Проснулся я, наверное, в раю. Еще не открыв глаза, услышал далекое пение ангелов, шуршание их крыльев, и еще запахи я ощущал удивительно приятные, хотя и не мог распознать, потому что в памяти сместились какие-то ячейки, и мне показалось, что я вернулся в детство, сейчас мама сдернет с меня одеяло и скажет громким голосом: "Андрюша, хватит дрыхнуть, в школу опоздаешь". И сразу вслед за этим воспоминанием явилось другое, какого быть не могло, потому что я точно знал, что мне все-таки не семьдесят, и доживу ли я до такого возраста, еще не известно. Но мне почему-то вспомнилось, как я лежал под капельницей в приемом покое Госпиталя св. Лазаря, и какой-то не очень умный врач сказал громко, полагая, видимо, что сознание уже покинуло меня: "Бочкарев очень плох. Надо известить родственников". А другой голос ответил: "Готовьте операционную, я пойду мыться".

Я заставил себя открыть глаза. Это оказалось трудно, потому что кто-то положил на веки по пудовой гире. Надо мной было не райское небо с сонмом паривших ангелов, и не потолок нашей московской квартиры, куда мы с мамой переехали после смерти отца, и даже не капельница, возвышавшаяся, как ракета на старте. Я увидел заплаканное лицо Томы, музыка оказалась хором шотландцев из Вердиевского «Макбета», а запах… Запах я по-прежнему определить не мог, хотя пахло, скорее всего, пережаренным омлетом.

— Ну вот, — сказала Тома. — Ты проснулся.

Болела голова, но терпимо. Теперь уже терпимо.

Я сел и вспомнил все, что происходило ночью.

— Он таки довел меня до обморока, — мрачно сказал я. — Стадлер, я имею в виду.

— У тебя что-нибудь болит? — спросила Тома.

— Нет, — соврал я. — Сколько сейчас времени?

— Половина одиннадцатого. Может, выключить музыку? Я специально поставила этот хор…

— Если бы ты включила Dies Irae из Реквиема, я бы проснулся раньше, тебе не кажется?

— Ну вот, — улыбнулась Тамара сквозь слезы, — ты уже шутишь.

— Они меня отпустили? — спросил я, опуская на пол ноги и попав точно в подставленные Томой тапочки. — С чего вдруг?

— Тебе стало плохо во время допроса, — объяснила она. — Вызвали врача, тот сделал тебе укол не знаю чего, и ты уснул. А я…

— А ты? — спросил я и прижался лицом к Томиному животу.

— Я там ждала. Я ведь не поднялась к себе, взяла такси и поехала следом… Вызвала адвоката, ты его знаешь, Олсон, у него контракт с Национальной оперой. Он поднял с постели городского прокурора, забыла его фамилию, это было часа в три ночи… В общем, Олсон добился, чтобы тебя освободили, даже залог не понадобился.

— Залог? — пробормотал я. — Зачем залог, я же не обвиняемый…

— Ты спал, я привезла тебя к себе…

— И я сам дошел до постели?

— Почти… В общем, я попросила… ну, в отеле есть…

— Понятно. Могу себе представить.

— Тебе лучше? Голова не кружится?

— Что у тебя жарится? — спросил я. — Кажется, все подгорело.

— Ничего, — удивленно сказала Тома. — С чего ты решил? Я не готовлю в номере, ты знаешь. Если ты голоден… что я говорю, конечно, голоден… я позвоню, нам принесут.

Тома была права — готовить в номере было запрещено правилами. К тому же, запаха я больше не чувствовал, хор тоже замолчал, в голове гудело, а в животе…

— Закажи омлет с беконом, — сказал я. — И кофе, конечно.

