Глупо было, конечно, надеяться на понимание со стороны Стадлера. Глупо было предполагать, что он захочет выслушать мою версию — не слушать он пришел, а исполнять свой долг. Как некий проповедник в древней Иудее, принесший в цивилизацию не мир, но меч, обещавший выполнять заветы предков, но вместо этого придумавший свои. Если бы он не только сам говорил, но еще и умел слушать, что говорили другие…

Сейчас мне лучше было молчать, и я молчал, глупо надеясь уже не на Стадлера, а на того, другого, который отличался от первого разве что странным взглядом — не таким цепким, не таким уверенным, не таким вязким. Как может взгляд быть вязким, я объяснить не смог бы, но был он именно вязким, в нем можно было увязнуть, как в топком болоте, и я увяз, я не мог отвести свой взгляд в сторону: Стадлер на какое-то время выключил лампу, и оказалось, что в камере горит верхний свет, а я почему-то думал, что здесь темно. Он выключил лампу и смотрел на меня, как в свое время смотрел в зал Кашпировский, так же угрюмо и вязко, и давал свои установки, от которых у людей исчезали операционные швы и рубцевались язвы — не только физические, но и душевные. А у Стадлера цель была иной: не мир он нес мне, но меч. Я не мог отвести взгляда, так мы и сидели молча, он смотрел на меня и перебирал на столе какие-то бумаги, а я смотрел и перебирал мысленно все, что мог сказать — не в свое оправдание, потому что мне не в чем было оправдываться, не оправдания я искал, а истины. Чтобы понять истину, нужно говорить о ней. О ней, а не о том, что вокруг. Не о том, что видно невооруженным глазом, а о том, что от этого глаза скрыто. Только в разговоре можно понять, но говорить Стадлер со мной как раз и не собирался, он собирался спрашивать — и спрашивал, а я должен был отвечать, но молчал, потому что у меня не было тех ответов, на которые он рассчитывал, а те ответы, какие были ему нужны, я дать не мог, потому что это было бы ложью.

Я хотел позвонить Томе, сказать, что все у меня в порядке, пусть не волнуется, ей нельзя волноваться, а то сядет голос, и ее замечательные, звонкие, сочные, как спелый персик, верха будут звучать натянуто, будто струна, готовая лопнуть. Этого нельзя было допустить: если Тома провалит спектакль, с ней могут не возобновить контракта, а слухи в оперном мире разносятся со скоростью, вдесятеро превышающей скорость света…

Я хотел позвонить Томе, и Стадлер знал, что я хочу именно это, но именно потому, что он прекрасно знал о моем желании, он никогда не позволил бы мне его исполнить, потому что задержанного надо дожать, а чтобы дожать, нужно время, и он воображал, что чего-чего, а времени у него достаточно — еще не вечер, а потом будет еще не ночь, и еще не следующий день… Куда торопиться? Впрочем, понятно куда: если к завтрашнему утру Стадлер не предъявит мне официального обвинения, он вынужден будет отпустить меня вторично, а этого старший инспектор не допустит. Значит, завтра к утру обвинение будет сформулировано, можно не сомневаться.

Где же этот швед, неужели он ничего не понял из нашего с ним быстрого диалога, не поехал в кампус, не нашел Арчи, не выслушал хотя бы его? Арчи, конечно, не в курсе всех деталей дела, но в науке он понимает больше прочих, больше меня, и если до меня дошло уже, что именно случилось в тот вечер — вечер двойного представления оперы, — то Арчи, безусловно, догадался. Даже не догадался, по отношению к Арчи слово «догадка» не подходит, как не подходят и такие слова, как «интуиция», "инсайт", «воображение». Это может показаться странным, но воображением Арчи не отличался, зато все варианты любой идеи просчитывал мгновенно, не хуже компьютера, который, как мне казалось, нужен был ему на самом деле не для расчетов, а для того только, чтобы подтвердить уже проделанные в мозгу вычисления.

Арчи должен был… если швед до него добрался… если швед понял…

— Так вы в состоянии объяснить, каким образом на вашем ноже появились отпечатки пальцев господина Гастальдона?

Я уже устал считать. Вопрос этот Стадлер и его помощники задали мне наверняка больше тысячи раз. Возможно, это был тысяча двести сорок пятый. Или двухтысячный. Уникальным терпением обладали американские копы. Московский следователь давно врезал бы мне по почкам, и я подписал бы любое признание, потому что боли не выношу, даже не столько боли, зубы у меня болели долго и мучительно, и я боялся идти к дантисту, терпел, я мог терпеть боль, но только не ту, что причинял человек. Может, я на самом деле боялся не боли, а унижения? Разве не унижение — многочасовой допрос, монотонный, как китайская пытка каплями, падающими на темя?

— Я могу предположить, — сказал я. Тоже в тысячный раз?

