Затерянная улица

Амлен Жан

Барнард Лесли Гордон

Берд Уилл Ричард

Гарнер Хью

Гранбуа Мадлен

Густафсон Ральф

Кеннеди Лео

Кинсли Уильям

Каллаган Морли

Лаури Малькольм

Лемелен Роже

Ринге

Росс Синклер

Уодингтон Патрик

Феррон Жак

Хилл Джерри

Худ Хью

Эбер Анна

Янг Скотт

Ринге

 

 

Счастье

Вот уже четырнадцать лет он был женат на высокой костлявой женщине, сварливой, рано постаревшей от постоянного пребывания на кухне и бесконечной стирки. Она родила ему одиннадцать детей, из которых пятеро чудом выжили. В этом году они занимали четыре комнатушки на третьем этаже ветхого дома на улице Лабрек, чтобы попасть туда, нужно было пройти по грязному двору. Не все ли равно. Ведь к первому мая так или иначе придется собирать пожитки, хромоногую мебель и драные матрацы, и опять переселяться, как это случалось каждый год. Эта печальная необходимость уже вошла в привычку. Как всегда, им нечем было платить за квартиру. Его жена к отъезду успевала перессориться со всеми соседями, а сыновья — перебить в доме оконные стекла. Как только приближался февраль, начинались поиски нового жилья. Подыскивая очередную квартиру, жена имела возможность сунуть нос в грязное белье чужих людей. Они отсчитывали годы по числу переездов; они переменили столько адресов, что уже стали забывать, где и когда жили.

Муж работал на прядильной фабрике, где по десять часов в день следил за безумным танцем шпулек. Когда он возвращался вечером в свое убогое жилище, в ушах у него стояло монотонное жужжание веретен. Он ужинал, потом садился почитать газету, в это время его дочки беспрестанно хлопали дверьми, собираясь на свидание. Потом он заваливался спать и спал свинцовым сном до рассвета, чтобы на следующее утро снова занять свое место за прядильной машиной.

И все же он не чувствовал себя несчастным. Для него не существовало в мире ничего, кроме одуряющей работы на фабрике и относительно спокойного вечера дома на кухне. А иногда выпадали даже приятные минуты: например, в обеденный перерыв, когда он и другие рабочие, поставив котелок с супом на колени, рассказывали друг другу разные истории и задирали прядильщиц, которые за словом в карман не лезли. И самые приятные минуты переживал он в пятницу, в день получки. Но все это были только короткие мгновения. Пока конверт с деньгами лежал у него в кармане, он чувствовал себя богачом, но стоило ему возвратиться домой, как он лишался своего богатства: он отдавал деньги жене, и они моментально исчезали в кассе у бакалейщика.

Каждый вечер, после работы, он видел, как уезжает с фабрики хозяин. Проходя через ворота, он не мог оторвать глаз от хозяйского автомобиля и шофера за рулем, молча и презрительно поглядывавшего по сторонам. Он замедлял шаг, приостанавливался, держа в руке пустой котелок. Для него автомобиль олицетворял богатство и заключал в себе все радости жизни. Он украдкой посматривал на стекла, на отполированную, как зеркало, поверхность машины, на капот, вытянутый, точно морда борзой, и сверкающие никелем части. Только тут он начинал задумываться над своей жалкой участью и понимать разницу в общественном положении людей. После таких размышлений он чувствовал себя ничтожным бедняком.

У него было увлечение, тайная страсть. В субботу вечером он получал очередной номер газеты с приложением и тотчас принимался искать страницу с рекламой автомобилей; он листал газету с поспешностью человека, который знает, что час страданий неизбежно пробьет, и торопит этот час. Он испытывал наслаждение, рассматривая новые модели, задерживая взгляд исключительно на самых дорогих машинах, которые стоили три-четыре тысячи — его заработок за пять лет. То, что он чувствовал слабость именно к этим машинам, усугубляло его страдания. Он был на седьмом небе, если в воскресенье ему удавалось увидеть на улице автомобиль какой-нибудь новой марки, еще более роскошный, чем на фотографии в газете.

Он тщательно хранил свою тайну.

Однажды вечером он почувствовал, что с ним происходит что-то странное; нить его мыслей, которая наматывалась на катушку виток за витком, как его дни и годы, следовавшие бесконечной вереницей, вдруг соскользнула и оборвалась, так что ни одна прядильщица не смогла бы уже ее связать. Сначала мысль была неотчетливой, и привычным жестом он поправил запутавшуюся нить.

Потом эта неясная, не имеющая четких очертаний мысль определилась, оформилась и укоренилась в его растревоженном мозгу. И вдруг он совершенно отчетливо осознал, что он уже давно владеет автомобилем, роскошной машиной, ослепительно сверкающей никелем, с корпусом, вытянутым, точно тело борзой.

Это открытие поразило его, как внезапно вспыхнувший свет; от неожиданности он даже перестал есть, изумленный тем, что мысль становится вполне ощутимой реальностью.

Он с наслаждением думал об этом всю ночь, ворочаясь с боку на бок в постели.

Он думал об этом и на следующий день во время работы и уходя с фабрики. Он осмелел настолько, что остановился прямо перед хозяйским автомобилем и так внимательно его разглядывал, что шофер с изумлением посмотрел на него; тогда он поспешно отвернулся и ушел. Ведь никому нельзя было выдавать свою тайну. Ему не терпелось удивить жену и соседей, подкатив к дому на собственной машине в тысячу раз красивее, чем та… Конечно, у него будет свой шофер, в униформе, такой новенькой и сверкающей, как и машина. Неясная мысль о триумфе копошилась у него в голове.

Вечером, сидя за столом, он тихонько засмеялся, и его худые плечи заходили под старой шерстяной курткой, протертой до дыр, которых он, впрочем, не замечал. Его дети, ни о чем не подозревая, с любопытством посмотрели на него. Жена тоже с удивлением подняла голову.

Через три недели его отвезли на такси в психиатрическую больницу в Сен-Жан де-Дьё. Выходя из машины, он вежливо попросил шофера сходить в Монреальский банк и получить там с его текущего счета сто тысяч долларов на чай!

Болезнь захватили в самом начале, поэтому была надежда на выздоровление. Главный врач больницы заинтересовался этим случаем как объектом для испытания нового лекарства, на которое, по-видимому, возлагал большие надежды.

Больной вызывал жалость. Его поместили в общую палату среди тихих помешанных; целыми днями он занимался подсчетами своего состояния, делая вычисления на бумаге, если удавалось раздобыть клочок, или просто на пальцах. Он беспрестанно складывал миллионы. И когда кто-нибудь из товарищей по несчастью подходил к нему, он отрывал кусочек бумаги, решительно писал неразборчивую цифру и протягивал этот щедрый подарок; коллега, получивший «чек», долго и серьезно разглядывал его, а потом глотал с радостным урчанием.

Новоявленный миллиардер упивался своей новой жизнью. Он ходил с победоносным видом и свысока поглядывал на окружающих. Он испытывал огромное, почти болезненное наслаждение. Все, что с ним происходило, принимало в его воображении грандиозные масштабы. Каждая еда казалась ему пиршеством, каждое посещение врача — визитом посла.

Два раза в неделю за ним приезжала закрытая машина и отвозила его в клинику на процедуры. Он был любезен со всеми и великодушно подставлял руку для укола. Врачи и сестры держались на почтительном расстоянии. По бокам стояли санитары: один держал его руку, другой протягивал вату. По окончании торжественного обряда он благодарил всех с улыбкой, чтобы показать, что богатство его ничуть не испортило. Потом он шествовал к дверям, он — впереди, его свита — сзади, и на пороге дружеским, но довольно решительным жестом отпускал свою челядь, как это делал его хозяин, отпуская шофера, — он неоднократно наблюдал эту сцену.

