Затерянная улица

Амлен Жан

Барнард Лесли Гордон

Берд Уилл Ричард

Гарнер Хью

Гранбуа Мадлен

Густафсон Ральф

Кеннеди Лео

Кинсли Уильям

Каллаган Морли

Лаури Малькольм

Лемелен Роже

Ринге

Росс Синклер

Уодингтон Патрик

Феррон Жак

Хилл Джерри

Худ Хью

Эбер Анна

Янг Скотт

Хью Гарнер

 

 

Ханки

Знойное утро августа. Солнце еще не поднялось над горизонтом, но смежит глаза, точно заслонка добела раскаленной печи, и холодный пот катится по спине. Небо стоит высоко и так лазурно, какими могут быть только небеса, а кучевые облака и с ними тень появятся не раньше полудня. Перед нами высокие, до плеча, простерлись сомкнутые ряды стеблей табака цвета тускло-зеленой желчи. Я, Ханки и остальные сидим на траве у края поля в Онтарио и ждем, когда привезут с фермы бетонный бункер. Маленький трактор, выехавший со двора на пыльную дорогу, заглушает скрипучий стрекот кузнечиков в живой изгороди.

Ханки — так он себя назвал — устанавливал темп работы нашей бригады.

Вместе со мной он обосновался в заброшенном складе для инвентаря. Теперь, сидя в траве, он делал наклоны, без всякого усилия касаясь ладонями носков своих кедов, — упражнение излишнее, если учесть, что гибкость мы приобретали, работая в поле. Ханки гордился своим телосложением, был помешан на физической выносливости и каждый вечер тренировался, поднимая переднюю ось старого фордика с насаженными на нее колесами. Он верил в силу и здоровье, как иные верят в образование. Он сказал мне в день, когда я пришел на ферму: «Кто я? — Ноль, перемещенное лицо, неуч, только что сила большая. Будешь сильным, всегда найдешь себе работу». Его философия была вполне справедливой, и я устыдился своего тщедушия, и еще больше того, что вот уже много лет без толку пропадают мое образование и опыт.

На тракторе приехал Курт. Бункер с высокими стенками он остановил на меже между четвертым и пятым рядами нового поля. Курт взглянул на нас, и мы поднялись. За ночь мое тело, усталые мускулы утратили подвижность и отказывались мне повиноваться. Молча мы прошли к своим рядкам, присели на корточки и принялись сламывать правой рукой нижние листья, складывая их в согнутую левую. Мир вдруг превратился в джунгли, и мы ползком двигались по песчаной дорожке, надеясь на призрачное избавление на другом конце поля.

Вскоре Ханки опередил меня, его коричневые от загара плечи колыхались и подскакивали за два ряда от меня, стриженная ежиком голова ритмично кивала меж стеблей. Всякий раз, когда он пересекал мой рядок на пути к бункеру, он ободряюще подмигивал мне. Его походка, то, как он размахивал пышной охапкой зеленых и пожелтевших листьев перед носом Курта, хозяйского доверенного, выдавали его гордость собственной ловкостью и сноровкой. Френчи Коут и старик Крумлин, работавшие по другую сторону от трактора, намного отстали от меня и Ханки. Курт за рулем трактора недовольно ерзал и поторапливал их злобными взглядами.

Когда я добрался до конца своих рядков, Ханки уже лежал, растянувшись в тени табака, голова его покоилась на песке. Он лениво размазывал пальцем струйки пота на шее. Увидев меня, он приподнялся.

— Для новичка, ты молодец, Джордж, — сказал он.

— Ага, — отозвался я и повалился на траву.

— Зря ты пришел на ферму так поздно. Пришел бы, когда пололи. Сам полешь, легче убирать. Давай расслабь мускулы, — сказал он.

Он вытянул руку. Под шоколадным загаром мышонком перекатывался бицепс.

— Ты прав, Ханки. Наверное, было бы легче.

— Сколько тебе лет, Джордж?

— Сорок пять стукнуло.

Он с серьезным видом покачал головой:

— Уборка — это для молодого. А как ты получил работу у Вандервельде?