— Ваши предположения оставьте для своего адвоката, — сказал Стадлер.

— У меня нет адвоката. Позовите российского консула.

— Когда вам предъявят официальное обвинение, к вам будет допущен консул, и вам найдут адвоката, господи Бочкариофф. Пока ведется предварительное следствие, и вы обязаны отвечать на вопросы, а не выдвигать собственные версии.

— Если вы разрешите показать вам содержание диска…

— Содержание диска, — лениво произнес Стадлер фразу, которую тоже повторил уже раз пятьдесят, — изучено экспертами, пока мы тут с вами разговариваем. Ничего, относящегося к убийству господина Гастальдона, не обнаружено.

Конечно. Чтобы увидеть связь, нужно выслушать, а чтобы выслушать, нужно иметь желание, а чтобы иметь такое желание, нужно понимать, что существует связь…

Замкнутый круг.

Где же этот швед?

Почему мне не позволяют поговорить с Томой? Сколько сейчас времени?

— Мне нужно в туалет.

— Не могу отказать, — вежливо сказал Стадлер. — Это было бы нарушением прав человека.

Он кивнул стоявшему у двери сержанту, мне позволено было подняться со стула, я сделал несколько шагов, голова кружилась, но не сильно, не так, как утром… или это было вчера? Хорошо бы поесть. И кофе.

Дверь в туалетную комнату, разумеется, осталась открытой, сержант стоял и смотрел, ну и ладно, если это доставляло ему удовольствие… Неужели Стадлер боялся, что я суну голову в унитаз и предприму, как писали в российских протоколах, попытку самоутопления?

Вернувшись, я не увидел Стадлера за столом. В комнате вообще никого не было, и я остановился в дверях.

— Ну, — нетерпеливо подтолкнул меня сержант, — садитесь.

— Куда? — глупо спросил я. Я мог бы сесть за стол, например…

— Не валяйте дурака, — раздраженно сказал сержант. — На прежнее место.

За спиной я услышал голоса, но сержант толкал меня в спину, и вошедших я увидел только тогда, когда опустился на стул и почувствовал его знакомую гладкую поверхность.

Господи, наконец! Швед что-то говорил Стадлеру. Его-то старший инспектор вынужден был слушать, ему-то он не мог, как мне, приказать замолчать. Как ни прислушивался, я не мог расслышать того, что шептал Фридхолм… я только сейчас вспомнил эту фамилию, почему-то она никак мне не давалась. Бывает, что слово вылетает из памяти, будто его там никогда не было, и вдруг возвращается на место, будто никуда не вылетало. Фридхолм.

— Все это глупости, — сказал Стадлер. — Только время зря терять.

— А если? — сказал швед.

По лицу Стадлера было видно, как он ответил бы кому-то другому на этот вопрос. Но пресловутая политкорректность не позволяла грубить коллеге, пусть даже коллега неправильно понимал ситуацию и не разбирался в американских реалиях. Это тоже можно было прочитать на лице Стадлера, когда он поднял на Фридхолма взгляд и сказал:

— Никогда не любил фантастику. "А если?" — вопрос, который обожают задавать литераторы. А я…

— А если? — повторил Фридхолм, и я подумал, что он тоже, как Стадлер, обладает изрядным терпением и готов повторять сто и тысячу раз, пока коллега не скажет: "Черт с вами, попробуйте".

— Черт с вами, — буркнул Стадлер. — Извините, вырвалось… Попробуйте. Я могу послушать?

Вопрос был задан с издевкой, но Фридхолм и ухом не повел, на его лице не отразилось никаких эмоций. Он достал из бокового кармана куртки пакет с диском (это был тот самый или другой?), положил на стол, отодвинув в сторону бумаги, и лампу тоже отодвинул к краю стола, ну и хорошо, значит, будет сейчас разговор, а не попытка вынуть из моей головы информацию с помощью мощного светового облучения.

Стадлер сел так, чтобы видеть нас обоих.

— Действуйте, коллега, — сказал он. — Для включения видеозаписи нажмите кнопку слева. Зеленую. Красная рядом — выключение. Очень просто.

— А если я не нажму кнопку, — безо всякого выражения проговорил Фридхолм, — то допрос не будет записан?

Подкалывает. Какие-то между ними уже сложились не очень простые отношения, но мне-то что за дело?

— Будет, конечно, — хмыкнул Стадлер, — только файлы разные. Потом объясню, коллега.

— Господин Бочкарев, — нараспев произнес Фридхолм, молодец, совершенно правильно озвучил мою фамилию, Стадлеру никогда так не удастся, — скажите мне, пожалуйста, связаны ли друг с другом причинно-следственными связями два преступления, совершенные в Бостоне и Стокгольме?

Молодец. Повторяет вопрос так, чтобы не возникло разночтений, и ответ мог быть только один: да или нет.

— Нет, — сказал я.

