Сегодня, завтра и всегда

Амнуэль Песах

Научно-фантастические рассказы сборника объединены общей темой — будущие открытия в космосе. Автор — кандидат физико-математических наук, астрофизик по профессии, и поэтому его герои — люди науки: астрономы, космонавты, специалисты по контактам с внеземными цивилизациями, чья жизнь связана с разгадкой тайн Вселенной, поиском новых путей познания.

 

1

Десятитонный автокран с огромным трудом поднял купол, будто атлет — штангу рекордного веса. Серебристым рыцарским шлемом купол покачался над землей, а потом с глухим стуком, от которого, как показалось Ирине, вздрогнуло здание, прочно встал на башню лабораторного корпуса.

Стоя в тени раскидистого алычового дерева, за подъемом купола наблюдали двое астрономов. Одного Ирина знала, он работал на метровом «шмидте». Другого прежде не видела. Он был высок, даже не столько высок, сколько худ, и глаз невольно превращал недостаток толщины в избыток высоты.

— Я слышала, вы утверждали, что кран не потянет, — сказала Ирина.

— Естественно, — отозвался высокий. — Закон Паркинсона, знаете?

— Вы инженер? — спросила Ирина.

— Берите ниже — простой астроном.

— Как вас зовут, простой астроном?

— Зовите Вадимом, это будет почти правильно.

Вадим повернулся и пошел, не оглядываясь, выставив в стороны острые локти и по-страусиному переставляя ноги. Такой походкой ходил герой первого ее романа о сталеварах «Ночное зарево». Ирине даже почудилось на мгновение, что это он и есть — придуманный ею Антон Афонин.

«Ночное зарево» далось ей трудно. Почти три года ходила она на металлургический комбинат в дневную смену и в ночную. Писала и переписывала. Роман как будто удался, но книжка прошла тихо, и лишь раз в обзоре, опубликованном московской газетой, промелькнула ее фамилия.

После «Ночного зарева» она написала повесть «Странники» — о конструкторах дорожных машин. Ирина надеялась, что ее, наконец, заметят. Заметить-то заметили — местная областная пресса писала о ней как о молодом таланте, но центральная критика молчала.

А однажды — была весна, май — Ирина попала в обсерваторию. Экскурсия от Дома литераторов. В окрестности обсерватории — Ирина и не подозревала, что в сотне километров от города существует такая прелесть — ее поразили леса и поляны, пропитанные влагой и солнцем, выстланные травой, прошитой удивительно яркими, хотя и мелкими, бисеринками цветов. Ровным рядом стояли коттеджи и, как минареты двадцатого века, блестели купола телескопов.

— Вы когда-нибудь видели небо? — спросили у нее во время экскурсии. Ирина не нашлась, что ответить. Собеседник, конечно, шутил.

— На Земле всего несколько тысяч астрономов, — услышала Ирина, — и только они, да и то не всегда, видят над собой небо. Остальное человечество лишь любуется небом в ясные ночи. А это не одно и то же. Знаете, что говорил Кант? «Есть две вещи, которые можно изучать бесконечно, не уставая и не пресыщаясь. Это звездное небо над нами и нравственный закон в нас».

Все уехали, а Ирина осталась в обсерватории. Решение зрело, и она хотела проверить себя. Ей не повезло — с утра пошел дождь. Он был каким-то негородским, нудным и одновременно веселым. «Как наша жизнь здесь», — сказал ей кто-то. Она подумала тогда, что это может стать названием еще непридуманной и ненаписанной, но уже понравившейся ей повести — «Жизнь как дождь».

Ирина вернулась в город, не приняв окончательного решения, но с исписанным до корки блокнотом. Ночью ей снились звезды-дождинки. С того дня прошло три месяца, и горную тряскую дорогу в обсерваторию Ирина знала теперь наизусть. Была на наблюдениях, следила за работой прибористов, научилась составлять легкие программы для ЭВМ, много читала. Обжила комнату на втором этаже обсерваторской гостиницы, из окна которой был виден полосатый, как арбуз, купол ЗТБ — зеркального телескопа имени Бредихина. Правда, иногда ей хотелось бросить все, уехать отсюда, пойти в театр, выйти на проспект в новом платье, забежать к подругам, с которыми лет десять назад училась на факультете журналистики. В пасмурные дни, когда уже в шесть становилось темно, подступала тоска, привычная, но во сто крат усиленная близостью гор…

Ирина не впервые была на наблюдениях. Сидела у пульта, где посветлев, положив блокнот на колени, слушала. Телескоп казался бесконечным, утопающим во мраке, который начинался под самыми звездами и кончался где-то в преисподней. Здесь были два хозяина — мрак и гул. Мрак шел от ночи, куда глядел трехметровый глаз, а гул начинался и исчезал внезапно, когда стальной купол поворачивался, подставляя глазу телескопа смотровую щель.

Наблюдения еще не начались, и под куполом горели четыре яркие лампы. Сменный оператор, почти мальчишка, в этом году пришедший из университета, копался отверткой и щупом тестера в блоке оперативной памяти. Наблюдения вел Вадим — он стоял в люльке у нижнего края трубы телескопа, метрах в трех от пола, и вставлял кассету в зажимы.

Оператор с грохотом задвинул блок на место, погасил боковой свет. Заработали сервомоторы, труба телескопа повернулась. Подошел Вадим, спросил:

— Вам удобно здесь?

Ирина кивнула, и Вадим с минуту молчал, смотрел в черноту, думал о чем-то.

— Скажите, Ирина Васильевна, — спросил он неожиданно, — вы любите фантастику?

— Терпеть не могу, — сказала Ирина.

— Тогда спрошу иначе: не фантастику как литературный жанр, а фантазирование.

— Все равно, Вадим.

— Наверно, вы просто не умеете фантазировать и не читали хорошей фантастики. Но тогда… как же вы пишете?

— Фантастику я читала. Почти всю. Потому и не люблю. Цели у нее грандиозные, а методы несовершенны. Не потому, что писатели плохие. Просто фантастика, которую я могла бы полюбить, — это реалистическая проза будущего тысячелетия. Но даже если вы хорошо представляете, каким оно будет, все равно ваше описание останется плохим. Вы описываете будущее из прошлого, знаниями прошлого, языком прошлого. О будущем нужно писать языком будущего.

— Вы меня поражаете, — сказал Вадим. — Я и не предполагал такой точки зрения… Дело в том… В общем, я хотел попросить вас прочитать несколько страниц.

— Вы пишете фантастику?

Ирина подумала, что не могла так ошибиться. Вадим показался ей любопытным человеком, но если это всего лишь скрываемая графомания…

— Это не фантастика, — Вадим выглядел совершенно растерянным. — Это скорее… Не знаю… Пожалуйста, не принимайте это за попытку сочинительства, а меня — за графомана…

 

2

А где-то в это время заходит солнце. Темнеет. Из морозного воздуха, из вечерней дымки рождается тихая мелодия. Она еле слышна. Но она еле слышна везде — у театрального подъезда и на площади. Вечер напевает мелодию — несколько тактов из сегодняшнего спектакля. Я слушаю музыку, пересекая площадь у квадриги Аполлона, я даже поднимаю руку, пытаюсь поймать в ладонь несуществующее. Музыка звучит — по традиции рефрен повторяют десять раз — и все дневное уходит из мыслей. Уходят споры с режиссером, долгие и нудные вокализы, которые я воспринимаю как неизбежное зло, так и не научившись любить их. Уходят часы в холостяцкой квартире — в ней есть все, что мне нужно, и потому кажется, что в комнатах пусто. В них нет чужого: запаха легких духов, уюта, какой-нибудь шкуры лигерийского эвропода, небрежно брошенной на пол. Я уже привык и не чувствую себя одиноким, потому что со мной всегда память о днях, когда мы были вдвоем. Просто я редко вспоминаю — иначе было бы еще труднее…

Когда музыкальный рефрен звучит в десятый раз, я подхожу к двери своей гримерной, открываю ее контрольным словом и смотрю на свои ладони — ладони Риголетто. Или Фигаро. Может быть, Горелова. Иногда Елецкого, Я начинаю гримироваться и страдаю, потому что в это время герцог Мантуанский соблазняет мою дочь. Или радуюсь, предвкушая победу над злосчастным доктором Бартоло. Может быть, тоскую по далекой и недостижимой Земле, затерянной в космических безднах. А иногда мучаюсь ревностью, потому что графиня Лиза не любит меня…

Обсерватория стояла на холме, горы, сизые, дымчатые, толпились у горизонта. Единственная дорога во внешний мир, казалось, исчезала в жаркой пелене, не пропетляв и километра.

В лабораторном корпусе было душно и сумрачно — свет проникал в коридор только сквозь матовые стекла десятка дверей, Ирина открывала двери наугад, пока не нашла Вадима в комнате со странной табличкой «…и туманностей». В комнате шел семинар, и Вадим вышел с Ириной в коридор.

— То, что вы мне дали, — сказала Ирина, — не так уж плохо. Во всяком случае, не графомания. Вы пишете?

— Нет, Ирина Васильевна. Я не знаю, что это. Не фантазии и не реальность. Если вы готовы слушать… Просто слушать, не обязательно верить…

Вадим говорил неожиданно тихо, короткими фразами, смотрел напряженно.

— Давайте пойдем в лес, — предложил Вадим. — Душно здесь. И люди… Я всегда ухожу, когда хочу подумать или…

— Пойдемте, — согласилась Ирина.

Тропинка заросла травой, и ее приходилось угадывать. В лесу жара сменилась сырой прохладой. Под ногами пружинили смоченные непросыхающей росой многолетние слежавшиеся слои опавших листьев. Они готовились принять новый слой — на деревьях уже кое-где проступала осенняя золотизна.

Ирина села на пень и улыбнулась Вадиму. Он заговорил, будто всю дорогу от обсерватории обдумывал первую фразу и теперь боялся ее забыть.

Вадим учился на третьем курсе физфака, когда ему приснился странный сон. Он певец, готовится в своей гримерной к выходу на сцену. Он гримировался сам, тщательно и медленно накладывая слои приятно пахнущей мази. В зеркале было видно вытянутое лицо, высокие брови, острый, будто клюв, нос. Вадим напевал вслух мелодии из оперы «Трубадур», которая пойдет сегодня в Большом зале.

Вадим пошел на сцену, ощущая на себе тяжесть настоящих металлических лат. На сцене был парк — низко свесились над прозрачным прудом ивы, цвели на клумбах огромные красные гладиолусы, а в глубине кипарисовой аллеи островерхими башенками подпирал звездное небо замок, погруженный во тьму. Он прислонился к шершавому стволу дерева и запел низким, мягким и мощным баритоном, радостно чувствуя, как пружинит выходящий из гортани воздух…

Когда Вадим проснулся, голова была совершенно ясной, будто после глубокого сна без сновидений, и тем не менее он помнил все. Он никогда не занимался музыкой. Родители отдали его в школу с математическим уклоном, и, полюбив точные науки, Вадим считал знание их вполне достаточным. Но в то утро мелодии звучали в памяти, мешая сосредоточиться, — предстоял экзамен по матфизике.

Вадим явился на экзамен, успел сказать несколько слов, объясняя теорему Коши для вычетов, и неожиданно обнаружил, что стоит перед огромным стереоэкраном. Впереди чернота, только яркие звезды полыхали, словно подвешенные на невидимых нитях. В центре экрана угадывалось сиреневое пятнышко. Вадим не чувствовал ни изумления, ни растерянности. Ему было не до того. Экспедиция подходила к цели, и он, Андрей Арсенин, певец, никогда прежде не летавший в космос, должен был принять решение. Звездолет направлялся к Аномалии — пятнышку на стереоэкране. Вероятно, Аномалия была живой, возможно, разумной. Это предстояло выяснить Арсенину, даже не столько познать самому, сколько стать посредником в познании. К чему его в детстве готовил Цесевич по странной, путаной, никем не признаваемой методике, изобретенной им, как говорили, в минуты бреда.

Пятнышко на стереоэкране приблизилось рывком — звездолет совершил очередной импульс-скачок, Андрей — где-то в глубине подсознания он ощущал себя еще и Вадимом Гребницким, студентом-физиком — рассматривал Аномалию, которую раньше много раз видел на фотографиях и в фильмах. Он чувствовал тяжесть ответственности и думал, что Цесевич недобро поступил с ним, обнаружив его странную и уникальную способность. «А где-то в это время заходит солнце, — с тоской подумал он. — Театр серебрится в лучах зари…»

Вадим стоял у стола экзаменатора и договаривал конец фразы. Он сбился и замолчал.

— Что же вы? — спросил Викентий Власович, толстый и добродушный матфизик. — Все верно, продолжайте.

И Вадим продолжил с той фразы, которую не договорил. Он не сразу понял, что полчаса, проведенные им в звездолете, не заняли здесь и мгновения. Испугавшись, он едва дотянул ответ до конца и вылетел из аудитории в смятении духа и с четверкой в зачетке.

Он не забыл ни единой подробности, ни единой мысли, ни единого своего

— чужого?! — ощущения. Больше всего его поразили полчаса, вместившиеся в миг. Вместо того чтобы готовиться к экзамену по ядру, он украдкой читал курс психиатрии, но не нашел синдрома, хоть отдаленно напоминающего то, что случилось с ним. Он знал, что здоров, и объяснение (если оно вообще есть) лежит в иной плоскости. Он ждал повторения, завтракая по утрам, сидя в многолюдной тишине студенческой читалки, прогуливаясь вечерами около дома, и особенно нервничал во время экзаменов, будто повторение Странности требовало непременно тех же внешних условий. Из-за этого он едва не завалил ядерную физику и получил первую тройку. Путаница в мыслях нарастала.

Вадим долго молчал — держал в ладонях солнечный блик, прорвавшийся сквозь крону дерева.

— И больше это не повторялось? — спросила Ирина.

Вадим не ответил, ей показалось, что он оценивает интонацию ее слов. Поверила или нет. Сама она еще не задавала себе такого вопроса. Она просто слушала.

— Не повторялось, — сказал Вадим. Он положил руку ей на плечо, и Ирина слегка отодвинулась, но движение было таким легким, что Вадим его и не заметил. — Не повторялось, потому что каждый раз было по-иному. Теперь-то я знаю, что это было и что есть. Отчасти объяснил сам, отчасти мне подсказали. Я потому и спросил, любите ли вы фантастику…

— Объясните.

