В нашем дворе на кривой, колченогой лавке сидел отец.

Я его еще издали увидел. Он сидел, опустив голову, чуть раскачивался и что-то наборматывал. Была у него такая привычка, когда он оставался один: он иногда тихо и неразборчиво что-то наборматывал. В Москве иногда в ванную зайдешь — он стоит, бреется, лицо в мыле, одна рука с бритвой откинута, и он что-то наборматывает... Будто стихи какие-то. А как только я вхожу, прекращает, и лицо у него делается озабоченное, официальное, будто он не дома, а на работе. Вообще интересно на человека смотреть, когда он один и думает, что его никто не видит.

Да, так вот он сидит на лавке в нашем дворе, покуривает, чего-то бормочет, иногда тревожно поглядывает по сторонам... Меня ждет. Взгляд диковатый, будто спросонья или спьяну.

Вдруг мне его стало жалко, будто он был маленький. Или, наоборот, глубокий старичок. Я хотел к нему подбежать, но удержался и зачем-то прошел мимо него павлиньим шагом с таким видом, будто возвращался с ночного боевого задания. Он увидел меня, улыбнулся радостно и вместе с тем жалко и прошептал что-то, кажется, жив, слава богу. И прошептал он как-то испуганно, по-стариковски. Потом он сказал резким, чужим голосом:

— Какого черта ты такие номера откалываешь!

— А чего?

— Чего-чего... Дурачок, что ли?

— Хоть бы и дурачок.

— Если уж собрался шляться всю ночь, так предупредил бы. Так порядочные люди поступают.

— Да ладно...

— Нет, не ладно. Нашел время по ночам шляться! Тебя тут, как щенка, прирезать могут.

— Не прирежут.

— Где же ты валандался? У Хайдера, что ли, был?

— Нет, зачем я к нему пойду. Ему утешители не нужны, он этого терпеть не может.

— Ну и где ж ты шатался? С девицей, что ли?

— Не с девицей, а с женщиной.

— С женщиной?! Со старухой, что ли?

— Почему со старухой? Обыкновенная женщина, ей лет девятнадцать.

— Ишь, куда хватил! Тебе с пионерками надо гулять, а не с девятнадцатилетними женщинами. С девчонками младшего школьного возраста.

— Плевать я хотел на то, что надо!

— Плевать, плевать... Экий шикарный джентльмен. Стоит и поплевывает на всех и вся. Мужчина!

— Да ладно... Чего ты, ей-богу!

— Ладно так ладно. Пойдем домой, мне надо с тобой поговорить.

— Да какие сейчас разговоры!

Сейчас он был чужд мне. Сейчас я был во власти матери, я был ее сыном, а не его... Так бывало со мной редко, но бывало. Мне не хотелось сейчас, чтобы он заслонил ее, чтобы она ушла. Пусть она еще побудет со мной, а с ним я успею наговориться: он-то никуда не уйдет от меня...

Он медленно шел по узкой ржаво-скрипящей перилами лестнице, и я видел его белеющую во тьме спину — он был в белой рубашке, будто сейчас лето. Я шел за ним и смотрел на эту широкую, медленно двигающуюся вверх спину, и куда-то мимо, дальше, в темноту, разбавленную жидким полусумраком маленьких лестничных окошек. Ах, как хотелось света, и каких-нибудь голосов, и, если можно, музыки!.. Пусть даже это в соседней квартире гуляют, пьют, музыка, а ты возвращаешься домой и на мгновение застываешь у чужих дверей. Как уже давно это все было! Как уже давно я здесь, в этом доме, всю жизнь!

Отец долго открывал дверь впотьмах, ключ сухо щелкал, будто отец не дверь открывал, а разбивал грецкие орехи. Наконец открыл, мы вошли и стали раздеваться. Отец долго сидел на кровати, курил, потом сказал мне:

— Я достал немного пшенки. Завтра сделаешь себе кашу.

— Хорошо.

Потом он лег, тихо, не устраиваясь поудобнее, не ворочаясь, как обычно. Докурил цигарку до конца, до самой бумаги, так что искра пошла. Затем погасил горящий, как светляк, клочок бумаги и, перевернувшись на правый бок, сказал тихо и как будто сонно:

— Сережа, я улетаю завтра ночью.

Что-то быстро и сильно бахнуло меня по голове, и я спросил автоматически, не думая, не осознавая, только предчувствуя, спросил одними губами:

— Куда?

Он помялся, потом что-то пробормотал, вроде в командировку или что-то еще, я не понял, не расслышал.

— Куда?!

Он сел на кровать, зажег спичку, и я увидел его надбровье и глаза, чуть красноватые от усталости и от огня.

— Куда!.. Куда!.. На фронт.

— Когда? — спросил я.

— Завтра... ночью. Я ж тебе уже сказал... Улетаю.

Он встал, подошел ко мне, тяжело сел на мою раскладушку.

— Ну, что долго говорить, пацан. Я с первого дня просился, десяток заявлений написал. Не пускали: ты здесь нужнее. И действительно, дел здесь хватало. Надо было подготовить выпуск студентов-врачей на фронт. Да и в госпитале хватало работы. А теперь я своих студентиков отправил, экспериментаторскую работу в клинике кончил... А оперировать и там можно. Понял?

— Да.

— Помнишь, после демонстрации, когда с отцом Хайдера случилось, я веселый был? Тогда уже решение было принято об отправке, только я говорить тебе не хотел: вдруг опять передумают. И тебя волновать не хотелось. Все-таки Первомай, праздник...

- Да.

— Устал я, понимаешь! Устал перед собой оправдываться, себе объяснять, почему мне здесь быть положено, а не там. Ну, да все теперь. Я свое здесь сделал, а теперь там буду делать. Понял?

- Да.

— Одно только меня мучает: как ты тут будешь. Все время об этом думаю... Может, к матери тебя отправить?

— Нет.

— Понимаешь, я там буду торчать, а голова будет все время сюда повернута. Ты знаешь, как меня сослуживцы называют?

— Нет.

— «Мама Мечников». Мечников насчет своего ребенка тоже был псих, вроде меня. Мы с Мечниковым в этом смысле одинаковы, только он плюс это еще был гениальный ученый.

— Какой?..

— Гениальный. Да ты чего, пацан?

— Ничего.

— Ты что это? Я это не люблю. Это на тебя непохоже, не надо.

— Оставь меня.

— Ну, ладно, пацан, не надо... Ну, не надо, милый мой, родной мой, ну что ты, ну, пожалуйста, не надо...

— Уйди.

— Ну не надо, прошу тебя, не надо, ну давай пойдем погуляем, покурим. Хочешь? Покурить хочешь? Я тебе разрешаю. Ты у меня теперь большой. Знаешь, кто ты теперь?

— Кто?

— Ты мой первый заместитель... По административной части.

— Не надо. Не шути.

— Не буду. Шутки в сторону. Давай поплачем вместе.

— Дай покурить.

— На, только не вдыхай глубоко.

Он оторвал клочок газеты, скрутил мне толстую хорошую цигарку и поднес к лицу, я взял ее из его рук губами, а он зажег спичку. Я закурил, но цигарка расклеилась, выпала изо рта, и я не стал ее поднимать. Мне хотелось быть одному. Он мешал мне плакать.