Наступил День узнавания. Однако прежнего удовольствия не было. Проснувшись, Кирр подумал даже, что останется дома, хотя приглашение лежало на подносе — почетный листок, один из пятидесяти. Так вот и подходит старость — когда уже не рвешься, как прежде, первым на планете узнать ответ на очередной сакраментальный вопрос. Он должен пойти, ведь задавать будут именно его вопрос, впрочем, искаженный почти до неузнаваемости многочисленными поправками. Может, потому и не хочется идти на церемонию? Уязвленное самолюбие. Нет, пожалуй.

Кирр заставил себя встать, умыться и позавтракать. Сел перед телеэкраном, но аппарат не включал, думал. Почему мир устроен именно так, а не иначе? Вот вопрос, на который никогда не будет ответа. Много сезонов назад, когда еще только был открыт этот закон природы — закон вопросов и ответов, — одним из первых на церемонии узнавания был задан вопрос о сущности всего. И это был единственный случай, когда прямой ответ не был получен. Вместо этого каждый, кто присутствовал на церемонии, ощутил ужас. Больше никто никогда подобных вопросов не задавал.

Кирр вышел на балкон. Город опустел, на улицах не было даже полицейских. Интересно, — подумал Кирр, — что спросит сегодня полицейское начальство? Вроде бы все в нашей жизни давно регламентировано, однако, каждый раз после Дня узнавания в своде законов появляется нечто новое. Даже подметальщики улиц собираются в этот день и задают свои вопросы, и получают ответы, так и достигается прогресс во всех сферах жизни, во всех без исключения. Месяц на обдумывание вопроса, и миг, чтобы узнать ответ. О, это великий закон природы, более универсальный, чем законы сохранения, потому что ведь и законы сохранения стали известны людям в какой-то из Дней узнавания.

Тысячи лет назад люди молились богам. Богу-земле, например, и Богу-плодородию. Собирались в храмах и возносили молитвы. И вот однажды священник церкви Лунния, придя в состояние экстаза, вместо обычного обращения к Богу-погоде с просьбой о прекращении дождей, вопросил его: скажи, бог наш, ну почему третий месяц идут беспрестанные дожди, ну почему? И сотни молящихся одновременно с пастырем произнесли эти слова.

И услышали ответ.

Это не было гласом небес. Просто каждый, и в храме, и на поле, и на городской площади, везде, на всей планете неожиданно понял, что дожди на континенте идут потому, что над океаном Мира возник стойкий антициклон, и над береговой линией постоянно конденсируется влага.

Никто не знал, что такое конденсация, невежество древних было беспредельным. Тысяча лет прошла прежде, чем люди отточили искусство задавать вопросы, прежде, чем люди поняли, что логика познания мира требует постепенности и продуманности. Можно задать вопрос и не понять ответ. Можно задать вопрос и вообще не получить ответа.

Сначала вопрошатели собирались в храмах и думали, что обращаются к богу. Но однажды был задан вопрос: «Кто ты, Всемогущий? Какой ты?» К изумлению священнослужителей, ответ гласил: «Я не всемогущ, потому что никто не может быть всемогущим. Я не бог, потому что богов не существует. Я — Природа, я — Мир, в котором вы живете, и во мне нет разума, а есть одно только чистое знание, потому что природа знает о себе все».

Вот так. Что осталось сейчас от церкви? Величественные здания храмов, в которых разместили научные лаборатории и где ставили опыты, чтобы понять ответы Природы. Понять, чтобы суметь задать следующий вопрос. Искусство задавать вопросы развивалось веками: вопрос нужно было поставить так, чтобы ответ не был ни тривиальным, ни непонятным.

У Природы нет тайн от людей, — говорили философы, — у нее есть ответы на все наши вопросы, нужно только уметь правильно их задать, а это — великое искусство.

Что же случилось? Почему Кирр не пойдет сегодня в Совет физиков и не будет вместе с другими спрашивать Природу: какова критическая масса обогащенного урана, необходимая для начала цепной реакции?

Ответ получат, конечно, и без его, Кирра, участия, в Совете всегда избыток избранных на случай смерти кого-нибудь, болезни или иных обстоятельств. У него, Кирра, иные обстоятельства. Он убежден, что вопрос о критической массе урана задавать нельзя. Природа слепа и туга на ухо, она слышит лишь общее мнение, а не мысли каждого. До каждого ей нет дела. Какова критическая масса? А через месяц спросят: как создать из урана взрывное устройство? То, что будет задан этот вопрос, Кирр не сомневался.

Мысль, которая пришла ему в голову, выглядела кощунственной и не укладывалась в философскую концепцию Мира. Кирр это понимал и никому не рассказывал о том, над чем размышлял последние недели. Нужно ли обо всем существенном и несущественном, главном и второстепенном в науке, технике, жизни спрашивать Природу? Почему бы не попробовать ответить самостоятельно? Может быть, не получится. Наверняка, придется потратить не один месяц или даже не один год, чтобы самим отыскать ответ. Может, это вообще не удастся. Но нужно пробовать. Пытаться! Думать и искать…

Что делать? Как убедить людей сначала думать самим, и лишь в крайнем случае — спрашивать? Почему обязательно — спрашивать? Почему нельзя самим? Почему?

Любопытная ситуация с этим неведомым Кирром. Он не человек, схема, человека нужно будет еще придумать. Расхожая форма «нужно уметь задавать вопросы природе», если ей придать прямой смысл. Что это за мир, где природа прямо и недвусмысленно отвечает на вопросы? Природа-бог? Нет, конечно, бог неинтересен. Может быть, этот мир находится в памяти компьютера, и сам Кирр — всего лишь эвристическая программа, способная к саморазвитию и по мере накопления знаний обращающаяся с вопросами к внешним запоминающим устройствам? Впрочем, это тоже не очень интересно — было, старо, отличаются разве что нюансы. Нет. Самое интересное в идее — ее возможная естественность. Реальный мир, похожий на наш, в котором законы природы организованы именно таким образом. Какой мир лучше: наш или мир Кирра, где природа изначально все о себе знает, и где познающий разум может развиваться, не экспериментируя, а лишь задавая вопросы и осмысливая ответы, чтобы задать новые вопросы.

Почему именно сейчас пришла в голову эта идея? Он все время думал о Наде Яковлевой. И родился Кирр. Почему? Что общего? Может, если он ответит на этот вопрос, то и с Надей станет яснее?

Пропустить идею через проверочную часть алгоритма открытий? Найти слабину и попытаться усилить позитивную часть?

Р.М. привычно пробежал мыслью по ступеням алгоритма, но ничего не получил в результате. Идея не изменилась, ее способность к саморазвитию оказалась небольшой. Нет, — подумал Р.М., — так нельзя. Нужно вернуться к начальной стадии алгоритма и переформулировать идею.

Самолет качнуло, началось снижение, зажглось табло «Пристегните ремни». Р.М. отвлекся от рассуждений и впервые зримо представил себе, что скоро окажется в городе, где не был ни разу в жизни. После того, как он ушел из «Каскада» и перестал мотаться по командировкам, он отвык от аэропортов, вокзалов, полтора десятка лет вообще никуда не выезжал, кроме редких конференций, а там все расписано, и за него беспокоились оргкомитеты. Он поежился, представив, как будет ходить из одной гостиницы в другую, и Галку увидит только завтра. А если и вовсе не удастся устроиться? Плохо, что в Каменске нет знакомых — энтузиастов теории открытий, готовых и место в гостинице выбить, и приютить, если нужно.