— Как все батраки. На невольничьем рынке в Симко.

— А зачем ты подрядился на табак, Джордж?

Мне не хотелось распространяться. Рассказ о моем семейном и финансовом крахе занял бы целое утро.

— Деньги были нужны.

— Да, — заметил он грустно. Потом просветлел: — А сколько лет Ханки, угадай, Джордж?

Я приподнялся и оглядел его.

— Двадцать четыре или двадцать пять.

— Двадцать три, Джордж. Родился в тридцать пятом. — И с гордостью: — У меня есть бумаги.

Я улыбнулся и снова лег. Я думал о том, что предстоит убрать еще очень много нижних рядков. Потом работать станет легче, потому что будем сламывать листья все выше. Эта надежда на облегчение удерживала меня здесь, как и отчаянная нужда в деньгах.

— Пора, Джордж, — сказал Ханки, вставая.

Я поднялся, когда Курт отцепил от трактора загруженный бункер, на краю поля прихватил порожний и подвез к меже на полпути между следующими десятью рядами. Он нетерпеливо ждал, когда наша пятерка начнет работать, потом снова прицепил к трактору наполненный бункер и покатил на ферму, где другие батраки сортировали и связывали листья.

Ханки был прав: уборка табака — работа для молодого. На ферме Вандервельде я находился только третий день, но мне не верилось, что я еще цел. Каждый день начинался пыткой, а к вечеру на меня обрушивались все муки ада. Разве будешь сильным физически, если в течение пятнадцати лет ты лишался места, то в одной, то в другой газете, или вообще сидел без работы. Я потел отчаянно. Зато испарился запах алкоголя и радовало хотя бы это.

В полдень миссис Вандервельде постучала палкой по куску рельса, созывая нас обедать, и мы заковыляли по дороге к дому следом за трактором. Ханки, как всегда, бежал впереди всех, чтобы успеть помыться под самодельным душем позади сушилок. Проходя мимо, я увидел его за полотнищем мешковины, голова его была запрокинута под струю воды. Я вымыл только руки.

Стол выставили во двор под тень дуба. Двое мужчин, связывавших листья, и женщины-сортировщицы — жена Френчи Коута и девушка-француженка — уже обедали. Я не знаток бельгийской кухни, но ферма Вандервельде не то место, где можно было ее изучить. Третий день подряд нам давали вареное мясо с отварным картофелем и репой. Мэри Вандервельде, восемнадцатилетняя дочь фермера, в туго облегающем платье, накладывала, еду на тарелки. Мы торопливо глотали, чтобы ничего не досталось мухам.

Ханки подошел к столу минуты через две, вода стекала у него с волос, глицериновыми каплями оседая на плечах. Наполняя тарелку Ханки, Мэри прислонилась к нему. Ханки смущенно ей улыбнулся, потом опустил голову, перекрестился и стал есть, не обращая внимания на назойливых мух. В тарелках, накрытых марлей, лежали пончики, но я предпочел кружку кофе. Мое восхищение Ханки было омрачено завистью. Мне хотелось, чтобы мой сын походил на него, если бы я имел сына. Но я даже не помнил, был ли я сам когда-нибудь таким молодым и здоровым, как Ханки.

Семейство Вандервельде, специалист из Северной Каролины, по имени Джо, и Курт Грюнтер обедали на кухне; мы, остальные, ели во дворе, если не было дождя. Когда мы пили по второй кружке кофе, курили и болтали, кто по-английски, кто по-французски, из кухни вышел Вандервельде и направился к нашему столу во дворе.

— Курт говорит, что вы не все нижние листья обрываете, — заявил он.

Мы посмотрели на него все, кроме Ханки.

— Так вот, чтоб каждый лист был сорван. — Он стоял перед нами, упершись ладонями в жирные бока, точь-в-точь бельгийский бургомистр. — Крумлин и ты, Тейлор, — продолжал он, глядя на меня. — Я этого не потерплю. После ужина пройдетесь по рядкам снова, и чтоб ни одного листа не оставить.

