Я встал рано и, однако, позднее Бугрова с Докшиным. Еще в городе я узнал, с кем мне предстоит жить и работать. Володя Бугров был, по описаниям, человеком бурным, увлекающимся. Он окончил астрономический факультет в Иркутске, а потом психологический в Москве. О Докшине говорили мало и преимущественно с приставкой «не». Олег объяснил мне, что Гена не умеет сердиться, не умеет готовить обеды и не умеет спорить с Бугровым. С Геной вы поладите, резюмировал Шпаков, это нетрудно.

На станции все казалось нетрудно, особенно при дневном свете. Бугров большой и широкий в плечах, похожий на волжского богатыря — оказался яростным спорщиком. Он вовлек меня в спор в первое же утро.

— Что мне твои звездные голоса! — заявил Бугров. — Может, они и есть, ради бога! Но я их все равно не могу услышать. Что толку в расчетах? Статья в журнале — не больше. А убил ты на это год, да еще из университета тебя вышибли, прости за напоминание. Я не любитель теории. Она, как сказал один мой знакомый, уводит правду с пути ее. Хочу своими ушами слышать, понимаешь?

А я разве не хочу? Это было бы замечательно, это было бы то, о чем мечтал Поздышев, да и я сам в первые месяцы работы. Уравнения казались мне абракадаброй, и я дал самому себе слово разобраться в них за месяц. Я и раньше давал себе обещания (кто их не дает?), а выполнение откладывал до страшного суда. Но теперь во мне происходила какая-то перемена. Каждое утро, едва я просыпался, в мозгу возникала неясная мелодия. Я знал ее эту звездную песню. Знал ее зовущие в бой слова: «Всем нам радость!» Эту песню — далекую песню Арктура — слышал Поздышев, эхо его мечты долетело до меня, и я чувствовал в себе заряд бодрости и желания работать.

Только раз — это было недели через две после разговора на кафедре вернулась ненадолго пугающая пустота в мыслях, желание лечь и смотреть в потолок. На кафедру пришло второе письмо из Николаева. Адрес был написан незнакомым почерком малограмотного человека.

Мой ответ не застал Георгия Поздышева в живых. Инфаркт.

Я почувствовал себя виноватым. Не мог послать ответ раньше? А что бы изменилось? Он умер в молчании, потому что звезды уже не пели для него. Когда уходит мечта, она оставляет после себя пустоту…

Экзамены я завалил. Все до единого. Странно — в то время я не принял этого всерьез. Меня съели уравнения газодинамики. Я обещал разобраться в ударных волнах и разбирался весь январь. Когда подошел экзамен по квантам, я наскоро прочитал учебник и рассказал Вепрю странную сказочку о зарвавшемся электроне, вздумавшем подкопаться под силовой барьер. Вепрь с улыбкой заметил, что трудно ожидать знаний от студента, который не записывает лекции. Идите, Ряшенцев, придете в мае.

Что ж, приду в мае. В мае, когда над восточным горизонтом появится оранжевый блестящий Арктур, и я должен, обязан услышать его песню. Олегу я не звонил, не хотел являться к нему с пустыми руками и головой. В начале февраля не выдержал. Математика извела меня, я понял, что безнадежно туп, что теоретическая физика не моего ума дело. Три года спячки не проходят даром — это тривиально.

Олег долго молчал в трубку, потом сказал «м-да…», а я слушал это молчание и отлично представлял себе выражение лица Шпакова. Не справился… Не захотел думать… Разговора не получилось: Олег был чем-то занят. Одуванчик оказался единственным человеком, который, как мне казалось, интересовался моей персоной. Антон Федорович регулярно вызывал меня на кафедру и втолковывал прописные истины. Говорил, что если я не сдам к маю, то меня не допустят к летней сессии и могут попросту отчислить, а это совершенно недопустимо, и нужно работать, Ряшенцев! Как будто я не работал. Я удивлялся самому себе: откуда-то появилась способность заниматься по двенадцать часов в сутки, а ведь раньше я не мог заставить себя просидеть и шесть. Но говорить об успехе было рано, и только в начале марта я осмелился подойти к Одуванчику с просьбой изменить тему курсовой.

— Можно, — сказал Одуванчик. — Но изменить тему значит расписаться в том, что вы с ней не справились. Это минус один балл. Как вы не хотите понять?

— А если я не успею?

Одуванчик поморщился:

— А что вы сделали с этим межзвездным звуком?

— Довел уравнения до канонического вида. По-моему, их можно решить.

— Решить? — удивленно переспросил Одуванчик. — Ну-ну… Я думал, что дальше слов у вас не пошло. Вы уверены, что провели расчет правильно?

Конечно, я не был уверен. Несколько дней назад очередная, не помню уж какая по счету, подстановка неожиданно начала уничтожать одну за другой все производные высоких степеней. Уравнение будто сбрасывало лишние одежды. Я проверил четыре раза, это было невероятно здорово: видеть, как под карандашом укорачиваются формулы и на чистой бумаге остается одно уравнение, величественное и ажурное, как миланский собор. Но был ли я уверен?

— Так, — резюмировал Одуванчик. — Курсовая и экзамены должны быть сданы к маю. Вас могут отчислить, Ряшенцев, это последнее предупреждение.

Вероятно, я должен был прийти в трепет. Но я почувствовал лишь тоску. Дети, не топчите газоны. Мальчик, не бегай по мостовой. Я никак не мог понять, почему звездные голоса так не нравятся Олегу, Одуванчику, остальным… Конечно, легко сказать: отложи мечту, на то она и мечта, чтобы ждать. Легко сказать: займись делом, иначе… Но я просто не мог остановиться. Как реактор, пошедший вразнос. К тому же я был убежден, что, если дойдет до крутых мер, тот же Одуванчик первым бросится меня защищать. Отчислить! Это только слова. Пусть мне покажут человека, отчисленного из нашего университета!