Его охватила страсть к благородным поступкам, которую он мог наконец удовлетворить, и каждый его благородный поступок влек за собой другой — так изголодавшийся человек набрасывается на еду, и каждый новый проглоченный кусок вызывает у него еще более острое ощущение голода. Он, бедняк, который все в жизни добывал только своим тяжким трудом и сроду не имел возможности никому ничего подарить, теперь со страстью раздавал подарки направо и налево.

Конечно, прежде всего он принялся дарить автомобили — «паккарды» и «линкольны-зефиры», «мерседесы» и «изотта-фраскини». По одной машине каждому из своих сослуживцев и по две своим сыновьям и дочерям, а жене платиновый автобус «пульман», и, кроме того, в знак внимания он посылал ей каждую неделю пособие в размере одного миллиона. Уверенный, что таким образом он всех их осчастливил, он припомнил эпитафию, прочитанную им однажды, которую можно будет написать на его могиле: «Он прошел по жизни, творя добро!»

В ожидании, пока переоборудуют «Нормандию», зафрахтованную им для кругосветного путешествия, он согласился пожить здесь взаперти вместе с этими жалкими безумцами, жестокую участь которых немного облегчала его щедрость.

Сестра-монахиня сначала внушала ему недоверие: ее бесконечная доброта казалась ему хитрой ловушкой. Некоторое время он опасался, не зарится ли она на его состояние, например на алмазные копи, которые он охранял, наблюдая за ними из своего окна, забранного решеткой ради его личной безопасности; но потом он понял, что при его богатстве потеря нескольких миллиардов сущий пустяк, и, смирившись, он всепрощающе закрыл глаза, давая возможность сестре стащить все, что ей заблагорассудится. Сумасшедший и монахиня смотрели теперь друг на друга с благородной жалостью.

Изредка он вспоминал свою грохочущую фабрику и прядильную машину, к которой долгие годы был рабски привязан, и тогда, сидя на полу, он повторял привычные жесты. Но вдруг его мысли принимали другой оборот, и он начинал бредить, изобретая немыслимые операции со своими деньгами, пока его богатство не удваивалось. Фабрика! Он уже давно купил ее, заплатил за нее золотом и подарил маленькому Луи, подметальщику… жалкому идиоту! И он разражался глубоким горловым смехом, счастливым смехом безумца, и тогда хмурили брови его соседи, которые сооружали себе тиару из цветной бумаги или прислушивались к голосу архангела Гавриила, поселившегося у них в животе.

Лечение продолжалось около трех недель, и главный врач уже стал сомневаться в благополучном исходе, когда наметилось улучшение. Оно проявилось прежде всего в том, что больной стал молчаливым. Затем начали появляться проблески сознания, подобно тому как к концу ночи понемногу рассеивается мрак. Мало-помалу к нему вернулся разум; постепенно, осторожно и недоверчиво он стал осознавать реальность окружающих его обыденных вещей. И по мере того, как к нему возвращался разум, у него росло чувство стыда за свое безумие. Его торжествующий смех сменила недоверчивая и скептическая улыбка, которая затем уступила место горькой задумчивой складке у рта.

Наконец через пять месяцев перед ним распахнулись двери в реальный мир.

Его снова приняли на фабрику, ему даже не пришлось давать никаких объяснений. Ни на секунду не переставали вращаться четырнадцать сотен веретен прядильной машины, и ему казалось, что он никогда не переставал участвовать в ее напряженной ритмичной работе.

Месяцы, проведенные в больнице, остались у него в памяти лишь как одна ночь, полная мучительных и страшных видений. Какие-то обрывки, разрозненные воспоминания, которые сохраняются у человека, когда он просыпается после кошмара: солнечные блики на полированной скамейке, множество пузырьков и склянок в клинике, и особенно — ведь в конце концов он выздоровел, — лицо главного врача и его веселая улыбка, когда он подписывал ему разрешение покинуть этот дом ужасов.

Каждое утро и каждый вечер он шагал по дороге, ведущей с фабрики на улицу Лабрек. В первый же день получки жена встретила его на пороге их лачуги, вырвала у него из рук деньги и побежала заткнуть рот булочнику и бакалейщику.

И каждый вечер, уходя с фабрики, он разглядывал хозяйский лимузин, где по-прежнему за рулем неподвижно как манекен сидел шофер, полный презрения к окружающим. Ничто не изменилось, точно машина никогда не покидала фабрики и с холодным равнодушием ожидала его возвращения из больницы.

Он невольно думал об этом. Каждый вечер его ждала тарелка супа на той же самой клеенке, только еще более потертой, и газета, которую он прочитывал от первой до последней страницы, прежде чем лечь в кровать, и тогда наконец умолкало хотя бы на несколько часов брюзжание жены, которую еще больше озлобили постигшие ее несчастья. И весь вечер его дочки ожесточенно ругались из-за пары шелковых чулок ценой в сорок девять су, и старший сын, вдребезги пьяный, поносил всех и все.

Прежде он, отец, умел хоть изредка смеяться. Больница отучила его от этого на всю жизнь. Можно было подумать, что чудодейственные уколы излечили его не только от болезни, но и от смеха.

Изредка украдкой он просматривал в газете раздел автомобильной рекламы. И тогда, оторвавшись от созерцания роскошных машин, он видел свою постаревшую жену, грязную кофту в тазу для посуды, сомнительной чистоты юбки, валяющиеся на незастеленной кровати, давно немытые окна, смотревшие на мрачный сарай. Он страдал, когда люди намекали на его многомесячное отсутствие, но в душе сожалел об утрате всех этих чудесных иллюзий, которых ему так теперь недоставало.

Его растревоженная память очень точно воскрешала прошлое. Однажды, когда жена рассказала ему о том, как бранился мясник, которому они задолжали, он вспомнил, как купил особняк Мон-Руайяль для своей семьи. Если бы кто-нибудь прочел сейчас его мысли, он сгорел бы от стыда, но никто о них не догадывался. И хотя он отчетливо понимал, что все эти мечты были плодом его больного воображения, хотя он всячески старался избавиться от их сладостного наваждения, он по контрасту чувствовал себя страшно несчастным.

Вскоре он стал все чаще воскрешать эти обманчивые видения, чтобы уйти в их волшебный нереальный мир. Теперь перед сном он закрывал глаза и пытался вернуть ощущение утраченного счастья. Иногда ему удавалось без особых усилий обрести вновь обманчивые видения. Он упивался этим опиумом, горя желанием поскорей захмелеть. Но это не приносило ему успокоения, он не мог поверить в реальность своих ощущений. Они быстро исчезали, не принося ему радости и оставляя чувство только большей горечи.

Теперь он еще отчетливее сознавал, в какой нищете живет. С тех пор, как он мог сравнивать свою теперешнюю жизнь с прошлой, он понял, насколько он несчастлив. Увы! Он жил теперь не в мире иллюзий, а в мире разочарований. Уголки его губ болезненно опустились.

Однажды утром, когда он шел на работу, мимо него проехал главный врач в своей машине. Они узнали друг друга и поздоровались. Он был полон почтения к этому всесильному человеку, в чьих заботливых руках находилось здоровье, счастье, жизнь многих людей. Но, кроме того, его лицо напомнило ему чудесные месяцы, проведенные в счастливом мире иллюзий. Этот человек вернул его в стадо несчастных!

Ученый опубликовал свой труд об излечении некоторых психических заболеваний солями иридия, его работа привлекла к себе всеобщее внимание. Из сорока пяти больных, подвергшихся этому лечению, двадцать восемь полностью выздоровели, у половины прочих наступило значительное улучшение, и они вернулись к нормальной жизни, к работе. Портрет ученого поместили в газетах, он получил место профессора на медицинском факультете.

Тогда его бывший пациент подумал, что он один из этих двадцати восьми. Он подумал также, что, кроме него, еще двадцать семь человек мучаются этой собачьей жизнью. В газете сообщалось, что новый способ лечения благодаря помощи государства получит широкое распространение. Значит, еще у многих счастливцев отнимут их прекрасные иллюзии, брося их в ад реальной жизни!

