— Вот как, — сказал Верди. Он старался сдерживаться, но раздражение все равно прорывалось, маэстро не нравился этот верткий импрессарио, его слишком явный, будто нарочитый неаполитанский акцент, все они тут говорят с гортанными интонациями, и поют так же — резко, напряженно, иногда это на пользу, но чаще делает исполнение невыносимым, и как здешняя публика терпит? Впрочем, неаполитанцы привыкли, для них это нормально, и потому в "Сан Карло" так часто проваливаются лучшие певцы, заслужившие любовь миланцев, венецианцев и флорентийцев.
— Вот, значит, как, — повторил Верди с сарказмом. — Вы написали мне сразу после того, как получили распоряжение цензора, так-так, но я почему-то этого письма не видел, до Сант-Агаты оно не дошло, как и письмо синьора Сомма. Потом вы подаете на меня в суд. Вы теряете деньги, я понимаю, но я теряю куда больше, синьор Торелли. Я теряю уважение публики, я теряю ее доверие, для меня это не пустые слова, они тоже могут быть оценены в достаточно большую сумму.
Разговор происходил в аппартаментах композитора на третьем этаже гостиницы «Везувий», откуда открывался замечательный вид на площадь, паутину улиц, спускавшихся к заливу, и воздух был так прозрачен, что, можно было, казалось, увидеть в яркой вышине неба, как в зеркале, отражение бухты, стоявших у причала парусников и трех фрегатов, бросивших якоря у входа в залив. Верди стоял у окна, Торелли бегал по комнате, будто заведенная игрушка, а Тито Рикорди, только час назад приехавший из Милана, сидел за широким, заваленным бумагами столом, переводил взгляд с композитора на импресарио и думал о своей издательской судьбе, зависевшей сейчас от того, придут ли к мировому соглашению эти два больших человека, ибо насколько велик был Верди в музыке, настолько же известен и авторитетен был Торелли среди оперных импресарио, и если «Густав» окончательно будет отвергнут, то издание партитуры и клавира (о Боже, кто оплатит теперь труд переписчиков, наборщиков и корректоров?), влетевшее ему в немалую сумму, окажется невозможным, и что тогда?
— Но ведь все просто! — воскликнул Торелли, обращаясь одновременно к Верди и Рикорди, а глядя при этом куда-то в пространство между ними. — Не вижу проблемы! Всегда говорил и повторяю! Маэстро Сомма сделал исправления!
— Маэстро Сомма не делал никаких исправлений, — отрезал Верди. — Более того, и не собирался делать, как сказал мне сам не далее чем месяц назад, будучи у меня в Сант-Агате.
— Что значит — не делал? Что значит… Вот либретто, на столе, и написано оно почерком синьора Сомма, он сам это подтвердил, когда был здесь после поездки к вам в Сант-Агату, маэстро.
— Подтвердил — что?
— Простите, маэстро… Что значит — что?
— Уточню: синьор Сомма подтвердил, что собственноручно сделал изменения в либретто, или что эти изменения сделаны его почерком?
— Но это одно и то же!
— Нет, — резко произнес Верди. — Синьор Сомма утверждает, что не собирался и не собирается вносить в либретто изменения, которые меняют смысл всего сочинения. Он прямо заявил мне, что будет возражать в судебном порядке, если опера в измененном виде будет поставлена, и его имя окажется на афише. Я его вполне понимаю. Он может себе это позволить. Я — нет.
— Дорогой Верди, — подал голос Рикорди, перелистав либретто и сравнив написанное с лежавшим перед ним клавиром злосчастного "Густава", — не попробовать ли все-таки найти компромисс?
— Тито, — Верди остановился перед издателем и уперся ладонями в поверхность стола, — вы видели вердикт цензора. И после этого говорите мне о компромиссе?
— Но, маэстро… — начал Рикорди и замолчал, потому что композитор его не слушал и не слышал, он произносил пункты из постановления цензора, как речитатив из какой-то своей оперы, то и дело сбивался на мелодический рефрен, и все это звучало странным музыкальным монологом, будто из «Риголетто», Рикорди вспомнил это место: "Ненавижу всю толпу льстецов презренных, как люблю язвить их злобно", а Верди все говорил, и Рикорди прислушался к тому, что уже знал, потому что много раз перечитывал удивительное по своей глупости письмо неаполитанского цензора.
