— И самое печальное — то, что в этом каким-то образом участвует синьор Сомма, которого я считал своим другом, — сказал Верди, останавливаясь перед роялем, за которым сидела Джузеппина, перебирая ноты нового клавира и время от времени что-то тихонько напевая. — Ты слышишь? У меня такое впечатление, что в последнее время никто меня не слышит и слышать не желает! — пожаловался Верди, обращаясь к кому-то невидимому, стоявшему в простенке между дверью и шкафом, где за стеклом лежали партитуры опер, большая часть которых принадлежала самому маэстро — Рикорди регулярно присылал по почте новые издания, не замедлив и с высылкой гонорара, не всегда, по мнению Верди соразмерного, но обусловленного подписанным договором.
— Ты неправ, Верди, — сказала Джузеппина. — В тебе говорит уязвленная гордость, ты не можешь себе простить, что поверил уверениям синьора Торелли. Ты сам говорил, помнишь, я слышала много раз, что не станешь писать для Неаполя, потому что неаполитанцы…
— Я знаю, что говорил о неаполитанцах! — воскликнул Верди. — Я готов это повторить, но сейчас речь совсем о другом!
— Разве? — Джузеппина старалась не повышать голоса, это был единственный способ заставить Верди успокоиться, нужно не поддаваться на его эмоции, их и так слишком много после того, как суд вынес вердикт об уплате неустойки в пятьдесят тысяч дукатов (Подумать только! Чистое разорение!). Формально судьи правы, контракт нарушен, опера для нового сезона не написана, импрессарио понес убытки, держатели абонементов отказываются от заказанных лож, это все понятно, но почему суд не принял во внимание, по чьей, собственно, вине произошли эти удручающие события? Почему не было принято во внимание заключение цензора, вынуждавшего маэстро сделать в опере совершенно неприемлемые изменения, разве судьи сами не ходят в Сан Карло на каждую премьеру, разве им неизвестно, что такое австрийская цензура, не позволяющая даже намеков на что-то, способное вызвать в мыслях зрителей слова «свобода», "независимость", "итальянское королевство"?…
— Да, о другом! — Верди постучал костяшками пальцев по крышке рояля, звук получился чистым, непроизвольный ритм, напомнивший Джузеппине хор убийц из «Макбета». Вот, значит, о чем он сейчас думает: убийцы, кругом убийцы, они хотят… конечно, не в прямом смысле, упаси Боже, но разве не убийством занимались неаполитанские судьи, вынося вердикт, способный лишить Верди всего, — и Сант-Агаты тоже, если имущество пойдет с молотка, — но главное, лишить вдохновения и желания писать оперы?
— Вот и ты, — вздохнул Верди. — Не знаю, о чем ты думаешь, Пеппина, но меня ты не слышишь, хотя я третий раз повторяю одно и то же.
— Я слышу, Верди, — Джузеппина держала себя в руках, но удавалось ей это с большим трудом. — Ты третий раз говоришь о том, что Торелли мог бы согласиться с твоим предложением и спасти репертуар.
— Нет! Я третий раз повторяю: Сомма не посылал мне писем, о которых говорил при нашей последней встрече. Понимаешь? Не посылал! Я справлялся на почте, синьор Мариньи — человек пунктуальный и честный, по моей просьбе он проверил не только приходные книги, но телеграфировал в Венецию и даже попросил своего племянника — тот ездил в Венецию встречаться с каким-то родственником — выяснить определенные обстоятельства в тамошнем почтовом управлении. Конечно, это стоило денег, но не таких уж больших, и я… Короче, Пеппина: писем, о которых говорит Сомма, не существовало. Он их не писал. А если писал, то не посылал.