Мысль о том, что он должен исполнить свой долг, оглушила его, как грохочущий прилив. Он познал жестокую радость самопожертвования.

За несколько минут он доехал на такси до дома главного врача, который по роковой случайности сам вышел открыть дверь. Скользнувший по ребру нож, не задел сердце, но пронзил легкое.

 

Наследство

Дойдя до перекрестка, человек остановился. Ему предстояло решить, отправиться ли прямо — по шоссе, ведущему в заросли кустарника, что едва виднелись в полуденном мареве на горизонте, или повернуть влево и идти по пыльной дороге, которая петляла по склонам холмов и терялась у подножия косогора, увенчанного высокими соснами, спавшими под солнцем. Справа, под кленами, охраняя перекресток, виднелся неказистый домишко, одна стена его была сплошь заклеена яркими афишами.

Человек решил взобраться на косогор, где широкие ветви деревьев отбрасывали гостеприимную тень. Тяжело дыша, он одним махом преодолел крутой подъем, и, даже не взглянув на ковер из сосновых игл, ступил на песчаную вершину холма, противоположная сторона которого круто обрывалась вниз.

Его новый костюм и нарядная рубашка свидетельствовали о том, что их хозяин обладает не только городскими манерами, но и квадратными плечами. Четко выделяясь на фоне неба, они смахивали на крепкое деревянное коромысло, созданное для переноски тяжестей. Узел мужчина положил на землю.

Отсюда глазам его открывалась широкая панорама. Быть может, где-то там, впереди, и была та земля, которую он искал.

Он стоял в тени и, овеваемый прохладным весенним ветерком, отдыхал после подъема, из-за которого эта невесть откуда взявшаяся жара стала совершенно невыносимой.

Перед ним тянулась равнина, вся в длинных волнистых складках. Она то исчезала из глаз, круто обрываясь, то вновь открывалась взору. За долиной следовал глубокий овраг, за оврагом начиналась новая долина, и так, складка за складкой — холмы, зелень долин, снова холмы — вплоть до самого высокого холма, за который уже невозможно было заглянуть. Судя по всему, именно это ему и предстояло сделать.

Петух на скотном дворе у перекрестка дорог, начав с самой высокой ноты, завел торжествующую песнь утоленной любви, громогласную песнь, в которой изливал свою радость на весь мир — на землю, на солнечный свет, на этот весенний день. С минуту он оглашал окрестности своим пением, затем умолк, словно удивленный, что на его крик никто не отозвался. И сразу же наступил покой — непобежденный, величественный, всепоглощающий. От легкого дуновения ветерка шелестели ветки тянущихся к небу сосен и, казалось, лишь усиливали воцарившуюся тишину.

На крыльце домика появилась женщина в халате, вслед за ней вышел мужчина. Прикрыв глаза ладонью, они разглядывали человека, стоявшего на невысоком холме и нарушавшего своим присутствием привычный пейзаж. Затем они ушли в дом.

Пройдя по склону холма, путник увидел старый мост, переброшенный через ущелье. Вероятно, внизу протекала река. Он поднял свою ношу и спустился с холма. Перед тем как войти в лавку, человек некоторое время постоял в нерешительности, затем, пожав плечами, толкнул дверь. Женщина в халате скользнула за грязный прилавок, на котором в стеклянном ларце лежали выставленные на продажу сласти и свертки с табаком.

— Не знаете, где тут владения покойного Баптиста Лангельера?

— Что?

— Мне сказали, что земля, принадлежавшая покойному Баптисту Лангельеру, находится где-то здесь.

— Так, так… Земля Баптиста Лангельера…

— Да, земля Баптиста Лангельера! — повторил он машинально, словно был знаком с обычаями этих простых людей.

— Так, значит, — продолжала женщина, — вы хотите знать, где земля Баптиста Лангельера?

Он промолчал.

Женщина скрылась за пыльным одеялом, повешенным на дверь вместо портьеры. Через минуту в комнату вошел мужчина и недоверчиво оглядел незнакомца.

Тот терпеливо повторил свой вопрос.

— Я хочу знать, где тут земля Баптиста Лангельера.

— Баптиста Лангельера? Да ведь он умер… Давным-давно умер.

— Это мне известно. А земля его где?

— Ах, вот что… Сейчас я вам объясню. Идите по дороге налево, дойдете до подножия холма. Вы без труда найдете его участок. Он третий после поворота.

— Прекрасно! Большое спасибо.

Мужчина и женщина еще долго стояли за занавесками у окна, глядя, как он идет по дороге.

— Сдается мне, это он! — произнесла женщина.

— Похоже на то! — отозвался мужчина.

Да, это был он.

После того как в феврале скоропостижно скончался Баптист Лангельер, соседи не могли взять в толк, кому завещал он свои владения. Насколько они знали, Лангельер был холостяком и родственников не имел ни в городе, ни в деревне. Во всяком случае, о них никто ничего не слышал. Затем из Сент-Альфонсо приехал человек, который видел наследника; он уверял, что это был самый настоящий наследник, городской парень, и имя его тоже Лангельер. Двоюродный брат, должно быть…

Все лучше, чем ничего! Постепенно история прояснилась: оказалось, что этот парень и в самом деле сын старого Лангельера. «Да ведь старик и женат-то никогда не был!» — перешептывались одни. «Это ребенок от женщины, на которой Баптист был женат двадцать пять лет тому назад!» — уверенно заявляли другие. Им были известны даже подробности: «Сама она — из Монреаля, а прожил он с ней всего несколько недель, когда был на заработках в тысяча девятьсот шестнадцатом…» Но все сходились на том, что ребенок вырос у монахинь, словно какой-нибудь сирота или подкидыш.

Как бы там ни было, но Альберт Лангельер нашел землю Баптиста. Он вступил во владение домом, и теперь у него был свой ключ. Он вступил во владение фермой и постарался убедить себя, что отныне это его собственность. Робко и нерешительно вступал он в свои владения, словно бы недоумевал, зачем ему все это. В первый же день он настежь распахнул окна в доме.

После смерти Баптиста соседи были настроены дружелюбно и оберегали дом. А потом махнули рукой. Вид пустовавшего дома наводил их на мысль зайти в него вечерком и посмотреть, что там делается. Вернись старина Лангельер домой, ему пришлось бы долго искать свои вещи, так как многого он уже не нашел бы на прежнем месте.

В течение нескольких дней семья Вадэнов боялась пользоваться табачным резаком, а мамаша Кэрон, жившая в доме на углу, припрятала большой котел для варки мыла у себя на чердаке.

Другой сосед, Ланглуа, улыбаясь во весь рот, вернул пришельцу сеялку: он держал ее на скотном дворе, чтобы кто-нибудь не стащил.

Таким же манером на ферму вернулась старая лошадь, затем две коровы и свинья, которых сберегли добрые души, не дав им пропасть с голоду да холоду. Ну, а корм, известное дело, денег стоит… Пришелец только нахмурился, но деньги отдал без разговоров. Все это казалось ему странным.

Что до цыплят, то их, скорей всего, съели лисы — во всяком случае, никто не мог толком сказать, куда они запропастились.

Земля в Гранд-Пине бедная, простому фермеру на ней не прокормиться, поэтому долгое время она оставалась почти незаселенной. Но так было до тех пор, пока здесь не начали выращивать табак; тогда-то в этих краях и стали селиться люди — бедные, как сама земля.

Старый Лангельер одним из первых попробовал выращивать табак. Он был немолод и мечтал прожить оставшиеся годы в покое, вознаградив себя за тяжелую жизнь.

Лангельер построил вполне сносную сушилку — немудреное квадратное строение с двумя печами, которые топились с улицы. Он довольствовался двумя тысячами сеянцев, которые во время февральских холодов выращивал у себя дома на старой чугунной плите. Когда наступала пора высаживать их, он нанимал соседского мальчишку или сезонного рабочего. Он нанимал их и на время уборки урожая.

