Воздух был неподвижным, тяжелым и густым, дышалось тяжело, будто после подъема на высокий холм. Даже в тени было жарко, и липкий пот стекал на брови, будто на железный карниз покатой крыши.

Официант, всем видом показывая, что только совсем ненормальные могут выходить из дома в такую жару, принес три больших стакана с напитком, в меню названным "Летняя прохлада", но среди завсегдатаев заведения получившим имя "Холод любви". Почему эта розовая пенящаяся и действительно холодная жидкость ассоциировалась с остывшей любовной страстью, не знал, похоже, никто — во всяком случае, Сомма на вопрос маэстро ответить не смог, а Джузеппина заметила, что по вкусу лимонад скорее напоминает домашний компот ее детства, и это так замечательно, что она с удовольствием выпьет еще стакан, не сразу, конечно, а чуть позже.

— Да-да, — рассеянно сказал Верди, глядя, как на противоположном берегу канала жирные голуби дерутся из-за невидимой отсюда добычи — может, хлебной корки, а может, куска прогнившего мяса, выброшенного из окна трехэтажного палаццо. — Возьми мой стакан, дорогая, я не хочу пить.

— Надо пить, Верди, — убежденно сказала Джузеппина. — В такую жару надо пить очень много жидкости.

— Да-да, — повторил Верди и, пододвинув к Джузеппине свой стакан, продолжил мысль, которую начал развивать по дороге к этой маленькой и уютной площади. — Послушайте, дорогой Сомма, я совсем не хочу ограничивать вашу поэтическую фантазию, но поймите и вы меня: то, что годится для театральной драмы, совсем порой не подходит для оперы, и вовсе не потому, что композитор не способен переложить на музыку тот или иной эпизод. Уверяю вас, на музыку можно переложить все, даже вопли этих несносных голубей. Нет-нет, дело не в этом. Причина в том, что эффектное в драме, вызывающее слезы на глазах, может оказаться совершенно не потрясающим воображение, если то же самое пропеть самым лучшим в мире голосом. Человеческое ухо по-разному воспринимает слово произнесенное и слово пропетое.

— Разве я с этим спорю? — Сомма отпивал из своего стакана мелкими глоточками, то ли стараясь растянуть удовольствие, то ли просто не замечая, что пьет. — Но, согласитесь, маэстро, если изъять из дуэта финальную стретту, отрывок будет выглядеть не законченным, как… — он огляделся по сторонам и кивнул в сторону купола, возвышавшегося над крышами соседних домов, — как вот этот несчастный собор, который строят уже полтора века и никак не доведут до совершенства.

— Стретта! — презрительно сказал Верди. — Скажите, синьор Антонио, откуда эта страсть к громким и быстрым финалам, эта наша итальянская стремительность и желание поставить точку там, где необходимо даже не многоточие, а какой-то другой грамматический знак, вроде музыкального legato? И не говорите мне, что я сам… Господи, чего я только не писал в молодости! Даже в «Травиате», где бравурные аккорды так же к месту, как крики в церкви, я написал для Альфреда эту самую стретту, и хорошо, что многие певцы, как мне говорили, ее сейчас не исполняют — она кажется им трудной, а на самом деле музыкальное чутье подсказывает им, что стретта там попросту неуместна! Как эта жара. Выпей еще, Пеппина, выпей, тебе нужно, а я закажу себе… если захочу.

— Ну, хорошо, — Сомма достал из кармана аккуратно сложенный платок и вытер потную шею, — допустим. Я сокращаю. Согласен. То есть, не согласен, но делаю так, как вы хотите, маэстро. Как же, скажите, закончится дуэт? Должно быть что-то определенное, какое-то решение, а без стретты остается ощущение, будто все повисает — недосказанное, недопетое…

— Вот именно, дорогой Сомма! — воскликнул Верди. — Вы лучше меня определили то, что мне надо. Недосказанное. Недопетое. Именно! Ничего не решено, понимаете? Ничего и не может быть решено. То, чего они оба хотят — и Густав, и Амелия, — невозможно, оба они это понимают, для них эта встреча, скорее всего, последняя, и они делают вид… каждый для себя, но и для другого тоже… что много таких встреч у них впереди, и значит, нет конца, нет завершенности. Вы понимаете?

— Хм… Да. Хорошо. Я сниму три строфы, хотя…

— Это замечательные стихи, — мягко произнес Верди, — я знаю, сколько страсти вы в них вложили. Но…

— Да. Хорошо. Хватит об этом. Но с тем, чтобы в финале четвертого акта добавить строфу в ансамбле, я не согласен решительно. Я буду настаивать…

— И тут, дорогой Сомма, вы одержите надо мной быструю и безоговорочную победу, — усмехнулся Верди, — поскольку, конечно же, эта строфа была бы лишней, и я сказал вам о ней потому лишь, что знал, как вы станете сопротивляться, когда я потребую исключить стретту. Должен был я оставить и вам ощущение одержанной победы, верно?