Однако с жильем получилось как нельзя лучше. У выхода из аэровокзала Р.М. увидел вывеску квартирного бюро, и еще через пару часов, оставив портфель в небольшой комнатке, сданной ему на пять суток старушкой, сын которой укатил на север зарабатывать большие деньги, он шел по центральной (она же единственная, хорошо освещенная) улице города и смотрел по сторонам, стараясь «войти» в новый архитектурный стиль. Было еще не поздно, можно и к Галке явиться, но Р.М. не торопился.

Каменск выглядел типичным провинциальным городом: широкая центральная улица, названная, естественно, именем Ленина, и множество отходящих в стороны улочек и тупиков — похоже было на елочную ветку с иголками. Одна из таких иголок, темная, одно— и двухэтажная, остановила внимание Романа Михайловича, потому что на табличке он прочитал «Улица генерала Неделина». Здесь жила Надя, и здесь сейчас его не ждет Галка.

Р.М. зашел в пустое кафе на углу и съел порцию сосисок, разглядывая обшарпанную стену дома напротив. Смеркалось, в окнах начали зажигаться огни. Шел по улице, разглядывая номера домов, поднимался по лестнице и звонил в обитую по-старинке дерматином дверь будто кто-то другой, а Р.М. рефлексировал в сторонке и не мог остановить этого другого себя, слишком, по его мнению, торопливого.

Звонок оказался резким, Р.М. не любил звонки, они его отвлекали, в своей квартире он давно оборвал провод, и гости сначала тщетно давили на кнопку, а потом отчаянно стучали. Стук его почему-то не отвлекал.

За дверью долго было тихо, и Р.М. с некоторым даже облегчением повернулся, чтобы уйти и никогда больше (такое у него возникло странное желание!) не возвращаться, но в это время послышались легкие шаги, и он понял, что кто-то за дверью смотрит в глазок. Дверь открылась, в темной прихожей можно было разглядеть только силуэт женщины. Сам-то он стоял на свету, под тусклой лампочкой.

— Здравствуй, Рома, — сказала женщина, будто они только вчера расстались после вечеринки, и голос был тот же, Р.М. узнал его сразу. Он ничего не сказал, неожиданно перехватило в горле. Он вошел в прихожую, дверь захлопнулась. Несколько мгновений была полная темнота, будто его просвечивали рентгеном — хотели разглядеть, что он есть на самом деле. Возникло и исчезло ощущение ужасного падения в пропасть, а потом вспыхнул свет.

Галка почти не изменилась за двадцать лет. Точнее, изменилась ровно настолько, насколько изменился и он сам. Прическа только… Раньше у нее была короткая стрижка, а теперь — локоны, спускавшиеся на плечи.

— Здравствуй, Галя, — пробормотал он.

— Ты все-таки пришел к нам, — странным голосом сказала Галка.

Они прошли в комнату, где все было настолько стандартно, что взгляду не за что было зацепиться. Полированная стенка из четырех секций, диван, стол, два кресла — нормальный набор современного импортного интерьера. Галка подтолкнула Романа Михайловича к креслу, в которое он и опустился, сразу почувствовав, что смертельно устал и никогда больше из этого кресла не поднимется. Галка вышла из комнаты, дала ему время придти в себя, собраться с мыслями. А может, просто у нее чайник выкипал на плите, кто знает.

Р.М. огляделся и понял, что с умыслом был посажен именно в это кресло, а не, скажем, на диван. Прямо перед ним в простенке висела большая

— в половину ватманского листа — фотография. На мосту через широкую реку — Волгу, наверно? — стояла девушка. Снимок был сделан с какой-то странно высокой точки, была видна и вода внизу, и даже теплоход. Надя — он узнал ее — смотрела на фотографа, приподняв голову, и оттого, наверно, выглядела упрямой и строгой. Она была в легком летнем платье без рукавов, у Романа Михайловича заныло сердце, он подумал, что приезд его нелеп, сейчас войдет Галка, они будут смотреть на фотографию и молчать, потому что Галка говорить не захочет, а он так и не найдет в себе сил спрашивать, посидит и уйдет, опустошенный и проклинающий себя за душевную черствость, и сегодня же улетит, и впредь сто раз подумает, прежде чем являться куда бы то ни было незваным гостем.

Вошла Галка с подносом, на котором стояли две огромные чашки кофе, блюдо с бутербродами, сахарница.

— Может, тебе что-нибудь посолиднее? — спросила она. — Есть борщ. А?

— Спасибо, Галя, не надо, — сказал Р.М.

— Знаешь, Рома, с тех пор, как нет Наденьки, я заставляю себя каждый день готовить что-нибудь вкусное… Раньше не успевала, а теперь заставляю. Ты поешь, хорошо?

Пришлось ему есть борщ, а Галка сидела рядом и пристально его рассматривала. Возникла неловкость: говорить с полным ртом Р.М. не мог, чувствовал себя глупо, а Галка все не отрывала взгляда.

— Рома, — сказала она, — давай договоримся. Ты не будешь меня утешать. От слов мне бывает плохо, я начинаю реветь.

Р.М. кивнул. Потом они пили кофе, и Галка говорила — почему-то не о дочери, а о бывшем муже.

— Ты веришь в любовь в сорок лет? Я не верила. Потом пришлось. Как у нас с ним было раньше, в первые дни… Так у него с ней, с его новой… У нас это продолжалось месяц или два, потом привыкли, началась семейная жизнь… То есть, хочу сказать — семейный стандарт, который иногда как кость в горле, и не сбежишь, потому что стандарт, а от стандарта не сбегают. Во всяком случае, такие, как я. Если бы я смогла все сохранить, если бы он не ушел… хотя что я… все равно он бы ее встретил. Но если бы… Мне все время кажется, что Наденька ничего бы не… Понимаешь? Так мне кажется…

Галка замолчала, смотрела в стол, мяла руками край скатерти, и Р.М. неожиданно увидел, что ее всю трясет. Она не плакала, внешне оставалась даже спокойна, но ее била дрожь, и это оказалось так страшно, что Р.М. растерялся вконец. Может, именно от растерянности он и сделал единственное, что должен был сделать. Обошел стол, обнял Галку, заставил пересесть на диван, и Галка прижалась к нему, продолжая дрожать, он чувствовал теперь, как ей плохо и только сильнее прижимал к себе.

Постепенно Галка успокоилась, и Р.М. ощутил неловкость от того, что делает нечто, логически необъяснимое, но отстраниться не мог, нужно было какое-то действие или слово, или то и другое вместе.

— Господи, — сказала Галка, уткнувшись носом в его плечо, — где ты был так долго, Рома? Ты же умнее нас всех, и ты бы еще тогда все понял… Я ведь понимать не хотела, только почувствовать и помочь. И другие тоже. А нужно было именно понять… Только ты мог бы…

— Галя, — медленно сказал Р.М., — я ведь ничего, ну совсем ничего о тебе не знаю. Я и услышал о тебе, то есть понял, что это именно ты, когда мне сказали о рисунках… нет, и тогда не понял, потом…

— Тогда, потом, — Галка вздохнула. — Спасибо, что приехал. Ты все поймешь, потому что кроме тебя некому. А я ведь сначала боялась, даже отвечать на письмо не хотела, дура… Они ведь все решили, что моя девочка… что у нее психическая болезнь. Все признаки нашли. Им надо было как-то объяснить, почему она это сделала. Может, действительно я виновата? А тебя не было. Ты бы посоветовал…

— Но я даже не знал, где ты, — пробормотал Р.М.

