Рассказ

По-моему, первый раз я увидел его в марте. В самом конце марта, если быть точным.

Было солнечно. Ирка выгнала меня на клумбу. Лёнчик, сказала, миленький, никому ведь дела нет, засрали все под окнами, сходи, прибери там.

А я что? Я пошел.

Ирка у меня славная. Люблю ее.

Пискнула дверь подъезда. Солнце уперлось в грудь жаркой ладошкой. Ирка сбросила с балкона пакет полиэтиленовый. Забыл, раззява? Забыл.

Я перешагнул низенькую декоративную оградку. Обозрел фронт работ.

А ведь действительно, подумал, засрано. Среди редких кочек зелененькой травки во множестве лежали собачьи «колбаски», ближе к скамейке россыпями желтели окурки, у чахнущей рябинки блестело бутылочное стекло. Битое.

Ладно. Я потянул из кармана перчатку. Резиновую, бледную, как смерть. Пока втиснул в нее свою лапищу, озверел.

В таком озверелом состоянии и попер вприсядку — специализированным комбайном. Пакет-дерьмоуловитель. Перчатка-дерьмохвататель. Рот-матюгальник. «Колбаски», раскисшие, расползающиеся сквозь пальцы, загребал вместе с землей. И мать их, и в душу, и на, и в…

Полчаса, наверное, возился.

Разогнулся. Пакет взвесил — килограмма два, не меньше. И клумба чистенькая. Ну вот совсем. Плотненький, утрамбованный ботинками дерн. Красота!

Дотелепал потом до контейнера. Дерьмо закинул. Перчаточку осторожно снял — и туда же. Сел на скамейку, ту, что к детской площадке ближе, глаза прикрыл.

Хорошо. Солнце рожу гладит. Под веками теплые такие, медовые пятна бродят. Дети щебечут. Ирка не зовет. Сморило меня — и не заметил как.

Сладко было — как в детстве, честно.

Сквозь дрему звуки какие-то еще ловлю, фиксирую, как проезжающие автомобили шинами шуршат, а самому уже поле из одуванчиков в полный рост видится. Они незрелые еще, желтые как солнышки, одуванчики-то. До горизонта.

Конечно, как такую лафу да не обломать!

— Отстань! Я прошу тебя — отстань! Не знаю я!

Разметались мои одуванчики от дурного голоса — лови-ищи. Вот люди!

Я разлепил один глаз. Фигура удалялась ко второму подъезду. Спешила, отдувалась, отмахивалась страдальчески портфелем. А сбоку к ней, игнорируя отмашку, лип длинный, тощий… Кудахтал. Ко-ко-ко…

— Ну не знаю я! — Взлетев на крыльцо, фигура обернулась к оставшемуся перед ступеньками, не осмелившемуся подняться типу. — Не знаю!

Ко-ко-ко в ответ…

— Все!

Ну, все так все.

Я закрыл глаз, по стуку подъездной двери считая, что ситуация благополучно разрешилась. Поерзал, устраиваясь удобнее. А секунд через десять обнаружил, что солнце уже вроде как и не печет. Тучка, подумал, что ли?

Ага. Тучка… Длинная, тощая… Уставилась…

На мгновение у меня даже голос сел.

— Тебе чего?

— Сколько? — тихо произнес человек.

И замер надо мной цаплей, терпеливо ожидая.

Вообще-то я работаю охранником в торговом центре, рядышком тут, через улицу. «Маркет-Хауз» называется. Взгляд за три года набил профессиональный. Больше, конечно, по специфике — потенциальных воришек вычисляя. Но и попутно…

Это само как-то приходит. Вроде бы и мельком зацепишь, а детальки уже в голове складываются, одна к одной, ну, брюки глаженые там или нет, запах, манера стоять, двигаться, в лице, в глазах что-то — и думаешь сразу, это работяга, а это так, мажор, а этот животом мучается. В последний раз, угадав на спор, бутылку хорошего вина выиграл. Для Ирки.

Так вот, склонившийся надо мной человек был сумасшедший.

Я это понял сразу. Не бомж, не алкоголик-доходяга, не проповедник бродячий из иеговистов каких-нибудь.

Сумасшедший.

Через лоб у него, расширяясь к левому виску, шла застарелая короста, фиолетово-черная — то ли его кто треснул, то ли он сам треснулся. По краям она уже отставала, обламывалась, открывая новорожденную розовую кожицу. Волосы на затылке стояли невесомым седым венчиком. Морщинки-лучики бежали от уголков глаз. Сами глаза казались очень светлыми и влажно блестели. Щеки были худые, запавшие, заросшие короткой черной щетиной. Нос насморочно шмыгал. Из огромных ноздрей торчали седые волоски.

На вид ему было глубоко за шестьдесят.

Он смотрел на меня, не мигая. А, может, и сквозь меня. Рот у него кривился, нижняя губа по мере моего молчания отвисала все больше, открывая плохие зубы и грозя пустить слюну.

Черт! Не хватало еще…

Мельком мне подумалось, не передается ли через слюну сумасшествие. Ну, как бешенство…

— Вы бы… — я попробовал его легонько сместить. — Чуть в сторонку…

Вряд ли он меня услышал.

— Сколько? — Повторил, нависая, механически он. — Сколько?

И на тонкой его шее поднырнул кадык.

Даже сейчас помню, был на нем пиджачишко в «елочку», как на палке болтающийся, а под ним майка грязно-серая. У пиджака пуговицы через одну спороты, но сам чистенький, хоть и мятый. Штаны обтреханные, да вдобавок еще и не в размер, из них голые ноги торчат, худые, в шлепанцы всунуты. И ноготь большого пальца на левой — прищемленный, черный.

— Дедуль…

Я примерился, как бы его от себя отодвинуть. Не бить же, в конце концов. Несчастный все-таки человек. Убогий. Просто слюна того и гляди…

— Дедуль…

— Сколько?

И так безнадежно он это произнес, таким потухшим, совершенно мертвым голосом, что, не поверите, жалко мне старика стало. До боли под сердцем жалко. Может, полегчает ему, подумал, если отвечу.

— Чего сколько? — спросил. — Чего, дедуль?

Мгновение, другое ничего не происходило. Проехал, блестя стеклом, «опель». Шваркнул метлой дворник. Девочка с куклой пробежала, тряся косичками. А затем старик вдруг дернулся, цапельную свою позу слегка подправил и со свистом втянул в себя нитку слюны.

Взгляд его сделался осмысленным, плеснулась в нем надежда какая-то, а какая — поди разбери. Дикая.

— Сколько людей? Сколько? — забормотал он торопливо. — Сколько людей-человек? Сколько? Людей? Человек? Сколько людей умрет?

И замер опять. А я у меня от затылка к лопаткам холодная ящерица — юрк! Словно к шее лед из холодильника приложили.

Людей он, понимаете, спрашивает, сколько умрет. И стоит, в глазах чуть ли не слезы, только сообщи ему, придурку…

Ну, я и сообщил.

— Нисколько, — сказал твердо. — Нисколько. Никто не умрет.

Он отступил на шаг. Кривая улыбка выползла на его лицо. Пальцы потянулись ко рту. Кусая ногти, он разглядывал меня. Впрочем, недолго.

— Дурак! — махнув рукой, вынес он мне вердикт. — Дурак!

И захохотал, показывая пальцем.

— Дурак-дурак-дурак! — Он веселился как маленький.

Я привстал, щурясь от солнца. Эх, одуванчики!

Старик в испуге присел, тряхнул седым венчиком и неожиданно рванул с низкого старта к автостоянке, к аркам, выводящим с внутреннего двора на улицу. Он бежал, высоко задирая ноги, хохоча и оглядываясь, словно опасаясь, что я брошусь в погоню. Вправо-влево, действительно, как на палке, болтался пиджак.

Сумасшедший.

Смех его звенел над домами.

— Дурак!

В небе стайками потянулись облака. Все, кончилось на сегодня солнце.

Следующий раз случился через день.

Смена у меня была утренняя. Ирка еще спала. Я сожрал бутерброд, высосал кофе, влез в униформу. Потом не удержался и заглянул в детскую.

Ирка ужас как не любит, когда в ботинках ходят по дому, но я осторожно прокрался — ламинат не скрипнул.

Вовка спал в своей маленькой кровати, смешно накрывшись кулачком. Я, конечно, с улыбкой на роже потрепал его по волосенкам. Вова-рева. Не понравилось ему, засопел, на бок повернулся. Почмокал. Я одеяльцем его накрыл, блямс! — из складок часы мои старые выпали. Ремешки пластиковые благополучно обгрызены, кнопки с циферблатом уляпаны по самое не могу. И когда слямзил?

Ну нет, друг ситный, обойдешься ты без часов.

Дверь я прикрыл, ворованное на полочку к помадам-расческам всяким положил. Замком входным занялся.

А за спиной — шлеп-шлеп-шлеп. Ирка проводить вышла.

Обернулся. Ноги босые. Маечка на голое тело. Лицо слегка припухшее ото сна. Локон один на глаз свесился. Сразу подумалось, не опоздать бы с такими вот, напоказ, видами.

Внимательная Ирка мое обалдение засекла, потянулась, свету из кухонного окна подставилась. Маечка за руками вверх поползла, открывая…

Вот честно, не знаю, как удержался. Сглотнул.

— Ирка, — сказал, — так же нельзя. Я ж теперь до вечера с ума сходить буду.

— И поделом! — заявила. Довольная.

И шлеп-шлеп-шлеп на кухню. Чем-то звякнула там, чайником, что ли. Вернулась с недоеденным мной кружком колбасы. В зеленом глазу — чертики.

— Оставляешь жену одну, — сказала, — с колбасой.

Ткнулась мне мягкими губами в подбородок — и медленно, павой, поплыла в спальню.

А маечка, если спереди еще ничего, пристойно, то сзади специально для меня валиком скручена.

