Тривселенная

Амнуэль Песах

Часть вторая. ТА, КТО ЖДЕТ

 

 

Глава первая

Благословен будь, Господь наш…

Может быть, я не должен был говорить этого? Тогда — что? Какие слова произносит человек, явившись в мир? Наверное, слова благодарности. Но они должны быть к кому-то обращены. К кому?

Благословен будь, Господь наш…

Я обращался к Нему, Его не видя. Я благодарил Его, не зная, существует ли Он на самом деле. А существовал ли на самом деле я сам?

Мысль показалась мне странной, и я раскрыл наконец глаза.

Господи, воля твоя…

Я лежал обнаженный на жестком ложе из пожухлой травы, было тепло, неудобно и вообще странно. Глаза мои смотрели в синее небо, на котором не было ни облачка. Солнце стояло невысоко, и я не мог понять — поднимается оно или садится. Что сейчас — утро или вечер? Это не имело значения по сравнению с множеством других вопросов, которые, не заданные еще, толпились в подсознании, готовые всплыть, как только я позволю себе думать, а не только видеть и ощущать.

Жесткие травинки впивались в кожу и мешали сосредоточиться. Я приподнялся на локте, но ничего не увидел, кроме серо-зеленой травы и неба, твердого, как купол собора.

Я не знал, что такое собор, но сейчас меня интересовало другое. Странный звук послышался издалека, а может, он звучал вблизи, я не мог определить расстояние до источника, и почему-то это раздражало меня больше всего в новом для меня мире.

Уперевшись обеими руками, я сначала встал на колени, а потом поднялся на ноги и увидел наконец, что травяной ковер, на котором мне было не очень удобно лежать, простирается почти до самого горизонта, а там, вдали, начинались строения, похожие на украшения, висевшие на елке в моей комнате, когда я был маленьким и ходил в детский сад.

Странная эта мысль промелькнула, я успел только подумать о том, что не понимаю значения и половины слов, пришедших мне в голову. Елка? Детство? Разве у меня было детство — когда маленький, когда тебя кормят с ложечки, когда ты играешь в солдатиков и строишь снежные горки? У меня не было детства и не могло быть, потому что в мир я пришел только что и еще не вполне уверенно пользовался словами.

Я медленно пошел в сторону домов и звука, то приседая под его тяжестью, то вытягиваясь, когда звук поднимался ввысь, подпирая солнце.

Большой куст с широкими листьями возник передо мной, я остановился, сорвал несколько листьев и прикрыл ими наготу — листья прилипли к телу, от них исходило тепло, будто острые маленькие иголочки впивались в кожу.

— Эй! — услышал я высокий голос и вздрогнул. — Куда ты идешь? Потом ведь год не отмоешься!

Я обернулся. В нескольких шагах от меня стоял мальчишка лет десяти. На нем была широкая накидка, перевязанная в поясе. Можно было бы принять его за бродягу, если бы не тщательно остриженные и причесанные на пробор волосы и большое блестящее кольцо на среднем пальце левой руки.

— Ты уже знаешь свое имя? — спросил мальчик.

Я подумал. Нет, я не знал своего имени. Наверное, я слишком поторопился, нужно было еще немного полежать и освоиться.

— Тогда понятно, — кивнул мальчик. — Иди-ка сюда. Здесь сухо.

Я подошел к мальчишке и увидел, что он стоит на плоском желтоватом камне, потрескавшемся, будто от жара пустыни. Мальчик и не подумал протягивать мне руку, пришлось самому отлеплять подошвы от грязи и влезать на низкий постамент, теплый и сухой, но почему-то тоже липкий.

— Ну и замазался ты, — неодобрительно сказал мальчишка. — Я и слов таких не знаю, чтобы камень поля от грязи поля очистить.

— Не понимаю, — пробормотал я.

— Ты лучше имя свое вспомни, — пробурчал мальчишка. — Меня, к примеру, зовут Ормузд, и я могу многому тебя научить.

— Ариман, — сказал я.

— Что? — Ормузд поднял брови. — Это имя или слово?

Конечно, это было слово. И еще это было именем. Моим. Или нет? Скорее — нет. Не имя это было, конечно, а код того имени, которым я пока не мог пользоваться.

— Ариман, — повторил я. — Это слово, и это код имени. Моего.

Ощущать на ногах грязь было неприятно, я отлепил от тела лист и нагнулся, чтобы почиститься.

— Ариман, — тихо сказал Ормузд у меня над головой, — ты знаешь, для чего пришел в мир?

— Чтобы понять и покарать, — пробормотал я и, сказав уже, понял, что ответил, не подумав, на вопрос, который уже задавал себе сам. — Понять и покарать, — повторил я и добавил: — Прости, Ормузд, но я не знаю, что говорю.

Ормузд отодвинулся на противоположный конец камня, едва не оступился, но удержал равновесие, взмахнув руками, и сказал с легким смешком:

— Ты меня поразил. Если ты пришел именно за тем, о чем говоришь, то почему оказался здесь, а не на поле Сардонны? Нет, чего-то ты в себе еще не понимаешь.

— Послушай, — раздраженно сказал я, — не мог бы ты помочь мне выбраться из этой грязи?

— Конечно, — добродушно протянул Ормузд. — Послушай, как тебя там, скажи слово — ты же его знаешь.

— Какое слово? — удивился я.

— То, которое ты сказал недавно. Код имени.

— Зачем?

— Тебе нужно в город или нет? — рассердился Ормузд.

— Нужно.

— Так скажи слово и не делай вид, что… Погоди, — прервал он сам себя. — Ты действительно не понимаешь разницу между словом и именем, между вещью и названием вещи, между движением и мыслью о движении?

Мальчик оказался философом. В его возрасте я задавал себе и окружающим вовсе не такие вопросы.

— Ну вот что, — сказал Ормузд деловито. — Так мы тут до захода простоим. Повторяй за мной, если сам ничего не знаешь. Скажи: Ариман.

— Ариман, — повторил я, пожав плечами.

Ударил колокол, камень ушел у меня из-под ног, но я не упал, потому что застывший воздух поддерживал меня, как подпорка поддерживает статую, голубое небо стало сначала черным, через мгновение серым, а потом исчезло, сверху меня накрыл тяжкий купол, пришлось напрячь спину, на плечах лежал весь мир, а я был Атлантом, который…

Атлант?

Это не мое имя. И Ариман — не мое. Меня зовут Аркадий. Аркадий Винокур.

И сразу стало легко.

Легко и главное — понятно. Настолько понятно, что я не понял, как существовал прежде. Здесь и сейчас я должен был существовать иначе. По-другому. И вовсе не с той целью, о которой сказал Ормузду.

Понять? Покарать? Какое это имело значение в мире, куда я пришел взрослым человеком с опытом младенца?

Я понял, где оказался, и получил право на отдых.

Я опустился на теплую сухую поверхность и заснул так, как не спал никогда в жизни. Ни в той жизни, ни — тем более — в этой.

x x x

Мне приснился сон.

Я стоял на вершине холма, склон которого был покрыт яркозеленой травой и мелкими цветами, желтыми и розовыми. На мне был коричневый балахон из моих собственных мыслей. Почему мысли были коричневыми, я не знал. Вероятно, потому что я не успел отдать их в чистку.

Я стоял и смотрел вниз, туда, где у основания холма меня ждала женщина. В отличие от меня, она была обнажена — ей незачем было надевать на себя одежду из мыслей и образов, она была такая, какая есть, и не хотела казаться иной. Женщина смотрела на меня. У нее была совершенная фигурка богини, сосочки на высокой груди выглядели двумя крупными ягодами, и мне захотелось дотронуться до них, и еще до волос — коротких и очень темных, почти черных. Я знал, что, протянув руку, сумею ощутить теплоту ее кожи, хотя разделяло нас не меньше сотни метров. И еще я знал, что, протянув руку, смогу ощутить холод разделявшего нас пространства и убедиться в том, что мы так же далеки друг от друга, как тогда… недавно… давно… где?

— Здравствуй, — сказала женщина и улыбнулась, отчего в моей крови воспарили пузырьки, и я подумал, что сейчас взлечу, будто воздушный шарик.

— Здравствуй, — сказал я, но женщина не услышала.

— Ты пришел, — сказала она, — но как ты далеко… Если бы я знала твое имя…

— Ариман, — сказал я, ощутив неудобство, будто имя это на самом деле принадлежало не мне, другому, я взял его себе временно и должен был отдать обратно.

— Если бы я знала твое имя, — печально повторила женщина, и я понял, что она действительно не слышит меня.

— Ариман! — крикнул я так, что холм, как мне показалось, зашатался.

— Если бы я знала… — еще раз сказала женщина, не услышавшая и крика.

Нужно спуститься, — подумал я. — Вниз — легко.

Но это оказалось трудно. Невозможно. Я сделал шаг и, опуская ногу на трявяной покров, понял, что не должен был этого делать, потому что…

Я оказался в другом месте и в другое время.

Где и когда?

Я так и не узнал этого, потому что проснулся.

 

Глава вторая

Я оделся — одежда висела на стуле, это был балахон из вчерашних мыслей, спрессованных сном в ткань, эластичную и мягкую, как кожа младенца. Я умылся — для этого и руки не нужно было притягивать, я ощутил влагу на своем лице и понял — это так, а потом сбежал по трем высоким ступенькам и оказался на улице. Мыслей в воздухе оказалось немного, и я быстро с ними управился, рассортировав по степени значимости.

«Опять собака Арнштейна спать не давала, — эта мысль витала над домом соседа справа. — Если у нее нет имени, это еще не значит, что можно беспокоить честных людей».

Ерунда, — подумал я, — Арнштейны потому и не нарекают своего пса никаким именем, что не хотят давать ему слишком большой воли. Только оборотней мне здесь недоставало для полного счастья.

«Тася, я тебя люблю, вернись!» — это был вопль души, почти осязаемый, он висел высоко над домом соседа слева. Еще немного страсти, мысль действительно материализуется, и бедовая Тася, покинувшая ночью своего влюбленного мужа, конечно, вернется, домой, но нужно ли это им обоим? Наверняка бедняга Офер не выдержит напряжения — он и сейчас на грани, — и кто тогда станет за ним ухаживать? Не Тася же, на самом деле, возвращенная, но не вернувшаяся!

А над домом напротив болталось, будто воздушный шар на привязи, простенькое, но почему-то не исполненное желание: чаю с молоком и плюшку. Нет, лучше булочку. Нет, плюшка по утрам — это в самый раз. А может, булочка вкуснее?

Да решись наконец, — подумал я, и на столе у соседа возникла большая чашка с чаем, а плюшка так и не появилась, потому что думали мы вразнобой, он хотел материального, вещественного, а мне достаточно было идеи, мысли о плюшке, и я насытился сразу, ощутил в желудке тяжесть еды и пошел вдоль домов, не отзываясь больше на мысленные призывы. Мне-то, в конце концов, какое дело?

Важных для меня мыслей не было во всем городе. Я обошел его, будто планету — пошел от дома на восток, а вернулся с запада, сделав полный круг. Должно быть, было еще рано: солнце недавно взошло и не очень-то охотно рвалось вверх. За то время, что понадобилось мне для утреннего путешествия, оно успело подняться до крыш и лежало на них подобно лентяю, не желающему встать с постели.

Небольшой городок. Здесь не было даже простого склейщика, умеющего приводить мысли в соответствие с реальными предметами. Неужели у них не случаются подобные казусы?

— Случаются, конечно, — произнес рядом со мной тонкий голос, и я, вздрогнув, обнаружил сидевшего на ступенях моего дома Ормузда. Мальчишка глядел на меня с откровенным удивлением, и я понял причину.

— Прости, — сказал я, присаживаясь рядом. — Я должен был поздороваться, как делают приличные люди.

— Здравствуй, — кивнул Ормузд. — А почему ты подумал о склейщиках?

— Мне приснился сон, — объяснил я. — Мечта. Я точно знаю, что это мечта. Идеальный конечный результат. В реальной жизни ее нет. Может быть, нет для меня. Может быть, нет вообще. Я хочу знать. Хотя бы знать, понимаешь? С воображением у меня проблем нет, а вот со знанием…

— Со знанием у всех проблемы, — глубокомысленно заметил мальчик. — Послушай, может, войдем в дом? На свежем воздухе, слишком много чужих мыслей, а мне и своих достаточно.

Мы вошли — я впереди, мальчишка за мной — и прошли в кухню. Стол здесь был вполне вещественным — то ли дуб, то ли другое, столь же твердое дерево, — а все остальное еще не было создано и представлялось как бы в дымке, идеи вещей всегда выглядят не очень ясными, пока о них не подумаешь, как о реальных предметах.

Я подумал, и газовая плита с кипевшим на ней чайником стала четкой настолько, что я услышал, как булькают пузырьки воздуха. Естественно, меня отнесло в сторону, пришлось схватиться за дверной косяк, а то меня вынесло бы из кухни в прихожую. Ормузд хмыкнул, глядя, как я барахтаюсь, и сказал покровительственно:

— Со мной тоже первое время случалось… Дай руку.

— Вот еще, — сказал я возмущенно. — Сам.

Я снял с плиты чайник и прикрутил вентиль. Не то чтобы мне было жаль газа, но даже тихое шипение выводило меня сейчас из равновесия. В верхнем шкафчике — то ли дерево, то ли пластик, не поймешь — я обнаружил две большие фаянсовые чашки, натуральные, старые даже, они уже и не помнили, когда были простыми мыслями о чашках.

— С сахаром или без? — спросил я. Сахара в доме не было, а утруждаться мне не хотелось, и Ормузд это, конечно, понял.

— Люблю с сахаром, — заявил он.

— Я тоже, — сказал я. — А совесть у тебя есть? Я не могу все сразу.

Сахарница возникла на столе будто из ниоткуда, хотя я и видел — точнее, помнил, потому что такие вещи всегда возникают сразу в памяти, отпечатываясь в матрице мира, — как Ормузд встал, подошел к низкому шкафу, что стоял у стены за столом, наклонился, открыл дверцу и взял с полки тяжелую посудину, полную тонкого сахараного песка.

— Насыпать или сам? — спросил этот наглец, и я наградил его таким взглядом, что, если бы я решился на материализацию, Ормузда отбросило бы к стене, а то и размазало бы по ней, как масло по хлебу.

Мальчик пожал плечами, взял у меня из руки чайник и налил чаю нам обоим.

— И нечего хорохориться, — сказал он назидательным тоном. — Живешь без году неделя, а туда же…

Я промолчал. Ормузд был прав, конечно. Спокойнее нужно быть. И к вещам относиться проще.

Чай прояснил мысли, но это были мысли первого круга, мысли-бабочки, быстрые и короткоживущие, из которых невозможно было даже сплести венок, не говоря о чем-то более существенном.

— Ты уже решил, что будешь делать? — спросил Ормузд, допив чай и вытерев губы ладонью.

— Да, — сказал я рассеянно. — Да, конечно. Буду искать.

— Это понятно, — пожал плечами мальчишка. — Иногда ищут даже те, кто приходит, как ты, на поле Иалу. Я спрашиваю — что искать-то?

Чай в чашке неожиданно высох, я рассердился было, решив, что это проказы Ормузда, но к счастью понял, что подумал о глотке прежде, чем сделал его, и мальчик опять прав: вжиться надо, понять, обдумать, а потом уж и искать, конечно. Все ищут. Верно. Я тоже — не исключение, хотя…

Я был исключением.

Я ощутил это, когда мысль попала в резонанс с движением тела — поднял руку, чтобы пригладить волосы машинальным движением, и мысль поднялась следом, и тоже сделала зигзгаг, и тоже — как рука — вздрогнула: я понял, что не смогу сказать Ормузду о том, как поступлю в следующую минуту.

Я только покачал головой, стараясь не встречаться с мальчишкой взглядом — он и по глазам мог прочитать хотя бы часть моих мыслей, и воплотить хотя в часть слов, в часть закона, в часть тайны…

Я не хотел этого.

— В учении, — вздохнул Ормузд, отведя взгляд в сторону, — мне хуже всего давались законы сохранения. Не любил абстрактные рассуждения. Расчет — не по мне. А тебе, вижу, нравится.

— Да, — коротко сказал я.

Присутствие Ормузда не позволяло мне сосредоточиться. Нужно было обдумать какую-то мысль…

— Послушай, — сказал я. — Если взрослый человек хочет побыть наедине с собой…

— То другой взрослый человек, — перебил меня мальчишка, — обязан не позволить ему этого, потому что понимает последствия куда лучше.

— Хорошо, — вздохнул я. — Но все-таки позволь мне побыть одному хотя бы минуту. Только давай договоримся. Если тебе не понравится то, что мне захочется сделать, оставь свои мысли при себе. Лучше вообще не думай мыслями, а с образами я уж как-нибудь справлюсь.

— Конечно, справишься, — хмыкнул Ормузд. — Сколько у тебя было в школе по законам сохранения?

— Мы их вообще не проходили, — сообщил я.

— Да? — поразился мальчишка. — Может, ты даже не знаешь законов Юлиуса-Хокера?

— Кто такой Юлиус Хокер? — осведомился я.

— Не Юлиус Хокер, — поправил Ормузд, — а Юлиус-тире-Хокер. Альфред Юлиус был физико-мистиком, он открыл законы перехода количества вещества в качество мысли. А Биньямин Хокер был мистиком с физическим уклоном, и он открыл обратный закон о переходе качества мысли в количество материи — не только вещества, кстати, поля тоже, и потому это разные законы, а не две стороны одного и того же. Вроде закона квадратичного тяготения. Понятно?

— Нет, — сказал я. — В вашей школе преподают чепуху. Что еще за квадратичное тяготение?

Вопрос вырвался прежде, чем я успел прикусить язык. А мальчишка сразу завелся, изображая профессора на кафедре заштатного университета, довольного уже тем, что на его лекцию явился единственный заспанный студент.

— Закон квадратичного тяготения не обманешь: чем плотнее духовная энергия снов, тем эффективнее она преобразуется в потенциальную энергию силы тяжести в момент пробуждения. Коммутация, понимаешь ли.

Мне стало смешно, и я не смог сдержать улыбки.

— И нечего смеяться! — прикрикнул мальчишка. — Слушай, когда объясняют. Ты еще и дня не прожил, знать ничего не знаешь, с новопришедшими всегда проблемы, а ты у меня второй, с первым своим я намучился ох как, просто сил не было, тупой оказался, жуть…

— Ты, должно быть, долго учился, — я изобразил смирение, стараясь не показать мальчишке, как тяжело мне сейчас находиться с ним рядом и слушать пусть и очень познавательную, но несвоевременную лекцию. Мне хотелось тишины, темноты — лежать, не думая о теле и воле, а только ловить всплывавшие воспоминания, которых у меня — уж это я понимал без подсказки Ормузда — быть не могло, потому что противоречило одному из главных законов природы. Я не знал, чье имя этот закон носил — наверняка у него был какой-нибудь древний автор! — но интуитивно чувствовал его силу в мире, ту силу, которая почему-то не распространялась на меня, и это понимание тоже было лишним, неправильным, но мне совершенно необходимым.

— Конечно, я долго учился, — не заметив моего состояния, а может, не обратив на него внимания, продолжал Ормузд. — После пришествия, как все, — у Учителя, а потом мог выбрать: свободу или путь. Выбрал путь и вот сейчас мучаюсь с тобой. Впрочем, в первые дни это всегда мучение, — задумчиво закончил он, — мой Учитель со мной тоже намучился…

— Ты хочешь сказать, что мой Учитель — ты?

— Кто же еще? — обиделся Ормузд. Посмотрел мне в глаза, понял мою мысль, обиделся еще больше и отвернулся к окну, забранному тонким стеклом — впрочем, это наверняка было не настоящее стекло, а либо его идея, либо временное воплощение; настоящее стекло должно быть прозрачным, а это выглядело сероватым и искажало проходившие сквозь него солнечные лучи. В это время дня лучи должны были быть зеленоватыми с золотистым отливом, а они выглядели белыми, будто все краски мира смешались и не сумели разобраться, какая из них главнее.

— Не обижайся, — сказал я, продолжая внутри себя не замечаемую Ормуздом работу по упорядочению всплывавших воспоминаний. — Учитель не должен обижаться, если ученик туп.

— Ты не туп, — отозвался Ормузд, — ты строптив, а это куда хуже на первых порах. Тупой всего лишь не понимает учения, а строптивый отвергает его, воображая, что до всего может дойти сам.

— Учитель, — сказал я, зная, что, услышав вопрос, Ормузд подумает, что я не туп и не строптив, а просто болтаю чушь, — а помнишь ли ты, кем был в той жизни? Там, откуда мы все приходим на поля?

Ормузд обернулся ко мне, взгляд его был изумленным, в нем содержался ответ, мальчишке и рта не нужно было раскрывать, чтобы донести до меня свою мысль: «Никто не может знать того, кем он был в той жизни. Предполагать можно что угодно. А знать нельзя, потому что…»

— Потому… Что? — спросил я, не поняв окончания фразы.

— Сколько Ученых, столько и мнений, — буркнул Ормузд. — Суть, правда, одна: там нет ничего, вот что я тебе скажу.

— Но почему я пришел в мир именно таким? Почему ты пришел таким, каким я тебя вижу? Почему…

— Стоп! — прикрикнул Ормузд. — Почему солнце сейчас зеленое, а к вечеру становится красным? Почему духовная сторона света никогда не меняется, сколько ни преломляй его в стеклах? Я тебе еще сотню проблем назову, к решению которых никто и подступиться не смог. Послушай, — взмолился он. — Ты только начинаешь жить! Я…

— Ты сам над этой проблемой не задумывался, вот и все, — сказал я. — Так кто из нас туп?

— Я не сказал «туп», я сказал «строптив».

— Извини, — вздохнул я, приняв наконец решение. — Спасибо тебе, ты мне помог, но теперь нам нужно расстаться. Остальное я буду делать один.

— Один, значит? — скептически спросил мальчишка. — Ну давай, давай. Человек даже законом Юлиуса-Хокера пользоваться не может, а туда же…

— Отстань от меня со своим Юлиусом, и Хокера тоже себе оставь. Уходи.

Ормузд повернулся и молча вышел из комнаты. Я закрыл глаза. Не думал. И возможно, действительно оказался в другом месте и в другое время.

 

Глава третья

Я всегда любил сны, потому что в снах мне обычно все удавалось. В детстве, если доводилось поссориться с кем-нибудь из сверстников и быть битым, я прибегал домой зареванный, на мамины расспросы отвечал невнятно или не отвечал вовсе, и сразу ложился спать на диванчике в большой комнате, где стояло основание стереовизора. Засыпал я быстро и в любой позе, стоило только положить голову на подушку, и мне начинало сниться, будто я одной левой побеждаю Димку-буравчика, и будто Зина из параллельного класса брала меня под руку и мы шли по школьному коридору, и все, даже ребята из выпускной группы, смотрели нам вслед и говорили: «Какая замечательная пара!»

Став старше, я научился сны программировать. Не думаю, что мне действительно это удавалось, но впечатление было именно таким: ложась спать, я задумывал сон — приключения, скажем, или любовь, или что-нибудь спокойно-возвышенное, — и все получалось, как я хотел. Как-то я рассказал об этом своему психоаналитику в районной поликлинике, и он, выпытав у меня такие детали, о которых я даже себе не всегда напоминал, глубокомысленно заявил:

— Аркадий Валериевич, у вас сильна эйдетическая память, вы не сны умеете конструировать, а свои воспоминания о снах, которые вам даже, может быть, и не снились вовсе.

— Как это возможно? — удивился я.

— Такое бывает, — продолжал настаивать психоаналитик. — Люди обычно не запоминают снов. Точнее, сны конструирует и запоминает подсознание, это особый процесс, с сознательной деятельностью связанный весьма опосредованно. Просыпаясь, вы помните обрывки последнего быстрого сна — процентов пять-десять информации, не более. Но лакуны не остаются пустыми: включается ваша фантазия — зачастую опять-таки бессознательная, — и мгновенно заполняет пустоты сна желаемыми образами. Понимаете? Вы говорите, что хорошо помните вчерашний сон, а я уверяю вас: не сон вы помните, а свою фантазию, порожденную обрывками, оставленными сновидением.

— Поэтому в снах мне всегда все удается?

— Конечно. Вы не можете допустить собственного поражения, придумывая реальность мира, в котором вам хотелось бы жить.

Я промолчал, но в ту же ночь заставил себя увидеть во сне, как я овладеваю самой красивой женщиной на планете Айолой Лампрам из Эритреи, она выступала несколько дней назад в вечерней программе «Люби меня» и поразила той экзотической красотой, когда тело невозможно расщепить на элементы — лицо, шею, грудь, бедра, — все это по отдельности выглядело не очень привлекательным, но вместе… Помню, Алена тогда сказала:

— Аркаша, у тебя взгляд самца.

Я не спорил. Мужчина, который не смотрит на женщину, как самец, хотя бы изредка, теряет в своей мужской сути куда больше, чем если он не может вбить гвоздь в пластилитовую стену.

В тот вечер мне было хорошо с собственной женой, как никогда прежде, а потом я заснул, и во сне мне было хорошо с Айолой Лампрам — я был уверен, что видел именно созданный мной сон, а не подсознательную фантазию, явившуюся в момент пробуждения. Конечно, моя уверенность ничего не значила для психоаналитика, но мне было все равно.

А когда я увидел в своем последнем сне стоявшую у подножия холма обнаженную женщину и понял, что люблю ее больше всего на свете — больше той жизни, которую я к тому времени прожил, и больше всех жизней, которые мне, возможно, предстояло еще прожить, — я точно знал, что она не могла быть порождением фантазии, сексуальной мечтой подсознания. Женщина была так же реальна, как реален сон, который потом сбывается, и ты не понимаешь причинно-следственной связи между этими явлениями, да и понимать не хочешь, тебе достаточно факта: ты видел, и это случилось.

Жаль, что тогда — в мире — мне пришлось умереть, встретив во сне свою мечту.

За все нужно платить. За большую любовь — хотя бы за понимание того, что она существует, — приходится платить смертью, и это еще не самая большая плата, если в конце концов получаешь то, что казалось нереальным и далеким, как планета Плутон.

x x x

И еще я вспомнил, уйдя в себя.

Мое имя Аркадий Винокур. Я пришел в этот мир из Москвы две тысячи семьдесят четвертого года. Пришел как все — потому что умер. Но — в отличие от прочих — мой приход имел смысл. Цель. Ормузд тоже говорил о цели, вытаскивая меня из болота пришествий — или с поля Иалу — или из пучины Иштар — разные названия обладали одинаковым смыслом. Но цель, которую имел в виду Ормузд, была вовсе не равнозначна моей. Цель, о которой говорил мальчишка, для меня в этом мире не существовала. У меня была своя.

Воспринималась она как последовательность картин.

Картина первая. Я, частный детектив Аркадий Винокур, стою над телом погибшего по неизвестной причине господина Подольского и с ужасом смотрю на сожженное лицо, на котором холодными голубыми лужицами выделяются глаза. Уже тогда меня посетила некая мысль, которой в то время быть не могло. И оттого, что она пришла ко мне в голову там и тогда, я не мог вспомнить ее здесь и сейчас. А должен был.

И вторая картина. Я лежу на диване в комнате моего шефа, Виктора Хрусталева, надо мной склонился мужчина в черном костюме, черной ермолке и с таким же черным, физически ощутимым взглядом. Он хочет мне добра. Чухновский. Да, это его фамилия. Ну и что?

— Он же все помнит! — кричит раввин. — Именно сейчас он помнит все…

И я понимаю, что это так. Если бы не эти слова, я не смог бы прийти в этот мир таким, каким пришел. Я всплыл бы на полях Иалу или на болоте пришествий ничего не помнящим и не понимающим существом, каким является в этот мир каждый, кто покидает тот. Я действительно не смог бы ни секунды обойтись без Учителя. Я не знал бы ни цели своей в этом мире, ни смысла своего здесь появления. Цель я бы выбрал потом, а смысл мне растолковал бы Учитель.

Но я пришел иным. Я помнил, и это меняло все.

Об этой моей особенности не должен был знать никто. Потому что я лишь наполовину принадлежал этому миру. Я сохранил память.

Но Господи, как же мне должно быть трудно…

Ностальгия? Умирая и возрождаясь, не нужно помнить о прежнем. Нельзя, иначе новая жизнь становится обузой хотя бы потому, что не является продолжением. Я прожил полгода в Австрии, когда заканчивал колледж и проходил практику в спецназе по борьбе с терроризмом — и как же мне было плохо без воздуха Москвы, без ее безалаберных транспортных развязок на самых немыслимых для западного водителя уровнях, без темных подъездов с копошащимися тенями, без… Без себя — московского, которого я потерял, оказавшись по ту сторону границы. Я считал дни до возвращения, хотя скучать, конечно, не приходилось. И я хотел на эти полгода лишиться памяти, чтобы прошлое не вытесняло из мыслей настоящее и не мешало думать о будущем.

И это — всего полгода, когда знаешь, что вернешься, а вернувшись, будешь вспоминать широкие венские проспекты и воздушные развязки, расположенные так высоко, что даже шум пролетавших аэробусов не мешал сидеть под зонтом в кафе и наслаждаться шелестом шин по упругому уличному покрытию.

А сейчас? Прожита жизнь и оставлена в мире, который для меня все еще реальнее этого. Почему я не потерял память — как все, как тот же Ормузд, для которого прошлая жизнь означала, судя по его словам, ровно то же, что для меня — Аркадия Винокура — означали рассуждения о прошлых инкарнациях, в которых я, возможно, был женщиной, петухом или крысой, но о которых ничего не помнил?