— Да нет, Рома, это я так… Хотела на школу в суд… Будто довели. Господи, глупо как… Все время ищу виноватых. Я тебе все расскажу, только не сейчас, ты ведь не уезжаешь? У тебя есть другие дела?

— Нет.

— А где твой чемодан?

— Портфель… Я снял комнату у одной бабки.

— Ты с ума сошел. Ты же ехал ко мне. Думал, я тебя в дом не пущу? Иди и принеси свои вещи, а я пока все приготовлю… Нет, не ходи. Там ведь у тебя ничего такого? Завтра заберешь. А то уйдешь и не вернешься. Сиди тут, я сейчас… Хочешь еще кофе? Или чаю?

— Галя, ну что ты суетишься?

Сопротивлялся он, впрочем, слабо.

— Где ты работаешь? — спросил он.

— Я не говорила? На кондитерской фабрике. Я ведь закончила технологический, если ты не забыл. А потом пришлось переквалифицироваться, это уже после рождения Наденьки. На химическом стало невмоготу, постоянно болела голова… Здесь тоже нелегко… Вот, пей и ешь, печеного ничего нет, я завтра, после смены, мне в утреннюю…

Они пили чай, говорили на посторонние темы: о том, кого из «бывших» видит Роман, и что у него с работой, он обязательно должен дать ей почитать что-нибудь свое, из нового. О Наде не было сказано ни слова, обоим нужно было привыкнуть друг к другу, подождать, чтобы в воздухе возникли странные волны доверия, никем не определенные и все же не менее материальные, чем мысль или чувство.

Галка постелила ему на диване, и он с блаженством растянулся под одеялом. Галка возилась на кухне, потом в ванной, наконец, все стихло, Р.М. услышал ее шаги в соседней комнате, он не знал, что там, и пытался представить. Наверно, такая же стандартная спальня, и Галка стоит у зеркала в ночной рубашке и думает — о чем?

— Галя, — позвал он, зная, что не уснет, и она не уснет тоже, слишком многое еще осталось несказанным.

— Галя, — повторил он, — о чем ты думаешь?

Она появилась на пороге — темный силуэт, тихий, как привидение. Он почему-то понял, что ей опять плохо, что она вся дрожит, и вскочил, подбежал к ней, не успев подумать, каким смешным выглядит в своих немодных трусах, тощий и угловатый. Галка плакала, и Р.М. опять не знал, что сказать и чем помочь, и начал целовать ее в глаза, щеки, губы, на миг мелькнула мысль, что все это должно было произойти не сейчас, а двадцать лет назад.

Соседняя комната, которую Р.М. так и не увидел, была совсем темной, сквозь тяжелые занавески не проникал свет уличных фонарей. Все здесь было сотворено из какого-то нереального внепространственного и вневременного материала.

Р.М. пришел в себя много позднее, возможно, уже под утро, но еще было все так же темно, и он знал, что Галка тоже не спит, хотя и лежит неподвижно, прижавшись лбом к его плечу. Он тихо провел ладонью по ее волосам, и она коротко вздохнула.

— Рома, — сказала она едва слышным шепотом, — ты же фантаст… Почему нельзя вернуть все назад?

— На сколько? — спросил Р.М. — На пять лет? Десять?

— На восемнадцать с половиной. В тот вечер, когда ты сказал, что ведьмы из меня не получится. И я поняла, что больше для тебя не существую.

— Ты…

— Не понимаю, как ты пишешь свои рассказы. Ты никогда не разбирался в психологии.

— У меня не люди, а схемы, — пробормотал Р.М., цитируя какую-то рецензию.

Он чувствовал, что Галка глотает слезы и не знал, что делать, потому что самым естественным было бы обнять ее и шептать слова, которые от частого употребления стали невыносимо банальными, но тем не менее остались единственными, и он не мог их произнести, потому что знал: тогда все изменится в жизни, и не нужно это. Что же делать, господи?

Ему показалось, что Галка заснула, он и сам задремал, снилось ему что-то глупое, а потом он открыл глаза, и было уже утро, портьеры раздвинуты, тонкий солнечный луч прорезал спальню по диагонали. Галки не было.

Прямо перед ним висел на стене рисунок в рамке. Пустынная местность, будто дно огромной чаши, края которой угадывались где-то высоко вдали. Уходящая к краю чаши перспектива дороги, по которой шагали глаза. Р.М. не мог бы сказать, почему решил, что глаза движутся к зрителю — десятки глаз, близких и далеких. Ничего больше, кроме глаз, на дороге, и вообще на рисунке не было. И оттого становилось жутковато. Какая странная фантазия… Каждое утро Галка, проснувшись, видела перед собой это. Укоряющие, осуждающие, зовущие, смеющиеся глаза. Так и рехнуться недолго — если постоянно видеть это. Когда Галка повесила рисунок? До или после? Если после — зачем? И если это рисунок Нади… А чей же еще? Была ли это только фантазия, игра воображения или… Что — или? Нет, рано об этом. Даже думать рано. Думать — значит анализировать.

Вот странно, подумал Р.М. Ему всегда казалось, что только анализ способен проникнуть в суть чего бы то ни было. Даже если речь идет о человеческих отношениях. Говорят, что женщины способны понимать, не анализируя. Сердцем. На деле — тем же мозгом, только иначе запрограммированным, с иной, отличной от мужской, логикой, где эвристические принципы, еще не познанные, играют значительно большую роль, нежели формальная логика. К сожалению, он не женщина. Может быть, тогда он понял бы все и сразу, и не мучился бы сейчас, глядя на эту нелепую картинку.

Р.М. оделся и пошел на кухню. Листок бумаги лежал на столе: «Рома! Я вернусь в четыре. Может, раньше, если удастся. Еда в холодильнике. На тумбочке в спальне две папки. Обе — тебе. Не удивляйся, там кое-что твое. Пожалуйста, будь дома, когда я вернусь.»

В спальне, на тумбочке около кровати, действительно лежали две картонные папки. На верхней ровным почерком, с правильным наклоном, было аккуратно написано: «Петрянову (Петрашевскому) Роману Михайловичу, писателю-фантасту». Другая папка выглядела гораздо старше, надписи на ней не оказалось, но вся обложка была изрисована неправильными линиями, кругами, сложным орнаментом, будто кто-то бездумно водил ручкой, сидя на скучном собрании и думая о своем. Примерно такие каракули рисовал сам Р.М., когда размышлял о чем-нибудь.

Эту папку он и раскрыл первой. В ней оказались третьи или четвертые экземпляры отпечатанных на машинке рукописей рассказов. «Электронный композитор», «Пища», «Новый Герострат»… Господи, какое старье! Как эти рукописи попали к Галке? Впрочем, кажется, он сам и подарил. В то время он только пробовал писать, после единственного опыта с Борчакой прошло несколько лет, рассказы были слабенькими настолько, что сейчас их невозможно было перечитывать без душевного кряхтения.

