

Любавин зашел в кабинет к Денисову, бегло просмотрел протокол допроса и заметил:

— Ну, что ж, для начала ничего, почти правдоподобно, хотя особых новостей вы, Никезин, нам не сообщили. Не вижу я в протоколе имен тех, кто приехал к вам на связь в Москву.

— Упустил, гражданин полковник, прошу прощения. Чего мне их, гадов, прятать, я себя не пожалел. Роберт Фоттхерт должен был прибыть, не знаю сейчас он в каких чинах, а когда-то у начальника своего Людвига фон Ренау правой рукой был, вот эту руку мне подстрелил за то, что я отказывался против своих идти.

— Ну, вот это уже кое-что новое, Никезин, — заметил Любавин. — На сегодня с вас, пожалуй, хватит. А что вспомните — скажете сами. Мы еще вас вызовем.

— У обвиняемого есть просьба, — доложил Денисов.

— Какая?

— Просит разрешить доставить ему из дома солдатские сапоги, говорит, туфли жмут.

— А, сапоги, — между прочим заметил Любавин. — Мы их уже доставили сюда вместе с вашим аккордеоном. Можем их вам дать. Только каблук у левого сапога не в порядке, набоечка оторвалась.

До этого Никезин сидел с понурой головой, чуть улыбаясь виноватой улыбкой и всем своим видом выражая раскаяние. Но когда Любавин, будто невзначай, сказал об оторвавшейся набойке, Никезин поднял голову, лицо его налилось кровью, в глазах засверкала волчья злоба, и он прохрипел:

— Дознались, сволочи, последнее отняли! Подавитесь! Стреляйте меня, на черта сдалась мне ваша жизнь!

— Неужели, Никезин, пара стоптанных сапог вам дороже жизни? — невозмутимо спросил Любавин. — Поедете в лагерь, поработаете, новые сапоги дадут.

— Лагерь! Работать, гнуть шею! Хватит! Не этого я в жизни искал.

— А чего?

— Вам, голодранцам, не понять. Богато жить хотел! Владеть хотел!.. Чтобы мне люди в пояс кланялись, а не самому горбатить.

— Так ведь и богатые что-то делают, Никезин. Кулаки раньше и то владеть-владели, а в поле работали.

— Так то ж на себя, а не на колхоз! Эх, да разве вам понять, чего вы меня лишили! Стреляйте, окончился мой с вами разговор.

И вдруг — это было совершенно неожиданно — он уткнул лицо в кулачища и не заплакал, а завыл, как воют волки, выгнанные стужей из лесов на безлюдные зимние дороги.

Боб Кембелл вначале настойчивее разыгрывал на допросе шофера Владимира Соловьева. Он начал подробно рассказывать о делах в гараже. Глядя невинными глазами на Любавина и Чингизова, рассуждал о том, что если, мол, его арестовали за аварию, которая произошла на Нагорном шоссе, так он в этой аварии совершенно не виноват, автоинспекция в этом разобралась.

— Не верите, вот снимите трубочку и позвоните Полковнику Алиеву, — убеждал он следователя. — Он вам скажет, что в этой аварии не я, а Рудняк Алексей виноват, что на полуторке работает.

Следователи слушали его молча, не перебивая, никаких вопросов не задавали. И Кембелл в конце концов умолк. Молчание затянулось, и чем дольше молчали следователи, тем больше терял он свою самоуверенность, и, хотя продолжал еще смотреть так же спокойно, в голове его с судорожной быстротой вертелись вопросы: «Кто продал? Татьяна? Нет, она сама вся в крови. Никезин? Этот продаст, но русские не платят денег за такие вещи. Может быть, эта белобрысая ведьма в очках? Кто она? Я о ней ничего не знаю, а она знает обо мне все…».

— Мы вас слушаем, Кембелл.

«Кто это назвал его имя? Этот полковник? Откуда он знает?..»

— Расскажите нам, Кембелл, о своих пассажирах, — сказал Любавин.