— Не так сразу…

 

3

Они встречали Новый год — физики с четвертого курса и три девушки с филфака. Вадим слонялся по квартире, пробовал блюда и напитки, встревал в кратковременные диспуты об искусстве, которые мгновенно растворялись в общих фразах и неожиданных анекдотах. Начали бить куранты, все похватали бокалы, сдвинули их над столом в беспорядочном звоне. Вадим считал удары, и после седьмого — это он запомнил точно — оказался в рубке звездолета.

Рядом стояли двое в прилегающих к телу одеждах. Одежда Вадима была такой же — он носил ее с детства, она росла с ним, стоило ли удивляться? В сознании промелькнули мысли еще одного человека — певца Андрея Арсенина. Вадим почувствовал его напряжение, нерешительность, это была минутная нерешительность, и Вадим — или Андрей?! — сказал своим спутникам:

— Я готов.

Оба кивнули. Арсенин (Вадим уже не ощущал собственного я, не мог отделить его от восприятия Андрея Арсенина, певца по профессии, а по призванию — путешественника во времени) занял место в возвращаемом бочонке бота, люки заклеились, высветились индикаторные стены, отовсюду теперь лилось зеленое сияние, приятное для глаз, сигнал порядка по всем системам. У Арсенина оставался еще час времени, и он прислушался к себе, и мысленно поздоровался с собой, точнее, с человеком, вошедшим в его мозг для выполнения эксперимента. Потом он начал вспоминать — это было первым пунктом программы, и Вадим ощущал эти воспоминания, переживал их заново. Уголком сознания он понимал, что ничего из воспоминаний Арсенина не знал и знать не мог, и все же не изумление перед открывшимся миром владело им, а желание вспомнить больше и четче. Именно вспомнить…

Он вспомнил, как в 2156 году — два года назад — экспедиция к Антаресу прошла около светлого газопылевого комплекса. Аномалию распознали не сразу, лишь спектральные измерения показали, что центральное сгущение туманности — вовсе не обычный газ. Внутри разреженной водородной оболочки скрывалось трудно различимое относительно плотное ядрышко. Удивительно, что спектр этого ядрышка оказался идеальным спектром абсолютно черного тела. Такого в природе еще не встречалось. Как всякая теоретическая абстракция, абсолютно черное тело всегда было невыполнимой идеализацией. В излучении любого природного объекта есть линии элементов, скачки яркости. Природа разнообразна, а черное тело монотонно. Именно такой и была Аномалия.

Экспедиция на Антарес не стала задерживаться, но после ее сообщения с Земли стартовали два поисковых корабля. Они не вернулись. Последним было сообщение, что удалось измерить массу и объем Аномалии. Плотность ее оказалась невелика — обычный разреженный газ. И разведчики решили пройти сквозь Аномалию. Больше сообщений не поступало.

Вся последующая история исследований Аномалии стала историей неудач. В туманность пошли киборги и впервые за сотню лет потерпели поражение. Не вернулся ни один. Близ Аномалии собрали стационарную исследовательскую станцию со сменным экипажем. Аномалию бомбардировали всеми видами излучений, рассеянными и направленными пучками, вплоть до лазерных игл и информационных потоков. И ни разу не удалось получить отраженного или прошедшего сквозь Аномалию сигнала.

Перелом в исследованиях наступил, когда Дарчиев опубликовал работу, в которой доказывал, что Аномалия — искусственно организованный объект. Ход его рассуждений был таким. В природе одинаково невероятно как точное следование одному-единственному закону, так и полное от него отступление. Если вы встретите в космосе явление, которое можно описать одним и только одним законом физики, такое явление можно считать искусственным. В природе не бывает, например, абсолютно чистых металлов — только с примесями. Так и с Аномалией. Если это искусственное сооружение, то внутренняя его структура может быть какой угодно, возможны любые неожиданности.

Интерес к Аномалии резко возрос. В работу включились контактисты. Тактику изменили: решено было отыскать, выделить и исследовать сигналы, которые должны поступать к Аномалии от создавшей ее цивилизации. Поиск вели несколько месяцев во всех мыслимых диапазонах всеми мыслимыми приемниками — и с нулевым эффектом.

Двухлетие открытия Аномалии отпраздновали на всех базах, а на следующий день произошло странное событие. Одна из грузовых ракет прошла в непосредственной близости от Аномалии и, корректируя курс, «чиркнула» по поверхности черного тела. Ракета исчезла, и диспетчеры, которые видели уже много подобных картин, мысленно с ней распрощались. Но спустя шесть секунд ракета опять появилась в зоне слежения. Двигаясь к базе по инерционной траектории и не реагируя на командные импульсы, она должна была врезаться в посадочный комплекс и смять его. Диспетчерам пришлось решать: уничтожить ракету или попытаться спасти ее с риском для посадочных емкостей. Выбрали второе: машина, вернувшаяся из Аномалии, была ценнее.

Ракету остановили магнитными щупами в нескольких метрах от причального окна. Внешне она не пострадала, но во всех системах была, как оказалось, стерта информация. Лишь в памятных ячейках нескольких микромодулей, вышедших из строя еще в свободном полете, информация сохранилась. Но она, конечно, не имела отношения к Аномалии.

Пожертвовали еще одним автоматом. Его направили по касательной к Аномалии так, чтобы время его пребывания под видимой поверхностью черного тела не превышало трех секунд. Резервные системы блокировали, чтобы они не могли работать при выходе из строя основных.

Все шло по программе. Автомат исчез, появился, и тогда по команде с базы включились резервные системы. Заработал двигатель, и все увидели, как на месте ракеты полыхнуло пламя. Взрыв разнес машину на обломки, собрать которые было невозможно.

Но за миллисекунды — от включения резерва до взрыва — автомат успел кое-что сообщить. Главное, все основные системы не работали, а в одной из дублирующих цепей вышел из строя датчик топлива. Он перестал регулировать подачу рабочего тела, и двигатель пошел вразнос из-за перенасыщения активными веществами.

Объяснение предложил Снайдерс — один из экологов экспедиции. По его мнению. Аномалия была живым существом и поглощала информацию, преобразуя ее в чистейший первозданный шум. Любой модулированный сигнал оказывался прекрасной пищей для этого космического монстра, но именно поэтому исследования недр Аномалии становились делом совершенно безнадежным.

Изучение Аномалии теперь переходило в ведение Комитета по контактам. Следующий год тоже был годом неудач, но терпела их другая организация. Арсенин знал о поражениях Комитета, но они его, в общем, не интересовали, как и вся проблема. Он жил другой жизнью: вокализы, репетиции, спектакли.

Представитель Комитета отыскал Арсенина в театре, Андрей смывал губкой грим (в тот вечер он пел Валентина в «Фаусте») и слушал невнимательно. Лететь к неведомой Аномалии он не собирался. Это была глупость, в которой он не желал участвовать.

Арсенин провел бессонную ночь и наутро вызвал по стерео председателя Комитета. Хотел сказать одно лишь слово: нет. В кабинете оказалось неожиданно много людей, они будто ждали звонка Арсенина, и он понял тогда, что дело гораздо серьезнее, чем ему представлялось.

— Нужно лететь? — упавшим голосом спросил он.

— Да. Классические методы контакта провалились. Гениев-контактистов, которые могли бы решить проблему интуитивно, в нашем времени просто нет. Ждать, пока они появятся в будущем?.. А отыскать их в прошедших веках можете только вы…

— Я певец, — сказал Арсенин. — Я не ощущаю в себе ничего такого… Это было давно. Да вы и сами никогда не верили в идеи старика…

— Лишь вы, Андрей Сергеевич, — сказал председатель, — можете отыскать человека, способного решить проблему Аномалии. И только вы можете держать с ним постоянную связь.

Арсенин подавленно молчал. Мысленно он уже распрощался со сценой и проклял старика Цесевича за его эксперимент, который, возможно, и не удался, но чтобы в этом убедиться, ему, Арсенину, придется лететь неведомо куда и взваливать на себя ответственность за первый контакт.

Вадим услышал бой часов, увидел свою руку с бокалом шампанского и понял, что все прожитое им заняло лишь миг обычного времени. Пролетело в сознании нечто, оставив глубокую борозду воспоминаний — не сон, не явь, не жизнь, не галлюцинации. Все уместилось между седьмым и восьмым ударами курантов и осталось в старом году.

Ирина заглянула на последние страницы. Речь там опять шла об Арсенине

— описывалась некая планета Орестея. Возможно, объяснение Странностей где-то в середине, но не искать же наобум! Придется читать с того места, где она остановилась…

Вадим прекрасно помнил детали. Молчать боялся, но боялся и рассказывать. Он был один на один со Странностями. Все время прислушивался к себе, анализировал ощущения, проверял реакции. К новому семестру он пришел с взвинченными нервами, потому что все время находился в состоянии ожидания.

Прошел почти месяц, прежде чем Странности появились опять. Вадим сидел с приятелями в кино, смотрел мелодраматическую историю сестры Керри и скучал. Произошло совпадение, давшее впоследствии пищу для бесплодных раздумий. Вадим привычно подумал о Странности, и экран исчез, сердце зашлось от страха, но в следующее мгновение собственные мысли и ощущения пропали — в сознание ворвался певец и контактист Арсенин.

Ожидание затягивалось. Все понимали: не так-то просто сказать решающее слово. Арсенин чувствовал нетерпение окружающих, но первым правилом, которое вбил в него старик Цесевич, было: не заставляй себя. «Ты уже обучен, — говорил дед, — все, что тебе нужно знать, ты знаешь подсознательно, а все, что ты должен уметь, будет уметь тот человек, с которым ты окажешься связан. Тебе незачем напрягать память, подсознание не выдает знаний по крохам, оно не выдает сведений — оно дает решения».

И Арсенин молчал, хотя знал уже, что нужно делать. Решение проявилось в неожиданном желании, и Арсенин медлил говорить о нем, потому что оно выглядело абсурдным. Но там, внутри его подсознания, примостился студент-физик, гениальный специалист по контактам с другими цивилизациями, и он — самое главное! — внушал Арсенину это бессмысленное на вид желание.

Вадим вернулся в темный зал кинотеатра и просидел до конца сеанса, закрыв глаза. Он заткнул бы и уши, но на это обратили бы внимание. Он думал о том решении, которое только что подсказал Арсенину. Решении, всплывшем неизвестно из каких глубин подсознания. Нужно просто взорвать Аномалию. Уничтожить. Наверно, это будет красивое зрелище. И тогда все станет ясно. Вадим не мог пока объяснить даже себе, что и почему станет ясно после такого варварского действия. Но о решении, при всей необратимости его последствий, не жалел и, кажется, впервые без затаенного страха ожидал очередной Странности. Было любопытно…

Пришло серое утро, затянуло небо белесой дымкой, будто природа израсходовала весь запас летних красок и рисовала теперь одними полутонами. Дымка сгущалась туманом, Ирина стояла у окна, приходя в себя после бессонной ночи и перемежаемого кошмарами короткого утреннего сна.

Новый рассказ Вадима воспринимался так же, как и прежние — будто сквозь дымку, повисшую в небе. Это, впрочем, Ирину не беспокоило. Она возвращалась в город и опять приезжала в обсерваторию, контуры будущего романа об астрофизиках обрисовывались все четче, с Вадимом Ирина виделась часто и подолгу разговаривала, старалась понять его или хотя бы поверить. Не получалось. В глубине души Ирина не верила ни единой написанной им строчке.

 

4

Арсенин смотрел на это зрелище с ощущением растерянности и полного хаоса в мыслях. Он вовсе не желал того, что произошло. Так уж получилось… Но так получилось из-за его, Арсенина, самонадеянности и еще из-за этого студента-физика Гребницкого, жившего почти двести лет назад.

Арсенин смотрел на то, что осталось от Аномалии: бурые клочья остывающего газа, в которых было не больше жизни, чем в обыкновенном стуле.

Как же это случилось?

Студент-физик Гребницкий, единственный за сотни лет специалист по контактам с внеземными цивилизациями, найденный в дебрях времени им, Арсениным, этот Гребницкий, притаившийся в мыслях Арсенина, как джинн в бутылке, подсказал нелепое решение — взорвать Аномалию. И его желание стало желанием Арсенина.

Арсенин возвратился изогнутыми коридорами в свою комнату, на ходу рассказывая, что истина контакта найдена и заключается она в уничтожении объекта контакта. Это, может быть, против разума, но ему, Арсенину, все равно, он лишь посредник и не сомневается в том, что все понял правильно. Решение кажется странным. Точнее, идиотским. Придется с этим примириться. Таковы издержки интуитивизма.

Арсенин понимал, что говорить так некорректно. Но У него раскалывалась голова — такого еще никогда не случалось после хроносеанса. Он вернулся к себе, лежал, думал. Мысли были обрывочными. Как тяжелые бревна из воды, всплывали воспоминания детства. Хроносеанс еще не закончился, Арсенин чувствовал краем сознания разброд мыслей этого Гребницкого. Арсенин не знал, какая часть его ощущений становится достоянием студента-физика, и во время хроносеанса старался думать четче. А сейчас мысли разбегались. Арсенин вспомнил Цесевича, вечного путаника Цесевича, как его называли. Он тридцать лет проработал в австралийских рудниках, добывая с пятисоткилометровой глубины платину, был прекрасным горным инженером. И все эти годы занимался на досуге проблемой поиска гениев — делом, весьма далеким от его профессии. Он не был дилетантом, удивительно быстро усвоил классические теории, но только для того, чтобы объявить их неверными.

В то время вернулась на Землю Третья звездная и стартовала Четвертая, мальчишки бредили звездолетами и генераторами Кедрина, Арсенин не составлял исключения. Он знал всех в Международном Спейс-центре и старательно пытался постигнуть сложные правила звездной экономики.

Андрей спорил с ребятами на детской площадке у сборной модели звездолета, и дело едва не дошло до рукоприкладства. Цесевич подошел незаметно — коренастый, с палкой-приемником и огромным портфелем — и в двух словах растолковал ситуацию. Жил он в лесном массиве неподалеку от Арсениных, и Андрей увязался за ним в его маленький, на редкость захламленный коттеджик. У Цесевича была огромная борода, из которой он выдирал по волоску, когда какой-нибудь научный противник — а сторонников у него не было — выдвигал очередное возражение против его методов специализации. Сдавать позиции он собирался, лишь полностью лишившись бороды.

