Стадлер ходил по кабинету от окна к двери и обратно, руки заложил за спину и был похож на заключенного, которому недоставало пространства, не хватало времени и вообще было плохо в клетке.
Стадлер молчал. Может, обдумывал сказанное русским физиком, а может, ни о чем не думал. Или размышлял о том, как станет отчитываться перед начальством. А тут еще шведский коллега, свалившийся, как снег на голову, и, похоже, понявший в этой истории куда больше. Может, он вовсе ничего не понял, а только вид делает?
Фридхолм молчал. Он прислушивался к звукам, доносившимся из соседней комнаты, где все еще сидел на стуле Бочкарев. Дверь была открыта, но со своего места майор не видел физика, только слышал, как что-то там шуршало, что-то упало, потом раздался звук, похожий на всхлип…
О своем начальстве Фридхолм тоже думал, но как-то искоса. Надо будет писать о результатах поездки, ну и напишет… не так это важно, все равно к стокгольмскому убийству новых фактов раздобыть не удалось. Улик как не было, так и нет. "Извините, комиссар, зря, получается, я съездил". "Я же вам говорил, майор". "Да, извините, я ошибся". "Может, вам нужен отпуск?" "Нет, господин комиссар, спасибо"…
— Когда, — спросил Стадлер, продолжая вышагивать и даже не повернувшись к коллеге, — вам пришло в голову изучать труды этого… черт его дери… убийцы? Свидетеля?
— Когда… — повторил Фридхолм. — Видите ли, я сопоставил время. Он звонил мне на работу в десять утра. Утверждал, что говорит из театра, я слышал голоса. Но разница во времени… У вас тут была ночь, четыре часа. И потом… Компания сотовой связи не смогла отследить звонок. Это вообще нонсенс, вы понимаете. Кроме того — он уже звонил комиссару, но утверждал, что не делал этого, и я ему поверил. Позднее, прочитав пару его статей, я вспомнил еще об одной несообразности. В театре из запертой комнаты пропал бутафорский кинжал. Как? Почему? Может, если бы не эти странности, я бы не заинтересовался. Мало ли…
— И что? — поинтересовался Стадлер. — Там, наверно, сплошные формулы. Вы хотите сказать, что разобрались?
— Нет, — признался Фридхолм. — Не понял ничего, конечно. Кроме одной вещи: что-то тут есть. Потому что… Не знаю, как объяснить. Вы, как и я, не первый год в полиции.
— Двенадцатый, — сообщил Стадлер.
— А я двадцать шестой. У вас наверняка бывали такие дела: никаких улик, не за что зацепиться, ни одной версии, кроме банальных, какие присутствуют всегда и чаще всего никуда не ведут. Или наоборот, улик столько, что можно в них утонуть, а результата никакого, пустые версии, дело разваливается, хватаешь первого попавшегося… вот как… нет, я не то хотел сказать…
— Но сказали, — буркнул Стадлер. — И, между прочим, этот русский так и не объяснил, откуда на его ноже отпечатки пальцев убитого.
— Не объяснил?… Мне показалось, что… Да, вы правы, не объяснил, но если спросить…
— И спрошу! — Стадлер перестал мерить шагами комнату, подошел к двери и встал в проеме. Хотел сказать что-то резкое, но молчал и смотрел. Фридхолм поднялся и встал рядом: в соседней комнате Бочкарев сидел, откинувшись на своем неудобном стуле, свесил руки плетьми, смотрел прямо перед собой — не на Стадлера, не в стену даже, а куда-то в пространство… или во время…
Бочкарев плакал. Плечи его тряслись, он плакал молча, из груди его вырывались странные клокочущие звуки.
— Вот так они все, — презрительно бросил Стадлер и принялся опять ходить по комнате — теперь от стены к стене, мимо остававшегося в дверях Фридхолма, а тот переводил взгляд со старшего инспектора на Бочкарева, продолжавшего биться в истерике.
— Попробую я сам объяснить это недоразумение с ножом, — сказал Фридхолм. — По-моему, это очевидно, надо только принять точку зрения…
— Вы, я вижу, приняли ее безоговорочно, — пробормотал Стадлер.