— Ни одного и не оставили, — сказал Ханки, устремив взгляд на хозяина. Он дерзко куснул пончик и запил кофе.

Вандервельде повернулся к Ханки, на щеках у хозяина выступили белые пятна.

— Я не говорил про твои рядки, — сказал он.

— А почему Курт молчал в поле? — спросил Ханки.

Они не отводили друг от друга взгляда долгую минуту, и разделяло их нечто большее, чем страх или уважение.

— Чтоб больше этого не повторялось! — произнес хозяин, круто повернулся и двинулся обратно к дому.

После обеда Ханки подошел к трактору и долго пререкался с Куртом по-немецки. Курт слез с машины и вместе с Ханки прошелся вдоль рядков табака, которые мы обирали утром. Когда они вернулись, в руке у Ханки было несколько желтых, хилых нижних листков. Со злостью он швырнул их в бункер, потом исчез в зелени табака и принялся за работу.

За ужином об уборке не было сказано ни слова. Хозяин не появлялся. Мужчины приняли душ во дворе, позади сушилок, а обеим женщинам, канадкам-француженкам, по случаю субботы позволили мыться в доме в ванной. Я положил шорты и свою запасную сорочку мокнуть в ведро с водой. Потом улегся на койку и в открытую дверь склада наблюдал за Ханки, поднимавшим во дворе штангу. Я слышал, как болтали и смеялись наши две женщины, садясь в машину Френчи, потом смотрел вслед, когда он вел машину по дороге в Симко.

Ханки вымылся, побрился, снял с вешалки висевшие под курткой белую сорочку и бежевые холщовые штаны.

— Ты остаешься, Джордж? — спросил он.

— Да, Ханки. Некоторое время воздержусь от поездок в город.

— Может, тебе надо несколько долларов, Джордж? Я пойду возьму, мне причитается.

— Нет, спасибо. Мне хватит на неделю на табак и газеты, а больше мне ничего не нужно.

— Ладно. Увидишь, тебе станет легче к понедельнику, Джордж, — засмеялся он.

— Спасибо, что вступился за нас сегодня. Если б не ты, мне и Крумлину пришлось бы вечером вторично обойти наши рядки.

— Да что там, Джордж. Грюнтер хотел напакостить, вот и все. Не только вам, но и мне. Но нет, сэр, с Ханки это не пройдет.

Мы посмеялись над нелепостью такой затеи Грюнтера.

— Ты уезжаешь до понедельника? — спросил я.

— А то как же. Побуду в семье поляков. В костел схожу. — Он достал из кармана маленькую книжечку и протянул мне. Напечатано было по-польски, и между слов были колонки цифр и числа месяца: даты и небольшие суммы денег — в итоге значилось триста пятьдесят долларов. — Мои деньги в Польском обществе взаимного кредита, — объяснил он. — Еще несколько лет буду откладывать и куплю себе табачную плантацию. Сегодня положу пятьдесят долларов, будет четыреста, а, Джордж?

— Ты богач, Ханки.

— Не это важно, Джордж. Здоровье куда важнее, а?

Он засмеялся, хлопнул меня по плечу и вышел из склада. Я смотрел, как он выкатил свой старый велосипед из амбара и направился к дому. На несколько минут он исчез там, потом появился и поехал в сторону города.

С заходом солнца набежал легкий ветерок. Маккеннон и Крумлин, которые обосновались в амбаре, спросили, проходя мимо, не надо ли мне чего-нибудь в лавке на перекрестке за милю от нас. Я дал Маккеннону денег на табак и курительную бумагу, но отказался составить им компанию.

Вскоре мне надоело жалеть самого себя и размышлять над тем, какой я дурак и как это я докатился до того, что работаю на уборке табака. Я встал и пересек двор. В сумерках ферма казалась театральной декорацией — большой каркасный дом с защитной лентой тополей, дуб, господствующий над двором, оранжерея и пять высоких сушилок на заднем плане. Сушилки под номерами 1, 2 и 3, где на медленном огне обрабатывались листья, изрыгали из своих труб маслянистый дым.

