Это оказалось не просто — звонить за океан, хотя, казалось бы, какие проблемы? Компании мобильной связи имеют взаимные обязательства по всему миру, на прошлой неделе я легко дозвонился Арнольду Дихтеру, физику из Сиднея, написавшему опубликованную в последнем номере "Physical Review" статью о законах сохранения в ветвящихся мирах с различным количеством измерений. Мы хорошо поговорили, слышимость была замечательная, будто собеседник сидел со мной за одним столом.

Номер полиции в Стокгольме был занят, я переключил аппарат на автодозвон и принялся ходить по коридорчику, слушая, как хористы, допевая последние фразы, покидают сцену, потом оркестр мощным tutti завершил третий акт, и я представил себе, как Тома спешит к себе в гримерную, рассчитывая застать там меня, а я…

В это время в телефоне раздались, наконец, долгие гудки, и низкий женский голос сказал что-то непонятное. Наверно, по-шведски.

— Мне нужно передать сообщение инспектору, который…

Голос инспектора оказался бодрым, английский язык — очень чистым.

— Я звоню из оперы, — заговорил я быстро, пока меня не прервали. — Из театра мне все равно не выйти, так что можете не сообщать Стадлеру о моем местонахождении, он и так знает…

— Продолжайте, — сказал швед. — Вы звоните, чтобы признаться в убийстве?

— Нет! — возмутился я. — Правда, отпечатки пальцев убитого обнаружены на моем кухонном ноже, но звоню я вот почему. Стадлер меня слушать не хочет, может, вы окажетесь умнее. Эти два преступления… точнее, одно, потому что на самом деле это одно и то же убийство…

— Убиты два человека, — резко сказал швед.

— Один.

— Послушайте… — он, наверно, решил, что у меня поехала крыша.

— Не будем спорить, нет времени. Если полиция не свяжет эти преступления и не станет расследовать их, как одно, успеха добиться не удастся, вы понимаете? — он должен был понять! А если не понять, то хотя бы задуматься.

— Почему бы вам не сказать об этом в полиции?

— Меня не слушают!

— Почему вы решили, что я… — конечно, шведу совсем не хотелось думать о том, что, как он полагал, его не касалось.

— Инспектор! Мы теряем время. Меня могут арестовать, и тогда…

— Где, говорите, вы сейчас находитесь?

— В театре! И полиция знает, где я, об этом не беспокойтесь, я не собираюсь скрываться, напротив, хочу, чтобы вы, наконец, поняли: это одно и то же убийство.

— Да-да, понимаю, — интересно было бы знать, что он в действительности понял из моей сумбурной речи.

— Извините, — сказал я, увидев приближавшегося ко мне Стадлера в толпе сновавших в разных направлениях участников спектакля и рабочих сцены. — Нет больше времени, надеюсь, вы меня поняли и будете действовать соответствующим образом. Всего хорошего.

Я повернулся к старшему инспектору спиной, быстро дошел до знакомой двери и вошел, коротко постучавшись. Тома сидела в кресле перед большим зеркалом, напряженно выпрямив спину, шляпа, в которой она была на кладбище, лежала перед ней на столике, Кэт поправляла госпоже Беляев прическу.

— Андрюша! — воскликнула Тома, увидев меня в зеркале. — Где ты пропадаешь? Я подумала, что тебе в голову опять пришла гениальная идея, и ты уехал в университет!

Не так уж часто в голову приходят гениальные идеи, на самом-то деле. Но в прошлом году, посреди представления оперы "Друг Фриц" (Тома пела Сузель) я вдруг представил себе решение проблемы пересеченных склеек, которую мы на кафедре обсуждали уже третий месяц, идей было множество, возражений еще больше, и как раз, когда Тома и… кто же с ней тогда пел… да, Джон Ковальски из Сан-Франциско… как раз посреди их дуэта накал страстей повлиял, видимо, на мои серые клеточки. Как бы то ни было, я представил себе решение и в следующий момент (мне так и показалось — в следующий, хотя на самом деле прошло полчаса, пока я добирался до университета) обнаружил, что сижу в своем кабинете перед компьютером. Тома, говорят, очень взволновалась в антракте — я исчез, хотя не собирался никуда отлучаться, — и даже не догадалась искать меня по мобильному. Или догадалась, но не стала этого делать: то ли хотела отомстить, то ли, скорее всего, ей было не до поисков. Помирились мы три дня спустя — на представлении все того же "Друга Фрица", но это уже другая история…

— Нет, — сказал я и поцеловал Тому в затылок. Кэт пробормотала что-то об испорченной прическе, а Тома обернулась, и я поцеловал ее в лоб, совсем по-отцовски, иначе нельзя было при таком количестве грима на щеках и помады на губах.