Р.М. обратил внимание на несколько листков, почему-то не отпечатанных, а исписанных мелким неряшливым почерком. Это был его почерк, никогда не отличавшийся четкостью, и это тоже был рассказ с претенциозным названием «Последнее творение гения». Вот уж действительно…

«Великий австрийский композитор Фридрих-Август отбросил перо и откинулся в кресле, закрыв глаза. Последнее проведение темы в басах, небольшое скерцо, и все — симфония будет закончена. Он уже слышал мелодию этого скерцо, изумительную и щемящую мелодию, от которой слезы наворачивались на глаза. Он должен был записать ее, чтобы не забыть, и… не мог.»

М-да. Потрясающе. Р.М. вспомнил: он написал это в день Галкиного рождения. Написал в подарок и не успел перепечатать. К музыканту, начавшему писать симфонию, является прорицатель и говорит: едва произведение будет закончено, композитор умрет. Дело происходит в восемнадцатом веке. Композитор считает себя человеком несуеверным, в свои пятьдесят умирать не собирается, симфонию ему заказал герцог к рождеству, нужно писать, и к дьяволу всякие глупости. За неделю готовы три части большой симфонии, ею мог бы гордиться сам Гайдн. В четвертой части уже есть главная тема, есть развитие, но нет коды. Нет, и все тут.

Наконец Фридрих-Август сам себе признается, что ему страшно. Бросить писать? Герцог и не поймет, что ему подсунули незаконченную музыку. Композитор оркеструет свое творение и несет партитуру во дворец. Но на половине дороги останавливается. Герцог ничтожество. Но он-то, он — композитор! Что он делает? Он губит себя: достаточно один раз слукавить, недосказать, недоделать — и конец. Дело не в самоуважении, хотя и оно тоже уйдет. Он композитор. Его цель — совершенство. Он не сможет жить, потому что уже слышит этот грандиозный финал, каждую его ноту, и пока не запишет, не сможет ни есть, ни пить как все люди. Он уморит себя. А если запишет? Умрет. Нет, глупости. Это суеверие, господь не может быть так безжалостен к своему сыну.

Фридрих-Август физически не может ступить и шагу в направлении дворца герцога. И поворачивает назад. Он измучен. Когда он садится за фортепьяно, перо оставляет на бумаге кляксы вместо нот. Но к утру все готово. Весь финал. Солнце встает в тот момент, когда он записывает последнюю ноту, быстро выводит внизу «Fine» и отбрасывает перо. Ну? Что? Он ждет, в нем больше нет музыки, она вся вытекла на нотные листы. Он пуст, и сейчас он умрет. Но ничего не происходит, и полчаса спустя композитор несется ко дворцу герцога, сжимая в руке папку с клавиром, радуясь тому, что жив и будет жить, и еще напишет много симфоний, и завтра же возьмется за оперу. Он лишний раз убедился в том, что суеверия — ложь. Ему перебегает дорогу черная кошка, и он с хохотом пытается поддеть ее носком туфли…

На этом рассказ, вообще говоря, кончался. Этакий бравурный, написанный второпях финал, некоторые слова он даже сокращал — так торопился, Галка звала к шести, он опаздывал, не хотел являться с незаконченным подарком, как тот, придуманный им, композитор. Галка, он это помнил, была очень довольна.

Поздно вечером, когда все натанцевались, и разговоры перешли на серьезные темы, он попросил у Галки рукопись и, сидя за кухонным столом, вписал несколько строк. Симфония Фридриха-Августа была исполнена в день Рождества. Едва отзвучала последняя нота, композитор, сидевший за клавесином и показывавший вступления, поднялся, чтобы поклониться, пошатнулся и упал лицом на клавиатуру. Когда к нему подбежали, он был мертв. Симфония была закончена, ибо произведение искусства лишь тогда может считаться завершенным, когда его услышали. Не композитор ставит «Fine», а слушатель…

Новый финал рассказа был написан чуть получше, но тоже — полный короб красивостей, литературщина. Р.М. уронил листы в папку и поспешно завязал тесемки. К тому же, и идея стара как мир, не может быть, чтобы никто из классиков не написал чего-то подобного. Зачем Галка хранила все это и зачем отдала ему сейчас, вместе с рисунками?

Он вспомнил глаза, шагающие по дороге. Если сделать человека совершенно невидимым, он ослепнет. Нужно, чтобы глаза остались видны. Люди-невидимки? Это было бы слишком примитивно. Тогда что?

Р.М. открыл папку, опасаясь, что увидит именно примитив фантазии, в котором только взгляд следователя, к фантазиям вообще не приученный, мог разглядеть что-то болезненно-отстраненное.

Первый рисунок был вполне реалистическим портретом Галки. Карандаш. Что-то в таком духе рисуют сейчас самодеятельные художники на Приморском бульваре: «Портрет за 20 минут и 10 рублей». Галка улыбалась, позируя, но было в рисунке нечто странное. Что? Второй рисунок тоже был реалистическим, на этот раз Надя изобразила себя. Хорошо изобразила, сходство с фотографией, висевшей в гостиной, было очевидным. И было еще нечто, делавшее рисунок необычным. Р.М. вышел в гостиную и сравнил рисунок с фотографией. Судя по всему, Надя рисовала себя, глядя в зеркало. Наверно, довольно естественный способ для новичка в живописи. Впрочем, он не знал точно. Но почему она и Галку нарисовала в зеркальном отражении?

Следующий рисунок был набором цветных пятен. Акварель. Полный диссонанс. Все равно, что на фортепьяно взять режущую слух последовательность нот. Будто специально подбирала. Вряд ли Р.М., не будучи знатоком ни в живописи, ни в музыке, мог бы точно сформулировать свое впечатление, но оно было именно таким: специально подобранная злость. На кого? На что? Может, в последовательности цветов был смысл? В конце концов, можно ведь и каждую букву обозначить цветом, а не знаком. Последовательностью цветов и оттенков писать вполне осмысленные тексты и даже передавать тонкие движения души. Нормальная каббалистическая идея, — подумал Р.М.

Четвертый рисунок был почти точным повторением предыдущего, с одним отличием — почти по диагонали лист пересекала черная неровная полоса. Р.М. быстро перевернул несколько листов. Это было похоже на мультик. Все те же цветовые пятна — Надя удивительно точно повторяла и расположение, и форму, и главное, все оттенки цвета. Впрочем, главное ли? Менялось лишь положение черной полосы. Будто змея извивалась, черная, неприятная, безглазая. Имеет ли значение последовательность рисунков?

Р.М. насчитал в папке двенадцать рисунков со змеей, а всего сто шестьдесят три листа, и это было, пожалуй, единственным рациональным выводом, который он сделал. Рисунки нельзя было определить как абстрактную живопись или примитивизм. Во всяком случае, Р.М. на это не решился бы. Он видел картины абстракционистов, с недавних пор их выставляли даже в залах Музея искусств. Они не вызывали в нем никаких эмоций. В Надиных рисунках было настроение. Или это ему только казалось — тоска, ощущение осени, дождя за окном, перестука капель?