— Чего ты хочешь больше всего? — спросил Цесевич Андрея.

— Штурманом на «Зарю», — Андрей не был оригинален, того же хотели еще сотни миллионов мальчишек.

— Ерунда, — объявил Цесевич.

— Почему? — насупился Андрей, абсолютно уверенный в том, что полетит к звездам.

— Да потому, что нет одинаковых людей и одинаковых призваний. Бессмысленно мечтать о том же, что и все.

И семидесятилетний Цесевич изложил семилетнему Арсенину свою жизненную программу. «Допустим, — говорил Цесевич, — что твое призвание в исследовании топологии банаховых пространств. Ты об этом не знаешь, но математика тебя влечет, и ты становишься инженером-дизайнером, потому что сейчас у общества высокая потребность в таких специалистах. В результате мир лишается ученого высочайшего класса. Одно дело — смутно подозревать в себе способности к чему-то, и иное — твердо знать свою дорогу. Гении появлялись в истории человечества не потому, что какие-то комбинации генов вдруг повышали уровень интеллекта значительно выше нормы. Нет, гений появлялся, когда срабатывала теория вероятностей, когда один из многих миллионов людей совершенно точно находил свое призвание. Дело именно в этом. Неправы те, кто объясняет гениальность воспитанием, генной предрасположенностью и даже болезнью.

Иногда удивительные прозрения случаются в середине жизни, когда человек успел уже стать посредственным специалистом. Тогда возникают дикие увлечения, которые кажутся всем бессмысленной тратой времени. Действительно странно, когда зрелый человек, глава семейства, начинает просиживать ночи над трактатами по космологии, не способный бросить свою опостылевшую специальность экономиста, пришитый к ней сложившимся жизненным укладом, многочисленными обязанностями, которые связывают человека с обществом.

Мысль о том, что все люди потенциальные гении, не нова, — говорил Цесевич. — Лет двести назад ее высказал астрофизик Фред Хойл, но современникам она показалась очень уж спорной и была прочно забыта. И возродилась теперь, потому что сейчас мы можем вмешаться в игру случая».

Пропагандировать свои идеи Цесевич начал задолго до рождения Андрея. Ему, конечно, возражали. На Земле и колонизованных планетах живет около двенадцати миллиардов человек. В среднем каждые сто тысяч человек, обладая разными призваниями, вынуждены заниматься одним и тем же делом. Ведь набор профессий, необходимых обществу в данный момент истории, ограничен. И зачем рядовому потребителю знать, что недоволен он собой не оттого, что несчастливо женился, не оттого, что не смог попасть на концерт братьев Навахо, а потому, что с самого дня рождения он пошел не по своей дороге…

— Попробуйте распознать, — говорили Цесевичу, — в чем скрытая гениальность любого человека. Вон того. Или этого. Наугад. Вот вам все методы современной медицины, все современные психологические методики — пробуйте.

Андрей не был у Цесевича первым или даже десятым. Класс Цесевича никогда не пустовал, старик был отличным педагогом вне всяких экспериментов — это и спасало его во время многочисленных инспекций. Люди приходили и уходили, ребята подрастали и покидали класс. Гениев не было…

От воспоминаний Арсенина отвлекло появление на пороге Альбера Жиакомо

— руководителя экспедиции. «Сам пришел», — не без удовлетворения отметил Арсении.

— Мы взорвали ее, — сказал Жиакомо.

Они убрали непрозрачность стен. Аномалия исчезла — так показалось Арсенину в первый момент. Потом он разглядел с десяток бурых пятнышек, которые растворялись в темноте неба, будто разум Аномалии погиб, рассеялся. Как это могло произойти?

Арсенин смотрел долго, в голове звучала музыка, пятнышки гипнотизировали его, он знал уже, что должен сказать, но еще не мог выразить словами, потому что Гребницкий, подсказав решение, ускользал, уходил в свое прошлое, сеанс кончался, и Арсенин с трудом улавливал обрывки мыслей.

— Альбер, — сказал он наконец, — думаю, теперь ваши специалисты и сами справятся. Без нас с Гребницким… Контакт уже есть. Поговорите с ними… с этими пятнами… ну хотя бы по-русски. Или по-итальянски. Они поймут. Теперь они все поймут.

 

5

После взрыва Аномалии его оставили в покое. На время, конечно. Не очень это приятное состояние — все время ждать чего-то. Вадим заканчивал пятый курс и неожиданно понял, что его вовсе не тянет в Институт технической физики, куда распределяли обычно выпускников его факультета. Но зато он знал в небе одну точку… В созвездии Скорпиона, в его хвосте, неподалеку от оранжевой искры Антареса. Он «вычитал» эту точку в мыслях Арсенина и знал, что именно в этом направлении, в трех световых годах от Солнца находится Аномалия. Туманность, которая ждет, когда ее уничтожат.

Вадим разгадал ее загадку не то чтобы легко, но естественно. А когда Арсенин откопал решение в его мыслях и немедленно, даже не подумав, сказал о нем, Вадим испугался. Отменить он ничего не мог, оставалось лишь наблюдать глазами этого певца, а когда сеанс закончился, Вадим попытался понять то, что родилось интуитивно, вроде бы само по себе.

Аномалия — мать цивилизаций. Тот случай в формальной логике, когда часть больше целого. Точнее, когда часть разумнее целого.

Аномалия родилась много сотен миллионов лет назад, когда в газовом облаке в одном из галактических рукавов начался процесс звездообразования. Стянутый канатами магнитных силовых линий газ медленно оседал к плоскости Галактики, распадаясь на сгустки, из которых формировались клокочущие шары звезд.

Один из газовых сгустков оказался аномальным по своему химическому составу. Где-то когда-то вспыхнула Сверхновая, и там, где сжимался в протозвезду шар Аномалии, скопилось много тяжелых элементов. И в недрах Аномалии начали синтезироваться длинные цепочки молекул. Образовались сложные структуры сродни генным.

И тогда единственной функцией Аномалии на многие миллионы лет стало накопление информации. Всякой. Любой. Свет звезд и далекие радиосигналы, пылинки, магнитные поля и рентгеновское излучение, космические лучи и струи межзвездного газа. Все захватывалось и записывалось в квазигенной структуре, а избыток энергии разогревал поверхность, и для тех, кто мог ее видеть, Аномалия выглядела просто слегка нагретым шаром с непрозрачной поверхностью.

Со временем генные молекулы изменились. По сложности они уже не уступали клеткам человеческого мозга, а то и превосходили их. Записанная в них информация намного превышала все, что узнал о космосе человек. Аномалия стала межзвездной свалкой информации, естественным безмозглым компьютером.

Аномалия ждала. Ждала катаклизма — еще одного взрыва Сверхновой где-нибудь поблизости. Выброшенная взрывом оболочка звезды должна была разорвать, смять непрочный каркас Аномалии. Разделить ее на сгустки и разбросать в пространстве. И сгустки плазмы, получив неожиданную самостоятельность, могли стать разумными. В сущности, как решил Вадим, Аномалия — животное, функция которого заключается в Том, чтобы рождать космические цивилизации.

Однажды к Аномалии пришли люди. Новой информации стало сколько угодно. Аномалия все запоминала, никак не проявляя заинтересованности. Люди не понимали ее, потому что привыкли к мысли: часть меньше целого. Одна голова хорошо, а две лучше. Чем больше мозг, тем выше интеллект. Здесь же была противоположная ситуация: Аномалия была совокупностью разумов, но сама как целое разумом не обладала.

Она родилась заново, когда на нее вдруг обрушился шквал энергии, когда ударные волны заплясали в ее газообразных недрах, раздирая ее на части. Аномалия распалась на тысячи сгустков, и в тот же миг каждый из них ощутил себя. Понял, что живет. Увидел мир и звезды. Начал думать.

Вадим не знал, что произошло потом. Наверное, все было в порядке: контакт с «дочерьми» Аномалии наладили без помощи гения-специалиста, и его оставили в покое. И Арсенин вернулся в свой театр, потому что никто не мог отнять у него то, что, как и способность к контакту во времени, было дано ему природой — голос.

Вадим ощущал воспоминания Арсенина. Они вспыхивали неожиданно, как прожектором освещая чужое детство — детство Арсенина. Все, что было связано с Цесевичем, с уральской школой «Зеленая крона», Арсенин, видимо, старательно берег в памяти, это были дорогие ему воспоминания. В мыслях Вадима они возникали окрашенными в яркие радужные тона, будто мультфильм для детей…

Школа раскинулась огромной дугой в центре лесопарка. Когда-то там мощно и непоколебимо стояли дремучие леса. Когда-то. Для Андрея это было все равно что в юрском периоде. На самом деле прошло не более ста лет с тех пор, как лес вырубили на бумагу. Возникла плешь, по которой гуляли злые ветры, выдувая верхний незащищенный слой почвы. Об этом вовремя подумали и засадили плешь саженцами пихты и сосны. Ровными рядами от горизонта к горизонту. С гравиевыми дорожками, искусственными ручьями и озерами. Прошли десятилетия, и лесопарк приобрел солидность.

Андрей жил на третьем этаже школьного интерната вместе с вечно что-то жующим и, несмотря на это, худым, как щепка, Геркой Азимовым. Учились они у разных преподавателей, но свободное время проводили вдвоем.

— Что ты будешь делать после школы? — спросил Гера в первый вечер после знакомства, когда они, впустив в комнату запах океана и приглушенный грохот горного камнепада (Гера любил создавать такие странные комбинации), повели разговор «за жизнь».

— Не знаю, — признался Андрей. Старик Цесевич успел уже «поработать с материалом», и собственное будущее отныне представлялось Андрею непознаваемым.

— А я давно решил, — похвастался Герка. — Мама с папой инженеры-строители. Я тоже буду. У нас в семье все строители.

— Скучно, — сказал Андрей. — Дед строитель, мать строитель, брат строитель… Конгресс, а не семья.

— Дурак, — обиделся Герка. — Твои-то кто?

— Папа смотритель на Минском нуль-трансе, а мама рекламирует скакунков. Фирма «Движение».

— Ну, — поморщился Гера. — Сейчас все или за чем-то присматривают, чтобы техника не отказала, или что-то рекламируют, чтобы товар не залежался. А сколько инженеров-строителей?

— А может, у тебя призвание к информатике? — резонно возразил Андрей. Первый урок Цесевича он усвоил прочно.

Уснули они под утро, но отношений так и не выяснили.

— Строить, конечно, интересно, — сказал Цесевич, когда Андрей рассказал ему о стычке с Герой, — но интерес еще не определяет призвания. Интерес — сначала. Потом проверка профессиональной пригодности. Тесты особенно трудны в престижных и дефицитных профессиях. Уверен ли Гера, что справится? Нужно тверже отстаивать свои позиции, Андрюша… А теперь давай заниматься.

Они занимались. Вадим, вспоминая эти занятия, содрогался — он не мог подобрать иного слова для своих ощущений. Семилетний Андрей, только что освоивший линейные уравнения, получал задачу, которую нельзя было решить без дифференцирования. И решал. Вызывал на стереоэкран страницы программированных пособий, запоминал все нужное для данной задачи, остального просто не замечал. И к концу урока добирался до дифференциалов. Больше всего Вадима поражало, что новые знания оседали прочно, из обрывков складывалась мозаика науки, собранная собственными руками, собственным мозгом. В семь-то лет.

Самым интересным для Вадима (но не для Андрея) был урок тестов. Цесевич работал по своей, никем не признаваемой методике: тесты были неожиданными, начиная от ползания под столами и кончая сложнейшими упражнениями на реакцию и запоминание.

По вечерам, наигравшись с ребятами в мяч, побегав на стадионе, побывав у родителей в их домике на Иссык-Куле, Андрей устраивал тестовые проверки у себя в комнате, испытывая терпение Геры. Азимов учился по нормальной программе у молодой и энергичной Клавдии Степановны, тесты Цесевича казались ему непроходимой ерундой, которой можно заниматься в детском саду. Тесты и самому Андрею нравились все меньше. Не так уж весело часами чертить на светодоске окружности, причем машина тотчас указывала, насколько эти окружности отличались от идеальных.

Однажды Цесевич начал урок неожиданным вопросом:

— Андрюша, ты видишь во сне рыцарей? В латах и шлемах.

Рыцарей он не видел. Он вообще редко видел сны.

— Дурно, — сказал Цесевич.

В тот вечер учитель пришел к Андрею, когда по стерео показывали «Приключения Когоутека в дебрях Регула-2». Цесевич наступил на ящера, притаившегося среди скал, прошел сквозь самого Когоутека, прищурив глаза от яркого света лазеров, и махнул Андрею рукой: не обращай внимания, поговорим потом. Когда пятнадцатая серия похождений храброго космонавта закончилась, Андрей предложил учителю чаю.

— Нет, спасибо, — сказал Цесевич, — спроси лучше, зачем я пришел. Понимаешь, Андрей, тесты мы закончили.

— Совсем?!

— М-м… Возможно, совсем. Пойдем-ка погуляем по парку.

Был поздний вечер. Низко стояла луна, и кроны сосен протыкали ее насквозь. Среди звезд пробирался маленький серпик базового спутника «Гагарин». Морозище стоял жуткий. Андрей в утепленном костюме и шлеме чувствовал себя неплохо, но его продирал мороз, когда он смотрел на учителя. Цесевич был в пиджачке и с непокрытой головой. Борода его висела сосулькой. «Вот бы так натренироваться», — подумал Андрей.

— Статистики утверждают, — сказал Цесевич, — что один гениальный человек приходится на два миллиарда обычных. Хорош шанс, а? Между тем, если дело в чистом везении, гениев должно быть в тысячи раз больше. Ты можешь сказать, в чем тут дело?

Вопрос был риторическим, и Андрей промолчал.

— Была у меня идея, — сказал Цесевич, — но доказал я ее только сегодня… На Земле сейчас двадцать семь тысяч специальностей по официальному реестру. Но это сегодня, а человечеству уже много тысячелетий, и каждая эпоха требовала своих специфических профессий. И вот я беру случайного человека, определяю его призвание… Вполне может оказаться, что он гениальный полководец. Но полководцев сейчас нет, эта профессия в реестр не включена… Так выпадают очень многие. Они не могут проявить свою гениальность в наши дни. Не вовремя родились. Понимаешь, Андрюша, когда я начинал… Я хотел сделать гениями всех. А теорема эта, будь она неладна, опять ставит одних людей над другими. Умственное неравенство — его-то я и хотел уничтожить. Не получилось. Понимаешь, о чем я говорю?