— Вы как-то странно меня называете, гражданин полковник. Я водитель, шофер, Соловьев моя фамилия. А о пассажирах что мне рассказывать? Пассажиры как пассажиры. Едут, платят деньги по счетчику. Ну, не скажу, иной раз перепадет лишняя копейка, так я же не один.

— Вот именно, платят деньги, — перебил его полковник Любавин. — И немалые деньги. Сколько их уже на вашем счету в Майами или в Кентуккском банке? Вы там, кажется, собирались обосноваться? И вы, Кембелл кажется, уже давно не лейтенант, а подполковник. Пора вернуться домой, приобрести собственное дело, жениться…

«Татьяна продала… Сентиментальная дрянь…» И будто бы угадывая его мысли, Любавин сказал:

— Не тяните время, Кембелл, время — деньги, — так ведь говорят у вас в Штатах?

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответил Соловьев.

— Сейчас поймете, — сказал Люба&ин и сделал знак Чингизову. Тот подошел к нише, прикрытой драпировкой. Через секунду в кабинете послышался отчетливый голос. Боб Кембелл с ужасом узнал свой собственный голос и услышал разговор, который он вел во время поездки с Татьяной Остапенко.

— Продолжим? — спросил Любавин.

— Не нужно. Я все расскажу. Я виноват перед вами и отчетливо понимаю, что должен покаяться.

И Кембелл начал подробно все рассказывать, делая вид, что не утаивает ни малейших фактов из своей биографии. По его словам выходило, что в Советабад его потянуло единственное желание увидеть своими глазами город, где родилась его мать и где нашла она свое счастье, выйдя замуж за его отца, Гарольда Кембелла. Кроме того, он был в этом городе в войну со своим шефом полковником Шервудом, когда через Советабад шли грузы, доставлявшиеся по ленд-лизу из США доблестным советским войскам, которые так храбро громили проклятых гитлеровских захватчиков. Он вспомнил даже про славных русских ребят, с которыми будто дружил, как солдат с солдатами.

— И поэтому вы приехали сюда шпионить, убивать этих славных русских ребят, приносить вред тем, кто, как вы сейчас говорите, был в минувшей войне самым добрым и верным союзником Соединенных Штатов Америки.

— Нет, не совсем так, товарищ полковник.

— Гражданин полковник, — поправил его Любавин. — Простите, все это далеко не так. Я не вел никакой активной шпионской деятельности. Я солдат, мне было приказано ждать особых указаний на тот случай, если я понадоблюсь. Но я никому не причинял никакого вреда, клянусь честью офицера.

— Честью офицера? За сколько же вы продали ее, Кембелл? И как вы могли согласиться на такую, с позволения сказать, работу?

— Каждая работа есть работа, гражданин полковник. Это был мой бизнес. Мне неплохо платили, платили, по существу, только за то, что я хорошо водил свое такси. А вообще во всем виноваты эти проклятые немцы. Тогда мы вместе с вами должны были уничтожить их всех… Мне не пришлось бы теперь сидеть перед вами. Это они развели здесь шпионаж.

— Но вы-то как оказались в их компании?

— Наш шеф купил их оптом за несколько дней до окончания войны. Я не хотел брать на себя никакой ответственности за эти дела, и шеф сказал мне: «Не беспокойся, Боб, там будут люди, которые будут командовать парадом».

— Кто эти люди?

— Никезин, Остапенко.

— Кто же из них был главным? Вы?

— Что вы! Главным была какая-то худая ведьма в сером костюме и больших очках. Я ничего не знаю о ней, она сама нашла меня, а я просто передавал ее указания.

— А ваши дальние рейсы в районы химических заводов, строительства электростанций, это что было? Невинные прогулки?

— Я не виноват в том, что некоторые из моих пассажиров были слишком разговорчивыми. Вы же не станете сажать в тюрьму всех тех, кто ездил в моей машине?

— В тюрьму мы пока посадили вас, Кембелл, и судить мы будем вас. А о других — это не ваша забота.