Так вот, перед собой ее видя, и потопал. М-м-маечка…

Из подъезда выбрался, мусор, попутно прихваченный, в бачок кинул, на клумбу, ровненькую, девственную, необгаженную, полюбовался.

Ну, Ирка…

— Сколько людей? Сколько? Сколько? Человек сколько? Сколько умрет? Сколько?

Сумасшедший старик поймал меня в арке. Подкараулил. Сгибаясь, побежал за мной следом, все норовя ухватить за рукав, заставить остановиться, ответить.

— Сколько? Сколько? Сколько людей?

То ли не узнавал, то ли вообще не помнил о позавчерашнем.

Лицо у него странно подергивалось, словно перебирало варианты — плакать, смеяться, нет, плакать. Грустить.

Я не люблю говорить о смерти. Вообще не люблю. Разозлил он меня.

Придавил я его на выходе, к стеночке, дурного, припер так, что он даже рыпнуться не смог, предплечье перед грудью как шлагбаум поставил.

— Не надо такое у людей спрашивать, — сказал в распахнутые глаза, — это плохой вопрос.

— Сколько?

Я думаю, он даже не понимал, что я его держу. Думаю, он вообще не обратил на это внимания. Просто принял возникшее ограничение как данность.

На каком месте для него была его собственная свобода? На сотом? На стотысячном?

— Сколько? Человек? Людей? Сколько? Сколько? — шептал он, вытягивая ко мне шею.

Я чувствовал, без выставленной руки он бы обнял меня, как любимого сына, он дышал бы мне свое «сколько» в ухо бесконечно, желая только услышать ответ.

Псих. Сумасшедший.

— Ты псих, — сказал я. — Ты хоть понимаешь это?

Светлые, влажные глаза мигнули.

Старик улыбнулся. В правой ноздре его надулась, задрожала зеленоватая сопля.

Меня передернуло.

Я шлепнул ладонью в стену рядом с его головой. Вышло звонко.

— Молчи. Понял меня?

— Сколько?

Нет, я не ударил его. Слабо упирающегося, я выволок его из-под арки. Подтолкнул в спину.

— Иди отсюда. Вон туда иди…

И показал на прореху между домами.

Там был пустырь, а за ним лес, а за ним озеро. Самое то на мой взгляд.

— Иди…

— Сколько? — хныкнул старик. — Сколько умрет?

Сопля оторвалась и упала кляксой на асфальт.

Я молча прошел мимо. Старик присел на корточки, обхватив голову руками.

— Позялуйстя… — сказал он.

Это было какое-то по-детски исковерканное, жалкое, отчаянное слово. Позялуйстя. Когда уже не на что надеяться — позялуйстя.

Именно оно и втянуло меня в жуткую игру в числа. Оно. Потому что я остановился.

— Один, — сказал я. — Один человек умрет. Устраивает?

— Один?

Повернув голову, я увидел, как сумасшедший мучительно теребит коросту на лбу. Шелуха омертвевшей кожи сыпалась вниз.

— Сколько умрет? — все так же сидя на корточках, спокойно спросил он себя. И тихо себе ответил: — Один. Сколько умрет? Сколько? Один.

Я вдруг поймал его взгляд. В нем ворочалось что-то тягучее, тяжелое, страшное.

Меня против воли моей качнуло ему навстречу. Обмяло, обожгло, ободрало. Глухо, словно прощаясь, стукнуло сердце. Зачем же, подумал я. Что же это…

Но тут сумасшедший тряхнул головой, и в глаза его вернулась прежняя светлая пустота.

— Дурак! Дурак! — Захохотал он, вскочив, забегал вокруг меня кругами. — Дурак!

Топорщился венчик. Брызгала сквозь зубы слюна.

На пиджаке, на правой лопатке, плясало меловое пятно.

— Дурак! Мало одного, мало!

Что мне было до его кружев?

Я спрятал голову в плечи и пошел к центру. Старик скоро отстал, увязавшись за кем-то еще.

— Сколько? Сколько людей-человек? — слышал я, удаляясь. — Сколько?

Свирепо зыркнул на меня светофор. Я застыл на тротуаре, пропуская невидимые машины. Билась и билась во мне жуткая мысль, как легко я пожертвовал человеком. Молодец, сказал себе, начал с малого, с одного. А дальше? Сколько еще убьешь? Сколько?

Я подумал, что Ирке надо будет сказать про сумасшедшего. Чтоб побереглась.

— Изыди, проклятый!

Женский голос за спиной едва не сорвался на визг. Похоже, докудахтался старик.

Зеленый. Я шагнул на «зебру».

Отметившись у старшего, я поднялся на третий этаж «Маркет-Хауза».

Здесь сегодня были мои подконтрольные тысячи квадратных метров. Если точнее, две тысячи пятьсот. Широкий проход с колоннами под сводчатой крышей и по обеим его сторонам — магазинчики. Десять с одной стороны, девять — с другой. Обувь, парфюмерия и одежда. Плюс чайная лавочка и кофейня. А в дальнем конце тысяча метров круглосуточного «Цифрового фронтира».

Туда я первым делом и заглянул.

Жора уже стоял на выходе у магнитных сканеров, вертел в пальцах бумажный стаканчик.

Через мутноватый прозрачный пластик стены совой смотрел на нас сонный молодой продавец. Или мне казалось, что сонный.

Приветствуя, я махнул ему рукой. Он качнулся и исчез за стеллажами.

— Здорово, — сказал я Жорику.

— Что смурной такой? — отправив стаканчик в урну, Жорик пожал протянутую ладонь.

— Психи одолели.

— Знакомо, — хмыкнул Жорик.

Мать у Жорика была подвинута на конце света. То, что он вот-вот грядет, в их квартире не подвергалось ни малейшему сомнению. Как и скорое отделение агнцев от козлищ. Насколько я знал с его слов, Жорика чуть ли не каждый день просили покаяться. С крестом. Со свечкой. С книжицами какими-то.

Мне подумалось, попади сумасшедший старик к его матери, на свой вопрос: «Сколько людей умрет?» он получил бы быстрый и радостный ответ: «Все».

Я сунулся в торговый зал, кивнул девушке за кассой, мгновение изучал одинокого покупателя, зависшего перед витриной с ноутбуками.

Потом вернулся к Жорику.

— Старичок тут, знаешь, завелся, — сказал я, морщась, — все посчитать предлагает…

— Сколько людей умрет? — оживился Жорик. — В пиджачке? С носом? С разбитым лбом?

Я кивнул.

— Что, встречался уже?

— Да гоняли мы его тут день назад… — на круглом лице Жорика отразилась досада. — Шустрый старичок. Вроде псих психом…

— То есть не догнали?

— Ага, догонишь его! — заволновался Жорик. — Он же стайер, блин, наскипидаренный! Хорошо еще, сегодня его не видно.

— А вообще откуда он, не знаешь?

— Не-а. Приблудный какой-то хрен.

Жорик галантно пропустил в зал тяжелых форм даму. Мысленно раздел, мысленно облапал. Вздохнул. Покосился на меня.

— Лёнь, да не забивай ты себе голову!

Легко сказать — не забивай. А позялуйстя?

— Нет, — сказал я, — не отпускает что-то.

— Фигня! — отмахнулся Жорик. — Это всего лишь вопрос. Ну! Вопрос! Предположение. То ли дело мамка моя, как начнет пугать… — Жорик напрягся, закатил глаза и родил: — «И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными».

— Это что? — спросил я, вздрогнув.

— Проняло? Это она мне читает! — гордо сказал Жорик. — Апокалипсис!

— Сочувствую…

— Да я привык.

Оставив Жорика на посту, я прогулялся по проходу до эскалаторов. Заглядывал в магазинчики, здоровался, спрашивал, все ли в порядке. Угостился леденцом.

Посетителей было немного. Утро рабочего дня, оно такое.

Зашел кстати в туалет (для персонала центра — бесплатно). Вышел. Постоял у окна, наблюдая, как в доме напротив хрупкая девушка с помощью лыжной палки поднимает жалюзи «Прачечной».

Да уж, автоматика.

— Леонид Михайлович, кофе?

В глубине кофейни маячил белый фартучек.

— У вас что, света нет? — я поплыл навстречу, окунулся в сумрак, кое-как вырулил к стойке.

— У нас интим.

— А-а…

Ручка от микроскопической чашечки сама накрутилась на палец.

— Спасибо. Я занесу потом.

Подозрительный парнишка, примеривающийся к джинсам в соседнем магазинчике, в моей компании как-то стремительно погрустнел, от шумного пития кофе нервно задергал плечами, а от вполне вежливого кивка: «Нравится?» заторопился по каким-то своим вдруг возникшим неотложным делам.

И правильно.

Смакуя тающую горечь на языке, я бодро дошагал до «Фронтира». Жорик у сканеров медитировал, приоткрыв рот. Взгляд сошелся в точку, резко очертились скулы.

Я встал рядом.

— Что передают?

— Слышишь? — спросил он почему-то шепотом.

— Что?

— Хруст. Треск.

— Где? — покрутил головой я.

— Вокруг, — Жорик посмотрел на меня с испугом. — Неужели не слышишь?

Во «Фронтире» негромко бухали ударные. Справа по проходу бубнил телевизор. Из кофейни летели обрывки чего-то танцевально-электронного. И на грани слышимости снизу, со второго этажа доносился писк и звон игровых автоматов.

Ни хруста, ни треска.

— Когда меня в армии оприходовали доской по затылку, — сказал я, — где-то с неделю мне слышались шум далекого моря и щелчки за ушами. Вроде вот нету никого за спиной…

— Это не то, — Жорик снова ушел в себя. — Это хруст такой…

Он отступил на шаг в сторону. Затем, помедлив, переместился ближе ко мне.

— Слушай, — сказал он неуверенно, — а теперь и не хрустит ничего.

Мы помолчали. Сосредоточенно-серьезный Жорик выглядел комично.