На бесстрастном лице шведа впервые появилось отражение хоть какой-то эмоции, и этой эмоцией стало, конечно, удивление.

— Нет? — переспросил он.

— Нет, — подтвердил я.

— Позвольте вам напомнить, господин Бочкарев, — продолжал Фридхолм, — что недавно вы утверждали, что оба преступления связаны друг с другом.

— Совершенно верно, — кивнул я. — Но в мире существует огромное число связей, не обязательно имеющих причинно-следственную природу.

Я тоже старался говорить так, чтобы и мои слова по возможности не допускали разночтений.

— Вот как, — сказал Фридхолм. Поскольку это был не вопрос, а скорее утверждение, я промолчал. Я мог бы и продолжить, но зачем лишний раз выслушивать напоминание: "Вопросы здесь задаю я"? Пусть задает.

— На этом диске, — Фридхолм постучал пальцем по пакету, — много информации о первом представлении оперы Верди «Бал-маскарад», состоявшемся в римском театре «Аполло» 17 февраля 1859 года. Полагаете ли вы, что эти сведения могут помочь в установлении личностей преступников, совершивших убийства 17 февраля 2009 года?

Хорошо формулирует.

— Да, — сказал я и положил ногу на ногу. Пожалуй, мы действительно сдвинулись, наконец, с мертвой точки.

— Да, — повторил Фридхолм и впал в состояние глубокой задумчивости. Стадлер переводил взгляд со шведа на меня и обратно, то ли что-то с чем-то сравнивал, то ли пытался сообразить, кто из нас кому морочит голову.

— Я не успел просмотреть все документы, содержащиеся на диске, — голос Фридхолма звучал монотонно и настолько неэмоционально, что казалось: говорит робот-чтец, разработка Джека Вилькинсона, которую он демонстрировал осенью на одном из семинаров, а потом повез в Японию и там продал то ли компании «Сони», то ли «Хонде», получив в качестве платы хороший грант на дальнейшее усовершенствование программного обеспечения. — Однако ваш коллега Арчибальд Бреннер указал мне на несоответствие между тем, что произошло на спектакле, и тем, что было написано в оперном либретто, которое в тот вечер продавалось зрителям.

В точку. Швед, похоже, действительно умеет интуитивно выделять главное даже в тех случаях, когда совсем не понимает отличий между главным и второстепенным. Вопрос, однако, задан не был, и я предпочел промолчать. Пусть спросит, и тогда я отвечу «да» или «нет». Пока он должен думать сам, сам должен прийти к определенным выводам, иначе все, что я скажу, останется сотрясением воздуха. Чтобы понять ответ, нужно правильно задать вопрос.

— В либретто, — продолжал излагать Фридхолм, — сказано: "Ренато выхватывает пистолет и стреляет Ричарду в спину". Во время спектакля певец, исполнявший партию Ренато, вместо этого достал кинжал и ударил Ричарда — не в спину, однако, а в грудь, поскольку из-за актерской отсебятины произошла задержка на секунду-другую, и Ричард успел обернуться. Так?

Спрашивал он, скорее, сам себя, но поскольку формально это был вопрос, я счел нужным ответить:

— Да.

— Отлично, — сказал Фридхолм и посмотрел на Стадлера, сидевшего с таким видом, будто присутствует при беседе двух больных в психиатрической клинике. Еще минута, — подумал я, — и от его политкорректности останутся одни обломки, Стадлер прекратит наш разговор, и тогда…

— Послушайте, майор, — сказал я, — вы многое поняли сами, я вижу, а старший инспектор по-прежнему пребывает в неведении. Давайте я продолжу, и если у вас по ходу дела возникнут вопросы, вы меня сразу прерывайте, хорошо?

Стадлер уперся ладонями в колени, похоже, он собирался встать, прогнать шведа и рассказать задержанному, какие у того в этой комнате обязанности. Фридхолм, однако, сделал повелительный жест, это было неожиданно, это выглядело даже немного театрально, но он протянул в сторону Стадлера правую руку и указательным пальцем пригвоздил старшего инспектора к стулу. Таким жестом абсолютные монархи указывали своим вассалам на их место. Сейчас бы еще грозный взгляд из-под насупленных бровей… Нет, это было бы слишком.

— Хорошо, — сказал Фридхолм, и мне показалось, что он улыбнулся. Только показалось, конечно, лицо шведа оставалось по-прежнему бесстрастным.

— В некоторых театрах, — сказал я, — и сейчас Ренато стреляет в Ричарда из пистолета. Это театральнее, это неожиданно, но главное — звук выстрела предваряет резкое tutti оркестра, и на слушателя это производит потрясающее впечатление. Верди, знаете ли, был великолепным знатоком театра, и эффект был им, безусловно, продуман, так что реплика в либретто, конечно, не случайна. Но на премьере в руке Ренато оказался не пистолет…