— Вы не имеете права меня судить, я гражданин Соединенных Штатов Америки.

— Мы это знаем, не разъясняйте нам наши права.

— Но своим правом я, надеюсь, воспользоваться могу?

— Каким?

— Я прошу дать знать в посольстве США о моем задержании. Оно представит вам необходимые разъяснения или в конце концов внесет за меня соответствующий денежный залог. У меня и моих родных есть средства.

— Уже дали знать, — сказал Чингизов, — и даже получили ответ.

— Вы разрешите мне узнать какой? — спросил Кембелл.

Спокойная и корректная форма допроса внушила ему мысль, что следователи учитывают, что имеют дело с американским офицером и, видимо, побаиваются, что по поводу его ареста поднимется шум.

— Хотите узнать? Можете! — прервал его приятные размышления Чингизов и, достав листок бумаги, прочитал: «Посольство Соединенных Штатов Америки в СССР уведомляет, что в числе граждан Штата Кентукки США, а также в списках личного состава вооруженных сил Соединенных Штатов Америки Кембелл Боб Гарольд не значится».

Татьяна вошла какая-то тусклая, изменившаяся, непохожая на себя. Сейчас ей можно было дать все ее годы и даже больше. Ей предложили сесть. Она устало опустилась на стул и безразлично, как смотрят на нечто давно знакомое, оглянулась вокруг, встретилась глазами с Любавиным и Чингизовым, отвернулась и стала сосредоточенно, не мигая, смотреть на стенные часы.

Чингизов официальным тоном напомнил обвиняемой статьи, по которым она привлекается к уголовной ответственности, и пояснил, что только чистосердечное признание в совершенных преступлениях может смягчить ее участь.

— Все? — тем же безразличным тоном спросила Остапенко.

— Что все? — несколько опешил Чингизов.

— Кончили агитировать?

— Я не агитирую, а указываю единственный путь, который даст вам право просить советский суд о снисхождении.

— А если я не желаю смягчать свою участь?

— Трудно в это поверить. Вы хотите жить, вы ведь еще молоды.

— Молода? И даже красива. Да? Я вам нравлюсь, майор? Наверно, очень нравлюсь? Ведь вы даже запомнили, в каких сапогах я ходила в Грюнвальде.

— Значит вы были в Грюнвальде? — спросил Чингизов.

— Ах! Поймали на слове! Вот и запутали бедную обвиняемую. Что же мне теперь делать?

— Прежде всего перестать паясничать. Вам же сейчас совсем не весело, — вступил в допрос полковник Любавин.

— Нет, почему не весело? Очень даже весело. Смеяться хочется.

— Над чем?

— Над вами. Сидят два таких симпатичных военных, вежливо разговаривают, все думают, как бы им покультурнее отправить на тот свет Луизу Дидрих, она же Татьяна Остапенко, тридцати пяти лет от роду. Наши бы с вами не церемонились. Они бы вам сперва косточки переломали…

— Или угостили бы отравленным пивком, как старшину Владимира Соловьева? — спросил Чингизов.

— Так.

— Вы и Василия Кокорева должны были отравить?

— Да, отравила бы, — с тупым безразличием ответила Татьяна. — А что, он лучше других?

— И Семиреченко? — спросил Любавин.

— Его с особым удовольствием.

— Почему же именно его с особым удовольствием?

— Это к следствию не относится. Задавайте другие вопросы.

— Вам был уже задан вопрос в самом начале следствия. Вы еще не ответили на него, — сказал Чингизов.