— Не посылал, — повторила Джузеппина. — Послушай, Верди, ты, по-моему, придаешь этому слишком большое значение. Синьор Антонио мог и не помнить…
— Синьор Антонио — успешный адвокат. У синьора Антонио замечательная память, он помнит детали всех своих дел, имена и адреса всех своих многочисленных клиентов. Если бы он действительно написал мне хоть одно письмо из тех трех, о которых упоминает, то не было бы ни суда, ни того нелепого положения, в котором мы оказались. Если бы он написал хотя бы одно письмо, хотя бы намекнул, что цензор требует изменений в либретто, я не стал бы писать третий и четвертый акты, я вовремя сообщил бы Торелли о разрыве контракта, у меня было такое право до первого октября, ты это знаешь, Пеппина, ты видела эту бумагу, я могу принести ее…
— Не надо, Верди, я помню.
— И потому я не понимаю, какую игру ведет со мной синьор Сомма.
— Он выглядит достойным человеком…
— И он замечательный поэт, можешь мне поверить! Он зря занялся адвокатурой вместо того, чтобы писать поэмы и оперные либретто.
— Верди, ты же знаешь, как живут адвокаты и как — поэты.
— О, еще бы! Бедняга Пьяве написал либретто для моих лучших опер, и что же? Он даже не в состоянии оплатить собственное лечение!
— Я бы…
— Да, Пеппина, тысячу раз да! Я послал чек доктору Боргиньи, я просил, чтобы Пьяве об этом не узнал, и он не узнает, но я говорю о другом. Достойный человек синьор Сомма, замечательный поэт, удачливый юрист — и лжет, как какой-нибудь карманный воришка! Тому должна быть причина, и я хочу ее знать, Пеппина! Я вот что тебе скажу: узнав причину подобного поведения синьора Сомма, я найду управу на синьора Торелли и смогу опротестовать вердикт суда. И тогда уж точно до конца своих дней не напишу ни одной ноты для этих неблагодарных неаполитанцев.
— Что ты надумал, Верди? — с беспокойством спросила Джузеппина. Она сложила стопкой ноты, хотела встать, но Верди положил обе руки ей на плечи, и она осталась сидеть, глядя на него снизу вверх.
— Ничего особенного, — сказал Верди. — Ничего особенного, Пеппина. Я поеду в Неаполь. До меня дошли слухи, что Торелли готов пойти на определенные уступки, я хочу знать — какие.
— Слухи… Ты имеешь в виду то, что рассказывает Рональди?
— И это тоже. Неаполь — город большой и… К тому же, я думаю, Торелли понимает: сезон, даже если он открывается новой оперой Меркаданте, вовсе не то, что сезон, который открывается моей оперой, пусть и не новой, но такой, какой в Неаполе еще не слышали.
— "Арольдо"?
— "Арольдо", — подтвердил Верди.
— Семь лет назад, — напомнила Джузеппина, — «Стиффелио» не вызвал большого интереса у…
— Скажи прямо: опера провалилась! Уверяю тебя: не по моей вине.
Джузеппина хотела пожать плечами, но ничего из этого не вышло: руки Верди, тяжелые руки крестьянина, лежали двумя камнями — не скинуть, не сдвинуть, только терпеть. Конечно, Джузеппина знала, что для «Стиффелио» не нашли достойного тенора, да и сопрано Дина Риполетти была на премьере не в голосе, да что там, вообще не взяла ни одной верхней ноты, об этом писали все газеты, критики вообразили, что маэстро написал для Лины такую невыразительную партию, все шишки посыпались на композитора, конечно, это был провал, о котором Верди не любил вспоминать. И еще сюжет — священник, вернувшийся домой после миссионерской работы в Африке и обнаруживший, что его любимая жена за время его отсутствия обзавелась любовником. Банальная история, трогательная и берущая за живое… но обманутый священник… Это была еще одна причина, по которой консервативная неаполитанская публика не приняла оперу, как не приняли ее в Триесте, где состоялась премьера, там оперу попросту освистали, хотя сопрано, говорят, было хорошим, а постановка более чем приличной.
Верди заставил Пьяве переписать либретто. Джузеппина помнила, как они тихо сидели в кабинете, Верди не подходил к роялю и что-то втолковывал синьору Франческо, никогда не смевшему возражать своему кумиру и работодателю. Почему же тогда… Да, почему тогда Верди согласился и с мнением публики, и с цензурными замечаниями, не с такими настоятельными, но вполне определенными: не пристало, мол, изображать рогоносцем представителя церкви?
