Время от времени он посылал мне открыточки. Они написаны были очень мелким, точеным почерком, где каждое словечко лепилось к другому, отчетливо, как зернышки черной икры. Письма были шутливые, одно по-английски, другое как будто от влюбленной дамы, третье в стихах: «Не удалось с тобою нам помартовать, удастся ли теперь нам поапрелить». Третье без подписи: нарисован человечек, лежащий на кровати. Последнее шутливое и тоже в стихах. Вот его текст: «Протяжный привет из заточенья»:
Я представлял себе, как он пишет это письмо, напрягаясь, отдыхая, шепча еще не написанные слова.
Как время идет.
Время действительно шло быстро. Только у каждого из нас свой счет, и минуты наши не равны...
Вернувшись из долгой поездки, я позвонил ему. Мы разговаривали, наверное, больше часа. Настроение у него было неплохое, как всегда, ни на что не жаловался, только сказал, что вот уже неделю совсем не спит. Прописали снотворное, а оно не помогает.
Я сказал, что заеду послезавтра, привезу ему хорошее снотворное, которое должно помочь.
— Я не люблю этих пилюль, от которых потом целый день свинцовая голова и невозможно работать.
— А ты работаешь?
— Стараюсь помаленьку.
— Рецензии?
— Да... И немного для себя.
— Для себя — про себя?
Он смущенно хмыкнул.
— Про других знаю мало. Попробую про себя... Ты же сам втравил меня в это сомнительное дело.
Я действительно говорил ему, что он должен написать книгу-дневник, книгу о себе.
Он отмахивался.
Я знал, что он и без моего совета ведет запись, но делает это эпизодически, без системы, и я говорил ему, что надо все это собрать и продолжить.
— Кому это интересно? Медикам как пособие, — слабо улыбаясь, говорил он. — Или, может быть, записки из барокамеры. Да и что я могу сказать?
— То, что не скажет никто другой. Ты-то как раз и можешь сказать.
— Ну, ну, ну.
— Ладно, ты ведь и сам все понимаешь. Если у тебя хватает сил на твои рецензии, на твои медицинские статьи, то у тебя должно хватить сил и на это. И в первую очередь. Это, если хочешь знать, твой долг.
— Скажи еще «исторический долг».
— Этого не скажу. А что человеческий долг — уверен. И кончим на этом. Нечего мне тебя агитировать.
И действительно, мы больше никогда не возвращались к этой теме. Но я отмечал про себя, что он с ревнивым интересом прочитал книжку Владислава Титова «Всем смертям назло...». Прочитал и сказал, что она ему нравится, что в ней есть волнующие страницы. Еще он сказал, что завидует Титову, потому что тот может двигаться и работать. И добавил, что в этой книге ему не хватает психологии, рентгена человеческих состояний. Я понял тогда, что он думает о работе, что он, по-видимому, будет работать, если появится хоть малейшая возможность. И вот теперь по телефону он впервые сам заговорил об этом. И еще он добавил:
— Ночами у меня бессонница. Лежишь в этой жуткой тишине, читать нет сил, лезут всякие ненужные мысли, в том числе и о том, что исчезновение человека из этого мира иногда бесследно. Он уносит с собой все, о чем думал, к чему стремился, от чего страдал, что преодолевал с такими усилиями. Совершенно бесследно, будто ты и не составлял для себя и близких целого мира. Вот был такой мир, в нем что-то бушевало, горело, а на поверку оказывается, что он ничто, бесследен, несуществен... Счастливые те, у кого есть дети.
Он помолчал.
Были слышны в трубке какие-то дальние, на втором плане, гудочки и шорохи.
— Вот так, брат, — сказал мой Эрик. — Так когда ты заедешь и привезешь свои пилюли?
— Если хочешь, сегодня.
— Лучше в пятницу. Сегодня я малость не в форме... А в пятницу утром ты мне позвони и приезжай... На футбол ходишь?
— Редко.
— Твое «Динамо» что-то не того. Я их по телевизору видел.
— Да, не идет у них в этом сезоне.
— Значит, до пятницы?
— Да, до пятницы...
Голос его то тонул в этих шорохах и гудках, и я мучительно прислушивался к нему, то снова как бы выныривал со дна.
До пятницы были какие-то дела, и наш разговор я не вспоминал, только подумал, что ему все-таки трудно писать, просто невероятно трудно физически. Если бы у него был магнитофон, он мог бы наговаривать свои мысли, а потом все это можно было бы расшифровать и напечатать.
С кем можно было бы поговорить насчет магнитофона?
Как ему не хватает общения, разнообразных и интересных людей! Надо как-то привлечь к нему внимание... Может быть, я все-таки напишу о нем...
В пятницу утром я позвонил. Трубку снял почему-то не Эрик, а Миша.
— Здравствуй, Миша, я сегодня собираюсь к шефу, как он себя чувствует?
Миша не ответил. И снова я услышал этот шорох, это верещание песчинок, и сама пауза и это расслабленное, раздавленное «аллё» уже несли что-то мною еще не осознанное, но уже приближающееся и неотвратимое.
— Что ты молчишь, Мишка?
— Он... Он...
— Когда? — спрашиваю я.
— Сегодня, в шесть утра. ...Никак не мог уснуть. Потом заснул и не проснулся.
И вот снова этот серый, пепельный двор крематория, конвейер автобусов, цветов, слез.
Я-то уже знаю дорогу сюда и здешний порядок. Я уже провожал этим маршрутом родных, друзей, а Мишка никогда.
Поэтому он так потерянно стоит в мерцающем по-церковному зале, стоит, опираясь на колонну, и орган обрушивается на него, как обрушивается на человека море в первый раз — сшибает с ног и тащит в глубину.
В глубину, в непонятную нам бездну уплывает лодка с человеком.
А на улице за воротами — солнечный свет и дождь.
Дождь идет весь июль, и шел всю ночь в четверг, когда наш Эрик силился и не мог заснуть. Последнее, что он видел в своей жизни, это был рассвет, некрепкое, зыбкое солнце и бурный, не иссякающий ни на секунду летний дождь.
■