— Не знаю, — задумчиво произнес Фридхолм. — Я говорил о делах, с которыми не справлялся. Вы тоже такие вспомнили — я уверен. Собственно, подобных дел большинство. За всю мою карьеру полицейского было всего-то… ну, каждый год, может, десять или пятнадцать дел, когда удавалось свести все концы, доказать каждый эпизод так, что адвокатам оставалось только молчать или сетовать на трудное детство преступника.
— И что? — сказал Стадлер. — Это общемировая статистика: только треть преступников удается поймать и только в половине случаев от этой трети дело удается довести до суда. Не хватает сил, не хватает людей, бывает, что и мозгов не хватает, да, это тоже… И что?
— Да вот… Если он прав, то так все и должно быть. Преступление совершается на одной ветви, а улики остаются на другой.
— Чепуха, — отрезал Стадлер. — Так можно оправдать что угодно, и никто ни в чем не будет виноват.
— Почему же? — запротестовал Фридхолм. — Надо просто разделять, когда…
— Просто, коллега?
— Не просто, конечно, это я так… Сложно, да. Очень сложно. А что остается?
— Почему на ноже Бочкарева отпечатки пальцев Гастальдона?
— Да потому, что они действительно были знакомы! Могли они познакомиться? В принципе? Могли, это очевидно. Значит, это произошло. Все, что может произойти в принципе, — происходит. Как с электроном. Только в другой ветви этого… как он назвал… Многомирия. Они познакомились — в театре, скорее всего. Бочкарев пришел к своей певице… Дальше можно только гадать. Наверно, Бочкарев привел Гастальдона к себе в кампус. Возможно, они повздорили, и Бочкарев схватился за нож, а Гастальдон перехватил рукоятку… Впрочем, я не верю, что могло быть именно так, не такой у этого физика характер. В нашей реальности.
— Это точно, — хохотнул Стадлер, на мгновение остановившись и посмотрев через плечо Фридхолма на Бочкарева, который теперь раскачивался взад-вперед, а стул под ним скрипел, как сухая ветка, готовая сломаться.
— Вряд ли мы когда-нибудь узнаем это в точности, — мягко сказал Фридхом. — Но я вот о чем думаю. Если он прав… Я имею в виду то, что он назвал склейками истории. Разные прошлые, которые сходятся в одном настоящем… Было у меня дело… Давно, в конце восьмидесятых. Я запутался тогда, улики показывали на трех разных людей, и у каждого был мотив. Алиби отсутствовало у всех, и все, конечно, отпирались. Я ничего не смог доказать. Не обвинять же каждого! Они не сговаривались, это точно, они и знакомы не были… В общем, я отступил, и начальство меня поняло. Теперь я думаю: наверно, каждый из них действительно был виновен, и убил — каждый, но в своей реальности…
— Знаете, коллега, — Стадлер подошел к Фридхолму почти вплотную, — я почему-то всегда думал, что шведы… и вообще скандинавы — люди немногословные, суровые…
— Конечно, — смутился Фридхолм. — Обычно я такой и есть. Просто это дело совсем выбило меня из колеи. Да и… Италии тут слишком много, вот что! Влияет, наверно, как вы думаете?
— Почему бы нам не пойти поесть? — деловито предложил Стадлер. — Напротив, в отеле… Вы оставили вещи в номере? Там на пятом этаже отличный бар. Я угощаю.
— А…
— Что? Этот? Дайте пройти, коллега.
Стадлер подошел к столу, постучал ящиками, чтобы обратить на себя внимание Бочкарева, и сказал, когда тот поднял взгляд и с недоумением посмотрел на старшего инспектора, будто увидел его впервые и не понял, чего этот человек от него хочет:
— Вас подбросить до кампуса или доберетесь сами? Извиняться не буду, не дождетесь. Можете подать на меня жалобу, но не советую. Ну?
Бочкарев встал, покачиваясь.
— Телефон… — пробормотал он.
— Получите у дежурного, и сумку вашу тоже.