— Ты замечательно пела, — сказал я, отойдя на пару шагов, чтобы Кэт могла продолжить работу. — Особенно в каденции, верхнее си-бемоль было…

— Ты не дослушал до конца, — прервала меня Тома. — Я все время видела тебя в левой кулисе, а потом ты исчез.

— Нужно было позвонить.

— Так срочно? Кому? — в голосе Томы слышалось подозрение. Не так она была ревнива, как хотела казаться, да и напряжение спектакля давало себя знать, говорить ей правду мне не то чтобы не хотелось, я не должен был этого делать — перед двумя такими сложными картинами.

— По работе, — я покачал головой. Действительно, почему бы мне не звонить коллегам в одиннадцатом часу ночи?

— Пожалуйста, Андрюша, не уходи, я должна тебя видеть, когда пою, — сказала Тома, и мне послышались в ее голосе панические ноты. Она нервничала, это понятно, но было еще что-то… она боялась. Тома боялась, что когда в последней картине закончится дуэттино с Густавом и сцена погрузится во мрак, чья-то невидимая рука опять, как тогда, вынырнет из темноты…

— Конечно, — сказал я.

Дверь открылась без стука, и вошел… ну, конечно, как же без него… старший инспектор.

— Не помешал? — нарочито вежливым тоном, который мог бы обмануть Тому, но не меня, спросил Стадлер. — Мисс Беляев, я, конечно, профан в опере, но мне понравилось, как вы пели. Хочу выразить вам свое искреннее восхищение.

Господи, он не мог придумать слова, хоть немного менее официальные?

— Спасибо, — сказала Тома, она видела Стадлера в зеркале, и меня видела тоже, и улыбалась кому-то из нас, я полагал, что — мне, но на самом деле улыбка могла предназначаться и старшему инспектору, такая же официальная, как сказанный им комплимент.

— Вы ведь будете здесь, когда в последней картине… — неожиданно сказала Тома, не договорила фразу и теперь уже точно смотрела в зеркало на Стадлера и ему улыбалась улыбкой, совсем не официальной, а напротив, очень дружеской, даже, как мне показалось, молящей.

— Что? — переспросил Стадлер, он в это время смотрел на меня и взглядом говорил что-то, чего я не хотел понять. — Вы имеете в виду… Ну что вы, мисс Беляев, сегодня ничего не произойдет. Пойте спокойно. И дуэт с… — он забыл, как зовут главного героя и не стал на этом зацикливаться. — В общем, все будет в порядке, все под контролем.

— Вы нашли его? — спросила Тамара, закрыв глаза, потому что Кэт принялась накладывать новый слой грима, в четвертой картине более резкое освещение, и тени надо было положить иначе.

— Вы имеете в виду… — пробормотал Стадлер. — В общем-то… Не могу сказать точно, следствие еще не закончилось.

— Но ведь он не в театре! — воскликнула Тома, не представляя, что добивается от Стадлера ответа, которого тот дать не хотел.

— Нет, — буркнул Стадлер, и я удовлетворенно кивнул, на что старший инспектор незаметно для Томы покачал головой и поджал губы.

Прозвенел звонок, шум в коридоре начал стихать, из динамика, стоявшего на столике, послышался голос Летиции:

— Мисс Беляев, ваш выход, начинаем через две минуты.

Кэт быстро нанесла последний штрих, Тома поднялась — нет, это уже была не Тома, это была Амелия, супруга личного королевского секретаря Анкастрема, влюбленная не в своего мужа, а в короля Швеции Густава III. Тома прошла мимо нас со Стадлером, на ходу тронула меня за локоть, будто коснулась талисмана, и вышла.

— Господи, — сказал я, — старший инспектор, вы еще не закончили задавать свои вопросы?

— Мне нужен ответ на один-единственный вопрос, — Стадлер пожал плечами.

— Лучше бы вы поговорили с вашим коллегой в Стокгольме, — сказал я. — Удивительное дело! Мне всегда казалось раньше, что только в книгах полицейские упорно держатся за самую нелепую версию, пока какой-нибудь любитель вроде Ниро Вульфа или Эркюля Пуаро делает за них всю работу. А тут, оказывается, в жизни…

— Третий звонок, — сказал Стадлер. — Послушаем?

И мы послушали. Заслушались даже. Впрочем, это я говорю о себе. Стадлер стоял рядом со мной в кулисе с непроницаемым выражением лица, и трудно было понять, слышит ли он музыку или думает о том, как бы не позволить сбежать человеку, которого называет свидетелем, но твердо считает преступником, хотя ни о мотиве, ни о способе совершения преступления не имеет ни малейшего понятия.

Чуть ли не единственное отличие музыки "Густава III" от всем известного «Бал-маскарада» состояло в арии Анкастрема (или Ренато), и зал ожидал эту арию с таким нетерпением, что аплодисменты после замечательного и даже более мелодичного монолога Амелии оказались совсем жидкими. Тома могла подумать, что спела плохо, и я подал ей знак, что все в порядке, все отлично, просто не надо было Верди ставить друг за другом две такие арии — ждешь вторую и не очень слушаешь первую.