— Итак, — говорил Верди, — главное действующее лицо, нет, вы подумайте, дорогой Рикорди, этот трус даже боится упоминать звание королевской особы в своем тексте, будто это имя господне, так вот, главное действующее лицо нужно переделать в простого феодала. Простой феодал, против которого плетут заговор и убивают на балу, вы подумайте! Второе: жену превратить в сестру. Замечательно! Анкастрем… То есть, простите, уже не Анкастрем, конечно, а некий… ну, скажем, Парамбелло убивает некоего феодала, потому что заподозрил — только заподозрил, никаких доказательств! — в связи со своей сестрой, и это когда? В тринадцатом веке с его вовсе не пуританскими нравами! Дальше, дальше, Рикорди: переделать сцену с колдуньей, перенеся ее в более раннюю эпоху, когда народ еще верил в колдовство. Вы понимаете смысл этой реплики, Тито? Я — нет.
— Но это всего лишь…
— Конечно! Это всего лишь требование перенести действие в тринадцатый век или еще раньше. Некий феодал приходит к колдунье и там встречает сестру своего подданного… Замечательно. Но что дальше? А дальше еще более замечательно! Не нужен бал на сцене. Скажите мне, Тито, чем помешал бал? Разве не было у меня балов в «Риголетто», в «Травиате», в «Вечерне», в «Эрнани», наконец? Бал на сцене — это красиво, это зрелищно, это эффектно, но бала не нужно, потому что на балу происходит убийство. Есть, однако, еще один пункт этого удивительного документа: перенести убийство за сцену. Представляете? Бала нет, за сценой кого-то убивают, прибегает паж… куда? Неважно. И рассказывает почтенной публике…
— Согласен, маэстро, это не театрально, это не музыкально…
— Вот! Вы понимаете, Тито? Это не му-зы-каль-но! Это для короткого речитатива, а не для эффектного сценического действия. Ария, ансамбль, дуэт, сцена смерти, наконец, то, что всегда заставляет слушателей затаить дыхание, даже если солист не в голосе. И ничего этого не будет. Входит паж, поет короткое "его убили, ха-ха-ха", и занавес падает! Но и это не все!
— Верди, прошу вас, я это уже…
— Нет, вы послушайте, и вы, Торелли! Вы полагаете, что это можно поставить на вашей сцене и не заслужить свиста и гнилых помидоров? Пункт шестой: исключить сцену жеребьевки! Самый сильный эпизод в опере! Музыка — она написана, господа, и я не готов изменить в ней ни одной ноты — заставляет вспомнить о Страшном суде, о трубах архангелов, будто к тебе приближается сама судьба, и начинаешь понимать, что дело может кончиться только смертью… и выбор делает жена… тьфу… сестра! Нет, Тито, я готов заплатить неустойку… эти пятьдесят тысяч дукатов…
Верди отвернулся от издателя, сложил руки за спиной, прислонился лбом к холодному стеклу, зимнее солнце совсем не грело, даже здесь, в комнате, где с утра топили, стало уже прохладно, Верди ощутил озноб, передернул плечами, но оборачиваться не стал — он не хотел сейчас видеть ни своего издателя, ни, тем более, импресарио, отсудившего в свой карман сумму, разорительную для композитора.
— Маэстро, — кашлянув и обменявшись с Рикорди быстрыми взглядами, сказал Торелли, — дорогой маэстро, вы должны понять мое положение!
— Ваше положение мне более чем понятно, — сухо произнес Верди, так и не обернувшись. — Не получив от меня обещанную неаполитанцам оперу, вы обрекаете на провал весь сезон.
— Половина держателей абонементов уже отказалась от…
— Но только не нужно преувеличивать свои убытки, они весьма значительны и без этой вашей маленькой лжи.
— Маэстро!
— Пока не так уж много владельцев лож и постоянных мест в партере обратилось к вам с просьбой аннулировать заказ. Мне, как видите, тоже кое-что известно.
— Ну… хорошо. Немногие. Пока. Но как только появятся афиши… Завтра…
— Да, — сказал Верди, — завтра. Завтра меня в этом городе не будет, я возвращаюсь в Сант-Агату.
— Но мы должны как-то…
— О порядке выплаты неустойки договоритесь с моим поверенным, синьором Лукетти.
— Маэстро, деньги — это не то, что я хотел бы…
— О! — Верди, наконец, обернулся и посмотрел на импресарио удивленным взглядом. — Странно слышать такое от вас, синьор Торелли. Только что вы утверждали обратное.
