Солнце зашло. Не Солнце, конечно, а Зубенеш. Арсенин остался один, будто попрощался с другом, не навсегда, на ночь, но все равно стало так одиноко, что он застонал.
Место, где бот, улетая, пронзил облака, осталось багровым, как рваная рана в груди. Так не могло быть на Земле. И шорохи. Они возникали то у самого уха, как тайный шепот, то в отдалении, будто упругая поступь хищника, а то слышались со стороны тамбура, и по его металлической поверхности пробегали сполохи, как чьи-то светящиеся следы. Такого тоже не могло быть на Земле. И не могло быть на Земле этих мрачных двухсотметровых колонн в десять обхватов. Около них — Арсенин знал, но не видел в полумраке — ходили люди. Невысокие, кряжистые, коричневые, безголосые. Их тоже не было, не могло быть на Земле.
Орестея. Оставшись один, Арсенин то ли был испуган, то ли ошеломлен неожиданным, никогда не испытанным чувством ненужности и бесприютности. Впервые он был один на целой планете. Орестея. Не от Ореста, а от Орестини. Но все равно Арсенину чудилось в названии что-то оперное, от Ореста, а не от Орестини — героя, а не человека.
Арсенин подошел к тамбуру, дверь отодвинулась, открыв вход в подземную часть станции, и в это мгновение Арсенин услышал пение. Кто-то низким голосом вел однообразную мелодию в мажоре, вверх-вниз, вверх-вниз. Казалось, что пели отовсюду, Арсенин и сам запел, подражая, но тогда перестал слышать. И неожиданно ему захотелось, чтобы Гребницкий послушал эту мелодию вместе с ним. Ощущение связи возникло быстро, будто что-то разрасталось внутри него, заполнило тело, мозг, он уже чувствовал, как копошатся мысли Гребницкого, туманные и тревожные, как они приобретают стройность. «Слушай», — мысленно пригласил он. И они слушали вдвоем.
Мелодия перешла в другую тональность, и мысли повернули вслед. Арсенин подумал, что десять лет люди делали на Орестее совсем не то, что было нужно. Подумал, что в этих кряжистых созданиях разума не больше, чем в кухонном комбайне. Он успел еще сообразить, что это не его мысли, что это Гребницкий думает внутри него. Мгновенное, острое и непонятное желание заставило Арсенина вызвать на связь «Жаворонка», отключить обе системы блокировки, усилием рук отодвинуть защитные щитки на затылке, и шлем снялся легко, легкий ветер взъерошил волосы, приторный запах, отдаленно похожий на запах сырости, а на все остальные запахи Земли похожий еще меньше, проник в ноздри, и пение стало совсем тихим.
Он услышал внутри себя крик Гребницкого «Зачем?!» и в динамиках — беспокойные возгласы. На «Жаворонке» подняли тревогу. Тогда он заговорил — быстро и четко, не понимая смысла фраз, он только повторял слова, которые возникали в его уже отравленном и разгоряченном мозге. Потом он почувствовал холод и опьянение воздухом, будто неожиданно оказался в струе кислорода, и одновременно легкое постукивание в голове, будто кто-то щелкал пальцами внутри черепной коробки. «Это она, — подумал Арсенин, — это Орестея говорит со мной. Читает в моих мыслях то, что я могу ей сказать. Нет, не я, а он. Гребницкий. Мы оба. И все человечество».
И еще Арсенин успел подумать, что теперь он умрет.