Несколько раз возникали на рисунках четко, в деталях прописанные глаза и уши. В самых неожиданных местах и всегда сами по себе. Иногда по одному, чаще в паре, а то и целой вереницей. Р.М. подумал, что смысл здесь должен быть — ведь это были единственные реалистические, а может, даже узнаваемые, «предметы». Возможно ли, что все, изображенное на листах, Надя сама видела и слышала? Можно спросить у Галки, остались ли после Нади какие-нибудь записи на магнитофоне? На большинстве кассет наверняка рок, ансамбли, в лучшем случае Пугачева, Леонтьев (или Надя предпочитала «Аквариум» и «Машину времени»?). Можно пролистать все бумаги, но стали ли эксперты слушать подряд все записи? А слушал бы он сам — только из-за смутного предположения, что уши на рисунках означают нечто такое, что Надя действительно слышала там, где она действительно видела то, что потом пыталась изобразить?..

Каким бы ни был смысл рисунков, на папке стояло его имя. Значит, Надя считала, что если кто-то и сможет дойти до смысла, то именно он. Так? Уточнение: только он или он — в числе прочих?

Р.М. закрыл папку и пошел на кухню пить чай с бутербродами. Потом отыскал в прихожей ключи и вышел на улицу. Утром все выглядело не так, как вчера, даже сосисочная на углу оказалась не мрачной забегаловкой, а довольно милым заведением с яркой вывеской и тремя выносными столиками на тротуаре.

Р.М. медленно брел по улице, особенных мыслей не было, да и не особенные проскакивали изредка, как разряды молний. Он знал, однако, это свое состояние. Вот-вот должно было придти решение задачи, над которой он размышлял все утро. Он хотел уже не столько понять, сколько удостовериться, что понял правильно. Когда Галка согласилась участвовать в «ведьминых тестах», у него сложилась уже система, четкая и однозначная. Галка была не первой и даже не десятой. Они работали больше двух недель — вопросник содержал около полутора тысяч вопросов, на которые нужно было отвечать, тщательно подумав.

А самый первый тест из десятка вопросов Роман составил — он это и сейчас помнил — в номере гостиницы «Россия», только не той, московской, а заштатного караван-сарая в городе с длинным восточным названием, куда он приехал в очередную командировку. Ребята-наладчики здесь были вполне толковыми, могли бы и сами управиться, но по инструкции требовалось присутствие представителя головной организации. Обижать их недоверием Роман не хотел — «ребята» были раза в полтора старше него — и только следил за работой. Вечером он потопал, как делал это во всех командировках, в местную публичку, где, к своему изумлению, обнаружил две редчайшие книги по черной и белой магии, изданные в середине прошлого века.

Книги ему выдали только после того, как он принес из института бумагу, в которой было написано, что для наладки счетно-решающих машин ему позарез необходимы дополнительные знания по магическим дисциплинам. Справку ему выдали на удивление быстро, он думал, что ничего не получится, но «ребята» были благодарны ему за то, что он не мешал им шевелить мозгами, и сделали все сами, недоумевая, конечно, но не показывая — мало ли какие хобби бывают у людей.

Весь субботний день Роман провел в фонде редких изданий под неусыпным взглядом библиографа, который, видимо, полагал, что приезжий специалист по электронным системам послан специально для того, чтобы повредить старинные книги, не выдававшиеся, судя по формуляру, с одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. На форзацах книг синели печати «проверено». Недоставало только оттиснуть «мин нет». Мин, в смысле подкопов под марксистскую идеологию, в книгах действительно не содержалось, а были забавные наставления на разные случаи жизни. Роман и посмеивался, и призадумывался над иными советами.

В прошлом веке, когда книги были изданы, к этим советам относились серьезно. Но сейчас? С детства каждый воспитывался в убеждении, что нет ни бога, ни черта. Непонятно: запретители наверху больше верят в идеологическую действенность этих вот книг, чем в собственное оружие — ленинскую теорию познания? Роман не понимал, почему прячут от людей книги. Даже Ницше или Гитлера. Люди вынесли от Гитлера столько, что вряд ли найдется в Союзе идиот, который, прочитав «Майн кампф», воскликнет «А ведь прав был этот Адольф!» А если и найдется, то сразу будет ясно, чего он стоит. Тоже ведь тест.

В науке — это Роман усвоил твердо — прогресс зависит от доступности информации. Засекреченность той или иной области не позволяет, во-первых, другим научным дисциплинам развиваться гармонично, черпать из колодца, забранного решеткой, и во-вторых, для самой этой секретной области наступают не лучшие времена, поскольку отсутствие обмена профессиональной информацией замедляет и ее развитие. Ну, допустим, секретность ракетостроения или ядерной физики можно объяснить вражеским окружением (но ведь не делятся и со своими!). А как оправдать глухую засекреченность работ Фрейда или Шопенгауэра? Если они были идиотами, то читай себе и хихикай, вооруженный знанием подлинного марксизма. Если же ты, читатель, не в состоянии разобраться, где у Фрейда правда, а где заблуждения, то грош цена всем нашим институтам — даром там хлеб едят, если не способны научить главному: способности отличать истину от заблуждения, плохое от хорошего.

Он сделал выписки, а вечером, в номере гостиницы, пока не подселили какого-нибудь пьяненького соседа, Роман составил свой первый тест, взяв за основу вопросы к ведьмам, опубликованные в книжке.

В проблеме ведовства Роман видел проблему сугубо материалистическую, даже прикладную, и долгом считал очистить ее от чуши и шелухи, которых за века накопилось столько, что сама проблема перестала быть видна в том первозданном виде, в каком ее создала природа. Проблема представлялась ему не психиатрической и даже не психологической, а именно познавательно-логической, какие ему всегда нравились. Его привлекала систематика, поиск общего в разнородных, казалось бы, явлениях и задачах. И здесь было чем заняться. Анализ феноменов, описанных в литературе. Выявление объективных закономерностей. Использование их для обучения.

В тот вечер, казалось, снизошло на него нечто — можно назвать это вдохновением, хотя сам Роман это слово не любил. Впоследствии, когда была уже создана методика открытий, он оценил с ее позиций тот первый вопросник и нашел, что сделано было все без единого сбоя. Случайно? Интуитивно? В конце концов, неважно, какое слово сказано, главное — в тот вечер началось настоящее дело его жизни.

А Галка появилась в их компании позднее. Кропотливая работа с вопросами заставила ее проникнуться к Роману не только уважением, но практически безграничным доверием. Среди вопросов были и такие, на которые и наедине с собой не всегда решишься ответить. Но если решаешься, то идешь и дальше. Как-то она призналась Роману, что, по ее мнению, духовная связь значительно больше сближает людей, чем физическая. Физическая близость может возникнуть под влиянием ситуации. Близость духовная несравненно прочнее и глубже. Если муж изменил жене, это может быть глупостью, порывом, не зависящим от разума, и черт знает чем еще. Если же он с трудностями своими, заботами идет не к жене, а к другой женщине, и она становится ему советником и другом (вовсе не любовницей!), — вот измена, которую простить нельзя, потому что это измена разума, продуманная, а не случайная…

Недели через две после начала работы с Галкой — они встречались теперь каждый вечер — Роман уже не представлял, как сможет обходиться без этих бесед и неспешных прогулок. Ведьмы из Галки не получалось, но Роман все еще полагал, что работа только начинается, вопросы не отработаны, статистика недостаточна для выводов. В общем, все впереди.