— Наверно, я был бы гениальным надсмотрщиком над рабами, — сказал Андрей. — Или центурионом?

— Не знаю, Андрюша. Могу только сказать, что все современные профессии не для тебя. А прошлые… Или будущие? Может, ты не поздно родился, а рано?

— Значит, я могу стать космонавтом? — с надеждой спросил Андрей. — Почему нет? Раз уж не гением…

— Все впереди, — сказал Цесевич. — Есть еще одно обстоятельство. Примерно до семнадцати лет активность мозга немного меняется. Меняются и склонности, и направление гениальности. Мы просто рано начали. Не отчаивайся, Андрей, ты непременно будешь гением.

Из-за этих слов Андрей отчаялся окончательно. Тесты! До семнадцати лет! Сбегу! Завтра же. Сбегу…

Андрей повторял это слово и не слушал учителя. Ему захотелось вдруг запустить огромным снежком в бороду Цесевича и смотреть, как снежинки облепят ее, и борода станет похожа на ель. Андрей подпрыгивал рядом с учителем и тихо смеялся, представляя эту картину.

 

6

Однажды — это было ранней осенью, лес вокруг школы еще не начал терять летней яркости — Андрей уговорил Герку отправиться после уроков на Иркутскую энергостанцию. Ему хотелось поглядеть на чудеса, которые там происходили. Станция во время работы будто бы искривляла электромагнитные поля. Никто не знал, как она будет выглядеть в следующее мгновение. Андрей видел по стерео, как энергоцентр, обратился в стадо динозавров. В официальном сообщении энергетики предположили, что станция искривляет лучи не только в пространстве, но и во времени. Доказать идею не смогли, но других просто не было. После этой передачи реакции Андрея отклонились от нормы, и Цесевич повторил тесты трижды. Впоследствии, зная уже о своем призвании, Андрей решил, что именно тогда учитель начал догадываться. И неожиданная свобода передвижения, и бегство в Иркутск были запланированы и тактично подсказаны Цесевичем.

Они могли отправиться по вне-связи — вошел в кабинку в «Зеленой кроне», вышел в Иркутске — но предпочли винтолет. Медленнее, но зато есть ощущение, что сам управляешь машиной. Андрей сел за штурвал, набрал на пульте координаты. Земля провалилась, и машина тут же заложила крутой вираж.

Л„ту было три с половиной часа. Машина выскочила за облака, и земля исчезла; казалось, что они не летят, а мчатся на буере по всхолмленной снежной равнине. Включили стерео — глобальная программа передавала репортаж о проходке штрека к ядру Плутона. Потом — новости. Совет координации утвердил единую программу исследования субкварков. В недрах острова Анжуан найден библиотечный блок столетней давности («Где это — Анжуан?» — «Не знаю». — «Дай на вывод карту». — «Вот… в Мозамбикском проливе».) Вдруг изображение свернулось в трубочку, будто прекратилась подача энергии. Андрей с досадой ударил по кнопке «Контроль», но заметил, что на пульте не светится ни одна шкала, а в висках исчезло покалывание от биотоковой системы управления. И вокруг серая мгла — они снова влезли в облака. Над стеклом кабины безжизненно висели лопасти. Машина шла вниз, планируя на закрылках. У Андрея похолодело в груди. Страх был инстинктивным, Андрей знал, что с ними ничего не может случиться, наверняка их ведут радары, и через пять минут явятся спасатели.

Машина пробила облака, и Андрей подумал, что падать не так уж интересно. Внизу была тайга. Андрей увидел, как округлились глаза у Герки, как задрожали его губы. «Ну, ты, плакса!» — крикнул он и повернул до отказа циферблат часов на запястье. Должна была сработать личная волна тревоги. Он не услышал щелчка и повернул циферблат еще раз. Потом он повернул циферблат на запястье Геры. Потом нажимал подряд все клавиши на пульте, что-то кричал. Очнулся, когда машину тряхнуло, и она надежно встала на три ноги-полоза. Тайга подступила к окнам кабины, совсем рядом что-то шумело, щелкало и ухало.

Андрей откинул колпак и ощутил острые и прелые таежные запахи. Ребята попытались разобраться в обстановке. На борту не действовал ни один прибор. Андрей не слышал, чтобы прежде случалось такое, но много ли он в принципе слышал в свои десять лет? «Нас начнут искать через час-другой, — подумал он. — Винтолет не придет на станцию, учитель забеспокоится…»

Тьма упала сразу, будто за облаками выключили подсветку. Стало страшно. Они еще не научились усилием воли подавлять эмоции, даже такую простую, как страх, и сидели, прижавшись друг к другу, и думали об одном: их ищут.

Что-то зашевелилось в густой тени, вперед выступила огромная хвостатая кошка со светящимися, будто угли, глазами. Тигр.

Гера коротко взвизгнул, Андрей инстинктивным движением захлопнул колпак кабины. Тень медленно передвигалась внизу, и Андрею почудилось, что она не одна. Он весь дрожал.

Когти зацарапали по обшивке корпуса. Сначала сзади, где не было стекла, а потом над самой головой. Тигр пробовал на прочность основание винта, и на стекле кабины неожиданно появилось что-то длинное и упругое, как силовой кабель. «Хвост», — догадался Андрей. Обшивка затрещала. Машина больше не казалась надежным убежищем. Что стоит зверю задеть лапой сцепку, и колпак откинется… Он представил эту картину и заплакал. «Пусть придет кто-нибудь и поймает эту тварь. Пусть кто-нибудь придет», — молил он.

И кто-то пришел. Андрей ощутил присутствие другого человека. Даже не самого человека, а его мыслей. Вдруг он увидел перед глазами длинную палку с разветвлением на конце. Рогатина. Что-то старинное, исчезнувшее. Андрей никогда не слышал прежде этого слова и мысленно повторил его. Рогатина. Ему представилась осенняя тайга, не здесь, а где-то в течении Уссури. Крючковатые полусгнившие стволы поваленных деревьев, что-то ползет по стволу, рыжее и полосатое. Ползет и неожиданно взвивается в воздух, молнией исчезает в буреломе. Оттуда доносятся рычание, крики и непонятные слова — то ли торжества, то ли боли. Он бросается вперед, в руке эта самая рогатина, на поясе — сеть. В буреломе двое — тигр и человек. Зверь опутан, бьется а сети, как сом или щука, а человек — огромный, рыжий, такой же рыжий, как тигр, — уже примеряется рогатиной, и он, Андрей, бросается на помощь. Вдвоем, уловив мгновение, они прижимают голову тигра к земле, и Андрей набрасывает на зверя вторую сеть. Теперь — веревки. Тигр спеленут, он, наверно, так и не понял, что с ним случилось, и Андрей весело бьет рыжего по плечу. «Славный зверь, — думает он. — Красивый. За него отвалят хорошие деньги…»

Андрей будто вернулся откуда-то. Сон кончился. Сон или видение? Когти хищника еще царапали по стеклу и Терка вцепился в рукав Андрея мертвой хваткой.

Андрей не успел еще раз испугаться. Когти соскользнули, тигр взревел и с глухим шлепком упал на траву. И тотчас вспыхнули круговые фары, поляна осветилась, и Андрей увидел мелькнувшую тень убегавшего зверя. Под полом тихо загудело, над головой начали медленно раскручиваться винты. Пульт управления ожил.

— Ура! — закричал Герка.

Зазеленел экран, и они увидели Цесевича.

— Андрюша! Все в порядке? Как вы там?

— В порядке, — отозвался Андрей неожиданно охрипшим голосом.

— Через полчаса будете здесь, — продолжал Цесевич. — Не сердись, что так получилось…

— Вы на станции?

— Да, я воспользовался вне-связью. Все хорошо, сынок. Ты можешь ответить на несколько вопросов?

— Сейчас?!

Андрей покорно и старательно ответил на совершенно бессмысленные вопросы («Почему электрон красный?» «Где зимуют пингвины?»). Он уже успокоился, только был немного сердит на учителя за этот спектакль. Машина летела низко над деревьями прямо на окружающее станцию зарево. Винтолет сел у домика технических служб, Андрей вывалился из кабины в объятия учителя и запутался в его бороде.

— Ух ты, Андрюха, — бормотал Цесевич, щекоча его жесткими волосами, — молодец ты какой…

Цесевич так и светился от счастья. Он перевел дух и сказал:

— Все, Андрей. Я говорил, что ты будешь гением. Ты умеешь то, чего, наверно, никто не умеет. А может, и не умел. Ты гений контакта, Андрей. Но… контакта во времени.

Странно, что Андрей мгновенно понял смысл этих слов. Как потом оказалось, сам Цесевич сначала не поверил решению. Это было причиной тяжелого душевного кризиса. Тесты Андрея вели к полубезумному выводу, и Цесевич нашел лишь один способ убедиться в своей правоте: поставить Андрея в такие условия, когда он не смог бы обойтись без своей подспудной гениальности. Припереть к стене, чтобы речь шла о жизни и смерти. Лишь дважды решился Цесевич на имитацию — была игра, но Андрей-то не подозревал об этом…

Андрей проснулся оттого, что кровать под ним провалилась, а потом вернулась, больно ударив его по затылку. Он открыл глаза и похолодел — рушились стены, прогибались балки потолка. Стремительное ощущение безотчетного ужаса — и Андрей «провалился».

Он стоял в небольшой комнате с высокими, уходящими в густую черноту стенами. Освещение, создаваемое свечами в прекрасных золотых канделябрах, почти не разгоняло мрака.

— …Вам не оправдаться, Леонардо! — говорил грузный, небрежно одетый, видимо, только вставший с постели мужчина. Он угрюмо глядел на Андрея — нет, на того, кого он назвал Леонардо и кто молчал не от смущения перед этим уверенным в своей власти правителем, а оттого, что был поражен вторжением в его мысли чужого, непреодолимого и страшного.

— Господин мой и друг, — сказал наконец Леонардо. — Я понимаю и разделяю вашу скорбь, но есть в природе силы, бороться с которыми человеку пока…

— Человеку не дано спорить с богом! — крикнул тот, кого Леонардо назвал своим господином и другом. — Не богохульствуйте, Леонардо! Вилла, которую вы для меня построили, обрушилась, и в том, видимо, воля господа. В соседних домах появились трещины, а ваша вилла… Как мне защитить вас, Леонардо? Я не могу ссориться с кардиналом, а тем более с папой. А они только и ищут повода, вы знаете… Не должен был, нет, не должен был я назначать вас своим архитектором. Мыслимо ли? Человек не может уметь все, а вы, Леонардо, в своей гордыне возомнили, что всемогущи. Будь вы только ваятелем, как Микеланджело, или живописцем, как Рафаэль, я нашел бы для вас заказы, но…

Повисло молчание, и Андрей почувствовал вдруг ненависть к этому толстому и трусливому, хотя и неглупому человеку, к этому Моро, правителю Миланскому. Сейчас он бросится на толстяка, вцепится ему в бороду — в нем клокотала ярость, которую Андрей не мог ни сравнить с чем-нибудь привычным, ни даже понять, и он испугался. Может, из-за этого, а может, по иной причине, но он вернулся в свой мир и увидел, что стоит босиком у своей кровати и нет никакого землетрясения, а, напротив, у окна мирно посапывает во сне Герка, свесив до пола правую ногу…

Отпечатался в памяти разговор с учителем, один из многих — им обоим хотелось нащупать суть проблемы. Они лежали на прохладном весеннем песке школьного пляжа, подставив солнцу спины.

— Я ведь нисколько не умнее Геры, — говорил Андрей. — У нас по всем предметам одинаковые результаты. А динамика интеллекта у него выше моей.

— Конечно, ты не умнее Геры. Но ведь и Ньютон в некотором отношении был не умнее какого-нибудь клерка. Я тебе объяснял.

— Знаю. Герка гениален в одном, я — в другом.

— Точно. И разница между вами в том, что ты свое призвание уже знаешь, а Гера — нет. У тебя совершенно уникальное призвание. Ты можешь вступать в мысленный контакт с людьми в других эпохах. И контакт этот не случаен! Когда над тобой рушились стены, ты ведь бросился искать спасения к Леонардо да Винчи — гениальному архитектору. И именно в тот день его жизни, когда обрушился построенный им дом… Ты еще и на сотую долю не научился управлять своим талантом. Ты относишься к нему как к бедствию. Кто скажет, как это у тебя получается? Как можно вообще мысленно бывать в прошлом? Я не представляю. И ты тоже. И никто. Как ты находишь в прошлом именно того человека, который нужен позарез? Я потратил три года, пока не понял твое призвание. А ты делаешь это без тестов, распознавая призвание людей в другом времени. В другом времени! Да еще шутя…

— Ничего себе шутя, — Андрей содрогнулся от воспоминаний.

— Это временное, — отмахнулся учитель. — Все развивается, и ты сам, и медицина. И все-таки насколько проще было бы для тебя, и для меня, и для всей моей методики, если бы ты оказался заурядным гениальным композитором. Или химиком.

— Да, — вздохнул Андрей, — не повезло мне с гениальностью.

Однажды, уже работая в Театре оперы, Андрей выкроил свободный от выступлений и репетиций день и отправился на Урал, к учителю. Цесевич сильно сдал, ему было почти сто лет, он не преподавал и жил в домике на берегу лесного озера.

— Солидно, — сказал Цесевич, оглядев Андрея. — Грудь колесом.

— Упражняюсь, — пояснил Андрей. — Нужно держать себя в форме. В иных вокальных симфониях приходится на одном дыхании петь минуты полторы.

— Терпеть не могу твой голос, — буркнул Цесевич. — Все равно, что Эйнштейн бросил бы физику и записался в ансамбль скрипачей.

Помолчали.

— Пойдем в дом, — вздохнул Цесевич. — Расскажи о себе. Женился?

— Нет, — ответил Андрей резче, чем хотел бы. Лена погибла год назад, и он еще не научился сдерживать эмоции. Цесевич посмотрел на него внимательно, и от этого взгляда, как в детстве, что-то оборвалось у Андрея внутри, и он, взрослый мужчина, известный всей планете певец, странно хрюкнул и готов был броситься учителю на шею и рассказывать взахлеб, вспоминая минуты счастья с Леной. С первой минуты их знакомства, когда Лена назвала свою профессию — подземная геология, ему представлялись рвущиеся переборки, грохот жидкого металла и магмы, заполняющей коридоры…

— Нет, — повторил Андрей и неожиданно понял, что Цесевич знает о Лене, как и вообще знает многое о нем, Андрее.