Через полчаса мы сидели с Томой, обнявшись, на диване перед телевизором и смотрели новости по СВS, где сначала показали конкурс собак, а потом репортаж из оперы о вчерашней премьере — больше всего ведущий говорил о том, что финал, слава Богу, обошелся без инцидентов, госпожа Беляев пела великолепно, а Стефаниос, заменивший убитого накануне Гастальдона, был неплох, но не более того. Винклер спел партию Ренато без блеска, это легко понять, он же главный подозреваемый, во всяком случае, никто, кроме него, не мог нанести этот ужасный удар.

— Винклер? — сказал я. — Но ведь Стадлер на самом деле не думает, что это сделал Том?

— Наверно, так он сказал журналистам.

— Могу себе представить, как эта братия сейчас гоняется за беднягой Винклером!

— Том мне звонил недавно, перед тем, как ты проснулся. Он не выходит из номера, в коридоре, по его словам, дежурят детективы, кто-то из журналистов пытался войти под видом уборщика, но охрана его задержала.

— Послушай, — сказал я, — а тебя почему оставили в покое? Мы спокойно сидим, пьем кофе, разговариваем, и никто не хочет взять у тебя интервью. Странно.

— В холле наверняка сейчас бедлам, — улыбнулась Тамара, — но журналистов не пускают дальше стойки портье.

— Значит, — сделал я вывод, — им известно, что я здесь.

— Наверно, известно, — Тома пожала плечами. — А что? Ты боишься меня скомпрометировать?

— Совсем ни к чему, чтобы твое имя трепали в газетах в связи с убийством.

— Пусть говорят, что хотят. Налить тебе еще кофе?

— Да. Послушай… Ты говорила со Стадлером? Что он намерен делать? Меня он в покое не оставит, это ясно. Он хочет знать, откуда на ручке моего столового ножа отпечатки пальцев Гастальдона.

— А ты не знаешь? — странным голосом спросила Тамара и, как мне показалось, немного от меня отодвинулась — может быть, мысленно, я сейчас воспринимал желания и движения мысли, как физические действия, это было игрой воображения, но так я чувствовал и ничего не мог с этим поделать.

— Нет, конечно, — сердито сказал я. — Если бы знал, то объяснил бы Стадлеру… Он же из-за этого и пытал меня всю ночь, задавал один и тот же вопрос на разные лады тысячи раз.

— И что ты ему сказал? — настойчиво сказала Тома.

— Что я мог ему сказать? Уж ты-то знаешь, что с Гастальдоном я и знаком толком не был! Не очень он мне нравился, если честно. В кампусе у меня он, конечно, не был. А отпечатки пальцев на ноже… Я думаю… То есть, мне понятно, что это склейка, но я не могу найти физический момент ветвления… Пытаюсь что-нибудь вспомнить. Если не вспомню, то и Стадлеру объяснить ничего не смогу. Не излагать же ему принципы многомирия, он решит, что я над ним издеваюсь.

— Значит, — сказала Тамара. — Ты не помнишь, что случилось с твоим ножом прошлым летом?

— Прошлым летом? — с подозрением сказал я. — Стадлер и с тобой успел поговорить?

— Нет. Почему ты не хочешь ответить?

— Господи! — вспылил я. — При чем здесь…

Я прикусил язык.

— Ну что? — сказала Тома и придвинулась ко мне ближе — не мысленно, а на самом деле. Конечно, я воспользовался моментом и обнял ее за плечи, а другую руку положил на колено.

— Я этим ножом собиралась нарезать овощи для салата, — Тома говорила мне на ухо, будто пела, такое тишайшее pianissimo, очень трудное, но кто это понимает, обычно думают, что тихо петь легко, куда труднее петь в полный голос, на диафрагму, там все ж таки энергия нужна. — Длинное лезвие и ручка черная, пластмассовая. Он?

— Он, — согласился я. Мне трудно было, да и ни к чему шептать так тихо, будто в ножку дивана Стадлер вмонтировал микрофон. Мог бы, конечно, надо будет проверить. — Я вспомнил, Тома.