— Иди кофе выпей, — я вручил ему свою чашку. — Занесешь заодно.

— Да, наверное, — Жорик замер на секунду. Грустно подвигал челюстью. — Нет, не хрустит.

— Иди, Жор, — я со смешком хлопнул его по плечу. И тут же придержал за рукав. — Только это… старику ты сколько про «умрет» ответил?

Жорик покраснел.

— Восемьсот. Я сказал: «Восемьсот».

— Ого, — удивился я. — Много. А я сказал: «Один».

Я еще не знал, что, возвращаясь со смены, снова наткнусь на старика и отвечу ему: «Два». И не угадаю.

Дурак! Дурак!

— А это кто?

— Фия!

Вовка сидел у меня на колене и держал меня за ухо. Мы смотрели «Спокойной ночи, малыши!» и оба получали от процесса ни с чем не сравнимое удовольствие.

Не знаю даже, кто больше его получал.

— А это?

— Фия!

— Ну какой же это Филя? — я развернул Вовку к себе. — Ну-ка, кто у нас с длинными ушами бегает, морковку грызет?

— Ковку? — спросил Вовка и задумался.

На кухне взвыла мясорубка. Как сирена какая-то. Противовоздушной обороны.

— Ма? — вопросительно дернул пальчиком Вовка.

— А как же! — кивнул я. — Мама. Мама нам котлеты мастерит.

Я поправил Вовке воротничок, подтянул сползающие колготы. Потяжелел, бутуз. Посмотрел, не клюет ли носом. Кажется, клюет.

— Ф-ф-ф, — подул я на макушку сына. — Ах какие завтра будут котлеты. Вку-усные.

Макушка склонилась к моей груди.

— Гав-гав! — сказал вдруг с экрана Филя. — До свиданья, р-ребята!

Вот ведь зловредный пес. Громко как гавкает. Нет чтоб шепотом…

— Фия! — снова зажегся Вовка.

Ухо мое на мгновение освободилось, но только для того, чтобы быть ухвачено пальчиками другой руки.

— Фия ав-ав!

— Ну да, только он уже спать пошел. Смотри…

Я поднялся с Вовкой на руках. В телевизоре каруселью кружились пластилиновые кроватки с убаюканными пластилиновыми зверюшками.

«Сказка снова нам приснится…»

— Вовка пать? — посмотрел на меня Вовка.

Я улыбнулся.

— Ну а как ты думаешь?

— Пать! — Вовка ткнулся лбом мне в плечо.

Засопел. Бормотнул что-то. Устал сегодня, набегался на детской площадке. А клумбу опять уже загадили, я видел. Фили всякие…

Мясорубка, икнув, взялась тоном ниже. Ага, мясо пошло.

Придерживая Вовку, я пробрался в детскую. Включил ночник. Прикрыл пяткой дверь. Через стену гудение пробивалось еле-еле. Не зря звукоизоляцию ставили.

— Фия, — сквозь сон сказал Вовка, хлопнув меня ладошкой по носу.

Я опустил его в кроватку, потом осторожно стянул с него рубашку и колготы. Накрыл одеялом. Постоял, глядя в окно на желтые квадратики чужих окон.

Ощущение счастья — штука та еще. Слезы от нее…

Удивляясь, сморгнул едкую, горячую каплю. Леня-рева, сказал себе. Надо же. Мужик, блин. Ну-ка, выдох-вдох.

Вой пикирующей мясорубки на кухне оглушал.

— Ирка! — сказал я, подтянув табурет. — Что ж она так орет-то?

— Что? — не расслышала Ирка.

В пластиковую миску текли бело-розовые макаронины.

— Орет, говорю!

— Ацкае!

Теперь уже ничего не понял я.

— Что?

— Англицкая вещь! — Ирке пришлось нагибаться к самому моему уху.

— А-а!

Ирка зарядила в раструб картофелину.

— Все! Последняя!

Желтые червячки, изгибаясь, усеяли верх миски. Мясорубка икнула. Я торопливо дернул из розетки шнур. Бытовое чудовище содрогнулось пластиковыми боками.

Оу-оу-уууу…

— Это не Англия, — сказал я. — Это Польша. Или Китай. Выкинуть ее к черту.

— Лёнька, это ж твой подарок, — напомнила деловая Ирка, вбивая в фарш яйцо.

— И что? Я ее подарил, я ее и убью!

— Как-как?

Ирка фыркнула, стрельнула глазами по моей решительно окаменевшей роже и расхохоталась как сумасшедшая…

Потом, когда мы уже распались в постели на две уставшие, тихо счастливые половинки, я вспомнил про старика.

— Ой, Ленчик, — повернулась ко мне Ирка, — таких, знаешь, по городу сколько?

— Сколько?

— Много. У нас в детстве через забор был вообще целый интернат.

В комнатном сумраке я ясно видел попавшие в полоску серого света Иркины нос, плечо и часть щеки.

— И что?

— Сначала страшно было, — сказала задумчиво Ирка, прижалась к мне грудью и животом. — У нас школьный двор был общий. А их выпускали на прогулку. Ходят такие парами… непонятные, что ли. Ненормальные. Я трусила как не знаю кто, если они появлялись…

Ирка замолчала. Я погладил ее по волосам.

— А потом? — спросил.

— Потом? — Ирка приподняла голову. — Потом страх как-то прошел. Выросла. С одной девочкой оттуда даже на качелях качалась. Представляешь, помню, что ее Геля звали.

Иркины губы нашли мои. Они были сухие, пахли сном и земляничной зубной пастой.

— Давай спать.

— Давай, — я обнял ее рукой, прижимая к себе.

Ирка куснула меня за грудь.

— Ай!

— Не хандри.

— Стараюсь, — я вздохнул. — Просто зачем-то же он вопрос задает…

— Может, он как попугай… — Иркино дыхание щекотнуло мне бок. — Он и нас с Вовкой сегодня изводил…

Я похолодел.

— И как?

— Никак. Я оказалась дурой. Много сказала.

— Много?

— Сто двадцать… — Ирка зевнула. — Сто двадцать три…

— Ай! — я дернулся от щипка.

— Спи уже.

— Сплю, — сказал я, но какое-то время еще таращился в сизое пятно потолка и видел на нем осторожные тени цифр. Двойку, тройку. Почему-то девятку.

Я размышлял, что число, о котором спрашивает старик, похоже, больше двух и меньше ста двадцати трех. И уж всяко меньше восьмисот Жорика. В этом промежутке, получается, находятся люди, которые умрут. И я вполне могу его угадать. А дальше?

Жуть ворохнулась, кольнула изнутри.

А если, подумал я, и вправду — умрут? По-настоящему?

С тем, помучавшись, и уснул.

Утром в первую субботу апреля Ирка затеяла уборку.

Как временно отдыхающий перед ночной сменой, я был нагружен коридорными половиками, ковриками из-под обуви, ванным ковриком, паласом из спальни и ковровой дорожкой из детской и с ними отправлен вниз — хлопать.

У нас рядышком с детской площадкой вкопано что-то вроде железного турника. Особо на нем не поподтягиваешься — поперечина для хвата толстовата, а вот для пылевыбивания — самое то.

В общем, сгрузил добро в траву, специально выбрал, где почище, повесил, перекинул тушу паласную, коричнево-желтую, через железяку, как трофей какой-нибудь охотничий, хватился хлопушки — нету.

Шляпа, блин.

И вокруг ничего походящего. Совок только лежит у горки. Не совком же…

Пришлось подниматься в квартиру.

Пых-пых-пых — поднялся. Снял тихо с гвоздика. Пых-пых-пых — незамеченным спустился. Ковры, слава богу, никто не уволок.

— Ленчик, — возникла в окне Ирка, — это ты сейчас был?

Почуяла как-то, что ли?

— Я!

Махнул хлопушкой.

Дождик крапал меленький. Не дождик, а недоразумение.

Я примерился. Ну, поехали.

Бум! Бум! Бум! Бум!

Палас вздрагивал от ударов и вздымал края. Пыль оседала на траву. Эхо громом колотило в стекла. На весь двор. Ну, кто не хотел, уже проснулись. Акустика!

Бум!

Звук ушел в серое небо. Дождик в ответ припустил. Небесная канцелярия отзывалась сегодня без проволочек.

Я прошелся хлопушкой по верху, выбивая железный звон, и перебрался на другую сторону.

— Сколько?

Старик стоял в паласной тени, чуть боком ко мне, неудобно отвернув голову. Косил осторожным светлым глазом.

— Сколько? Людей-человек? Сколько умрет? Сколько?

Короткая ознобная волна чуть не вывернула хлопушку у меня из пальцев.

Сумасшедший был все в тех же больших штанах, только насмерть уже угвазданных, в той же майке, в том же пиджачке, правда, теперь с оторванным, на одних растянутых нитках держащемся левом рукаве.

Короста со лба сошла вся. Лоб был с розово-нежным клином новой кожи. Небритость перешла в растительность, неопрятную, клочками, пополам черную и седую. Один глаз заплыл. Нижняя губа была разбита, сверкала алым.

Я подумал, кто-то его все же догнал.

— Сколько умрет, сколько?

— Зачем тебе это? — приблизился я.

Старик дрогнул, уцелевший глаз его выпучился на хлопушку. Почему он не убежал, не знаю. Может, сил у него уже не было. Или еще что.

— Сколько? — кособочась, он как-то неловко выставил, словно защищаясь, плечо. — Сколько?

Я шевельнул палас.

— А если я угадаю?

Старик несмело улыбнулся из-за плеча.

— Я серьезно, — сказал я. — Что тогда будет?

— Дурак! — вскрикнул сумасшедший и закрыл голову руками.

Я скривился.

— Иди лучше отсюда, — сказал. — Накаркаешь.

— Сколько? Бум! Бум! Бум!

Я вспомнил про то, что вообще-то выбиваю пыль. И что? И выбиваю!

Бум! Бум! Бум!