— Ах, простите, забыла, что вам нужно протокольчик оформить. Пишите, черт с вами, буду каяться чистосердечно. Все равно — один конец. Только вот что — вопросов мне не задавайте. Что хочу, расскажу сама. Так с чего же начать? Ах да, вы про Соловьева вспомнили. Соловьев был не первый, далеко не первый. До него еще был Толик, в Ростове на берегу Дона. Того я финкой. Девчонкой была еще, в ядах не разбиралась. А потом была наводчицей у воров, и весь уголовный розыск искал Лизку-танцорку. Не нашли. А потом у немцев осталась в Риге. Вы имена любите. Так вот есть такой Людвиг фон Ренау, красавчик. Далеко бы пошел, если бы Гитлера не остановили. А впрочем, он и сейчас далеко пойдет. У него теперь богатые хозяева там, за океаном. Заметьте, у меня за океаном на личном счету тоже наградные лежат. За Соловьева, за какую-то женщину, все равно она бы умерла в лагере. А мне и с вас наградные причитаются. Был у нас в гестапо гауптман Конрад Литке, так вот он Людвигу поперек дороги встал, и Ренау попросил меня помочь. Поужинал со мной гауптман, даже поцеловал меня разочек и скоропостижно скончался: отравился консервами.

— В Швейцарии была я, — продолжала Татьяна. — Там у одного «нейтрального атташе» был очень интересный планшет. Атташе много выпил, угощая меня в одном из горных пансионов, пошел меня провожать, оступился и… в пропасть упал. За этот планшет мне наградные сразу с трех причитаются: и с вас, и с немцев, и с американцев. Ну, а потом, когда кончилась война, Бобу Кембеллу потребовались документы старшины Владимира Соловьева, мне — Татьяны Остапенко. Документы я добыла и приехала сюда, как мне и было приказано.

— Кем? — спросил Любавин.

— Хозяином, Ренау.

— Где он сейчас?

— Не знаю. У Фоттхерта спросите, если возьмете его в Москве. А впрочем, наверно, уже взяли.

— Да, взяли. Вы хотите с ним встретиться?

— Нет. Терпеть не могу эту пьяную слюнявую рожу. Ну и все. Остальное вы знаете не хуже меня.

— Ответьте нам еще на один вопрос.

— Ладно, хоть и не хотела, но я сегодня добрая, — в первый и последний раз в жизни. Спрашивайте.

— Вы продолжали заниматься шпионской деятельностью по пути из Советабада в Киев?

— Слова-то какие: «Шпионская деятельность». Спросите уж прямо — выкрала я или сфотографировала чертежи, которые вез инженер-полковник Семиреченко.

— Спрашиваем.

— Нет!

— Вот сейчас вы солгали, Луиза Дидрих, — сказал Любавин. — Он поднялся с места, взял папку, подошел к Татьяне и раскрыл ее. На внутренней стороне пустой папки, оклеенной белой матовой бумагой, отчетливо вырисовывался серый силуэт: края щеки, уха и пряди волос.

— Это ваша тень, Луиза Дидрих.

— Так, значит, и он вместе с вами за мной охотился? Ай да Николай Александрович., ах обрадовали!

— Нет, не охотился, — сказал Любавин.

— А что же? Так, развлекался, любопытства ради, охмурял бедную шпионочку?

— Нет! — еще раз сказал Любавин.

— Так что же? — выкрикнула Татьяна.

— Скажу, если вы мне потом честно ответите на вопрос: почему Семиреченко вы отравили бы с особым удовольствием?

— Ладно, отвечу. Говорите.

— Собственно, я не рассказывать вам буду, а просто прочту одно письмо. — И полковник Любавин прочел вслух полученное им от Семиреченко письмо. Татьяна молчала. Любавин не торопил ее с ответом. Он только заметил, что из Киева прибыл ее чемодан с вещами. Если она хочет, ей дадут возможность переодеться.

— Опять забота, — криво усмехнулась Татьяна. — Что же вы не спрашиваете?

— Жду, что вы скажете сами.

Хорошо. Как бы вам сказать коротко… — Она горько усмехнулась какой-то мысли, пришедшей ей в голову. — Николая Александровича я бы отравила с особым удовольствием потому, что все другие ко мне в постель залезть пытались, а он… он мне в душу залез. Больше ни на какие вопросы отвечать не буду. Покажите, где я должна расписаться.