Теперь я действительно вспомнил. Вспомнил бы и раньше, но ведь с Гастальдоном я познакомился недавно, а история с ножом случилась несколько месяцев назад, я мог точно назвать дату, потому что не так уж часто Тамара приезжала ко мне в кампус, а тот день я прекрасно помнил по совершенно другой причине: мы гуляли по университетской роще, посаженной лет двадцать назад и теперь разросшейся настолько, что с непривычки можно было и заблудиться, если сойти с дорожки. Мы гуляли, и вокруг было так тихо и до такой степени никого, будто мы находились не в паре миль от городского центра развлечений, а в сибирской тайге, и что-то вдруг на нас обоих нашло, мы стали целоваться так, будто делали это впервые, и, конечно, совершенно случайно там оказался неглубокий овражек, покрытый высокой травой под раскидистым деревом — кажется, это был дуб, но, скорее всего, я ошибаюсь, да это и неважно, — мы повалились в траву, одежда на Томе раскрывалась в моих руках, как пропаренные капустные листья, а что было потом, можно только вспоминать с ощущением счастья и наслаждения, а описывать словами не только нет никакой возможности, но и необходимости нет тоже: тот, кто хоть раз это испытывал, поймет меня без слов, а тот, кому не довелось испытать ничего подобного, любые слова найдет фальшивыми, потому что так и есть на самом деле — слова не передают сути, скользят по поверхности…

Я поймал себя на том, что вспоминаю вовсе не то, что нужно. Из рощи мы вернулись к вечеру — голодные, естественно, и Тома начала сооружать из моих припасов нечто, соответствовавшее нашему настроению: не омлет же готовить после такого чудесного дня, на самом деле!

Она попросила подать ей острый нож, я протянул рукояткой вперед, и — то ли лезвие оказалось скользким, то ли пальцы мокрыми, — нож выскользнул у меня из руки, и я отчетливо услышал, как он с легким звоном упал на пол. Я сказал Томе: "Извини, бывает", наклонился, чтобы поднять нож, но его не оказалось там, где он должен был лежать, если падал согласно закону всемирного тяготения. В недоумении я похлопал ладонью по полу и подумал, что нож, вероятно, подскочил от удара и оказался… где? Под столом, наверно, или под плитой, что хуже, потому что тогда придется его оттуда выковыривать с помощью чего-нибудь плоского: линейки, например.

Следующие полчаса мы с Томой ползали по полу и искали то, чего там, как мы уже поняли, просто не было. Мы отодвинули плиту, и Тома вымела оттуда горку мусора, в которой я обнаружил одну из своих авторучек и квитанцию об оплате счета за электричество за декабрь прошлого года. Мы даже шкафчик сдвинули, хотя вероятность того, что нож мог оказаться в трех метрах от места падения, равна была нулю.

— Послушай, — сказала Тома, в конце концов, — я понимаю, что у тебя охотничий азарт. Мне лично все равно, куда твой нож закатился. Дай другой, или мы останемся без ужина, а я голодна, как черт.

Естественно, я так и сделал — правда, другой нож был не таким острым, и, если говорить честно, не таким любимым, а я хотел, чтобы Тома резала овощи моим любимым ножом. Что тут такого: любимая женщина, любимый нож, любимый салат «оливье»… Пока Тома готовила ужин, я ходил по кухне, взглядом оценивая, какие траектории должен был бы описать нож, чтобы оказаться, например, за вытяжной трубой. Траектории получались фантастическими, противоречившими не только закону тяготения, но и всем остальным трем законам Ньютона. Я оставил это пустое занятие, когда Тома позвала за стол, и помню, что все-таки подумал о склейке, но салат, несмотря на то, что овощи были нарезаны хотя и любимой женщиной, но не любимым ножом, оказался необычайно вкусным, и я забыл обо всем на свете, тем более, что потом мы оказались в спальне, это было, конечно, не так романтично, как в роще, но не менее чувственно, а рано утром я встал, чтобы приготовить тосты и кофе, пока Тома досматривала предпоследний сон (из последнего я намеревался ее вытащить с помощью поцелуя), и почему-то не удивился, когда, войдя в кухню, еще с порога увидел свой любимый нож, лежавший, как ни в чем не бывало, на краю кухонного столика.