Старик морщился, открывал рот, но слышно мне его не было. Хлопки гремели оглушительными артиллерийскими залпами.

Никаких «сколько», никаких «умрет».

Мне казалось, я страх свой выбиваю. Дурацкий, занозой засевший страх — из себя. Вместе с паласом.

Бум! Бум! Бум!

Все, точно всех перебудил.

Я остановился, сплюнул пыль, осевшую на губах.

— Сколько? Сколько людей-человек? Господи!

Я повернулся, сдергивая палас на землю. Подставил лицо редким каплям. Одна упала на веко. Другая мазнула по щеке. Больше двух, да? Меньше ста двадцати трех?

— Сорок три, понял? Этого достаточно? — выдохнул я. — Сорок три!

Бум! Бум! Бум!

Это уже сердце. Разошлось. Заторопилось в голос, фиксируя судьбоносный момент.

— Сорок три? — повторил старик.

Я, присев, стал молча скручивать палас.

— Сколько умрет? Сорок три, — опять заговорил сам с собой сумасшедший. — Сколько? Сорок три. Да? Сорок три…

На душе скребли кошки.

Число вырвалось само. Само. Глупость несусветная думать, будто я вот так, походя, решил чью-то участь, махнул четыре десятка. Глупость! Но ведь откуда-то думается…

Страшно.

— Сорок три.

Худые руки уперлись в край ковра. Старик почти лег, заглядывая мне в лицо. Глаз у него слезился.

— Угадал, — произнес он. — Сорок три умрет.

Я решил, что ослышался.

— Что?

— Угадал! — он вскочил, посветлев взглядом. — Дурак! Угадал, дурак!

— Постой!

Я не успел схватить его. Хохоча, сумасшедший понесся вдоль остатков строительной ограды. Колотилась о прутья рука. Нелепо задирались ноги.

— Угадал! Сорок три! Дурак! Страшно.

— Как? — я выронил хлопушку. — Почему?

Весь день потом я думал только об «угадал».

Вяло дохлопывал — думал. В обед — думал. И пока с Вовкой гуляли. И когда в телевизор пялился. Сорок три, вот что…

Холодная ящерка от затылка к лопаткам протоптала целую дорожку.

Я говорил себе, что старик, скорее всего, и сам-то понятия не имеет, о чем спрашивает. Может быть, для него это просто набор слов. Или даже не слов, звуков. Может быть, он и подвинулся-то на этой фразе. Съехал, запомнив. Сколько, сколько…

И потом: кому-нибудь другому он наверняка уже другое число сочинил. Какое-нибудь круглое. Завтра, глядишь, про мои сорок три даже не заикнется.

Господи, мысленно стонал я, сумасшедший же!

Нет никакой связи между идиотским его вопросом и будущими где-то там смертями. Нет. Не было. Не будет никогда.

Ни-ко-гда!

И все равно мне было страшно. Глодал червячок. Все думалось, умрут люди, а ответственность — на мне. Потому что влез. Потому что угадал.

Иррационально, скажете? Бред?

Только по-другому мое состояние и не объяснить.

За ужином до сих пор молча наблюдавшая за мной Ирка не выдержала. Отодвинула тарелку с салатом в сторону. Уронила на стол локти. Закусила губу.

— И что у нас случилось?

Как всегда, когда она волновалась или предполагала плохое, в голосе у нее проскакивали нервические нотки.

Вовка сидел на специальном детском стульчике с перекладинкой, высоком, чтобы все было видно, и, конечно, тоже потребовал ясности.

— Сто?

Белобрысый попугайчик!

Я посмотрел в напряженные Иркины глаза. Повертел вилку.

— Ир, старик тут опять этот…

— Какой старик?

— В пиджаке… сумасшедший…

— Боже мой! — Ирка чуть не расплакалась от облегчения. — А я уже черт-те что подумала. Целый день ходит бука букой…

Она прижала пальцы к дрогнувшей губе.

— Укой! — сказал Вовка.

— Понимаешь, я угадал… — Мне очень хотелось, чтобы Ирка меня поняла. — Я угадал число…

Скрипнули ножки стула.

Мимоходом убрав от Вовки миску с фруктовым пюре, Ирка зашла мне за спину.

— Лёнчик! Миленький! — Её руки скрестились у меня на груди. Щекой она прижалась к моему виску. — Лёнчик!

Вовка пыхтел, пытаясь дотянуться до миски.

— Лёнчик…

По скуле щекотно поползло. Я накрыл Иркины руки своими.

— Ир, ну что ты…

— Забудь, забудь этого старика, — горячо зашептала Ирка. — Заморочил он тебя. Ты сам-то не видишь что ли? Только о нем и…

— Ир…

— Лёнчик, он же больной! Люди в мире умирают каждую секунду. Если я скажу, что завтра умрет триста человек…

— Не надо, — попросил я, разворачивая Ирку к себе.

— Но я ведь тоже буду права.

Ирка смотрела на меня серьезными зелеными глазами.

— Хорошо, — сказал я, сдаваясь, — к черту старика!

— Совсем! — сказала Ирка.

— Отя! — настырный Вовка уцепил-таки миску и залез в нее всеми пятью пальцами.

Шлеп! Пюре брызнуло во все стороны.

Ночь выпало дежурить в дальнем конце «Маркет-Хауза» на втором этаже.

Конец был беспокойный: бильярдная на шесть столов, два работающих до утра пивных кафе, игровые автоматы. И контингент соответствующий.

Мне и приглядываться не нужно.

Шумная гоп-компания из семи человек упоенно дулась в «американку». Четыре парня, три девицы. Подспущенные по негритянской уголовной моде штаны, куртки, толстовки, сигареты, короткие юбочки, кофты, развеселый макияж, пирсинг, кольца. Визгливый смех. Взмахи киями. Стук шаров. Частокол пивных бутылок на столике рядом.

Школьники. Чистый зоопарк.

За крайним из выстроившихся в шеренгу электронных автоматов сидел полный мужчина в дорогом, чуть помятом костюме и флегматично следил за выпадающими цифровыми значками. Убивал время. На другом краю, чуть сдвинувшись к центру, азартно долбили по кнопкам два кавказца.

Горячились, спорили, рассыпали непонятные, шипящие как угли слова.

Автоматы позвякивали. Изредка — звенели выигрышем. Дын-дын-дын-дын…

В кафе справа светились пластиковые панели, подрагивали от гремящего внутри звука, время от времени в дыму и грохоте появлялись оттуда расхлюстанные мужики, растрепанные, ошалелые, дышали воздухом у закрытых магазинных жалюзей и возвращались обратно — только пятна дорогих сорочек мелькали.

А в кафе слева уговаривали бутылку водки трое.

В джинсах. В куртках. Коротко стриженые. Плечистые. С одним из них я был знаком еще до армии.

Коммерсанты, блин. Молодые бизнесмены. Бандюки, если попросту. О-хо-хо…

Как назло, в пару ко мне прицепили новичка. Звали его Леша. Был он тихий. Глядел исподлобья. Показался мне несколько туповат. Черная форма охранника висела на нем мешком.

Мы с ним сменили ребят, отстоявших уже свое.

Спускаясь, круглолицый, рябой Игорь, чуть помедлив, видимо, поборов внутреннее сомнение, сказал мне:

— С джигитами будь повнимательней. А то что-то…

Я кивнул. Мне и самому джигиты не нравились. Глаз цеплялся за них — и все тут.

Я подумал и решил, что у них как-то слишком много эмоций. И движения резкие. Вполне возможно, что оба — под наркотой.

Но сразу мы к ним не пошли. Свернули в другую сторону.

В бильярдном зале чуть ли не через столы прыгали. Администратор, молодой парень, то ли таджик, то ли узбек, уныло наблюдал из-за стойки.

Мерцала над его головой плазменная панель с беззвучно вышагивающими по подиуму моделями. Тускло поблескивал холодильник.

Гоп-компания орала на разные голоса.

— А ты что, типа, играть умеешь?

— А типа нет…

— Мальчи-ики! Маль-чи-ки! Сейчас я бью?

Леша сглотнул, увидев почти легшую на стол девчонку. Елозя животом по борту, девчонка прилаживала непослушный кий к шарам у дальней лузы. Кожаная юбка задралась козырьком, и нам на обозрение были выставлены бледные ягодицы, чуть прикрытые красными трусиками.

— Мальчики!

Кий неловко шарахнул. Кто-то пьяно икнул. Девчонка сползла со стола.

— Ой!

Ну вот нас и заметили.

— Здравствуйте, — сказал я.

Как-то сразу определилось: мы с Лешей — по одну сторону стола стоим, а школьники, сбившись, по другую. И вроде как и не нарочно.

Сколько, пришло вдруг на ум, сколько людей-человек? Семеро.

Тьфу!

Я постучал по часам на запястье.

— Пол-двенадцатого.

— И что? — отозвался самый смелый.

Правую бровь его украшало кольцо. Над верхней губой топорщились усики.

— Ничего, — я катнул по сукну желтоватый шар. — Не поздно?

— Да не, — парень улыбнулся, — время-то детское.

— Какое? — влез, не расслышав, Леша.

— Детское. Ну, детей делать…

Захихикали девчонки. Парень стукнулся ладонями с приятелями.

— Серый, жжешь!

— Нехило впарил!

Я подождал, пока комментарии иссякнут.

— Хорошо, — сказал, — но будете шуметь — отправитесь по домам. Понятно?

— У нас до часу проплачено…

Я пожал плечами.

— Деньги вам вернут.

Запереглядывались.

— Да мы вроде тихо, — пошел на попятный смельчак.

— Сейчас — да. И хорошо бы так дальше.

Я развернулся. Леша затопал следом.

— Обломали ваще, — долетело от стола.

Напарник в кулак гыгыкнул.

— Вот так, — сказал я ему. — Мотай на ус: ситуация, как и что говорить. Теперь давай к джигитам.