— Я полагал, что мы придем к компромиссу!
— Вы думали, что я соглашусь убить «Густава» так же, как был убит ударом ножа в спину бедный шведский король? Я могу предложить только один вариант компромисса: вместо «Густава» вы берете у меня «Арольдо». Я вам это уже предлагал дважды, и вы дважды отказывались — я понимаю, вы надеялись, что угроза выплаты пятидесяти тысяч дукатов заставит меня стать сговорчивее. Нет, Торелли, нет. Ни одна нота в «Густаве» изменена не будет. Подумайте. Я уезжаю завтра утром. Если надумаете, пришлите ко мне нарочного. Если нет… Тогда с вами свяжется мой поверенный. Извините, господа, я хотел бы сейчас побыть один.
Рикорди захлопнул клавир и встал.
— Если эта музыка не будет исполнена, — сказал он с неожиданным пафосом, — это будет трагедия не только для неаполитанцев, но и для всей Италии. И для всей Европы. И для…
— Что же вы замолчали, Тито? — насмешливо проговорил Верди. — Для всего мира, вы хотели сказать. Знаете, что? Эта опера… Может, вы правы: это лучшая музыка, какую я когда-либо сочинял. По театральности «Густав» не уступает "Риголетто".
— Он гораздо театральнее! Одна только сцена заговора…
— Ах! Та самая сцена, которую требует убрать цензор! Вы сами понимаете, дорогой Тито — «Густав» без сцены бала, без сцены заговора, без колдуньи, без монарха… Все, господа. До свиданья!
Торелли первым направился к двери. Он не должен был приходить. Не должен был все это выслушивать. Верди не прав. Конечно, он великий композитор, но не хочет понимать простую вещь — если сегодня разорится импресарио, завтра его великие оперы некому будет ставить на сцене. Театры существуют не потому, что есть замечательные оперы, прекрасные голоса и любимые актеры — нет, театры открываются каждый сезон только потому, что у импресарио есть деньги на декорации, костюмы, оплату партитуры, солистов, огромного числа хористов, балета, рабочих сцены… и если кому-то из этой оравы вовремя не заплатить, то спектакля не будет, как бы ни гениальна оказалась музыка и как бы публика ни рвалась в зал на представление.
Музыка… Что значит музыка, если в зале грозит обрушиться потолок, потому что летом импресарио не нашел денег для ремонта?
Взявшись уже за ручку двери, наполовину ее повернув, Торелли оглянулся, он хотел сказать… но Верди не смотрел в его сторону.
Без денег нет сезона, думал Торелли. Верди заплатит пятьдесят тысяч дукатов и никогда больше не напишет для "Сан Карло" ни одной ноты, это совершенно очевидно. Нужно знать характер этого человека. Он не только не напишет ни одной ноты, но не позволит ставить в "Сан Карло" даже то, что уже написано, Верди вполне на это способен, и, собственно, на его месте каждый…
Театр, в котором не идет в сезон ни одной оперы Верди? Есть ли более верный способ разорить импресарио?
— Маэстро, — сказал Торелли, вернув ручку двери в прежнее положение, — а этот «Арольдо»… Я слышал вашего «Стиффелио», я его даже показывал четыре сезона назад. Новый вариант очень отличается от первого? Вы же понимаете, маэстро, это должна быть опера, которую никто не слышал, наша публика любит быть первой.
— Безусловно, синьор Торелли, — вместо Верди, так и не повернувшего головы, сказал Рикорди. — Эта опера отличается от «Стиффелио» так же, как рыцарская драма — от сентиментального романа, если вы понимаете разницу.
— Я понимаю разницу, — ворчливо сказал Торелли, — но хотел бы ознакомиться с партитурой, прежде чем принимать окончательное решение.
— Я пришлю вам партитуру, — пожал плечами Рикорди. — На днях из типографии должен прийти пробный экземпляр, но я вам пришлю ноты от переписчиков.
— Буду вам чрезвычайно признателен, — сказал Торелли и, наконец, справился с неподатливой дверью, прикрыв ее за собой так тихо, что Верди, все еще смотревший в окно, не услышал даже щелчка.
— Он ушел, маэстро, — сказал Рикорди. — И похоже, готов согласиться на "Арольдо".
— Бедный Густав, — сказал Верди. — Его убили дважды.