— Ты великий стратег, мой Верди, — улыбнулась Джузеппина. — Синьор Антонио, вы знаете, как он обычно добивается своего — не в музыке, а дома? Он долго и громко спорит, мы оба готовы уже выйти из себя, и тут он предлагает мне сделать нечто такое, что я уже давно хотела, и на этом спор заканчивается, потому что… ну разве я могу не ответить уступкой на уступку?

— Вот уж не думал, что маэстро такой мастер компромиссов, — сказал Сомма.

— Я не мастер компромиссов, — отрезал Верди. — Разве я сейчас пошел на компромисс? Вы, дорогой Сомма, приняли мое требование относительно стретты, а я, в качестве компенсации, не буду писать финал, который и раньше казался мне лишним.

Сомма громко захохотал и подал появившемуся в дверях кафе официанту знак принести еще по стакану этого замечательного прохладительного, как бы оно на самом деле ни называлось.

— Странно складывается жизнь, — задумчиво произнес Сомма, вертя в руке пустой стакан и переводя взгляд с Верди на Джузеппину. — Я говорил вам когда-нибудь, что с детства терпеть не мог оперу?

— Нет, — сказала Джузеппина, — мне, по крайней мере… Может, тебе, Верди?

Верди покачал головой: нет, он тоже слышал об этом впервые. Он вообще не любил расспрашивать, его не то чтобы не интересовало чужое прошлое, он и о своем вспоминать не любил и мог себе представить, что в жизни собеседника тоже было достаточно моментов, о которых тот не хотел говорить, а в разговорах всегда есть опасность коснуться тем, не очень для собеседника приятных.

— Да-да, — продолжал Сомма, — впервые я попал в оперу, когда в Падуе, где я учился на юридическом факультете, поставили «Паризину» Доницетти. Я сам написал пьесу с таким названием, она шла в нашем студенческом театре… И я, конечно, не мог не пойти послушать оперу на мой… вы представляете, я был убежден, что это действительно мой и ничей больше сюжет! Может, поэтому мне совершенно не понравилось. Музыка мешала. Я дал себе слово никогда больше не ходить в оперу!

— Странное решение для итальянца, не правда ли? — улыбнулась Джузеппина.

— Ну что ты, — снисходительно сказал Верди, — тебя сбивают с толку переполненные залы в «Скала» и "Ла Фениче", но ведь девять из десяти простолюдинов никогда не бывали в опере, не слышали ни одной ноты из «Трубадура» и даже "Цирюльника"…

— Ты меня поражаешь, Верди! — сердито воскликнула Джузеппина и продолжала, обращаясь к Сомма: — Он всегда выдвигает парадоксы, потому с ним так трудно! Итальянцы не знают оперы!

— Нет-нет, — перебил Верди. — Я ведь не это сказал, дорогая. Естественно, песенку Герцога знает даже самый невежественный пастух из Калабрии, я сам слышал, как на одном из пастбищ… Впрочем, я не о том. Но в опере он не был, мелодию ему напел приятель, который подхватил ее, услышав, как играл бродячий шарманщик, но и тот никогда не переступал порога театра, а знает популярную мелодию от знакомого, а тот от своего, и вот он-то действительно слышал оперу сам. Мы, итальянцы, очень любим петь, верно, мелодия — наша жизнь, но опера, к сожалению, так и не стала народным искусством, как ни горько в этом признаваться.

— Не стала народным искусством? — возмутилась Джузеппина.

— И не спорь, дорогая, — Верди положил ей на ладонь свою руку. Темное и грубое на светлое и нежное. Он действительно больше крестьянин, чем музыкант, — подумал Сомма, глядя, как рука Верди сжимает и гладит пальцы Джузеппины. — Не спорь. Я всего лишь хочу сказать, что наш дорогой синьор Антонио вовсе не исключение, а скорее правило. Да о чем говорить, Пеппина? Мой родной отец и моя любимая матушка! Имея сына-композитора!

— Всемирно известного, — вставил Сомма, но Верди не обратил на реплику внимания.

— Они были в театре всего один раз, когда я чуть ли не силком привез их в Милан на премьеру "Жанны д'Арк", да и тогда отец пытался сбежать после второго акта, сказав, что не привык к такому шуму, и матушка едва уговорила его остаться. Как бы то ни было, они досидели до конца, а потом их привели ко мне за кулисы, и я помню, как отец ругал большой барабан, из-за которого у него чуть не лопнули перепонки. Нет, Пеппина, я могу понять синьора Антонио, особенно если речь идет о театре в Падуе, где никогда не было приличного оркестра, а хористов набирали из окрестных ремесленников, многие из которых даже нот толком не знали и пели на слух. Бедный Доницетти! Бедная "Паризина"!

— И бедный Антонио, добавьте к тому, маэстро!

— И бедный синьор Антонио! — Верди неожиданно стал серьезным, убрал свою руку с руки Джузеппины и сказал: — Но ведь не я к вам, а вы ко мне подошли тогда, на пьяццо. Я вас не знал и даже не слышал вашего имени.

— Откуда было вам его слышать? — удивился Сомма.