Но до кавказцев мы не дошли.

— Леня… Леня, ты это…

Путь к автоматам перекрыл, пошатываясь, знакомец-бандит. С синеватой рожи таращились бессмысленные глаза.

— Пошли… Пошли к нам…

Он попытался схватить меня за локоть, но промахнулся.

— Я не могу, — сказал я. — Работа.

— Обижаешь! — в пьяном голосе знакомца прорезались злые нотки. Бритая голова его свесилась на грудь. — Тут горе, а ты!.. Обижа-аешь!

Он засопел.

Вот, блин! Не хватало еще разборок!

Вытянув шею, я нашел взглядом кавказцев. Тот, что поменьше, тер носатое лицо ладонями. Крупный рылся в мешковатых штанах.

— Если только ненадолго… — скрепя сердце, согласился я.

— Не… Помянуть и сво… — знакомец сделал широкий жест, — и свободен!

Я вспомнил, что его зовут Эдик. Эдуард.

— Что ж, пошли тогда.

— Пошли, — кивнул Эдуард и, накренившись, боднул меня низким коммерсантским лбом.

Пришлось нам с Лешей, подхватив под руки, транспортировать его, вяло подергивающего ногами в дорогих мокасинах, до кафе, а там и выгружать на стул, пристраивать, придавать полубессознательному телу устойчивое положение.

Вкрадчиво, мягко плыл в полумраке блатной шансон. «Он был пацан не то чтобы фартовый…» Гудела вытяжка. Тень бармена покачивалась за стойкой.

Собутыльники Эдика мрачно наблюдали за тем, как я нагибаю того к столу, потом левый, чуть косоватый, подвинул к себе бутылку, а правый, с вдавленным боксерским носом, звонко шлепнул Эдика по щеке.

Мой знакомец выгнулся назад, моргнул, поймал меня в фокус.

— Ты кто?

— Никто, — ответил за меня косоватый, разливая водку по стопкам. — Он тебя сюда притащил…

— А-а… — Эдик понятливо кивнул, полез за пазуху. На мутный свет появились две тысячные бумажки. — Вот… — он вложил деньги мне в ладонь. — И все, мужик, вали отсюда…

— А этот? — боксерский нос показал на стоящего за моей спиной Лешу.

— Этот? — Эдик вылупился, соображая, потом достал еще купюру. — Тоже пусть валит.

А мы что? Мы исполнили.

Дверь за нами хлопнула. Чуть отойдя, я разжал кулак. Сколько бумажек, сколько? Три.

— На, — уже на ходу я сунул все три тысячи Леше. — Считай, что премия.

— А он что, отрубился и забыл тебя что ли? — улыбнулся Леша, пряча деньги в нагрудный кармашек.

— И не такое бывает… Блин!

Я рванул к автоматам.

Ощущение беды кольнуло сердце. Перемигиваясь, раскручивались впустую электронные барабаны. Исчез куда-то примеченный мной толстяк. Исчезли кавказцы. Опрокинутый, лежал на боку подсвеченый зеленым электричеством экранов высокий стул. Окошко кассы было наглухо закрыто железной шторкой. И дверь туда…

Коробочка рации сама прыгнула в пальцы.

— Нештатная, — прохрипел я на бегу. — Второй этаж. Зал игровых. Помощь. Милицию.

— Принято, — ответили мне.

— Бля!

Споткнувшись, загремел сзади Леша.

Черт с ним!

Я влетел в подсобку, выбив собой дверь.

Может быть и безрассудно. Может быть. Только я предполагал, что времени у меня совсем нет. А еще я жутко злился на владельца зала, который не первую ночь оставляет на обслуживании совсем молоденьких девчонок. Сволочь!

И попутно, каким-то совсем незначительным пунктиром думалось: если не придурки конченые, один обязательно держит дверь. Второй — ладно, у кассы за выгородкой, с ним позже, но первый… Господи, помоги, чтоб держал!

Так (с Господом) и влетел.

Взвизгнули, срываясь, выстреливая щепки и шурупы, петли. Пластиковое полотно разломилось. Хлипенькое было. Тр-рах! Трах, понимаете, тибидох!

Я не ошибся.

Тот, который поменьше, носатый, стоял-таки у двери. От удара его унесло к противоположной стене, что-то там посыпалось, а потом и основательно грохнуло об пол. Ныряя за выгородку, в тесный закуток, я успел рассмотреть массивный корпус игрового автомата и торчащие из-под него ноги. Да, слот-машины убивают…

— Зар-рэжу!

Девчонка сидела на полу под кассой и боялась дышать.

Блузка у нее была расстегнута, грудь обнажена, чашечки бюстгалтера, разъединенные, разрезанные, болтались свободно, рыхлый живот краснел свежими царапинами. От подола юбки шел вверх кривой разрез, в нем белело бедро, чулок с ноги был стянут наполовину.

На правой щеке у девчонки наливался синяк. Губы ходили ходуном. В глазах оловянно блестел страх.

Сбоку от нее, словно ужавшись в размерах, сидел на корточках кавказец номер два, улыбался, показывая желтые натуральные зубы и один стальной, смотрел на меня как на досадливую, вдруг выползшую букашку. Как на зазудевшего комара.

— Зарэжу! — повторил он и завел нож девушке под подбородок.

Нож у него был чуть изогнутый, опасный, острый.

Только тогда я сообразил, что стою против холодного оружия с голыми руками. Дурак!

Наручники и баллончик со слезоточивым газом не в счет.

Сзади шоркнуло, скрипнуло, я ощутил движение воздуха и подумал, что лучше бы это оказался Леша.

Кавказец смотрел мне в глаза, улыбка его становилась все шире.

От него сквозило безумием. Любовно отмеренным, разведенным, подогретым в ложечке на огненном язычке зажигалки безумием.

А ведь он убьет ее, понял я. Еще чуть-чуть — и убьет.

Я не знал правильных слов, которые могли бы его остановить. Да и были ли они, эти слова? Мне казалось, их нет.

— Сколько? — спросил я.

— Чиво? — прищурился он.

От темного глаза проступила к виску кривая, уродливая морщинка.

— Сколько людей умрет?

— Э! Один, да? — кавказец кивнул на девушку.

— Больше, — сказал я.

— Два, да? — кавказец сверкнул коронкой. — Она и ты, да?

Нож в его руке дрогнул.

— Больше. Сорок три.

— Ка-ак?

Он подался вперед. Ненамного, но подался. На десять, может, на пятнадцать сантиметров.

Мне хватило. В движение коленом я вложил всю свою силу.

— Н-на!

Сначала был звук «клац». Потом был звук «тум».

Кавказец затылком вонзился в полку, из прокушенного языка брызнула кровь. Нож затанцевал по керамике — звук был «дын-дын-дын». Как в автомате при выигрыше.

— Мамочка…

Девчонка на четвереньках торопливо перебралась через опрокинувшееся тело. Полное, веснушчатое лицо — в потеках туши.

Я помог ей встать.

— Мамочка… — повисла на мне она.

Ее колотило крупной дрожью. И меня колотило. До полной неразборчивости окружающего пространства. Попал как-то, надо же. Попал, думал я. Клац и тум!

Это потом уже, спустя вечность, в поле зрения возникли ребята, Леша, кто-то хлопнул меня по плечу, девчонка пропала, оставив мокроту на щеке, на шее, кавказцев выволокли. Я обнаружил себя сидящим у выбитой двери, рядом сидел спустившийся, бросивший свой «Фронтир» Жора, пальцы обжигал стаканчик с чаем.

— Ты — монстр, — говорил Жора, качая головой. — Что ты ему там сказал? Чего сколько?

— Да так, — я глотнул чая, — внимание отвлекал…

Говорить об угаданном числе почему-то не хотелось. Да и ни к чему.

Остаток ночи смешался в моей голове.

Я давал показания запаренному милиционеру. Затем снова давал показания. Объяснял. Расписывался. Повторял в сотый раз.

Нет, сразу было видно. Что видно? Что что-то с ними, с кавказцами, не то. Это вырабатывается. Особенно если человек склонен к внутреннему анализу. И память зрительная хорошая. Игоря вон спросите, мы его меняли. Спросите, спросите…

Дверь, да, сломал. Не могу четко сказать, понял как-то и все. На уровне интуиции. Ну, представь, лейтенант, мелочи сложились и дали общую картину. Хочешь, называй озарением. Озарило меня, что оба они в кассе. Где подпись ставить? Внизу?

Затем я жевал в комнатке отдыха притараненные ребятами бутерброды и пил какую-то коричневую бурду из кофейного автомата.

Леша с полчаса крутился около меня с покаянным видом, наконец, набравшись храбрости, выдавил, что он не виноват, что он бы тоже, вместе со мной, но урна…

Он закатал штанину, показывая плюху гематомы на голени. Здоровую плюху. Он, наверное, и урну бы приволок в свидетели: вот здесь, вот об этот вот гадский угол…

Я махнул рукой.

Чем бы он мне там помог?

Затем медики, приехавшие заодно с милицией, заклеили мне порез над бровью. Я стал бравый и раненый. Только никак не мог вспомнить, как так меня угораздило. Щепкой, видимо, дверной задело. Осколком.

Снаружи шелестел дождь. Асфальт пузырился, множился лужами. Ночной фонарный свет висел над землей слепыми желтыми пятнами.

В третий или в четвертый раз спустился Жорик.

— Ну как там, хрустит? — спросил я.

— Когда хрустит, когда нет, — Жора вздохнул. — Слушай, может, это шейные позвонки?

— Так звук-то откуда идет?

— Да я и не знаю уже…

Кофейный автомат от Жориного пальца дрогнул, мигнул и дунул кипятком в подставленный стакан. Акупунктура, блин.

— Ну, я пойду, — Жора посмотрел на меня. Хмыкнул. — Рожа у тебя, Шарапов…

Я тронул пластырь над глазом.

— Что, боевая?