Я прошелся вокруг дома. Вслушиваясь в стрекот цикад в тополях и постукивание козодоя где-то в темнеющем небе, я уловил крики в доме. Я не мог разобрать слова и даже понять, на каком языке говорили, но через окно комнаты видел тучную фигуру хозяина, который орал, тыча пальцем в Мэри. Курт стоял у дверей, самодовольно ухмыляясь. Миссис Вандервельде увещевала мужа, положив руку ему на плечо. Я понял, что говорят о Ханки. Я повернулся назад и направился к сушилкам.

Джо сидел на стуле с парусиновым сиденьем против четвертой сушилки и слушал по транзистору программу народных песен. Он тихо подпевал, отбивая такт ногой. Он молча кивнул мне. Через несколько минут со стороны дома подошел Курт Грюнтер, поздоровался с Джо, но не со мной, наклонился и заглянул в печь третьей сушилки. Курт почти все вечера проводил возле сушилок, уж очень ему хотелось стать мастером. Я вернулся в склад.

Спустя некоторое время я услышал, как хлопнула входная дверь в доме. Мэри вышла на крыльцо, она плакала. Потом появился Курт, и оба сели на ступеньку. До меня донесся смешок девушки, ведь слезы ее были лишь защитой от отца.

Не такая она, чтоб Ханки мечтал на ней жениться. Но кто стал бы спрашивать мое мнение? С кем она сидит, когда Ханки отсутствует, — ее дело. Ночью я несколько раз просыпался, и Ханки не было на его койке, а однажды я видел его возвращающимся с поля вместе с Мэри. Я размышлял над тем, что к старости начинаешь завидовать любовным интрижкам молодых. Я разделся и залез под одеяло.

На следующей неделе мы кончили уборку нижних листьев. Как-то незаметно исчезли боли и напряжение первых нескольких дней. У меня появился аппетит, а это значило, что физически я почти исцелился. Иногда я за весь день ни разу и не вспоминал о выпивке.

Погода благоприятствовала уборке. По утрам выпадала обильная роса, но к тому времени, когда мы приходили в поле, она уже испарялась. Весь день знойное солнце обжигало табак, выцвечивая зеленые, как море, листья, кончики их желтели, и они созревали. Часа за два до обеда появлялась Мэри с ведром ячменного отвара и ковшом и ставила их на краю поля. Курт всегда слезал со своего трактора поболтать с ней и пил первым. Девушка смеялась его шуткам несколько громче, чем следовало бы, скосив глаза к рядку, где работал Ханки. Она задерживалась как могла дольше, потом возвращалась домой, ступая медленнее, чем когда шла к нам.

Вечерами мы с Ханки обычно сидели на ступеньках склада и разговаривали Он рассказывал мне о своем детстве, которое и детством-то не назовешь, — в войну Ханки жил на ферме у немцев. Какие-то невзначай оброненные слова подсказали мне, что его родителей сожгли в газовых печах фашистского концентрационного лагеря. Вскоре я понял, что стремление быть сильным и выносливым для него не юношеская причуда, а наследие того времени, когда хилость и болезни означали смерть.

Его честолюбивые мечты ничем не отличались от скромных мечтаний большинства иммигрантов: купить домик, жениться, иметь детей. К осени он надеялся получить гражданство и считал это особенно для себя важным. Он хотел стать канадцем не только из патриотизма и благодарности к стране, где нашел убежище, а потому что страстно хотел утвердить свои права человека.

Однажды вечером он был как-то необычно задумчив и наконец сказал:

— Никогда я не знал хорошей жизни, Джордж.

— Многие не знали, Ханки.

— После октября получу канадский паспорт и все изменится. Правда, Джордж?

— Правда.

— Никогда у меня не было паспорта. Никогда.