Лангельер гордился сортом своего табака, который выводил в течение нескольких лет. Он ревниво отбирал каждое семечко. Как и все в округе, он оставлял семь или восемь растений и, дав им окончательно созреть, связывал их и убирал в бумажные мешки. Но он знал и секреты. Так, например, он собирал семена лишь тогда, когда начинал дуть восточный ветер.

На кухне Альберт Лангельер нашел длинные ящики с сеянцами, но все они погибли. В ящиках не осталось ничего, кроме сухой как пыль земли, мертвой земли с несколькими ссохшимися ниточками — это было все, что осталось от знаменитого сорта, выведенного стариком.

За зиму плита заржавела. На кухне валялось множество пустых банок. Он выбросил их и заменил новыми, наполнив землей.

Задняя дверь кухни вела в некое подобие гостиной, совершенно пустой, если не считать двух мягких стульев, из которых вылезла вся набивка, и покосившегося шкафа. Старый календарь на столе все еще показывал февраль: старик так и не успел оторвать этот листок.

Из двух лестниц, ведущих наверх, в спальни, Альберт выбрал ту, что поменьше, она была не такой темной. В этой комнате, должно быть, и спал старик: на кровати лежала смятая простыня, а на полу, в пыли, валялось грязное одеяло. Альберт подумал, что комнате, в которой кто-то жил до него, не мешало бы иметь более жилой вид.

Он рассеянно рылся в вещах, выдвигая один ящик за другим. Огромный сосновый шкаф занимал всю стену. Он заглянул в него. Разбитый стакан, корка заплесневелого хлеба; в углу, под слоем паутины, старый номер «Народного альманаха». Тут же валялась тряпка, которой он вытер полки, перед тем как разложить на них свои вещи. Затем в глаза ему бросился клочок смятой бумаги. Он поднял его и стал читать. Это был обрывок письма.

«…В Монреале мне не удалось повидать тебя. Я остановилась у друзей. Мне так важно было встретиться с тобой. Мне бы следовало выслушать тебя и поступить, как Виолетта, а я взяла и сбежала… Но если ты сдержишь свое слово, все будет хорошо. Я заходила к монахиням навестить…»

Здесь письмо обрывалось. Еще какие-то строчки.

…не так уж плохо. Но мне удалось купить…

…брюки и чашку…

…имеет смысл…

Он повертел письмо, но от сырости чернила расплылись, и больше нельзя было разобрать ни слова.

С письмом в руках он сел на край кровати, прочитал его еще раз и задумался. Говорилось ли здесь о нем — о том маленьком несчастном мальчике, которым он когда-то был и которого отдали в сиротский дом, где прошло его детство?

Он не мог вспомнить, видел ли он хоть раз свою мать: монахини постоянно внушали ему, что она совершенно не заботилась о нем и что в монастырь на его содержание не поступило ни гроша.

Он снова посмотрел на клочок бумаги, затем небрежно, по-холостяцки, швырнул его на пол. Но нет, он не должен вести себя так — ведь это его дом. Его дом… Он сунул клочок в карман рубашки.

Что толку ломать себе голову? Зачем вызывать духов из прошлого, когда он даже не знает их лиц? Только что он бессознательно искал взглядом фотографии на стенах гостиной, которые могли бы рассказать ему о внешности отца. От него он получил всего два подарка, и это были не простые подарки: во-первых, отец подарил ему жизнь. Но рождение его никому не принесло радости. И когда он понял это, его охватила такая тоска и горечь, что он не нашел в себе сил зажить своей, настоящей жизнью, которая была бы делом его рук, — возможно, и неустойчивой на первых порах, но с годами все более полной и содержательной; вторым подарком было это неожиданно свалившееся на него наследство. Сперва ему даже не верилось — настолько он привык к своему фатальному невезению. Ему стало известно о наследстве в середине зимы. Он как раз был без работы, ждал, когда сойдет лед и начнется навигация, чтобы вновь наняться портовым грузчиком. Из года в год повторялось одно и то же: летом он неплохо зарабатывал, но сразу же тратил всю получку. Каждую осень, провожая взглядом последний пароход, убегающий вниз по реке, он ловил себя на мелели, что в кармане у него ровно столько, сколько он получил в последнюю неделю.

Унаследовав в марте сразу восемьсот долларов, он решил, что стал богачом; кроме того, ему досталась ферма — где-то в Гранд-Пине, у черта на куличках. Эта часть наследства показалась ему совсем глупой. Он и смотреть-то на эту ферму не станет…

В первые два дня он промотал сто долларов и никогда не жалел о них. Он с треском и шумом отпраздновал получение наследства, и память об этом осталась у него на всю жизнь. Затем один из его друзей предложил ему вместе с ним и другим товарищем открыть торговлю самогоном. Для начала им нужна небольшая сумма на покупку сырья. А потом деньги можно будет грести лопатой. Дельце выгодное!..

Но в ту минуту, когда из аппарата закапал спирт, нагрянула полиция и накрыла их с поличным.

Вот тогда-то Альберт и задумался о ферме в Гранд-Пине. Путь до нее был дальний. Там, на краю света, его ни за что не найдут. Пройдет время, и полиция о нем забудет.

Все, что от него требовалось, — это жить и, как и все прочие, зарабатывать на жизнь. Да и не такое уж это трудное дело, справляются ведь с ним сельские жители, а то, что могут они, будет по плечу и ему — смышленому городскому парню. «Ничейный дурак», — прозвали они его. Отец, которого он ни разу в жизни не видел, вовремя вмешался в его жизнь, став для него своего рода провидением, и внушал ему чуть ли не религиозное благоговение.

Итак, он все еще чувствовал себя богатым.

От полученных в наследство денег у него осталось что-то около трехсот долларов, которые он не успел проиграть в карты или промотать. У него никогда в жизни не было столько денег сразу, и он поминутно ощупывал пояс, за которым надежно покоилась пачка банкнот.

Однако, очутившись среди этих чужих полей, он почувствовал, что от его самоуверенности не осталось следа. Загадочной была земля, которая заглушала его шаги, таинственными были кусты, которые скрывали реку, тревожными были бескрайние поля, которые, казалось, отрезали его от мира. И чтобы вернуть себе былую уверенность, он решил обрабатывать землю — наиболее ощутимую часть своего состояния.

Он закупил сеянцев у соседей и выслушал их пространные объяснения с видом человека, который понимает больше, чем это может показаться. На третий день он запряг лошадь и отправился в поле. Оглянувшись на свой дом, увидел, что кто-то смотрит ему вслед. Сердце у него тут же ушло в пятки. Но тревога оказалась напрасной. Это была всего лишь женщина. Женщина?..

— Привет! — крикнула она.

— Привет! — отозвался он.

Он остановил лошадь и стал подниматься вверх по косогору к своему дому, в то время как женщина медленно спускалась ему навстречу. Прислонившись к изгороди, она ждала.

— Добрый день! Я — Батч.

— Добрый день!

— Я пришла сказать вам, что, когда старик был жив, я убирала у него каждое утро.

— А!..

— Да! И я приводила в порядок весь его дом. Подметала пол, мыла тарелки, стирала… За это он давал мне два доллара в месяц.

— Ах вот оно что!

Вне себя от удивления Альберт оглядел ее.

Для него все женщины делились на две категории:, шлюхи и порядочные. Первые носили шелковые чулки, мазали губы помадой и виляли бедрами; подцепить такую было легче легкого: у них на все был готов ответ, они умели и посмеяться, и пошутить, и устроить шумную пирушку в день получки. Порядочные же были преданы своему дому, своим детям, своему хозяйству, своим мужьям; они выходили из дому только по субботам, да и то в церковь; спиртного и в рот не брали.

Это была довольно простая классификация. Однако девушка, стоявшая перед ним, не принадлежала ни к одной из этих категорий. У нее было юное, улыбающееся лицо, приближающее ее к первой категории, и хрупкая фигурка — явный недостаток, с точки зрения сельских жителей. Но губы она не красила, и они казались совсем бледными, волосы ее оставались такими, как создала их природа, а чулки на ее ногах были обычные, бумажные.