— Рэмбовидная.

И Жора, овеваемый кофейным парком, поплыл из комнаты. Я запоздало бросил вслед ему пачку желтых стикеров.

Делать было нечего. До конца смены меня обязали никуда из комнаты не уходить. То ли хотели в очередной раз снять показания. То ли чуть ли не опознание надумали провести.

В маленьком зеркале на стене заклееный лоб мой действительно выглядел мужественно. То есть, вкупе с рожей.

Я посмотрел отражению в нездорово поблескивающие глаза.

А Ирке, спросил его-себя, как мы лоб объясним? Соврем? Или честно расскажем?

Я вдруг клацнул зубами.

Ох! Припозднившаяся ознобная волна прошлась по мне от макушки до пяток.

На волосок, подумалось, на волосок был от смерти… Повернись все немного по-другому, и лежал бы. Мертвый…

Кавказец в памяти улыбнулся и повел ножом: «Зар-рэжу». Беззащитный белый живот внизу. Глаза, остановившиеся, неподвижные, как у слепого…

Бр-р-р! Лучше не вспоминать.

Я щелкнул по отражению ногтем. Ну-ка, улыбочку. Спросил: «Сколько?» Спросил. Сказал: «Сорок три»? Сказал. И лоб.

В общем, Лёня, ты становишься похожим на сумасшедшего старика.

«Отя!» — как говорит Вовка. То есть, вот.

Желто-коричневый, под избушку раскрашенный киоск уже работал. Запах блинов сводил с ума. Улыбчивая толстушка за стеклом смотрела доброжелательно и весело.

— Вам чего? Говорите.

— Сейчас.

Я поднял глаза к длинному списку меню. Ну, Вовке-сладкоежке, блин, разумеется, со сгущенкой. Мне — традиционный блин с сыром и ветчиной. Два. А Ирке, пожалуй, с лососем. Ирка вообще к красной рыбе неравнодушна.

С пластиковой крыши капало. Я чуть подвинулся.

— Мне четыре, с собой.

Я перечислил блины. Сунул три сотенные бумажки.

— Ой, а у меня сдачи нет! — жизнерадостно сообщила толстушка. — Возьмете еще лимонад?

— Давайте.

Лилось тесто, растекалось по гигантским плоским конфоркам-сковородам. Потрескивало. Пощелкивало. Превращалось. Мастерица доставала из холодильника контейнеры с начинкой, тут же переворачивала блины, смазывала маслом, тут же готовила бумажные конверты.

Сколько рук? Три? Шесть?

— Ах, блиночки! Ах, вкусненькие! Золотистые!

Вовкин блин впитывал сгущеное молоко. Мой первый, заряженный пластинками ветчины и стружками сыра, лежал готовым боеприпасом.

Толстушка перевернула их лопаточкой. Шшух! Шшух! — и оба они уже в конвертах. А конверты — в пакете из фольги.

— Вам обязательно понравится! И вы придете еще. Ах, блиночки!

Опять зашипело тесто.

Серели через улицу дома. Мой многоквартирник выглядывал из-за унылой пятиэтажки. Вроде как скоро ее снесут.

Люди сонной стайкой тянулись к трамвайной остановке. Небо светлело.

— Я вам все в пакетик. Пожалуйста, — толстушка высунула в окошко руку.

— Спасибо.

Я забрал покупку. Блины кусались жаром через фольгу.

Полотно асфальтовой дорожки пятнали частые лужи. Приходилось обходить их, балансируя пакетом на подсохших островках.

— Осторожно! Не задавите Мусечку!

Я застыл, пропуская дрожащую лупоглазую собачонку.

— Спасибо.

За собачкой на поводке спешила, переваливаясь перекормленной уточкой, ее хозяйка. Кое-как на островке разошлись. Лавировали, лавировали да вылавировали…

Блины пахли.

Я прошел еще метров двадцать и встал. Подумал малодушно, не повернуть ли в обход. С торца. Там и посуше должно быть.

Впереди, на ступеньках перед аптекой, сидел старик.

Редкие волосы его слиплись и едва прикрывали макушку. В щетине гнездились капли. Он был мокрый весь, напрочь. Брюки облепили худые ноги. Темный от влаги пиджак, казалось, ужался в плечах и рукавах и висел тесной тяжестью.

Старика било мелкой дрожью замерзающего человека. Опустив руки на колени, он смотрел пустым взглядом куда-то вдогон уползающему на север дождю и трясся.

И что он мне скажет? — подумал я, храбрясь. Ничего умного. Умрет, умрет…

И, мотнув головой, пошел прямо. Только взял чуть правее. Чтобы даже на мгновение не оказаться к сумасшедшему совсем близко.

Шесть, пять, четыре шага до старика. Один.

Молчи, старик, молчи.

Один, два, три шага — от.

— Сколько?

Я вздрогнул, но не остановился.

— С-сколько? С-сорок т-т-три, — сказал старик, как «морзянку» выстукивая слова зубами. — Помню. С-сорок т-три. Умрет-т-т. Д-да. С-сорок…

Я сделал еще шаг.

— С-сколько ч-человек? С-сорок т-три… Д-да…

Не знаю, почему я обернулся. Просто не знаю. Шел бы и шел.

— Когда? — спросил я.

— Д-дурак, — беззлобно ответил сумасшедший.

И задрожал еще сильнее.

Я посмотрел на его прыгающие серые губы, на бледный, весь в каплях, лоб, на скрюченные пальцы, на бесполезно вздернутый ворот пиджака.

Сдохнет ведь, подумал. Простудится.

И рука моя сама нырнула в пакет.

— Вот, — я протянул старику обжигающе-горячий блин. — Бери.

Сумасшедший всем телом отклонился назад. Во взгляде его проклюнулся испуг.

— С-сорок т-три…

— Бери-бери, — я плюхнул блин в худые ладони. — Мне и одного хватит.

— С-сорок… Старик повел носом.

— …т-три, — неуверенно произнес он.

И вдруг споро затолкал блин в рот. Весь. Вместе с бумагой. Словно меха заходили, раздуваясь и опадая, щеки. В глазах появился масляный, экстатический огонек.

— Фы-ффы.

— Да знаю я. Сорок три, — сказал я, отворачиваясь.

Никакого желания смотреть на торчащую изо рта бумагу у меня не было.

В арке урчала, собираясь выехать, грузовая фура. Я пробежался на другую сторону тротуара. Облегченный пакет шлепнул по бедру.

Блина почему-то стало жалко.

— Фы-ффы.

Старик поднялся и делал мне какие-то знаки. Я отмахнулся. Фура потихоньку покатилась к съезду. Между мной и сумасшедшим вклинился грязно-рыжий капот.

— Три… фя… — крикнул старик сквозь рокот дизеля.

— Чего?

— Трись…

— Чего?

— Вот придурки вы! — водитель фуры, мордатый, с толстыми губами, высунулся ко мне из кабины. — Он говорит: «Тридцать пять».

— Как тридцать пять? Что тридцать пять? — не понял я.

— А я знаю? — возмутился водитель.

Фура взревела, мимо меня прочертил параболу окурок. Медленно, вздрагивая, шелестя шинами, потянулся полуприцеп.

— Тридцать пять умрет? — крикнул я.

Ответа не последовало.

Когда фура выползла на дорогу, отметившись на сетчатке моих глаз красными габаритными огнями, на бетонном крыльце перед аптекой уже никого не было.

— Это что, за блин? — тихо спросил я тающую утреннюю дымку.

Ошеломление накатило и схлынуло.

Тридцать пять… Нет, не может быть. Странно. С чего бы?

Это получается, подумалось, я одним блином только что семерых спас? Нет, даже восьмерых. Пусть гипотетически, пусть. Но было сорок три, а сейчас тридцать пять…

Ведь не просто так, а?

Тридцать пять!

В горле стало колко.

Вовка собирался в воскресный детский сад. Машинки сложил в кучу, выклянченный шоколад съел и сейчас скоблил по своей светлой головенке расческой.

Вид у него был серьезный донельзя.

Я даже удивился, в кого у нас такой основательный карапуз растет. В маму, видимо. У папы волос жесткий, он расческой калечится.

Ага, и часы опять слямзены!

— Так, — я присел, напуская на себя строгость, — а тик-таки где?

— Тикка?

В глазах у Вовки было: папа, ты что, подозреваешь меня в чем-то?

Я фыркнул.

— Тикка, тикка… Раньше вот здесь лежали.

Я указал на полку.

Вовкин взгляд проследовал за моим пальцем. Личико приобрело задумчивое выражение. Вовка очень по-взрослому вздохнул.

— Тикка пыг, — сказал он. — И пала.

И развел руками.

Понимать надо было так: часам на полке не понравилось, часы спрыгнули (пыг) и пропали (пала). А он, Вовка, здесь совсем ни при чем.

— Слушай врушу больше, — выглянула, приоткрыв дверь ванной, улыбающаяся Ирка. — Под подушку, наверное, спрятал.

— Под подушку? — повысил я голос.

Измазанный в шоколаде Вовкин рот приоткрылся.

— А вот мы сейчас проверим!

Мое движение, оно, конечно, и не движение было вовсе. Я лишь чуть тулово наклонил, но Вовке и этого хватило. Он взвизгнул и, белея памперсом, умчался в свою комнату.

— Теперь перепрячет, — сказала Ирка.

Она выплыла из ванной, душистая, веселая, в волне горячего воздуха.

— Что со лбом? — спросила.

— Ночная ж смена, — скривился я, трогая пластырь. — Без эксцессов никак.

Ирка внимательно посмотрела мне в глаза.

— Ну, главное — живой… — сказала.

И прижалась ко мне, жаркая, соблазнительная. Под тонким халатиком — ничего. То есть вообще ничего.

Ну какие тут блины?

Впрочем, едва мы губами разлепились, я вздернул пакет вверх.

— Вы это… как его… завтракали?