Так он думал вплоть до того вечера — это было года через полтора после того, как они с Галкой расстались, — когда вроде бы следовало закончить анализ очередного теста. Неожиданно для себя Роман сказал «все, хватит!» Нужно двигаться иначе. Разумеется, нужно двигаться. А работа по-старому — это топтание на месте. Количество растет, но ничего не меняется. А уже пора.

Что именно нужно делать, он тогда понимал еще смутно. Не было четкого осознания, что впереди работа на долгие годы — теория прогнозирования открытий, куда поиск ведьм входил лишь как частный случай создания алгоритма…

Р.М. забрал у бабки свой портфель и вернулся к Галке. Еще раз внимательно просмотрел все рисунки. Он не старался понять их смысл — главное, как ему казалось, он разобрал, а в деталях теперь не разберется никто.

Неужели, — думал он, — цена должна быть так высока? То, что он читал когда-то о ведьмах, вовсе не наталкивало на мысль о том, что они сжигали сами себя в молодости, если это не делало за них общество. Нет, доживали и до глубокой старости, ведьме Нэнси из Кентукки, он помнил, было больше ста лет. Значит, в случившемся виноват он, Роман Михайлович Петрашевский, ни сном, ни духом ни о чем не подозревавший. В то время у него и в мыслях не было ничего подобного. В то время… Он и сейчас с трудом мог если не убедить себя, то уговорить, что тесты, с которыми два десятка лет назад работала Галка, отразились на ее дочери, которой тогда и в проекте не было. Незнание, неумение — разве это оправдание глупости? А разве, если он будет так вот сидеть и повторять «я виноват», кому-то станет легче? К тому же, и не уверен он вовсе в логике своих рассуждений.

Р.М. ходил по комнате кругами — вокруг стола — и думал, что уехать нужно сегодня же. Больше, чем он узнал и понял, он здесь не узнает и не поймет.

До возвращения Галки оставались еще три часа, и Р.М., достав из портфеля несколько листов бумаги, сел за кухонный стол. Писал быстро, мысли уже выстроились.

«Система тестов должна была выявлять и стимулировать свойства психики, позволявшие некоторым женщинам в редких случаях проявлять неожиданные способности: уходить из реального мира в иллюзорный, ощущать чужое состояние и даже — иногда — мысли, предвидеть будущее. Тесты, конечно, не могли возбуждать эти свойства, если их не существовало. Думать иначе было бы антинаучно, граничило бы с попытками лысенковцев создавать новые сорта пшеницы с помощью „воспитания“. Так, во всяком случае, я думал двадцать лет назад. Есть, однако, существенная разница между пшеницей и человеком. Словом можно загипнотизировать, можно включить подсознательную деятельность, словом можно даже убить. Значит, в принципе, слово (а тесты могли стать таким словом независимо от желания экспериментатора) способно пробудить к действию неожиданные возможности психики, если такие возможности потенциально существуют. Иными словами, если ведовство есть общее, хотя и глубоко запрятанное свойство женской натуры, тест может пробудить его, превратить „нормальную“ женщину в ведьму. Неудача с тестированием могла в свое время быть либо следствием неверной методики, либо отсутствием среди тестируемых потенциальных ведьм, либо проявлением неизвестных пока законов природы. То есть результат можно интерпретировать как угодно. Я интерпретировал его как ущербность методики, как необходимость перехода к решению более общей задачи — к созданию теории научных открытий.

Решение этой задачи заняло пятнадцать лет и отвлекло от частной проблемы, с которой все началось. Частная эта проблема стала и неинтересной, выглядела юношеским увлечением без реального смысла. В этом заключалась ошибка — нужно было вернуться к ведьмам и пересмотреть концепцию на основе методологии открытий. Возможно, это помогло бы избежать трагедии.

Наука требует безусловной повторяемости и воспроизводимости событий в эксперименте, ведьмы были и остались явлением непредсказуемым и невоспроизводимым. Противоречие: явление существует и в то же время не существует, поскольку невоспроизводимо. Более того: явление существует как нечто, данное нам в ощущениях, и не существует, поскольку объясняется в крайнем радикальном случае происками дьявола, а в наименее радикальном — физическими законами, которые противоречат известным (например, закону распространения электромагнитных волн). Нарушается принцип последовательности в развитии науки — один из немногих, на которых покоится все научное здание. Противоречие выглядит настолько глубоким, что разрешить его пытаются на основе общефилософских принципов: частные науки пасуют. Кончается это навешиванием ярлыков: ведовство есть религиозный дурман, либо просто невежество. Следствие: религии без боя отдается то, что может служить мощным оружием в борьбе с той же религией. Отдается под тем лишь предлогом, что явление не доказано и, следовательно, не существует. Доказывать, впрочем, обязана наука — религии достаточно веры. Самое страшное в этом: как могла наука сдать позиции без боя и утверждать, что был закончен блестящей победой? Конкретно-познавательная проблема была возведена в ранг мировоззренческой прежде времени, хотя всем, наоборот, казалось, что время упущено, и нужно было с этими мистическими штучками бороться и раньше, и эффективнее. Там, где философия торопится занять позиции, конкретные науки часто пасуют, заранее эти позиции оставляя…»

Р.М. вспомнил, как беседовал с деканом. Было это на пятом курсе, незадолго до зимней сессии. На семинаре по научному атеизму Роман поспорил с преподавателем, отвечая по теме «Религиозные предрассудки и борьба с ними». Когда преподаватель потребовал «а вы дурман-то развейте, я говорю об экстрасенсах и о том, какой вред эта мода наносит антирелигиозной пропаганде». Роман заявил, что никакого вреда атеизму экстрасенс принести не может по двум причинам. Если он шарлатан, то для атеизма это хорошо, потому что позволяет разоблачить его, показав, до чего опускаются люди, имеющие слабый научный багаж и нечистую совесть, и на кого опираются сторонники мистицизма. И второе: если экстрасенс действительно что-то собой представляет, это тем более интересно и хорошо, поскольку позволяет узнать о природе нечто новое и, естественно, материальное и к богу отношения не имеющее, ибо товарищ преподаватель не станет ведь утверждать, что паранормальные явления, если они есть, свидетельствуют о существовании нематериального мира.

Преподаватель у них был средним, как все, спорить со студентами не считал нужным. Кто умнее — Энгельс или Петрашевский? Естественно, Энгельс. Говорят, что в спорах рождается истина. Конечно. А если истина давно уже родилась?

Преподавателю было больше пятидесяти, и предмет свой он знал хорошо — так хорошо, что однажды участвовал в публичном диспуте со служителями культа по поводу религиозных праздников. Служители сыпали цитатами из Евангелий и Пророков, из Корана и Торы, интерпретируя их очень оригинально и проявляя гибкость мышления, граничащую с фарисейством. А преподаватель выдавал цитаты из классиков марксизма-ленинизма, но интерпретировать не брался, ибо это грозило более серьезными санкциями, нежели те, что последовали бы в случае провала дискуссии.

— Вот что, Петрашевский, — сказал преподаватель, выслушав ответ Романа, — о ваших странных увлечениях все знают. Это, допустим, мода. Но нужно и разбираться в том, чем увлекаетесь. Иначе можете скатиться. Тройку я вам ставлю потому, что вы человек соображающий, а не потому, что знающий истину.