Он достал из внутреннего кармана куртки, висевшей на стене, сложенный листок бумаги, потемневшей на сгибах, снаружи она пожелтела от времени и оттого, что ее часто показывали. Это была справка об иммигрантской благонадежности, выданная лагерем для перемещенных лиц неподалеку от Мартфелда, в Нижней Саксонии. Теперь я вспомнил, с какой гордостью он сказал мне неделю назад, что у него есть бумаги. Эта хрупкая бумажонка была единственным доказательством того, что жизнь Ханки имела начало и что он существует. Только она связывала этого рослого, мускулистого, спокойного и честного человека с остальным, подтвержденным документами человечеством. Я прочитал его имя — Станислав Циманевски, и ниже, в графе место рождения — Пиотков, Польша. Рядом с вопросом год рождения было вписано на машинке — 24 июля 1935.

— Мое имя трудно выговорить канадцу, правда, Джордж? — спросил он. — Ханки не так трудно, правда?

Я вдруг понял, что Ханки хорошее имя, если не произносить его презрительно. Я с горечью улыбнулся, подумав, при каких обстоятельствах он приобрел это имя. Видно, какой-нибудь местный сопляк назвал его так где-нибудь в товарном вагоне или в бараке на стройке. Кто бы он ни был тот человек, он, наверное, растерялся, когда Ханки принял это имя.

Уборка проходила успешно, но мы ощущали что-то недоброе. С каждым днем Вандервельде все чаще наведывался в поле. Станет возле трактора и разговаривает с Куртом, а с маленького, черного, морщинистого лица немца зловеще смотрят на нас крохотные глазки, поторапливая затаенной угрозой. Амбар на четверть заполнила высоченная куча готовых табачных листьев, днем и ночью струилось тепло из дымовых труб пяти сушилок.

— Что происходит с Вандервельде? — спросил я Ханки как-то вечером.

— Боится. Очень много посеял. Взял большой заклад под ферму. И весной еще занял у Грюнтера деньги на семена.

— У Курта?

— Ну да, Курт хочет жениться на Мэри, вот он и одолжил деньги папаше. Мориц взял его в долю на урожай. Теперь оба боятся.

Он засмеялся.

— Ханки!

— Что, Джордж?

— Ханки, тебе Мэри очень нравится? — спросил я.

— Ну да. Хорошая, сильная девушка, как девушки у меня на родине.

— Она обещала выйти за тебя? — выпалил я.

— А что, по-твоему, я не пара ей?

Он взглянул на меня, и я уловил печаль в его неожиданном раздражении.

— Я этого не говорил.

— Мы ходили на танцульки весной и в кино в Симко. Ты почему спросил, Джордж?

— Просто так. Я заметил, ты нравишься ей больше, чем Курт.

— Ну да, — сказал он, снова улыбаясь с юношеской уверенностью. — Вот папаше не нравлюсь.

— Я и это заметил.

— Не хочет, чтоб Мэри виделась со мной, — сказал он и опять засмеялся.

Я взглянул на Ханки, собираясь высказать свое мнение, но не решился. Все равно он не женится на Мэри, подумал я, хотя и не потому, что этого не хочет ее отец. Он слишком хорош для нее, слишком не испорчен и простодушен, чтоб им завладела подобная девушка. Она носит чересчур узкие платья, слишком коротко подстригает волосы и очень уж смешлива, чтоб когда-нибудь остепениться и быть доброй женой фермеру-иммигранту. В один прекрасный день она смотается в город со смазливым батраком или сбежит с торговцем кастрюлями для варки на пару. Ханки заслуживал лучшей доли, чем женитьба на этой девушке, но жизнь до сих пор устраивала ему только каверзы. Но он был так уверен, так по-юношески верил в то, что благодаря своему прекрасному здоровью и силе выпутается из любого положения! Как мог я предостеречь его, сказать, что жизнь намного сложнее, что молодость и сила не устоят против уловок молодой женщины и против ненависти старика? Он познает это сам как, рано или поздно, познаем все мы.

— Мориц хочет, чтоб Мэри вышла за Курта, — сказал Ханки. — У меня нет денег. Кто я? Перемещенное лицо, нищий поляк.

— Но ведь Вандервельде и Грюнтер тоже иммигранты.

