Маэстро приехал в театр, когда репетиция уже началась. В зале было темно, на сцене свечи горели только в софитах, длинные тени ложились на задник и декорации, предназначенные то ли для спектакля, то ли для того, чтобы их снести на склад и забыть на долгие годы.
Верди был мрачен. Он шел, опустив голову и стараясь ни с кем не встречаться взглядами. Чуть поотстав от маэстро, спешил, знаками показывая всем не мешать и не задавать глупых вопросов, импресарио Яковаччи, знавший Верди не первый год, еще с римской постановки «Набукко», когда композитор топал ногами и так кричал на хористов, что сорвал голос, и на премьере, прошедшей с оглушительным (в прямом смысле) успехом, сидел в глубине ложи, появившись на вызовы только один раз, когда от грохота оваций могла обрушиться большая люстра в зрительном зале.
Чем сейчас мог быть недоволен маэстро, Яковаччи не представлял. Все шло как нельзя лучше. Декорации, правда, пришлось частично использовать старые, на новые не хватило денег, колонны в большом губернаторском зале уже появлялись в трехлетней давности постановке «Лючии». Маэстро не должен был волноваться — солисты отлично выучили партии, даже синьор Джиральдони, который обычно на первых репетициях с трудом понимал, что, собственно, ему предстоит петь, сейчас явился если не полностью, то достаточно подготовленным, а обе свои арии пел с таким блеском, что даже дилетанту ясно: овации на премьере он огребет полной мерой.
Правда, госпожа Жюльен-Дежан… Что-то с ней, конечно, происходит в последнее время, какая-то она тихая, на нее не похоже, не грозится, что, если ей подадут холодный чай, она немедленно разорвет контракт и уедет в Париж.
— Почему столько лишнего на сцене? — спросил Верди, остановившись в левой кулисе. — И лишних? Кто эти люди? Что они здесь делают?
— Сейчас все уйдут, маэстро, — сдержанно сказал Яковаччи. — Это осветители, они…
— Не похоже, чтобы они занимались своим делом, — буркнул Верди. — Я постою здесь, синьор Яковаччи.
— Хорошо, маэстро. Приказать, чтобы принесли стул?
— Нет. Я же сказал: постою, а не посижу.
Отвернувшись от импресарио, Верди стал смотреть на сцену, противоположный конец которой скрывался в темноте, будто задрапированный черным занавесом. Хористы тихо репетировали сцену на кладбище. Примадонна вышла к рампе; невидимый с того места, где стоял Верди, дирижер отыграл бурное вступление, и синьора Жюльен-Дежан пропела речитатив. Голос звучал неплохо, певица знала, что маэстро в театре, она не видела его в зале, но предполагала, что он сидит где-нибудь в первых рядах, и пела, обращаясь к одному из белесых пятен — на самом деле это был ее собственный концертмейстер, всегда готовый прийти на помощь и указать в клавире забытое место.
Хорошо, думал Верди, слушая оркестровое вступление к арии — таинственное и завораживающее, гобой звучал именно так, как нужно, не piano, а чуть громче, на самую малость. Квесто хороший дирижер. Возможно, он даже лучше, чем Мориани, отыграл бы премьеру, но в театре свои правила, своя система — Квесто еще по меньшей мере два сезона ходить во вторых дирижерах, пока ему доверят постановку.