— Как ты говоришь, тебя зовут?

— Да я уж сказала вам: я — Батч.

— Батч… А дальше как?

Она удивленно взглянула на него.

Разве этого мало? Она живет у Вейланхортов: зеленый дом, третий отсюда.

— Значит, Вейланхорт — твой…

— Да нет же! Никакой он мне не родственник, они подобрали меня, когда я была еще совсем маленькой.

— А твои родители — сами-то они откуда?

— Родители?..

Она недоуменно пожала плечами. Давно уж никто не задавал ей подобного вопроса.

— Просто я живу у Вейланхортов. Мое имя Сен-Анж… Мари Сен-Анж. Но все зовут меня Батч.

— Ну ладно… Так вот что, Мари. Если ты и дальше будешь прибирать дом, как прибирала его для старика, я буду платить тебе по два доллара в месяц. А может, и больше. Ты, верно, славная девушка. И работу свою знаешь.

— Еще бы не знать!

— А может, ты и о табаке кое-что знаешь?

Он хотел всего лишь подразнить ее, но она ответила ему вполне серьезно:

— Конечно. Я и о табаке все знаю. В нашей округе только его и выращивают. И я всегда помогаю в поле, особенно когда он созревает.

Очевидно, она так и не поняла, что он над ней подшучивает. Что ж из этого, сказал он себе, она — всего лишь простая деревенская девушка.

Он уже целую неделю прожил на новом месте, когда к нему заявился агент по продаже сельскохозяйственного инвентаря. Это был грузный человек в очках. При первом знакомстве он производил впечатление человека медлительного, но в действительности это был ловкий делец.

Всю жизнь ему приходилось иметь дело с сельскими жителями, и он перенял у них все их приемы. Он говорил на понятном им языке и знал их заботы. Он никогда не старался пускать пыль в глаза, понимая, что это может подорвать их доверие. Особенно он остерегался упоминать о деньгах и заводил о них разговор в самую последнюю минуту, лишь после того, как проверил или сделал вид, что проверил, землю, машину, сеянцы.

Но тут он понял, что перед ним заказчик иного рода, с таким ему еще не приходилось сталкиваться. Он сразу же почуял, что наклевывается выгодное дельце — парень был при деньгах и, что самое главное, готов платить наличными.

Вместе они осмотрели остатки сельскохозяйственного инвентаря Баптиста: разбитый распылитель для удобрений и древнюю сажалку.

— Уму непостижимо… — твердил агент. — Ну, просто уму непостижимо, как это старина Лангельер ухитрялся выращивать такой знатный табак с помощью этой дряни — ведь это же куча хлама. Утиль… и гроша ломаного не стоит. Я каждый год здесь проезжаю и всегда навещал его. Славный он был старикан — такой, знаете, добродушный старый канадец, да уж очень темный, знаете ли, — жаль мне его было.

— Дело ясное. Вам было жаль, что вы ничего не могли продать ему.

— Что и говорить… Такая уж у меня работа. Но не в этом дело…

С таинственным видом агент огляделся по сторонам, словно у ростков табака могли оказаться уши. Однако кругом не было ни души. И только вороны, единственные живые существа в этом краю, разгуливали по полям. Воздух, напоенный ароматами оплодотворенной земли, сделался необычайно тяжелым и, словно наркотическое средство, вливал силы в фермеров.

— Мне было его жаль не только из-за этого. Известно ли вам, что здешние жители не любили старика Лангельера?

— Не любили? С чего бы это? Насколько я знаю, он и мухи не обидел.

— Боже упаси!.. Но только вот что я вам скажу… Табак старика Лангельера, тот, что он выращивал, был совсем не такой, как у всех. За двадцать лет мне довелось повидать немало табачных ферм и перепробовать немало всяких сортов табака — и хороших и так себе… Крупный красный, мелкий красный и мелкий голубой, камсток и каннель. Но такого табака, как у старика Лангельера, я ни разу не встречал! — И агент присвистнул, обнажив при этом почерневшие зубы.

— А цена на него была высокая?

— Мой мальчик, зарубите себе на носу — если б старик захотел, он через несколько лет стал бы богачом! Но он не желал менять своих привычек. Он помешался на старом инвентаре. Вы сами, должно быть, видели его резак. Это же было сущим преступлением так кромсать стебли. Разве за испорченный табак можно получить настоящую цену? Но вам-то кое-что он все же оставил… Сознайтесь-ка! Кое-что полезное… — Агент понизил голос до волнующего шепота. — Семена, а?

Они дошли до конца поля. В этом месте склон, поросший кустами дикой малины и тигровыми лилиями, круто сбегал вниз, к самой реке.

— Если вы хотите сколотить деньжат, я имею в виду солидную сумму, вам необходимо обзавестись добротным инвентарем. Да вы это сами знаете не хуже меня. Ведь вы же из города… Солидным предприятиям — вот кому достаемся самый лучший инвентарь и самые новые станки! Разве не так? И сколько бы они ни стоили, вы на этом только выиграете, потому что они сами себя окупят…

Агент вкратце перечислил Альберту все, что ему требовалось из современного инвентаря. Условия были сходными: сто долларов наличными, остальные — позднее.

Сеянцы росли вдоль стены. Обзаведясь необходимым инвентарем, Альберт сделал теплицу. Здесь, под лучами теплого весеннего солнца, он в течение нескольких недель чувствовал себя счастливым, обновленным, словно первые побеги проклюнувшихся сеянцев. Как зачарованный следил он за их ростом, за появлением крошечных зеленых побегов, и ему казалось чудом, что наступит время, когда на них вырастут листья, настоящие листья, шириною в щедрую ладонь.

Иногда, проходя деловой походкой по склону холма мимо темнеющих елей, он поднимал голову и, завидев на горизонте огромное черное облако, стремглав бросался к своей теплице. Приподняв раму, он впускал к сеянцам свежий воздух, боясь, как бы они не задохнулись перед грозой.

Он по-прежнему оставался городским парнем и некоторых явлений природы так и не мог постичь. Больше всего его удивляла изменчивость погоды с ее капризами — то благотворными, то опасными; упорство сорняков; грозы с раскатами грома, которые заглушали рев ветра; град, чей отрывистый стук он возненавидел, так как скоро убедился, что из-за него может погибнуть весь урожай. Удивляли Альберта и бескрайние поля, среди которых его тень занимала ничтожно малое пространство, несмотря на то, что заходящее солнце удлиняло ее и превращало в черного гиганта, растянувшегося на земле.

Как все городские жители, он привык поздно вставать. Теперь же к шести часам он бывал на ногах. Каждый раз, проснувшись чуть свет, он чувствовал себя героем — независимым, бодрым и сильным, способным «встать и идти». Однако он всегда поражался, видя, что его соседи уже работают в тусклом свете начинающегося утра.

Около девяти часов приходила Батч. Альберта тяготило одиночество, и он с нетерпением ждал ее появления. Как только она входила в дом, он бросал работу и шел к ней.

— Эй, Мари, ты не видела тут мою лопату?

Она вздрагивала, услышав незнакомое ей имя, от которого он упорно не хотел отказываться.

— И не говори мне, будто ты опять не знаешь. Да, раз уж ты здесь, я, если хочешь, могу угостить тебя кофе. Ты завтракала?

— Я поела утром…

— Ну ладно. Не пройдет минуты, как я приготовлю тебе горячего кофе.

Ей казалось, что вся его рассеянность проистекала от голода. Но больше всего ее удивляло, что он оказался таким тихоней и никогда не распускал руки. Всякий раз, когда он подходил к ней, она испуганно сжималась в комок, ожидая, что вот сейчас эти руки обнимут ее и тогда ей придется изо всех сил отбиваться от него. Довольно уж она от старика натерпелась! Но нет. На уме у господина Альберта, как она продолжала называть его, к немалому удивлению соседей, было совсем другое. Он даже не всегда окликал ее, чтобы пожелать спокойной ночи, когда по окончании рабочего дня сидел на крыльце, покуривая трубку и забавляясь с собакой. Да, он завел себе собаку. И какую!..