— Ну да, но у них есть подданство.

Мои размышления об этой девушке, его вечные разговоры насчет паспортов, «бумаг» и прав гражданства вывели меня из себя. Он что воображает, будто стоит ему получить свои бумаги, и он уже больше не рабочий без квалификации? Что каким-то чудом они сравняют его с любым в этой стране?

— Подданство! Вот я канадский гражданин, а что это мне дает? По-твоему, самое главное в жизни — бумаги! — закричал я.

— Да, самое главное, Джордж, если их у тебя нету, — сказал он невозмутимо.

Когда я немного успокоился, я спросил:

— Куда же ты направишься после уборки?

— Получу работу в Бичвиле, на карьере. Дружок поляк там работает.

— И ты собираешься взять Мэри с собой?

— Ну да, Джордж! Что тогда Мориц скажет, а? — Он засмеялся и хлопнул себя по бедру.

Я вполне себе представлял, что скажет Мориц.

Ханки вышел, прихватив свою самодельную штангу. Через открытую дверь я увидел Мэри; стоя на крылечке, она смотрела на Ханки, напружиненная в своем узком платье, как пружинился он, поднимая штангу. У меня было такое чувство, будто я гляжу на туго натянутый шнур, который вот-вот лопнет. Я вернулся в склад и скрутил себе сигарету.

Назавтра вечером, когда мы развешивали табак во второй сушилке, старик Крумлин слишком резко потянулся к решетовке, упал с высоты на пол и сломал себе руку. Мориц Вандервельде ругался и разглагольствовал, чуть ли не обвиняя Крумлина в том, что тот свалился ему назло. Он сказал, что у него мало бензина, и он не может отвезти Крумлина в больницу в Симко, и его отвез в своей машине Френчи Коут. Мы, остальные, дотемна загружали сушилки. Ханки трудился за двоих.

Сезон подходил к концу, и рук не хватало. Теперь нас было только четверо на уборке, но Курт не пожелал слезать со своего трактора и помочь нам. Пренебрегая выразительными взглядами Курта и руганью Вандервельде, Ханки отказывался повысить темп работы.

— Бегать меж рядков не будем, Мориц, — однажды сказал он хозяину. — Нужен табак, найми еще людей.

Вандервельде что-то прошипел по-фламандски, повернулся и ушел с поля. Только нехватка рабочих удерживала его от того, чтобы тут же прогнать Ханки. С того дня мы наполняли один бункер дополнительно. Было уже совсем темно, когда мы загружали сушилку.

Как-то в полдень, во время обеда, Вандервельде появился во дворе с покупателем металлического лома и указал ему на кучу старых поливочных труб и негодного инвентаря возле, склада. Торговец въехал на своей машине в ворота и посмотрел на нас, сидевших за столом, ожидая, что ему помогут грузить.

— Эй, вы там, помогите этому человеку! — крикнул хозяин.

Маккеннон и еще один из нас поднялись, но Ханки громко сказал:

— Нам платят за работу в поле, а не за то, чтоб грузить лом.

Те оба сели на свои места.

Порой я задумывался, кого напоминает мне Ханки, и теперь вспомнил. Старого шотландца-синдикалиста, которого я встретил среди дорожников в Британской Колумбии в первые годы кризиса. То был ирмовец, мужественно, с достоинством отстаивавший свои убеждения задолго до того, как появились профсоюзы и коллективные договора, и такого рода люди стали редкостью. «Хозяев можно пронять только прямым действием», — говорил он, бывало.

Вандервельде сердито взглянул на Ханки, жирное лицо фермера скривила недобрая усмешка. Он вызвал из дома Курта и вместе с ним помог покупателю погрузить лом в машину. Потом хозяин направился к складу с инвентарем и взял штангу Ханки. Он приволок ее к грузовику и бросил туда.

— Это вам в придачу, — сказал он покупателю, и Курт угодливо засмеялся шутке.

Я посмотрел на Ханки. С видом, точно ничего не произошло, он жевал кусок пирога, но лицо его стало белым, несмотря на загар.

