Назавтра дождь кончился, но тучи стали еще плотнее. Они висели так низко, что съедали вершину Медвежьего Уха. В читальном зале было прохладно и уютно — круг света от лампы высвечивал полстола, и мне казалось; что я сижу в маленькой комнате и в камине тихо трещат дрова.
Я записывал в бортовой журнал свои звездные экспедиции. Писал полдня и, когда перечитал написанное, подумал, что это даже как фантастика никуда не годится — сухо и неинтересно. Одно дело рассказывать; будто заново все переживая, и другое дело — записывать. Почему-то исчезают нужные слова и остаются одни штампы.
Я отложил тетрадь и взялся за оптику. Толстый том «Глаз и свет» я одолел почти до середины. Правда, я пропускал формулы, ловил только идеи, факты — все о зрении. Ничего в голову не приходило. К галлюцинациям мои видения не относились. Обман зрения исключен. Эйдетические образы? Откуда им взяться? Ровно ничем эта книга не помогла мне. К вечеру голова гудела, распухнув от сведений, которые я в нее втиснул,. Я уже не помнил, где и что я вычитал. Этого и следовало ожидать при таком бессистемном подходе.
Что сделал бы на моем месте настоящий ученый? Есть некий икс. Нужно узнать, откуда он берется. Прежде чем строить гипотезы, нужны добротные экспериментальные данные. Есть они у меня? Есть. Два десятка звездных экспедиций и неудавшийся полет к Марсу. Я просто не умею обрабатывать материал. Нет опыта. Нужно для начала отыскать хотя бы элементарные зависимости. Между чем и чем? Ну, хотя бы между расстоянием до звезды и ее размерами на сетчатке моего глаза.
Я с удивлением подумал, что все звезды видел одинаковыми. А ведь они разные! Дзета Кассиопеи в диаметре намного больше Солнца, а Новая Хейли — совсем карлик. Вот первый факт, который нужно учесть. Что еще? Планеты. Они во много раз меньше своих звезд, горошины по сравнению с арбузом. Они и мне кажутся меньше, но настолько ли? Я попытался вспомнить. Планеты будто плыли в недосягаемой дали, я напрягал зрение, и тогда диски их росли, я видел склоны кратеров на серой планете и звездолет со шлейфом пламени. Погодите! Значит, я могу видеть детали на планетах, но не в нашей Солнечной системе, а в других, где и самое-то существование планет еще не доказано. Какая же разница между Марсом и планетой в системе Новой Хейли? Расстояние. Я вижу то, что в далекой дали, и не могу различить того, что под самым, можно сказать, носом. Я и это записал в тетрадку. Пусть наберется хотя бы с десяток фактов — потом попытаюсь отыскать систему.
А может, я напрасно за это взялся? Может, дело в свойствах организма, которых я не знаю? Я не специалист — вот в чем беда.
А кто специалист? Кто специалист по явлению, которое никем и никогда не наблюдалось? Я — первый. Не на кого свалить ответственность. Может, так и становятся учеными? Бросают человека в водоворот — плыви. Выплывешь — хорошо, будешь ученым.
Когда я поздним вечером выполз из библиотеки на свет божий, то шел наклонив голову — она казалась мне настолько распухшей, что я боялся задеть ею о потолок. Я нахлобучил кепку, приготовился бежать домой под дождем. И на пороге остановился. Было тепло. Ветер стих, и вечерняя тишина бродила по двору, осторожно шурша гравием. Тучи разошлись, только на западном горизонте они еще стояли толпою, будто торопились удрать подальше и в спешке устроили у горизонта неимоверную пробку. А сверху рассыпались звезды.
Дома я наскоро заварил чай, жевал хлеб с колбасой, соображал, кто сегодня наблюдает. Кажется, по расписанию кто-то из планетчиков. Плохо, если так: планеты для меня — что пустое место. А шеф-то не понадеялся на наше небо. Где он сейчас? Сидит под куполом ЗТШ или, может, уже отснял спектры и несет вахту у фотометра? А Лариса? Завтра — седьмое. У Ларисы собрались, наверно, ее институтские подруги с мужьями. Разговаривают, танцуют. Людочка спит, раскинув руки…
Стеклянные двери в здании Четырехметрового были закрыты, и на мой звонок, шаркая комнатными туфлями, вышел вахтер дядя Коля. Он подслеповато разглядывал меня, загородив проход.
— Шел бы спать, парень, — сказал он наконец. — Праздник нынче, ну и празднуй.
— Наблюдать надо, дядя Коля, — сказал я, предчувствуя, что обстановка изменилась и не обошлось без воли шефа.
— Наблюдают, — сообщил дядя Коля. — А тебя пускать не велено.
— Почему? — я разыграл удивление просто для того, чтобы выудить у дяди Коли информацию.
— Самовольный стал, — пояснил вахтер. — Доверия тебе нет. Телескоп — машина точная.
Я повернулся и пошел, поздравив дядю Колю с праздником, на что тот отозвался как-то невнятно, чем-то вроде «на посту не пью». В двух метрах от башни телескопа было темно, как в дальнем космосе, — огни в поселке погашены, луна еще не встала. Только звезды глядели сверху и сокрушенно подмигивали — что, не повезло?