Господи, как же там было хорошо…

В Москве?

Я ловил брызги воспоминаний, я весь покрылся ими, как пеной, воспоминания забили мне ноздри, и я начал задыхаться.

Задохнувшись, я вернулся в мир.

Чтобы жить? Но жил я — там.

Зачем я здесь?

 

Глава четвертая

Город назывался Калган. Он лишь на первый взгляд был невелик — это был город-мысль, материального в нем было ровно столько, чтобы хватило для приема и адаптации новоприбывших вроде меня. Здесь жил всего лишь один Ученый, но даже он скорее всего не утруждал себя работой. Много было Учителей, и это естественно, но в Учителях я не нуждался. Ормузд, после того, как я его прогнал, издали наблюдал за каждым моим движением, мысленно поправляя, когда я нечаянно нарушал установленный распорядок.

Я постоянно думал о женщине на холме, и мне приходилось все время прилагать мысленные усилия, чтобы не думать о ней — знакомое по прежней жизни ощущение, когда тебе говорят: «Не думай о белом слоне», и тебе, конечно, только белый слон и приходит в голову, топча своими толстыми ногами все остальные рассуждения, даже самые важные.

Я думал о женщине на холме, и у меня выкипала вода в чайнике, потому что энергия мысли, которая не могла воплотиться в образ (где был этот холм? когда? — я не знал), искала выхода и обращалась в тепло, а единственным прибором в моей квартире, способным это тепло концентрировать без опасности вызвать немедленный пожар, был чайник, стоявший на кухонном столе.

Проснувшись на пятый день после рождения, я обнаружил, что парю в воздухе над постелью — энергия сна перешла в потенциальную энергию поля тяжести (закон квадратичного тяготения, это мне уже успел растолковать Ормузд), и теперь, чтобы не упасть и не приложиться головой о холодный пол, мне нужно было превратить эту энергию в мысль, а я еще не привык, и мысль получилась куцей, как одеяло, которое все время спадало с меня, потому что соткано было, по-моему, из прошлогодних новостей.

«В десять мне нужно быть у Минозиса, а я еще даже не проснулся», — такой была эта мысль, и ее житейской примитивности оказалось недостаточно, чтобы плавно опустить меня на жесткий матрас. Впрочем, ударился я не сильно и тотчас же вскочил на ноги.

Спать обнаженным я уже привык, но, проснувшись, мне хотелось немедленно завернуться во что-нибудь более вещественное, нежели ошметки снов, прилипшие к телу за ночь и скрывавшие наготу не больше, чем пыль, которой сегодня было особенно много в прохладном утреннем воздухе. Я провел по телу рукой, сгреб остатки сновидений и, даже не попытавшись рассмотреть их поближе (мне не снилось ничего, что стоило бы увидеть еще раз), выбросил в мусорную корзину, где они, соприкоснувшись с металлическим дном, вспыхнули и обратились в тепло. На стуле висел мой балахон, я его сам два дня назад сконструировал из ткани, предназначенной для воздушных шаров, а вовсе не для одежды. Мой поступок выглядел экстравагантным — нынче не в моде было щеголять в грубой одежде из вещества с лоскутами, скрепленными не мыслью, а нитками. Плевать — так мне было если не очень удобно, то, по крайней мере, привычно.

Материя за ночь потеряла тепло, и меня начало знобить. Пробежав босиком по холодному полу, я умылся в кухне водой, скопившейся за ночь в ванне, и задумался над тем, что хочу получить на завтрак. Я уже научился готовить яичницу, но ее я ел вчера, а сейчас мне захотелось творога, простого крестьянского творога по рубль двадцать за пачку — Алена всегда покупала его в ближайшем к дому супермаркете, почему-то только там был в продаже творог расфасовки Можайского молочного комбината, самый вкусный на свете. Глупо было думать о такой пачке сейчас, это вызвало приступ ностальгии, и я опустился на табурет, даже не подумав о том, что и он мог быть лишь видимостью, мыслью о мебели, оставленной мной вчера вечером и не убранной в закоулки памяти.

К счастью, табурет оказался вполе материальным, и я сказал себе: «Все, перестань. Это ведь не прошлое. Это даже и не жизнь. Ничего этого не было. Ничего. Нельзя думать об этом — кто-нибудь увидит твои мысли, и что тогда?» Я, конечно, не знал, что могло быть тогда, но испытывать судьбу мне совсем не хотелось.

Алена… Господи.

Неожиданно меня ожгла очевидная мысль: Алена, моя жена, тоже должна существовать сейчас в этом мире. Может, даже в этом городе. Она, скорее всего, не помнит себя прежнюю, но внешность, физическое тело… Чушь. Физическое тело не обязательно повторяло свою земную суть — разве я сам был похож на Аркадия Винокура, жившего в Москве? Из зеркала на меня смотрел мужчина, которому можно было дать лет тридцать пять (да, мне столько и было…), но более высокий и жилистый, с низким лбом и широкими скулами. Я помнил себя более привлекательным, но это обстоятельство почему-то меня совсем не волновало.

Свет солнца за окном сменился — вместо светлозеленого, восходящего, стал дневным, желто-оранжевым, времени у меня оставалось слишком мало, и я бросил чашку с блюдцем в раковину, даже не пытаясь их вымыть. От усилий у меня уже болела голова: я все время пытался использовать безоткатный метод, которому меня еще в первый день обучил Ормузд. Пользуясь этим методом, я был уверен, что не расквашу нос о стену или стол, но, с другой стороны, я перекладывал свои проблемы на кого-то, может, на того же Ормузда, и это не добавляло мне ни оптимизма, ни уверенности в собственных силах.

Я сбежал по ступенькам, на улице почти не было людей, а те, что шли по своим делам, не обратили на меня внимания, хотя я, по местным представлениям, выглядел достаточно странно в своем балахоне. Только чей-то пес, сидевший посреди дороги, посмотрел на меня умными глазами, и мне показалось, что он ехидно фыркнул. Интересно, — подумал я, — кем был этот пес в той жизни? Собакой? Скорее всего, нет — он мог быть и человеком, слишком уж у него ясный и осмысленный взгляд. Может, он и мысли мои читает?

Я попытался закрыться, получил толчок в спину и едва не упал, пришлось ухватиться за спинку скамьи, стоявшей перед домом. Пес фыркнул еще раз и медленно побрел по улице. Навстречу плыл на высоте полуметра ковер-такси, на котором сидели трое мужчин, занятых оживленной беседой. Ковер наехал на собаку, перерезал ее пополам и поплыл дальше, а пес даже головы не повернул — это и не пес был, оказывается, а чья-то очень глубокая мысль, чье-то представление: я еще не научился отличать видимость от сущности, мысль о предмете от самого предмета.

Чертыхнувшись, я бросился следом за уплывавшим ковром и на ходу вскочил на его ворсистую поверхность — так в детстве мы с приятелями на спор прыгали на подножки поднимавшихся со стоянки аэробусов. Толик, мой школьный друг, однажды упал с высоты двух метров, потому что не удержался на скользкой поверхности, и несколько дней провел в больнице. С тех пор я боялся прыгать на ходу, но ведь не здесь же, да и двигался ковер медленно, пассажиры не торопились. Покосившись в мою сторону, они продолжили беседу, к которой я не стал прислушиваться.

Дом, где жил Минозис, городской Ученый, пригласивший меня к себе на беседу, располагался в центральном квартале — фасад его выходил на рыночную площадь, которую я пока обходил стороной: боялся, что буду неправильно понят, и те идеи, которыми я не собирался делиться ни с кем и ни за какую плату, будут расценены, как продающиеся, и чем это могло для меня закончиться, я не знал, да и знать пока не хотел. Лучше не появляться на рынке — от греха подальше.

Дверь была закрыта, причем не словом, а на замок — вполне материальный, видимый издалека амбарный замок с цифровым кодом. Я растерянно остановился. Зачем Ученый пригласил меня к себе, если сам куда-то ушел?

Я подошел вплотную и рассмотрел замок вблизи. Код оказался не цифровым, а буквенным, причем буквы были вырезаны в металле кириллицей — наверняка специально для меня. Я повертел барабан, не услышал щелчков и подумал, что самым простым и естественным был бы код, составленный из букв моего имени. Аркадий? Нет, Минозис не мог знать, что когда-то меня так звали. Да и букв в слове было шесть, а не семь. Ариман, конечно же. Шесть букв. Код замка — и код имени. Ассоциация настолько очевидна… За кого он меня принимает, этот Минозис?

Я повернул части нехитрой мозаики, послышался тихий щелчок, и замок пылью рассыпался в моих руках. Пыль немедленно раскалилась чуть ли не докрасна, в металле замка энергии оказалось более чем достаточно, я поспешно отряхнул пылинки, они взлетели и попыли по воздуху в сторону базарной площади. Конечно, зачем пропадать добру?

Дверь я открыл пинком колена, потому что пальцы все еще жгло. В холле оказалось сумрачно, но очень уютно. На мгновение я задохнулся от ощущения, не испытанного с детства: будто вернулся домой из школы, бросил в угол ранец и повалился на шкуру — в моем детстве это была синтетическая шкура тигра с такой же синтетической, но все равно страшной головой, а здесь на полу лежала огромная шкура то ли медведя, то ли иного, более варварского существа. Шкура выглядела настоящей, жаркой от недавно пролитой крови, а оскаленная морда животного смотрела на меня пустыми, но все равно смертельно злыми глазами. Можно было и испугаться.

— Скажите, Ариман, — произнес голос над самым моим ухом, — какой род деятельности для вас предпочтительнее: наука, философия, созидание? Или, может, учительство?

Похоже, Минозис не собирался являться мне в материальном облике — но как ему удалось все атомы своего наверняка не маленького тела обратить в их духовную сущность? Вчера я попробовал сделать нечто подобное лишь с одним своим пальцем — выделившееся при этом тепло было так велико, что я завопил от боли, мне показалось, что у меня чернеет и плавится кожа, и все сразу вернулось обратно: и палец, и та его ментальная суть, которую мне не удалось увидеть своими глазами…

— Простите, — пробормотал я, оглядываясь по сторонам, — как-то неловко разговаривать, не видя собеседника.

— Полно, Ариман, — сказал голос, и я понял, что Минозис улыбается, — не настолько вы уже юны, чтобы не сообразить такой малости. Не по сторонам нужно смотреть…

Конечно! Вглядевшись в собственные впечатления от дома, двери и комнаты с ковром-шкурой, я немедленно увидел и хозяина. Минозис оказался тщедушным седоволосым мужчиной лет семидесяти на вид, правда, с очень гладкой и молодой кожей — результатом то ли косметической операции, то ли постоянного мысленного омоложения. Он стоял метрах в двух от меня и вглядывался в мои мысли так пытливо, что я мгновенно закрылся, будто прикрыл лицо ладонями.

— Садитесь, Ариман, — сказал Минозис и показал мне на возникший будто из ничего диван коричневой кожи. Подобная легкость обращения с духовными сутями была мне в новинку, я вполне допускал, что диван на самом деле являлся лишь идеей дивана, и сесть на него я смогу только если и сам обращусь в собственную идею, а этого я сделать даже не пытался: разве я знал достаточно о самом себе?

Диван оказался мягким, Минозис присел рядом, не спуская с меня пристального взгляда своих черных глаз.

— Вам исполнилось пять суток, Ариман, — резко сказал Ученый, продолжая взглядом высверливать в моем лбу отверстие. — От помощи Ормузда вы отказались, но знаете о мире далеко не достаточно для того, чтобы жить самостоятельно. Я не могу выпустить вас в жизнь, вы это и сами прекрасно понимаете. Вы даже не смогли увидеть меня, войдя в комнату, хотя я всей душой… Ариман, я не понимаю вас: то ли вы слишком просты, и тогда вам лучше надолго остаться в Калгане, то ли чересчур сложны, и тогда вас нужно оставить здесь навсегда, поскольку вы являетесь замечательным объектом для научного познания. Что скажете?

Я сказал первое, что пришло в голову, и немедленно пожалел об этом:

— На каком языке мы разговариваем, Минозис?

Ученый поднял брови — он не понял вопроса! Я увидел его смятение: над головой Минозиса возник легкий пар, мысль овеществлялась помимо его воли, настолько он был взволнован.

— Извините, — пробормотал я, прокляв собственную несдержанность. — Я действительно еще не освоился, не понимаю, что говорю.

Пожалуй, сказав то, что сказал, я действительно не понимал, как это у меня вырвалось, но сейчас мне уже был ясен смысл вопроса: мы разговаривали с Минозисом, а до того я говорил с Ормуздом и другими людьми и не испытывал трудностей в общении, но, черт возьми, действительно — на каком языке мы общались? Это был не русский — я с недоумением понял, что не смог бы записать привычными буквами ни одного сказанного или услышанного слова. Но и никаким другим этот язык тоже быть не мог по той простой причине, что я не знал других языков — меня им не обучали.

Не обучали — когда? В Москве двадцать первого века?

Я прихлопнул начавшиее было всплывать воспоминание, чтобы Минозис не успел его ощутить — наверняка ведь он видел не только мою физическую оболочку, мысли воспринимал тоже, я только не знал, насколько глубоко в мое сознание он мог забраться.

О языке — потом. Нужно изобразить незнание, собственную глупость, что угодно!

— Есть, — добродушно сказал Ученый. — Есть, конечно. Я ведь сказал, что вы, Ариман, не так просты, каким кажетесь даже самому себе. Видимо, ваше истинное призвание достаточно редкое, и это меня вдохновляет. Я имею в виду физический космос. Вам говорит это о чем-нибудь?

Физический космос. Конечно. Луна, Солнце, планеты, звезды, галактики, туманности, пустота. Меня это никогда не интересовало — я не бывал даже на лунных поселениях, а их у России чуть больше полусотни… Стоп. Нет никакой России.

Да, физический космос — эта идея была мне понятна. И что же?

— А то, — продолжал Минозис, не успев, видимо, ухватить проглянувшую из моего подсознания мысль, — что вы сможете стать Ученым, если пройдете курс обучения — не у меня, впрочем, я не специалист по внеземным колониям. Вы сказали о языке — но это не ваши слова, словами вы не смогли выразить мысль. А ваша ментальная реакция, я вижу, свидетельствует о том, что понятие о чужих языках присутствует у вас с возрождения. Теперь и я понимаю кое-какие странности в вашем поведении, — голос Ученого был задумчив, Минозис делал свои выводы, и мне оставалось только ждать конца его рассуждений. — Я приписывал эти странности трудности вашего появления — ведь Ормузду пришлось выводить вас с поля Иалу на сухое место, верно? На самом деле…

Он замолчал, но я продолжал ощущать его мысль, Минозис не скрывал ее, напротив, ему казалось, что мыслью он объяснит мне больше, чем сотрясениями воздуха, от которых он попросту устал. Мысль он мог выразить целиком и сразу, а то, что мне потом придется разбираться в ней, копаться, как в мешке, полном старых и новых вещей, так ведь это мои проблемы, а он, Минозис, с удовольствем будет наблюдать за этим процессом.

Я раскрыл мешок его мысли и прежде всего вытащил на свет идею множественности миров. Идея была так же стара, как сами миры, и никогда не являлась тайной. Земля — одна из двенадцати планет, обращающихся вокруг звезды — Солнца, если говорить о физической сути. Но ментальные тени каждой из планет обладали множеством спутников, будто обертонов мысли, и каждый обертон имел свойство обращаться в материю, когда в космосе возникали для этого условия. Живое же существовало везде. И это живое было иногда странным донельзя, а кому же разбираться в странностях, если не Ученым, для того и явившимся в мир, чтобы объяснять и использовать объясненное?

С этим я, пожалуй, мог согласиться. В конце концов, и в той моей жизни ученые объясняли и использовали объясненное. Впрочем, объясняли не всегда верно, а использовали, не всегда объяснив.

— Вы полагаете, Минозис, что мне лучше покинуть Землю? — спросил я.

— Вы ухватили суть моего предложения, Ариман, — кивнул Ученый. — Но я вижу, это будущее вас не вдохновляет?

Не вдохновляет? Я еще не знал, что вообще могло меня вдохновить. Я должен был… Что, в конце концов, я должен был совершить в своей новой бесконечной жизни?

Слово это — «бесконечной» — кольнуло душу. Я впервые подумал о том, что бессмертен, поскольку бессмертна душа. Чем является материальное тело в этом мире? Только ли придатком человеческой сути? И если так, если душа бессмертна, поскольку нематериальное не может быть подвержено износу, то бессмертным становится и тело, придаток души.

— Ариман, — донесся до меня будто сквозь влажный туман голос Минозиса, — боюсь, что город вам придется покинуть немедленно. Думаю, что и Землю — тоже.

Я не стал спрашивать почему — в требовании ученого содержался ответ и на незаданный мной вопрос. Потому что я был другим. Потому что я своим появлением нарушил порядок и продолжал нарушать его ежесекундно.

— Я не хочу покидать Землю, — мирно сказал я. — Я еще ничего не знаю. Я еще ничего не видел. Ничего не нашел.

Неожиданно я понял, что не могу пошевелиться. Мысли мои тоже застыли. Даже глаза уставились в одну точку, зрачки будто налились свинцом и тянули взгляд вниз, к полу. «Покинуть Землю, — это была не мысль, а отпечаток ее в подсознании, повторявшийся, будто на кольцевой ленте магнитофона, — покинуть Землю, покинуть Землю»…

«Нет, — я попытался разорвать эту ленту, — нет, нет».

Но лента оказалась слишком крепкой, она хлестнула меня, мыслям моим стало больно, и они попрятались, оставив на поверхности сознания свою закольцованную тень.

«Нет, — молил я, — нет»…

И сдался. Что я мог противопоставить ментальной атаке Минозиса?

Не знаю, что изменилось в выражении моего лица. Боюсь, что ничего. Боюсь, что и в мыслях — точнее, в их круговом беге — тоже ничего не изменилось. Но какое-то движение Минозис все-таки сумел уловить. Он понял, что сломил мое сопротивление, и тотчас ослабил хватку.

— Да ладно, Ариман, — небрежно сказал Ученый. — Вы можете меня возненавидеть, но потом поймете, что я хотел, хочу и буду хотеть вам только того, чего вы хотите для себя сами.

— Я…

— Да, да и да. Вы еще не в состоянии понять себя, а я могу это сделать.

— Похоже, — сказал я, — у меня нет выбора.

— Почему? — удивился Минозис. — Выбор есть всегда. Просто вы уже выбрали, вот и все.

— Я выбрал Землю, — сказал я упрямо.

— Вы уверены? — поднял брови Ученый.

Что ж, он был прав, а я ошибался. Я не был уверен, что мое место — на Земле. Я не был уверен, что на Земле находится холм, который я непременно должен был отыскать. Холм, у подножия которого ждала меня Она. И я не был уверен, что именно на Земле я отыщу то, что не нашел в той жизни. Но начинать поиск я должен был на Земле!

— Уверен, — сказал я и приготовился отбить новую атаку.

Но ничего не последовало. Минозис смотрел на меня изучающим взглядом, не пытаясь использовать ментальную силу. Мне стало жарко, и я понял, почему ученый медлит. Он ждал, пока воздух в комнате охладится. Его ментальный удар не мог не вызвать изменений в материальном мире, энергия мысленного действия перешла в тепло, и теперь Минозис вынужден был выждать, прежде чем начинать новую атаку, иначе он рисковал быть ошпаренным.

— Глупости, — сказал ученый. — Вы правильно оценили величину энергии, перешедшей из духовной формы в физическую. Но почему вы вообразили, Ариман, что я не в состоянии управлять локализацией? Глупости, — повторил он. — Это ваши усилия освободиться нагрели воздух.

Что ж, меня это устраивало, я обучался быстро. Пусть нападает, я буду обороняться еще яростнее, и если воздух в этой комнате даже закипит… Не знаю, как может закипеть воздух, но…

— Закипеть воздух не может, это не жидкость, — почти весело сказал Минозис. — В вашей голове, Ариман, множество любопытных ассоциаций, и если бы не хаос в замыслах, я бы, пожалуй, даже оставил вас в городе. Уверяю вас, мне не хочется числить себя вашим врагом, в вас есть сила, которую я не вполне понимаю, а вы не понимаете вовсе. Именно поэтому ваше место сейчас вне Земли. Здесь вы опасны, Ариман.

— Почему я должен вам подчиняться? — спросил я, стараясь не думать ни о чем ином.

— Вы не должны мне подчиняться, — удивленно сказал Минозис. — Я не власть.

— А кто в таком случае власть? — спросил я.

— Вы, конечно, — с досадой сказал ученый. — Я же говорю — хаос в вашем сознании поразителен. Именно он и заставит вас сделать то, что я сказал. Не я же, на самом деле, могу вынудить вас поступить так или иначе. Все свободны, и вы тоже. Но что такое свобода? Когда вы это поймете…

Я повернулся и вышел. Только оказавшись на площади, я понял, что вышел сквозь стену, и от этого в груди возникло стеснение, мне пришлось опуститься на землю и минуту приходить в себя.

Не нужно было пререкаться с Ученым. Я приобрел в этом мире первого врага.

 

Глава пятая

Я покинул Калган на следующее утро, проведя оставшийся день и большую часть ночи в попытках понять то, что каждый из жителей знал с рождения — точнее, с того момента, когда осознавал себя личностью, пришедшей в мир. Кое о чем я рискнул спросить Ормузда — мальчишка, после того, как я его прогнал, не приближался ко мне ближе, чем на расстояние крика, но был готов ответить на любой вопрос, заданный с достаточным мысленным усилием, чтобы быть услышанным.

К примеру, любовь и деторождение. Я любил женщину на склоне холма. Я хотел, чтобы она мне снилась каждую ночь, и она снилась. Я хотел быть с этой женщиной, но что было в моем желании? Могла ли она родить мне ребенка?

Ребенком выглядел Ормузд, но — это было совершенно очевидно — он ни в малейшей степени не понимал, почему выглядит именно так, а не, скажем, сорокалетним мужчиной в расцвете сил. Я же понимал — или, во всяком случае, создал для себя такую концепцию, — что в той жизни, которую я назвал жизнью «за тоннелем», он умер мальчиком; может, от рака, может, даже от СПИДа-б, как родители Генриха Подольского. Суждено ли ему здесь всегда (вечность?) оставаться мальчишкой, или он будет расти, мужать… и что же? Станет стариком и умрет?

Предположение было нелепым, я понимал, что оно нелепо и бессмысленно. Тогда что же? Вечный мальчик? И его минует любовь? Ведь у Ормузда только тело ребенка, а рассуждает он, как взрослый мужчина, и не может рассуждать иначе, поскольку избрал для себя нелегкую долю Учителя.

С другой стороны, чему он должен учить приходящих, если каждый из них, появившись в этом мире, знал — не мог не знать! — практически все, что нужно для жизни. Это инстинкт, умение подсознания, ему невозможно обучить. Никто не учит младенца кричать от голода и сосать материнскую грудь. Задавая любой, с моей точки зрения невинный вопрос, я рисковал вызвать у Ормузда реакцию не просто удивления, но крайней степени непонимания.

Покидая дом Ученого, я совершил очередную глупость — прошел сквозь стену, не поняв, что сделана она не из камня, а из отработанных мыслей самого Минозиса. Оказавшись на площади, я ервым делом обратился к Ормузду:

— Ученый посоветовал мне покинуть Землю. Но есть трудность. Я забыл, как это делается.

Ответ показался мне странным и не по делу:

— Подумай о хорошем, Ариман. Если ты не забыл, как делается и это.

— Извини, Ормузд, — подумал я, — я был груб с тобой. Ты мне нужен, Учитель. Где мне тебя найти?

— Стой где стоишь, — буркнул Ормузд, и касание его мысли было теплым, как струйка воды из горячего крана. — Стой где стоишь или ты кого-нибудь зашибешь.

Я и этой мысли не понял, но показывать свое недоумение не стал. Ормузда я ждал, примостившись на пороге какого-то строения, казавшегося покинутым.

Мальчишка вышел из двери за моей спиной, будто жил в этом доме. Я вздрогнул.

— Ты… — я помедлил. — Как ты там оказался?

Ормузд посмотрел мне в глаза, вообразив, что неправильно понял смысл вопроса. Но тайного смысла в этом вопросе не было — я хотел знать только то, о чем спросил.

— — Войти в темноту всегда легче, — пожал плечами мальчишка. — А потом, естественно, пришлось выйти. Закон Липара. Точнее, его вторая модификация.

— Послушай, — рассердился я. — Ты сыплешь названиями законов, которые я якобы должен знать, но кто из нас Учитель, в конце-то концов?

— Я, конечно, — обиженно сказал Ормузд. — Потому и сыплю названиями законов и именами, чтобы ты знал и не удивлялся.

— Да что я могу узнать, услышав от тебя о каком-то законе Липара!

Ормузд помолчал — задержал мысль, как я бы прикусил язык, не желая произносить вслух мелькнувшую в мыслях фразу.

— Ариман, — произнес он наконец, — ты хочешь сказать, что имя Липара и имя самого Крука не вызывают в тебе никаких эмоций, никакого энергетического отклика?

Я понял, что сморозил очередную глупость, и сказал, не очень, впрочем, уверенно:

— Вызывают, конечно. Но ты же понимаешь… у меня замедленные реакции. Если ты Учитель, почему бы тебе не объяснить? Кто такой Липар? Намекни, я вспомню.

— Феррандо Липар, физик, пришел в мир триста пятьдесят лет назад, — зачастил мыслью Ормузд, — занимается физикой пустоты, лаборатория у него в Микаме, и к себе он почти никого не допускает. Прославился тем, что обнаружил энергетическую неустойчивость переходов из света в свет. А вторая модификация закона появилась, когда Липар — это было уже не так давно, лет, кажется, сорок назад — открыл способ практически безинерционного перехода от света к тьме. Именно этим законом сейчас пользуется каждый, кто хочет без затрат энергии… эй, ты что?

— Ничего, — сказал я, перестав колотить кулаком по каменной стене. — Откуда ты всего этого набрался?

— От своего Учителя, конечно, — пожал плечами Ормузд. — А ты от меня. Я имею в виду названия, формулировки, законы, правила… Умение возникает сразу. Не хочешь же ты сказать, что не способен делать того же, что я, что каждый?

— Наверное, способен, — пробормотал я. — Просто я туп.

— Просто ты думаешь о пустяках, — заявил Ормузд.

Я промолчал. Возможно, с точки зрения Ормузда я думал о пустяках, хотя мне казалось, что ни о чем более важном я не думал всю свою… Что? Что я сам для себя называл жизнью? Я вспомнил свою московскую квартиру и свою комнату здесь, и мне стало тошно, как никогда в… В чем? Жизнь. Моя жизнь. Она была там и закончилась? Или она продолжается сейчас и не закончится никогда?

Я не хотел такой жизни. Мне здесь не нравилось, как ребенку, привыкшему к материнским ласкам, не нравится в летнем лагере.

— Завтра утром, — сказал я, переведя разговор, — я покидаю город.

— Так быстро? — удивился Ормузд. — Минозис помог тебе понять предназначение? Он не должен был этого делать. Это задача не для Ученого, а для Учителя.

— Вот и учи, — сказал я, обойдя молчанием тему Минозиса. Я не был убежден в том, что ученый сейчас не слушает наш разговор. Я вообще не был ни в чем убежден, кроме одного: в этом мире я чужой. Я не хотел быть здесь.

Я повернулся и пошел по улице в сторону своего жилища, уверенный, что Ормузд последует за мной. Не услышав за спиной его торопливых шагов, я обернулся: мальчишка стоял на пороге дома, из которого вышел несколько минут назад, и с недоумением смотрел мне вслед.

— Ты собираешься идти ногами? — спросил он.

— Не на руках же, — ответил я, понимая, что опять совершаю глупость.

— Послушай, Ариман, — сказал Ормузд, подходя ко мне, — ты не знаешь формулировки закона Липара, это естественно, но пользоваться им ты должен уметь!

— А я не умею, — резко сказал я, — ну и что?

— Умеешь, — уверенно заявил Ормузд. — Даже кошки умеют.

— А я…

— Ты же сказал, что можешь представить себе свою комнату!

— Могу, — согласился я и понял наконец, чего добивался мальчишка. Я представил помещение, в котором провел ночь: стены, размалеванные чьими-то мыслями, которые я по собственной лености не удосужился прочитать, окна, выходящие на запад — солнце на закате освещало комнату не зеленовато-желтым своим видимым светом, а невидимым взгляду отражением каких-то мировых идей, и их я тоже пока не понимал, из-за этого вчерашний закат навеял на меня мировую тоску, и я боялся увидеть его вновь — во всяком случае, не в своей комнате; мне казалось, что в любом другом месте закат не произведет на меня такого ошеломляющего впечатления.

— Ну же! — нетерпеливо сказал Ормузд, и я решился: прыгнул вперед, будто в воду Балтийского моря в холодный сентябрьский полдень. В мозгу что-то перевернулось, ноги мои разъехались в стороны, я крепко ударился лбом о твердый предмет, который оказался почему-то полом — я поднялся на колени, обнаружив себя посреди своей комнаты, между столом и тахтой, а Ормузд стоял надо мной, не собираясь помогать.

Пожалуй, мальчишка наблюдал уже так много странностей — с его точки зрения! — в моем поведении, что мне и смысла не было изображать из себя того, кем я не был на самом деле. Я поднялся на ноги (коленки дрожали, будто я пробежал несколько километров) и сел на стул.

— А если бы я плохо представлял себе место, куда хочу переместиться? — с любопытством спросил я.

— Можно подумать, что ты его хорошо себе представил, — буркнул Ормузд. — У тебя на лбу синяк, давай я палец приложу.