Однажды утром он нашел ее у двери: вся в грязи, искусанная блохами, она жалобно скулила. Вид этой вонючей твари растрогал его до слез. Откуда она взялась? Должно быть, издалека. Нетрудно было представить себе ее «трагедию». Он решил прогнать от себя это дурно пахнущее создание, да так, чтобы ее и след простыл. Он плеснул в собаку керосином, и ее как ветром сдуло. Задыхаясь от невыносимого зловония, въевшегося в ее шкуру, она принялась метаться из стороны в сторону, кататься по земле, плескалась в воде, но все было тщетно — всюду ее преследовал ненавистный запах.

Альберт не мог иначе поступить: уж очень от нее скверно пахло.

Бедное создание искало спасения в овраге у ручья, она несколько часов плескалась в водоеме, пытаясь избавиться от запаха, и то и дело возвращалась к порогу его дома. Потом они накормили ее, и она у них так и осталась.

Альберт, которому никогда в жизни не приходилось возиться с животными, привязался к собаке. Она казалась ему очень странной, и он пытался объяснить это Батч, единственному человеку, с которым мог перекинуться словом.

— Что ни говори, а чудной это край! Удивительно, как он меняет людей!

— Конечно. Вот вы теперь обрабатываете землю, а раньше жили в городе.

— Все это так… И все же кто бы подумал, что я заведу себе собаку! И хоть бы порядочная была…

— Верно… Не очень-то она красива.

— Да, не очень… Но все же что-то живое. По вечерам, когда я сижу на крыльце и курю, мы с ней беседуем. Человек не может без собеседника…

Батч в это время занялась бельем, которое только что выполоскала и теперь развешивала на веревку, протянутую от задней стены сеновала до молоденькой ивы. Наклонившись над старой корзиной, она вынимала из нее белье и, держа его в руках, расправляла, как флаг, затем доставала из кармана передника защипку и закрепляла белье на веревке.

Она стояла спиной к солнцу, и ее силуэт в ореоле волос, растрепавшихся на ветру, отчетливо выделялся на фоне белой простыни. Яркое солнце, просвечивая сквозь тонкую юбку, выставляло напоказ ее стройные ноги.

С минуту Альберт смотрел на нее, глупо улыбаясь.

— Да, я беседую со своей собакой, — заговорил он наконец, — я рассказываю ей о городе и о самом себе. Я бы не сказал, что она меня понимает, и все же она понимает!

— Иногда вы, наверное, чувствуете себя очень одиноким, хоть и завели себе собаку.

— Иногда чувствую… но уже стал привыкать.

— На ферме мужчине не прожить одному, — проговорила она бесхитростно.

— Да я и не знаю, останусь ли здесь. Если все пойдет, как надо, я, пожалуй, скоро ее продам.

— Продадите землю?.. Да разве в наше время кто продает землю!

Мало-помалу он начал осваиваться с этой новой, непривычной для него жизнью.

Ему нравилось доказывать этим сельским жителям, что городской парень тоже способен хозяйствовать.

В довершение всего он заставил торговца объяснить ему, как пользоваться его техникой, и усвоил все, что тот ему рассказал.

Навещая соседей, он не терял времени даром и ловил каждое слово о земле, о выращивании табака или о другой какой работе, без которой не обойтись на ферме.

Он получал ни с чем не сравнимое удовольствие от того неправильного образа жизни, который ему приходилось вести. Случалось, что из-за дождя он не работал целый день, но бывало и так, что не разгибал спины с раннего утра до поздней ночи, особенно во время посадки растений. Это были воистину тяжелые дни.

Он нанял работника и еще Батч, так как успел убедиться в ее выносливости и силе, она и вправду была одной из немногих женщин в округе, которые могли работать в поле наравне с мужчинами.

Взгромоздившись на сиденье сеялки — при этом спина его упиралась в накалившийся от солнца бак с водой, — он провел на нем три изнурительных дня. За его спиной, почти вровень с землей, на двух маленьких сиденьях примостились Джереми Биленд и Батч, на коленях у них стояли ящики с рассадой, перед ними передние лемехи плуга прокладывали в земле борозды; высадив сеянец, Биленд и Батч секунду поддерживали его рукой, из бака на сеянец падала струйка воды, затем задние лемехи прикрывали его землей. Работать приходилось не покладая рук, и с них сошло сто потов, зато в первый день они высадили тысячу двести сеянцев, тысячу четыреста во второй и шестьсот — из-за дождя — в третий.

Приходилось спешить. А у него как на зло все валилось из рук. Он должен был постоянно следить, чтобы лошади не сбивались в сторону и оставляли за собой две ровные линии сеянцев. У помощников Альберта был острый глаз, но они предпочитали помалкивать. И правда, в начале Джереми позволил себе несколько колких замечаний в его адрес, впрочем, сказанных дружелюбным тоном, да и то тут же осекся, так как Батч, ничуть не смущаясь, решительно осадила своего напарника.

Но вот высоко в небе поднялось солнце, и от его жарких лучей зарябило в глазах. Движения их стали механическими. Помощники Альберта то и дело воровали струйку воды, предназначенную для сеянцев, и выпивали ее из горсти, черной от налипшей земли.

В Полдень, перекусив на берегу реки, которая от нестерпимого зноя казалась потоком расплавленного олова, они сделали передышку. На предложение Альберта искупаться в реке его помощник сначала ответил отказом, но затем, то ли соблазнился этим, то ли, чтобы угодить хозяину, пошел за Альбертом вниз по течению. Батч в это время спала как убитая.

На третий день, перед грозой, жара стала совершенно невыносимой. Почувствовав приближение грозы, они еще больше заторопились. Небо давило на них своей тяжестью, и капли их пота, словно дождь, падали в борозду. Джереми принялся поддразнивать девушку, то и дело хватая ее за колени. Спина сидевшего на сиденье впереди Альберта сделалась неестественно прямой и словно одеревенела.

Несколько дней спустя он заметил на лбу Батч царапину.

— Эй, Мари, да ты никак подралась?

Ничего не ответив, она продолжала работать.

— Держу пари, ты была на празднике. Что с тобой случилось?

— Ничего… — чуть слышно прошептала она.

Ему передалось ее волнение.

— Ты, может, споткнулась и упала?

На этот раз она обернулась и посмотрела на него своими большими печальными глазами.

— Нет! Я не упала. Это Жан-Жак постарался.

— Жан-Жак?..

— А кто же! Один из сыновей Вейланхорта — тот, которому скоро будет шестнадцать.

— Какая муха его укусила? Он что — не в своем уме?

— Мы всегда с ним деремся.

— Из-за чего это?..

Его настойчивость объяснялась не столько любопытством, сколько желанием поддержать разговор. Альберт истосковался по людям, он был сыт по горло своим одиночеством и вечно молчаливой природой.

— Так, стало быть, вы всегда с ним деретесь… — повторил он. — Сдается мне, этот твой Жан-Жак бойкий парень. Тебе, должно быть, не скучно с такими дружками…

— Он мне не дружок. Дрянь — вот он кто! Разбил кружку о мою голову и чуть было не убил.

— Что же у вас с ним произошло?

— Он первый начал! Вчера на скотном дворе я не дала ему поцеловать себя, и он наговорил мне разных гадостей… Я и пальцем-то никого не трону. И ничего мне не надо, только бы оставили меня в покое. В отместку он сказал мне, что это я нарочно пустила теленка в табак. А когда я ответила, что он сам его туда пустил и что не только я это видела, он налетел на меня, да еще обозвал…

— Как же он тебя обозвал?