— Я… Вы…
— Посмотрите на меня, — сказал Стадлер. — Оставьте при себе ваши теории. Или можете… — он оглянулся на внимательно слушавшего Фридхолма, хмыкнул и продолжил: — Да, там вас лучше поймут. Пока вы свободны. Повторяю: пока.
— Я убил их обоих, — сказал Бочкарев, и голос его звучал твердо, правда, Фридхолм услышал в нем истерические нотки, а Стадлеру показалось, что физик просто плохо соображает, о чем говорит. — Я же признался!
— И что мне делать с вашим признанием? — осведомился Стадлер.
— Вы же хотели… Вы двое суток требовали…
— Да, — мрачно сказал Стадлер. — Я двое суток требовал, чтобы вы объяснили мне, откуда на вашем ноже отпечатки пальцев Гастальдона. Тогда я связал бы это с убийством, получил мотив, но вы… — он опять покосился на стоявшего в дверях Фридхолма, — но вы мне ничего не объяснили, и, похоже, сами понимаете не больше меня, как это получилось. Вот коллега пытался объяснить вместо вас, только, по-моему, еще больше запутал.
— Я убил, — упрямо повторил Бочкарев.
— Поговорите об этом с майором, — посоветовал Стадлер. — Так вы можете идти? Только сначала протокол… Пойдемте со мной. Сейчас текст распечатают, и подпишете.
Физик пошел. Он шел так, будто делал это впервые в жизни. Будто раньше только ползал и пытался встать, держась за стены, и вдруг его поставили посреди комнаты, сказали «иди»… как в детстве, когда ему было то ли десять, то ли одиннадцать месяцев, и он еще видел мир таким, как есть, а не таким, каким потом сделало мир его быстро обучавшееся сознание.
Протокол оказался объемистым, девять страниц, Бочкарев не стал читать, подписался на каждом листе, бормоча про себя "я же говорил", "это я, Господи" и еще что-то, Фридхолм внимательно прислушивался и в глубине души боялся, что физику при виде отпечатанных бланков придет в голову потребовать чистый лист, на котором он собственноручно напишет признание в убийстве, и тогда Стадлеру ничего не останется, как начать все сначала — это будет бессмысленно и глупо, потому что ничего, кроме "это я, Господи", Бочкарев сказать не сможет, будет много и непонятно теоретизировать, может, обвинит себя во всех смертных грехах, эти ученые, если уж начинают копаться в своей совести, такое всякий раз вытряхивают, что…
— Пойдемте, я отвезу вас, куда скажете, — предложил Фридхолм, когда протокол был подписан, документы и сумка получены, Бочкарев сжимал в руке мобильный телефон и хотел звонить, но что-то его удерживало, наверно, присутствие двух полицейских.
— Действительно, подвезите его, коллега, — сказал Стадлер, — и возвращайтесь. Перекусим, и я вам кое-что покажу. У нас, как вы увидите, есть что посмотреть. И поучиться. Наверняка в Европе еще не применяют метод идентификации личности по молекулярным меткам. Мы получили эти приборы в январе, и должен сказать, они значительно облегчили нам…
— Да-да, — сказал Фридхолм. — Простите, старший инспектор, я, пожалуй… Мне здесь больше нечего делать. Отвезу Бочкарева и поеду в аэропорт. Может, удастся вылететь домой сегодня.
— Вы узнали все, что хотели? — притворно удивился Стадлер.
— В общем, да, — кивнул Фридхолм. — Я знаю мотив убийства, знаю, кто убил, знаю — как, знаю — когда и где это произошло на самом деле.
— И все это не пришьешь к делу, — хмыкнул Стадлер, — и не расскажешь прессе.
— Верно, — согласился Фридхолм. — Простите, старший инспектор, мне нужно догнать…
— Догоняйте, — кивнул Стадлер. — Я-то еще успею с ним намучиться.
— Вы собираетесь…
Стадлер пожал плечами.
— Коллега, — сказал он, — мир на самом деле прост. Я выясню все с этим ножом. А оттуда потянутся ниточки… Разберусь.
— Прощайте, — Фридхолм быстро пожал Стадлеру руку и припустил за Бочкаревым, уже прошедшим мимо охранника на входе.
