Звездолет должен был стартовать в двадцать два часа. Экспедиция предстояла трудная, и на первом этапе сам шеф взялся вести мой корабль. Звездочка была слабой, пятнадцатой величины, и Саморуков доверял мне еще не настолько, чтобы выпускать одного на такой объект. Сложность заключалась именно в слабости звезды — автоматика дает наводку по координатам, но это значит, что в окуляре искателя появляется около двух десятков звезд примерно равной яркости и до сотни — более слабых. Они разбросаны в поле зрения, как горох на блюдце, и ты не знаешь, какая горошина твоя. Искать ее нужно по неуловимым приметам. Ювелирная работа, от которой начинают мелко дрожать руки и слезиться глаза.

На пульте зажглась сигнальная лампочка и одновременно под полом загудело, дрожь прошла по ногам. Включилась экспозиция, заработал часовой механизм. Звездолет стартовал.

— Так и держите, — сказал шеф, выпрыгнув из люльки наблюдателя. Он подошел к пульту, поглядел из-за моей спины на показания приборов.

— Хорошо, — сказал он. — Будьте внимательны, Костя, сегодня важный объект.

— В чем важность? — спросил я. — Коллапсар уже найден.

Что-то в моем голосе не понравилось Саморукову — наверно, я не сумел сдержать иронии. Он сел на стул, покрутился на нем, глядя не на меня, а в пустоту купола.

— Вы были на семинаре?

— Был…

— Юра молодец. Красивая идея. Я просто обязан был ее зарезать.

Я молчал. Я не понял этого рассуждения.

— Вам кажется странным? По-моему, все просто. Гипотеза о коллапсаре объясняет все наблюдательные данные. Возможны ли иные объяснения? Конечно. Но пусть их ищут другие. В астрономии, Костя, проще, чем где бы то ни было, выдвинуть десяток оригинальных, красивых идей. Например, в системе Дзета Кассиопеи могут быть два кольца наподобие Сатурновых. Только в сотни раз больше и в тысячи раз плотнее. Кольца наклонены друг к другу, и в двух точках происходит вечное перемалывание частиц, а другая часть колец создает затмения. Похоже? Но менее вероятно. С опытом приучаешься такие гипотезы держать при себе. И уж тем более Юра был обязан посоветоваться со мной прежде, чем излагать свою идею на общем семинаре.

Саморуков, должно быть, сам удивился тому, что так долго втолковывал мне очевидные для него истины. Он и не подумал спросить, дошло ли до меня, согласен ли я. Встал и пошел в темноту. Где-то в словах его была правда. Одна гипотеза или сто — мнения, не больше. Стоишь перед занавесом и на ощупь определяешь, что за ним. А я вижу, что за занавесом, хотя сам не могу свыкнуться с этим и ничего не понимаю в звездах. Но я не строю гипотез, говорю то, что вижу. Или не говорю. Пока не говорю. А должен ли?

Я пошел к телескопу — я уже мог делать это в полной темноте, не рискуя ушибиться о выступающие части конструкции. Отыскал наблюдательную люльку, поехал вверх. В окуляре искателя было сумрачно и пусто, темное озерцо медленно колыхалось, и на дне его я едва разглядел с десяток неярких блесток. Я выключил подсветку, нити пропали, и тогда там, где, по моим предположениям, остался центр, грустно улыбнулась желтоватая звездочка. Слабая, немощная, она даже мерцала как-то судорожно, не в силах сопротивляться течению воздуха в стратосфере.

Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову поглядеть в главный фокус. Там, на самой верхушке трубы, куда сходились отраженные четырехметровым зеркалом лучи, тоже была окулярная система. И была маленькая кабинка для наблюдателя в самой трубе телескопа, около его верхнего края. В кабинке нужно было согнуться в три погибели, чтобы не загораживать от зеркала света звезд, и глядеть в окуляр— это уже не пятьдесят сантиметров искателя, это все четыре метра, гигантская чувствительность. Слабенькая моя звездочка там, в главном фокусе, наверно, полна сил.

Я никогда не поднимался так высоко под купол. Будто в ночном полете: глубоко внизу земля и неяркий свет у пульта, как огни далекого города. А совсем рядом над головой— твердь неба, до которой можно дотронуться рукой и ощутить ограниченность мироздания. Люлька медленно выдвигалась на телескопических захватах, я еще не научился хорошо управлять ею и двигался толчками. Звезды в прорези купола скакали с места на место, и от этого кружилась голова.

Верхний край трубы оказался у меня под ногами, он отграничивал мерцающее нечто, тускло светящееся, как дорога в преисподнюю: это внизу, в пятнадцати метрах подо мной, ловило звездный свет главное зеркало. Представилось, как я перелезаю в кабинку, как теряю равновесие…

Это было мимолетное, но неприятное ощущение — в следующую секунду я уже стоял обеими ногами на мягком полу наблюдательной кабинки. Здесь оказалось очень удобно, как в спускаемом аппарате космического корабля. Мягко светился пульт, и окулярная панель была не над головой, а перед глазами, смотреть было удобно, хотя и непривычно.