Он подошел ко мне и дотронулся до лба пальцем — саднящая боль мгновенно утихла, и ко мне вернулась способность нормально думать.

— Минозис, — сказал я, — требует, чтобы я убрался из города не позднее, чем завтра. Он считает, что я опасен, и он прав, хотя и не понимает причины. Видишь ли, в отличие от тебя и от всех, здесь живущих, я помню все, что происходило со мной до моей смерти.

— До… чего? — недоверчиво переспросил Ормузд. — Ты помнишь то, что делал прежде, чем возник?

— Именно, — кивнул я.

— Это невозможно! Первый закон Игнасиаса…

— Про Игнасиаса ты мне расскажешь потом, — прервал я. — Я помню, и если это противоречит какому-то закону, то тем хуже для закона. Мне нужно все здесь объяснять — каждое движение, каждый шаг, каждую мысль. Но… — я подумал и нашел правильную формулировку. — Когда я узнаю что-то новое об этом мире, когда я начинаю чувствовать себя здесь увереннее, я забываю что-то о мире, в котором жил.

— О мире, в котором жил… — зачарованно произнес Ормузд, не отрывая от меня пристального взгляда.

— А я не хочу забывать, — продолжал я. — Я люблю… любил жизнь… Господи, как я любил! Я был там детективом.

— Кем?

— Расследовал преступления.

— Расследовал что?

— Ну… Разыскивал людей, которые нарушали закон. Например, убивали других людей. Лишали их жизни.

— Разве это нарушение закона? — удивился Ормузд. — Закон ухода — его сформулировал Парита, кстати, — гласит, что…

— То были иные нарушения и иные законы, — прервал я мальчишку. — Человек убивал другого человека и скрывался. А я его искал. Жил в большом городе — он называется Москва.

— Москва? — не удержался Ормузд. — Знаю Москву. Это отсюда в трех полетах мысли.

— Здесь есть Москва? — поразился я. — И что значит — три полета мысли? Не отвечай, — прервал я себя. — Я закончу рассказ, а потом ты скажешь, что об этом думаешь.

Ормузд кивнул и действительно ни разу меня не перебил. Он не понимал и пятой части того, что я рассказывал. Он не понимал слов («Что такое стереовизор? — бормотал он мысленно. — Что такое СПИД-б?»), он не понимал поступков («Что значит — убить?»), и многих мотивов он не понимал тоже («Что значит — подсидеть человека?»). Мне было все равно, я должен был, раз уж начал, выделить, выдавить из себя свою память, освободить место для чего-то, что мне было совершенно необходимо здесь.

Я перешел к моему последнему делу — расследованию убийства Генриха Подольского. Мои предыдущие воспоминания были вынужденно отрывочными — попробуйте вспомнить последовательно и без лакун собственную жизнь с младенчества и до смерти! — и лишь последний день я помнил с четкостью и последовательностью, больше характерной не для памяти, а для биографического фильма.

— Ты знаешь, — закончил я свой рассказ-мемуар, — я ведь был атеистом. В России это сейчас… ну, точнее — тогда… в общем, в России это не так модно, как было, скажем, в начале века. Но я действительно был атеистом, я не верил в Бога, и вдруг в один день все изменилось. Сначала — когда я понял, что Подольского не могло убить существо материальное, из плоти и крови. Потом — когда понял, что Подольского убил я сам. Я! Ты способен вообразить состояние человека, никогда не нарушавшего закон… И вдруг понимаешь, что ты — убийца. То ли сон, то ли явь, и понимаешь, что есть Бог, что это Его сила двигала твоей рукой и… И тогда я умер — наверное, умер, потому что увидел себя сверху, а потом был черный тоннель и белый свет в его конце, все, как описано в литературе, над которой я, бывало, иронизировал. И вот я сам, и мне почему-то не страшно. А потом — будто глаза открываешь после сна, полного кошмаров. Я думал, что пришел в себя, а оказалось… И первые мои слова были к Богу, я благодарил Его за то, что Он допустил меня в свой мир, я думал о том, что мое предназначение не завершилось, и в этот момент появился ты… Вот и все.

— Бог? — сказал Ормузд. — Кто это? Ты сказал, что перестал в него верить. А что — это было важно?

— Не понял, — пробормотал я. — Этот мир… Я ведь пришел сюда после смерти.

— Наверно, — согласился Ормузд. — Хотя это, видишь ли, вопрос терминологии. Смерть трактуется многими философами — среди них, кстати, и Минозис, чтоб ты знал, — как полное разрушение материально-духовной структуры. Я-то думаю, что смерть — более локальное понятие. Во всяком случае, мне — правда, мой опыт еще невелик — пока не удалось ощутить смерть и перевести ее в сознательный импульс, это еще впереди…

— Этот мир, — повторил я, — это — потусторонний мир, мир после смерти, мир, где живут души умерших.

— Тогда и тот мир, о котором ты странным образом помнишь, можно назвать потусторонним — он находится по ту сторону от этого, вот и все.

— Но это не равнозначно! — в отчаянии воскликнул я, понимая, что разговор наш начинает вязнуть во взаимном непонимании. — Там я родился, а сюда пришел уже после того, как закончил свой путь и умер…

— Родился — значит, возник? — поинтересовался Ормузд. — Все, что ты сказал, — неимоверно интересно, просто неимоверно. Но извини, половина того, что ты нагородил, — чушь. Ты не понимаешь основных законов природы.

— Если ты сейчас опять станешь сыпать именами, я выставлю тебя вон, — предупредил я.

— Не стану, — недовольно буркнул Ормузд и по пояс погрузился в пол, будто это были не доски, а вязкая болотная трясина. Я отступил на шаг, и взгляд мой был, должно быть, весьма красноречив, потому что Ормузд беспокойно огляделся, пытаясь понять причину моего недоумения, посмотрел мне в глаза и прочитал мысль так, будто она была высказана вслух. Мальчишка негромко рассмеялся и всплыл, доски пола будто выдавили его из себя, и мне стало жарко — то ли от нервного напряжения, то ли от пристального взгляда Ормузда.

— Ну и сумбур в твоей голове, — пробормотал мальчишка. — Здесь-то обычный закон тяготения. Там, где ты обитал… ну, в той Москве… ты сам сказал, что учился в школе. Должен был изучать хотя бы закон притяжения предметов и идей! Это же элементарно!

— Все тела притягиваются Землей, — сказал я, — но не проваливаются же сквозь твердый пол!

Ормузд похлопал по доскам рукой.

— Твердый, да, — сказал он, — но мысль обладает массой и, следовательно, имеет такое же ускорение свободного падения, как…

— Извини, — прервал я Ормузда, злясь на себя. — Боюсь, мне никогда не понять… Я чужой здесь. Я чужой здесь. Я чужой…

Должно быть, у меня началась истерика. Я бросался на стены, и они, будто живые, шахарались от меня, я хотел вышвырнуть Ормузда вон, и он спрятался, хотя в комнате не было ни одного места, где мог бы схорониться даже мышонок. Я хотел разбить голову если не о стену, то о край стола, и действительно набил на темени основательную шишку, но потом ощутил, как воздух вокруг загустел, а материальные предметы, напротив, размягчились, и комната стала напоминать палату психушки с поролоновыми стенами, у меня мелькнула мысль о том, что, возможно, все так и есть — я сошел с ума, и этот проклятый эпизод с убийствами Подольского, и Мельникова, и Алены, и Раскиной, и Абрама, наконец, привиделись мне в горячечном бреду, а теперь я начинаю приходить в себя в палате для душевнобольных, вот почему мне так тяжко, а Ормузд, несносный мальчишка, — всего лишь моя овеществленная совесть и ничего более.

Неожиданный жар опалил мне лицо — это был внутренний жар, и сжечь он мог разве что клетки мозга. Я знал это, но все равно мне стало страшно, я заслонился от жара руками, и тогда возникла картина, которую я уже пытался вызвать в своем воображении, но — не получалось.

Я стоял у стола в своей московской квартире, а навстречу мне поднималась с дивана Алена, глаза жены излучали страх, это излучение коснулось меня и воспламенило, я стал пламенем, и мысли мои стали пламенем, и пламенем стали мои руки. Алена в ужасе отшатнулась, и я бросился вперед, чтобы поддержать ее, иначе она упала бы на пол.

— Нет! — крикнула Алена.

Я коснулся ее груди своей ладонью, и на розовой коже расползлось черное пятно, будто тушь, пролитая из флакона.

— Нет! — теперь звучал наш сдвоенный крик, но все уже было кончено, Алена лежала на полу мертвая, глаза ее не излучали ничего, и я успокоился. А успокоившись, остыл. Я стал холоден, как астероид в межпланетном пространстве, и от холода сжался в точку. А сжавшись, исчез.

Я исчез из самого себя — там — и возник здесь. Я сидел в позе индийского факира на черной шершавой поверхности и не сразу понял, что это сгоревшие доски пола.

Комнаты не было. Дома не было тоже. Пепелище. Зола, черная пыль, шлак, оплавленные и обгоревшие части посуды и мебели.

— Интересно, — сказал голос за моей спиной, — как ты будешь расплачиваться с городским головой?

Я обернулся — Ормузд стоял посреди того места, которое недавно было кухней, и держал в руке оплавленный предмет, бывший недавно чайником. На лице мальчишки осели черные сажевые пятна, и Ормузд выглядел неумытым трубочистом. Хламида его, впрочем, осталась такой, какой и была, — опрятной, тщательно уложенной и новой.

— Что? — сказал я, вложив в этот вопрос гораздо больше, чем мог бы выразить, даже произнеся речь.

— Если бы я не слышал твоего рассказа, — произнес Ормузд, отбросив сгоревший чайник, — то решил бы, что кто-то проводил ментализацию миров.

— Что? — повторил я с тупой настойчивостью.

— Что-что, — пробормотал Ормузд. — Ты слишком впечатлителен. Энергия воспоминаний… Ты ее не сдержал, да ты и не мог сдержать, как бы ты ее сдержал, если не знал даже, что она существует?

— Энергия воспоминаний? — повторил я.

— У тебя нет нужных инстинктов, — пояснил Ормузд, как ему казалось, вполне исчерпывающе. — Ты вспомнил, возник эмоциональный заряд, энергия воспоминаний — а у тебя ее накопилось не меньше миллиона энергентов, судя по произведенному эффекту… Эта энергия перешла, естественно, в материальное состояние и…

Он широким жестом обвел пепелище, на котором мы стояли.

— Теперь, — продолжал Ормузд, — городской голова потребует компенсации ущерба, а ты даже чашку восстановить не способен. Младенец.

Последнее слово он произнес с видимым презрением.

— Что я могу сделать? — пробормотал я.

— Иди за мной, — резко сказал Ормузд и, перешагнув через сгоревшую балку (Господи, — подумал я, — как мы оба не убились, когда обвалились перекрытия?), пошел прочь, поднимая башмаками черную смрадную пыль.

— Куда ты? — спросил я.

— Прочь из города, — бросил Ормузд через плечо. — Ученый прав, тебе нельзя здесь… И ждать утра нельзя. В дороге легче.

— Почему?

— Помолчи, Ариман, — сердито сказал мальчишка. — Не трать энергию мысли, лучше переведи ее в движение.

— Как? — не понял я.

Ормузд только застонал от моей непонятливости и ускорил шаг. Мы миновали несколько улиц. Люди, встречавшиеся нам, проходили мимо, будто ни меня, ни Ормузда не существовало в природе. То ли мальчишка обладал даром внушения, то ли каким-то непостижимым для меня образом сделал нас обоих невидимыми для постороннего взгляда.

Город закончился вдруг — последняя линия домов-одноэтажек, похожих на теремки. Дальше простиралось поле, покрытое травой. Впрочем, это была не трава, в чем я убедился сразу, примяв первые травинки. Стебельки, торчавшие из почвы, напоминали обрывки металлических проводов с зеленой изоляцией — они были такими же жесткими, и мне показалось, что в пятки от этих травинок бьют заряды, вызывая слабое покалывание. Я хотел было наклониться, чтобы рассмотреть травинки поближе, но Ормузд бежал, и я едва поспевал за ним. Покалывания в пятках будто сообщали мне энергию, подталкивали, помогали двигаться. Трава не пружинила, напротив, она сопротивлялась, но мне казалось, что я двигаюсь тем быстрее, чем активнее сопротивляются зеленые травинки-проводочки.

Через минуту я мчался по полю со скоростью велосипедиста, но все равно Ормузд бежал еще быстрее, хотя, как мне показалось, даже перестал двигать ногами.

— Думай, Ариман, думай, — бросил он через плечо.

О чем я должен был думать? О пожаре, вызванном моими воспоминаниями? О городе, оставленном позади?

— Да о чем угодно, — сказал Ормузд.

Я поймал себя на том, что ни одну мысль, возникавшую в сознании, не могу додумать до конца. Мысли будто таяли, едва возникнув, таявшие мысли больно кололи, и я даже поднял руку, чтобы потрогать затылок, где уже скопилось множество острых иголок, но в это время Ормузд остановился и сказал:

— Все. Ушли. Теперь можно отдохнуть.

Мне вовсе не казалось, что мы ушли куда бы то ни было — километра на три в лучшем случае. Я обернулся, но странным образом не увидел даже следа города.

Ормузд аккуратно стянул с себя хламиду и опустил одежду на зеленые стебельки, отчего они даже не примялись. Сидеть на этой подстилке наверняка было жестко — как на иголках, но Ормузд с видимым удовольствием уселся, поджав ноги, и показал мне, чтобы я сделал то же самое. Я начал было стягивать с себя рубаху, но остановился, впервые обратив внимание на особенность, которую не замечал прежде. У мальчишки не было пупка — гладкая кожа без складок.

Инстинктивным движением я потрогал свой живот и с облегчением, не вполне, впрочем, понятным, убедился, что с моим пупком все в порядке.

— Скажите-ка, — саркастически заметил мальчишка, от внимания которого не ускользнуло мое движение, — а ты думал, что только воспоминаниями отличаешься от всех прочих? Я давно это подметил и потому поверил тебе сразу. Садись, Ариман, не жди, пока упадешь от истощения.

Никакого истощения я не чувствовал — напротив, был полон энергии и не понимал, почему Ормузд решил сделать привал именно здесь.

— Где город? — спросил я. — Только не говори, что это действие какого-нибудь закона имени Тициуса-Боде.

— Тициус? — с интересом переспросил мальчишка. — Это кто такой? Из того мира, а? Да сядешь ты, в конце концов, или нет? У нас мало времени!

Я наклонился и, прежде чем опуститься на траву, потрогал ее ладонью. Травинки-провода не прогибались, но и не упирались в ладонь острыми концами. Под рукой была чуть упругая поверхность, из нее в кожу били микроразряды, приятные, впрочем, как приятно покалывание струй воды, бьющих по усталому телу. Ормузд с интересом следил за моими движениями. В конце концов я сел и подогнул под себя ноги.

— Почему ты заставлял меня думать? — спросил я. — Мне не думается, когда бегу. В той жизни я однажды…

Воспоминание всплыло так стремительно, что я не смог сдержать его.

Это произошло, когда я учился на последнем курсе колледжа, мы с Аленой уже встречались, я проходил практику — сначала в прокуратуре, потом в следственном отделе МУРа и наконец у какого-то частника, запомнившегося мне только львиным рыком и присказкой: «Все, что найдешь, — мое». В тот вечер я ждал Алену у входа в кафе, и она, как обычно, опаздывала. Рядом три балбеса выясняли отношения с четвертым — типичная уличная разборка, никто не вмешивался.

Потом что-то неуловимо изменилось. Бросив косой взгляд, я понял причину — к драке присоединился пятый, и в руке у него был кнут. Не любительский шокатор, какими пользуются девицы, отбиваясь от приставучих прохожих, а профессиональная модель НГШ-4, не каждый спецназ имел ее на вооружении — можно одним движением положить все живое, что есть в радиусе десяти метров. Меня от этого типа отделяло метров шесть-семь, и петля уже начала свое круговое движение.

Инстинкт бросил меня в сторону — за пределы десятиметровой зоны поражения, — а в движении я соображал плохо, в движении за меня соображали инстинкты, не столько врожденные, сколько приобретенные за годы учебы в колледже. Сознание отключилось, и в себя я пришел только тогда, когда остановился, чтобы перевести дух.

Я-то был в порядке, но четверо лежали ничком, и по нелепым позам было ясно, что с ними все кончено. Перед входом в кафе толпился народ, а из должностных лиц с правом ношения оружия здесь был — кроме меня, конечно, — только швейцар, который никогда не видел действия боевого шокатора и даже не знал, скорее всего, о том, что нечто подобное существует в природе. Будто кролик на удава, он шел по направлению к убийце и поднимал свою пушку, уверенный, что негодяй бросится наутек от одного ее вида.

Я не должен был бежать, вот что я понял сразу, как только остановился. Нужно было стоять на месте — неподвижные мишени для этого типа как бы не существовали, его возбуждала толпа, а драка доводила до состояния чуть ли не религиозного экстаза. Оставаясь на месте, я спокойно расстрелял бы его, даже не вынимая оружия из кармана. Сейчас об этом нечего было и думать — у меня было учебное оружие с радиусом поражения до семи-восьми метров, годное для работы по захвату, но никак не при погонях или, как сейчас, для стрельбы на поражение с расстояния метров двадцати.

И что самое страшное — из-за угла появилась Алена. Она опаздывала и торопилась. Она ничего не видела вокруг и следующим шагом должна была вступить в невидимый круг, куда уже упал головой вперед бедняга-швейцар, так и не успевший пустить в ход пистолет.

Никогда в жизни — ни до, ни после — я не испытывал такого ужаса. Ничего сделать было нельзя. Ничего. Кроме одного: я бросился вперед, как легендарный Матросов на амбразуру, — в том не было никакого расчета, я ничего не соображал, это тоже был инстинкт, причем, скорее всего, врожденный, потому что попыткам покончить жизнь самоубийством нас в колледже не обучали.

Возможно, я поставил рекорд в спринте — Алена уверяла потом, что я налетел на убийцу прежде, чем тот успел что-то понять. Глупости. Он прекрасно меня видел и срезать мог одним движением плети — одновременно, кстати, убив и Алену, поскольку она вошла в круг. Почему он стоял, опустив руки? Почему дожидался, когда я налечу на него и собью с ног? Почему и потом не сделал попытки освободиться?

На эти вопросы доджно было ответить следствие, от которого меня отстранили, поскольку дело, как выяснилось, попало в компетенцию МУРа — убийца оказался сыном регионального лидера, то ли Красноярского, то ли Краснодарского, я этого так и не узнал. Краем уха слышал, что приемлемое решение найдено не было. Парень был под «колесом» — это и я понимал. Но именно потому, что он находился в состоянии наркотического бреда, действовать он должен был точно так же, как любой другой наркоман на его месте: неспровоцированная агрессия, неостановимая моторика — в чувство такого уже не приведешь, нужно стрелять на поражение, иного выхода нет. Почему он ждал меня, опустив руки?

Я хотел забыть об этом инциденте, где по моей глупости Алена могла погибнуть, и я забыл его. Почему он вспомнился сейчас, причем не просто вспомнился, как вспоминается подернутое туманом происшествие далекого прошлого? Я увидел эти глаза, в которых не было и тени мысли, увидел выходившую из-за угла Алену, и даже себя увидел со стороны, несущегося огромными прыжками и похожего на пантеру, которую уже ничто не способно остановить…

Мне показалось, что кто-то вскрикнул рядом со мной, или этот вопль тоже был выбросом памяти?

Я принялся заталкивать воспоминание в глубину подсознания, и мне это удалось — удивительно, но в тот момент меня даже не поразило то, что я действительно совершал некие физические движения: схватил картинку и смял ее, но она оказалась слишком большой и не влезала в отверстие, открывшееся в моей голове. Тогда я взялся обеими руками — одной за дверь кафе, другой за фиолетовое небо, — но это не помогло, и мне пришлось ударить кулаком по бетону дороги, пробить его насквозь до самого центра Земли, и в эту дыру воспоминание провалилось — вполне физически, с грохотом обрушивавшихся перекрытий и воплями убитых маньяком прохожих…

x x x

Я пришел в себя и обнаружил, что стою на берегу реки — лицом к воде, которая в розовом свете закатного солнца казалась похожей на вино. Река была не широкой — метров десять — и с извилистым руслом, на обеих ее берегах стоял лес. Деревья выглядели странными, но в чем эта странность заключалась, я сначала не понял, потому что испугался.

Я повертел головой в поисках Ормузда, но мальчишки не было — ни рядом, ни где бы то ни было. Я не видел его, не слышал, не ощущал. Я был здесь один и не имел ни малейшего представления о том, где именно находился.

Солнце повисло на вершинах деревьев, будто проколотое острыми пиками. Я опустился на землю — это была обычная почва, песок, хотя и заряженный чьей-то рассеянной и потому не читаемой мыслью. Ощущалось только тепло, но не такое, какое исходит от земли после жаркого дня, а совсем другое, — тепло мысли, и я даже себе не мог бы объяснить, в чем заключалось отличие.

Листья на ветках деревьев жили своей жизнью, то складываясь в трубочки, то распрямляясь, и мне вспомнились байки о деревьях-людоедах, якобы произраставших в джунглях Южной Америки.

— Ормузд! — завопил я, не имея сил подняться на ноги.

— Ормузд! — отозвался лес. Это не было эхом, это был мой собственный вопль со всеми его обертонами, возвращенный мне и комом втиснутый в мое горло. Я сглотнул этот ком и застыл, поняв простую вещь: нельзя двигаться, потому что от движения возникают мысли, которые я заранее не могу представить, и думать нельзя тоже, потому что энергия мысли порождает в мире нечто вполне материальное, с которым, не понимая сути, я не смогу справиться.

Ормузд остался в поле — возможно, он прекрасно понял причину моего исчезновения, теперь и я ее понимал. Но что с того? Мог ли он, ощутив инерцию моего воспоминания, определить направление полученного мной физического импульса? Да и был ли этот импульс только физическим? Проще всего использовать привычное слово «телепортация», лишив его вынужденно фантастического содержания. Но что есть слово? Слово есть смысл, и для обозначения того, что со мной произошло, слово «телепортация» годилось не больше, чем слово «волшебство», которое тоже не имело ни малейшего отношения к реальности.

Стараясь ни о чем не думать и не делать резких движений, я уставился в розовый глаз солнца.

Господи, — подумал я, — почему ты дал мне память? И почему, дав память, лишил инстинктов, необходимых для выживания в этом мире? И почему, лишив инстинктов, оставил понимание цели? А оставив цель, почему лишил возможности ее достичь?

Все эти «почему» были нелепы, но я нанизывал их друг на друга, как когда-то в детстве повторял мысленно всякие глупости, чтобы не думать об игрушечной машине, которую мама спрятала от меня в запертый на ключ ящик письменного стола.

Мне было страшно и одиноко. Хотелось кричать. Но я уже понимал, что и криком — не только мыслью — могу вызвать изменения, которые пока не способен предвидеть. Ну не знал я какого-нибудь закона природы, какого-нибудь правила Остропаллера, согласно которому энергия крика преобразуется в тепло или, наоборот, в холод, или еще во что-то, совершенно для меня непредставимое.

Солнце сгинуло за деревьями, и в момент заката полыхнуло ослепительной синью — это стало мыслительной шелухой все накопленное за день в воздухе тепло. Солнечная энергия перестала поддерживать баланс, и тепло выпало мыслью — я не мог понять и представить себе не мог, какие мысли могли быть порождены простым, казалось бы, электромагнитным излучением видимого диапазона. Сидя на теплой земле у холодной реки (от нее тянуло холодом, как из открытой дверцы холодильника), я ожидал, что с неба начнут сыпаться катышки-мысли, но воздух оставался чист и прозрачен.

Ощутив присутствие чьего-то еще теплого тела, я обернулся — метрах в двух от меня лежал, запрокинув голову, Ормузд.

Мальчик был обнажен, правая рука вывернута под нелепым углом, что навело на мысль о переломе. Но эта частная мысль мгновенно исчезла, потому что я понял: Ормузд мертв.

Господи, подумал я. Это нелепо! Невозможно стать мертвым в этом мире мертвых. Ормузд спит, вот что. Но почему — с открытыми и пустыми глазами, в которых застыло отражение одинокой звезды?

Не делая резких движений, я встал над мальчиком и профессиональным взглядом осмотрел тело. Ормузд был мертв — без всякого сомнения. Что бы здесь ни понимали под словом «смерть», это была она.

Почему?

Я опустился на колени и дотронулся до лба мальчика — судя по температуре тела, он умер не меньше трех часов назад. Впрочем, что значили сейчас мои прошлые навыки, о которых я и помнить не должен был? Три часа назад мы еще были в городе.

Да? А может, и время я оценивал не более правильно, чем быстроту охлаждения трупа?

Я перевернул легкое тело, положил на живот и…

На спине Ормузда, между лопатками, светился в темноте пурпурный след ладони.

 

Глава шестая

Почему-то только теперь я ощутил уверенность в себе. Передо мной было тело убитого человека, и мои инстинкты расследователя помогли мне прийти в себя практически мгновенно. Я знал, что нужно делать, и я это делал.

Главным подозреваемым был, конечно, я сам — помня прежние прецеденты, я в первую очередь должен был сделать такое предположение. Протянув правую руку, я приложил ладонь к мягко светившемуся следу и с удовлетворением убедился в том, что рука, убившая Ормузда, намного шире моей.

Земля вокруг тела показалась мне чуть теплее, чем в стороне — но разница была столь невелика, что это могло оказаться и игрой воображения. Во всяком случае, если бы я вел протокол осмотра, то свое мнение непременно изложил бы, но добавил, что степень достоверности оценки не выше двух с половиной стандартных отклонений.

Зачем я занимался этими изысканиями? Инстинкт сыщика? Или я действительно надеялся раскрыть это убийство? Если речь шла об убийстве и вообще о смерти, в чем я не был уверен.

Все, что мог сделать в полевых и абсолютно не пригодных для расследования условиях, я сделал. В этом мире не было компьютеров и вообще никакой техники, более совершенной, чем кастрюля, стоящая на огне, — во всяком случае, за дни, проведенные здесь, я ничего подобного не видел и ни о чем подобном не слышал. Можно было достичь не меньших результатов и без всякой техники — я не знал как, а Ормузд знал.

Шеф в таких случаях говорил обычно:

— Фиксировал данные? Садись и думай.

Я сел и начал думать.

x x x

Я всегда был материалистом. Не потому, что был убежден в отсутствии Бога — если в Него верило столько людей (миллиарды!) во второй трети ХХI века, то, возможно, Он и существовал на самом деле. Для меня это не имело значения: будучи профессиональным сыщиком, я знал, что все, происходившее в мире, имело материальные причины и следствия, и все могло быть объяснено без привлечения потусторонних сил. Так было, пока я не увидел черное пятно на лице погибшего Подольского. Впрочем, даже в последний момент моей жизни у меня и мысли не возникло о возможной нематериальности происходившего. Я не пытался ничего объяснять — у меня не было для этого времени, — но, умирая, понимал, что это конец, хотя и не знал — почему.

Безмолвие, мрак, отсутствие.

А потом я всплыл в этом мире, и для всего, что здесь происходило, я по-прежнему пытался найти материальное объяснение. Ормузд утверждал обратное, но я, слушая, не слышал.

Что произошло с сознанием Ормузда, когда перестало функционировать его тело? Может, существует еще один мир, куда перемещаются умершие в этом? И третий, и четвертый… Достаточно вообразить второй и нужно принять возможность существования миллионного и миллиардного. И каждый из этих миров материален, обладает массой, энергией, движется из прошлого в будущее? ГДЕ, в таком случае, они существуют?

Тихие шаги, как мне показалось, разорвали ночной мрак, будто тонкую бумагу. Я поднял взгляд и увидел мужчину — черный силуэт на фоне звездного неба, мне он показался гигантом четырехметрового роста, я закричал и бросился на тело Ормузда, прижался к нему, будто мертвый мальчишка мог защитить меня, живого.

— Напрасно, — сказал тихий голос, мягкий, как пуховая подушка. Не голос даже — скорее мысль о голосе.

— Напрасно, — повторил он. — Этим вы только затрудняете работу следствия.

Я заставил себя открыть глаза и посмотреть на стоявшего надо мной мужчину. Почему-то из этого неудобного ракурса он не выглядел высоким. Напротив, я сразу понял, что это коротышка, росту в нем было на самом деле не больше метра шестидесяти, и только с перепугу я мог принять его за гиганта. Господи, да я бы справился с ним одной левой!

— Не думаю, — сказал пришелец, прекрасно, повидимому, понимая мои мысли, во всяком случае те, что лежали на поверхности. — Вставайте, Ариман, неприлично искать помощи у того, кого сами же и убили.

— Я не убивал! — крик вырвался самопроизвольно, и я внутренне сжался: сколько раз сам я слышал эти рвавшиеся из груди вопли преступников.

— Вставайте, — настойчиво повторил мужчина. — Вы Ариман, верно? Возраст — пятеро суток и семь часов. А это — ваш Учитель Ормузд, возраст три года, семь месяцев и одиннадцать дней, часы и минуты не уточняю, это не имеет значения. Вы убили Учителя, отобрав у него жизненную энергию.

— Не отбирал, — пробормотал я, почти ничего не поняв из слов этого человека, который, видимо, имел какое-то отношение к городским силам правопорядка.

— Ну как же, — сказал тот почти радостно, — а что означает это?

Он ткнул темным пальцем в продолжавшее светиться пятно на спине мальчишки.