— Послушайте, — сказал майор, догнав физика. Тот стоял, оглядываясь по сторонам, будто не мог сообразить, в какую сторону ему нужно, — я могу подбросить вас до кампуса. Или в отель, где живет госпожа Беляева.
— Да! — воскликнул Бочкарев, и будто, вспомнив, наконец, что ему нужно сейчас больше всего на свете, принялся набирать номер на мобильнике. Фридхолм ждал.
— Тома! — сказал Бочкарев, и это было единственное слово, которое Фридхолм понял из довольно продолжительного разговора. Русского он не знал, а на английский Бочкарев перешел только в конце, сказав: — Я сейчас приеду. Меня майор подбросит. Нет, не Стадлер. Объясню потом.
— С госпожой Беляевой все в порядке? — спросил Фридхолм, когда Бочкарев бросил мобильник в сумку.
— Она в театре. Репетировала, но уже освободилась. Прошу вас… Не надо со мной ехать. Я уже…
— Вы уже сыты по горло ничего не понимающими полицейскими, — закончил Фридхолм.
— Я не…
— Скажите мне, — перебил Бочкарева Фридхолм, — как теперь жить на свете. Я серьезно. Я человек основательный. И если что-то в себя принимаю, то на всю жизнь.
— Вы хотите сказать…
— Я не вижу другого объяснения тому, что произошло.
— Значит, вы понимаете, что их убил я, — это был не вопрос, а утверждение. Бочкарев посмотрел Фридхолму в глаза, и оба прекрасно поняли друг друга.
— Да, — сказал Фридхолм. — Их убили вы. Если бы вы не сделали свой расчет, если бы не выступили на семинаре, если бы не переворошили эту историю… Как вы это называете? Склейки?
— Значит, вы мне верите, — повторял Бочкарев, а Фридхолм тянул свое:
— Тогда баритон, тот, в Риме, убил бы тенора на премьере, и произошло бы это полтора века назад, а мы сейчас читали бы в книгах.
— Вряд ли, — покачал головой Бочкарев. — Это случилось на одной из ветвей прошлого, не очень вероятной ветви, кстати говоря. А наше прошлое историки описывают по наиболее вероятным интерпретациям, наиболее же вероятной является та ветвь, где я… убил…
— Нет, — сказал майор.
— Нет?
— Это ведь можно считать производственной аварией, верно? — пояснил свою мысль Фридхолм. — Вы включаете пресс, он падает, вы не успеваете отдернуть руки… Но вы сделали все правильно, по инструкции. То есть, по теории, которая, к сожалению, пока не совершенна. Да, вы убили их — Хоглунда и Гастальдона…
— Конечно!
— …но можно ли судить водителя, не справившегося с управлением на скользкой горной дороге?
Бочкарев смотрел на майора, что-то менялось в его мыслях, что-то начало бродить в голове.
Опять он больше думает, чем чувствует, — решил Фридхолм. Хорошо ли это?
— Вы не торопитесь? — осведомился майор.
— Да, простите, — Бочкарев увидел проезжавшее мимо такси и замахал рукой. Машина остановилась, физик сел рядом с водителем, назвал адрес и умчался, не попрощавшись.
Фридхолм пожал плечами и пошел к подземному переходу. Он шел осторожно, будто по льду, и думал о том, что каждый его шаг — это шаг не только в будущее, но и в прошлое, и какой же он там, в своих прожитых жизнях, в прожитых событиях — наверняка он многое сделал не так, может, в какой-то ветви даже не пошел работать в полицию… или нет, такого его прошлого не существует, потому что тогда он не брел бы сейчас по улице Бостона, чтобы забрать в гостинице вещи и лететь домой через океан… а может, даже и с другим прошлым он все равно сейчас оказался бы здесь, причина была бы иная, а события происходили бы точно так же? Странная штука — наше сознание, если оно способно изменять мир, но об этом лучше размышлять по вечерам, сидя перед телевизором, а в работе…
Да, — подумал Фридхолм, — в работе все останется по-прежнему. Только лишняя морока — всякий раз думать о том, как бы не изменить случайным поступком что-нибудь в истории.