Верди вовсе не был уверен в успехе оперы. Правда, Сомма снизошел и прислал шесть строф, так что финал стал именно таким, каким его представлял себе композитор. Но потом опять произошло странное. Будучи человеком, хотя и вспыльчивым, но отходчивым, и главное, вежливым — правда, в пределах предлагаемых обстоятельств, — Верди написал либреттисту короткое письмо с благодарностью за проделанную работу и получил дней десять спустя еще более краткий ответ, где синьор Сомма выражал маэстро свое глубокое почтение и сообщал, что, во-первых, не соглашался на просьбу о шести новых строфах, переданную через синьора Винью, а во-вторых, соответственно, никаких стихов не писал и не отправлял, как, кстати, не делал этого и в прошлый раз, о котором маэстро должен помнить. С выражением искреннего уважения и напоминанием о том, что он, Сомма, не имеет никакого отношения к тому тексту, который будет, по-видимому, исполнен на сцене Римской оперы…
Странный человек этот Сомма. Отличный юрист и замечательный поэт, он мог бы стать не менее известным человеком в театральном мире, чем бедняга Пьяве или даже Солера, написавший тексты к огромному количеству известнейших опер. Но каждый сам выбирает себе поприще. Сомма решил. Это его право. Но почему…
Хватит об этом, — сам себя перебил Верди. Дело не в том, что Сомма не захотел заниматься делом, которое у него хорошо получалось. Но, отказываясь признавать себя автором либретто, он ставил в неловкое положение и самого Верди, и администрацию театра. Ну что это, на самом деле: NN на афише, такого еще не было, инкогнито только распаляет воображение, можно себе представить, какие фантастические слухи ходят уже сейчас, за две недели до премьеры, по городу и чуть ли не по всей Италии! Верди рассказывали: кто-то говорил, что автором либретто является сенатор Кавур, у которого в юности действительно был поэтический дар, а еще прошел слух, что стихи написал сам король Пьемонта Виктор-Эммануил, слух, совсем уж безосновательный, но именно поэтому популярный.
Ария закончилась, и на сцену вышел синьор Фраскини. Верди слышал его на премьере "Битвы при Леньяно" в Турине, неплохой голос, со звонкими верхами, но зажатым нижним регистром. Фраскини-Ричард бросился к ногам Амелии с таким пылом, что, как показалось Верди, непременно должен был разбить себе колени. Пожалуй, сейчас голос Фраскини звучал лучше, чем четыре года назад — определенно он поработал над звучанием и интонациями, да, неплохо, очень неплохо, вот только игра его была слишком нарочитой, слишком рассчитанной на публику, на успех, на аплодисменты. Но это уж… Найти хорошего певца, чтобы он еще и умел держаться на сцене? Где взять таких? Хорошо хоть, что Фраскини не ест дирижера глазами, хотя бы уже за это ему можно простить излишнюю экзальтацию.
— Он действительно влюблен в нее по уши, — сказал тихий голос. Маэстро обернулся. Рядом стоял и смотрел на сцену Яковаччи. Увидев обращенное к нему лицо Верди, импресарио повторил: — Влюблен, как кролик в удава.
— Что ж, — отозвался Верди, прислушиваясь к тому, как голоса Ричарда и Амелии сливаются в экстатическом звучании дуэта, — это часто происходит с певцами, не так ли?
— Часто, — пробормотал Яковаччи. — Но я предпочел бы, чтобы страсти разгорались после премьеры и вообще за пределами театра. К тому же…
Дуэт закончился, Квесто остановил оркестр и принялся делать концертмейстеру скрипок какие-то замечания. Фраскини все еще держал примадонну за обе руки и смотрел в глаза преданным взглядом — то ли не вышел из образа, то ли пребывал в особом состоянии, когда образ уже неотличим от собственной сущности.
— Да? — подбодрил Верди замолчавшего Яковаччи.
— Что вы сказали, маэстро? Ах, да… Любовь — это замечательно. Если бы…
— Ну что же вы? Говорите. Если бы что?
— Синьора Жюльен-Дежан — давняя пассия Джиральдони. Он на премьере поет Ренато. Характер у Джиральдони необузданный, знаете ли. Голос, правда, прекрасный, вы уже, наверно, успели убедиться, маэстро, поэтому я третий сезон продлеваю с ним контракт. А синьор Фраскини поет у меня первый раз, хороший голос, но человек он отвратительный, знаете ли.
— Среди теноров это нередкое явление, дорогой Яковаччи, — усмехнулся Верди. — Вы к этому не привыкли?
— Привык! Я и не к такому привык, дорогой маэстро. Но мне бы не хотелось, чтобы эти двое поубивали друг друга прежде, чем пройдут все назначенные спектакли. Потом — ради всех святых! Но вы посмотрите на него! Если Джиральдони где-то поблизости…
Джиральдони был не просто поблизости — Ренато уже стоял на сцене, дирижер подал знак к началу терцета, и запахнутый в плащ секретарь бостонского губернатора вышел вперед, чтобы оказаться между Амелией и Ричардом. Возможно, так и было задумано, но сейчас, после слов импресарио, Верди показалось, что Джиральдони взбешен, он метался по сцене от одной неподвижной фигуры к другой, форсировал голос и однажды даже разошелся с оркестром — если он играл, то переигрывал, а если это не было игрой…
Квесто постучал палочкой по пюпитру, оркестр смолк, и в тишине стало слышно, как дирижер выговаривает Джиральдони, стараясь не повышать голос, — никому не хотелось устраивать скандалы перед премьерой. Оркестр еще раз отыграл вступление, и три голоса слились, наконец, в общем ритме — упругом, жестком, бодрящем, берущем за душу.