Это было в субботу, до конца уборки оставалось всего несколько дней, и половина амбара была доверху завалена высушенным табаком. Вандервельде не только не радовался этому, а, напротив, все больше нервничал и был как никогда раздражителен. Он застал Маккеннона курящим в амбаре и с руганью велел ему перебраться в пристройку к дому, где ютились двое рабочих. Как-то он выследил Мэри, за ужином болтавшую с Ханки, и позвал ее в дом. Когда она проходила в дверь мимо него, он дал ей подзатыльник.

Хорошая погода не могла длиться вечно. Вечером Джо услышал по своему радиоприемнику, что из долины Миссисипи, через Иллинойс, Индиану а Мичиган на северо-восток движется циклон и к полуночи ожидается в Онтарио. Он будет сопровождаться сильными грозовыми бурями, возможен град.

Ханки лежал на своей койке в одних трусах. На пути с поля он разговаривал с Мэри и как-то необычно притих. Потом вдруг сказал:

— Мориц уехал в город. Хочет просить денег в долг у фермерской ассоциации. Нет ни денег, ни страховки, только табак в амбаре.

— Откуда ты знаешь?

— Мэри сказала. Сегодня не будут платить.

— Заплатят завтра.

— Нет, Джордж. Надо ждать, пока табак продадут. Так долго нам нельзя ждать. — Он стал ходить взад и вперед по складу.

— Знаю я Вандервельде. Жирная свинья, не станет он нам платить.

— Что же нам делать?

— Я разведаю, получил ли он сегодня деньги, — ответил Ханки.

Ханки оделся и в быстро сгущавшихся сумерках отправился на своем велосипеде в город. В небе на юго-западе по всему горизонту вспыхивали молнии. Нависла какая-то странная тишина, нарушаемая лишь назойливым стрекотом сверчков.

Через час разразилась буря, сперва поглотив ветер, дувший с востока, потом обрушив потоки дождя на западную стену склада. С такой же быстротой, как появилась, буря замерла на востоке, оставив приятный дождь и ветерок, чистый и прохладный, как свежевыстиранные простыни. Дождь все еще лил, когда я услышал, что во двор въехала машина Вандервельде. Дверь амбара отперли, вкатили автомобиль и снова заперли.

В воскресенье, когда мы, оставшиеся на ферме, обедали, у ворот остановилась машина местной полиции и двое полицейских направились к дому. Несколько минут они разговаривали с Морицом у порога, потом вернулись в свою машину. Джо сказал мне, что прошлой ночью какой-то шальной автомобилист сбил Ханки на дороге. Полиция проверяла, действительно ли он работал у Вандервельде.

Ханки нет в живых! Этого не может быть, разве что бог сыграл нелепейшую шутку. Почему именно Ханки, прошлой ночью ехавшего в бурю на своем велосипеде? Ханки, юноши поляка, так горячо хотевшего стать канадским гражданином, Ханки, который столько выстрадал, что его горя хватило бы нам всем до конца наших дней. Ханки, который крестился перед едой и ходил к обедне. Конечно же, это только шутка!

За ужином работники тараторили, какой славный парень был Ханки, а жена Френчи Коута даже захныкала. Я встал из-за стола, не желая ни говорить о Ханки, ни слушать их бездушное пустословие. Сезонники все равно что бродяги, случайно встретятся и разойдутся в разные стороны.

Назавтра к вечеру я спросил Морица, не подвезет ли он меня в город.

— Я не собираюсь туда, — сказал он. — Чего тебе там понадобилось?

— Хочу повидать приятеля.

— Это кого же, поляка Стэна? — спросил он и засмеялся своим сытым мерзким смехом.

Я знал, что он может убить меня одной рукой, но мне вдруг захотелось влепить ему пощечину. Мне хотелось, чтоб произошло чудо, я сумел бы дотянуться до него, ткнуть мордой в землю и вдавить башмаком. Я повернулся, ненавидя свой малый рост, огорченный, как никогда прежде.

— У меня шина спустила! — крикнул мне вслед Вандервельде.