Ей еще ни разу не приходилось рассказывать о себе. Все свои многочисленные обиды она привыкла скрывать от людей и, по мере того как они накапливались, сбрасывать в самый дальний закоулок своей памяти — настолько далекий, что они исчезали там почти бесследно. Сейчас Альберт осветил этот темный закоулок, и гора накопленных обид оказалась на самом виду: они потоком хлынули из ее глаз, и сердце ее словно разрывалось на части.

— Так как он обозвал тебя, Мари?

— Он меня обозвал… Сказал, что у меня нет родителей!..

— Ах вот оно что… А ты что ответила?

— Да, как всегда, ничего.

Они замолчали. Мари отвернулась к плите, на которой варился гороховый суп. Время от времени до Альберта доносились ее всхлипывания. В углу проснулась собака; потянувшись, она зевнула, показав свой ярко-розовый язык, темное нёбо и блестящие белые зубы.

— Ко мне, Патира!

— Почему вы назвали свою собаку Патира?

— Почему? Да очень просто. Это имя я вычитал в книге.

— У вас есть книга?

— Да. Я нашел ее однажды на скамейке. В ней говорится об одном несчастном парне вроде меня. Его звали Патира. Вечно ему не везло. Эта собака, когда я подобрал ее, была всеми покинута, без отца и без матери. Вот я и назвал ее Патира.

— Но ваша Патира совсем не похожа на того парня. Ведь она же счастлива сейчас!

— Все может быть… А ты как думаешь, дружище? Тебе не так уж плохо сейчас, а? Вот бы всегда так было… Но если ты хоть немного похожа на меня, не видать тебе счастья…

Мари взглянула на Альберта и почувствовала, как в душе ее что-то всколыхнулось, что-то теплое и ласковое, словно она увидела родного брата.

— Славная собачка, — сказала она и похлопала Патиру по голове.

А вскоре землю поразила жестокая засуха. Величественное небо не знало жалости. Каждый вечер гигантский диск солнца скрывался за горизонтом, и отсветы его пламени возвещали наступление нового дня, несущего гибель всему живому.

Целый день пронзительно стрекотали сверчки, и, казалось, этому стрекоту не будет конца: он начинался утром и не смолкал до поздней ночи, продолжаясь при слабом свете обнаженных звезд. Зной, иссушая землю, всей своей тяжестью наваливался на поля, уничтожая беспомощные растения, высаженные людьми.

В первые дни ручьи, все так же беспечно распевая свои весенние песенки, сбегали по склонам оврагов; они были уверены, что еще немного, и пойдет дождь, который наполнит их каменистые русла. Однако вскоре утренняя мелодия ручьев начала звучать все тише, а затем превратилась в какое-то невнятное бормотание. Там, где некогда были глубокие заводи, теперь виднелись лишь пустые углубления с сухим потрескавшимся дном.

Вначале под палящими лучами солнца табак чувствовал себя как нельзя лучше. Его корни все глубже и глубже уходили в землю — там в подпочве было еще много влаги. Но затем жара добралась и до песчаного грунта и принялась иссушать его день за днем. Саженцы сопротивлялись и в поисках влаги все дальше вытягивали свои тоненькие корешки, но тщетно: они всюду натыкались на ссохшуюся корку земли, которая постепенно превращалась в пыль.

Стебли табака поникли, листья потеряли былую зелень, края их сморщились. Усталые, отчаявшиеся, доживающие свои последние дни, они с каждым днем все сильнее клонились к земле.

Люди, перестав ждать и надеяться, все же каждое утро принимались за работу. С рассветом они шли в поле и, черпая ведрами воду в реке, поливали саженцы, стараясь, чтобы каждое растение получило хоть по капле воды. Вода, попадая на землю, тут же исчезала, точно ее лили в решето. Иссушая влагу, солнце опережало людей. Вода, не успев просочиться в почву, мгновенно испарялась и уносилась в небо. Целыми семьями трудились фермеры в поле, обливаясь потом, и, когда уже стало ясно, что полуденный зной одержал над ними победу, фермеры продолжали вглядываться в медное небо и, проклиная погоду, все еще пытались уловить легкое дуновение ветерка, который мог повернуть на юго-восток.

Время от времени воздух становился густым, казалось, он насыщен той влагой, которой так жаждала иссохшая земля. Это был даже не воздух, а скорее пар из кипящего котла.

Но вот на горизонте появилось облачко. Вначале маленькое, едва заметное, оно вскоре стало расползаться по всему небу. Фермеры высыпали из своих домов; мужчины, женщины, дети жадно всматривались в тучу, предвещавшую грозу. Словно гигантская птица, расправляла она свои крылья, и, глядя на нее, люди надеялись, что она спустится к ним и спасет их урожай. Но увы! Дождевые тучи упрямо обходили их стороной. И когда умирающая земля потеряла всякую надежду на спасение, пролился живительный дождь, но не над Гранд-Пином, а над Сен-Салпайсом, где земля была не такой уж бедной и не так отчаянно нуждалась во влаге.

Махнув на все рукой, Альберт предался безделью. Сперва, как и все, он пытался спасти свои сеянцы и под палящими лучами солнца таскал на поле воду, в которой отказали ему небеса, но через несколько дней бросил это занятие. У соседей семьи были по шесть, восемь, а то и десять ртов, он же был один.

Он был подавлен случившимся, собственная беспомощность вызывала в нем отвращение. Только теперь он понял, что природа не такая уж простая вещь, что для него это книга за семью печатями.

Вначале он наивно полагал, что там, где преуспевают местные жители, он — смышленый городской парень — без труда добьется успеха. Только теперь он понял, что по сравнению с заводским рабочим фермер должен обладать более обширными и глубокими познаниями и еще он должен быть более терпеливым, изобретательным и рассудительным.

Своим соседям Альберт как-то пожаловался, что ему всю жизнь не везет. Дальние родственники старого Лангельера, из старожилов, рассчитывавшие на получение наследства, не взлюбили пришельца, двое из них были уверены, что наверняка застолбят этот участок или в крайнем случае выкупят его за гроши.

Именно они подали мысль, что у Альберта дурной глаз. В этой засухе виноват он. Да и откуда он взялся?.. Стоит разразиться беде, как в душах подозрительных людей вспыхивает нелепая вера в колдунов. Фермеры вносили пожертвования на одну мессу за другой, но ничто не помогало… Видно, что-то стояло между ними и господом богом, если даже такое средство не принесло результатов. Отчаяние отбросило их на много веков назад, превратило в трусливых и злобных животных, готовых бежать, прятаться, кусаться…

Дьявольские чары неба, казалось, вырвали всю радость из их сердец. Обычно простые и приветливые люди, предпочитающие шутку ссоре, они становились все более угрюмыми, по мере того как над их полями проносились грозовые тучи, а дождя все не было.

Заподозрив Альберта в недобром, они теперь сторонились его. Альберт, который и раньше не понимал этих людей, почувствовал себя совсем одиноким. Они все еще говорили ему «Доброе утро» при встрече, но, отойдя от кучки фермеров и оглянувшись, он замечал, что они смотрят ему вслед и шепчутся.

Батч раскрыла ему глаза.

Однажды утром она не пришла. Вернувшись с поля, где он лениво ковырял землю, пытаясь помочь гибнущим саженцам, Альберт не нашел в доме ни девушки, ни кофе, который она всегда готовила ему к этому времени.

Она пришла лишь на следующий день и задумчиво принялась накрывать на стол.

— Похоже, что я теперь не смогу приходить к вам, господин Альберт, — сказала она.

— Отчего, Мари?

— Не смогу, и все!..

— Заболела?

— Ничего я не заболела.

— Так в чем же дело?

Отвернувшись от него, она принялась мыть тарелки; он смотрел на ее плечи, склоненные над тазом с посудой, на русые волосы, собранные в пучок, и золотистый пушок на шее. Забыв обо всем на свете, он не отрываясь глядел на нее. Сколько лет он был одинок… Затем его мысли вернулись к повседневным заботам.

— Почему ты не хочешь приходить? Разве я тебе мало плачу?