— Кто вы такой? — сказал я, вскакивая на ноги и отступая в темноту.

— Антарм, следователь гильдии правосудия, — представился призрак.

— Послушайте, Антарм, — сказал я. — Если вы умеете извлекать из сознания мысли, то должны знать, что я не убивал Ормузда. Я вообще не понимаю, как здесь оказался. В последний раз я видел Учителя живым недалеко от города. Мы шли, скорее — бежали. Потом…

— Я знаю, что было потом, — прервал меня Антарм. — Вы переместились в лес Гринт, не подозревая о том, что тело Ормузда последовует за вами. Этот просчет простителен, поскольку вы еще не вполне освоились в мире. Но послушайте, Ариман, есть процессы необратимые. Например, смерть тела.

— Да, — кивнул я.

— Вы будете сотрудничать со следствием? — спросил Антарм, и фраза эта показалась мне нелепо смешной в его исполнении, так мог сказать Виктор, так мог сказать я сам или какая-нибудь шавка из МУРа, но услышать эту фразу в мире, где не было ни МУРа, ни частных детективов, показалось мне верхом неправдоподобия.

Антарм, однако, ждал ответа, он не понимал моего замешательства, из чего я сделал вывод, что части моих мыслей он не воспринимал — какие-то из них были ему доступны, а какие-то проходили мимо сознания.

— Чего вы от меня хотите? — спросил я. — Я ничего не понимаю. За минуту до вашего появления я раздумывал над тем, как разобраться в этом деле. В конце концов, я ведь…

Я вовремя прикусил язык. Я не знал, что могу говорить, а что нет, о чем могу думать без боязни, а что не должен допускать в сознание. Если бы я сказал, что был в свое время частным детективом, как бы это повлияло на наши отношения со следователем?

— В конце концов, — продолжил мою оборванную мысль Антарм, — мы впервые сталкиваемся со случаем убийства Учителя.

— Я не…

— Вы не убивали. Эта мысль занимает большую часть вашего сознания, которую мне дозволено прочитать. Эта мысль воспринимается вами как истина, но является ли она истиной в общепринятом понимании? Именно это нам и предстоит выяснить, в случае, естественно, если вы намерены, как я уже отметил, сотрудничать со следствием в моем лице.

Господи, какая витиеватая фраза! Но из нее следовало, что часть моих мыслей Антарму читать то ли было запрещено, то ли он не мог это сделать по какой-то естественной причине.

— Мы должны вернуться в город? — мрачно спросил я, разглядывая следователя и вскользь думая о том, смогу ли, применив болевой прием, лишить его хотя бы на минуту способности преследования? Вряд ли раздвоение сознания удалось мне в полной мере — кажется, Антарм уловил если не мою мысль, то намерение, потому что отодвинулся на два шага и внимательно осмотрел меня с головы до ног.

— Нет, — сказал он удивленно. — Почему?

— Что почему? — не понял я.

— Почему мы должны возвращаться в город? — проговорил Антарм, и по-моему, он при этом пытался дать мне понять о существовании какой-то идеи, его глаза буквально излучали мысль, но я почему-то воспринимал только сказанные вслух слова, и следователь вынужден был пояснить. — Вы убийца.

— Подозреваемый, — пробормотал я.

— Подозреваемый? — повторил Антарм, нахмурился и, неожиданно просветлев лицом, заявил: — А, понятно! Нет, подозрения тут ни при чем. Вы убийца. И именно поэтому я останусь с вами, ибо согласно закону Хандрикса, обязан обеспечить безопасность как вашу, так и структурную, не говоря уж о безопасности континуума.

— Закону Хандрикса… — пробормотал я, совершенно обескураженный. — Хандрикс — судья? Законодатель?

— Хандрикс? — удивился Антарм. — Насколько мне известно, он был физиком. Или химиком? Не помню. Да и вообще какая разница?

— Вы хотите сказать, что закон Хандрикса — это закон физики, а не статья уголовного кодекса?

— Уголовного… что? Послушайте, Ариман, вы сильно облегчите задачу, если будете думать систематически, а не растекаться мыслью.

— Если бы я понимал, какая у вас задача, — пробормотал я. Хотел добавить, что в мире, где я был жив, задачей сыщика был сбор доказательств по делу, обнаружение подозреваемого и передача его в руки правосудия — частного или государственного, в зависимости от квалификации преступления. К счастью (к счастью ли?) я вовремя прервал мысль — или мне лишь показалось, что я ее прервал?

— Послушайте, — сказал я, — что бы вы ни думали, я знаю точно, что не убивал Ормузда. Более того, я явился в мир для того, чтобы найти убийцу. Это моя цель, и я намерен ее достичь. С вашей помощью или без нее — все равно.

— Еще одного убийцу? — с интересом спросил Антарм, и пот мысли отчетливо выступил у него на лбу. Темнота все еще была полной, но я почему-то видел лицо следователя — понадобилась минута, чтобы я понял: это был мысленный образ, наложенный на темное пятно на фоне мрачного неба. — Вы можете думать систематически, Ариман?

— Нет, — со злостью заявил я. — Я не могу думать систематически, потому что Ормузд не успел меня этому обучить. И многого я не понимаю. Должно быть, я просто туп.

— Не исключено, — пробормотал Антарм, и я опять не понял, было ли это сказано вслух, или следователь лишь подумал о том, что ему достался безнадежно глупый подозреваемый.

— Вот что, — сказал я решительно, — нужно сделать две вещи. Первая: похоронить мальчика, не оставлять же его лежать на земле. И вторая: я должен попасть в Москву. Я знаю, что такой город существует.

Если в этом мире нет обряда похорон, — подумал я, — Антарм удивится и мне придется выпутываться из мною же созданной ситуации.

— Конечно, — согласился следователь. — Похороните. Я подожду.

Он действительно отошел в сторону — к лесу, к деревьям — и скрылся во мраке, я видел его силуэт, на котором выделялось блеклым пятном лицо — маска мысли, похожая на те, что продавались в московских супермаркетах перед традиционными детскими праздниками: крупные губы, огромные глаза и едва прорисованный нос. Мысль, которая выступила на лице подобно праздничному плакату, читалась на этот раз совершенно отчетливо: «Убийца обязан позаботиться о трупе».

Что ж, это справедливо. Вопрос в том, как выкопать могилу.

Решение пришло неожиданно, мысль была не моя — очевидно, кто-то ее мне подсказал, и поскольку здесь не было никого, кроме нас с Антармом, то это была мысль следователя. Материю нужно было превратить в дух, только и всего. Ормузд был идеей до явления в мир, в идею должен был обратиться.

Как просто!

— Помочь? — неожиданно спросил Антарм, и я, не успев задуматься, ответил:

— Да, если можно.

Следователь приблизился, взял Ормузда за руки и бросил мне:

— Ну, давайте.

Мне ничего не оставалось делать, как взять мальчика за ноги и ждать, что будет дальше. А дальше произошло то, чего я, похоже, подсознательно ждал. Мы подняли Ормузда и начали раскачивать его, будто собирались зашвырнуть на другой берег реки. С каждым взмахом тело становилось легче, мне казалось, будто из него вытекали невидимые струи. Если это была энергия мысли, то я с трудном воспринимал ее — только суть, не содержание. Через минуту Ормузд стал почти невесомым, а потом я ощутил, что сжимаю в руках пустоту.

— Ну вот, — с удовлетворением произнес Антарм. — Теперь можно считать доказанным: Ормузда убили вы и никто другой.

Я пожал плечами — логика рассуждения осталась мне недоступной. Ормузд обратился в мысль, в дух, но находился где-то поблизости, если о мысли можно сказать, что она локализована в пространстве.

— Мы не так уж сильно раскачивали тело, — сказал я. — Неужели этой энергии оказалось достаточно, чтобы…

— Кинетическая энергия здесь ни при чем, — назидательно произнес Антарм. — О потенциальной энергии тяготения вы слышали, надеюсь?

Проходил в школе, — хотел сказать я, но вовремя прикусил язык. Прикусил ли я одновременно мысль? — вот в чем вопрос. Ормузд говорил мне как-то о том, что кинетическая энергия способна переходить в энергию мысли, в духовную суть — общая энергия при этом сохраняется. Значит, и энергия тяготения тоже способна переходить в духовную форму?

Впрочем, ладно. Следователь помог мне, а я каким-то образом помог следствию, значит, в моих интересах продолжить сотрудничество.

— А что Москва? — спросил я.

— Сейчас опасно, — задумчиво произнес Антарм. — Мы на теневой стороне, а Москва… Дайте подумать. Да, сейчас там утро, семь часов. Опасно. Подождем рассвета, если вы не против.

Я был не против. Более того, из слов Антарма следовало, что мы находились от Москвы на расстоянии не меньше нескольких тысяч километров. По моим оценкам, сейчас было около полуночи, и если в Москве семь утра, то… Да, не меньше восьми тысяч километров. Интересно, как мы туда попадем утром? И этим ли вообще утром?

Не обращая внимания на Антарма, я спустился к реке, ориентируясь по шелесту воды. Сел на берегу, трава была теплой, и я лег на спину. Следователь сопел где-то рядом и о чем-то громко думал. Я бы на его месте, если уж действительно, как он считает, преступление доказано, немедленно вызвал бы патрульную машину или что здесь ее заменяет и препроводил подозреваемого в камеру, предварительно ознакомив его со своими правами и обязанностями.

Рассвет наступил минуту спустя, будто в дурном фильме, где оператор отрезал часть записи, чтобы не заставлять зрителя скучать в ожидании продолжения действия. Солнце вынырнуло из-за деревьев — по-моему, в том же месте, где оно опустилось некоторое время назад. Солнце было голубым с розовой нелепой каймой — таким его рисуют дети, да и то не все, а с особо изощренным воображением. Небо приобрело розовый оттенок, лес стал черным, река — серой, и в воздухе от солнца во все стороны поплыли мысли, будто черные точечки, — как туча саранчи.

— Солнце, — сказал я, — оно зашло там, где сейчас восходит. Как это возможно?

— Это не солнце, — равнодушно проговорил Антарм. — Это скоростной экспресс. Вы только посмотрите, как он гадит! Давно нужно кому-нибудь подумать и сделать транспорт экологически чистым.

Я промолчал. Экспресс или что это было на самом деле медленно проплыл по небу с запада на восток и теперь действительно выглядел не солнцем, а скорее огромной шаровой молнией. Экспресс (где, интересно, находились пассажиры?) скрылся за горизонтом, оставив в небе мерцавшую полосу инверсионного следа и разлетавшиеся во все стороны ошметки отработанных мыслей. Одну я даже подхватил на ладонь, она была похожа на невесомый лепесток, и мне почудилось, как кто-то сказал:

— …А если намотать его на ладонь…

В следующее мгновение Антарм выбил лепесток у меня из ладони, отчего тот распался в воздухе на атомы.

— Вы соображаете что делаете? — сердито сказал следователь. — Это же выхлоп!

Я поднес ладонь к глазам — на том месте, где лежал лепесток, возникло покраснение и начало жечь. Жжение распространилось по всему запястью и быстро поднялось к локтю. Я застонал и с испугом посмотрел на Антарма.

— В воду, — резко сказал он. — Не руку, это не поможет! Ныряйте!

И я нырнул, у меня и мысли не возникло, что я могу этого не сделать.

В следующее мгновение мне показалось, что я умер вторично. Возможно, вода была ледяной, возможно — обжигающе горячей, ощущение было таким, будто с меня содрали кожу, вывернули и натянули обратно. Может быть, я закричал. Может быть, потерял на какое-то время сознание.

К тому же, в реке была не вода. Когда моя вывернутая наизнанку кожа оказалась способна ощущать что-то, кроме боли, я понял, что стою на дне, и ощутил прикосновения чьих-то идей, разговоров, планов и сообщений, это был бурный поток, в котором я разбирал отдельные слова, но не мог — не умел! — связать их. Я захлебывался чужими идеями, но — удивительное дело! — чувствовал при этом, что жжение в ладони прекратилось, и понимал, что пора выбираться на берег.

Не хотелось. Мне было хорошо. Чужие мысли грели. Меня коснулась чья-то мысль о том, что Янек полюбил Ольгу, и оба решили покинуть Землю, но не выбрали пока способ, потому что хотели быть вместе даже там, где пространство не предполагает единения сознаний. А мгновение спустя я ощутил кожей спины, что некий Давидор не желает передавать Ученому Дихтосоту ничего из того, что ему удалось узнать во время пребывания на Луцине, а узнал он так много, что работы хватило бы и на трех Ученых, даже если они вовсе покинут свои физические тела.

— Выходите! — услышал я далекий голос. — Выходите наконец!

Я стоял на дне и не имел представления о том, где находится берег и куда именно я должен выходить. Пошел наугад и почувствовал, что дно повышается, а в следующее мгновение увидел звезды и оказался в объятиях Антарма, бурно выражавшего свое недовольство.

— Никогда, — воскликнул он, — мне не приходилось иметь дела с таким непонятливым преступником! Что вы творили, Ариман?

— Вы сами потребовали, чтобы я прыгнул в реку, — возмущенно сказал я.

— Да, — согласился следователь, — потому что вы схватили выхлоп. Нужно было нырнуть и сразу выбираться на берег!

— Вы мне об этом сказали? — продолжал возмущаться я. — Я чуть не умер! Вы должны были меня предупредить!

— О чем? — удивился Антарм. — Погодите… Вы хотите сказать, что, нырнув, не закрылись от чужих мыслей?

Он пораженно отступил от меня на шаг. Он не понимал меня. Со следствием я сотрудничать не хотел. Бросался в реку, не соображая, как это нужно делать. Действительно, странный тип. Только убийца может быть таким странным. Или нет — даже убийца не может.

Мне до дрожи в коленях захотелось домой, в Москву, не в ту, что, возможно, существовала в этом мире, а в настоящую. Я подумал, что Виктор недавно вернулся с похорон — моих похорон — и сейчас мрачно пьет водку на кухне в той самой квартире, где умер его сотрудник, настроение у него аховое, потому что в МУРе не убеждены в естественной смерти Винокура Аркадия Валериевича, экспертиза показала, что перед кончиной он пережил стресс, и чем это было вызвано, еще предстояло выяснить. Конечно, в компетенцию МУРа эта смерть не входила, Винокур не проходил по заказным делам, но, поскольку речь шла о смерти частного детектива, заниматься расследованием могла только фирма, назначенная оперативным дежурным МУРа майором Волошиным, с которым у «Феникса» давно сложились натянутые отношения. До истины они не докопаются все равно, потому что объективной истины в этом деле нет и быть не может, Виктор уже убедился…

Мысли, которые я не сумел сдержать, прервал Антарм, сказавший громко:

— Если бы вы согласились на общий режим, вам было бы значительно легче.

— Общий режим? — нахмурился я непонимающе.

— Режим мысленного поля, — пояснил он и, ощутив мое недоумение, добавил: — Извините, очень трудно привыкнуть к тому, что вы ничего не слышите, не знаете, не понимаете… Я, к сожалению, не Учитель, от Ормузда вам было бы больше прока. Но вы его убили…

Я дернулся, и Антарм сказал поспешно:

— Вы не хотели, но это так. Вы просто не понимаете. Я вам объясню, насколько понимаю сам. Видите ли, Ариман, в тот момент, когда вы испугались… там, с Ормуздом, когда покинули Калган… Вы ощутили, будто вашу голову что-то распирает изнутри, да?

— Ну… — сказал я неуверенно. Такое ощущение действительно возникло, оно всегда возникает в момент сильного страха.

— Ничего подобного, — возразил Антарм, уловив мою мысль. — Давление мысли переходит в физическое давление, это ведь понятно. Возникает акустическая волна. Я не Ученый, вряд ли объясню правильно. Что-то как-то преобразуется, там сложные соотношения между материей и духом, тем более что многое зависит от напряженности идеи… Результат такой, будто вы ударили Ормузда ладонью в грудь. А температура вашей ладони в тот момент была… Ну, судя по эффекту, градусов семьсот-восемьсот…

— Стоп, — сказал я. — Если взялись объяснять — объясняйте. Как температура ладони могла быть равна семистам градусам? Моя кожа испеклась бы мгновенно. И откуда было взяться энергии?

— Да из вашего страха, откуда еще! О чем я вам толкую? Энергия страха нефизическая, но коэффициент усиления мог быть огромным, а Ормузд в тот момент был для вас раскрыт, он ведь был вашим Учителем и считал себя обязанным раскрыться… Результат вы видели.

— Видел, — кивнул я, все равно не поняв ни слова. — А как мы с мальчиком оказались на берегу реки? Да и река ли это? То, что я там испытал…

— Все естественно, — с досадой сказал Антарм. — Когда Ормузд лишился энергии жизни, потенциальная энергия тяготения вынуждена была высвободиться, переместив тело на более низкий уровень относительно нулевого. Хотя бы на несколько метров. Именно таким оказался уровень почвы на берегу Россени.

— Россень — это название реки? — перебил я.

— В некотором смысле, — неуверенно проговорил Антарм. — Тело Ормузда переместилось, а вы последовали за ним, поскольку были связаны ментальным полем. Конечно, энергетика на том месте, где вы находились, стала просто ужасной — ямы, рытвины, все обожжено… Собственно, так я и вышел на ваш след, когда приступил к выполнению своего профессионального долга.

— Вы намерены меня арестовать?

— Аркадий, вы меня поражаете. Я арестовал вас с момента моего появления на берегу Россени. Вы под арестом уже два часа одиннадцать минут, и я обязан охранять вас. Не забывайте — Ученый настоятельно рекомендовал вам покинуть Землю до рассвета.

Возможно, я поступил неправильно, но выхода у меня не было. Мне нужен был союзник в этом мире. У меня была миссия здесь, но что я мог сделать, не зная даже, какой нынче год, как попасть в столицу, и существуют ли здесь страны — Россия в том числе?

Я повел рукой вокруг, ладонь уперлась в грудь следователя, и тот отодвинулся, но я схватил его за плечо и держал, пока не рассказал все. Антарм несколько раз дернулся, не пытаясь вырваться — он был поражен и не скрывал этого.

— А потом я очнулся на поле, которое вы называете полем Иалу, — заключил я свой рассказ.

— Феноменально, — заявил Антарм и снял мою руку со своего плеча. — Извините, Ариман… Или как вас на самом деле? Аркадий… Извините, я должен подумать. Вы бы отошли на несколько шагов, а то с непривычки… Вы взволнованы, мысли у вас мечутся, и вы хотите, чтобы я вам помог!

Я закрыл глаза, опустился на траву, заложил руки за голову, расслабился и принялся медитировать, как делал это в минуты раздражения, когда нужно было вернуть себе нормальное расположение духа и ясность мысли.

— Вы меня поразили рассказом о мире, из которого якобы пришли, — произнес Антарм некоторое время спустя.

— Почему якобы? — возмутился я.

— Не будем спорить, — примирительно сказал следователь. — Сознание способно создавать миры, структура которых неотличима от реальности. Мне в моей практике приходилось с этим сталкиваться, и я как-нибудь расскажу вам о таких случаях. Вам, как профессионалу, это будет очень интересно. Но сейчас речь о другом. Ваша цель — найти женщину, которая, как я понял, находится не на Земле. Моя цель: доведение расследования до конца. Я доказал, что вы убили Ормузда. Теперь я должен знать причину. Полагаю, что узнаю это, когда вы достигнете вашей цели.

— Итак, — продолжал Антарм, и я слушал его так, будто сам размышлял над проблемой, — последовательность наших действий: обнаружение убийцы или убийц Генриха и Абрама Подольских, Владислава Мельникова, Елены Винокур и Натальи Раскиной.

— И меня… — пробормотал я.

— И вас, — помедлив, согласился Антарм. — Обнаружив убийцу, мы должны лишить его возможности влиять на ваши поступки. Вам это, я вижу, не очень понятно, но я-то знаю: вы либо находитесь под его ментальным контролем, либо являетесь сами убийцей всех этих людей.

— Абрама убили задолго до моего рождения…

— Вы полагаете, что это аргумент? Что ж, примем в качестве рабочей гипотезы, что неизвестный убийца имеет над вами ментальный контроль.

— Послушайте, Антарм, — сказал я возбужденно. Мысль, пришедшая мне в голову, показалась совершенно естественной, и я не замедлил ею поделиться. — Если допустить, то вы правы и я нахожусь под чьим-то влиянием… Но вы-то! Разве вы не можете это влияние обнаружить и отсечь?

— Обнаружить могу, — хмыкнул Антарм, — и собственно, уже обнаружил. Ментальный след тянется за вами, как довольно плотная нить, через которую перекачивается энергия.

— Тогда что же вы!..

— Я не вижу другого конца нити. И отсечь не могу, она слишком плотная.

— Вы не видите другого конца? Но тогда нужно пойти вдоль нити, и она нас приведет к тому, кто…

— Разумеется, мы так и сделаем. Проблема в том, что человек на другом конце поймет это и примет меры. Впрочем, это уже мои проблемы.

— Почему вы раньше не сказали, что видите эту… как ее… ментальную нить? — спросил я.

— Но я не мог ее видеть раньше! — удивленно воскликнул Антарм. — Я увидел нить, когда вы раскрылись, и опять перестану ее различать, если вы закроетесь, и когда взойдет солнце, потому что оно слепит, или если мы отойдем от реки и энергия не будет концентрироваться… В общем, много если, Ариман. Сейчас я, по крайней мере, определил направление.

— Значит, и нужно идти по прямой!

— Погодите, — прервал меня Антарм. — Пока вы еще открыты… Скажите, вам сейчас легче вообразить мир, из которого вы якобы явились?

Я пропустил мимо ушей это «якобы». Мне не нужно было воображать свой мир, я видел его. Или ощущал, а глаза сами рисовали картинку, пользуясь воспоминаниями? Неважно. Я увидел, как Виктор опрокинул очередную стопку, и ощутил его мрачную уверенность в том, что он обязан выкрутиться. Если он потеряет дело, если придется закрыть «Феникс», долго ему не жить. Врагов у него достаточно, и когда он окажется без прикрытия, у каждого из них будут развязаны руки. Он обязан расследовать гибель Аркадия самостоятельно — дело у него уже отняли, но он все равно должен…

— Отлично, — произнес голос Антарма. — Ваш бывший начальник на нашей стороне.

— Якобы, — язвительно сказал я.

— Конечно, — без тени смущения согласился Антарм. — Но это не имеет значения. Можете выходить из состояния медитации, я не собираюсь тащить вас на себе.

Следователь протянул мне руку, и я встал.

— Антарм, — сказал я. — Вы действительно считаете, что все, что я вам рассказал, — игра моего воображения?

— Не обсуждается, — уклонился следователь.

— Скажите, — продолжал я, — почему нет птиц? Почему я за эти дни не видел никаких зверей, кроме собак и кошек?

— Другие звери? — удивился Антарм. — Ариман, давайте двигаться, на ваши вопросы я отвечу потом, если сумею, конечно. Я ведь не Учитель.

В голосе его послышался упрек. Антарм повернулся и пошел прочь. Я почувствовал странную силу, притягивавшую меня к Следователю — будто наручники или, того хуже, кандалы. Мне не оставалось ничего другого, как двинуться следом. Так мы и шли в темноте некоторое время — впереди Антарм, я в нескольких шагах позади. Следователь молчал, и я начал думать о том, что, если действительно могу ощущать свой собственный мир — не вспоминать, как я замечательно там жил, но видеть именно настоящее, а не прошлое, — то, может быть, существует способ дать Виктору знать о себе? Помочь ему? А он, в свою очередь, сможет помочь мне?

Меня не интересовала физическая сторона такой связи. Пусть даже это будет фиктивная связь. «Якобы» — как сказал Антарм. Но если это сможет помочь…

Интересно, — подумал я, — если нить, о которой говорит следователь, тянется на тысячи километров, мы так и будем идти пешком через леса, поля, горы — может, даже моря и океаны?

— Не будем, успокойтесь, — бросил, не оборачиваясь, Антарм. — Скоро взойдет солнце, и нам придется искать другой способ передвижения.

— Расскажите подробнее о следе, по которому мы идем, — попросил я. — Это что, след мысли? Он не материален, верно?

— Это не след мысли, с чего вы взяли? Если бы я смог ухватить мысль человека, взявшего вас на поводок, задача была бы решена. Это линия воли. Есть такой закон природы… Не помню, как он точно формулируется. Примерно так: линия воли возникает в случае, когда мыслительные системы находятся в резонансе направлений цели… Или нет. Цель здесь ни при чем, цели-то как раз у нас не совпадают. Может, речь идет о противоположности целей?.. Нет, Ариман, не знаю.

— В школе плохо учились? — насмешливо спросил я.

— Нет, — в голосе следователя послышалось смущение. — Учитель у меня был замечательный. Просто цель у меня была другая. Я следователь, таким пришел, таким и останусь. Физика не для меня, не обижайтесь.

— Вы хотите сказать, что появились в этом мире, уже имея специальность? Изначально ощутили себя следователем? И с момента своего явления на полях Иалу знали уголовный кодекс, а?

Я иронизировал, и Антарм это чувствовал, но ответил совершенно серьезно:

— Конечно, таково мое назначение. Как ваше — стремление к женщине, о котором вы сказали. И кстати, я пришел вовсе не на поле Иалу, а на поле Сардоны.

— Какая разница?

— Принципиальная! Поля Иалу рождают мыслителей, людей, способных производить мысли. А с полей Сардоны приходят люди действия, такие, как я. Я не могу производить новые понятия, но новые действия — сколько угодно.

— По-вашему, я способен произволить новые понятия? Такие, каких не было прежде?

— Конечно. Вот вам факт — вы произвели целый мир, в котором якобы жили до…

— Понятно, — перебил я и, неожиданно споткнувшись то ли о камень, то ли о лежавшее на земле дерево, повалился вперед. Уперевшись ладонями в холодную землю, я приподнялся и обнаружил, что не имею представления, где находится Антарм.

— Поднимайтесь, — сказал Следователь, гголос его звучал так, будто Антарм стоял рядом и протягивал руку, за которую я немедленно уцепился. Я встал на ноги, и рука исчезла.

— Все в порядке? — спросил голос Антарма. — Смотрите под ноги, Ариман..

— В такой темноте? — огрызнулся я.

— Не глазами смотрите, — сказал Следователь. — Что за странная привычка — на все смотреть только глазами? Что вы можете увидеть? Поверхность? Нет здесь никакой поверхности. Вы о суть споткнулись. Суть собственной проблемы. Вот и вспомните, о чем думали, когда приложились лбом!

О чем я думал? О новых понятиях, которые я якобы способен производить, в отличие от Антарма. В отличие от моего конвоира, я прекрасно знал, что всю жизнь (о Господи! Жизнь? Какую? Ту, которой уже нет?) отличался неспособностью производить новые понятия, потому и на юридический пошел в свое время — там нужно было подчиняться уже созданным законам, а не ломать голову, придумывая новые.

С другой стороны, чем новизна понятия, новизна идеи отличаются от новизны поступка? Если существует энергия мысли, то я бы сказал так: новая идея — это потенциальная энергия, создаваемая мозгом, а анализ идей, уже существующих, — энергия кинетическая, она не создается из ничего, но пользуется уже созданным. Я никак не мог бы назвать себя производителем идей и концепций.

Я плелся за Следователем в полной темноте, звезды светили с неба — яркие, но ничего не освещавшие. Был свет в небе и мрак на земле, и были они отделены друг от друга, не смешиваясь…

Я не мог заставить себя идти во мраке, закрыв глаза. Тогда я прикрыл глаза ладонями и лишь тогда, лишив себя зрения, увидел наконец мир таким, каким он был на самом деле.

Почему я не сделал этого раньше? Почему Антарм не сказал мне об этом?

Мы шли по узкой тропе, петлявшей между невысокими холмами. Лес стоял справа высоким изломанным забором, а слева наш путь отслеживала река, поверхность ее тускло блестела радугой — будто пленка нефти. Я знал, что это, конечно, не нефть — знание тоже шло от реки, и, задав ей вопрос, я понял и ответ: вода. Почему вода, чистая, как слеза ребенка, выглядела радужным нефтяным пятном? Потому, понял я немедленно, что это была именно та суть воды, о которой говорил Антарм. И поле за рекой было сутью поля, а не названием, и суть эта, совмещенная с сутью воды и не существовавшая без нее, заключалась в том, что здесь втекали в землю и растворялись в ней дневные мысли жителей Калгана. Мысли были разными, оранжевыми, желтыми, зелеными, голубыми. И черными в том числе — это был как бы траурный налет на нефтяной пленке, будто слой мазута.

— Осторожно, Ариман! — послышался предупреждающий возглас Антарма. — Не отвлекайтесь.

Прижав ладони к глазам, я ускорил шаг, но думал не о том, как догнать Следователя, опередившего меня почти на километр, а о звездах, свет которых теперь освещал не только землю, но и космос; видимо, свечение рассеивалось в атмосфере, но эффект был восхитителен — зеленое небо, не яркое, как листья деревьев, но мягко-пастельное, и от каждой звезды тянулся ко мне единственный луч, будто волоконнооптический канал связи, и я понимал, что видел, конечно, не свет далекой звезды, а суть света, суть звездного послания. Сколько их было? Десятки тысяч?

— Не нужно! — воскликнул Антарм, когда я попытался ухватить один из лучей, чтобы рассмотреть его содержимое. — Ариман, не отвлекайтесь на чужие сути, разберитесь в своей!

Хороший совет. Если бы моя собственная суть так же светила мне, как светили звезды, и если бы я мог ухватить ее, как этот луч, рассмотреть и тогда — понять.