Анкастрем спел хорошо. Аккуратно, я бы даже сказал, хирургически точно. Если на Винклера и подействовали недавние события (его ведь тоже допрашивали в полиции, и я мог себе представить — с каким пристрастием), то ни по голосу, ни по поведению об этом невозможно было догадаться. Профессионал. Си-бемоль на фразе "addio, addio" прозвучало чисто, как звон горного водопада, и гром аплодисментов был, конечно, заслуженной наградой. Впрочем, Тома спела свой монолог не хуже, и мне было за нее обидно. Я сказал бы ей это прямо сейчас, но второго своего выхода Тома ждала в противоположной кулисе, и я сумел только послать ей через сцену воздушный поцелуй, которого она, по-моему, не заметила.

Потом была сцена заговора и мелодия труб, от которой у меня обычно мурашки пробегали по коже, а сегодня соседство Стадлера, равнодушного, как статуя Командора, не позволяло мне чувствовать, я всего лишь слушал, причем не столько музыку и пение, сколько собственные мысли, которые перемещались в фазовом пространстве воображения будто сами по себе, и время от времени давали о себе знать точечными уколами, которые я фиксировал и записывал в памяти. Да, так, и это тоже, все, по идее, складывалось, но убийцу я все еще назвать не мог, и значит, надо думать дальше, думать и слушать, слушать и думать…

Я слушал и пытался думать, а Стадлер не знаю уж, слушал ли, но думать он мне мешал основательно — одним своим присутствием и косыми взглядами исподтишка.

Антракта между четвертой и последней картинами не было; после того, как Оскар принес Анкастрему приглашение на бал, опустился промежуточный занавес, и Густав-Стефаниос с печальным выражением лица спел, стоя столбом на авансцене, свою арию — нормально спел, в итальянской манере, даже слезу голосом пытался пустить, подражая незабвенному Джильи, но все равно похож был больше на механическую куклу, и зал реагировал соответственно: похлопали, но без энтузиазма. Кстати, и соль в конце арии на этот раз не прозвучало. Я вытянул шею, пытаясь разглядеть, как реагировал на пение Стефаниоса маэстро Лорд, но упустил момент — дирижер уже смотрел в сторону струнных, подавая вступление к последней картине.

Все ждали, и ясно было — чего. Поднялся второй занавес, и зрителям предстал во всей красе королевский зал приемов в Стокгольме тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Уверен: даже в Лувре не найти было такой роскоши, и король Людовик-Солнце, давно, впрочем, к тому времени сошедший в могилу, наверняка позавидовал бы своему шведскому коллеге, глядя на лепнину и золотые статуи в основании широкой лестницы. На обычной премьере зал при виде таких декораций непременно взорвался бы аплодисментами, а сегодня никто и внимания не обратил: по лестнице должен был спуститься в зал Густав III, его ждали, его смерть готовились лицезреть со всем вниманием, и даже хитовый номер — песенка Оскара — был выслушан вежливо, будто это была проходная ария в полузабытой опере.

А потом все насторожились. Все — это значит, что даже на галерке, где вечно кто-нибудь шуршит, переворачивая листы партитуры, или обсуждает с соседом, сфальшивил ли тромбон или это обыкновенная «кикса», так вот, даже на галерке стало так тихо, что, когда оркестр сделал паузу перед началом дуэттино Густава и Амелии, я услышал, как на улице, видимо, у входа в театр, взвизгнул тормозами автомобиль.

— L'ultima volta addio, — пропел Стефаниос.

— Addio…

— Addio…

— E tu ricevi il mio! — воскликнул, появившись из-за колоннады злой и неумолимый Анкастрем, взмахнул бутафорским ножом, и пораженный в спину король картинно, как уже падал десятки раз в подобных обстоятельствах, опустился на пол, приняв такую позу, чтобы сцену смерти было удобно петь, глядя на дирижера, а не в сторону своей безутешной партнерши. Не знаю, действительно ли в зале ожидали, что сегодня убийство будет повторено на бис, но, когда Стефаниос приподнялся на локте и запел "Tu… tu m'odi ancor", публика разочарованно вздохнула, так громко, что маэстро Лорд нервно оглянулся. Стоявший рядом со мной Стадлер тронул меня за локоть и тихо спросил:

— То самое место, да?

Я кивнул, не оборачиваясь. Опера быстро шла к финалу, мистический смысл происходившего на сцене исчез в тот момент, когда стало ясно, что сегодня Густав выйдет на аплодисменты, и занавес опустился под мощные звуки оркестра, отгородив, наконец, зал от сцены, зрителей от артистов и прошлое от будущего.