Они сидели на веранде, пили мелкими глотками белый напиток «Песня», приготовленный Цесевичем из выведенных им самим сортов винограда и яблок.

— Андрюша, — сказал учитель. — После того последнего испытания в школе, когда ты отправился к Леонардо…

— Ничего не было, — сказал Андрей, поняв, что хочет узнать Цесевич. — Да и желания у меня такого не возникало.

— Странный ты человек, Андрей. Имеешь задатки гения и не желаешь их развивать. Нужны тренировки, лучевые процедуры, сейчас есть прекрасные методы, я внимательно слежу за литературой. Поработав, ты сможешь связываться с любым гением любой эпохи без жутких стрессовых видений. Неужели ты воображаешь, что как вокалист достигнешь большего?

Андрей и сам об этом думал, но думал отвлеченно. Обнаружив у себя голос, он стал певцом именно в опере, причем в классической, не потому ли, что таким образом пытался подсознательно создать хотя бы видимость контакта во времени?

С запада пришло круглое серое облако и повисло над домом. Цесевич посмотрел на часы.

— Поливочный дождь, — сказал он.

— Теперь вы занимаетесь селекцией?

— Селекцией, да… Только не растений. Хочешь попробовать?

Он протянул Андрею на ладони пару церебральных датчиков.

— Зачем? — сказал Андрей.

— Трус ты, — усмехнулся учитель. — Это упрощенный вариант. Тесты церебральные и подкорковые. Наука несколько продвинулась вперед, и я вместе с ней. На волне, так сказать. Надень и пойдем пить чай.

Андрей пожал плечами и прилепил датчики к затылку. Через минуту он забыл о приборе. Пил чай с вареньем и рассказывал о последних постановках. Изображал, как, по его мнению, следует играть финальную сцену «Онегина» и как пытается поставить ее режиссер. На взгляд Цесевича, оба варианта были неотличимы, но впервые голос Андрея звучал не по стерео, а рядом, и учитель был поражен. Андрей это заметил и постарался выжать из себя максимум. Он не форсировал, пел мягко, и даже фраза «О жалкий жребий мой!» прозвучала как-то задумчиво, будто Онегин давно уже определил для себя судьбу, и сейчас лишь убедился, что был прав. Цесевич сказал коротко:

— Позовешь на премьеру.

Он прошел в угол веранды, где давно уже мигал на выносном пульте компьютера зеленый огонек. Андрей сорвал датчики с затылка.

— Баловство это, — сказал Цесевич. — Большую работу сейчас ведут в Институте профессий, но они доберутся до результата после моей смерти. Ага, — он пробежал взглядом надпись на экране дисплея. — Андрюша, ты не пробовал играть в го?

— Нет, — рассеянно отозвался Андрей, который и не слышал о такой игре.

— А чем ты занимаешься, когда свободен?

— Читаю, копаюсь в старинных книгах, нотах, слушаю записи, встречаюсь с друзьями…

— Играй в го, — энергично посоветовал Цесевич.

— Это ваш новый тест?

— Именно! Ты знаешь, что люди даже отдыхают не так, как могли бы? Гениальность свою губят смолоду, потому что неверно выбирают дорогу. Но отдых… Знал я одного археолога. На досуге он сочинял бездарные стихи инее это хобби как крест. Я посоветовал ему разводить хомяков. Он посмотрел на меня… Знаю я эти взгляды… Я послал ему хомяков в подарок. Совсем человек изменился! Он и археологом стал более приличным, хотя наверняка гениален совсем в другой области. Но хобби! Увлечения, невинные забавы — и те выбирают неверно! Играй в го, Андрюша…

— Скажите, Сергей Владимирович, — Андрей замялся, — а вы сами…

— Нет, — резко сказал Цесевич, будто барьер поставил. — Об этом и мысли не было. И не смотри на меня так. Методика — дело всей жизни. Мне скоро сто. Не нужно. Не хочу.

— Врачу — исцелися сам, — сказал Андрей.

 

7

Вадим был в лаборатории не один. Теоретик Саша Возницын — коренастый и крепкий, с шевелюрой, свисающей на плечи, — ходил из угла в угол, а Вадим стоял у окна, сосредоточенно рассматривая цифры на широкой ленте машинной распечатки.

— Мне нужна именно сегодняшняя ночь, — говорил Саша. — Извините, Ирина Васильевна… Звезда слабеет, Вадим, рентгеновская новая гаснет, завтра может не быть погоды, и кто еще согласится наблюдать такой слабый объект?

— Ты видела астрономический цирк, Ира? — спросил Вадим. — Сегодня увидишь. Я могу запросто снять не то, что надо. Никогда не занимался звездами. А этот корифей пришел ко мне со своей авантюрой, зная, что Другие откажутся наотрез.

— Вот-вот, — быстро вставил Саша. — Я знаю твой характер — бросаешься на все неисследованное.

— Что такое рентгеновская новая? — спросила Ирина.

— Неожиданная вспышка на рентгеновском небе, — пояснил Саша. — Появляется яркая рентгеновская звезда и через месяц-другой гаснет. Чаще всего навсегда. В некоторых случаях, как сейчас, рентгеновской вспышке соответствует и оптическая…

— В некоторых, — буркнул Вадим. — Причем довольно слабая. Нужно хотя бы окрестности посмотреть на Паломарском атласе. Пойдем на телескоп, корифей…

Ирине пришлось долго звонить, пока за стеклянной дверью не появился усатый вахтер в накинутом на плечи тулупе. В проходной горел электрокамин, было тепло, и Ирина постояла минуту, прежде чем подняться под купол.

Вадим стоял у окна и смотрел в черноту ночи. Чтобы лучше видеть, он погасил под куполом свет. Ирина тотчас ударилась обо что-то головой и застыла.

— Что с тобой, Вадим? — тихо спросила она.

— Сегодня дважды был там, — сказал Вадим. — Так часто никогда не было. Странная планета…

Он отступил в темноту и исчез. Под куполом заурчало, сверху заструился колючими лучами звездный свет — купол раздвинулся. Визгливо заработали сервомоторы люльки. Ирина увидела уходящее вверх пятно и почувствовала себя ужасно одинокой, будто Вадим поднимался не под купол, а в другую галактику. Она прислонилась лбом к стеклу, но снаружи было темно, и Ирина не могла понять, что мог там разглядеть Вадим.

«Мы на все смотрим по-разному, — подумала она. — И думаем по-разному. Может, потому, что я не могу поверить в реальность Странностей? Возможно, Вадим и гений контакта в другом мире, но здесь он просто астроном, достаточно посмотреть в его глаза, когда он говорит о небе. Весь мир для Вадима как сцена с реальными фигурками, очень реальными, прямо настоящими, но…

Гений контакта! Странно все это. Даже не то странно, что он единственный специалист по контактам с внеземными цивилизациями на несколько веков. Но должен ведь быть еще и труд, который делает гения творцом. А у Вадима все слишком просто. Что знает он о контактах с иным разумом? Два века прошли мимо него. Что-то не так, или он не обо всем пишет и говорит».

«Ну и ну, — подумала Ирина, — я рассуждаю так, будто поверила. — И тут же оборвала себя: — Значит, поверила».

Она очнулась от визга спускающейся люльки. Вадим подошел к пульту сосредоточенный, усталый, это чувствовалось не по лицу, а по замедленным движениям. И по молчанию.

— Не молчи, пожалуйста, — попросила Ирина. — Когда ты молчишь, мне кажется, что тебя здесь нет… Что ты думаешь о будущем? Не о том, далеком, а о своем собственном Что станешь делать завтра? Или через три месяца? Все время ждать, когда появится он… Арсенин?

— Прости, Ира, — сказал Вадим, — сейчас я просто не знаю, на каком я свете… Я выгляжу сумасшедшим, да?

— Нет, ты выглядишь уставшим от своего Арсенина. Не понимаю я, Вадим… Допустим, ты гений контакта. Но у тебя нет знаний, ты не работал в этой области. Никто не стал гением на досуге, между делом. Чтобы достичь в чем-то совершенства, нужно ведь чертовски много работать.

— Гений — это труд, да? Но где сказано, что труд должен быть виден всем? И даже самому гению?

— Ну, знаешь… Когда Карузо брал верхнее до, легкость поражала. Но все знали, чего эта легкость стоит.

— Значит, Карузо не был гением, — отпарировал Вадим.

— Гений может не работать над собой? — усомнилась Ирина. — Тогда я не знаю ни одного — гения.

— А их за всю историю человечества было десятка два. Гении появятся в будущем, когда их научатся распознавать.

— Цесевич?

— Да.

— Я все же не понимаю, — настаивала Ирина. — Эти гении будущего… Они, в конце концов, должны будут переваривать колоссальное количество информации. Одно это отнимает массу времени.

— В наши дни. Сейчас нет эффективных способов борьбы с информационной лавиной. Лет через сто все будет иначе. Профессиональные знания станут накапливать во время сна, а потом и в дневные часы — придумают специальные излучатели. Останется только вспоминать — даже о том, чего минуту назад человек и знать не мог.

— Где-то я читала, — сказала Ирина, — что и в двадцать втором веке в школах будут учиться столько же времени, сколько сейчас.

— Это ты у меня читала, — объявил Вадим. — А ты обратила внимание, какие предметы они будут изучать? Развитие воображения, методика открытий, теория изобретательства… В школах не останется предметов, единственное назначение которых — дать информацию. Не будет, например, географии. Все географические сведения дети получат в виде снов-приключений. А основные положения науки, формирующие мировоззрение, будут и вовсе записаны прямо в наследственной памяти. В школах станут тренировать мозг, как сейчас спортсмены тренируют тело. Программа будет рассчитана на воспитание талантливого человека. Но гением так не станешь. Талант проявит себя в любой области, которая ему по душе, а гений — нет.

— Ты хочешь сказать, что все методы контактов…

— Конечно! Я думаю, это очевидно. Я говорил тебе — наш контакт с Арсениным ограничен в основном профессиональными рамками. Остальное приходится собирать по крохам и сразу записывать, чтобы не забыть. А профессиональное вбивается как гвоздями. Основной принцип контактов — аналогия. Хоть в чем-то должно быть сходство нашего разума с чужим, это принимается как постулат. Невозможно придумать разум, не имеющий ничего общего с разумом человека. Так говорят сейчас, так будут говорить и через двести лет. Как наука проблема контактов так и не разовьется. Долго еще будет идти спор: как определить разум? Что, например, разумного в Аномалии?

— Значит, ты напичкан всякими теориями контакта?

— Даже нашими, современными, до которых сам не добрался. Могу написать учебник. Теория Дайчевского, система «Опрос», система «Иерархическая цепь»… Это будут самые популярные.

— А какой пользуешься ты?

— Никакой. Смотрю глазами Арсенина и говорю, что приходит в голову. Или не говорю — как сейчас. Я, в общем, знаю решение, но не придумал пока, как его осуществить. И очень не хочу, чтобы Арсенин разобрался в решении раньше времени. Он может наделать глупостей… Случай, на первый взгляд, тривиален. На меня Арсенин вышел с этой задачей три месяца назад. С тех пор мы провели девять сеансов. Только сегодня — два. Они ждут, они тоже понимают, что я уже знаю решение…

 

8

Поисковый звездолет «Сокол» был кораблем экстра-класса. Экипаж его мог провести машину даже сквозь хромосферу звезды. Когда в системе Зубенеша обнаружили планету с разумной жизнью, капитан «Сокола», отправив отчет, решил посадить корабль. Его можно было понять: обнаружение цивилизации на Орестее означало крах общепринятых теорий эволюции.

Дело в том, что Орестея принадлежала к планетам типа Яворского, то есть была планетой-лазером. Атмосфера ее состояла из инертных газов с примесью ядовитых высокомолекулярных соединений. Излучение Зубенеша возбуждает молекулы и атомы в атмосфере Орестеи. Атмосфера превращается в мину на взводе, и достаточно слабого светового импульса, но обязательно на строго определенной частоте, чтобы атомы мгновенно «скатились» из своих возбужденных состояний, за какую-то долю секунды отдав всю накопленную энергию.

Когда Орестини, астроном экспедиции, сообщил первые данные об открытой им планете, командир звездолета Князев не думал, что она его так заинтересует. В бортжурнал занесли: открыта планета типа Яворского, названа Орестеей. По предварительным расчетам (учитывался газовый состав, масса и плотность воздушного океана, характер излучения Зубенеша), атмосфера Орестеи должна была превращаться в пылающий факел каждые восемьсот-тысячу лет. Естественно, ничто живое во время вспышек уцелеть не могло. Князев решил следовать дальше, но несколько минут спустя ситуация радикально изменилась. Хенкель, биолог экспедиции, человек до невозможности придирчивый и особенно недоверчивый к собственным выводам, объявил с недоумением в голосе:

— На планете разумная жизнь белкового типа, класс — гуманоиды, уровень — кроманьонский, стадия — переход к технологии второго разряда…

ЭВМ. Память. Бортжурнал.

Открытый текст. Индексация по среднемировому времени.

16:07. Посадочная процедура. Следы верхней атмосферы — данные по параллельному каналу. Фотовизуально: поверхность планеты открыта, облачных образований мало, местами дымка. Водных или иных жидких бассейнов нет.

16:08. Нарастание плотности атмосферы не соответствует модели Лихтенштейна. Необходимо изменение посадочной процедуры. Нарастание плотности не соответствует… Сбой программы.

16:08. Возврат. Прямая передача параметров с выдачей на пульт. Параметры атмосферы вне классификации. Необходимо решение командира о продолжении посадочной процедуры. Решение получено.

16:11. Посадка мягкая. Двигатели — стоп. Пробы грунта — базальты, данные по параллельному каналу. Химическая аномалия: полимерные волокна, вне классификации. В атмосфере: молекулярные цепочки с очень высокой электрической активностью на грани разряда, длина возможного пробоя 200 метров. В оптике: до горизонта (дальность 4500 метров) скальные породы со сглаженным и оплавленным рельефом, биологически активных объектов нет. На горизонте горная гряда с двумя вершинами. Юго-запад: три колонны диаметром по 8,7 метра и высотой по 254 метра. Химический состав не определяется.