Остановившись и продолжая прижимать ладони к глазам, я огляделся и увидел наконец ту нить, о которой говорил Антарм. Понятно, почему я не разглядел ее прежде — нить тянулась сквозь меня, как игла сквозь тело бабочки, и уходила не за горизонт, но, как и положено несгибаемому лучу, — по прямой в ночное небо.

— Ариман! — услышал я крик Антарма. — Поторопитесь!

— Сейчас, — пробормотал я, уверенный в том, что следователь, конечно, услышит меня и не станет возвращаться.

Среди звездных нитей мне нужно было отыскать две — одна связывала меня с прошлым, другая с будущим. Почему мне пришла в голову эта мысль? Я не сомневался: это была подсказка. Тот, кто следил за мной, тот, кто насадил меня на нить, будто бабочку, подсказывал, что я должен был сделать.

Один из лучей показался мне чуть плотнее и ярче другого. Возможно, это было субъективное ощущение, но я ухватился за луч обеими руками, потянул, как тянут струну, и почувствовал ожог, но выпустить горячую нить был уже не в состоянии.

Луч превратился в свет карманного фонарика, с трудом разгонявшего тьму, и под ногами у меня почему-то оказался паркетный пол. Стоять на нем босиком было холодно. Тусклый луч фонарика бегал по стенам — я узнал интерьер своей квартиры, а присмотревшись, понял, что фонарик находится в руке Виктора Хрусталева, моего шефа, хозяина детективного агентства «Феникс».

Это — прошлое? Я не помнил, чтобы когда-либо Виктор являлся ко мне домой в мое отсутствие и что-то искал, не включая освещения. Луч скользнул по дивану, на котором не оказалось чехла, я вспомнил, что именно в чехол завернули тело Алены, потому что халат нужно было отдать в экспертизу.

Мой взгляд привык к темноте, точнее, я понял, что темнота больше не помеха для моего зрения, расслабился и тогда увидел все, даже скрытые мысли Виктора, бродившего по моей квартире в поисках улик, способных объяснить странную смерть его сотрудника Аркадия Винокура.

Почему-то в мыслях Виктора, будто заставка на телеэкране, стояла фраза, которую он сам не понимал, но повторял с обреченным упорством: «Барух ата адонай»…

— Благословен будь, Господь наш, — прошептал я, и Виктор вздрогнул, услышав в вязкой тишине чужой квартиры знакомый голос.

— Кто здесь? — резко сказал он, и луч фонарика метнулся в мою сторону.

Он не может меня увидеть, — подумал я, — меня там нет.

В ту же секунду я увидел себя глазами Виктора и в ужасе отпрянул, выронив фонарик. Луч прочертил прямую, разделив комнату по диагонали. Виктор стоял, прислонившись к стене, и пытался унять сердцебиение, глядя на слабо светившийся силуэт, возникший перед ним в противоположном углу комнаты.

— Виктор, — сказал я, — мне трудно одному. Я не лидер, не привык принимать решения.

Виктор молчал, нащупывая в кармане жезл шокатора. Мне стало смешно — кого он хотел оглушить электричеством?

— Виктор, — сказал я. — Давай помогать друг другу.

Он достал наконец жезл из кармана и влепил в угол, где ему виделась моя фигура, полный заряд, не оставив даже единицы энергии для следующего импульса. Должно быть, от жара начали дымиться обои — это был пластик, и я мог представить себе, какая в квартире возникла вонь.

Я вышел на середину гостиной и спросил:

— К каким выводам относительно моей смерти пришло следствие?

Мне действительно это нужно было знать — чтобы связать прошлое с будущим.

Шокатор выпал из руки Виктора, он и сам понял, что напрасно спалил половину стены.

— Аркадий? — спросил он. — Ты жив?

Я оставил этот вопрос без внимания, все равно у меня не было на него ответа.

— Тебе разрешили продолжить расследование?

Сначала мне показалось, что Виктор не собирался отвечать, но секунду спустя я услышал:

— Нет, дело забрал Самсонов. Если в МУРе узнают, что я пришел сюда, меня лишат лицензии. Но я должен выяснить обстоятельства…

— Конечно, — согласился я. — В таком случае нужно было держать себя в руках. Теперь ты не докажешь, что тебя здесь не было. Дознаватель определит тип шокатора и даже заводской номер просто по характеру молекулярных изменений в структуре обоев.

— Испугался, — пробормотал Виктор.

Впрочем, испуг его прошел, Виктор был профессионалом, и я только сейчас понял, насколько высок был его класс. Как бы я сам повел себя на его месте, увидев выходящее из стены привидение?

— Виктор, — сказал я. — Что ты делаешь в моей квартире?

Я совсем не то хотел сказать! Вырвалось, и теперь диалог шел вовсе не так, как мне было нужно.

— Ищу, — мрачно сказал Виктор.

— Ищешь — что?

— Ты знаешь, что меня подозревают в убийстве?

— Убийстве? — поразился я. — Кого?

— Тебя! — вскричал Виктор и ткнул в мою светившуюся во тьме фигуру указательным пальцем. — И возможно, всех остальных, начиная с Подольского!

— Но ведь Подольского убил я, — сказал я с недоумением, — и ты это знаешь. И Раскину. И Алену. И Мельникова.

— Это невозможно доказать. Нет даже мотива!

— Мотива нет, — согласился я. — Но я тоже расследую, и мне кажется… Чтобы вытянуть тебя, я должен разобраться сам. Здесь.

— Где? — закричал Виктор и, подражая, должно быть, героям дурных фильмов о привидениях, запустил в меня тяжелой статуэткой, изображавшей трех обезьян — немую, глухую и слепую — и стоявшей на полке неподалеку от двери в спальню.

Может, этот нелепый предмет, а может, какие-то иные силы оборвали луч, за который я держался, он выскользнул у меня из ладоней, и я понял, что стою под звездами, а где-то далеко впереди Антарм призывает меня оставить сути в покое и двигаться, потому что…

— Сейчас, — пробормотал я.

 

Глава седьмая

— Сейчас, — повторил я, не двигаясь с места.

Я стоял под звездами, ноги крепко упирались в почву, невидимую в полном мраке, но мысленно я ощущал, что Антарм направляется ко мне, полагая, что я совершенно потерял ориентацию.

Пусть подойдет.

Сколько я потерял времени? Разговор с Виктором вернул мне привычное мироощущение. Что заставляло меня, будто интеллигента-философа, размышлять о сути этого мира, о связи материи и духа, о Боге, которого здесь нет, о чем угодно, вместо того, чтобы заняться делом, к которому я был пригоден и которое было смыслом моего существования — как там, так и здесь?

— Ариман, — произнес Следователь совсем рядом. Он не видел меня — значит, мои мысли находились вне сферы его понимания. Прекрасно. Именно это мне и было нужно. Он не видел меня, а я начал различать его — сначала по следам рассуждений, а потом по реальным следам, оставленным в почве его босыми ногами. Следы, похожие на зеркальца, отражавшие звездные лучи, приближались, и когда между мной и Антармом оставалось чуть больше полутора метров, я сделал резкое движение, провел захват, мышцы еще помнили дни тренировок, и Следователь забился в моих объятиях, но быстро затих. Мне было все равно в тот момент, что он обо мне думал. Лучше, если бы он не думал вовсе.

Я слегка ослабил захват — только для того, чтобы положить ослабевшего Антарма на холодную землю.

— Вот видите, — сказал я. — Не так уж много времени понадобилось мне, чтобы вспомнить былые навыки.

Хорошо бы еще иметь веревку, чтобы связать Антарма — хотя бы на время.

— Мы не двинемся с места, пока вы не ответите на мои вопросы, — сказал я.

— Я бы и так на них ответил, — проговорил Следователь. — Не понимаю, что вы делаете.

— Первый вопрос, — продолжал я. — Почему Ученый считает меня опасным?

— Ответ вы знаете лучше меня, — пробормотал Антарм. — Мои объяснения только помешают вам, Ариман.

— Объясните, — потребовал я.

Антарм дернулся у меня под рукой, но я сжал пальцы на его шее, и он затих. Минуту спустя я ослабил давление, и Следователь прокашлялся.

— Вы опасны, — с неожиданным жаром произнес Антарм, — потому что ваш образ мысли не принадлежит этому миру. Вы утверждаете, что помните себя существом иного мира, это невозможно, вы должны это знать, это безумие, но оно — ведь это мысль, а следовательно действие — разрывает ментальные связи вокруг вас и на много лет в будущее. Ваша память — вот что самое опасное!

Антарм неожиданно забился у меня в руках, будто курица, которую поймал хозяин и понес под нож, а она поняла, что жизни ее приходит конец и сопротивляется изо всех куриных сил, без смысла и надежды.

— Спокойно, — сказал я, прижимая Антарма к земле.

— Не могу, — прохрипел он. — Вы же не даете мне думать. Как я могу отвечать, если нужно подумать?

— Думайте на здоровье! — воскликнул я.

— Так вы же мне пошевелиться не даете…

— При чем здесь… — начал я и прикусил язык. Действительно, если энергия движения мысли неотделима от энергии движения вещества, не следует ли из этого, что думая о чем-то, я непременно должен совершать какие-то механические действия?

— Отвечайте не думая, — потребовал я. — Так даже лучше, вам не придется что-то скрывать.

— Я и не могу…

— Не спорьте! До каких пределов простираются ваши полномочия? Например, если вы сочтете меня слишком опасным, есть ли у вас полномочия убить меня, чтобы избавить мир от врага?

— Убить вас? — искренне поразился Антарм. — Как вы это себе представляете?

— Я же каким-то образом убил Учителя!

— Но это совершенно другое! Направленный переход энергии, понимаете?

— Не понимаю. Переход какой энергии, откуда и куда? И что я в конце концов сделал с Ормуздом? Убил или нет?

Я кричал и, не осознавая того, все крепче сжимал горло следователя. Антарм уже и биться перестал, смотрел на меня с недоумением, я видел его взгляд даже в темноте, потому что он проникал в душу, я и не подозревал, что такое возможно — не видя человека, ловить его взгляд и читать в нем ответ на свои мысли.

— Убил я Ормузда или нет? — повторил я и ослабил хватку, готовый в любой момент применить один из болевых приемов.

— Убили, — сказал Антарм.

— Можно ли вернуть ему жизнь?

— Можно.

— Так какого дьявола! — воскликнул я. — Верните.

— Невозможно.

— А если яснее?

— Я не управляю законами природы. И Ученый не управляет. И никто. Вы можете, и потому вы опасны.

— Что я должен сделать?

— Откуда мне знать?

— А Минозис знает?

— Нет, конечно. Только вы.

— Я тоже не знаю, — сообщил я. — Хорошо, пойдем дальше. Здесь может быть кое-кто из моих старых знакомых. Я говорил вам. Те, кого я убил в моем мире. Якобы. Как мне их найти?

— Не знаю, — уныло произнес следователь. — Это из области воображаемого. Воображаемое — не мысль, оно не обладает энергией натяжения. Воображаемое создает только потенциальную энергию.

— О чем вы толкуете? Я не воображал этих людей. Они существовали на самом деле. Они умерли. Они могут быть здесь. Как и я. Я умер тоже. Этот мир — мир, куда люди попадают после смерти.

— Я не силен в философии, — сказал Антарм. — Но даже мне известно, что люди возникают на полях пришествия, а не из каких-то иных миров.

Антарм был убежден в том, что говорил. В его философии никакого другого мира просто не существовало. В его философии не существовало даже богов — и я понимал почему. Зачем создавать Бога в своем воображении, если реальное и идеальное равно доступны не только пониманию, но простому физическому воздействию? «Да будет свет!» — так мог сказать и сотворить словом в моем мире только Бог. А здесь и подумать, и сказать, и сделать и уничтожить сделанное мог каждый, и я в том числе, что и доказала нелепая смерть Ормузда — просто я не знал, в отличие от Антарма и других, как управлять этой своей способностью.

Антарм опять начал дергаться и, следовательно, думать, а мне это было не нужно.

— Быстро! — сказал я и двинул его в ребро. — Как мне найти этих людей? Жду ответа.

— По звездам, как еще! — вскинулся Следователь.

— То есть?

— Найдите звезду, соответствующую ментальной сути того, кого вы ищете. Возьмите луч. И — вперед.

— Как я найду звезду, если я и этой сути, как ее… ментальной… не знаю?

— Иногда я не понимаю Ученого, — сказал Антарм помолчав. — Он говорит, что вы опасны, но как вы можете быть опасны, если ничего не знаете и ничего не понимаете?

— Вернемся к звездам, — сказал я. — Мою-то звезду вы можете мне показать?

— Я? Вам? Каким образом? Я вижу вашу звезду, я нашел вас на поляне по вашему ментальному пути, но как я могу это показать вам, если ваша звезда — другая?

— Не понял. Что значит — другая, если вы ее видите?

— Вижу, но вы ее видеть не можете! Вы можете видеть собственную суть? Нет? И звезду — так же. Мою — да. Любого другого, в том числе и того, кто вам нужен. Свою — нет.

— Чтоб я так был здоров, — пробормотал я. — Последний вопрос. Есть еще одно… одна… Не из моего мира.

— Вы о женщине, что видели в снах? — тихо произнес Антарм, и в голосе его я услышал участие. — Той, которую вы любите?

— Откуда… — я сглотнул. — Почему вы решили, что я ее люблю?

— Вы так думаете, — удивленно сказал Антарм.

— Тогда… Где мне искать ее?

— Не знаю. Я вижу ее отражение в ваших мыслях. Ее собственная мысль для меня скрыта. А по отражению не уловить пути.

— Не уверен, что вы говорите правду, — вздохнул я. — У меня такое впечатление, что вы просто вставляете мне палки в колеса.

— Вставляю куда?

— Вы не знаете, что такое колесо?

— Нет такого слова, — уверенно произнес Антарм.

— Вот как? А слово «телега»?

— И такого слова я не знаю.

— Откуда же его знаю я?

— Это вы меня спрашиваете? — возмутился Следователь. — Теперь вы понимаете, что ваше присутствие в мире создает опасности, без которых мы прекрасно обходились?

— Оттого, что я знаю слова, которых не знаете вы?

— Оттого, что эти слова — из вашей памяти! Вы создаете сущности, соответствующие этим словам!

— Минозис уже говорил мне это, — пробормотал я, вспоминая. — Но ведь это чушь! Я сказал «колесо». Я сказал «телега». Ну и что? Разве в результате этого сотрясения воздуха в мире возникло хоть одно настоящее колесо?

— Что значит настоящее? А слово, произнесенное вами, разве не настоящее? А мысль, этому слову соответствующая, — разве не настоящая? А память о том мире, из которого вы якобы пришли, разве не настоящая?

— Вот! — воскликнул я, вообразив, что поймал Антарма на противоречии. — Вы сказали, что моя память — настоящая! Почему же вы говорите, что я не мог жить в мире, из которого явился в этот, умерев в том?

— Разумеется, память настоящая, — воскликнул Антарм. — Если она существует, то как она может быть иной? Но ваша проблема, Ариман, состоит в том, что все, вспоминаемое вами, лишь в этот момент и создается в реальности, нарушая законы природы. Ученый говорил вам это! Я уверен, что Ормузд говорил тоже.

— Так, — сказал я. — Что-то, значит, все-таки возникает, когда я произношу слово «колесо»?

— Когда думаете о сущности этого слова, — поправил следователь. — Идея слова равнозначна сути, а суть — энергии, а энергия перетекает на низшие уровни, это вы должны знать. Идея и суть — уровни самые высокие, с них можно только спускаться в материальное… Впрочем, я вряд ли смогу обсудить с вами эту проблему достаточно профессионально. Ученый сделал бы это лучше, но он уже принял решение… Ариман, может, вы все-таки перестанете меня душить?

— Я вас отпущу, и вы тут же исчезнете — в этой-то темноте!

— Исчезну? — удивился Антарм. — Куда и зачем? Я выполняю свой профессиональный долг.

— А я — свой, — тихо произнес я. — И боюсь, что выполняю его из рук вон плохо.

Я сжал ладони, мне показалось, что шейные позвонки Антарма хрустнули, тело его обмякло, но я даже не успел испугаться, что убил еще одного человека: что-то подбросило меня и перевернуло вниз головой, и швырнуло, и ударило обо что-то твердое, и самое странное — мне казалось, что сделал это я сам вопреки не только логике, но и простым физическим законам; как, черт побери, я мог сам поднять себя в воздух, и сам швырнуть себя оземь, и при этом повредиться не столько физически, сколько в рассудке?

— Не очень больно? — услышал я беспокойный голос.

— Нет, — отрезал я, поднимаясь. На самом деле все тело казалось помятым, болела каждая мышца, руку я, по-моему, вывернул в локте, а ноги сгибались вовсе не там, где, по моим предположениям, находились колени.

Дикое это ощущение продолжалось несколько секунд, потом боль стекла в землю подобно электрическому заряду, и я понял, что ничего не сломал и даже не вывихнул. Мышечная боль осталась, но от радости, что кости целы, я не обращал на нее внимания.

— Я же говорил вам… — сказал Антарм.

— Где вы?

— Вы меня не видите? — удивился следователь.

— Нет! — закричал я. — Не вижу! И не понимаю! Если вы Следователь, то выполняйте свой долг! Арестуйте меня, ведите к Минозису! К прокурору! В суд! У меня есть права! Я требую адвоката! Почему вы все время морочите мне голову?

— Не говорите слов, сути которых нет в мире, — сурово произнес Антарм.

— Откуда мне знать, какие сути в этом проклятом мире есть, а каких нет? Это не мой мир! Я не хотел сюда приходить! Мне было хорошо в моем!

— Стоп! — крикнул Следователь. — Не производите сущностей сверх необходимого.

— Что вы сказали? — поразился я.

— Не производите лишних сущностей!

— То же самое говорил в моем мире один монах, живший полтысячелетия назад… Его звали Оккам.

— Никогда не слышал о таком Ученом.

— Естественно. О моем мире вы не слышали настолько, что уверены в том, что его нет и не было.

— Его нет и не было, — повторил Антарм и добавил:

— Вы слишком возбуждены, Ариман, не нужно было вам делать этого со мной. Сами видите…

— Вы, — сказал я, проталкивая сквозь глотку каждое слово. — Должны. Сказать. Мне. Что. Я. Должен. Сделать. Чтобы. Найти. Ту. Женщину. Которую. Я. Люблю. Больше. Жизни.

Слово было сказано.

— Повторить? — спросил я.

— Зачем же? — сказал Антарм и взял меня за локоть. Я провел захват, но руки схватили пустоту. Тем не менее мой локоть ощущал цепкую ладонь Следователя, и я предпочел не делать лишних движений. Не умножать, черт его дери, сущностей сверх необходимого.

— Так-то лучше, — произнес Антарм. — Сейчас вы действительно можете… Раньше — нет, вы еще не накопили энергию… Если бы я знал, что это вам так необходимо, я бы, пожалуй, предоставил свою шею в ваше распоряжение гораздо раньше.

— Тогда во мне не было нужной злости, — отшутился я, но Следователь воспринял мои слова серьезно.

— Это верно, — согласился он и продолжил: — У вас огромное рассеяние энергии. Вы излучаете во все стороны, отражения нет, все преломляется в вашем сознании. Вы что, не можете его выключить?

— Не могу, — буркнул я. — Сознание — не лампочка.

— Не… что?

— Какая разница? — сказал я и предложил неожиданно для самого себя:

— Если вам мешает мое сознание, лишите меня его, вот и все.

— Было бы неплохо. К сожалению, это невозможно.

— Да ну? — ехидно сказал я. — И это говорит профессионал! Врежьте мне между глаз. При достаточной силе удара я проваляюсь несколько минут.

— Глупо, — сухо сказал Антарм. — Если я сделаю то, что вы предлагаете, энергия рассеется настолько, что вы и сами потом ее не сможете сконцентрировать… Нет, способ только один.

— Какой?

— Эта женщина… Вы видите ее только в снах, верно? Попробуйте уснуть. Конечно, тогда я буду видеть сигнал, отраженный дважды — не только вашим сознанием, но и подсознательными блоками. Но все же это статическое отражение, и мне будет проще… Конечно, вероятность все равно мала, но это шанс.

— Уснуть и видеть сны… — пробормотал я. — Какие сны в том смертном сне приснятся…

— Что? — сказал Антарм.

— Вы не знакомы с Шекспиром?

— Нет, кто это? Ученый? Учитель?

— Писатель. И не ваш, можете не вспоминать. А спать мне совсем не хочется. К сожалению. Удивительно, что мне и есть давно не хочется тоже. И пить.

— Не думайте о глупостях, — сказал Антарм. — Зачем вам пища при таком активном мысленном движении? Засните! Что значит — не можете?

— Не спится! — со злостью сказал я.

— Хорошо, — протянул Антарм, — давайте я помогу вам.

Он потянул меня за локоть, я опустился на холодную и влажную землю, и мне показалось, что я сросся с ней, стал ее частью. Земля проникла в меня, и я в ужасе начал вырываться из ее объятий, но погружался все глубже, а потом сознание начало рассеиваться, растворяться в камне и песке, я расслабился, вспомнив золотое правило, придуманное, впрочем, для другого случая: если вы не можете избавиться от насильника, то получите хотя бы удовольствие.

Я ждал удовольствия, и я его получил.

 

Глава восьмая

Погрузившись в землю, расплывшись в ней не только веществом своего тела, но собственной сутью, перешедшей в суть планеты, я ощутил себя частью мироздания. Планета — я? — изменила орбиту и направилась к звездам. К каким звездам? Да ко всем сразу. Так я чувствовал, поскольку понятие о направлении движения перестало существовать.

Планета неслась не в черноте пространства, как я привык видеть с детства в репортажах с многочисленных космических станций, но в волнах света, будто мячик, брошенный в светлую быструю реку строптивой девочкой Таней из древней, как век, детской считалочки. Планета разрезала свет, он смыкался позади меня, и я понимал, что свет — это не только электромагнитные колебания, хотя и они тоже. Свет оказался куда более широким (а может, глубоким?) понятием. Свет — это способность видеть мир. Но свет — это еще возможность понимать. А возможность понять — это мысль, идея. Именно мыслью и был свет, баюкавший меня.

Была мысль: на Энтубаре вулкан Герего залил лавой полконтинента, и атиндам пришлось направить все силы на обуздание стихии, а сил у них не так уж много, поскольку это первопроходцы, и духовную суть Энтубара, как планеты-личности, они еще познать не успели.

И еще: Ученый Дарис с Оберона (спутника Нептуна? Или это случайное совпадение названий?) сумел доказать теорему Лурии о вторичном слиянии, и это — самое большое достижение прошедшей недели. Но я не знал ни Лурии, ни Дариса, и где находится Оберон я не знал тоже (даже если это действительно был спутник Нептуна, как мне помнилось из школьного курса астрономии).

Никакая мысль не может стать элементом сознания, если к ее восприятию нет подготовки, а я не был готов, и мысль, выраженная светом, разбивалась о меня, протекала сквозь пальцы и рассеивалась как рассыпается песок.

Что мне было с того, что на меня накатила мысль о необходимости вторых ролей в большом спектакле «Мона» — создании коллективного разума трех миллиардов жителей Соти? Я пробился сквозь эту мысль, как сквозь волну прибоя, упустил момент подлинного восприятия и лишь потом задумался. В этом мире есть театр? И что значит — коллективный разум трех миллиардов?

Да именно то и означает, — подумал я. Не всегда нужно искать глубину там, где мелко и смысл ясен уже из самого звучания слова. Пьеса создается — если речь идет о пьесе в привычном понимании — всеми жителями Соти (если Соти — планета в том же моем привычном понимании). И вероятно, все жители Соти наблюдают за ходом спектакля — или являются его участниками, выбрав роли в написанной ими же эпопее. Конечно, это было трудно представить — три миллиарда человек, играющие, кроме своих реальных жизней, еще и другие, ими же созданные…

Додумать мысль я не успел — разбилась новая волна, налетевшая на меня наискосок. Нет! — это был первый удар чьей-то идеи. — Нет! Не хочу!

Кто не хотел? Может, это было отражение моей собственной мысли, моего личного желания? Впрочем, себя я узнал бы. На меня рухнула из света чужая боль, и я впервые ощутил, что в этом, как мне до сих пор казалось, благополучном мире, есть такое страдание, какого лично я выдержать бы не смог.

Нет! Не хочу! И с меня содрало кожу — волна была не просто ледяной, это был холод гораздо ниже абсолютного нуля, и пусть мне не говорят, что такого не бывает в природе. В природе бывает все, и особенно — если это дается нам в ощущениях.

Не хочу!

Но и я не хотел жить в чужом страдании. С меня достаточно собственного. Чужое страдание прилипчиво, и я ощутил это на себе, потому что вопль этот — «Не хочу!» — мне пришлось отдирать от собственной кожи. Ужасное чувство, будто за тебя цепляются детские ручонки, и ты бьешь их наотмашь, а они цепляются опять, и нет этому конца…

Я все-таки выплыл, закачался на спокойной волне и неожиданно понял, что стал собой. Свет, окружавший меня, померк, я был там, где боялся оказаться с самого начала — в пустоте, черноте, невидимости, гулкости, глубине и бесконечной отрешенности пространства. Лишь одна звезда светилась в нем, и один луч тянулся ко мне от этой звезды.

— Поздравляю, — сказал голос Антарма. Следователь говорил так, будто находился рядом со мной, но я его не видел, а вытянув руки, не ощутил ничего — даже пустоты, если только такое возможно.

— Поздравляю, — повторил Антарм. — Вы неплохо справились с ускорением, Ариман. Теперь держите направление.

— Мое имя Аркадий, — сказал я. — Я действительно в космосе? Почему я не вижу себя? Почему не вижу вас? Почему только одна звезда? Один луч?

— Если вы сумели выйти на направление, — несколько раздраженно произнес следователь, — то знаете ответы на все заданные вами вопросы. Зачем вы спрашиваете? Вы же отдаляетесь от цели!

— Почему… — начал я и прикусил язык. Антарм был прав — задавая вопросы, я действительно отдалялся от своей цели, теперь я видел это — звезда, к которой я, должно быть, мчался со скоростью, неощутимой, как всякая скорость равномерного движения, стала слабеть, будто огонек маяка, теряющий яркость по мере того, как буря относит корабль все дальше в море.

Я запаниковал. Я заставил свои мысли (и вопросы, которые в них таились) свернуться в шарик, а шарик затолкал куда-то в пустое место под черепом, где-то на затылке — так мне, во всяком случае, казалось. Тонкая нить натянулась, звезда стала ярче, расстояния проявились в сознании и показались мне не такими уж большими, хотя я не мог бы ни назвать, ни представить ни единого числа.

Луч, по которому я скользил, свернулся жестким канатом, опутал мне ноги, затянулся петлей, лишив меня возможности двигаться и — вот странное ощущение! — даже думать. Мысли съежились до примитивных желаний и инстинктов, не поддававшихся сознательному управлению. Послышался испуганный возглас — не Антарма, чей-то другой, я мог бы узнать его, если бы хоть что-то соображал в тот момент.

В следующее мгновение — а может, сто лет спустя? — я обнаружил, что нахожусь в двух местах и веду как бы две жизни, прекрасно осознавая обе, хотя ни одной не способен управлять, поскольку воля моя оставалась связанной пленившим меня лучом, который, ясное дело, не имел к свету, как электромагнитной волне, ни малейшего отношения.

Одну жизнь вело мое физическое тело — оно стояло на вершине знакомого мне холма и с восторгом смотрело на женщину, медленно поднимавшуюся по склону. Другую жизнь вело мое сознание, оказавшееся в прозрачной клетке — нематериальной, конечно, это была идея клетки, созданная Ученым.

Ученый стоял передо мной, опершись на идею стола. Стол стоял в комнате, очертания которой колебались и дымкой поднимались к высокому потолку. Ученому не нужно было конкретизировать это представление, и оно оставалось как бы непродуманным и почти лишним, даже мешавшим нашему разговору. Несколько минут спустя это понял и сам Ученый, потому что идея комнаты в какой-то момент попросту исчезла, и я даже не сразу это обнаружил. Впрочем, это было уже потом, а сначала я поразился, узнав возникшего передо мной человека.

У Ученого были черты лица Генриха Натановича Подольского.

— Вот мы и встретились, Ариман, — сухо сказал Подольский.

— Здравствуйте, Генрих Натанович, — усмехнулся я. — Я был уверен, что мы встретимся.

— Мое имя Фай, — произнес Подольский. — Я Ученый Большого круга, и в мои обязанности входит, например, проблема безопасности.

— А я сыщик, — сказал я. — И в мои обязанности входит расследование вашего убийства в том мире, откуда мы с вами пришли в этот.

— Убийства? — помедлив, переспросил Подольский. Он не понял этого слова или искусно изобразил непонимание.

Мне странно было видеть Подольского живым и еще более странно — невредимым, без черной маски в форме ладони.

Почему-то новая его роль странной мне не показалась — ученым он был в Москве, им же остался, хотя, надо полагать, слово это обозначало здесь иные категории и возможности.

— Мой коллега Минозис, — сказал Фай-Подольский, — утверждает, что вы опасны для мира, поскольку ваша память обладает разрушительной энергией. Я вижу, что это действительно так.

— О чем вы говорите? — поразился я. — Если о том, что, помня о прошлой своей жизни, я способен кого-то убить здесь…

— Нет, — отрезал Подольский. — Речь идет о разрыве структуры Вселенной, и вы это прекрасно понимаете.

— О чем? — спросил я в недоумении. Мне не было никакого дела до какой-то структуры, тем более, если говорить о Вселенной: разве это не все равно, что обвинять московского бомжа в том, что он намерен уничтожить галактику Андромеды или потушить квазар?