Я протер глаза, пожал плечами, чертыхнулся — в общем, проделал все, что принято делать для выражения крайнего удивления, а, поскольку нож не исчез, то перестал обращать на него внимания. Нашелся — и ладно.

Но где-то ведь этот предмет находился в течение почти десяти часов! "Брось, — сказала Тома, — что значит: где находился? Тут и находился, а мы просто не видели его в упор. Знаешь, как это бывает? Смотришь и не видишь, со мной такое сто раз случалось".

Со мной, в общем, тоже. Такое случается со всеми, просто каждый называет это по-своему. Обычно обвиняют невнимательность. Я-то знал, что, скорее всего, произошла склейка — предмет на какое-то время оказывается на одной из многочисленных ветвей Многомирия, а при новой склейке физических реальностей возвращается обратно (но может и не вернуться, чему тоже есть масса независимых свидетельств). Поэтому я не стал спорить.

А потом забыл.

— Ты умница, — сказал я. — Только…

— Ну да, — кивнула Тома. — Ты хочешь сказать, что за эти месяцы тысячу раз держал нож в руке, и если там были чьи-то отпечатки… не твои…

— Конечно, — согласился я. — Но если какой-то предмет подвержен явлению склеек чаще прочих, а ты знаешь, что именно это я пытаюсь просчитать в волновых функциях, то вероятность того, что достаточно большое число склеек останется просто незамеченным в процессе наблюдения…

— Когда ты переходишь на свой физический жаргон, — тоненьким голоском пролепетала Тома, изображая из себя маленькую девочку, как она делала всегда, когда я слишком увлекался и начинал объяснять ей вещи, которые сам для себя уяснял с большим трудом, — мне кажется, что я для тебя совсем не…

Пришлось поцеловать ее и прекратить дискуссию.

— Ты сегодня не поешь? — спросил я.

— Ты же знаешь, что нет, — сказала Тома. — Почему ты спрашиваешь? Я пою в субботу, а сегодня — Джейн Кирман. Кстати, я хотела бы ее послушать.

— Может, поедем пока ко мне? А вечером в театр.

— Мне нужно позаниматься, — с сомнением сказала Тома.

— Свои вокализы ты можешь петь и у меня.

— Нет, на кухне голос не звучит, — отрезала Тома. — И у тебя нет инструмента.

— Инструментов у меня сколько угодно, — пробормотал я. — Впрочем, ты права: если мы отсюда выйдем, нас, во-первых, атакуют журналисты, а во-вторых, Стадлер может решить, что я хочу скрыться от карающего меча правосудия.

— Ты думаешь, он еще не оставил тебя в покое? — с испугом спросила Тома.

— С какой стати? — я пожал плечами. — Пока он не объяснит себе, откуда на моем ноже отпечатки пальцев Гастальдона, я буду оставаться в числе главных подозреваемых.

— Он говорит, что ты — свидетель.

— Потому что у него нет доказательств.

— Другой подозреваемый — Том?

— Винклер не убивал Гастальдона, — сказал я. — И уж тем более — я.

— Но кто…

— Я тебе это объясню, когда смогу назвать имя настоящего убийцы, — заявил я, и голос мой прозвучал, видимо, слишком высокопарно, а для слуха Томы — просто фальшиво, как нота, взятая в неверной тональности. Я сразу это почувствовал и сказал быстро: — Пожалуйста, не думай об этом.

— Как я могу не думать?

— Ты хотела поработать? Я тут посижу, почитаю журналы…

Где-то вдалеке зазвонил мобильный телефон. Аппарат играл мелодию из «Травиаты» — значит, Тома успела поменять рингтон, еще пару дней назад ее телефон подзывал свою владелицу танцем маленьких лебедей.

— Это твой? — спросил я.

Тома нахмурилась, выпустила мою руку.