Фоттхерт по-прежнему упирался на допросах. После очной ставки с Василием Кокоревым, проведенной еще в Москве, он заявил, что показания Кокорева — это ложь, клевета и провокация, подстроенные врагами, желающими «сорвать нормальные культурные контакты между Федеративной Республикой Германии и Советским Союзом». На очной ставке с Татьяной Остапенко он отрицал знакомство с ней. «На своем веку я встречался с очень многими блондинками, — цинично заявил Фоттхерт, — не могу припомнить, была ли она тоже в их числе». Служил ли он в «Абвере»? Да, служил, в маленьком чине обер-лейтенанта, в качестве переводчика: он хорошо знает славянские языки. Был ли нацистом? Да, в такой же мере, как и все офицеры гитлеровской армии. Кто такая Черемисина? Он впервые слышит эту фамилию. Знал ли он Людвига фон Ренау? Разумеется, как и многих других офицеров «Абвера». Где сейчас находится фон Ренау? «Об этом лучше знать вам, — нагло улыбаясь, ответил следователю Фоттхерт. — Я давно утратил всякий интерес к бывшим офицерам „Абвера“. А вы из-за них до сих пор ночей не спите!»

Фоттхерт лгал. Он отлично знал, что Людвиг фон Ренау выехал в Киев, и завидовал его независимому респектабельному виду. Ренау пополнел, отпустил профессорскую бородку и носил очки в золотой оправе. Стараниями Арчибальда Кинга Людвиг фон Ренау давно уже был не Ренау, а Вильгельмом Крюгером — гражданином Соединенных Штатов Америки и доцентом Кливлендского университета. Фоттхерту оставалось только мечтать о таких документах.

Ренау-Крюгер прибыл в Киев утром. Заняв номер в гостинице «Интурист» и позавтракав в ресторане, он отправился осматривать знаменитую Киево-Печерскую лавру. Он весьма натурально возмущался, слушая рассказ экскурсовода о том, что немецко-фашистскими оккупантами был разрушен древнейший архитектурный памятник лавры — Успенский собор, построенный еще в XI веке. После сытного обеда и короткого послеобеденного отдыха «ученый американец» отправился побродить по Крещатику, свернул на утопающий в зелени бульвар и ровно к семи оказался на лавочке около памятника Тарасу Шевченко. Здесь он должен был встретиться с Татьяной. Он отдыхал долго, целый час. Татьяна не явилась. Прямой поезд Советабад-Киев прибыл еще утром. Значит, что-то произошло. Людвиг фон Ренау встал со скамейки и неторопливо зашагал по бульвару. Навстречу ему на трехколесном велосипеде катил малыш, непрерывно звеня настоящим велосипедным звоночком. За малышом счастливым взглядом наблюдали его родители, шедшие сзади. Ренау сделал вид, что боится быть задавленным и, к великой радости малыша, испуганна подняв руки, отступил в сторону. Отец маленького велосипедиста — молодой плечистый парень — взглянул, улыбаясь, на симпатичного шутника и проговорил: «Видишь, Вовик, ты чуть дядю не задавил!»

«Какие у них у всех спокойные, приветливые и добрые глаза», — думал Ренау, продолжая шагать по бульвару. И неожиданно ему вспомнились другие глаза, другой взгляд — презрительный, ненавидящий, гневный… — Так смотрел на него в застенках «Абвера» русский солдат Петр Никезин… На лбу у Ренау выступил противный липкий пот, он свернул с освещенной аллеи и растворился в темноте…

Фоттхерт нервничал. Прошло уже три дня после того, как его допрашивал этот черноглазый майор. А теперь про него будто забыли. Нет, Фоттхерт не намерен, разумеется, давать показания, но, черт побери, сколько они собираются держать его в этой одиночной камере. Фоттхерту захотелось закатить этому невозмутимому майору еще одну «хорошенькую сценку оскорбленной невинности», и он, постучавшись в дверь камеры, заявил подошедшему на стук надзирателю, что требует, чтобы его немедленно вызвал следователь.