16:13. Химическая и электрическая активность атмосферы резко повышается. Причина не определена. Визуально: изменений нет.

16:17. Прозрачность воздуха резко падает, появляются облака, на уровне почвы — корональные разряды. Визуально: на горизонте колонны соединяются корональными разрядами.

16:18. Изменение программы. Место подачи команды — с пульта. Характер изменения — переход к процедуре посадки высшей степени опасности. Установка силового барьера на расстоянии 15 метров от звездолета.

16:19. Изменение программы. Силовой барьер не устанавливается, поле нестабильно. Причина: утечка энергии в атмосферу. Прогноз: взрыв систем стабильности через 41 секунду.

16:20. Изменение программы. Старт по аварийному сигналу. Визуально: туман из химически и электрически активных частиц. Вероятная длина пробоя

— 1200 метров. Старт.

16:21. Высота 8 километров. Выше границы тумана. Вероятная длина пробоя в атмосфере 23 километра. Разряд неизбежен. Разряд неизбе…

Эта передача была принята станциями слежения через несколько недель после того, как «Сокол» с экипажем обратился в пар, в ничто.

Вторая экспедиция была, конечно, осторожнее. Отправились два звездолета — этого требовала и процедура предполагаемого контакта. «Енисей» и «Соболев» — оба разведчики экстра-класса, как и погибший «Сокол». Командиром пошел Стебелев — опытнейший ас, давно налетавший положенные для списания из космофлота две тысячи световых лет. Стебелева не списывали. Наверное, потому, что ни один из его кораблей не попадал в аварийные ситуации, никто из работавших под его началом не погиб за сорок лет полетов Стебелева на кораблях звездной разведки. При этом Стебелев никогда не возвращался, не выполнив задания. Это был очень немногословный человек с ясной улыбкой. Стебелев был низкорослым — метр семьдесят семь — и любил, когда на него смотрели сверху вниз. «Это дает преимущество, — говорил он. — Когда смотришь вниз, то подсознательно недооцениваешь противника, смотришь вверх — стремишься переоценить. В споре лучше вторая позиция».

«Енисей» и «Соболев» остались на высоких орбитах, а экипажи ушли на Орестею в ботах — специальных ракетах типа челнок. Скорость входа и посадки у них была минимальной — вся процедура занимала почти три часа. Войдя в атмосферу, боты «надели» защитные поля и опустились в полутора километрах от поселка аборигенов. Городов на Орестее не было, самый крупный из поселков насчитывал от силы триста жителей. Дома стояли не кучно, как разбросанные по игровому полю кегли. На краю поселка дымила трубой фабрика, каждые полчаса из темного проема ворот выползал трехколесный паровик, нагруженный серыми тюками. Паровик катил к колоннам

— непременной принадлежности каждого поселка — и сбрасывал тюки в люк. Техника была довольно примитивной, примерно девятнадцатый век по земным меркам. Кто и как при такой низкой технологии и с явным недостатком в рабочей силе мог поднять огромные двухсотметровые колонны? И для чего?

Из фонограммы заседания Ученого Совета экспедиции.

Присутствовали все пять руководителей программ.

Председатель Стебелев.

Туркенич (главный биолог). Без преамбулы. Биотесты перед вами. Вывод

— орестеане неразумны.

Бунин (главный эколог). Вывод излишне категоричен, Марк. Мы обнаружили за эти дни триста одиннадцать показателей разумной деятельности. Могу перечислить основные: строительство домов, колонны, фабрики, использование энергии пара…

Туркенич. Знаю. Они действуют как разумные, но они неразумны. У них нет мозга.

Бунин. Вы антропоцентричны, Марк.

Туркенич. Вовсе, нет. Мне все равно, чем они думают, хоть пяткой. К тому же физиологически они близки к антропоморфам.

Стебелев. С одним существенным отличием.

Туркенич. Вы имеете в виду энергетический обмен?

Стебелев. Конечно, это же главное.

Туркенич. Согласен. Они не едят в нашем понимании, прямо утилизуют электроэнергию, благо в атмосфере ее достаточно. Электрохимия организма у них потрясающая. Но это не противоречит антропоморфизму. У меня ведь много чисто поведенческой информации, независимой от физиологии. Могу показать реакции орестеан на тысячи стандартных раздражителей. Алексей расскажет об этом подробнее.

Стебелев. Прошу вас.

Каперин (главный психолог). Жуткая вещь, командир. Они живут, действуют. И при этом совершенно равнодушны. Могут не замечать предмета, который мельтешит у них перед глазами, если этот предмет им не мешает. Мы навели у входа в бункер колонн голографический мираж. Показывали Землю. Никакого впечатления. Видели, но не обратили внимания, им было неинтересно. Наш вывод: орестеане действуют как машины, надежно запрограммированные, с эвристической программой. Мозг им не нужен, достаточно оперативной и долговременной памяти. И системы прецедентов. Нечто вроде приобретенных рефлексов.

Стебелев. А что же триста одиннадцать проявлений разума?

Каперин. Не убежден, что это проявления их разума.

Бунин. А чьего же? Здесь нет ни животных, ни сколько-нибудь высокоорганизованных растений. Неорганическая жизнь тоже не обнаружена.

Туркенич. И при этом цивилизация не старше девятисот лет. Она не могла выжить, когда вспыхнула атмосфера. Здесь плавились горы!

Бунин. Об этом и думать не хочется. Чушь какая-то.

Стебелев. Вы все бьете в одну точку. Заметили?

Каперин. Разумеется. Вероятно, это единственное объяснение. Аборигены были завезены на Орестею несколько веков назад. Они нечто вроде биороботов, оставленных кем-то, о ком мы и должны узнать. Возможно, что колонны — это средства связи с хозяевами. Антенны.

Стебелев. Вы можете это доказать?

Бунин. Продолжим тесты, убедимся.

Стебелев. Активные тесты запрещаю, пока не изучите язык.

Бунин. Командир, в числе проявлений разума орестеан не значится язык.

Стебелев. Я потому и сказал.

Бунин. Мы догадываемся, какая у них вторая сигнальная.

Стебелев. Что-нибудь с электрической активностью?

Туркенич. Естественно, это напрашивается. Вот так называемые цереброграммы. Множество зарядовых флуктуаций. Мы думаем, что это речь. Структурный анализ пока невозможен, поскольку нет зрительных аналогов, приходится вести полный анализ по Страйту, а это двойная система шумов. Поэтому расшифровка может продлиться месяц…

Стебелев. А что носитель?

Туркенич. Это тоже бросается в глаза. Активные радикалы в атмосфере. Электростатика в теле аборигена перестраивает электрическую активность в воздухе на расстоянии до полуметра. Изменение электрической активности формирует новые химические связи, новые активные соединения, которые разносятся током воздуха на довольно большое расстояние. Так возникает воздействие на электростатику организма другого аборигена…

Стебелев. Ясно, спасибо. Я так понял, что электрически пассивных предметов они попросту не замечают.

Туркенич. Именно. Но не потому только, что предмет пассивен. Его видят, но он не мешает, а реагируют они только на помехи.

Стебелев. Это называется отсутствием любознательности.

Бунин. Совершенно верно.

Стебелев. Хороши разумные! Туземцы при виде кораблей капитана Кука сбегались на берег толпами. А у них не было паровиков и двухсотметровых колонн.

Бунин. Может, потому и сбегались?

Стебелев. Полно, Стас. Если вы, мудрый землянин, увидите, как опускается корабль пришельцев…

Бунин. Знаете, я не обязательно побегу глазеть. Есть общая теорема Беликова — менее развитая цивилизация является пассивным участником контакта и не должна мешать исследовать себя.

Стебелев. По-моему, вы преувеличиваете возможности аборигенов.

Бунин. А вы знаете их истинные возможности?

глава 1, год издания 2164.

Стебелев был «прочным» капитаном. Говорили, что он думает больше о возвращении, чем о движении вперед. Не хочу спорить, но, по-моему, именно о возвращении и должен думать каждый настоящий командир… Я подхожу к описанию того последнего дня и пытаюсь логически обосновать поведение Стебелева. Слушаю пленки, смотрю стерео… Ничего. Будто помрачение нашло на «прочного» капитана. Но это неверно — до последнего мгновения телеметрия показывала, что он совершенно спокоен…

В тот день люди впервые услышали песчаный орган. Двухсотметровые колонны, успевшие получить название «Склады Гобсека», запели. Слышите?.. Сначала ровное звучание на низких тонах. Все три колонны. Потом две колонны повышают тон — одна быстрее, другая медленнее. Слушайте… Эта запись близка к тем звукам, которые услышали Стебелев и его товарищи, когда во время одной из вылазок подошли к поселку. Орестеане сидели в своих хижинах. А орган играл. Люди подошли к основанию колонн. Слушали в одиночестве, потому что, хотя и стояли плечом к плечу, но каждый был один, каждому звуки дарили ощущение пустоты вокруг и власти над этой пустотой…

Бунин говорил потом, что перестал ощущать свое тело. В музыке звучали разом все симфонии Бетховена, его любимые симфонии, все песни Брайтона, его любимые песни, вся музыка, которую он когда-либо слышал, звучала в его ушах, глазах, пальцах, во всем теле. Удивительнее всего, что он мог думать о чем угодно, мысли не рассеивались, напротив, музыка будто кристаллизовала их. Именно в эти мгновения Бунин решил сложный экологический парадокс Регула-3, с которым возился давно и из-за которого одно время даже не хотел лететь на Орестею.

Неожиданно Бунин увидел, что их группа окружена. Кольцо орестеан смыкалось. Бунин — это была уже третья параллельная мысль — заметил в руке у каждого аборигена небольшой подковообразный предмет. Назначение его Бунин уже знал — это было мощное искровое устройство, орестеане расплавляли с его помощью твердые скальные породы. «Зачем? — мелькнула мысль. — Форма проявления любознательности? Как у детей — сломать и посмотреть?» Раструбы резаков медленно поднимались. «Свой пистолет тогда Евгений, не переставая наступать, стал первый тихо подымать». Бунин не мог вспомнить, откуда эти неожиданно возникшие в сознании строки, и это мучило его почему-то больше, чем скорая гибель. Но вместо «Онегин выстрелил» прозвучал чей-то пронзительный крик, и все кончилось. Орестеане опустили резаки, круг распался, и они занялись каждый своим делом. Будто и не было ничего. И музыка смолкла — начисто, как отрезанная.

Бунин сразу увидел Стебелева. Командир лежал, раскинув руки, без шлема, лицо его посинело в отравленной атмосфере Орестеи, последние мгновения «прочного» капитана были мучительны. Но на скафандре не оказалось повреждений, и это означало…

Что это означало, они решили потом, на «Соболеве», составляя заключение о смерти. Судя по всему, командир в минуту душевного потрясения, вызванного музыкой «Складов Гобсека», выключил обе системы блокировки и откинул шлем. Так показала экспертиза. Стебелев знал, что отравление и удушье наступят сразу, но звуки песчаного органа влияли на людей по-разному. Бунин слышал всю музыку мира, Туркенич — просто шум, завораживающий и усыпляющий, Каперин — голоса знакомых и незнакомых людей. А Стебелев?

Так на Орестее появился первый памятник Сейчас их тридцать шесть. Тридцать шесть человек оставили жизни на этой планете. Ни одной из планет

— даже самым буйным — земляне не платили такой дани.

Тридцать три человека погибли от рук аборигенов. Метод у этих безмозглых, но будто бы разумных созданий был один — выманить человека поближе к «Складам Гобсека», парализовать музыкой волю. И проанатомировать.

Только двое погибли из-за собственной неосторожности. Планетологи Моралес и Ляхницкий возвращались на базу после разведки на плоскогорье Тяна. Летели медленно — на каждом боте стояли ограничители скорости. В это время в ста семнадцати километрах западнее маршрута подал сигнал бедствия маяк. Телеобзор показал: аборигены пытались опрокинуть врытую в почву конструкцию. Не из любопытства — просто маяк, стоявший на окраине поселка, оказался на пути траншеи, которую они рыли. Можно было успеть спасти оборудование, если, конечно, увеличить скорость полета. И Моралес отключил ограничитель. Электрическая активность атмосферы в тот день не превышала допустимых границ, и потому разряд последовал как гром с ясного неба. От бота осталась груда оплавленного металла. С тех пор ограничители скорости ставили без возможности отключения, и ни одно транспортное средство на Орестее не могло развивать скорость больше восьмидесяти километров в час…

Когда Комитет решил обратиться к Арсенину, ситуация на Орестее была критической. Контакт зашел в тупик. Более того, за десять лет не удалось выяснить, как все же орестеане умудряются мыслить и мыслят ли вообще.

Дело было перед премьерой, работа не клеилась — ставили «Клеопатру» Трондхейма, и Арсенин никак не мог вжиться в образ Антония. Он смотрел книгофильм Кравцова, но думал об Антонии. Оживился, только когда услышал музыку «Складов Гобсека». Вслушивался старательно, профессионально, но не услышал ничего. Гул, и только. И этой потерянной, неуслышанной музыки Арсенину было почему-то жаль больше, чем всех погибших.

«Надо лететь», — подумал Арсенин. Он хотел на Орестею, чтобы услышать самому. Все остальное — контакт с Гребницким, изучение орестеан — казалось второстепенным, вынужденной платой за предстоящее удовольствие. Он никому не сказал об этих своих мыслях. Изучил все материалы по Орестее, многого не понимая, с единственной целью вдолбить их в мозг Гребницкого. Между делом спел премьеру «Клеопатры», спел без вдохновения, и критики это заметили, но отнеслись снисходительно — все знали об экспедиции.

На связь с Гребницким Арсенин вышел уже в полете. Сейчас это получалось значительно легче, чем прежде, — без гипнотерапии, без препаратов, доводивших мозг до стрессового состояния. За час трансляции Арсенин успел втиснуть в мозг Гребницкого почти все, что сам знал об Орестее. Ждал обычной заинтересованности, но Вадим почему-то вел себя скованно. Лишь вернувшись в свой век, в каюту на борту звездолета «Жаворонок», Арсенин понял, почему был пассивен Гребницкий. Он почувствовал неожиданную сильную боль в горле, в висках стучало, ощущение было никогда не испытанным и потому вдвойне неприятным. Арсенин пожаловался на недомогание милейшему человеку Коробкину, врачу экспедиции. Коробкин все знал, и хандру Арсенина определил сразу.