— Нет, — сказала она. — У меня Чайковский, ты знаешь.

— Знаю. Посиди, я посмотрю, что это…

И я пошел искать, телефон уже не звонил, и теперь обнаружить аппарат было намного сложнее.

— Если это не мой, — предположила Тома, сидя на диване, она даже ноги поджала, будто аппарат мог выскочить откуда-то снизу и наподдать ей по пяткам. — то, значит, кто-то в мое отсутствие был здесь и забыл мобильник.

Логичное рассуждение. В новейшей истории криминалистики такие случаи уже не раз происходили.

Я достал из куртки свой аппарат и проверил — не звонил ли мне кто-нибудь минуту-другую назад. Не звонили, чего и следовало ожидать.

— Твой телефон… — сказал я.

— В сумочке, — быстро ответила Тома. — Вон там, на секретере.

Зеленая кожаная сумочка лежала на секретере под ворохом растрепанных нотных листов. Телефон, к счастью, лежал сверху, и мне не пришлось вываливать на столик все содержимое сумочки.

— Нет, — сказал я, — и тебе не звонили.

— Значит… — пробормотала Тома.

— Если опять зазвонит, — бодро сказал я, — надо будет сразу локализовать место расположения звука. Видимо, действительно, кто-то здесь побывал и…

Мелодия из «Травиаты» зазвучала вновь, и теперь я сразу обратил внимание: это был не обычный телефонный рингтон, а самый настоящий оркестр. Скрипки, виолончели. Пожалуй, я мог даже назвать исполнение: так сосредоточенно, четко и, я бы сказал, компактно, вступление к опере звучало в исполнении оркестра NBC под управлением несравненного Тосканини. Мне даже показалось, что я слышу легкий шелест — восстановленная запись 1949 года. Я посмотрел на Тому. По-моему, ей в голову пришло то же самое, да иначе и быть не могло: именно она года полтора назад, когда учила партию Виолетты, часто слушала эту запись и заставляла слушать меня, хотя «Травиатой» я давно был сыт по горло. Но запись Тосканини заставила меня тогда заново прислушаться к этой музыке, особенно, помню, поразили меня интонации сопрано и баритона в сцене Виолетты с Жермоном во втором акте.

Звук шел со стороны платяного шкафа. Вообще-то, если это был чей-то мобильный телефон, то пора бы аппарату переключиться на автоответчик, но музыка звучала, и я понял вдруг, что тихая мелодия доносится отовсюду, я будто оказался на месте невидимого дирижера: скрипки были от меня слева, виолончели справа, альты прямо передо мной.

И стало тихо. Я подошел к шкафу, распахнул дверцы — там висело несколько платьев, костюмы, на верхней полочке лежали шляпы.

— Ты думаешь, что… — начала Тома, но я отрицательно покачал головой.

— Нет, — сказал я. — И вообще, это не мобильник. Ты узнала запись?

— Конечно, — кивнула Тома. — Я думала, ты не узнал.

— Ты мне ее столько раз ставила, — усмехнулся я, — что даже обезьяна запомнила бы.

— Не скажи, — оживилась Тома. — Нужно обладать очень тонким слухом, чтобы…

— Благодарю за комплимент, — сказал я, — но пока понятно одно: здесь нет забытого телефона, никто к тебе в номер не вламывался, а центр звука находится… находился здесь, где я сейчас стою. Кстати, ты обратила внимание? В первый раз звучали начальные такты вступления, а сейчас — продолжение?

— Конечно, — сказала Тома не очень уверенно: по-моему, она все-таки не обратила на это внимания.

— Я постою здесь, — предложил я. — Если вдруг опять заиграет…

— Если это не телефон, то что? — спросила Тома. Она продолжала сидеть, поджав ноги, во взгляде ее не было страха, только какая-то сосредоточенность. О чем он думала?

— Если это не телефон, — сказал я, — то склейка, у меня-то нет никаких сомнений, и ты, по-моему, тоже об этом подумала. Не первая звуковая склейка — помнишь вчерашний инцидент со Стефаниосом? Но как убедить кого-то другого?