Майор Октай Чингизов уже ушел. Еще днем ему позвонил Салим Мамедович Азимов и пригласил зайти к ним вечером. «Мои вернулись с дачи, — сказал Азимов. — Вагифка загорел, черный, как негритенок, ты должен обязательно на него посмотреть, а Зарифа наварила твоего любимого инжирного варенья». Варенье, действительно, получилось замечательное, и Чингизов отдал должное искусству Зарифы. Когда Зарифа ушла укладывать Вагифа спать и друзья остались вдвоем, Азимов спросил Чингизова: «Ну как, пригодилась вам тогда эта инсценировка с моим студенческим чертежом?» «Нет», — ответил Чингизов. Он не считал ни нужным, ни возможным посвящать друга в дело, которое для него, Азимова, было пройденным этапом. «А у нас, в институте, печальное происшествие, — рассказал Азимов, — отравилась наша библиотекарша Елена Михайловна Черемисина. Предполагают, что абрикосовыми косточками. В них содержится страшный яд — синильная кислота, „Да, — ответил Чингизов, — я тоже знаю несколько таких случаев отравления. Абрикосовые ядрышки вкусны, но опасны“.

Фоттхерта привели к полковнику Любавину.

— Вы просили вас вызвать. Что вы желаете сообщить следствию? — спросил его Любавин.

— Я желаю заявить решительный протест против незаконного ареста и требую немедленного освобождения!

— Протестую… Требую… Я думал, вы умнее, Фоттхерт. Ведь вы изобличены живыми и мертвыми свидетелями ваших преступлений, изобличены документами, вещественными доказательствами. Изобличены как злейший враг не только советского народа, но и немецкого народа. Да, да, и немецкого! Потому что немецкий народ — это не Аденауэр, не боннские министры, а те, кто строит новую миролюбивую демократическую Германию. Мы знаем, кому и за сколько вы продались, вы, ваш друг Ренау и вам подобные…

— Ха! Громкие слова! Вы схватили меня, а теперь спите и видите во сне, как бы вам схватить Ренау!..

— В том то и дело, что не спим, Фоттхерт, — усмехнулся Любавин. — Вы убедились в этом на собственном опыте. Нашли вас, найдем и Ренау. Вы сами, в конце концов, скажите нам, где он.

— Скажу! Охотно скажу! — закричал Фоттехерт и вдруг залился каким-то лающим смехом. Видимо, у этого алкоголика и морфиниста, лишившегося в тюрьме привычных доз наркотиков, начинался приступ истерии. — Скажу, — снова завопил Фоттхерт. — Ищите Ренау в Москве, в Ленинграде, в Минске, в Киеве, в Куйбышеве — везде, где вы строите свой коммунизм. Миллионы долларов, слышите? — миллионы идут на то, чтобы сотни Ренау взрывали, жгли все, что вы строите… Вы рухнете, вы взлетите на воздух!.. Я вам скажу, где Ренау! Хватайте его, вот он, за этим окном!..

На губах у Фоттхерта появилась пена. Он сидел, схватив сзади руками спинку стула, и, блуждая вокруг обезумевшим взглядом, продолжал что-то бессвязно выкрикивать…

Любавин нажал кнопку звонка и приказал явившимся на вызов конвоирам увести его.

Пора было и отдохнуть. Любавин расстегнул воротник кителя, поднялся, медленно прошагал по привычной диагонали к окну и отворил его настежь. В комнату вместе с вечерней прохладой вошли голоса родного города — мягкий шелест машин и троллейбусов, приглушенная расстоянием музыка, басовитые гудки теплоходов, разгружавших в порту зерно с целины. Невдалеке строили новый дом. Электросварщики сеяли вокруг снопы ослепительных оранжевых и зеленых искр. На башенном кране светилась рубиновая звезда.

Варшава-Берлин-Баку.

1944–1956 гг.