Я выключил подсветку пульта, и звездолет мой стартовал в непроглядную черноту.

Я окунулся в звездный океан. Не в озерцо, как в искателе, а в огромное море. Стартовые двигатели отключились, и мы неслись в пространстве по инерции — в глухой тишине, и мне показалось, что звезды, мерцая, шепчутся между собой. Я смотрел на ту, что была в центре. Все звезды лежали на черном бархате, как рубины в музее, а эта — моя — не лежала и висела над ними, необыкновенная в своем таинственном поведении. Эффект был чисто психологическим — оттого, что звезда была ярче других, — но мне показалось, что она неудержимо приближается, что звездолет мой мчится на недозволенной скорости, нарушая все правила межзвездного движения.

И я увидел. Все осталось по-прежнему, но я уже научился отличать этот миг узнавания. Момент, когда звезда из точки превращается в диск.

Звезда была старая. Глубокие черные морщины прорезали диск параллельно экватору. Морщины болезненно стягивались— казалось, звезда силится улыбнуться, но ей трудно, потому что нет сил.

Я не видел, как умирают, но, наверно, к людям и к звездам смерть приходит именно так. Неуловимо меняются черты лица — только минуту назад черные полосы кружились на звездном диске, и вот они застыли, будто завороженные, образовав странный и грустный узор. А от полюсов, будто судороги, поползли к экватору, будто волны звездного вещества перекатывались с места на место. Я подумал, как все это выглядит на спектре и выглядит ли вообще.

И еще я подумал: что станет с детьми, когда умрет мать? Планеты. Их было две. Они проявились и выросли не сразу. Я разглядел их боковым зрением — сначала оранжевую искорку, потом зеленую. Зеленая искорка превратилась в серп с длинными рогами, протянутыми прочь от звезды. У меня захватило дух.

Планета была как Земля.

Огромные синие океаны, как глаза, белый серпантин облаков— это точно были облака, рваные, мучнистые, закрученные в кольца. Между ними желтовато-зелеными пятнами пестрела суша.

На границе света и тени что-то полыхнуло вдруг ярко и пугающе. Пламя разрасталось и тускнело, и что-то проявилось в нем, я хотел разглядеть, напрягал зрение и от рези в глазах не в силах был увидеть подробности. Только общее впечатление — гигантский, в полматерика, диск медленно поднимался в космос.

Почему я решил, что это звездолет? Потому ли, что ждал этого: если гибнет звезда, все живое должно спасаться? Строить огромные корабли и лететь к другим звездам, искать новую родину, чтобы вечно помнить о старой. Едва видимый шлейф пламени тянулся за диском. Улетают. В таком корабле может улететь все население. Когда звездолет стоял там, на чужом космодроме, то, наверно, казался горой с неприступными склонами.

Я перестал следить за полетом диска, потому что на какую-то секунду пришлось закрыть глаза. Боль пробежала по нервам, как по проводам, к затылку и скопилась там, словно стекая постепенно в подставленный где-то в мозге сосуд. Когда я опять посмотрел в окуляр, то звездолета уже не увидел. Впрочем, я и не старался. Я хотел рассмотреть, что происходит на планете. Я представлял себе это. Те, кто остался, кто не смог или не захотел покинуть дом, смотрят сейчас в небо, а над горизонтом встает ущербное светило, чтобы в последний раз рассеять темноту. И миллионы глаз одновременно, на тысячу лет раньше меня, видят, как начинает вздуваться звездный шар, медленно и неотвратимо, как набухают, будто вены, темные морщины.

Мой звездолет висел неподвижно в далеком космосе, экипаж собрался у иллюминаторов и смотрел, как гибнет звезда. Смотрел и ничего не мог поделать, ничем не мог помочь.

И, будто сопровождая грандиозную агонию, грянул набат. Я не сразу догадался, что это всего лишь зуммер окончания экспозиции. Полет закончился, база дала приказ о немедленном возвращении.

Я смотрел вверх. В двух метрах надо мной чернел срез купола, а над ним уже посерело небо, и нужно было срочно доставать кассету. Люлька повисла рядом со мной, как посадочная ступень ракеты, вызванная на орбиту спутника, чтобы доставить на Землю экипаж вернувшегося из дальней разведки космоплана…

Теперь уже не смолчать, подумал я. Нужно сказать шефу, потому что такое нельзя упускать. Там, вдали, гибнет звезда, следующей ночью она может исчезнуть навсегда. Ни звезды, ни планет — хаос и смерчи.

Сейчас. Подпишу журнал наблюдений и пойду к шефу, думал я, укладывая кассету в шкаф. Вот только отдохну и пойду к шефу, думал я, шагая от телескопа к поселку по скользкой утренней траве. Дома я свалился как подкошенный, не раздеваясь. Закрыл глаза и успел подумать, что самая страшная катастрофа, если она так безмерно далека, оставит нас холодно-любопытными, не более. Там мечутся живые существа, тоска и боль разрн"ают сердце. Не атомная бомба, не смерч, тайфун, землетрясение. Нет — гибнет все, огонь слизывает сушу, океан кипит. А нам — любопытно, нам важно — описать, классифицировать, понять…