— А может… Я когда-то читала в одном фантастическом рассказе. Не помню названия… Про то, как звуки, когда-либо звучавшие, не исчезают, а сохраняются… не знаю в чем, ведь это движение воздуха всего лишь, а воздух…

— Помню этот рассказ, — сказал я, не двигаясь с места. — Дурная идея, на самом деле. У газов, конечно, есть определенная степень памяти, у жидкостей она сильнее, а больше всего у твердых тел — кристаллических особенно. Но молекулярная память у газов такая ничтожная…

— В этой комнате я учила Виолетту, — напомнила Тома, — и альбом с записью Тосканини ты найдешь на полке в спальне.

— Помню, — сказал я. — Давай немного помолчим, хорошо? Я послушаю. И ты тоже — может, ты услышишь то, чего не услышу я?

Тома замолчала, только пальцы ее производили в воздухе странные движения, будто она играла на фортепьяно простенькую мелодию, три-четыре повторяющиеся ноты. Я прислушался. В коридоре кто-то разговаривал: мужчина и женщина, слов было не разобрать, но похоже, мужчина что-то женщине выговаривал, а она оправдывалась. С улицы звуки почти не доносились, но какой-то гул, то усиливавшийся, то затихавший, все-таки ощущался. Я напряг слух, пожалуй, до того предела, когда собственные мысли воспринимаешь, будто звучащие из какого-то наружного динамика.

Минуты через три у меня начало звенеть в ушах, и я оставил попытки расслышать то, что, скорее всего, уже никогда больше в этой комнате не прозвучит — во всяком случае, если я хоть что-то понимал в теории склеек. Конечно, если это была склейка, что тоже еще требовало доказательства. Вот если бы в третий раз…

И тогда действительно зазвонил мобильник. Танец маленьких лебедей. Из раскрытой сумочки.

— Господи, — сказала Тома, и я передал ей аппарат.

Звонил Стефаниос, во всяком случае, так мне показалось по репликам Томы:

— Да, добрый день… Нет… Конечно, можем, если хотите… Ваш концертмейстер меня вполне устроит… Вы хотите пройти только дуэт или все сцены? Конечно, вы правы, одной сценической репетиции недостаточно, я говорила об этом маэстро… Хорошо, давайте в три. Удобнее всего, по-моему, в театре… Нет, потом я… Спасибо, но… Да, поговорим позже. Всего хорошего.

— Он предлагает после репетиции пойти в ресторан? — осведомился я, когда Тома положила мобильник на диван рядом с собой. — Это ведь Стефаниос, верно?

— Да, — ответила Тома со смущением, которое мне не понравилось. — У него странный английский, половину слов мне пришлось угадывать.

— Зачем вам репетировать? — сказал я. — Вчера вы отлично справились с премьерой.

— Плохо, — покачала головой Тома. — Я-то знаю. Дважды разошлись в дуэте. И вообще: разве ты не видел, как он стоял во время сцены на кладбище? Он меня загораживал, я даже маэстро не видела!

— Ты подумала о том, что, когда мы выйдем из отеля, на нас набросятся журналисты?

— Нет, — растерянно сказала Тома. — Послушай… Я поеду репетировать, а ты оставайся здесь, хорошо?

— Хорошо, — сказал я. — Мне нужно сделать две вещи… нет, три. Первое: позвонить в Европу. Там уже вечер, как раз то, что нужно. Второе: найти… точнее, попробовать найти кое-что в Интернете. И третье: подумать.

— Я пойду под душ, — сказала Тома, — а ты звони куда хочешь. Потом я поеду репетировать, а ты ищи в Интернете все, что тебе надо. И думай.

Она прошла в спальню и прикрыла за собой дверь. Не закрыла, а оставила небольшую щель — надеялась услышать, о чем я стану разговаривать со шведским инспектором. Если, конечно, мне удастся до него дозвониться.