— Послушайте, Генрих Натанович, — примирительно сказал я, думая о том, как закончить разговор и переместиться на холм, где моя телесная оболочка безуспешно пыталась сделать хотя бы шаг навстречу Ей — я падал, поднимался, падал опять, и полз вниз по склону с бездумием червя, безнадежно перелезающего через бесконечную для него стену, — я действительно не знаю, о какой опасности вы говорите.

— Вас зовут Ариман, — это был не вопрос, а утверждение, и я не стал спорить. Я сам назвал себя этим именем и лишь позднее понял, кем являюсь на самом деле. — Вас зовут Ариман, разве этого недостаточно для вывода?

— Какого вывода? — закричал я, все мое существо рвалось из клетки, в которую я был заключен: тело мое застыло, скрючившись в позе новорожденного младенца, а Она бежала вверх по склону изо всех сил, но не могла подняться даже на миллиметр, и ощущение безысходности наполняло ее ужасом.

— Вас зовут Ариман, — в третий раз повторил Фай-Подольский. — Это имя разрушителя.

Ученый сделал резкое движение — не руками, руки оставались в неподвижности, но мысленно, я ощутил этот жест, как ощущают кожей порыв ветра, — и прозрачная клетка сжалась подобно мешку, на который положили огромную тяжесть: мысли потекли медленно, вяло, краем еще не угасшего сознания я понимал, что собирался сделать Ученый, понимал даже, что если сейчас, немедленно не освобожу собственную мысль, то моя миссия закончится, не начавшись. А тело мое там, на холме, то ли умрет, как умер Ормузд, то ли останется существовать без признаков разума — на глазах у Нее.

— Нет! — воскликнул я и распрямился, будто поднял скалу.

— Да! — сказал Фай. — Судьба мира…

— Нет! — закричал я, сбрасывая скалу в черноту, начинавшуюся за пределами моей клетки. — Нет! — мысленно я оттолкнулся от прозрачной преграды, попытался разбить ее, броситься на своего врага…

Лицо Подольского начало чернеть, кожа на лбу и подбородке лопнула, рот раздвинулся в крике, но вместо вопля ужаса на мир упала тишина. Ладонь дьявола — моя ладонь — смяла лицо Ученого, а руки его, коснувшись сожженной кожи, упали плетьми. Фай не собирался умирать, он сопротивлялся, мысли мои, смятые и разорванные, разлетелись, пробив клетку, и упали в черноту, я ничего с этим не мог сделать, я терял себя, сознание превратилось в лоскуты, в пух из разодранной подушки. Только одна мысль оставалась невредимой, поскольку была моей сутью: «Я люблю тебя! Я люблю тебя, Алена!»

Почему — Алена? Почему моя жена, которую я никогда не любил с такой стратью, какая пылала во мне сейчас? Неужели глубине сознания я не просто любил Алену, я боготворил ее, я жил для нее — и не потому ли ушел из той жизни, когда понял, что Алены нет? И убил я ее не потому ли, что страсть, ревность и ненависть сжигали меня самого, а сожгли ее?

«Я люблю тебя, Алена!»

Женщина на холме. Моя любовь, истинный смысл моего существования в этом мире.

Единственная оставшаяся в живых мысль обладала, должно быть, энергией, достаточной не только для собственного сохранения, но и для продолжения борьбы. Она будто сетью опутала пространство, в котором падала, и ошметки моего сознания начали прилипать к ней, я вновь становился собой. Любовь собирала меня по атомам вещества и по квантам энергии, и по крупицам мысли, и по гранулам идей, и по частицам верований…

Собрала.

Я был сильным, я что-то умел, и я должен был вернуться туда, где меня ждала Она — на холм.

Но вернулся я в призрак комнаты, где напртив меня стоял Подольский — Фай? — с отпечатком моей ладони на лице.

— Со мной не так просто справиться, — сказали черные губы. — Материя замещаема, а я не Ормузд, учтите. Берегитесь, Ариман. Когда выбираешь между судьбой мира и судьбой личности, приходится выбрать мир, потому что таковы законы природы.

Я рванулся вперед, Ученый отклонился, и я пролетел сквозь него, будто сквозь облако, инерция мысли оказалась такой большой, что я вылетел не только из комнаты, где происходила наша беседа, но и из пространства, в котором недавно падала моя рассыпавшаяся личность.

Вероятно, я должен был сделать вовсе не то, что сделал на самом деле. Мне казалось, что, кроме мысли об Алене, во мне ничего не осталось. Но думал я все-таки не только о своей любви. А может, только о ней и думал, но причинно-следственные связи между этой мыслью и всем, что ее окружало, я улавливал не полностью. Я был заторможен, я еще не возродил себя полностью.

И получилось то, что получилось.

 

Глава девятая

Я оказался на холме. Холм был на Земле. Я легко это понял, потому что узнал пролетевший на уровне второго эшелона полицейский патрульный катер.

Я был на холме, но Ее здесь не было и быть не могло. Навстречу мне бежал мой бывший начальник Хрусталев, и, что самое странное, следом за ним семенил, придерживая шляпу, раввин Чухновский.

— Скорее! — нетерпеливо сказал я. Что вытолкнуло меня в мой мир? Память? Оставшаяся во мне неустранимая связующая идея?

Катер, развернувшись, направился в нашу сторону, и я понял, что происходило. Хрусталев с Чухновским пытались оторваться от преследования, а полицейские методично сжимали кольцо. Если Виктор хотел избежать встречи с муровскими оперативниками, что за странная идея пришла ему в голову: бежать на открытый холм, где не было ни малейшей возможности спастись?

И похоже, что меня не видел никто.

Я встал на пути Виктора, предполагая, что шеф пробежит сквозь меня, не почувствовав даже дуновения воздуха.

— Стойте! — крикнул раввин. — Я не могу больше! Ну что они нам сделают? Остано…

Шляпа с его головы слетела, борода неожиданно задралась кверху, и Чухновский повалился на спину — оперативники применили дальнобойный шокатор. Я представил, что чувствовал Чухновский, теряя сознание, и мне стало тошно.

Виктор продолжал бежать, и я поразился выражению его лица. Хрусталеву было решительно все равно — настигнут его оперативники или нет, используют они шокатор или другое средство, еще более сильнодействующее. Может, даже убьют. Я лишь однажды видел на лице Хрусталева такое выражение, было это вскоре после того, как мы начали работать вместе. Тогда Виктор был женат, и сыну его Косте исполнилось пять лет. Мы вели дело Качанова — как нам казалось, совершенно приватное, разборка между родственниками, кто-то кому-то недоплатил, кто-то от кого-то получил нож между ребер, мы долго и нудно допрашивали членов большого семейства, пытаясь дознаться, кому было выгодно преступление. Однажды Петр Степанович, глава семьи, сказал Виктору на допросе:

«Оставь это дело, парень, не лезь. Заработаешь десять косых, а потерять можешь все. Это тебе надо?»

Виктор терпеть не мог угроз в свой адрес, он даже муровскому начальству не всегда позволял разговаривать с ним повышенным тоном. Естественно, что и на выпад Качанова-старшего Виктор не обратил внимания — тем более, что, как мы уже практически доказали, именно этот тип и нанес своему шурину смертельный удар.

Ровно через двадцать четыре часа «ханку» Хрусталева подорвали. В машине, однако, самого Виктора не оказалось, погибли Ольга с Костей, и дело Качановых мгновенно перешло от компетенции частного сыска в пятый отдел МУРа. Виктор не только не мог влиять на ход расследования, ему даже не всегда сообщали, какие именно следственные действия велись в данный момент. В те дни — до самого суда и оглашения приговора — я видел на лице шефа выражение полного безразличия, маску, которую он носил не только на людях, но и наедине с собой, как я однажды убедился, войдя к нему в кабинет, когда Виктор не мог меня видеть и знать о моем присутствии.

Что произошло за часы, прошедшие после нашей странной встречи в бывшей моей квартире? Что предпринимал Виктор, и почему раввин Чухновский оказался с Хрусталевым на этом холме?

А почему оказался именно здесь я сам?

Виктор приближался ко мне, но муровцы наверняка успели бы раньше. Зрение у меня всегда было острым, а сейчас я видел то, чего, вообще говоря, видеть не мог, поскольку шокатор излучал когерентный поток в микроволновом диапазоне — по сути, это был канал, по которому передавался электрический ток мощностью до десяти мегаватт. Луч представлялся мне зеленым (таким, как восходящее солнце в мире, где я только что дрался с Фаем), а перетекавшая по нему энергия — черным маслянистым потоком. Зеленый луч с черной сердцевиной скользил по холму, приближаясь к Виктору, который почему-то даже не пытался уклониться.

Я бросился вниз по склону — инстинктивно и не думая о последствиях. Я схватил луч рукой — ощущение было именно таким, хотя рук своих я не видел — и потянул к себе. Луч оказался жестким и горячим, гладким и липким. Возможно, приложи я больше усилий, мне удалось бы луч сломать, хотя я не представлял, как можно переломить поток электромагнитной энергии. Основание энергетического столба было жестко сцеплено с излучателем, импульс, приложенный мной, передался аппарату на борту катера, и машина на мгновение зависла — ощущение было странным и удивительным, будто я остановил на ходу автомобиль, вцепившись в тянувшуюся за ним веревку. Оперативники даже испугаться не успели, а пилот почувствовал неладное только тогда, когда лопасти, зазвенев от непомерной нагрузки, рассыпались, и обломки их, со свистом разрезав воздух, ввинтились в землю на расстоянии сотни метров от нас с Виктором.

Машина обрушилась на холм, алый цветок расцвел, взвился к небу, почернел и превратился в столб пламени, в котором не оставалось места ничему живому. Виктор остановился и смотрел на горевшие обломки вертолета с прежним равнодушным выражнием лица — я не мог понять, о чем он думал и думал ли вообще.

— Виктор! — воскликнул я. — Что произошло?

Он не расслышал — то ли из-за рева пламени, то ли потому, что мой голос вообще не предназначался для слуха и мог быть воспринят только готовым к такому диалогу сознанием.

— Виктор! — позвал я опять, не имея иной возможности привлечь внимание Хрусталева.

Виктор вскинул голову, но его внимание, скорее всего, привлек не мой беззвучный крик, а рокот двух машин, быстро приближавшихся со стороны городских трасс; катастрофа не осталась незамеченной, к нам летели дорожный патруль и вызванная кем-то из пролетавших мимо водителей «неотложка».

Бросив взгляд на жаркий костер, Виктор повернулся и увидел лежавшего вверх лицом Чухновского. Он поднял старика на руки и побрел вниз, где можно было укрыться в кустах — в конце концов, дорожный патруль и медики могли не знать, какую операцию проводили муровские оперативники в этом районе, угрозыск не обязан был делиться планами с кем бы то ни было, да и не делал этого никогда, что частенько приводило к конфликтам с дорожной полицией, вынужденной вмешиваться в разборки, не имевшие к ней никакого отношения.

Кусты оказались высокими, но колючими. Виктор зашипел от боли, опустил раввина, склонился над ним, и маска равнодушия медленно — слишком медленно, как мне казалось, — начала стираться с его лица.

— Виктор! — позвал я опять, уже уверенный в том, что Хрусталев меня не услышит.

— Что? — сказал он, вздрогнув, и посмотрел в мою сторону. Меня Хрусталев не видел — в мыслях его возникло воспоминание, видение, образ, и Виктор не понимал, почему вспомнил об Аркадии Винокуре именно сейчас, когда оставшаяся жизнь измерялась в лучшем случае минутами?

Чухновский оказался более доступен контакту. Сознание его рвалось к свету сквозь многочисленные болевые блоки, поставленные шокатором. Личность раввина распадалась и собиралась вновь, чтобы взять очередную преграду, и я попытался помочь. Виктору я не мог помочь ничем, потому что сознание его слишком сильно зависело от состояния физического тела, а Чухновский был от реальности временно отключен, и общение наше могло происходить в нематериальной сути наших личностей, соприкоснувшихся друг с другом. Он, как и Хрусталев, не мог меня видеть, но, в отличие от Виктора, способен был — хотя бы в силу своей профессии — принять мое присутствие без внутреннего сопротивления.

Мы вместе прошли два последних барьера к свету. Шокатор поставил в сознании Чухновского блоки высотой в многоэтажный дом, и мне составило немало труда буквально протащить раввина сквозь эти плотные, вязкие и неприятно пахнувшие структуры.

Мы вырвались наконец к свету. Чухновский сел, инстинктивно нащупал на голове ермолку и, увидев рядом Виктора, сказал:

— Он здесь.

— Он? — равнодушно переспросил Хрусталев, следя за приближавшимися машинами.

— Ваш сотрудник, — сказал Чухновский. — Винокур.

— Аркадий умер, — напомнил Виктор, — и будь я проклят, что ввязался в эту историю.

— Его душа, — проговорил раввин, морщась от боли, в теле не было, как ему казалось, ни одного органа, не подававшего сигналов боли. — Вы видели ее на третий день, тогда она еще не потеряла связи с материальным миром. А сегодня седьмой день, и душа Винокура перешла на следующую ступень освобождения. Она может…

— Избавьте меня от глупостей! — воскликнул Виктор. — Нас расстреляют, вы это понимаете?

— Да, — кивнул раввин, — но я не понимаю — почему.

В отличие от Чухновского, я понимал причину происходившего. Собственно, этого следовало ожидать, и Виктор обязан был продумать заранее вариант вмешательства МУРа. Действительно: в Москве происходит серия смертей (гибель спецназовцев Мельникова в серию не вписывается и выделяется в отдельное производство). Естественно возникает версия о заказе, а это уже компетенция МУРа. Между тем Хрусталев с муровскими оперативниками сотрудничать не желает, несет околесицу о дьявольских ладонях и в свидетели берет раввина — личность маловразумительную. После того, как Хрусталев совершил попытку изъятия улик из опечатанной квартиры своего бывшего сотрудника, за него взялись всерьез. А Виктор уже «поплыл» — он хотел все понять сам, он и мысли не допускал, что муровцы с их методами типа «взять, выбить, уничтожить» способны будут разобраться в деле, в котором, даже по его сугубо материалистическим представлениям, не могло обойтись без сил, с этим миром не связанных.

Я не видел деталей, сознание Чухновского металось, как привязанная к будке собака, но ясно было, что Хрусталев явился к раввину и сказал, что им обоим необходимо скрыться из Москвы хотя бы на время — до новой юридической переквалификации серии преступлений. Пусть муровцы убедятся в том, что заказа не было, а бытовуху расследовать они не станут, пусть хоть батальон поляжет.

Идея исчезнуть была глупой, и сейчас Хрусталев это прекрасно понимал. Но почему он понял это только теперь? И что нужно было ему здесь, в десяти километрах от кольцевой авиатрассы?

— Барух ата адонай… — пробормотал Виктор. — Вы помолитесь за меня?

Пожалуй, молиться было поздно. Люди в кустах были скорее всего неразличимы с высоты полукилометра, но полицейские наверняка глядели не за борт, а на экраны, где две излучавшие тепло массы, а равно все биологические объекты размером больше собаки, выпукло обозначились коричневым контуром на зеленом фоне. Катер дорожной полиции пошел на посадку, а за ним следовали медики.

Я понимал, что, допустив гибель этих двух людей, неизбежно потеряю с ними связь. Возможно, они придут на поле Иалу (Чухновский) или Сардоны (Виктор) и у каждого будет свой Учитель и своя жизнь, и свое возможное счастье, но помнить они не будут ничего, как лишатся, скорее всего, и прежнего физического облика. Какой мне в них прок? Оба нужны были мне живыми — и в этом мире.

Что я мог сделать? Душа, сознание — это даже не эфемерность, это математический нуль здесь и сейчас. А настоящий, физически реальный Аркадий Винокур, который мог бы взять в руки оружие, пытался в это время с упорством механического аппарата пробить барьер между собой и Ею — это была бесполезная работа, работа тела, а не души.

Но ведь тот холм… И этот… Разве это не один и тот же объект? И мысль — разве она не в состоянии создавать материю? Ормузд, мой непутевый Учитель, наверняка назвал бы закон природы, описывавший взаимоотношения и связи материального с нематериальным, поскольку все едино — во всяком случае, в моем новом мире.

А в каком из миров я был сейчас? В моем — наблюдая? Или в этом — участвуя?

Кто объяснил бы мне и подсказал? Ормузд? Он не может. Ученый? Он и не подумает.

Значит — сам.

И я ушел — чтобы вернуться. Я знал, что смогу вернуться именно в это мгновение. Хорошо бы вернуться в прошлое — хотя бы на сутки раньше, но это было невозможно. Сделать во времени отметку, будто заложить страницу в книге — это я было в моих силах. Но перелистать книгу назад я не мог. Что было, то было, что случилось, то случилось, что прошло, того не вернуть вовек.

Я стал собой, не сдвинувшись ни на метр в пространстве. Я был на том же холме, в том же времени, под тем же солнцем.

— Это ты, — сказала Она. — Ты пришел ко мне наконец.

На Ней сегодня было длинное платье — не платье, а нечто вроде пеньюара, накинутого на гладкие плечи и созданного не из материальной ткани, а из любви. Это я понял, потому что любовь светилась. И не было больше преград между мной и Ею, я знал, что разрушил барьер своим поступком, не знал только — каким именно, но сейчас это не имело никакого значения.

 

Глава десятая

Я сбежал по склону, вовсе не такому крутому, как мне казалось прежде, когда я видел Ее в моих снах. Холодные влажные травинки щекотали мне пятки и что-то шептали, то ли напутствие, то ли какие-то жизненные советы, совершенно не нужные мне в тот момент.

Я остановился в шаге от Нее и протянул обе руки. Наши пальцы соприкоснулись, и по телу пробежал ток. Это был ток мысли, ток невысказанной еще любви, и по какому-то закону природы, названия которого я не знал, нематериальная суть жеста обратилась в электрический ток, и пылающая искра с шипением соединила с землей мои ступни, трава вокруг меня мгновенно обгорела, и тогда Она упала мне на грудь, объятие получилось неожиданным и неуклюжим, но через мгновение я приподнял рукой Ее голову и заглянул Ей в глаза.

— Ты пришел ко мне, — повторила Она.

— Алена, — прошептал я, узнавая.

— Может быть, — улыбнулась Она. — Но я не воспоминание. Я — женщина.

— Алена, — повторил я.

— Я Даэна, — сказала Она.

— Пусть. Ты давно ждешь меня здесь?

Вопрос вырвался непроизвольно, и я пожалел, что задал его. Она могла сказать: «Семь дней», и тогда я с полным правом мог считать, что это действительно моя жена, моя любовь, которую я убил там, чтобы быть с ней здесь..

Она могла сказать: «Я жду тебя тысячу лет», и это могло оказаться образом, не содержавшим указания на реальный ход времени, но в равной степени — именно тысячей лет, и тогда любовь наша возникла задолго до моего рождения в том мире и ничего не означала для меня — в мире этом.

— Я не знаю, — сказала Даэна. — Я никогда не знала того, чего не хотела знать. Самое пустое — это знание времени. Когда ждешь.

— Где мы? — спросил я, обводя взглядом холм и то пространство, которое прежде скрывалось от моего взгляда. У подножия холма начинался лес — не очень густой, светлый, как театральная декорация, и, возможно, действительно нарисованный чьей-то мыслью специально для нас с Даэной.

— Я не знаю, — повторила она. — Разве это важно? Я ждала тебя, и ты пришел.

— Даэна, — прошептал я. — Дайна. Женщина, которая ждет.

— Нам нужно уходить отсюда, — сказала она, еще сильнее прижимаясь ко мне. — Не думаю, что Минозис или Тирак спокойно переживут нашу встречу.

— Минозис, — повторил я. — Что ему до нас с тобой? И кто такой Тирак?

— Тирак — Поэт, — улыбнулась Даэна. — Замечательная личность, настолько светлая, что понятия о тени, о мраке, даже о двойственной сути мироздания для него не существуют. Естественно, что он не принял твоего появления, а когда Ученый объяснил Поэту, что ты — Ариман, и что ты сохранил память, и что это опасно… — Даэна запнулась, но мысль ее золотистым обручем окружила голову, и я, поведя ладонью, понял, что она подумала: «Тирак любил меня. Всегда. Но я полюбила тебя, это было видно каждому, и тогда Тирак привел меня на этот холм. Возможно, теперь он жалеет о том, что сделал».

— Не понимаю, — пожаловался я. — Почему Ученые думают, будто я способен сделать что-то с целым миром?

— Но ты действительно способен, — уверенно сказала Даэна. — Я это знаю, потому что… Потому что меня к тебе влекло. Тебя не было здесь, а я уже хотела быть с тобой. И знала, что, когда ты придешь, то будешь помнить себя прежнего, и меня — ту, которую ты видел в своем сне.

— Значит, я сохранил память благодаря тебе, — пробормотал я. — И это твоя любовь сделала меня опасным…

Даэна потянулась ко мне, и губы наши соприкоснулись.

В одном из любовных романов (Алена читала их во множестве, а я потом выбрасывал пластиковые диски, потому что, сыграв последнюю сцену, жена обычно так расстраивалась, что не могла даже правильно выйти из программы чтения), так вот, в одном из таких романов я увидел фразу: «Поцелуй продолжался вечность и еще две минуты». Меня эта фраза поразила — автор, как мне казалось, изобразил ее, не вдаваясь в тонкости редакторской программы, которая, в отличие от человека, мыслила равно рационально и эвристически. На самом деле во фразе был дуализм истины — две минуты поцелуя, растянутые сознанием до бесконечности.

Это и происходило с нами сейчас. Бесконечность времени и единственный его квант оказались неотличимы друг от друга. Поцелуй длился вечность, и навечно застыл в небе полицейский катер, Виктор с запрокинутым к небу лицом, раввин Чухновский, не понимавший происходившего, но участвовавший в нем своей застывшей мыслью…

Поцелуй длился вечность, и этого с лихвой хватило мне, чтобы понять наконец и суть своей любви, и суть своей ненависти, и суть своего предназначения, и еще многие другие сути, свои и чужие, которые я, поняв, не пожелал усваивать — они не были нужны мне, потому что мешали главной моей цели.

Я пришел в мир с именем Ариман — и это означало исполнение закона природы, согласно которому слитная ткань материального и идеального будет разорвана. Ученые знали: мир способна разрушить только память о других мирах. Мир совершенен и самодостаточен. Совершенство можно только разрушить, но нельзя дополнить. Совершенен каждый мир — если другие миры вообще существуют, что является недоказанным предположением, игрой ума, единственной игрой, не способной воплотиться в материальную суть именно по той причине, что невозможно сделать совершенное еще более совершенным.

Память о другом мире разрушает этот. Материальное существо, сохранившее знание о другом мире, — носитель разрушения. Меня, еще не пришедшего в мир, назвали Ариманом — разрушителем. Я принял это имя, войдя в мир, потому что единственный за много тысяч лет помнил, что на самом деле меня звали Аркадием.

И это вовсе не было парадоксом.

Поцелуй наш длился вечность, у меня было время понять, и мне было совсем не стыдно понимать, чувствуя на своих губах прохладные, влажные любимые и любящие губы. Что такое любовь, в конце концов, если не понимание? Можно ли сказать женщине: «Я люблю тебя», если ты не уверен, что способен ее понять? Любишь ли, если не способен предугадывать, то есть — понимать?

Вечность понадобилась, чтобы понять суть мира, и еще вечность, чтобы это понимание отобразилось в слова.

 

Глава одиннадцатая

Мир был един в своем материальном и духовном естестве, и так было всегда. Идея не трансформировалась в действие, проходя стадию обдумывания, вынашивания планов и их осуществления — идея и ее материальная оболочка были единым и нерасторжимым целым, и так было всегда. Движение вещества создавало духовные сущности, и равно духовная жизнь порождала движение звезд, планет и атомов — и так было всегда, потому что мир был устроен именно таким, а не иным образом.

«Они» приходили со знанием особенностей мира, как человек рождается, зная, что умеет дышать, и его не нужно учить этому. Я же пришел со знанием, вовсе к этому миру не относившимся. Я пришел, зная, что идеи способен рождать только разум, а не лежащий на дороге камень или гнущееся под ветром дерево. Я пришел, зная, что идея — это суть мысли, а мысль — порождение разума, разум же свойствен человеку, но никак не тому же камню, лежащему на дороге. Мое сохраненное знание меняло этот мир, подтачивало его суть, потому что противоречило всему, что было понято, создано, построено и продумано.

Я вспоминаю о Москве, и в мире возникает идея, для которой здесь нет материального эквивалента. Я вспоминаю о Викторе и Чухновском, и нарушается хрупкое равновесие между веществом и идеей, что-то происходит с законами природы, в том числе и главными законами сохранения.

Более того, вдвойне, втройне, во много раз я был опаснее для моего нового мира, потому что любил.

Любовь опасна? — спросил я сам себя, поразившись нелепице, противоречившей прежним представлениям о сути отношений мужчины и женщины.

Любовь созидательна, — ответил я сам себе, а может, это ответила Даэна, мысль перетекла с ее губ и растворилась в моем сознании, в море моих собственных мыслей? Но и созидание может оказаться опасным, и я не мог не знать, почему это так.

Я говорил сам с собой, спрашивал себя и отвечал себе, я связывал друг с другом идеи, мысли, их материальные аналоги; сам, будто Мюнхаузен, вытягивал себя из болота непонимания.

Что есть любовь в этом мире? Мы не рожаем детей (я думал «мы», и не мог иначе). Так было всегда. Любовь не связана с деторождением. Любовь — это притяжение духа, и притяжение тел, и притяженине сути. Мужчина любит женщину, а женщина мужчину, потому что они — полюса мира, и их взаимное притяжение незбежно.

Откуда, в таком случае, пришел в мир первый человек?

А откуда пришел второй? Сотый? Миллиардный?

Мироздание создает людей из собственной бесконечной сути, и это такое же естественное явление природы, как рассвет, закат, движение комет по орбитам, рождение звезд из газа, а газа — из нематериальных вихрей, изначально существовавших во Вселенной.

Как возникла Вселенная? В моем прежнем мире, сугубо материальном, без идеи о Боге было не обойтись, потому что никто не смог придумать иной возможности (да ее и не было на самом деле!) создать материю из ее отсутствия. Из мысли. Из слова. «Да будет свет!»

В моем новом мире это было не нужно. Материя и ее отсутствие были равноправны, равнозначны и равно влияли на структуру мироздания. Чашка с битой ручкой являлась из идеи чашки с битой ручкой, а идея эта, в свою очередь, могла возникнуть из чего угодно, годился любой подручный материал, в том числе сугубо вещественный — камень, например, который Ормузд как-то подбросил над головой и который, к моему изумлению, будто растворился в воздухе, а на самом деле перешел в иное, нематериальное состояние, став идеей то ли чашки, то ли чего-то еще, в то время Ормузду совершенно необходимого, и мой непутевый Учитель наверняка мог назвать закон природы, согласно которому происходили эти изменения.

Откуда взялся закон? Да придуман был каким-нибудь Минозисом или Фаем — Учеными, умевшими наблюдать и извлекать идеи! И было это давно, сейчас Ученые не придумывают законы, а изучают их глубинную суть, посвящая этому все свое время.

Мир без Бога? Мир, где Ученые знали все, кроме одного — того, что все, что они знали, создано Им?

Я подумал так и тут же усомнился в подуманном. Им — кем? Бесконечным нематериальным мировым разумом? Каждый — Ормузд, Минозис, Даэна, я наконец — были не просто частями того, что я в моем покинутом мире называл тайным именем Бога, мы все — и даже кот на пороге моего дома в Калгане — были Им частично или полностью. Если материя моего тела была способна становиться духом, идеей, мыслью — моей же собственной! — и возвращаться в прежнее состояние, а мысль, мое неисчезающее я, способна была создавать материю, потому что всегда существовала в этом единстве, то зачем же мне нужна была абсолютно несущественная, внешняя идея чего-то еще, равно нематериального и способного на большее, чем я сам?

Зачем мне Бог?

Здесь не было и быть не могло ни Бога, ни религии, здесь никогда не было священников, жрецов, монахов и иных служителей культа, как и сам культ никогда не существовал, поскольку не был необходим для развития разумного вида.

Но если Бога нет, то все дозволено?

Мысль эта, возникшая внезапно, прервала вечность поцелуя, я оторвался от губ Даэны и понял, что вечности не было. Не было даже времени — поцелуй продолжался мгновение, я только коснулся губ своей любимой и тут же отпрянул, поняв, насколько я чужд этому миру, принявшему меня и предоставленному теперь собственной гибели.

— Я люблю тебя, — прошептал я, ощущая сквозь тончайшую ткань мыслей, в которую была обернута женщина, теплоту ее тела.

— Я люблю тебя, — повторила она, и, услышав эти слова, я понял наконец суть любви в этом мире, где женщины не рожали детей, где равноценными и равно вводящими в экстаз были обладание физическое и обладание духовное, и где никакие моральные нормы не могли быть нарушены по той естественной причине, что в системе, идеально сбалансированной материальным и духовным существованием, законы морали стали природными законами, такими, как в моем мире — законы Ньютона, и нарушить их не мог никто, даже если такая странная идея пришла бы кому-то в голову.

Трава на склоне ожила, деревья зашелестели кронами, и солнце из белого стало таким, каким и должно было быть в полдень — яркожелтым с зеленым ободом хроомосферы и синеватыми сполохами протуберанцев. Оно было похоже на веселого осьминога, плававшего по яркоголубой поверхности океана.