Не хотел бы я быть ученым, — думал Фридхолм, спускаясь в подземный переход. — Сначала они изобретают какую-нибудь теорию, чтобы понять мир, а потом понимают, что своими теориями изобретают другой мир, который становится хуже, потому что изменить мир к лучшему ученые не в силах. Тогда они страдают и говорят "я убил", но все равно продолжают изобретать новые теории, чтобы понять новый уже мир, а мир опять меняется…
Проще ловить преступников. Тут ты точно знаешь, что изменяешь мир к лучшему.
Да? — спросил себя Фридхолм. — Ты уверен?
Он поднялся из подземного перехода и остановился в напряженном ожидании неизвестного. Где он? Откуда здесь это здание? Должен быть отель. "Новая Англия". Он там оставил вещи. А вместо отеля… Неужели?… Можно ли так вот, запросто, оказаться на другой ветви? Склеились две реальности — и ты уже не тот, и не там… Как же теперь?…
Черт! — выругался Фридхолм. Ну, конечно. Он всего лишь вышел из перехода не в ту сторону. Вот отель, и название светится, наступает вечер, в Стокгольме ночь, надо поторопиться.
Домой, домой…
* * *
Стадлер перечитал запись нелепого и пустого, по сути, разговора, и подумал, что от признания не нужно отмахиваться. Конечно, сказано в состоянии аффекта, признание гроша ломаного не стоит, но если потянуть за ниточку…
Пусть успокоится, решит, что полиция от него отвязалась, пусть пройдут премьерные спектакли. А потом…
Стадлер сложил листы протокола, скрепил их и бросил в ящик стола.
* * *
Когда я подъехал к театру, у главного входа уже собралась толпа. Я расплатился с таксистом и позвонил Томе.
— Я здесь, — сказал я, — ты меня встретишь?
— У четвертого выхода. Посидим сегодня в ложе вдвоем, хорошо? Послушаем. Я так хотела послушать «Густава» с тобой. Ты и я. Подожди, я спускаюсь.
— Жду, — сказал я.
Я ничего ей не скажу. Никогда. Я хочу, чтобы для Томы существовало только одно прошлое: то, в котором мы вместе. Среди всех наших прошлых только оно — счастливое.
Только одно. Единственное.
А остальные…
* * *
"Премьера «Бал-маскарада», новой оперы прославленного маэстро Джузеппе Верди, прошла вчера в театре «Аполло» с тем триумфом, какого заслуживает это замечательное произведение. Госпожа Жюльен-Феррар не сумела, правда, сотворить чудо со своим не очень большим голосом, и исполнение ею партии Амелии стоит лишь того, чтобы о нем упомянули одним словом. В лучшей форме были господа Фраскини и Джиральдони, сумевшие исполнить свои партии с необходимым изяществом… Постановка оставила желать лучшего, но нам известна скаредность господина Яковаччи… Остается также надеяться, что во время предстоящих представлений пистолет у господина Джиральдони выстрелит вовремя, и ему не придется, как на премьере, импровизировать, нарушая равновесие между музыкой и сценическим действием"…
— Между музыкой и сценическим действием, — пожав плечами, повторил Сомма и бросил газету на стол.
Разговор происходил в гостиной Верди в гостинице «Колон». Газеты доставили во время завтрака, и маэстро не раскрыл ни одной, пока не допил утренний кофе. Сомма, явившийся ни свет, ни заря, зная, что Верди поднимается рано, к еде не притронулся, пробормотав, что сыт по горло своими идиотами-клиентами.
— У Джиральдони действительно был настоящий нож? — спросил Верди. Вчера ему пришлось выйти к зрителям, дожидавшимся любимого маэстро на площади перед театром, а потом его экипаж ехал к гостинице, сопровождаемый громогласной толпой, и под окнами еще долго слышались крики, он дважды выходил на балкон, и Пеппина боялась, что он простудится. Смертельно уставший, он уснул, едва голова коснулась подушки.