— Да-да. Вы подошли ко мне…

— В компании с Лукетти и синьорой Маффеи.

— Да-да, и Кларина, которую я очень ценю за ее живой ум и преданность нашей несчастной родине, сказала: "Позвольте представить вам синьора Антонио Сомма, он адвокат и ваш преданный поклонник"… Но вы им не были, верно? Вы вели в суде тяжбу Кларины с семейством Гараванди…

— О праве на недвижимость.

— Но в то время вы еще не слышали ни одной моей ноты!

— Ну что вы, слышал, конечно! Вы полагаете, маэстро, что можно прожить в Италии почти полвека и не слышать ни одной ноты Верди?

— От уличных певцов, столь же громкоголосых, сколь и фальшивящих!

— Знаете, маэстро, сейчас я вам, пожалуй, кое в чем признаюсь. Синьора Джузеппина, будьте свидетельницей моей чистосердечной явки с повинной. Я был в «Фениче» на «Травиате» и «Бокканегре», я слышал «Риголетто» в «Скала» еще шесть лет назад, и вы не станете отрицать, что я слышал "Арольдо".

— "Арольдо" вы слушали уже после нашего знакомства, — рассмеялся Верди. — Но вы… Я поражен. Я думал…

— И должен признаться еще, — продолжал Сомма, с удовлетворением наблюдая за смущением маэстро, — я слушал эту божественную музыку…

— Ну-ну, — пробурчал Верди, нахмурившись.

— Но видел, как распадается в «Бокканегре» сцена дожа и его дочери — драматургически вторая часть выпадает, как тяжелый камень из слабой руки.

— Милое сравнение, — сказал Верди, — я поражен.

— Чем, маэстро?

— Тем, что вы обратили на это внимание! Черт возьми, синьор Антонио! Я так и не сумел заставить Пьяве… Нет, это не то слово: заставить я мог его сделать все, что угодно. Кроме одного, к сожалению. Франческо хороший поэт… уверяю вас, ничего сверхъестественного я от него не требовал, но выше головы не прыгнешь…

— Верди, — с упреком проговорила Джузеппина, — напрасно ты так о нем. Ты же знаешь…

— Да, — Верди прервал сам себя, сцепил пальцы и приблизил к глазам, будто держал в них что-то и хотел рассмотреть поближе. — Пьяве болен, боюсь, дни его сочтены. Это ужасно. Извините, синьор Антонио, извините!

Сомма с изумлением увидел, как покраснели у Верди глаза и дернулся уголок рта. Он совсем не предполагал, что этот человек, казавшийся ему жестким, как скошенная трава на лугу в Сант-Агате, и непреклонным, как колокольня на площади Сан Марко, мог так взволноваться, вспомнив о друге, лежавшем сейчас в своем доме во Флоренции и, возможно, именно в эти минуты прощавшемся с миром.

Джузеппина, гораздо лучше, чем Сомма, знавшая своего Верди, отвернулась, она не выносила эти минуты его слабости, потому что потом, взяв себя в руки, он становился ворчливым, ко всему придирался, хотя на самом деле злился только на себя.

— Да, — сказал Верди, справившись с эмоциями, — я только хотел сказать, синьор Антонио, что финал все-таки придется переделать. Музыку я себе примерно представляю, и ваши стихи — они замечательны, спору нет! — на эту музыку не ложатся.

— Хорошо, — согласился Сомма, — две строфы перед финальной кодой я заменю. Какой ритм вам нужен, маэстро?

— Вот это другой разговор! — воскликнул Верди. — Ты слышишь, Пеппина? Какой ритм, спрашиваете? Я объясню вам! Это должен быть марш на две четверти, короткий, как лезвие кинжала. Раз-два, раз-два…

— Раз-два, — повторил Сомма, и строчки, как это с ним обычно бывало, появились перед его глазами, будто написанные чьим-то размашистым почерком на светлом фоне. — Да, вот так: "А теперь вместе мы, не робея, кровожадного свергнем злодея"…

— Кровожадного свергнем злодея! — воскликнул Верди. — Так, дорогой Сомма! И еще три строки, только три. Свергнем злодея. То, что надо. Свергнем злодея! Пеппина, здесь так жарко, у меня пот течет по спине, я хочу домой.

— Ты хочешь записать мелодию, — мягко сказала Джузеппина, вставая. Мужчины тоже поднялись, Верди бросил на стол два дуката, официант, не дожидаясь, когда посетители уйдут, принялся убирать стаканы, он был недоволен, господа сидели битый час и ничего не съели, только выпили шесть стаканов прохладительного, конечно, жара, кто спорит, но могли бы — не бедные, видно по одежде — заказать и что-нибудь основательное, а то сидели и спорили, особенно этот, похожий на… Господи, на кого похож тот, что справа, где я мог его видеть… Это же… Как я не признал сразу?

Официант поставил на стол стаканы и долго глядел вслед уходившим — пока они не свернули за угол.

— Верди! — громко сказал официант. — Подумать только: Верди в Венеции! Значит, скоро в "Ла Фениче" новая опера!