— Никто истину не знает, — буркнул Роман. — Я хоть пытаюсь понять, а вы заранее решили, что не стоит?

Ответа он не получил, но несколько дней спустя его вызвали к декану. Декана Р.М. помнил лучше — звали его Абдулла Рагимович, был он физиком-теоретиком, довольно известным в Союзе. Абдулла-муэллим спорить любил, на семинарах по квантам даже требовал: «Спорьте, если не понимаете, в споре поймете. Или я пойму — а вдруг мы неправы вместе с Ландау?» Роману казалось удивительным, что готовность спорить кончалась, едва речь заходила об идеологических проблемах. Роман не задумывался о сущности времени, в котором жил. Как говорили позже, начиналась эпоха застоя. Но Роман, как многие другие, этого не замечал. Нормальное для многих было время. Нормальное даже в том смысле, что говорить приходилось не то, что думаешь, а то, что нужно, о чем пишут сегодняшние газеты. Это считалось естественным, потому что давно стало привычным. Что думал декан о ведьмах, осталось неизвестным, Роман мог судить лишь о том, что было сказано.

— У вас там конфликт произошел с… — Абдулла-муэллим назвал фамилию преподавателя, которую Р.М. так и не вспомнил. — Он написал докладную в деканат, просит обратить на вас внимание…

— В каком смысле? — спросил Роман, хотя на языке вертелось другое.

— В прямом, Петрашевский. Я давно за вами наблюдаю. Вы мне нравитесь, умеете думать. Но разбрасываетесь. Есть ведь границы. Не мы их установили, не нам отменять. Вы пришли учиться, верно?

— Я учусь.

— Учитесь, — согласился декан и, немного помолчав, продолжал. — В общем, так. В докладной написано, что вы занимаетесь богоискательством. Что-то собираете о ведьмах. Извините, это ведь чушь! Пришли учиться — учитесь. Хотите в общественной жизни — пожалуйста. КВН на факультете организовали — почему бы и вам не поучаствовать? Если с юмором слабо, идите в НСО, там все серьезно. Или вот вечер готовят к новому году, танцы там, песни… В общем, есть занятия, которыми должен заниматься студент, а есть вещи, которые он делать не должен. И докладные эти мне ни к чему.

— Но я…

— Дома занимайтесь, чем хотите. Только тихо. А здесь нужно быть…

— Как все, — вставил Роман.

— Ну зачем как все? Проявляйте инициативу. Но в правильном направлении.

Роман промолчал, потому что декан его не слушал. Он проводил разъяснительную работу и удивлялся, почему способный студент не понимает очевидных истин.

— Подумайте, — скучным голосом закончил декан. — Докладная у меня, и если что, понимаете… Подумайте, Петрашевский.

И ведь сдержал слово! Месяца полтора спустя Роман получил выговор по комсомольской линии за низкий идейно-политический уровень. Причина была глупа до невозможности: на факультетском вечере по случаю окончания сессии он во всеуслышание заявил, что ведьмы — явление вполне материального мира и к религии не имеют никакого отношения.

Роман рассказал дома об этой истории, и отец долго молчал, а потом махнул рукой и сказал: «Ты тоже, Рома, дурак, извини. Если уж интересуешься чем-то этаким, не лезь в бутылку». — «А что, сейчас сорок девятый год?» — агрессивно спросил Роман. «Время не то, но люди те же. Сколько прошло? Двадцать лет. Даже одно поколение не сменилось. А за пятилетку людей не переделаешь. Тем более, что и переделывать никто не хочет. Удобнее». — «Что удобнее?» — спросил Роман. «Идти к коммунизму, — пояснил отец, — чтобы в сторону не сворачивали. Для каждого стада свой пастух». — «Это ты себя, что ли, стадом считаешь?» — возмутился Роман. «И себя, и тебя тоже, что ты обижаешься? Так оно и есть. Если в обществе главную роль играют запреты и ограничения, то общество, по определению, становится стадом. Или стаей. Видишь ли, на деле — сколько людей, столько и мнений. А цель у нас одна на всех. Коммунизм. Люди, однако, все разные. Одному коммунизм вообще ни к чему. Другой рад бы строить, да неохота. Таких, кстати, большинство. И так далее. Но невозможно всем идти к одной цели, если мнений так много. Разбредемся. Вот и нужна рука. Пастырь. Вождь. Как скажет, так и будет». — «Ну, сейчас вроде бы не так», — с сомнением сказал Роман. «Так, так. Сталина нет, ну и что? Пришел Хрущев, стал делать дело, но всем указывал — как. Теперь у нас Брежнев. Заметь, сначала он не выделял себя. Но со временем… Тенденция.» — «Ну допустим, черт возьми, что в большой политике иначе не получается…» — «И не может получиться, — отрезал отец, — потому что сейчас научно-технический прогресс намного опережает рост сознания. Нужен новый человек. Не один или два, одного в любой эпохе найти можно, даже в Древнем Риме, если хорошо поискать. Нужно, чтобы большинство понимало и думало, как надо для прогресса, и не по принуждению, а по собственной внутренней потребности… А что на деле? У нас недавно мастера уволили. Знаешь, за что? Слишком хорошо работал. Давал восемь норм. Зарабатывал в несколько раз больше остальных. И что? Все бросились к нему учиться? Ни за что! Навесили ярлык рвача и хапуги. Дестабилизатор общества, вот как. И уволили по сокращению штатов. Меня вот не уволили, хотя работник я сейчас никакой, а его…» — «Ну хорошо, — закричал Роман, — а я-то при чем? При чем здесь мои ведьмы? Я религию проповедую? Каждый дурак, если разберется, увидит, что все наоборот. Лучший способ антирелигиозной пропаганды — исследовать методами науки все мифы, предания, христианские догмы и доказать, что нет в них ничего нематериального, все из природы исходит и в природу уходит, какой бы мистикой ни прикрывалось. Не так разве?» — «Так-то так. Но это значит, что каждый должен думать сам. Каждый. Должен иметь свое мнение, и не по книгам зазубренное, а выстраданное. Много у нас таких каждых? Кот наплакал. Собери всех преподавателей атеизма, и все будут говорить одно и то же. А если найдется такой, что станет говорить не по канонам, его живо сомнут. Сейчас не сажают, просто не дадут житья. А ты, между прочим, вообще студент, а не академик». — «Значит, нужен академик?» — «Нужен, — подтвердил отец, — проще управлять, когда стандарт. Значит, и к коммунизму так идти проще и быстрее. Если, конечно, идти правильно. А наверху лучше знают, что правильно. Вы нам — стандарт, а мы вам со временем — коммунизм. Фантасты, кстати, такой коммунизм не описывают. У фантастов при коммунизме и всенародные диспуты, и полная свобода мнений. Почему? Да потому, что пастырь не желает, чтобы стадо знало, что оно стадо. Надо внушать ему, что стандарта вовсе нет. Я считаю, что наша утопическая фантастика, такая, какова она сейчас, — реакционна.» — «Ну знаешь…» — «Сам подумай, — отрезал отец. — Ты же не стандарт. И посмотри, за что тебя били и будут бить. Этот твой атеист воображает, что ты веришь в бога? Нет, конечно. Но твой атеизм опирается на нечто, отличное от тех фраз, что написаны в учебнике. А это уже опасно, ведь если ты в стаде, то должен думать и говорить то, что нужно, и теми словами, какими положено. Ты где-нибудь когда-нибудь видел, чтобы идея, высказанная на пленуме ЦК, излагалась в прессе иными словами, не наизусть, не так, как написано в материалах? Не видел и не увидишь…» — «Что же ты мне предлагаешь?» — «Тебе? Двадцать лет назад я просто умолял бы тебя плюнуть на свои занятия, тем более, что и сам считаю их блажью…» — «Значит, ты признаешь, что сейчас, по сравнению с сороковыми годами, есть, как говорят, определенный прогресс?»

