Время от времени он посылал мне открыточки. Они написаны были очень мелким, точеным почерком, где каждое словечко лепилось к другому, отчетливо, как зернышки черной икры. Письма были шутливые, одно по-английски, другое как будто от влюбленной дамы, третье в стихах: «Не удалось с тобою нам помартовать, удастся ли теперь нам поапрелить». Третье без подписи: нарисован человечек, лежащий на кровати. Последнее шутливое и тоже в стихах. Вот его текст: «Протяжный привет из заточенья»:

По ночам вспоминаю далекие дни. Февральская стужа. И мы одни. Помню уж смутно, как в табачном дыму, Мы сидели с тобою, как черти в раю. Нет, по комнате вроде я ходил, ты лежал. Или было наоборот? Как давно это было... Как время идет.

Я представлял себе, как он пишет это письмо, напрягаясь, отдыхая, шепча еще не написанные слова.

Как время идет.

Время действительно шло быстро. Только у каждого из нас свой счет, и минуты наши не равны...

Вернувшись из долгой поездки, я позвонил ему. Мы разговаривали, наверное, больше часа. Настроение у него было неплохое, как всегда, ни на что не жаловался, только сказал, что вот уже неделю совсем не спит. Прописали снотворное, а оно не помогает.

Я сказал, что заеду послезавтра, привезу ему хорошее снотворное, которое должно помочь.

— Я не люблю этих пилюль, от которых потом целый день свинцовая голова и невозможно работать.

— А ты работаешь?

— Стараюсь помаленьку.

— Рецензии?

— Да... И немного для себя.

— Для себя — про себя?

Он смущенно хмыкнул.

— Про других знаю мало. Попробую про себя... Ты же сам втравил меня в это сомнительное дело.

Я действительно говорил ему, что он должен написать книгу-дневник, книгу о себе.

Он отмахивался.

Я знал, что он и без моего совета ведет запись, но делает это эпизодически, без системы, и я говорил ему, что надо все это собрать и продолжить.

— Кому это интересно? Медикам как пособие, — слабо улыбаясь, говорил он. — Или, может быть, записки из барокамеры. Да и что я могу сказать?

— То, что не скажет никто другой. Ты-то как раз и можешь сказать.

— Ну, ну, ну.

— Ладно, ты ведь и сам все понимаешь. Если у тебя хватает сил на твои рецензии, на твои медицинские статьи, то у тебя должно хватить сил и на это. И в первую очередь. Это, если хочешь знать, твой долг.

— Скажи еще «исторический долг».

— Этого не скажу. А что человеческий долг — уверен. И кончим на этом. Нечего мне тебя агитировать.

И действительно, мы больше никогда не возвращались к этой теме. Но я отмечал про себя, что он с ревнивым интересом прочитал книжку Владислава Титова «Всем смертям назло...». Прочитал и сказал, что она ему нравится, что в ней есть волнующие страницы. Еще он сказал, что завидует Титову, потому что тот может двигаться и работать. И добавил, что в этой книге ему не хватает психологии, рентгена человеческих состояний. Я понял тогда, что он думает о работе, что он, по-видимому, будет работать, если появится хоть малейшая возможность. И вот теперь по телефону он впервые сам заговорил об этом. И еще он добавил:

— Ночами у меня бессонница. Лежишь в этой жуткой тишине, читать нет сил, лезут всякие ненужные мысли, в том числе и о том, что исчезновение человека из этого мира иногда бесследно. Он уносит с собой все, о чем думал, к чему стремился, от чего страдал, что преодолевал с такими усилиями. Совершенно бесследно, будто ты и не составлял для себя и близких целого мира. Вот был такой мир, в нем что-то бушевало, горело, а на поверку оказывается, что он ничто, бесследен, несуществен... Счастливые те, у кого есть дети.

Он помолчал.

Были слышны в трубке какие-то дальние, на втором плане, гудочки и шорохи.

— Вот так, брат, — сказал мой Эрик. — Так когда ты заедешь и привезешь свои пилюли?

— Если хочешь, сегодня.

— Лучше в пятницу. Сегодня я малость не в форме... А в пятницу утром ты мне позвони и приезжай... На футбол ходишь?

— Редко.

— Твое «Динамо» что-то не того. Я их по телевизору видел.

— Да, не идет у них в этом сезоне.

— Значит, до пятницы?

— Да, до пятницы...

Голос его то тонул в этих шорохах и гудках, и я мучительно прислушивался к нему, то снова как бы выныривал со дна.

До пятницы были какие-то дела, и наш разговор я не вспоминал, только подумал, что ему все-таки трудно писать, просто невероятно трудно физически. Если бы у него был магнитофон, он мог бы наговаривать свои мысли, а потом все это можно было бы расшифровать и напечатать.

С кем можно было бы поговорить насчет магнитофона?

Как ему не хватает общения, разнообразных и интересных людей! Надо как-то привлечь к нему внимание... Может быть, я все-таки напишу о нем...

В пятницу утром я позвонил. Трубку снял почему-то не Эрик, а Миша.

— Здравствуй, Миша, я сегодня собираюсь к шефу, как он себя чувствует?

Миша не ответил. И снова я услышал этот шорох, это верещание песчинок, и сама пауза и это расслабленное, раздавленное «аллё» уже несли что-то мною еще не осознанное, но уже приближающееся и неотвратимое.

— Что ты молчишь, Мишка?

— Он... Он...

— Когда? — спрашиваю я.

— Сегодня, в шесть утра. ...Никак не мог уснуть. Потом заснул и не проснулся.

И вот снова этот серый, пепельный двор крематория, конвейер автобусов, цветов, слез.

Я-то уже знаю дорогу сюда и здешний порядок. Я уже провожал этим маршрутом родных, друзей, а Мишка никогда.

Поэтому он так потерянно стоит в мерцающем по-церковному зале, стоит, опираясь на колонну, и орган обрушивается на него, как обрушивается на человека море в первый раз — сшибает с ног и тащит в глубину.

В глубину, в непонятную нам бездну уплывает лодка с человеком.

А на улице за воротами — солнечный свет и дождь.

Дождь идет весь июль, и шел всю ночь в четверг, когда наш Эрик силился и не мог заснуть. Последнее, что он видел в своей жизни, это был рассвет, некрепкое, зыбкое солнце и бурный, не иссякающий ни на секунду летний дождь.