Я успел увидеть у самых деревьев дом о двух этажах — мое представление о том, каким должен быть шалаш, в котором двое способны пережить все, даже собственное представление о рае. Вечность закончилась, но и мгновению любви тоже был положен конец.

Подольский — или Фай, как он себя называл, — пришел, видимо, в себя. Я увидел, как становится грубой материей большая и глубокая мысль.

Сначала сгустился воздух у основания холма, там, где стоял дом Даэны. Вещество рождалось из идеи о веществе и проникало в мир, расталкивая атомы, резкий порыв ветра едва не сбил меня с ног, но я удержался, а Даэна не смогла — она больше, чем я, была ошеломлена нападением, хотя и должна была лучше понимать, насколько оно неизбежно.

Даэна упала и ухватилась обеими руками за куст растения, чтобы не покатиться по склону, я наклонился, но руки мои, протянутые к женщине, натолкнулись на неожиданно возникшую между нами преграду — я видел ее мыслью, это была шершавая стена, не очень высокая, но совершенно для меня непреодолимая.

Шар, идеальный по форме и жуткий по содержанию, медленно покачивался на том месте, где стоял дом. Живым существом шар быть не мог, поскольку собственного сознания не имел, будучи лишь проводником чужого. Но мысли, желания, идеи, составившие его структуру, я воспринимал так же отчетливо, как и блики от солнца на его блестящей поверхности.

Назначение у шара было одно: принять меня в себя и тем самым — убить.

Вопреки силе тяжести шар покатился вверх по склону холма. Даэна пыталась встать, цепляясь за ветки куста, ветер, ставший ураганом, бросал ее на землю снова и снова, она не смотрела вниз, взгляд ее был направлен в мою сторону и что-то говорил, о чем-то молил или наоборот — приказывал, но созданный Фаем барьер, видимо, не пропускал также и мыслей.

Должно быть, со мной случилась истерика — странно, я всегда думал, что в критических ситуациях способен владеть собой, да и могло ли быть иначе? А сейчас меня охватил страх, панический, мертвящий, и я закричал, если можно вопль, излученный сразу всеми клетками тела, назвать криком, тем более, что физически из моих легких вырвался только тихий хрип. Сейчас шар скользнет по телу моей любимой, сомнет ее мысли, переварит их, обратит в собственные идеи, а тело разложит на атомы, и важно ли, что с этими атомами станет потом? И мне нечего было противопоставить этой жестокой, неумолимой и, тем не менее, единственно моральной в этом мире силе.

Странное у здешней природы понятие о морали!

На мгновение замедлив движение, шар выстрелил. Будто щупальце взвилось над идеально гладкой поверхностью — нематериальный снаряд мысли, способный убить пониманием сути убийства.

Щупальце отделилось от шара и ринулось вперед.

Что я мог сделать в оставшуюся секунду? Только одно — остановить время, растянуть секунду до вечности.

Это было невозможно.

Значит, наоборот — уйти самому туда, где время имеет иную структуру и где я мог бы продумать свои действия. В мой мир. Туда, где на таком же холме ждали смерти другие знакомые мне люди — меньше любимые, но так же связанные со мной судьбой и самой жизнью.

Я оставил их, чтобы вернуться, и теперь я должен был оставить Даэну, чтобы вернуться опять.

Можно ли вернуться, уходя?

Я попытался.

 

Глава двенадцатая

После того, как я ушел отсюда, услышав зов Даэны, не прошло и секунды. Катер дорожной полиции все еще менял эшелон, а следовавшая за ним машина амбуланса издавала звуки, способные любого раненого в дорожном происшествии довести до состояния клинической смерти.

Виктор вытащил из кобуры боевой «шидлер» и сдернул колпачок. Когда-то я трижды стрелял из боевого «шидлера» — было это на тренировочных стрельбах, поскольку в списке оружия, разрешенного к употреблению частными детективами моего звания, этот тип пучкового пистолета не значился. Виктор хотел использовать «шидлер» против дорожной полиции? Это была верная смерть — сначала чужая, но в конечном итоге собственная, поскольку гибели коллег полиция не прощала никогда, и уж тем более — сошедшему с ума частному детективу.

Что я мог предпринять?

Пилот полицейской машины был считай что мертв, потому что, сдернув с «шидлера» колпачок и активировав реактор, Виктор теперь обязан был сделать выстрел. Он даже не стал целиться, просто поднял оружие на уровень груди и прерывисто вздохнул, будто понимал, что это последний вздох в его жизни.

Мне ничего не оставалось, кроме как встать на пути пучка. Я взлетел в воздух, мысленно оттолкнувшись от травы, показавшейся мне не просто жесткой, но острой, как бритва, — я порезал себе сознание, хотя и не смог бы точно объяснить, что это физически означало.

Из плоского конца «шидлера» вырвался тонкий невидимый для глаза луч (я знал, что ускоренный поток частиц невидим для глаза, но это не мешало мне знать, с какой скоростью и в каком направлении несутся быстрые мезоны), рассек меня на миллионы частей — по сути, на миллионы не связанных друг с другом мыслей, — и замедлил движение, будто натолкнувшись на сверхплотную преграду.

Когда я опять ощутил себя единым целым, то понял, что добился своего — пучок продолжал движение к цели, но уже не представлял для нее существенной опасности.

Полицейские, которым я спас жизнь, получили возможность сделать залп, уничтожив сошедшего с ума детектива.

Этого я допустить тоже не мог. Рессеянная энергия потока частиц вновь сконцентрировалась — в форме невидимой стены, образовавшейся на полпути между пикировавшим катером и не успевшим ничего понять Виктором. Прошли долгие полсекунды, в течение которых я пытался осмыслить то, что делал и главное — понять, как я это делаю, не принадлежа, по сути, этому миру и следовательно не имея, в принципе, возможности управлять происходившими здесь материальными процессами.

Полицейские не знали, конечно, что избежали гибели, действовали они согласно уставу, и стрелок, высунувшись из-за турели в левой двери машины, выпустил в Виктора короткую очередь. Он бил наверняка, да еще и Чухновского мог прихватить, если бы пули смогли пройти сквозь стену, сложенную из энергетических кирпичей, оставшихся после рассеяния пучка от «шидлера».

Пули увязли, энергия движения перешла в тепло, и металл раскалился. В воздухе вспыхнули и погасли десятка полтора ярких искр.

А потом и катер налетел на барьер, турбина взвыла, как раненый зверь, машина легла на борт и заскользила к земле — необратимо и безнадежно. Высота была слишком мала, чтобы пилот успел предпринять что-нибудь — да он и понять-то ничего не успел, бедняга.

Машина врезалась в холм метрах в ста от куста, где лежали Виктор с Чухновским, турбина захлебнулась, хлынувшее в двигатель горючее воспламенилось, и взрыв расцвел алым цветком с рваными черными краями, будто опаленная пламенем роза. Вопивший на все лады амбуланс приземлился неподалеку от погибшей машины, и выскочившие из кабины медики застыли, не собираясь бросаться в огонь, чтобы спасти то, что еще не сгорело. Скорее всего, они и раньше не знали, на кого вел охоту дорожный патруль, а теперь так и вовсе забыли о цели полета.

Виктор стоял на коленях и смотрел в пламя. Не нужно было уметь читать мысли, чтобы догадаться: Хрусталев вообразил, что это его выстрел вызвал падение катера и взрыв.

— Уходи, — сказал я Виктору, и повторил, будто заклинание:

— Уходи, уходи…

Сначала я подумал, что Виктор сам себе напоминает о необходимости бегства, но мысль Хрусталева была направлена вовне, и я понял, что говорит он со мной.

— Уходи, ты приносишь несчастье…

Это я и без него знал. Но я не сам явился сюда и не был в состоянии сам уйти.

— Виктор, — сказал я, и слова мои отразились в мыслях Хрусталева, заметались, будто световые зайчики в пустой комнате, — почему ты это делаешь?

Он воспринимал мои слова как собственные мысли, ему казалось, что я присутствую в его сознании, будто паразит, вцепившийся в разумную плоть. Но над собственным подсознанием он, конечно, не имел власти, и более того, повторяя назойливое «уходи», Виктор будто вспарывал одеяло, которым были укрыты глубинные слои его души, и во все стороны полетел пух, нематериальный и легкий, мгновенно обращавшийся в тлен, в труху — но я все же успевал ловить обрывки воспоминаний, и впитывал в себя, и возвращался, и возвращался…

Обрывок первый. Разговор с муровским опером Рудольфом Окоемовым, с которым у Виктора всегда были, мягко говоря, недружественные отношения. Место… Непонятно, туман. Неважно.

— …отберут лицензию, — Окоемов злораден и не скрывает этого.

— Я расследую смерть Винокура, это частное дело, — Виктор идет напролом, понимая, что бросается грудью на танк.

— Все признаки заказного… — голос Окоемова срывается, тонет и всплывает, это неприятное воспоминание и потому разорванное почти в клочья. — Отказано…

— Нет! — Виктор срывается на крик, это плохо, он не должен… — Я доведу до конца, потому что…

Он умолкает. Что он может сказать? То, что впервые в жизни столкнулся с силой, которая командует им? Эта сила — он сам, тот, кто находится в глубине и понимает значительно больше, чем его живущее моментом сознание. Барух ата адонай… Дьявол придет в мир, и никто не будет защищен от огня, того, что сжег Подольского, и Елену, жену Аркадия, и Метальникова, единственного, кого нашли среди трупов практически без единой царапины на теле, кроме… кроме черной маски на лице.

— …Лицензия аннулирована, — сказал Окоемов, и Виктор встал, я это понял, потому что лицо опера оказалось где-то внизу, скомканное и выброшенное памятью.

Несколько обрывков я упустил, да они и не содержали ничего важного — Виктор, видимо, пытался добиться защиты у старых друзей, и никто из них… Но это ведь ясно, не стоило и смотреть.

Обрывок разговора Виктора с Львом Подольским.

— Все и всегда объясняется материальным воздействием, — голос Льва Николаевича. — Все и всегда. Генрих занимался исследованиями в области слоистой наследственной памяти… Вы что-нибудь в этом понимаете?.. Я тоже.

— Памятью можно убить?

— Памятью можно покончить с собой! Пульса денура, этот еврейский удар огнем — глупость! Но энергия памяти реальна! Я знаю…

Разрыв фразы, и сразу — Виктор:

— Я вспоминаю, как в детстве чуть не выпал из кабины детской авиетки, и это убивает меня?

— Да! Потому что — резонанс! Вы даже можете вспомнить, как ваш прапрадед попал под колеса первого в вашем городе автомобиля, и это убьет вас не хуже…

— Глупости, — Виктор спокоен. — Я не могу помнить, что ощущал прапрадед перед смертью, он не мог передать этих воспоминаний моему отцу, а отец — мне…

— Вы думаете, что генетическая память передается только механически? — Подольский хихикает. — Разве история с Генрихом не доказала обратного?

— Что?

— Господи! Как мог Генрих помнить о гибели Абрама? Он не был его прямым потомком!

— Не был…

Обрывок улетел, и упал другой — Виктор и Чухновский.

— Я вас переведу через границу с Татарстаном. Это единственный канал, который я еще не потерял. Или вы хотите, чтобы за вас взялись в МУРе?

— Но… Не станут же они привлекать меня из-за молитвы… Они там все безбожники!

— Хуже! Они там все христиане.

— Но я ничего не…

— Им плевать! Дело у меня забрали. А там столько смертей, и каждая необъяснима, как вызывание духов… Им нужен виновник. Вы!

— Ерунда, — уже не так категоричен, но раввин еще сопротивляется.

Обрыв.

И опять — Лев Подольский. Умные глаза — в упор.

— Я не пойду с вами, Виктор Николаевич. Это не поможет, у Татарстана с Россией договор о взаимной выдаче преступников.

— Договор не распространяется на заказные убийства, по которым нет доказательств!

— Вы уверены, что это вас спасет?

— Это спасет вас!

— Господи, — шепчет Лев Николаевич, — что меня спасет в этом мире? Отец когда-то хотел эмигрировать в Америку, знаете? Он говорил, что Россия свою историю завершила в две тысячи шестнадцатом, когда президентом стал Куваев. С тех пор это страна-зомби. И мы с вами — зомби в стране зомби. Генрих не хотел так жить и что получил? А раввин ваш все понимает…

— Он согласился пойти со мной.

— Не ради себя! Потому что это нужно вам, и потому что он считает себя до некоторой степени виновным.

— В чем? Вы думаете, он действительно верит в силу молитвы?

— Да ни в какую другую силу он не верит вообще! Вы думаете, он верит в силу вашего МУРа или ваших антисемитов, или ваших шокаторов? Он даже в собственные силы не верит, иначе не сидел бы в синагоге, которую не закрывают, потому что МУР использует ее для получения информации. Что, вы не знали? Вы меня поражаете, это известно каждому еврею! Ну да, вы не еврей. Так вот, я вам говорю, что обряд пульса денура еще не…

Я слушал и смотрел, и боялся, что обрывок воспоминания улетит, разорвется, и Подольский умолкнет. Я боялся этого, и так случилось.

Виктор хотел уехать в Казань и увезти раввина и Льва Подольского — идея не из самых глупых, но и не блестящая. При необходимости МУР достал бы Хрусталева и в Татарстане — плевать там хотели, есть соответствующий договор или нет. Если Виктор решил уйти, то почему оказался в сотне километров от Москвы, на холме, открытом со всех сторон — да еще без транспорта?

— И что дальше? — неожиданно произнес раввин и с кряхтением принялся подниматься на ноги. Я мог себе представить, чего это ему стоило — через несколько минут после шока. — Вы сказали… про несчастье… Вы ЭТО имели в виду?

Чухновский кивнул на догоравшие обломки катера и суетившихся врачей.

— Не это, — пробормотал Виктор и посмотрел мне в глаза. Он не видел меня, но ощущал что-то смутное и — вот, что поразило меня в этот момент! — ждал. Он приехал на этот безымяный холм рейсовым автобусом и притащил с собой раввина, потому что ждал МОЕЙ помощи. После нашей встречи… После бесед с Чухновским… Он ждал меня, знал, где ждать, и я пришел.

Я понял теперь смысл появления Хрусталева с Чухновским именно на этом холме, похожем на тот…

Три полицейские машины, прилетевшие со стороны Москвы, начали описывать окружности, заходя на посадку, одна из них неожиданно устремилась к нам — отсчет времени вновь пошел на секунды, и я должен был решиться.

— Это не больно, — сказал я Виктору.

Он закричал. Господи, я обманул его! Это оказалось так больно, как я не мог себе и представить. Виктор умирал мучительно, и я мог лишь наблюдать — не глазами, какие глаза у нематериальной сути? — как на лице Хрусталева появляется чернеющий отпечаток моей ладони, как с шипением лопается кожа, и сердце не в силах вынести кошмара, оно раздувается от ужаса и застывает, и все кончено, тело Виктора падает головой вниз в колючий кустарник, сверху кажется, что человек потерял сознание, а может и умер, значит, он не опасен, и можно взяться за второго, этого религиозного еврея, который стоит на коленях и грозит небу немощным кулаком.

— Это не больно, — сказал я раввину, солгав, чтобы он раньше времени не потерял сознания от страха. Я знал, что он меня не услышит, но надеялся на подсознательный отклик, всегда гораздо более естественный, чем любая мысль или действие, вызванные внешним раздражителем.

Чухновский услышал, и я замер, пораженный силой его сознания, его веры и его блаженства в этот последний для него миг на земле.

— Это не больно, — повторил раввин и протянул руку туда, где, как ему казалось, находилась в воздухе моя невидимая глазу суть. — Творец наказывает, и Творец прощает. И прощение, и наказание — суть одна. Одна суть — спасение.

Чухновский — я ощущал это — действительно находился сейчас в таком состоянии, когда боль становилась символом, не имея над организмом никакой власти. Экстаз? Я бы назвал это иначе. Вера. Этот человек действительно верил. В Него. В Его силу. В Его власть, в Его право карать и миловать, и оставлять на долю человека право отделять милость от кары.

Когда черный след ладони проступил на лице раввина, выталкивая душу из ее оболочки, на тлевших губах проступила улыбка, а потом кожа лопнула, и улыбка превратилась в оскал, но Чухновский этого уже не видел. Удар огнем. Пульса денура. Благословен будь, Господь наш… Барух ата адонай…

Полицейский катер опустился метрах в десяти от трупов, и патрульные высыпали из машины, держа шокаторы наизготовку.

Чухновский лежал в кустах, подставив лицо солнцу, и зрелище сгоревшей кожи поразило патрульного сержанта настолько, что он прижал ко рту ладонь, сдерживая рвоту. Он слышал краем уха сплетни, ходившие во всех структурах МУРа — о странных смертях последних дней, о том, как маньяк убивает свои жертвы, поражая их раскаленной ладонью. Он не верил, мало ли что плетут дознаватели, когда не могут добраться до преступника и ищут себе оправдания…

Значит, это правда?

Я не мог ничего сказать по этому поводу — меня уже не было здесь, мир расплылся в сознании, стал картиной в памяти, мгновенно переместившись из реальности настоящего в отражение прошлого.

В возникшую пустоту ворвался голос.

— Вернись! — сказала Даэна. — Не оставляй меня так надолго! Я не могу без тебя…

Я вернулся — в тот миг, из которого ушел.

 

Глава тринадцатая

Шар выстрелил, и щупальце прошло сквозь непроницаемую для меня преграду. Я вновь ощущал свое тело, и это ощущение стало сродни оргазму — жаркая волна поднялась от пяток к голове, мне показалось, что клетки воспламенились, начали лопаться сосуды, и кровь разлилась внутри. Одновременно я ощущал холод в кончиках пальцев, и разница температур создала никогда не испытанное ощущение — я был и меня не было, я был материален, и я весь был — дух, идея.

Я не стал сопротивляться — напротив, я расслабился, как делал это в прошлой жизни после тяжелого и бесплодного рабочего дня, когда носишься по всей Москве, говоришь со свидетелями и в результате возвращаешься домой, не имея в активе ничего, кроме головной боли. Валишься на диван в гостиной, в руке банка пива с охладителем, в мыслях вакуум…

Не знаю, о чем думал Фай, но в тот момент, когда, освободив свое тело и мысли, я впустил щупальце, закрылся и начал расправу с не ожидавшим этого противником, мне послышался вскрик и слова, отчетливо произнесенные бесплотным голосом: «Не убий!»

Вот уж действительно своевременное пожелание! Каждая клетка моего тела впитала часть энергии щупальца, и я понял, что со мной произошло бы, если бы инстинкт не подсказал мне правильную реакцию на опасность. Ментальная энергия созданного Фаем монстра черпалась из движения одной из планет в системе, названия которой я не успел разобрать. Планета начала падать по спирали на светило и, должно быть, в конце концов, сгорела в его пламени. А механическая энергия движения превратилась в энергию мысли, способную взаимодействовать с ментальной энергией любого другого мозга и, в свою очередь, превращать ее в тепло. Я бы стал факелом и испарился на глазах Даэны…

Если бы в тот миг я мог что-то с чем-то сравнивать, то больше всего случившееся напомнило бы мне дуэль, когда один из противников поднимает пистолет и производит выстрел, а второй, мгновенно уловив, по какой траектории полетит пуля, делает шаг в сторону и спокойно стреляет сам.

Я выстрелил.

Энергии щупальца, ставшей моим трофеем, было более чем достаточно для того, чтобы сделать несколько шагов вперед, не обращая больше внимания на поставленный передо мной барьер. Энергии оказалось даже слишком много, я боялся, что спалю холм, и все, что на нем росло, моей Даэне я тоже мог доставить неприятности — и я вернул часть энергии той планете, ей больше не грозило падение на светило, хотя орбита и не вернулась к прежней форме.

Шар подпрыгнул и повис в воздухе. Второе щупальце возникло и метнулось вперед, но сейчас я чувствовал свою силу и готов был сокрушить любого противника. Я даже не стал укрывать свое сознание от чужого влияния. В тот момент, когда кончик щупальца коснулся моего лба, я отразил его энергию, как отражает свет хорошее зеркало, и щупальце сжалось, метнулось в сторону и сгинуло — материя обратилась в мысль, а мысль рассеялась в пространстве, я успел уловить лишь ее тень, раскинувшуюся над холмом подобно крыльям гигантской бабочки: «Не убий!»

Похоже, что это была единственная мысль, которую хотел навязать мне шар. Мне казалось странным, что противник пытался так энергично внушить мне идею, которая и без того была очевидна.

Не убий — закон природы, такой же всеобщий, как закон сохранения энергии. Энергия может переходить из материальных форм в духовные и обратно, как и жизнь, что-то теряющая в материальном мире и обретающая в мире идей. Убить невозможно, можно только изменить.

Я сделал шаг навстречу третьему щупальцу, почерпнувшему энергию большого шарового звездного скопления. Ни впитать, ни отразить столько энергии я не мог — не стал и пытаться. Отчаяния я тоже не испытывал. Чувства? Их не осталось. Мысли? Я не знал, что это такое. Ощущения? Во всей Вселенной остался только жар. Атомная топка.

Я так не хотел умирать — здесь…

И неожиданно все исчезло. Я стоял на склоне холма, покачиваясь, потому что ноги казались ватными, в двух шагах от меня стояла на коленях Даэна, она была обнажена, наряд из мыслей рассыпался трухой и впитался почвой, а дом у подножия — наш дом! — выглядел грудой щебня, а может, и это были чьи-то разрушенные мысли, не дом, а идея дома, вернувшаяся в свою нематериальную форму…

Я сделал шаг, ноги подогнулись, я уткнулся носом в плечо Даэны, взял ее руки в свои и сказал единственное, что сейчас составляло мою суть, наполненную частью той энергии, которую мне удалось отразить:

— Не убий…

— Да, — сказала Даэна, она плакала, и это действительно были слезы, а не мысли о слезах, и ей действительно было очень плохо, потому что она сейчас убила, и ей было страшно.

— Не понимаю, — прошептал я и припал губами к губам Даэны, и тогда только понял, что произошло на этом холме несколько секунд назад.

Ученый полагал, что действует наверняка. Он не хотел меня убивать — да и не мог этого сделать. Но считая меня опасным для мира, он полагал, что сможет рассеять мою личность, как рассеивается утренний туман — атомы влаги ведь не перестают существовать, и атомы воздуха не исчезают, если рассеять атмосферу в вакууме космоса. Но рассеянный туман не опасен для пешехода, идущего по горной тропе. И воздухом, рассеянным в космосе, уже невозможно дышать.

А то, что я исчезну как личность и стану частью природы — не убийство?

Нет, поскольку я смогу думать, наблюдать, делать выводы — жить, не умея влиять…

Возможно, Фай или Минозис не считали такое существование смертью — я думал иначе.

И Даэна думала так же. Этого оказалось достаточно.

Сам я не справился бы с третьим щупальцем — я еще слишком мало знал об этом мире, а Даэна знала, она стояла между мной и шаром — ниже по склону, и энергия текла в ее сторону, нужно было только ускорить это течение, а для этого — обратить в энергию притяжения всю ментальную энергию собственной личности, всю свою любовь…

— Всю свою любовь… — прошептал я, оторвавшись от губ Даэны и поняв наконец, что поцелуй ее был холоден, взгляд пуст, а щеки сухи.

Я поднял Даэну с колен и поднялся сам. Женщина стояла подобно кукле и не понимала, что с ней происходит. Она знала меня. Она знала, что ждала меня. Знала, что спасла меня от какой-то опасности. Но не знала — зачем. Не знала — как это сделала. И что означает слово «любовь», она не знала тоже.

Не убий.

Даэна убила свою любовь, чтобы спасти мне жизнь.

Я поднял руки и погрозил кулаками невидимому противнику — мне все равно, кто это был: Фай или Минозис, или оба, или весь мир. Я готов был убить любого, даже если в этом мире отрицание убийства было законом природы.

Даэна отвернулась от меня, бросила взгляд на сгоревший дом, прерывисто вздохнула и медленно пошла вниз по склону. Я пошел следом, но женщина, не оборачиваясь, сделала отстраняющий жест, будто кошку отшвырнула с дороги, и я остановился.

— Я люблю тебя… — сказал я, надеясь словами возбудить в Даэне если не чувство, отданное мне целиком, то хотя бы воспоминание о нем.

— Я люблю тебя, — отозвалось эхом, и слова вернулись ко мне, не будучи восприняты никем в этом мире. Я не желал принимать их обратно, и мое признание в любви осталось блуждать между вершиной холма и его подножием, будто мечущаяся в клетке птица.

— Я люблю тебя… Я люб… те…

Все стихло — мне показалось, что навсегда.

Даэна стояла, уронив безнадежно руки, у развалин своего дома, а потом опустилась на колени и принялась собирать эту труху, и втирать себе в плечи, будто крем от загара; то, что составляло суть дома, впитывалось быстро, оставляя на коже розовые пятна, а то, что было в доме наносным и ненужным, шелухой падало на траву и впитывалось почвой. Я стоял и смотрел, и через несколько минут от дома ничего не осталось — даже идеи.

Дома не было и у меня, и я сказал:

— Зачем? Отдав любовь, ты только отдалила конец. Вместе мы, возможно, смогли бы…

Даэна не ответила. Разве она спасла меня? Нет — только предоставила отсрочку. Сколько времени нужно Ученому, чтобы придумать другой способ справиться со мной? Минута? Час? Год?

В этом мире больше не было никого, кто мог бы помочь мне. Ормузда, своего Учителя, я убил. Антарм, мой соглядатай, исчез. Я обнял Даэну, она не сопротивлялась, но я не мог обмануться — ей было все равно.

— Даэна, — сказал я. — Любимая моя, мы всегда будем вместе, слышишь? Всегда и везде. Мы будем вместе, и все вернется.

Вернется? Что? То, чего еще не было?

Даэна легко высвободилась из моих объятий и тихо пошла куда-то мимо низкорослых деревьев, больше похожих на кусты, кучно стоявших у подножия холма. Я догнал ее и пошел рядом.

— Даэна, — сказал я минуту спустя, — Минозис хотел, чтобы я покинул Землю. Я остался, и тогда он отнял тебя. Может быть, мне действительно уйти? И тогда… тогда ты станешь собой?

Может быть. Впрочем, я не мог выполнить требование Ученого, даже признав свое перед ним поражение. Покинуть Землю — как? Какими транспортными средствами пользовались для межпланетных перелетов в этом мире? Какими законами природы? Где искать космодром, если он вообще существует? И нужно ли покупать билет?

Кстати, есть ли здесь деньги? До сих пор мне не приходилось сталкиваться с этой проблемой: все необходимое для жизни — жилье, еду, воду — я, как и все, создавал сам в собственном воображении, и закон сохранения действовал безотказно, энергия воображения переходила в энергию вещества, и я получал хлеб и воду, и даже любимый кофе «Элит». Я понимал, что мог и вовсе обходиться без пищи, прямо преобразуя духовную энергию в созидательную энергию материи. Старые привычки заставляли меня цепляться за былые условности. И не только меня — вот в чем парадокс! Разве Ормузд не создавал себе время от времени пирожка с повидлом? Это не казалось ему странным, и значит, не связывалось в его сознании с памятью о прошлой жизни.

— Извини, — сказала Даэна голосом равнодушным, как лежавший на дороге камень. — Не иди за мной больше, хорошо?

Она так и не обернулась в мою сторону. Ускорила шаги и через минуту скрылась за деревьями. Мне показалось, а может, это произошло на самом деле, что деревья, пропустив жещину, склонили кроны, преграждая мне путь.

Я стоял в высокой траве, но ощущение было таким, будто я лежу, и травинки касаются моих щек, а из глаз текут слезы, содержанием которых была не соль жидкости, а соль моей ушедшей любви.

Я лежал, прижавшись щекой к жесткой траве, и я стоял в чистом поле, и шел к лесу тоже я, а еще я летел в это время над полями на высоте птичьего полета, и все это происходило одновременно. Чувства, а не разум подсказали мне, что среди четырех ощущений я должен выбрать одно. Одно — и правильное.

Я, летевший над землей, увидел сверху, как Даэна блуждает среди деревьев и тоже не может выбрать свою дорогу. Я, стоявший на холме, увидел, как над западным горизонтом, куда медленно падало солнце, возник еще один шар и поплыл ко мне. И еще я, лежавший в траве и плакавший слезами памяти, видел, как мое прошлое, все, что было мне дорого, впитывалось почвой и уходило в мир.

Выбор, как я подумал в тот момент, был ясен — иного выбора я сделать не мог.

Я поднялся еще выше и только тогда удивился тому, как удается мне держаться в воздухе, став то ли Ариэлем из старого беляевского романа, то ли Друдом из еще более старого романа Грина — я читал обе эти книги в детстве, когда еще не забыл, какое это удовольствие — держать в руках пластиковую книгу. Я помнил Ариэля и знал, что летать невозможно. Подняться в воздух может дух, воображение, но я оставался собой, я видел себя: руки, распростертые в воздухе, и ноги, которые я поджал, чтобы повернуться вокруг оси и направить движение прочь от шара, парившего в двух-трех километрах от меня и, похоже, не одобрявшего мой выбор.

Впрочем, чего тут было не понимать, если на то пошло? Энергия переходит из нематериальной формы в материальную и наоборот. Полная энергия сохраняется. Теряя что-то в своей духовной, нематериальной сути, неизбежно приобретаешь физическую энергию, которая, вообще говоря, может оказаться любой. Кинетической энергией движения, например, или потенциальной энергией поля тяжести.