— «В чем? В догматах? Никакого прогресса. Полное единогласие.» — «Но…» — «Но сейчас не сажают. Вроде бы. Зато создают легкую жизнь…»

Больше они с отцом на эту тему не разговаривали. Не успели — отец внезапно скончался от инфаркта. Шел на работу — и упал. А разговор тот Роман вспоминал потом не раз и не два.

«Попробуем объединить данные по ведовству с методикой открытий. Начнем с основного положения. Ситуация, ведущая к открытию, возникает, когда „теория не может управлять по-старому, а факты не желают по-старому жить“. Революционная ситуация в науке. Из недоказанности ведовства наука делает два вывода: а) фактов просто нет, все сплошной обман или заблуждение, б) то, что, возможно, имеет место в реальности, неверно интерпретируется. Налицо конфликтующая пара: представление о ведьмах и научное знание. Для устранения противоречия один из элементов пары должен быть изменен. Наука полагает, что ей меняться ни к чему. Идею ведовства нужно подгонять под научное знание. Если не подгоняется, то идея попросту неверна. Иной путь — возможность изменения методов науки — не рассматривается. Что делать? Речь идет о способе познания объективного мира. Наука — так уж сложилось — признает лишь факты, подтвержденные приборами. Зафиксировано, значит, существует. Приборами не фиксируется — значит, субъективно, ненадежно, наукой не является. Между тем, с точки зрения самого же науковедения, здесь просматривается противоречие.

Первыми, впрочем, на подобное противоречие обратили внимание изобретатели: противоречие между экстенсивным развитием технических систем и необходимостью достижения идеального конечного результата. Идеальная машина — когда тот же результат достигается сам собой, без использования машины вообще. И в технике это удается. Паровозы-монстры, пожирающие тонны угля, уступили место более элегантным электровозам. Химические ракетные двигатели со временем будут заменены ядерными. И так далее.

Но что есть идеальный конечный результат в науке? Ситуация, когда знание приобретается само, без использования монстрообразных аппаратов и приборов. Ученый при этих словах восклицает: невозможно! А почему, собственно? Идеальная ситуация: человек берет в руки брусок металла и говорит: «атомы в нем расположены так-то и так-то». Невозможно? Да — на сегодняшнем уровне отношения науки к человеку как к познающему субъекту.

Что делает наука, когда предлагается способ познания, полностью отвечающий представлениям об идеальном? Наука отвергает этот способ как субъективно-идеалистический. Все явления, которые можно было открыть примитивными способами, открыты, мы проникаем все глубже в тайны материи, и здесь без гигантских капиталовложений и сложнейшей аппаратуры не обойтись. Доведем ситуацию до абсурда: все деньги идут только в науку, более того — в один какой-то эксперимент. Это невозможно так же, как невозможно, чтобы все жители планеты были учеными. Да, но когда нужно остановиться? Экспоненциальный рост сложности аппаратуры не может продолжаться вечно. Наступит момент, когда природу придется познавать как-то иначе. Придется перейти к идеальному способу познания или хотя бы стремиться отыскать такой способ. Не путать идеальный способ с идеалистическим!

Каждый новый способ познания зреет, естественно, в недрах старого. Ведовство — в недрах научно-технического прогресса. Представим себе мир, в котором господствует идеальный способ познания — процветает ведовство, ясновидение становится основой для принятия решений, а Вселенная познается интуитивно, хотя познание при этом не перестает быть объективным, поскольку все владеют этими методами (именно методами познания, а не психическими аномалиями), и хотя бы только из-за колоссальной статистики повторяемость любого «экспериментального» результата обеспечена. В таком мире получение информации с помощью приборов будет считаться варварством.

В западной фантастике колдовские миры описаны многократно, и из-за этого проблема познания затемнена еще больше. Ведь описывает западная fantasy не способ познания, не альтернативу технологической науке — наука против науки! — но именно мистические миры, где возможно все, где способ познания путается со способом производства: творением из ничего, волшебством. Научная же фантастика, следуя логике нынешней науки, сдала поле боя даже здесь, в области воображаемого.

А противоречие зрело.

Оно и сейчас не созрело окончательно. Это — противоречие будущего. Науке еще долгие годы не будет противопоказан технологический путь, движение по этому пути будет все более замедляться, хотя и станет даже более впечатляющим, чем сейчас — синхрофазотрон размером с Солнечную систему, радиотелескоп размером с орбиту Юпитера… Но выход нужно искать сегодня. И, как ни странно, — глядя во вчерашний день. Искать переход познания от технологического к идеальному.

Познание без познания? Это — отказ от традиционных, освященных веками, способов. Пример — поиск ведьм. Тестирование в свое время показало: существует категория женщин, отличающихся психофизиологическими особенностями. Женщины эти способны предвидеть будущее, видеть «странное», теряя при этом способность воспринимать реальный мир: не видят его, не слышат, не осязают. Они — где-то. Мы приписываем ведьмам качества, какими они на самом деле не обладают — способность общения с несуществующей нечистой силой (попытка объяснения феномена с религиозно-мистической точки зрения) или способность вводить себя в психический транс, и не более того (попытка хоть что-то объяснить с точки зрения традиционной науки).

Двадцать лет назад я решал ограниченную задачу — хотел найти женщин, реально или потенциально обладающих подобными способностями. Глубже не забирался, общей задачи не решал. Открытие еще не было сделано, а я уже искал способы его применения. Это было ошибкой.

Работа над теорией открытий и стала следующим шагом на пути к идеальному познанию. С точки зрения теории открытий, ведьма есть ничто иное, как «инструмент познания», идеальный прибор. Без всякой мистики. Беда в том, что выбор природы здесь случаен и чрезвычайно редок. Существует естественное противоречие. Природа женщин, какой мы ее знаем, не нацелена на миссию познания в том смысле, какой мы обычно придаем этому понятию. Женщина, наделенная редчайшим свойством ведовства, либо просто боится, либо интерпретирует свое умение в традиционных рамках сверхъестественного и начинает эксплуатировать уникальный дар тоже вполне традиционным образом. Женщина по природе своей склонна к стабильности, отрицанию необычного. И вот — на ее долю пришлось самое неожиданное, самое пока непонятное: стать инструментом познания. Все следствия нетрудно предвидеть. Что и происходило во все века. Что и происходит. Что и будет происходить?

Два принципиальных вопроса. Можно ли понять, что именно познают ведьмы? И почему, черт возьми, с Галкой не получилось ничего, а Надя… Случайное совпадение? Но тогда нужно однозначно убедиться в том, что причинно-следственной связи здесь нет. Существует только один способ убедиться, только один…»