— Не в этом дело! Деньги, что вы даете, — это все, что у меня есть. Ведь Вейланхорты не платят мне ни гроша. Я работаю только за хлеб и ночлег.

— Так в чем же дело?

Она взглянула на него, и в глазах у нее заблестели слезы. Лицо Батч неузнаваемо изменилось: впервые на нем не было той улыбки, приветливой и жизнерадостной, которая так красила ее.

— Они злые люди, господин Альберт, злые люди. Я вам расскажу… Они говорят… Они говорят…

— Что же они говорят?

— Они называют вас неудачником, говорят, что это вы принесли несчастье в наш приход. Они говорят, что дождя не будет, пока вы не уйдете отсюда.

— Вот оно что!..

В открытую дверь вошла собака и легла у ног хозяина. Альберт наклонился и машинально погладил ее.

— Хорошая собака… хорошая…

— И Вейланхорт сказал, чтобы я не ходила сюда и ничего не делала для вас.

С поля доносилась торжествующая песнь кузнечиков, провозглашавших наступление нового дня жары, нового дня, несущего с собой гибель.

— Все это страшная ерунда, — ответил Альберт и рассмеялся. Но смех его был неискренним — он напоминал рябь на поверхности глубокого озера. — Это верно, мне всегда не везло. Ну и что из этого? А что ты сама об этом думаешь?

Батч заколебалась. Стараясь не глядеть ему в глаза, она принялась выжимать тряпку, которой мыла посуду.

— Не знаю… Право, не знаю… Как бы там ни было, а с погодой все-таки неладно… Такого еще не бывало. Сами понимаете…

Так продолжалось еще несколько дней. Соседи Альберта начали пропалывать оставшиеся саженцы. Адский труд! Целый день, согнувшись в три погибели, они вырывали сорняки, мешавшие уцелевшим растениям.

Но когда Альберт отправился на поиски помощников, он никого не нашел. Одни отвечали, что у самих дел по горло, другие молча смотрели на него и, если он не уходил, поворачивались к нему спиной.

Затем пришло письмо от торговца, который напоминал ему о необходимости внести плату за купленный инвентарь. Подписывая купчую, Альберт понимал, что внести все деньги он сможет только после того, как соберет урожай и продаст табак.

Но миновала ночь, за ней другая, а воздух по-прежнему был словно липкая и едкая паста. И Альберт понял, что это конец. Он прошел по своему полю, на котором лежали пожелтевшие саженцы, похожие на высохшие цветы на кладбище. Он шагал прямо по полю, не выбирая дороги, и под ногами его, словно шелк, шуршали мертвые листья.

Заглянув в глубокий овраг, он увидел, что река совершенно обмелела — едва заметный ручеек поблескивал меж непомерно высоких берегов. Он постоял, машинально съел пригоршню малины. Кроваво-красное солнце опускалось в море пыли. Его последние лучи продолжали выжигать луга, которые раньше времени утратили свою зелень и пожелтели. Высохшая трава могла вспыхнуть от малейшей искры. Воздух, насыщенный влагой, лип ко лбу Альберта, соленый пот застилал глаза. Рядом с ним, тяжело дыша, стояла его собака, пересохшая земля мгновенно впитывала стекавшую с ее языка слюну.

В наступившей темноте они поднялись обратно к дому. Хозяин шел с высоко поднятой головой, за ним по пятам трусила собака. Они сидели на крыльце до тех пор, пока совсем не стемнело.

Затем Альберт зажег фонарь. Он прошел по всем комнатам, запирая за собой двери и задергивая на окнах занавески. Свои вещи он связал в узел, похожий на тот, что принес с собой, — ни больше, ни меньше.

Уже была поздняя ночь, когда он лег. А когда проснулся, у него было такое ощущение, словно он и не спал, однако часы показывали четыре часа утра.

Ночь была на исходе, но утренний воздух не принес прохлады. Он взглянул на небо, но звезд не увидел, и земля казалась странно притихшей. Что такое случилось с птицами? Почему они молчат? От вчерашнего обеда у него осталась горстка бобов, и он, не разогревая, съел их с куском хлеба и запил глотком воды.

На востоке, из-под нависших над горизонтом облаков, пробивался бледный рассвет. Надо было спешить…

Собака спала в своей конуре за дверью. Услышав, как она повизгивает во сне, Альберт сначала заколебался, но все же окликнул ее.

Он уверенно вошел в хлев и вынес оттуда топор. Оглядевшись по сторонам, Альберт зашагал по направлению к полю и вскоре оказался среди табака. Нет, это было неподходящее место!

Он направился к реке, туда, где, скрытая со всех сторон зеленым кустарником, лежала маленькая лощина. Альберт тихонько свистнул, собака ответила ему лаем.

И когда она, задыхаясь от бега, приблизилась к нему, он молча ударил ее топором. Затем принялся рыть глубокую яму. Глаза его были сухи, а губы крепко сжаты. Кончив копать, он изо всех сил отшвырнул от себя топор.

Потом Альберт вернулся в дом, взял узел и зашагал навстречу первым проблескам зари.

Он не успел сделать несколько шагов, как из-за ели выскользнула чья-то тень. Батч… Должно быть, она видела его из чердачного окна. Она впопыхах надела платье, башмаки так и не зашнуровала, волосы ее были распущены и падали на спину.

— Здравствуй! Это ты, Мари?

— Куда вы идете… с этим?.. — Она указала на узел.

— Ну да!.. — проговорил Альберт, видя, что ей и так все понятно. — В город. А это место не для меня.

И он зашагал. С минуту Батч стояла в раздумье, потом сделала несколько шагов вслед.

— И вы решили просто так взять и уйти?..

Он молча пожал плечами.

— Я думала, вы мне скажете об этом.

— Зачем это? — Он решил отделаться шуткой. — Или ты, может, со мной хочешь пойти?

Она стояла неподвижно и молчала, затем слегка дотронулась до его плеча, и он тоже замолчал.

— Пойти с вами?.. С вами?..

Некоторое время они стояли молча. Им были слышны голоса в доме Вейланхортов.

— А что, если… — тихо произнесла она. — Я пойду с вами… подождите меня! — И голос ее зазвучал, как вода в роднике.

Он взглянул на нее, посмотрел ей в глаза, оглядел всю с ног до головы. И никогда взгляд его не был так ясен, словно в это злосчастное утро он увидел ее впервые: красиво очерченный рот, загадочная улыбка, стройная фигура, сильные ноги, обутые в незашнурованные башмаки. Только теперь до него дошло, что из всех живущих в этой глуши одна она была не чужой ему — единственный друг, дорогой его сердцу, хоть он никогда и не задумывался над этим.

Единственная часть его владений, которую он хотел бы взять с собой.

— Ну что ж… Значит, пойдешь?

Он заметил ее нерешительность. Обернувшись, она смотрела на дом, который никогда не был ее домом, хоть она и прожила в нем всю жизнь. Он знал, что, если она вернется туда, пусть только чтобы взять что-то из своих вещей, он уйдет один.

Но она просто нагнулась и зашнуровала башмаки. Затем старательно собрала в пучок свои длинные волосы.

И они пошли.

Первую остановку они сделали прямо на дороге. Они шли уже около часа и, добравшись до вершины холма, остановились отдохнуть. Альберт стоял и смотрел на восток. Батч сидела на песке у обочины дороги. Заученным движением, хоть и не без труда, она машинально выводила пальцем на песке: «Альберт — Батч».

Он взглянул на нее, и она покраснела. Он осторожно стер ногой «Батч» и, наклонившись, написал «Мари».

И они снова отправились в путь.

Через щель, образовавшуюся в толще облаков, на них упал луч солнца. Они посмотрели на запад. Над Гранд-Пином висела гряда свинцово-серых дождевых туч, и в косых лучах солнца виднелись темные полосы проливного дождя.

— Видишь, Мари? Они получили свой дождь!

Кивнув, она тихо прошептала:

— Они получили его, потому что ты ушел…

— Верно, — согласился Альберт. — Зато у нас осталось солнце.