На меня в возбужденном состоянии косноязычие нападает. Не тем, наверное, думаю.

— Ум-нм, — сказала Ирка. — Нет.

— А я блинов это… купил.

— Ну, — Ирка легонько, на неуловимое мгновение распахнула полу халатика, — я тоже кое-что приготовила.

И пока я стоял столбом, а во мне все двигалось, жило, росло, усиленно гнало кровь, выхватила пакет из пальцев.

— Мой с рыбой?

— Со сгущенкой! — крикнул я.

Удаляющаяся на кухню Ирка показала мне фигу.

— Все сладкое — детям!

Детский сад у нас находится в соседнем подъезде. Двухкомнатная квартира, молодящаяся, подкрашивающая синькой волосы пенсионерка Вероника Ильинична, семь-десять детей по расписанию — такой вот, за неимением лучшего, сад. Вернее — хоть такой. В свое время мы с Иркой по садам да по инстанциям побегали — везде очереди на год, а то и на два.

Какой-то взрыв, блин, демографический. И его последствия.

В коридоре от Вовки осталась лежать подушка с выкрученным «ухом» (он демонстрировал мне отсутствие под ней часов — «Нетю») и не влезшая в кармашки комбинезона машинка.

И то и другое я отнес к нему в комнату.

Потом в странной, непривычной тишине допил на кухне чай.

Думалось как-то о многом и ни о чем. Например, что квартплата растет совсем уж бешеными темпами, за два месяца горячая вода подорожала на сто рублей, а холодная — на пятьдесят. Не хотелось бы работать на одну квартплату. Ноги протянем. Вовка вообще проглот. К тому же растет — одежды не напасешься. С расческой тоже — номер. Девочка, что ли, понравилась в садике какая-то? Это в два-то с половиной? Не успеешь оглянуться — «Папа, дай на кино», «Папа, дай на цветы». По себе знаю. Кстати, надо будет свои две пятьсот с Асафа стрясти. Неделю в цветочной его будочке грозную охрану по вечерам изображал, отпугивал каких-то придурков, что обещали ему стекла высадить. Так что вполне заработал. А уж придурков-то у нас…

Я качнул головой. Мне вспомнился старик.

Интересно, подумал я, если за каждый блин по восемь человек… Четыре блина — и умрет всего трое? А потом что?

Хлопнула, прерывая мои размышления, входная дверь.

Звякнув ключами, клацнув замками, влетела Ирка.

— Все, Лёнчик! До четырех ты — мой!

Блескучим листом спланировал на пол шейный платок.

— Тарам-тарам-парам! — запела Ирка.

Сверкнула много чего обещающими глазами.

— Так мы что… это… без прелюдии? — спросил я, медленно выпуская из брюк рубашку.

Ирка расхохоталась.

— Без!

Брызнул желтыми огнями браслет часиков. Вспорхнула к потолку блузка. Вжикнув молнией, упала юбка.

— Тарам-тарам-парам-там-там! — в одних трусиках закружилась по кухне Ирка.

— Тара-ра-ри… — фальшиво подпел я, в свою очередь пытаясь освободиться от одежды.

Но успел лишь отколупнуть пуговицы на манжетах.

Меня накрыло Иркой как волной, и пришлось усмирять ее, целовать, брать в охапку и нести в спальню, по пути уже теряя все, что можно.

Брюки, рубашку, носки, тапки.

Трусы сдались последними.

— Ура! — крикнула Ирка.

В то утро я был на недосягаемой высоте.

А Ирка если не на седьмом небе, то где-то рядышком.

Потом мы лежали. Спать не хотелось. А вот нежиться голышом, обнявшись, сбив повлажневшую простыню в край, было удивительно хорошо.

Задернутые шторы желтил день. Внешний мир неслышно звенел где-то за окном. Ирка задумчиво водила пальчиком по моей груди. Какие-то цветы невидимые рисовала, домики, человечков. Как маленькая.

Было щекотно.

— Так покойно, — сказала тихо Ирка. — Будто ничего и не надо больше.

Я улыбнулся потолку.

— Ну, есть еще силы в пороховницах…

— Лёнчик, по-моему, это и так рекорд.

Избегая шевелиться, я поцеловал Ирку в волосы. В общем, куда смог дотянуться.

— Люблю тебя.

— А я тебя.

Какое-то время мы лежали молча.

День то темнел под набегающими облаками, то вновь высветлял комнату.

— Знаешь, — сказала Ирка, — когда человек находится на грани, когда он чувствует, что вот прямо сейчас может умереть, а потом грань вдруг отодвигается, то человек этот как бы заново рождается, на жизнь заново смотрит… — Ирка вздохнула. — Рекорды ставит…

Я приподнялся на локте.

— Ир, — сказал мягко, — ну что ты… Не было никакой грани. Девчонку вот надо было спасти, а о смерти и думать было некогда. Потом, когда отходняк, когда адреналин еще не выветрился, тогда кажется — ух, еле разминулся, простил бог…

Иркины глаза дрогнули, словно на миг ей стало больно.

— Простил бог? — спросила она задушенным голосом.

— Ир, ну там искаженно все воспринимается… А на самом деле — ничего выдающегося… Лишь бы спасти, думаешь, и все.

— А обо мне? О Вовке?

— Думал. Все время. Только это не первым слоем идет. И не вторым даже. Глубинным. Просто казалось, что я и вас тоже спасаю. И тебя, и Вовку. Словно вы там… рядом…

— Серьезно?

— Серьезно.

Ирка осторожно тронула мой лоб. Там, где пластырь.

— Спасибо.

А я подумал, что теперь уже обязательно доведу счет сумашедшего старика до нуля. Не сорок три будет. Не тридцать пять. Ноль.

Пусть это бред, пусть это пустое пророчество, я постараюсь, чтобы никто не умер.

В комнате опять потемнело.

Последующие два дня судьба сводила меня со стариком четырежды.

Мы словно притягивали друг друга. Может быть, оба желали одного и того же.

Сумасшедший сменил пиджак на драный свитер красно-бурого цвета. Щеки совсем запали. Глаза лихорадочно блестели. Из носа текло. Кисть правой руки была перемотана какой-то грязной тряпкой, заскорузлой от подсохшей крови.

Пах он жутко. Тяжелый запах немытого тела мешался с кислым душком, которым в жаркий день так и тянет из мусорного контейнера.

И блины, и бутерброды, и пиво, купленные мной, принимались им безразлично.

Лениво, чуть ли не механически старик набивал рот едой. По заросшему подбородку тек жир и слюни.

— Сколько? Сколько людей? — спрашивал уже я.

— Тридцать пять, — отвечал он. — Дурак! Тридцать пять!

Или не отвечал вовсе.

Я купил ему бейсболку, целофановый дождевик, носки и зонт.

— Тридцать пять! — перхал сумашедший, разбрасывая подарки. — Тридцать пять!

Я не понимал.

С каждой неудачной попыткой мне становилось все страшнее. Казалось, число вот-вот обретет жуткую наполненность. Овеществленность. Очеловеченность.

Вот-вот случится.

Я улыбался, гулял с Вовкой, любил Ирку. Я не показывал виду, что меня что-то терзает. Почему, думал я, почему тридцать пять?

Почему не меньше?

Наконец, в отчаянии я решил, что во чтобы то ни стало добьюсь от сумасшедшего объяснений.

Нет, я не был наивен. Я был не в себе.

А случай… Случай, конечно же, представился.

Мы столкнулись в небольшом скверике у «Маркет-Хауза».

Я срезал путь по натоптанной тропке между домами, выводящей прямиком к паркингу и служебному входу. Старик ковылял навстречу. Оглядывался. Тяжело дышал. Пучил глаза.

— Дураки! Дураки! — клокотало у него в горле.

Он бы прошел, проскочил мимо, но я сгреб в кулак свитер на его груди.

У него исказилось, изломалось лицо, застыло жалкой, недоумевающей гримасой. Пустой взгляд стал тревожным.

Обиженно хныкнув, сумасшедший попытался освободиться.

— Дурак…

Впереди от нас, метрах в двадцати, дрогнули кусты сирени.

Догонявшие старика легко проломились сквозь них и, заметив меня, перешли с бега на неспешный уверенный шаг. Я узнал в правом Лешу. Левый, судя по светлой куртке с полосками отражателей, был парковщиком.

Сумасшедший запереминался, беспокойно закрутил головой.

— Дурак… — повторил он. — Дураки…

И вцепился в мою руку холодыми пальцами:

— Позялуйстя…

— Встань за спину! — прошипел я ему.

Он моргнул светлыми глазами. Раз моргнул, другой. Словно ослышался или не понял. Потом все-таки шагнул за меня. Я чуть ослабил хватку, но свитера не выпустил.

— Тридцать пять, да… тридцать пять, — зашептал в ухо старик.

— Умолкни!

Леша с парковщиком остановились.

— Ну что, — сказал Леша, осклабясь, — надо ментов вызывать.

Шелестели липы. Покачивались у ног узорчатые тени. Где-то в стороне надрывно гудел клаксон.

— Ребята, давайте сегодня без ментовки? — предложил я.

— Да задолбал он уже! — кивнул парковщик на старика. Лицо у него покраснело от злости. — Сколько-сколько? — закривлялся он, передразнивая. — А потом — дурак-дурак!

— Сколько? — дохнул из-за моего плеча сумасшедший.

— Во, любуйся! — отрывистым, резким жестом показал парковщик. — Он же людей пугает!

— Я с ним поговорю, — сказал я.

— Морду бы ему начистить и ментам сдать, — Леша с сожалением вздохнул. — А там бы его в психушку какую-нибудь пристроили.

— Я поговорю с ним…

— Давай-давай, — Леша сощурился. Скривился.

Я, наверное, сильно упал в его глазах.

Развернувшись, буркнув что-то неразборчиво, он вперевалку пошел по тропе обратно. За ним, сплюнув, поспешил парковщик. Полоски отражателя блеснули под солнцем.