— Грипп, — сказал он.

— Что? — изумился Арсенин. — Грипп на корабле? В наше время?

— Думаю, что не в наше, — задумчиво сказал Коробкин. — Да и не грипп это в полном смысле…

— Вы хотите сказать…

— Представьте себе, Андрей. Вы заразились от вашего Гребницкого.

— Вневременная передача вирусов?!

— В вашем организме нет болезнетворных вирусов. Все это следствие внушения. Вы будете здоровы через пять минут после сеанса самогипноза.

Когда пять минут миновали и боль сняло как рукой, Арсенин спросил:

— А если бы Гребницкий умирал от рака? Или во время сеанса попал под колеса автомобиля?

— У вас, вероятно, был бы шок, — подумав, ответил Коробкин.

— Но я не умер бы?

— Что вы, Андрей! Правда, ощущение было бы не из приятных, я думаю…

Он ушел, и Арсенин почувствовал, что врач принял все гораздо серьезнее, чем старался показать. Спал Арсенин плохо, ему снился Антоний, умирающий от ветрянки. На следующее утро вместо сеанса связи с Гребницким были назначены медицинские испытания.

С точки зрения Арсенина, тревога была напрасной, едва он понял, что заболеть по-настоящему не сможет. Сеансе Гребницким в конце концов разрешили, но под пристальным надзором врачей. На этот раз не возникло никаких неприятных ощущений, но в конце сеанса Арсенина обожгло неожиданное предчувствие близкой опасности. Он не мог понять, откуда исходит это предчувствие, но как-то оно было связано с Гребницким.

Позднее Арсенин утвердился в ошибочном мнении, что опасность, которую он вообразил, мнимая. Просто несоответствие характеров. Контакт с Гребницким прочен и глубок. Все в порядке. Арсенин начал готовиться к высадке на Орестею…

 

9

Пришли тучи — черные, тяжелые, вязкие, как мазут. Они шли низко, съедая звезды на предрассветном небе, шли сомкнутым строем, в молчании, как орда завоевателей, выбравшая самую темную ночную пору для вероломного вторжения. Вслед за тучами, оставляя на склонах холмов мутные серые клочья, плелся туман. На смотровой площадке телескопа, узкой полосой окружавшей купол, было зябко.

— Бесконечная ночь, — тихо и с какой-то безнадежностью в голосе сказал Вадим. — Пока мы разговаривали, прошли еще два сеанса…

— Я и не заметила…

— Темно. Я старался не упустить нить разговора. Все время твердил про себя последние фразы. Это отвлекает, но помогает не сорваться при возвращении… С минуты на минуту будет окончательный сеанс.

— Что значит — окончательный?

— Арсенин на пороге. У посадочного бота. Один. Когда начнется сеанс, он будет уже на Орестее. И тоже один. Станции с планеты эвакуированы. Я так просил… Вступить в контакт мы с Арсениным сумеем сами. А вот последствия представить трудно. Поэтому я хочу контролировать каждый шаг. Чтобы никто не смог вмешаться. Дело в том, Ира, что орестеане разумны не больше, чем мой большой палец. Пальцы ведь тоже делают тонкую работу, пишут, рисуют. Жители Орестеи — как пальцы. Разум им не нужен. Как в чем-то не нужен разум Арсенину, когда командую я. Как не нужен мне иногда. Все мы в какой-то степени чьи-то пальцы, исполнители чьей-то воли, даже если нам порой кажется, что решения самостоятельны. А на Орестее истинное, единственное и всепроникающее разумное существо — ее атмосфера, воздух.

Она родилась восемьсот лет назад. Аргоно-неоновая атмосфера, в которой веками копилась убийственная энергия, взорвалась, вспыхнула факелом. В горниле взрыва и родилась Орестея — не планета, а единственный ее разумный обитатель. Жар выплавил из почвы легкие элементы. Как в первородном океане Земли, в атмосфере Орестеи протекали бурные химические процессы. Рождались сложные соединения, молекулы сцеплялись друг с другом, формируя нестойкие, распадающиеся связи. В земном океане это привело однажды к появлению белка. Жизнь на Орестее возникла из менее стойких и сложных соединений, но почти сразу во всей атмосфере, от поверхности планеты до крайних высот, где жар Зубенеша разбивал молекулы, не позволяя жизни

Вадим сделал простой расчет. Мозг одного человека содержит около тридцати триллионов клеток, в мозгах всех людей оглушительное число клеток

— единица с двадцатью тремя нулями! Но в атмосфере Орестеи могло образоваться (по скромным подсчетам!) десять в тридцать шестой степени сложных органических молекул. В десять триллионов раз больше! Грубо говоря, это десять триллионов человечеств! После этого Вадим ничему не удивлялся, любую информацию об Орестее соотнося с этим числом,

Молодой разум принялся за дело. Он ураганом обрушивался на горные кряжи, стирая их в порошок, укрощал вулканы и вызывал извержения, эрозией и электрохимическими процессами, вытравляя из почвы все, что хотел, менял химический состав воздуха, электрическую активность и тем самым строил и разрушал. Управлял климатом, покрывая планету облаками, поглощавшими почти все излучение Зубенеша. Энергия шла в рост молекул, в рост мозга, но из-за этого наступило переохлаждение планеты, возникли ураганы, с которыми даже вездесущий разум не смог справиться. Невыносимая боль раздирала тело, и разум рассеял облака.

Еще он мог создавать воздушные линзы и миражи, но кто видел эти прекрасные явления? Мог музицировать на созданных им инструментах — песчаных органах. Он мог — и делал это — мешать прохождению радиоволн и обычного света и сначала не понимал, что свет и радиоволны — сигналы извне, из Вселенной, по сравнению с которой вся Орестея — ничто. Это было величайшим открытием сродни системе Коперника. И разум пожелал понять, как устроен мир. Тогда он и ощутил собственное бессилие. Ему не нужны были руки, чтобы добывать пищу, чтобы выжить. Но познавать мир без рук, без возможности делать тонкую работу, было немыслимо.

И разум сконструировал себе пальцы, Он пробовал и ошибался, собирал воедино триллионы молекул, играл ими, перестраивал связи и уничтожал созданное. На Земле отбор шел естественным путем, им занималась слепая природа, и чтобы создать человека, ей понадобились миллионы лет. Разум на Орестее действовал целенаправленно и добился своего значительно быстрее. Существа, придуманные и построенные им, были бездушны и тупы, но умели, не понимая ничего, делать все: месить глину и строить, выплавлять в печах металлы и стекло для антенн и телескопов. Они были биороботами и действовали по командам — химически активные молекулы проникали из воздуха а тело, вызывая нужные реакции. Существа эти — плод многих ошибок, осознав которые и сам разум стал много умнее, — оказались вполне жизнеспособными.

Так на Орестее началась вторая ступень развития цивилизации. «Пальцы» шлифовали зеркала из выплавленного ими же стекла, строили телескопы и получали превосходные изображения небесных тел. Информацию, что накапливалась в организмах пальцев, разум Орестеи тут же считывал — электрические токи шарили по молекулам, как воришки по карманам. Пальцам не полагалось иметь долговременной памяти. Разум Орестеи синтезировал устойчивые радикалы — блоки памяти и копил знания в заоблачном слое, выше ураганов планеты и все же достаточно низко, чтобы излучение Зубенеша не разбивало молекул.

Разум узнал о том, что пустота, которой он окружен, не бесконечна. Узнал, что есть звезды и планеты. «Если так, — решил он, — то в атмосферах далеких планет тоже мог родиться разум».

Однажды тело его пронзила острая боль. Она возникла в ионосфере и перемещалась вниз по наклонной изогнутой линии. Химические рецепторы подтвердили — к поверхности Орестеи двигалось металлическое тело, раскаленное, сжигающее все на пути. Особенно больно стало, когда игла пронзила слой, где размещались рецепторы памяти. И разум инстинктивно принял меры, не думая о том, что и почему уничтожает.

Ошибку он осознал много позднее, когда в тело вонзилась вторая игла, а за ней и третья. Они тоже стремились к планете, но значительно медленнее, боль была терпимой, и разум Орестеи решил «посмотреть», что будет дальше. Иглы опустились, и из них вышли пальцы. Чем же еще могли быть эти существа, как не созданиями чужого разума?

Чужие пальцы вели себя на редкость бестолково. Общались они с помощью радиоволн, и разум Орестеи глушил радиопередачи и глазами своих пальцев наблюдал, как суетятся пришельцы. Он понимал, что чужие пальцы вынуждены носить металлические оболочки, потому что были созданы в иной газовой среде, иным разумом. Попыток объясниться чужаки не предпринимали, и разум Орестеи решил сделать первый шаг сам.

Для начала он задумал проверить, какой состав воздуха является для пришельцев оптимальным. Чужаки были осторожны и передвигались вместе. Разум Орестеи дождался, когда один из них отстал от группы, и начал решительные действия.

И тогда произошло неожиданное: пришелец сам снял с себя оболочку. В то же мгновение на пришельца набросились потоки химически и электрически активных молекул — считывающие струи. Они натолкнулись на мощный ритмический электрозаслон. В голове пришельца царил хаос сигналов. Разум Орестеи знал, что это могло означать: либо хаос умирания, либо высокоорганизованную последовательность импульсов — мысль. Выбирать не было времени. Пришелец погибал в ядовитой для него атмосфере. Разум Орестеи стремился прежде всего полностью зафиксировать информацию. Возник вихрь — считывающие струи устремились вверх, в зону устойчивой памяти. Все это заняло несколько секунд. Пришелец погиб.

Разум Орестеи ослабил хватку своих пальцев, выпустил чужаков из кольца, наблюдал, как они бросились к товарищу, отнесли его в иглу. Игла поднялась на струе плазмы, проткнула огненным шилом атмосферу, и разум стерпел боль. И начал думать.

«Что стал бы делать я, — рассуждал он, — если бы сумел послать в космос свои пальцы? Простая программа, которой я смог бы их снабдить, наверняка откажет, едва пальцы столкнутся с неожиданностью. Значит, к основной программе нужно добавить стремление к выживанию, к сохранению накопленной информации. Чувство самосохранения — вот чем должны быть наделены чужие пальцы. Но зачем тогда пришелец снял оболочку?»

Пока разум Орестеи раздумывал, пришельцы явились вновь. На планету с большими предосторожностями опустились несколько игл. Чужие пальцы устраивались основательно, но план действий руководившего ими разума оставался неясен. Разум Орестеи начал действовать сам: выбирал удобные моменты и нападал, но ни разу это не принесло такого успеха, как при первой попытке. Чужаки быстро погибали, не успев ни понять того, что с ними происходит, ни сообщить хоть какую-то осмысленную информацию. Разум Орестеи готов был пожертвовать и своими пальцами, но чужаки не желали экспериментов.

Разум Орестеи решил, что важнее разобраться в системе связи и попытаться выйти на прямой контакт с чужой атмосферой, чем делать это кружным путем, с помощью бестолковых пальцев. Чужакам он старался теперь не мешать, реагируя лишь в тех случаях, когда пришельцы делали ему больно.

А однажды чужие пальцы, повинуясь, вероятно, приказу своего разума, собрались и улетели. Будто испугались чего-то. Разум Орестеи насторожился, все рецепторы его были в алертном состоянии, пальцы внимательно осматривали и слушали окрестности…

 

10

— Только что я порвала все, что написала за неделю. И все, что задумала. Почему ты так смотришь? Я сделала это мысленно. Вернусь к себе в номер и на самом деле все порву.

— Часто ты так поступаешь?

— Нет… Не хочу я писать о консерваторах-завлабах, о телескопах и спектрометрах. Хочу написать о тебе, о том, как ты живешь. Ведь нехорошо живешь. Уходишь от острых проблем ради возможности решать свою задачу. Ради будущего, которого нет.

— О чем ты, Ира?

— Дай мне сказать, Вадим. Думать, по-моему, нужно о том, как жить сейчас, а не о контактах с какими-то дурацкими пальцами где-то и когда-то… Пойдем, уже рассвело. И дождь прекратился.

— Странная ночь… Осторожно, не оступись… Не торопи меня, Ира. Я и сам об этом думаю. Иногда во время сеансов прошу Арсенина оставить меня в покое, а он думает, что у меня хандра, приступ плохого настроения. Я им нужен, понимаешь?

— Ты нужен здесь, Вадим. Здесь и сегодня.

— Ира, не торопи меня… Только не сейчас… Я знаю, как можно вступить в контакт с Орестеей, и я очень боюсь, что Арсенин это поймет… Я боюсь даже думать четко об этом решении. И не могу думать ни о чем другом.

— Не понимаю, Вадим.

— Нужен контакт с Орестеей. Когда-то Стебелев догадался, что нужно делать. Но его никто не понял. Подумали, что командир рехнулся. А он просто нашел решение. Я тоже его нашел. А теперь ищу другое и не нахожу. Если Арсенин поймет… Он сделает то же самое, что Стебелев, даже не думая. Во время сеанса думаю я — он выполняет.

— Боишься за Арсенина? За мираж?

— Это не мираж, Ира… Он человек. Ну вот мы и пришли. Иди к себе… Пожалуйста, не рви того, что написала.

— Что ты собираешься делать, Вадим? У тебя очень усталое лицо.

— Спать. Надеюсь, что сеанс будет не раньше полудня. Надеюсь придумать выход…

— Для Арсенина. Для будущего. А для себя?

— Ира…

— Спокойной ночи, Вадим.

— Гляди, какое утро, Ира. Ночи нет. День впереди…

 

11

Солнце зашло. Не Солнце, конечно, а Зубенеш. Арсенин остался один, будто попрощался с другом, не навсегда, на ночь, но все равно стало так одиноко, что он застонал.

Место, где бот, улетая, пронзил облака, осталось багровым, как рваная рана в груди. Так не могло быть на Земле. И шорохи. Они возникали то у самого уха, как тайный шепот, то в отдалении, будто упругая поступь хищника, а то слышались со стороны тамбура, и по его металлической поверхности пробегали сполохи, как чьи-то светящиеся следы. Такого тоже не могло быть на Земле. И не могло быть на Земле этих мрачных двухсотметровых колонн в десять обхватов. Около них — Арсенин знал, но не видел в полумраке — ходили люди. Невысокие, кряжистые, коричневые, безголосые. Их тоже не было, не могло быть на Земле.