А почему не пойти на Шмидт? — подумал я. Купол полуметрового телескопа системы Шмидта — с зеркалом и коррекционной линзой — казался крошкой после громады Четырехметрового. Вахтера здесь не полагалось, узенькая дверь была распахнута настежь, как разинутый люк маленького звездного катера — юркого и быстрого. С непривычки здесь негде было повернуться, и я шарил в темноте, натыкаясь то на цилиндр противовеса, то на стул, поставленный в самом проходе, то на покрытую чехлом приставку телевизионной системы.
— Осторожнее, молодой человек, не наступите на меня, — сказал тихий высокий голос, я его не сразу узнал — не ожидал встретить здесь Абалакина. Говорили, шеф теоретиков наблюдать не умеет и не стремится. Согнувшись крючком, Абалакин сидел на низком стульчике в углу, подальше от телескопа и приборов.
Я услышал характерный щелчок и завывающий звук протяжки — оказывается, Абалакин включил автомат и снимал одну и ту же звезду на короткой выдержке. Должно быть, собирался вести фотоэлектрические измерения — искать быструю переменность блеска.
— Присаживайтесь, — предложил Абалакин тоном радушного хозяина. — Хотите пить?
Он протянул мне термос, и я отхлебнул обжигающий напиток — это был крепчайший кофе, горький как полынь, у меня запершило в горле, я закашлялся. Но голова неожиданно стала ясной, как небо над куполом.
— Что вы снимаете? — спросил я.
— Новую Хейли. Хочу вашему шефу конкуренцию составить.
Новую Хейли! Я не пошевелился, не сразу до меня дошло, что это мою звезду Абалакин сейчас щелкает на короткой выдержке. Везение казалось слишком невероятным, чтобы я поверил.
— Шучу, конечно, — сказал Абалакин. — Какой из меня конкурент. Михаилу Викторовичу нужны спектры, а мне достаточно кривой блеска. Хочу ребятам задачку подсунуть — развитие оболочки Новой перед вспышкой… Дайте, пожалуйста, кассету. Справа от вас, на столике.
Я протянул руку и, не видя, взял холодную кассету ^новой пленкой. Абалакин между тем достал отснятую и спрятал в карман. Он заглянул в искатель, проверяя, не ушел ли объект, и пустил новую серию.
— Видно? — спросил я, стараясь не выдать волнения.
— Что? — не понял Абалакин. — Ах, это… Видно, почти на пределе. Хотите поглядеть? Там в центре желтоватая звездочка.
— И все? — спросил я с наигранным разочарованием.
— Все, — подтвердил Абалакин. — Слишком далекая звезда…
Я посмотрел в искатель. Пришлось нагнуться, вывернуть шею. Долго в таком положении не выдержишь, а что я смогу разглядеть за минуту-другую? В темно-синем блюдечке («А засветка поля зрения здесь сильнее, чем в Четырехметровом», — подумал я) плавало несколько неярких звезд. Посредине я разглядел нечто очень слабое, нечто неощутимое, как огонек свечи на вершине Медвежьего Уха.
Я не почувствовал мгновения прибытия, все произошло очень быстро, как в любительском фильме с трансфокатором. Я не заметил, как изменилась звезда, — не обратил внимания. Но зеленая моя планета все так же плыла по своей орбите справа от звезды, и сначала мне показалось, что ровно ничего не изменилось за две ночи. Но это был обман зрения, просто я еще не вгляделся. Потом я увидел.
Планета горела. Горела суша, покрытая сплошной, густой и липкой маслянисто-черной мглой. Сквозь клочковатый дым пробивались языки пламени. Мне они казались языками, за сотни световых лет, а там, вблизи, это были, наверно, океаны пламени, гудящие, ревущие, беспощадные, тупо съедающие все: почву, металл, постройки, машины, растения, стада животных — все, все, все…
И горело море. Наверно, в их океанах была не вода, а какая-то другая жидкость: иссиня-голубая в прошедшие мирные дни, а теперь такая тускло-желтая, вся встопорщенная красной рябью. Пламя в океане поразило меня больше всего, поразило ощущением совершенной безнадежности. Если горит океан — конец всему. Кожей лица я чувствовал, как согрелось от моего прикосновения стекло окуляра. Но мне казалось, что это пожар умирающей планеты согрел за много парсеков стекло и металл. Я знал, что ничего больше сегодня не увижу — слишком слаб телескоп, — но все на что-то надеялся. Я хотел знать — спаслись ли они? Ушли под землю? Скрылись в бронированных постройках? Улетели на диске-звездолете?
И в это время на ночной стороне планеты, где в серой мгле рваные клочья пламени были особенно заметны, выступили какие-то белые точки, похожие на маленьких мошек. Они возникали в пламени и разлетались во все стороны, как искры на ветру. Мне начало казаться, что точки — живые. Они вели себя как бактерии на предметном столике микроскопа. Конечно, они были живыми: я увидел, как одна из точек затрепыхалась, удлинилась и, совсем как в учебнике биологии, разлетелась на две половинки, две точечки, которые сразу разбрелись по сторонам, затерялись среди таких же точечек-бактерий, и снова забулькала, закипела мешанина точечек и пламени.
Неожиданно точки сорвались с мест, понеслись ко мне, впились в мозг. Я уже не видел серпа планеты, потому что его не было на небе, он поселился у меня в мозгу и раздирал его. Боль стала невыносимой. Кажется, я закричал. Точечки испугались крика, заметались, но не вернулись на свою планету, они просто гасли одна за другой, а боль ширилась, захватила меня целиком. Боль была везде — не только в моем теле, но во всей Вселенной.
А потом исчезла и она.