— Дураки, — шепнул сумасшедший.

— А ты?!

Не дав опомниться, я потащил его за собой.

У стены дома в обрамлении обломанной, оборванной сирени стояла самодельная скамейка. На нее я старика и опрокинул.

— Дурак!

Он закрылся руками, растопырив пальцы.

Я навис над ним. Злость и страх мои требовали чужого страха. Чужой боли. Чужой крови. Словно жертвы, чтобы утихомириться самим.

Глупо.

Я разжал кулак и опустился на плохо сколоченные, с прощелинами, доски.

— Что тебе нужно? — спросил я.

— Дурак…

— Я знаю.

Сумасшедший зашевелился. Стукнув меня коленями, сел.

— Телефон, — сказал он.

— Что?

Старик молча указал на чехол на моем поясе.

Посмотрев в пустые глаза, на протянутую, лодочкой выставленную ладонь, я только хмынул. Что ж, к чему-то подобному я был внутренне готов.

Телефон? Пусть будет телефон…

Я отщелкнул кнопку и достал из чехла продукт усилий двух концернов — «Сони» и «Эрикссон». Приятная, неновая модель.

— Я только симку выну, — сказал я.

Отколупал крышечку, выдернул аккумулятор, зацепил ногтем прямоугольник сим-карты. Ну вот…

Знакомая ящерка пробралась к затылку. Лизнула холодым язычком.

— Держи! — убрав симку в карман, я подал вновь собранный телефон старику.

Сумасшедший взял мобильник с осторожным благоговением.

— Сколько? Сколько умрет? Людей-человек сколько? — заговорил он, тыкая пальцем в кнопки. — Сколько?

— Не знаю, — подавив дрожь, сказал я.

Старик повернул ко мне лицо и улыбнулся. Широко. Радостно.

— Девятнадцать! — сообщил он. — Да! Девятнадцать! Сколько умрет? Девятнадцать!

Я встал. Нет, я взлетел!

Я показался себе легким, воздушным, наполненным гелием. Девятнадцать! Что ж, за телефон можно… Новый куплю наконец. Можно! Девятнадцать!

Солнце плеснуло, выстрелило сквозь ветви ослепительным зайчиком.

Девятнадцать!

Я уже вырулил обратно на тропу, когда очень простая мысль заставила меня вернуться. Очень простая мысль.

Сумасшедший, слава богу, сидел все там же, пялясь в пустой экран и роняя слюни.

— Извини, — сказал я.

— Дурак! — каркнул он, пряча от меня, накрывая собой телефон. — Дурак!

Я не дал ему подняться.

— Скажи, — я взял его за плечо, худое, с остро выпирающей косточкой ключицы, — а что нужно, чтобы никто не умер? Никто, понимаешь?

— Никто… — эхом отозвался старик.

— Да, никто. Чтобы ник…

Я запнулся.

Вместо светлых и пустых глаз внутрь меня, в душу мне смотрели две дыры. Черные. Беспросветные. Безжизненные.

Я почувствовал на миг, что растворяюсь, проваливаюсь в них. Падаю.

Боль разрывала грудь, невыносимым грузом давило отчаяние, что ничего, ничего невозможно изменить, помешательство оплетало сетью, обездвиживало, высасывало последние крохи разума. Кто я есть? Дурак! Дурак!

— Палец.

Я покачнулся.

— Что?

— Мне нужен палец, — внятно сказал старик.

Глаза его очистились, но сверкали безжалостно.

— Палец?

— Твой палец.

Я мотнул головой.

— Как это?

— Палец!

Сумасшедший цапнул меня за руку, вывернул кисть, ухватился за указательный. Сжал.

— Ах ты!

Я рванулся. Придурок! Палец ему!

Боролись мы недолго. Я все-таки был сильнее. Я победил. Старик тут же сник.

— Сколько? — забормотал он. — Сколько умрет?

— Девятнадцать, — сказал я. — Псих!

Освобожденный палец болел. Я потряс им, потом, коря себя за неосмотрительность, пошел от скамейки прочь. В спину мне прилетело слово. Нет, не дурак. Слово было «трус». Я побежал.

В перерыв меня нашел Жорик.

Мы спустились в пельменную на первом, сели за столик в нише, сделали заказ.

— Впервые тебя таким мрачным вижу, — сказал Жора.

Я отмахнулся.

— Забудь.

— Хорошо-хорошо, не лезу.

Принесли пельмени. Ароматные горки дышали паром, на вершинах их золотом плавилось масло, склоны зеленели петрушкой. Я взял вилку, повертел ее. И отложил.

— Аппетита, — сказал, — что-то нет.

— И напрасно.

Жора посмотрел на меня с укоризной, потом уткнулся в тарелку.

Я наблюдал, как он споро ест. Накалывает пельмени по две, по три штуки, обмакивает в масло, отправляет в рот.

На лбу у него выступила испарина.

Человек, подумал я про него, который ответил: «Восемьсот». Ответил. Не угадал. Жрет пельмени. Дурак, но, наверное, не трус. Трус я.

— Ты хруст все еще слышишь?

— Не-а…

Жорик отвлекся на мгновение от еды, дернул за гибкий черный шнур, торчащий из кармана куртки. В руке у него заболтались маленькие наушники.

— Вот, — сказал он. — Втыкаю — и никаких хрустов тебе. Лозы накачал, Никольского… Ну, это… Мой друг художник и поэт…

Я кивнул, снова взялся за вилку.

— Жор, можно у тебя спросить кое-что?

Жора пожал плечами.

— Если что-то несложное…

— Допустим, — начал я, — кто-то говорит тебе, что определенное число людей скоро умрет, и только от тебя зависит, чтобы они остались живы. Причем, ты не знаешь этих людей. Ни где они находятся не знаешь, ни что им грозит. Ни есть ли, скажем, они вообще.

— Разводилово, — сказал Жорик, жуя. — Как Апокалипсис матушкин.

— Погоди…

— Разводилово — сто процентов.

— Ты дослушай… — я положил вилку, отодвинул тарелку. — И тебе говорят, что никто не умрет, если ты отдашь палец.

— Хренась… — Жорик почесал висок. — Палец-то нахрена?

— Не знаю. Но тебе кажется, что про людей — это все правда.

— Ага! — Жорик подчистил куском хлеба свою тарелку. — С чего кажется-то?

— Ну…

— Леня, — Жорик пошевелил белесыми бровями, — у тебя иногда такие задвиги… Ты вообще пельмени есть будешь?

— Нет, — сказал я.

— Что ж, — Жорик подтянул к себе мою тарелку, — я, конечно, не рассчитывал…

Он нацелился вилкой.

— Тут самое интересное, — сказал я, — что отдашь ты палец и, может быть, никогда и не узнаешь, спас ты людей или нет. Помогло ли.

— Как? — удивился Жорик.

Пельмень повис на зубьях.

— Так. Все люди, понимаешь, останутся живы. Но они, может быть, будут живы и сами по себе. Без пальца. Ты же не знаешь.

— Муть какая-то.

Я встал.

— Может, и муть…

— И тогда колобок сказал: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…»

Иркин голос казался усталым.

Вовка, похоже, сегодня капризничал и ни в какую не хотел засыпать.

Я на цыпочках пробрался на кухню. Включил свет. Блики заплясали на кастрюлях, на пузатых бокалах, шеренгой выстроившихся на подвесном кухонном шкафчике. На ножах.

Я покрутился на месте, сел на стул, глотнул сока из графинчика, скривился — кислый. Встал, прошелся от мойки до холодильника и обратно.

Ножи…

Не задумываясь над тем, что делаю, я взял разделочную доску, вынул нож потяжелее из специального держателя, взвесил, затем наклонил его к доске и вложил под лезвие мизинец.

Наверное, подумал я, это должно быть не слишком больно… Всего-то — опустить нож вниз.

— Лёнчик!

Я обернулся. Ирка стояла в дверях и лицо у нее было белое.

— Лёнчик! Что ты хочешь сделать?

Я посмотрел на нее, на мизинец, на нож.

Будто жаром обожгло щеки. Господи, стыд какой!

— Ир, это ничего… — я поспешно убрал мизинец. — Это, помнишь, в кино про японцев, там они себе в знак верности семье пальцы отрубали…

— И ты решил в знак верности нашей семье…

Она все также стояла, не двигаясь, привидением в ночнушке.

— Нет, ты что! — я отбросил нож. — Просто подумал, каково это…

Ирка кивнула, словно ничего другого и не ждала.

— Между прочим, — сказала, — они там, в Японии, мизинцы не в знак верности резали, а за провинность…

И вышла.

Так и осталось у меня перед Иркой острое чувство несуществующей вины.

Утром, отказавшись от моей помощи, она, взяв Вовку, отправилась по магазинам.

— Не порежься тут без нас, — бросила напоследок.

— Хорошо, — сказал я.

А потом я ждал, ждал, ждал, ждал.

Час. Два. Три. Пока, включив телевизор, не увидел «Маркет-Хауз» с провалившейся внутрь крышей.

В отчете комиссии по расследованию будет указано, что перекрытия были переутяжелены, в опорных колоннах имелись микротрещины, нагрузка на них распределялась неравномерно, а качество бетона оставляло желать лучшего.

Жертв насчитают девятнадцать. Слышите? Девятнадцать!

Ирка и Вовка будут среди них.

Вот так.

Мне часто снится с тех пор: самодельная щелястая скамейка, сумасшедший старик, пробующий пальцем кнопки телефона, и я — стою перед ним, осененный только что пришедшей на ум мыслью.

— Что нужно, — спрашиваю, — чтобы никто не умер?

Качается дохленькая, оборванная сирень. Шелестит ветер.

Старик смотрит на меня черными дырами глаз.

— Палец. Мне нужен твой палец.

И тогда я протягиваю ему руки. Протягиваю, протягиваю…

— Вот, — говорю, — бери все. Бери все.