— Пеппина, Пеппина, — сказал Верди. — Ты опять не слышишь меня.
— Прости, — пробормотала Джузеппина. — Я вдруг вспомнила, как ты заставлял беднягу Пьяве превращать пастора в рыцаря.
— Ну, конечно! — язвительно произнес Верди и опустил, наконец, руки, сложил их за спиной, отступил на шаг. — Конечно. Я уже дважды пошел на поводу у публики, подумала ты. Первый раз — когда перенес действие «Травиаты» на двести лет в прошлое. Это было безумие, я никогда не прощу себе — и хорошо, что публика оказалась умнее, освистав постановку Мерелли. А второй раз — да, с этим «Арольдо». Но ты не понимаешь? Я сделал это не потому, что сдался — нет, я сам видел недостатки и либретто, и музыки, это была торопливая работа, ты же помнишь, в каком я был тогда состоянии. Чего стоила финальная сцена — этот гимн всепрощению! Нет, я всегда понимал, что «Стиффелио» увечен, как человек, лишенный ноги или руки. Это другое дело, Пеппина!
— Я знаю, Верди, — пробормотала Джузеппина, но маэстро уже завелся. Воспламенился, как дрова от лучины.
— Это совсем другое дело! Я видел, что нужно изменить, я знал, что это придется сделать, цензор только подтолкнул меня, и публика тоже. Я уверен — «Арольдо», если тугодум Торелли согласится заменить этой оперой «Густава», будет иметь в Сан Карло успех. Неаполитанцы любят душещипательные рыцарские драмы, а «Арольдо» именно таков! Но «Густав»… Это совсем другое дело! Музыка готова, ты ее слышала. Скажи, есть в ней мрачная суровость Европы тринадцатого века? Карл Пятый, Людовик… Тут нужна музыка «Эрнани», но она безнадежно устарела, премьеру такой оперы сейчас освистали бы — и справедливо. Мой Густав, человек высшего света, аристократ, для которого честь женщины дороже собственной жизни… Ты представляешь, как песенку Густава — "Скажи мне, о дева…" — будет петь какой-то Капетинг, этот неотесанный мужлан…
— Но, послушай, Верди, — решилась все-таки подать голос Джузеппина, — почему ты думаешь, что в те годы жили только грубые люди, беспрестанно воевавшие друг с другом?
— И бал у Карла Великого может звучать так же, как в Тюильри или Версале?
— Ну… почему нет?
— Почему нет, — с горечью повторил Верди. — Почему нет… Вот девиз нашего времени. Паркуа па…
— Почему, — сказала Джузеппина, — ты говоришь о таких старых временах, Верди? Разве это не может быть, скажем, тот же Париж, та же эпоха конца прошлого века, но без короля? Ты сделал из короля герцога в «Риголетто», почему сейчас…
— Но они не разрешают и герцога, Пеппина! Ничего такого, что хоть отдаленно может напомнить зрителю о покушении на королевскую особу!
— Успокойся, Верди, — тихо сказала Джузеппина. — Ты прав, конечно, но…
— Никаких «но»! Решено. Я не буду переделывать музыку. Изменив хотя бы один такт, я буду вынужден изменить и другой, потому что они связаны друг с другом, как вдох и выдох, и тогда мне придется переписать третий такт, и четвертый, и всю оперу с начала до конца. Нет, нет и нет!
— Но тебе никто и не говорит, что надо переделывать музыку!
— А как иначе? Я уже объяснял тебе…
— И я все понимаю, Верди! Но… Ты будешь подавать апелляцию?
Практичная Джузеппина поняла из вердиевской филиппики одно: придется платить неустойку, пятьдесят тысяч дукатов, гигантскую сумму, а это значит…
— Я поеду в Неаполь, — сказал Верди. — В последний раз попробую договориться с Торелли, чтобы он заменил «Густава» на «Арольдо». А если он не согласится…
— Что тогда, мой Верди?
— Не хочу даже думать об этом!