— Хорошо, — пробормотал Яковаччи. — Господи, как хорошо, у меня в этом месте, а я слушаю его уже десятый раз, дух захватывает. Как вы этого добиваетесь, маэстро? Уверен — после терцета публика придет в экстаз.
Верди промолчал. Исполнение ему не понравилось. Спели неплохо, но синьора Жюльен-Дежан на протяжении всего десяти тактов умудрилась дважды опередить оркестр. Ужасно, что за неделю до премьеры партии еще толком не выучены, между солистами назревает кризисная ситуация, да еще, как сообщил сегодня по секрету Тито Рикорди, в городе видели синьора Сомма, и то, что либреттист приехал в Рим, не поставив в известность Верди и вообще никого из общих знакомых, выглядело дурным знаком.
Впрочем, все могло быть на самом деле невинной шуткой и нежеланием Сомма показываться на людях — на афишах, как и было оговорено, вместо фамилии либреттиста стояло нейтральное и непонятное NN, вызывавшее гораздо больше пересудов, чем любое реальное имя. Секреты будоражат воображение, особенно сейчас, когда по всему Риму на стенах домов малюют надписи VIVA VERDI, и каждый понимает двойной смысл этих коротких слов. После того, как действие перенесли за океан, в новой опере не осталось ничего от бунтарского духа первого, уже забытого, варианта либретто. Любовь, любовь и только любовь. Впрочем, даже и любовь вполне невинная, хотя, как это обычно бывает, неверно воспринятая и понятая каждой из трех сторон конфликта. Поистине, жизнь подбрасывает любовные истории почище любых сочиненных, и Верди подумал, что с синьорой Жюльен-Дежан придется еще повозиться. Характер у нее, похоже, типичный для примадонн, воображающих, будто стержень любого спектакля — это их неповторимые каденции и фиоритуры. В партии Амелии Верди не написал ни одной фиоритуры — не тот характер. Зато в небольшой партии пажа Оскара красивых фиоритур было достаточно, и Верди мог себе представить, с каким негодованием слушала примадонна вокальные красоты, которых ее партия была лишена.
Впрочем, арию свою в начале четвертой картины Амелия спела вполне прилично. Но и не очень хорошо, надо признать. Тусклые верха дали о себе знать, и Верди вздохнул, понимая, что нет смысла говорить о замене исполнительницы — а хорошо бы прямо сейчас найти более подходящую певицу: и спектакль зазвучал бы так, как это слышал в своем сознании Верди, и все эти любовные коллизии удалось бы погасить — если не в жизни, то хотя бы на сцене.
Верди так и простоял в кулисе до конца репетиции. Конечно, его видели, но, зная крутой нрав маэстро, делали вид, будто он не человек, а призрак. Слушает, молчит — значит, все в порядке. Будь иначе, Верди сейчас бегал бы по сцене, топал ногами и кричал на всех — как это бывало во время репетиций других, более ранних опер.
Когда репетиция закончилась, импресарио, не отходивший от маэстро ни на шаг, предложил Верди отдохнуть в его кабинете, выпить хорошего тосканского вина, но композитор отказался, сославшись на то, что его ждет в отеле Джузеппина, которой сегодня нездоровится, но к спектаклю, конечно, все будет в порядке.
— Скажите, синьор Яковаччи, — обратился Верди к импресарио, — не видели ли вы в последние дни синьора Сомма?
— Нет, — покачал головой Яковаччи и не удержался от вопроса: — Вы думаете, маэстро, что синьор Сомма приедет на премьеру?
Верди пожал плечами.
— Вряд ли, — сказал он. — Пожалуй, я поговорю с Мориани. Мне не нравится его темп в сцене заговора.