Я сделал вид, что не слышу.

После ужина я подошел к амбару и заглянул в щель меж досок. Машина хозяина стояла на середине у кучи желтого, высушенного табака. Все шины были в порядке, но левое переднее крыло помято и левая передняя фара разбита.

Куртка Ханки висела, как всегда, в углу склада. Я пошарил во внутреннем кармане и достал справку, выданную лагерем для перемещенных лиц. Я подумал о том, как гордился Ханки своими «бумагами» и сунул ее себе в карман, чтоб не нашли люди посторонние. Я знал, что друзья Ханки и сотрудники Польского общества взаимного кредита позаботятся о похоронах. А мне, уж если нельзя попасть туда и в последний раз взглянуть на Ханки, остается лишь отправиться в Симко и попытаться забыть его.

Френчи Коут отвозил Джо на выходной в Симко, и я поехал в город вместе с ними. За сушилками наблюдал Курт.

В Симко я провел горестный вечер. Я заходил в пивные, но не в силах был выносить смеха. Чем больше я старался забыть своего друга, тем больше думал о нем. Я не сомневался, что Ханки был прав, когда сказал, что пройдет не одна неделя, пока мы получим заработанные деньги. Мне пришла мысль заявить на Вандервельде, но я решил, что это бессмысленно. Кто в пору уборки, в сердце страны табака, прислушается к батраку-неудачнику? Это кончится тем, что меня обвинят в бродяжничестве.

Я пошел к самогонщику и купил две бутылки дрянного виски, одну я выпил тут же. В голове у меня вертелись слова Ханки. «Никогда я не знал хорошей жизни, Джордж». Мучительный крик души униженной половины человечества.

Я вышел на шоссе со своей бутылкой и остановил машину, которую вел молодой парень, ехавший в Сан-Томас. Он высадил меня на развилке, где от шоссе дорога вела на север к ферме Вандервельде. Я выпил вторую бутылку виски и направился к ферме. Мною владела боевая, вызванная опьянением идея сказать в лицо хозяину, что мне все известно, потом посмеяться над ним, как он смеялся над Ханки.

Я пересек поле и уже совсем близко от двора заметил шедшую по тропинке Мэри. Я спрятался в изгороди и увидел, что навстречу девушке идет Курт. Потом они вдвоем пошли к полю, ее рука лежала у него на поясе. Все они подлые, винить одного Морица мало. За Ханки я должен им всем отомстить.

Спустя полчаса я вернулся на стык проселочной дороги с шоссе и подождал Френчи. Я подал знак, и он остановил машину. Я сказал Френчи и Джо, что меня довез до этого места парень, ехавший в Сан-Томас.

Мы почти достигли фермы, когда нам встретился Курт. Он бежал по дороге, то и дело оглядываясь через плечо. Тогда-то мы и заметили беловатый столб дыма над двором фермы.

Мы затормозили рядом с пожарной машиной, приехавшей из небольшого городка к югу от фермы. Две сушилки и амбар выгорели, уцелела только частица пола амбара, и все еще курился остов автомобиля Вандервельде. Джо выскочил из машины и заглянул в топочные коробки трех других сушилок — у всех до предела были отвернуты краны, вытекший мазут загубил табак.

Начальник пожарной охраны сказал Морицу, что огонь перекинулся от сушилок на амбар. Никто ему не возразил, однако я знал, что ветер дул с противоположной стороны.

Миссис Вандервельде и Мэри всхлипывали в дверях кухни, со страхом глядя на Морица, а тот стоял посреди двора и больше уже не смеялся — он то раскрывал, то закрывал свой жирный рот, как выброшенный на сушу карп.

Утром, когда все еще спали, я прошел по задворкам между выгоревшим амбаром и потрескавшейся, с разбитыми стеклами оранжереей. На земле лежал полусожженный клочок документа. Наклонившись, я прочитал вписанное в графу начало имени: «Станислас Цим…» Я вдавил башмаком бумажку в землю. В некотором смысле ее можно было считать эпитафией Ханки. Но разве этого достаточно?