— Да, черт возьми! — воскликнул Сомма. — Это подтверждают все, я разговаривал с хористами, они в шоке, маэстро! Никто ничего не понимает, и меньше всех — сам Джиральдони. Он наверняка думал, что убил своего заклятого врага.
— Он артист, — заметил Верди. — Думаю, это была хорошо разыгранная сцена. Напугать соперника так, чтобы тот потерял самообладание и не смог спеть сцену смерти. Его освистали бы…
— Нет, — упрямо повторил Сомма. — Нет и нет. Это был настоящий нож, и ударил Джиральдони по-настоящему, но сама судьба была на стороне Фраскини — и вашей оперы, маэстро!
— Нашей оперы, дорогой Сомма, — механически поправил Верди.
— Сама судьба! — продолжал вещать Сомма, перед глазами которого все еще стояла эта картина: Ренато достает из-под плаща кинжал и изо всей силы вонзает лезвие в грудь Ричарда. — Да, судьба, рок, воля Творца, как угодно, что еще могло сделать так, чтобы лезвие скользнуло, даже не порезав рубашки, не поранив Ричарда? Как?
— Оставьте, — отмахнулся Верди. — Вы слишком глубоко увязли в этом деле, как профессионал, вы все воспринимаете слишком серьезно. Театральные, оперные страсти… Давайте не будем говорить об этом.
— Впереди еще немало представлений, и если…
— Оставьте, дорогой Сомма! Они — артисты. Уверяю вас, через день, а может, даже сегодня вечером эти трое будут сидеть в кафе на пьяццо Навона и вместе пить «кьянти». Пеппина, скажи хоть ты: помнишь, как во времена «Набукко» Банчи готов был убить этого негодяя Кардоне, соблазнившего…
— О, мой Верди, — сказала Джузеппина, улыбнувшись воспоминаниям, — я слышала эту историю, но меня тогда волновала только своя. Партия Абигайль… Ронкони… Господи, это было будто вчера!
Верди подошел и опустился перед Джузеппиной на колено.
— Послушай, — сказал он, — мне кажется… я должен…
— Нет! — воскликнул он, вставая. — Я тебе все скажу, только не теперь. Не сейчас.
— Не при мне, — сказал Сомма. — Я ухожу, маэстро. До свиданья, госпожа Верди, — многозначительно добавил он, повергнув маэстро в смущение своей неожиданной прозорливостью.
— До свиданья, синьор Антонио, — улыбаясь, сказала Джузеппина.
— До свиданья, дорогой Сомма, — сказал Верди, пожимая адвокату руку. — Вы, как всегда, торопите события.
— Я…
— Но вы, как всегда, правы, — заключил Верди и закрыл за синьором Антонио дверь.
— А теперь, — сказал он, обернувшись к Джузеппине, — я повторю следом за нашим другом: сегодня хороший день, не правда ли, госпожа Верди?
— О… — пробормотала Джузеппина. — Ты назвал меня… Я ждала этих слов шестнадцать лет…
— Семнадцать, — уточнил Верди. — Тогда мы посмотрели друг другу в глаза и все для себя решили, верно?
Он шагнул к Джузеппине и протянул к ней руки.
О, зачем вы здесь? Уйдите… (итал.)
Разве вы не посылали мне записки? (итал.)
Смерть подбирается к вам… (итал.)
Маска, я тебя узнаю, ты Амелия: да, мой ангел!.. (итал.)
Я люблю вас, но уходите, умоляю, если вы не уйдете, вас убьют… (итал.)
С тех пор, как я полюбил, Амелия, моя судьба не важна мне. Но я должен спасти тебя… (итал.)
Завтра… ты уедешь с графом. (итал.)
Я покидаю тебя, Амелия… Прошай… (итал.)
Тайна, мучительное чувство, пробудившееся в моем сердце… (итал.)
Скажи, будет ли море благоприятно. (итал.)
Прощай навсегда (итал.)
А это мое «прощай»! (итал.)
Вы… слушайте меня… (итал.)
В дни пребывания Верди в Риме итальянцы писали на стенах домов VIVA VERDI, где имя VERDI было аббревиатурой: Victor-Emmanuil, Re d'Italia — Виктор-Эммануил, король Италии.