Орестея. Оставшись один, Арсенин то ли был испуган, то ли ошеломлен неожиданным, никогда не испытанным чувством ненужности и бесприютности. Впервые он был один на целой планете. Орестея. Не от Ореста, а от Орестини. Но все равно Арсенину чудилось в названии что-то оперное, от Ореста, а не от Орестини — героя, а не человека.

Арсенин подошел к тамбуру, дверь отодвинулась, открыв вход в подземную часть станции, и в это мгновение Арсенин услышал пение. Кто-то низким голосом вел однообразную мелодию в мажоре, вверх-вниз, вверх-вниз. Казалось, что пели отовсюду, Арсенин и сам запел, подражая, но тогда перестал слышать. И неожиданно ему захотелось, чтобы Гребницкий послушал эту мелодию вместе с ним. Ощущение связи возникло быстро, будто что-то разрасталось внутри него, заполнило тело, мозг, он уже чувствовал, как копошатся мысли Гребницкого, туманные и тревожные, как они приобретают стройность. «Слушай», — мысленно пригласил он. И они слушали вдвоем.

Мелодия перешла в другую тональность, и мысли повернули вслед. Арсенин подумал, что десять лет люди делали на Орестее совсем не то, что было нужно. Подумал, что в этих кряжистых созданиях разума не больше, чем в кухонном комбайне. Он успел еще сообразить, что это не его мысли, что это Гребницкий думает внутри него. Мгновенное, острое и непонятное желание заставило Арсенина вызвать на связь «Жаворонка», отключить обе системы блокировки, усилием рук отодвинуть защитные щитки на затылке, и шлем снялся легко, легкий ветер взъерошил волосы, приторный запах, отдаленно похожий на запах сырости, а на все остальные запахи Земли похожий еще меньше, проник в ноздри, и пение стало совсем тихим.

Он услышал внутри себя крик Гребницкого «Зачем?!» и в динамиках — беспокойные возгласы. На «Жаворонке» подняли тревогу. Тогда он заговорил — быстро и четко, не понимая смысла фраз, он только повторял слова, которые возникали в его уже отравленном и разгоряченном мозге. Потом он почувствовал холод и опьянение воздухом, будто неожиданно оказался в струе кислорода, и одновременно легкое постукивание в голове, будто кто-то щелкал пальцами внутри черепной коробки. «Это она, — подумал Арсенин, — это Орестея говорит со мной. Читает в моих мыслях то, что я могу ей сказать. Нет, не я, а он. Гребницкий. Мы оба. И все человечество».

И еще Арсенин успел подумать, что теперь он умрет.

 

12

Ирина проснулась оттого, что солнечный зайчик уселся на переносицу. «Неужели тучи разошлись?» — подумала Ирина. Поспала она немного, часа два-три, и не отдохнула совершенно. Ей снился Вадим. Кажется, была пустыня. И атомный гриб. А она стояла рядом с Вадимом и смотрела, как в летку печи, прикрыв глаза ладонью. А потом… Какой-то голос требовал, чтобы Вадим решил задачу, и это было ужасно, что ему вот так приказывают, а он не в силах отказать. Не в силах или не хочет?. Он гений и, значит, не может хотеть или не хотеть. Он должен.

«Глупость какая, — подумала Ирина. — Вопрос о долге — причем здесь он? Вадим — гений контакта? Но где его одержимость идеями контакта? Гений

— это труд добровольный, изнуряющий, и счастье его в этом, и мука, и все противоречия мира. Где это у Вадима? А у Арсенина? Они, в сущности, вполне обыкновенны, каждый для своего времени. Оба любят вовсе не то, к чему призваны. Дай волю Арсенину, и он будет только петь. Его любовь — опера. А Вадим выбрал астрофизику.

Но в чем тогда смысл, назначение человека? В том, чтобы найти себя и делать свое дело легко, так легко, чтобы никто, даже он сам, не подозревал, какая титаническая работа, скрытая видимой легкостью решений, идет в подсознании? Или в том, чтобы обречь себя на тот зримый кропотливый труд с заведомо меньшими результатами, но более весомый в силу своей грубой зримости? Или в том, чтобы тихо делать незаметное и мало кому нужное дело, к которому привык и от которого получаешь если не наслаждение, то хотя бы минимальное удовлетворение? Или в том, чтобы жить так, как нужно не тебе, а другим, и делать то, что другие считают наиболее важным сейчас, в это мгновение?»

Ирина сидела за столом, накинув поверх ночной рубашки халат, писала быстро, знала, что останавливаться нельзя, что мысль, которую она не успела додумать, появится на бумаге, под ее рукой, и тогда она ее прочтет и поймет.

Неожиданная мысль всплыла, ненужная и чужая, Ирина записала ее прежде, чем успела понять: Арсенин заболел, потому что болен Вадим, а Вадим заболел, потому что… Она бросила ручку и смотрела на эту строку.

Арсенин и Вадим. Контакт во времени. Все более глубокий. Во время сеанса они — одно. Не только мысли — все существо. И если во время сеанса… один из них умрет… Что? Через два века? Глупо. Но… Вадим знает решение и не хочет думать о нем, потому что… А если Арсенин все же поймет смысл… И во время сеанса… просто подчиняясь чужой, пусть даже неосознанной воле…

«Я же никогда не любила фантастику, — подумала она. — Арсенина нет. Выдумка, игра воображения». Руки против воли уже натягивали первое попавшееся платье. По улице поселка Ирина заставила себя не бежать, солнце стояло высоко, кажется, уже перевалило за полдень.

Она обратила внимание на то, как много людей собралось около дома Вадима. Из подъезда появился Евгеньев, директор обсерватории, чуть не налетел на Ирину, и некоторое время они смотрели друг на друга, будто не могли узнать.

— Я еду в город, — сказал Евгеньев и пошел к своему отмытому до блеска УАЗу. Он оглянулся, кивнул ей, и Ирина села рядом с директором на заднем сиденье. Машина рванулась с места, чуть притормозила у низких металлических ворот, а потом вырвалась на простор.

— Где он сейчас? — спросила Ирина, когда молчание Евгеньева перешло разумные пределы.

— Сейчас? — директор задумался, что-то вычисляя. — На пути к городу. Наша машина отвезла его в Кировку, но оттуда позвонили и сказали, что отправили Гребницкого в областную клинику.

— Что… что с ним?

— Отравление каким-то газом. Меня беспокоит, откуда в жилом помещении взялся ядовитый газ. Непонятно… Собственно, вы были последней, кто говорил с Гребницким. Что он…

Ирина молчала. Все-таки это произошло. Неужели Вадим не смог придумать иного решения? В конце концов виноват Арсенин и все они там, в двадцать втором веке. Они спрашивали Вадима, хочет ли он такой двойной жизни? Выдержит ли он? Они впрягли его и должны были понимать, что это не навсегда. Человек и его эпоха неразделимы. Даже если ты опередил в чем-то свое время, ты все-таки живешь в нем, ты сросся с ним, и вырвать тебя из этой почвы может лишь смерть. Или безумие. Всякая жертва должна быть добровольной. Всякое вмешательство милосердным.

Машина подкатила к больничным воротам. Ирина не заметила, как они проскочили городские окраины. Она вышла.

— Прощайте, — сказал Евгеньев. — У меня дела.

— Спасибо, — сказала Ирина.

В приемном покое было светло, чисто и тихо. Ирина справилась о Вадиме у молоденькой девушки за регистрационным столом и получила ответ: состояние средней тяжести, опасности для жизни нет, восьмая палата, второй этаж, передачи запрещены, посещения с пяти до семи.

Ирина поднялась на второй этаж по узкой служебной лестнице, но у выхода в коридор ее остановили. Она сидела на подоконнике и ждала…

Арсенин диктовал. Медленно и внятно, потому что так текла мысль, будто вязкая жидкость из пустеющего сосуда. Он знал, что скоро мысль иссякнет, он сказал уже почти все, что мог, и даже сверх того. Теперь люди станут говорить с Орестеей иначе — на ее языке. На языке этого прозрачного, неощутимого, вездесущего разума. Вот он, единственный разумный обитатель планеты, хозяин ее, вот его тело, освещаемое предрассветными зарницами. Арсенин хотел дожить до утра, чтобы увидеть багровую полосу, зелено-желтые волны рассвета, услышать музыку. И понять, что все было не напрасно.

Он лежал там, где упал, неподалеку от тамбура. Но теперь над ним был прозрачный силовой колпак, надежнее любого скафандра отделивший его от воздуха Орестеи, а под ним — переносная санитарная кровать, напичканная датчиками и инъекторами. Он не мог пошевелиться, потому что неприятно оттягивали кожу трубки, по которым вливался в вены питательный раствор.

Он смотрел вверх — ночь была серой, как всякая ночь на Орестее. Облака, накопившие за день энергию Зубенеша, отдавали ее часть, и это создавало впечатление белой ленинградской ночи, молочной земной ночи, подернутой туманом.

— Все, — сказал Арсенин, когда последняя капля мысли вытекла из мозга, трансформировалась в звук, впиталась блоками памяти. «Все», — подумал он. Он думал о себе, о своей и чужой жизни, о двух жизнях — сегодня и двести лет назад. Он понимал уже, что прочел в мыслях Гребницкого запретное, не додуманное им решение. Хотел связаться с Вадимом, успокоить его, но не было сил. Серое небо, в котором, как он теперь знал, билась мысль триллионов человечеств, было прекрасно, он лежал и смотрел в небо, как в зеркало.

Это он, разум Орестеи, не позволил Арсенину погибнуть в первые же секунды. Арсенин думал о нем, обращался к нему чужой, не своей мыслью, когда сбрасывал свой, а не чужой шлем. Молоточки, бившиеся в мозге, вычитали и поняли эту мысль. Впервые разум Орестеи читал ясное обращение, а не хаос сигналов, предшествующий смерти. Он понял. Наверно, его потрясло это открытие. Но действовал он молниеносно. Когда бот с «Жаворонка» опустился у тамбура, Арсенин оставался живым только потому, что его окружала полость, насыщенная кислородом. Это не был чистый кислород, разум Орестеи не сумел полностью очистить воздух от вредных примесей. Он сделал все, что мог. Значит, понял. Арсенин лишь на мгновение потерял сознание, а очнувшись, увидел, как из поселка спешат аборигены — «пальчики», как назвал он их мысленно. Орестеане не подходили близко, стояли, смотрели, слушали — чужие глаза, чужие уши.

Арсенин не захотел, чтобы его переносили на станцию или в ракету. Хотел лежать здесь и смотреть в небо, в эти чужие разумные глаза. Он уже сказал обо всем, дал инструкции, и теперь мог подумать о себе. О своем месте в жизни. Раньше он не задумывался над этим, жил, как подсказывала интуиция. Пел, потому что нравилось. Искал во времени Гребницкого, говорил с ним, потому что никто больше не мог этого сделать. Он вспомнил Цесевича: «Ты гений контакта, Андрюша… Но… контакта во времени». Он подумал, что очень мало сделал для старика, для его идеи. Разве каждый знает свою истинную дорогу? Разве ведется поиск гениев? Нет и нет. И разве есть задача важнее? Сначала нужно понять себя, найти свой путь, сделаться сильнее. Потом — изменить мир.

Вот Орестея. Разум ее — триллионы человечеств — только просыпается, силы его дремлют, и все же как много он успел. Он познает тайны атома и Вселенной и погибнет через каких-то два или три столетия. Вспыхнет, сгорит. И ничего с этим не сделаешь: можно спасти, вывезти с планеты-лазера аборигенов, эти неразумные пальцы. Но как спасти атмосферу, ведь именно в ее химизме, породившем разум, и заключается смертельная для разума опасность? Не будь в воздухе активных молекул, не возникло бы и лазерного эффекта, но тогда и разум не появился бы. Жизнь и смерть. Разум, который несет в себе собственную гибель. Как спасти?

Внезапная мысль всплыла в сознании. Она успела укорениться, захватила мозг, а когда рассвет стал пунцово-красным и по нижней кромке облаков медленно двинулись оранжевые волны, мысль эта стала наваждением. Арсенин уцепился за нее, потому что только она отделяла сейчас его от потери сознания. «Почему? — думал он. — Почему во всех сеансах я вступал в контакт только с гениями прошлого?»

Ему мучительно захотелось увидеть будущее. Он напряг волю — не так уж много ее осталось — и ощутил знакомые признаки приближения сеанса. Будто теряешь себя и находишь в ком-то. Вот здесь. Белый потолок. Окно с деревянной рамой и белыми занавесками, почти прозрачными. Нежно-зеленые стены с едва заметными потеками белил. Он лежит, как здесь, на Орестее. И такая же боль сосет его.

Это — будущее?

«Здравствуй», — услышал он и только тогда понял. Слабость обманула его. Он не сумел. Пошел проторенной дорогой — в прошлое. Это Гребницкий лежит на больничной койке, это его, такая знакомая боль вошла сейчас в тело Арсенина. «Назад», — успел подумать Арсенин, но уже не успел вернуться.

Из коридорчика на лестничной клетке ничего не было видно, но Ирину никто не прогонял, она считала минуты и насчитала их несколько десятков. Голова у нее гудела, ноги подкашивались — с утра во рту не было ни крошки.

Солнце почти не проникало в коридорчик, и скоро здесь стало совсем темно. Бегавшие туда-сюда санитарки и медсестры не обращали на нее внимания, а может, и не замечали в полумраке. Неуловимое изменение Ирина ощутила сразу. То ли тишина в коридоре стала какой-то напряженной, неестественной, то ли слишком долго никто не пробегал мимо. Ирина выглянула в коридор, там было пусто и тихо. Ирина пошла вперед деревянным шагом, ей приходилось держаться руками за стены. Кто-то вышел из палаты в белом, кто-то еще в зеленом. Ирина ничего не слышала, все чувства сосредоточились на приближающейся группе врачей. Они ничего не знали об Арсенине. О будущем. Об Орестее. О ее загадке и трагедии. Разве можно лечить, ничего не зная? А зная — разве можно поверить?

Врачи подошли вплотную и прошли мимо. Никто не оглянулся.

А где-то в это время заходит солнце. Темнеет. Невидимые колокольчики отбивают в морозном, воздухе странную мелодию. Несколько тактов. И потом снова. Еще и еще. Сегодня, завтра и всегда… Сегодня, завтра и всегда… Слышите?