Я лежал в поле тяжести Земли, на одной из бесчисленных поверхностей, которые в физике, кажется, назывались эквипотенциальными. Я заскользил по наклонной плоскости, отбирая энергию тяжести небольшим порциям и преобразуя ее в кинетическую энергию полета. Вперед… Вперед…

Я летел все быстрее. Лишь однажды я оглянулся, запоминая: Даэна, вышедшая на поляну, осыпанную солнечными лучами, будто яркозелеными стеблями, и шар, висевший над деревьями и будто раздумывавший над тем, что ему делать. Шар не проявлял агрессивности, но в любой момент мог стать врагом, и если в первом бою меня спасла любовь Даэны, то чья любовь или чье иное сильное чувство могли спасти меня теперь?

Сколько продолжалось мое скольжение с высоты? Десять минут? Час? Солнце, казалось, стояло на одной высоте, решив дождаться моего приземления и лишь затем продолжить свой путь к горизонту. Поняв, что в следующую секунду я коснусь земли, и вытянув ноги, чтобы не упасть, я обнаружил себя не в лесу, не на поляне, а в месте, которое мне было совершенно не знакомо. Площадка, покрытая упругим веществом, и множество плоских дисков вокруг — от полуметра в диаметре до огромных десятиметровых махин. Вблизи диски были похожи на древесные пни, отличаясь от них разве что цветом, иссиня-черным, не ассоциировавшимся в сознании с зелеными насаждениями.

Солнце устремилось к горизонту с такой скоростью, будто желало наверстать упущенное время. Темнота должна была упасть с минуты на минуту, и в воздухе вовсе не носились идеи, ухватив которые я мог бы понять, где оказался и что теперь нужно делать.

Я сделал несколько шагов в сторону ближайшего ко мне диска, дрожавшего в нетерпении, будто резвый конь в ожидании всадника. Возникшее в мыслях сравнение вовсе не показалось мне неуместным и породило другую ассоциацию, точнее, воспоминание.

Когда мне было семь лет и родители были еще живы, отец повел меня в зоопарк. Московский зоопарк — вообще странное место, где не всегда понимаешь, кто на кого пришел смотреть: люди на зверей или звери на посетителей. Многие животные здесь были либо генетическими конструктами, либо дефектными клонами. Мы направились к вольерам с тиграми, подошли к барьеру, и я в смятении отступил, потому что тигр (а может, это была тигрица?) стоял, положив передние лапы на бетонную перекладину, и смотрел мне в глаза абсолютно разумным взглядом. Не нужно было быть ни телепатом, ни знатоком звериной психологии, чтобы понять, что хотел сказать этот уссурийский красавец. Даже мне в мои семь лет и при отсутствии опыта общения с хищниками было ясно: животное любило меня — не так, как любит человека собака или кошка, а так, как меня могла любить только мама. Во взгляде было столько чисто человеческой теплоты, участия, желания приласкать и накормить сладкой кашей, что я невольно поднял ногу, чтобы перепрыгнуть через протянутую низко над землей нить заградительного кабеля, и если бы не железная хватка отца, вцепившегося изо всех сил в мою курточку, в следующее мгновение случилось бы непоправимое. Мне не грозила гибель в тигриной пасти, но электрический разряд поразил бы меня наверняка…

Я остановился метрах в трех от диска, манившего меня так же, как манила к себе тигрица. Я заставил себя остановиться. Я заставил себя перевести взгляд в темневшее небо. Я заставил себя думать о тигрице из зоопарка, а не о том, как я сейчас вскарабкаюсь на дрожащий в нетерпении диск, и тогда…

Что — тогда?

— Я не сделаю того, что вы от меня хотите, — сказал я вслух.

К кому я обращался? К Минозису? К Фаю? Или к природе, чьи законы сейчас проявляли себя?

Между облаками, безжизненно висевшими в зените, возник блестевший в солнечных закатных лучах шар, пикировавший на меня так же, как совсем недавно пикировала на нас с Виктором патрульная полицейская машина. Шар излучал единственную концентрированную мысль: «Вперед! На корабль!»

Что ж, теперь это стало понятным. Черный цилиндр был космическим кораблем, предоставленным в мое распоряжение, чтобы покинуть Землю. Значит, я находился на космодроме. Значит, мой полет был ничем иным, как выполнением приказа Ученого? Значит, и Даэну я оставил одну, выполняя чужой приказ и даже не задумавшись о том, что совершаю преступление?

Но ведь ни Минозис, ни Фай не были свободны в выборе поступков. Если законы морали — это объективные природные законы, связавшие духовную суть человека с его физической, материальной природой, то Ученые не могли эти законы преступить. Не могли даже подумать о том, что это возможно.

Значит, оставлять любовь — морально? Если следовать законам природы этого мира — да, потому что… Без «потому что»! Разве я спрашивал себя когда-нибудь, почему притягиваются разноименные заряды? Таков закон природы — закон Кулона. Человек начинает спрашивать «почему это так?», когда речь заходит о законах общества. Кажется, что спросив, а потом ответив, получаешь возможность изменить. Сделать лучше.

А если все предопределено?

Но тогда… Тогда и гибель Ормузда была предопределена законами природы, а не моим желанием. Я убил Учителя по элементарной причине: природные законы вошли в конфликт с моими внутренними законами, перешдешими в этот мир вместе с сохранившимися воспоминаниями.

Мог ли я заставить себя поступить вопреки силам природы? Расправиться с пикировавшим на меня ослепительным шаром, пользуясь оружием, которое я еще ни разу не применял сознательно, будучи в здравом уме и твердой памяти?

Я протянул руку к шару и, хотя расстояние между нами все еще измерялось сотнями метров, коснулся ладонью его холодной поверхности. Меня это удивило — я думал, что шар окажется раскаленным, как звезда. Впрочем, удивление мгновенно сменилось пониманием: шар и должен был быть холодным, поскольку не было в нем никаких духовных сущностей, способных создавать физическое тепло. Это было орудие убийства, и оно обязано было оставаться холодным.

Что-то зашипело в воздухе, будто масло на горячей сковороде, и свечение исчезло. Я отдернул руку. В небе над моей головой расплывался в темном небе светлозеленый отпечаток ладони.

Шар исчез, и я был свободен.

Я стоял среди готовых к полету космических аппаратов, принцип действия которых меня не интересовал, и впервые за время своей новой жизни ощущал полное и безмерное спокойствие. Неожиданно упавшая ночь была прекрасна. Звезды одаривали меня светом любви. Стоявшие вдали деревья радостно шелестели кронами. А черный цилиндр настолько слился с ночным мраком, что я перестал его видеть. Да и не хотел. Может, его и не было вовсе. Никогда.

Нет ничего ужаснее эйфории победителя. Я понял это очень скоро.

 

Глава четырнадцатая

Это была моя вторая ночь под звездами, которые светили, не освещая. Мне следовало как можно быстрее покинуть космодром и найти Даэну раньше, чем Фай предпримет на меня новую атаку. В памяти моей отложился весь маршрут, по которому я планировал в поле тяжести. Если бы я умел летать, то смог бы повторить путь в обратном направлении. Но я летать не умел, законы природы понимал умозрительно, а не на подсознательном уровне, необходимом, должно быть, для того, чтобы пользоваться ими. А по земле я идти не мог — наверняка упал бы, споткнувшись о первую же преграду. Чтобы найти дорогу к Даэне, я должен был видеть суть лежавшего между нами леса, но для этого я хотя бы должен был знать для начала, в каком направлении этот лес находится!

Я сделал несколько шагов и нащупал холодную влажную поверхность. Скорее всего, это был один из дисков — не металл и не пластмасса; поверхность напоминала скорее шкуру животного, может, бегемота, может, слона. Такая же грубая.

Я отдернул руку, сделал шаг назад и спиной ощутил шероховатую поверхность другого цилиндра. Я метнулся вправо — с тем же успехом. Влево…

В полной темноте диски, видимо, приблизились друг к другу, и я оказался в своеобразной клетке или, точнее, в лабиринте с сжимавшимися стенами и мгновенно вспомнил (будто ярким лучом высветило!) ощущения героя рассказа Эдгара По «Колодец и маятник», от чтения которого я в детстве приходил в трепетный ужас. Мне было десять лет, я посмотрел фильм, который показывали по киноканалу для юношества — посещать эти передачи мне запретили, но родителей не было дома, а код блокировки я давно подобрал, он оказался не таким уж сложным. Помню, как я корчился в ужасе, когда стены моей детской и потолок начали сдвигаться, лишая меня возможности раскинуть руки. Фильм был добротный, ставил его Бенецкий, мастер такого рода ужастиков, и я завопил, когда в щели между стенами начала просачиваться вода. Хорошо, что вовремя сработала вторая линия блокировки, и в телевизоре сменилась программа. Иначе я, возможно, умер бы от страха. После того случая я никогда не играл с системами блокировки программ — смотрел что положено для моего возраста. Но впечатление запомнил — ужас сопровождался каким-то сладостным желанием, которое напоминало оргазм и было мне еще совершенно не знакомо. На другой день я нашел томик Эдгара По в отцовской библиотеке, обычную пластиковую книгу издания до двадцать девятого года, и прочитал рассказ глазами. Ужас повторился, но теперь это был не физический ужас, а воспоминание о нем, ужас метафизического восприятия, сладостный в силу своей безопасности.

Сейчас, когда холодные шершавые бока животных, способных летать в космос (я уже понял, что корабли были живыми существами), касались меня со всех сторон, я ощутил себя в том же колодце, и выхода у меня на этот раз не было — я не мог переключить канал или отложить книгу.

Шершавые бока терлись о мою кожу, я ощущал себя будто в толпе, меня сдавили со всех сторон существа, прикосновения которых были мне омерзительны.

Что я мог сделать? Что мог сделать герой Эдгара По, если бы к нему не пришло неожиданное спасение — Бог из машины?

— Да не на поверхность смотрите, Ариман! Суть нужно видеть, суть!

Суть чего?

Для начала — собственную. Суть своих рук, которые я мог прижать к сути своих глаз и вглядеться в суть своих пальцев сутью своих зрачков. Разве в этом мире я знал суть своих собственных возможностей? Я понимал очередную способность сделать то или иное только тогда, когда безвыходные обстоятельства подталкивали меня к новому пониманию.

— Как? — это зазвучал в моем сознании неслышный голос Учителя. — Ты не знаешь закона Хопфера-Манна? Движение мысли равнозначно твоему движению по комнате от кровати до стола, а если мысль глубока и интересна, то ее импульс…

Что мне с того? Гениальные мысли, способные собственной энергией вытащить меня отсюда, в голову не приходили. А паника, видимо, мыслью не являлась. Или нет — паника была хаосом мыслей и потому движения создать не могла, разве что нервное топтание на месте.

Смириться? И что тогда? Животные раздавят меня? Или раскроются закрытые пока пасти, я окажусь внутри, и сила, которой сам я не обладал, вышвырнет наконец меня с Земли? Еще несколько секунд, и я на себе почувствую действие закона перехода давления вещества в давление мысли — если такой закон существовал. Я уже не мог вздохнуть полной грудью, стенки дисков перемалывали меня, будто шестеренки — попавшую в механизм бабочку.

Это оказалось так больно, что я поднял глаза к небу, моля несуществующего Творца забрать меня и прекратить мучения.

Я поднял глаза и увидел звезды. Я увидел протянутые ко мне лучи, будто нити, каждая из которых содержала некую мысль, мной непонятую, и некую суть, для меня пока недоступную. Я мог лишь впитывать глазами энергию, чистую, как незамутненный горный поток. Это было субъективное ощущение чистоты, которую нужно пить, чтобы спасти если не тело, то собственную человеческую суть.

Я пил свет звезд — сначала глазами, а потом широко раскрытым ртом. По сути я уже умер — умерло мое физическое тело, но я еще жил, жили мои глаза, и моя глотка, в которую вливался свет звезд и их энергия, не имевшая ничего общего с физической энергией фотонов.

Боль, разрывавшая меня, неожиданно исчезла; должно быть, это произошло, когда остановилось сердце. То, что я секунду назад воспринимал как чистую и незамутненную энергию, неожиданно начало проявляться во мне (где? в сознании? в физической сути моего погибшего тела?), и шок, который я при этом испытал, можно было бы сравнить лишь с шоком рождения. Я не мог помнить, конечно, того, что чувствовал, когда младенцем явился в тот мир, где прожил почти сорок лет, но уверенность в том, что это были сходные ощущения, не оставляла меня все время, пока продолжалось изменение в моем сознании, в моем восприятии окружавшей реальности.

Знание впивалось в меня иглами лучей и откладывалось где-то в нематериальной сути моего сознания, но и легко извлекалось оттуда, вспыхивало, будто метеор пролетал по небу, оставляя дымный след.

Я прожил в этом мире несколько дней и не узнал о нем почти ничего, даже главного — это был мир поэзии, мир музыки, мир искусства, а я ничего этого не знал, занятый собой и прошлым. Музыкальный рефрен и поэтическая строка определяли, оказывается, суть каждого материального предмета и дополняли суть истинную, нематериальную, духовную. Деревья в лесу звучали в унисон, будто трубы архангелов, и звуки эти были настолько чисты, что я не мог бы сопоставить им никакие реальные голоса, которые мне доводилось слышать в прошлой жизни.

Был ритм, и звучали трубы, и еще я услышал мелодию. Не одну — миллионы мелодий, красоту которых я понимал, чувствовал, но вряд ли смог бы повторить несмотря на их простоту. Каждая звезда представилась мне звучавшей мелодической нотой, и я ни на миг не усомнился в том, что звезды — массивные плазменные шары с температурой поверхности в несколько тысяч градусов — способны быть носителями не только знаний, но и высокой духовности. Точнее — не столько знаний, сколько духовного содержания.

— От рождения мира, — я воспринимал слова как голос одной из звезд, стоявшей в зените, и понимал, что на самом деле ощущаю не колебания воздуха или электромагнитных полей, но мысль в чистом виде, — от рождения мира, от появления в нем разумных существ каждое из них не могло не быть поэтом и музыкантом. Просто потому, что изначальны поэтический ритм и музыкальная гармония. Именно ритм и гармония создали законы природы, где физическое и духовное неразделимы.

— А любовь? — спросил я, неизвестно к кому обращаясь. — Что в этом мире — любовь?

Я не надеялся быть услышанным, но ответ получил сразу, будто окунулся с головой в живительный источник.

— Любовь, — сказал мягкий голос, не женский, не мужской — голос истины не имеет пола, — любовь — та же гармония, она изначальна для мира. Любовь — это притяжение. Любовь — это стремление слиться. Любовь — движение в будущее.

— И еще — возобновление себя в потомстве, — напомнил я. Слова повисли в ночном небе мгновенной кометой и были стерты. Похоже, что функции продления рода действительно не существовало в этом мире.

— Даэна, — сказал я, не надеясь быть услышанным. — Я люблю ее. Она любила меня. Она отдала мне свою любовь и спасла — на время. Она больше не любит меня. Зачем же тогда все? Зачем — жизнь?

Вместо ответа я услышал голос, который не мог не узнать.

— Ариман, — сказал Антарм, — вы опять торопитесь. Ваша торопливость едва не погубила мир. Сейчас ваша торопливость едва не погубила вас самого.

— Антарм! — воскликнул я. — Где вы? Идите сюда, я хочу вас видеть!

— Вы видите меня, — осуждающе произнес Следователь. — Вы меня все время видели. Но это ведь разные вещи: видеть, воспринимать увиденное, понимать воспринятое и сознавать понятое. Вы перестали осознавать меня — почему? Вы ведь не оставили на мне своего знака!

— Знака? — повторил я. — Ладонь?

— Это ваш знак, Ариман… Аркадий. Знак, которым вы метите своих. Своих друзей. Своих сторонников. Своих бойцов.

— Знак дьявола, — прошептал я.

— Знак Аримана, — сказал Антарм уважительно.

Нетерпеливое желание увидеть Следователя в его физической или духовной оболочке оказалось так велико, что я рванулся — неясно откуда, но похоже, что сам из себя, и мгновенно оказался над землей, на высоте, которую не мог оценить взглядом, потому что взгляду не за что было зацепиться в ночной тьме. Странно, но в этот момент я почувствовал, что вернулся и в собственное тело, и в собственную жизнь — почувствовал, как бьется сердце и как першит в горле от холодного ночного воздуха, и даже как мерзнут висящие в пустоте без опоры голые ступни ног.

Мне почудился чей-то разочарованный вздох, чья-то мысль коснулась моей груди и исчезла — это была мысль Ученого, опять упустившего своего врага. На время, — будто сказало мне это прикосновение, — только на время.

Мы еще встретимся, Ариман. Ты — не наш. Законы природы — не твои законы. Ты — помнишь. Тебе нет места здесь.

— Вот как? — сказал я с неожиданной злостью. — Если законы природы позволяют убивать, их нужно изменить! Если законы природы позволяют любви, жертвуя собой, обращаться в равнодушие, их нужно изменить! И если я могу это сделать, я сделаю это!

Ты погубишь мир. Ты понял уже, как мир красив и гармоничен. Ты — зло, Ариман.

— Аркадий, — поправил я.

Ариман, — повторило нечто во мне самом. Ты — зло. К счастью, ты один, и тебя удастся уничтожить.

— Я не один, — сказал я с вызовом. — Еще Ормузд. И Антарм. И Виктор, который ушел оттуда и наверняка уже пришел сюда. И раввин Чухновский, который будет очень удивлен, явившись в мир и не найдя в нем своих представлений. И еще те, кто несут на груди след моей ладони. Меченые мной. Там. И еще Даэна. Моя жена. Когда мы опять будем вместе, все изменится.

Вы не будете вместе. Любовь — притяжение двух друг к другу. А ты здесь один.

Я ощупал себя руками — похоже, что на теле не было даже царапины. Похоже, что жернова космических аппаратов не перемололи меня, как мне это казалось минуту назад. Или мое тело стало другим? Я создал его из понимания сущности мира, которое пришло ко мне совсем недавно? Все тот же закон сохранения энергии? Мысль не может не создавать материю, как не может материя, исчезая, не создать мысль?

Неважно.

Я шлепнулся о землю, вполне материально ударившись копчиком о камень и зашипев от боли. Трава вокруг камня показалась мне знакомой — я уже лежал на чем-то похожем, когда мы с Ормуздом покинули Калган. Жесткие травинки, больше похожие на обрывки электрических проводов. Впрочем, это было, конечно, другое место — невидимый, рядом стоял лес. Кроны деревьев заслоняли от меня свет звезд, и мне показалось, что я в тюремной камере, куда не поникали ни звуки с воли, ни даже тусклый свет из зарешеченного окна.

Что сказал голос Фая? «Законы природы — не твои законы». Потому что частично я принадлежал другому миру? Означало ли это, что я мог нарушать природные законы?

Ученые правы — я разрушал этот мир, потому что помнил. Память не материальна. Однако нематериальны и мысли, и идеи, но их энергетика способна изменить мир, поскольку энергия мысли переходит в энергию кинетического движения и наоборот, а внутриатомная энергия, высвобождаясь, вероятно, порождает уникальный всплеск мыслительной энергии — рождается гениальное литературное произведение или полотно художника.

Если продолжить аналогию — энергия гениального прозрения способна вызвать сугубо физическое явление, взрыв, по мощности не уступающий атомному. С похожими разрушениями и, может быть, даже с радиоактивным заражением местности. Конечно, это только предположение, но в мире, где материальное и духовное связаны едиными природными законами сохранения и взаимообмена, скорее всего, должно было происходить именно так.

И что тогда — память? Вид духовной энергии, которой в этом мире обладал я один. Энергия, принесенная мною из другого мира, чьи физические законы отличны от законов мира этого. Энергия моей памяти наверняка способна, переходя в материальное состояние, инициировать физические процессы, неизвестные в этом мире и наверняка для него разрушительные.

Неужели каждый раз, когда я вспоминал что-то из своей прошлой жизни, неумолимо менялась суть этого мира? Моя память — та труба, по которой в мир вливалась чуждая ему суть?

И еще. Если продолжить рассуждение, то нельзя ли сказать, что, отмечая человека своей ладонью, я передавал ему собственное умение, собственную способность сохранять память там, где ее сохранить нельзя? Если так, то я просто обязан был найти здесь Алену и Генриха Подольского, а теперь еще и Виктора с Чухновским, и даже ненавидимого мной Метальникова, с которым здесь у меня будут совсем другие счеты?

А Ормузд? Я пометил его своей ладонью, и он умер. Что это могло означать? Может, произошел обратный процесс, и Ормузд, мой Учитель, оказался в том мире, из которого я ушел? Нелепая с виду идея, но разве не логичная?

— Я же вам говорил, Ариман, что нужно смотреть в суть, неужели это так трудно? — произнес ворчливый голос Антарма, и я только теперь увидел Следователя — не глазами, конечно, что можно увидеть глазами в черной комнате? Антарм стоял в нескольких шагах и смотрел вглубь меня с любопытством, разбухавшим подобно воздушному шару. Я, как женщина, инстинктивно прикрыл наготу руками, сразу поняв и то, что это бесполезно, и то, что это не нужно.

— Вы все время наблюдали за мной? — с упреком спросил я.

— Скажите лучше, — проворчал Антарм, — почему вы, глядя на меня, не желали видеть моего присутствия?

— Я… на вас? — удивился я. — Да если бы я вас видел… Послушайте… Я потерял Даэну, Антарм! Она…

— Знаю, — мягко произнес Следователь, и я понял, что ничего не должен объяснять — Антарм действительно знал все. Может быть, он стоял рядом со мной, когда Даэна спасала меня от шара? И может, помощь Антарма позволила Ученому одержать ту временную победу?

— Нет, — сказал Следователь. — Уже тогда я не мог выступать на стороне Ученых.

— Почему? — вырвалось у меня.

— Вы рассказали мне кое-что из ваших воспоминаний. Я знал, что это выдумка. Фантазии не обладают способностью переходить в иные формы энергии, они безопасны… А вы… Аркадий, я видел вас, когда… Я не нахожу слов, чтобы описать то, что я видел, да и ни к чему это, вы лучше меня знаете…

Холм. Виктор. Чухновский. Полицейский катер. Битва. Падение. Смерть.

— Да, — сказал Антарм.

— И вы видели, — осуждающе сказал я, — как Даэна, пытаясь меня спасти, отдала мне энергию своей любви?

— Да.

— Видели и не вмешались?

— Я мог погубить вас! — воскликнул Антарм. — Вы все еще не понимаете!

— Если есть энергия любви, — произнес я, — и если ее можно отдать… Наверное, возможно и наоборот… Что я должен сделать, чтобы вернуть Даэне ее любовь? Поймите, иначе мне нечего искать в мире.

— Именно это и нужно Ученым, — осуждающе произнес Антарм. — Лишить вас энергии воспомонаний. Если бы не Даэна, вы бы уже…

— Вот оно что, — сказал я. — Энергия любви накачала энергией мои воспоминания?

— Не совсем так, но что-то вроде этого.

— Так пусть Минозис возьмет мои воспоминания, пусть закопает их в землю, развеет по воздуху, да что угодно, только пусть…

— Нет-нет, — торопливо сказал Следователь. — Есть вещи невозможные. Энергия переходит с высших уровней на низшие. Любовь — самый высокий уровень человеческой энергетики.

— Память ниже?

— Энергия вашей памяти вообще не имеет аналогов! Если любовь закончилась, если ее энергия рассеялась… Поверьте, Ариман, я тоже прошел однажды через это… Я любил… Неважно. Второй раз на эту вершину не подняться.

— Но если энергия любви — самая концентрированная… я правильно понимаю?

— Приблизительно, — уклончиво произнес Антарм.

— Если это так, то откуда она вообще берется? Из рассыпающегося песка невозможно слепить скалу!

— Думаю, Ормузд смог бы вам ответить. Я — нет, не могу. Я никогда об этом не думал.

— Почему? — вырвалось у меня. Неужели, узнав любовь и лишившись ее, этот человек мог думать о чем-то другом?

— А почему я должен был об этом думать? — в свою очередь удивился Антарм. — Это закон природы. О законах природы не думают, почему они такие.

— Даже если законы природы мешают жить?

— Вы говорите глупости, Ариман. Жизнь, как и все в мире, подчиняется законам природы — как законы могут мешать тому, ради чего существуют?

— Кто вы, Антарм? — спросил я. — Враг мне или друг?

— Я был вашим врагом, когда выполнял свой профессиональный долг, — признался Следователь. — Точнее, нет — не врагом, вы были объектом, против которого я должен был направить свои профессиональные действия.

— Хорошо сказано, — пробормотал я, вспомнив неожиданно о московских «объектах», против которых я направлял свою професссиональную деятельность в том, покинутом мире.

Я протянул руку и схватил Следователя за плечо — он был вполне материален и не думал рассеиваться в пространстве подобно привидению.

— Ариман, — тихо произнес Антарм, осторожно высвобождаясь, — я был вашим противником, но теперь это исключено. Когда вы мне рассказали о своем мире, я слушал и не верил, потому что этого не могло быть. Но то, что не может быть, то, что не соответствует природным законам, не обладает энергетикой — никакой! А получилось иначе, и я понял, что в ваших словах содержится правда. Понимаете, Ариман?

— Нет, — признался я.

— Ну как же… Ваши воспоминания обладают энергией, это вы поняли?

— Да.

— Энергия вашей памяти разрушает структуру нашего мира, и потому вы опасны. Никто из нас не может защититься от ваших воспоминаний, вы это понимаете?

— Вот оно что… — протянул я. — Мало того, что я опасен для природы, так я еще и влияю на тех, с кем общаюсь и кому рассказываю о моей Москве, о моей работе…

— О вашей Москве, — повторил Антарм. — Да, это так. Я вынужден следовать за вами! Эта ваша энергия — она, как веревка, привязывает меня к вам. Лучше бы вы пометили меня своей ладонью. По крайней мере, я бы сразу…

— Сразу — что?

— Не знаю, — буркнул Следователь. — Но у Ормузда нет таких проблем.

— Антарм, — сказал я, — ловлю вас на слове. Вы вынуждены мне помогать, верно? Скажите, как мне вернуть Даэну.

— Зачем? Это будет мучительно для вас обоих!

— Не ваше дело! Помогите мне.

Антарм не ответил. Что-то происходило с ним: неясная фигура — возможно, в моем мире ее назвали бы аурой, — вытянулась вверх; то ли духовная составляющая этого человека отделилась от его физической оболочки, то ли оболочка попросту исчезла — я не знал, но чувствовал, что теряю единственного партнера и, может быть, друга.

Ужас заставил меня поднять взгляд к небу. В зените я увидел неслышно опускавшийся шар — бледный, размытый, идея шара, суть шара. Ученые начали против меня новую атаку, и отразить ее у меня не оставалось сил.

Да и желания такого не возникло. Будь что будет.

 

Глава пятнадцатая

Я понимал, что сейчас уйду. Понимал, что не меня, как личность, хочет уничтожить Минозис, но мою память, и потому, как ребенок, у которого вот-вот отнимут банку с любимым вареньем, я ел сладость воспоминаний большой ложкой, готов был лопнуть, но съесть, вместить сколько влезет и еще чуть-чуть…

Воспоминания толпились, мешали друг другу, они были непоследовательны, я вспоминал и захлебывался.

Мое знакомство с Виктором. «Что вы умеете, Винокур?» «Вот мой диплом». «Этот кусок пластика засуньте себе в… Я спрашиваю, что вы умеете?»

Мой первый экзамен в школе водителей, мне пятнадцать лет, рядом в машине сидит отец, а инструктор — на заднем сидении. Мы едем по Кольцевой Минск-2, и я боюсь оторвать колеса от бетонки, отец положил руку мне на колено, а инструктор бормочет: «Не бойся, парень, лететь — это даже приятнее, чем с женщиной…»

А потом действительно — с женщиной. Первый курс колледжа, вечеринка по случаю Дня России. Справляли у Юлика, в прихожей у него висела голограмма: «А ты хоть знаешь, сколько ей лет?» Имелась в виду Россия, но все понимали по-своему. Я пришел один, со Светой мы познакомились, когда у нее упала сумочка, я наклонился, увидел в сантиметре от себя стройные ноги и неожиданно поцеловал сначала одну коленку, потом другую, потом выше, Света молча стояла и ждала, а потом… Потом воспоминание взрывалось, и все было сразу, я понимал, что именно было, но вспомнить последовательно никогда не мог — не сумел и сейчас…

Беседа с Подольским. «Генрих Натанович, мне нужна ваша помощь, потому что вы работали над темой энергетики генетической памяти». — «Да, я работаю… Но не только я. Почему вы пришли ко мне, и что вам нужно?» — «Мое имя Ариман». — «Ариман, простите?» — «Бог зла, если угодно. Бог разрушения». — «Да, знаю, это что-то из персидского… Но чего вы хотите, не понимаю».

Стоп. Не было такого разговора. Не могло быть такого воспоминания. Откуда это?

И что было дальше — если было?

Но уже поднялось новое воспоминание: с Аленой мы как-то попали под дождь, ливень, шквал, на нас падал и никак не мог упасть огромный рекламный щит, он за что-то зацепился, а мы не могли отбежать в сторону, ветер держал нас крепче доброго каната. И когда щит наконец с ужасной быстротой повалился вниз, я сумел…

Перебивка: я в чьей-то спальне, обставленной новой, но под старину, мебелью — огромная кровать, комод с резными выдвижными ящиками, два стула с гнутыми спинками, посреди комнаты стоит старик в странном балахоне, который, скорее всего, — просто большая ночная рубаха. Колпака не хватает, чтобы старик стал похож на изображение со старинных литографий.

Он смотрит на меня и говорит с ненавистью:

«Зачем ты пришел? Почему тебе не сидится на том свете?»

Свой голос я не узнаю, он изменился, стал высоким, даже свистящим, я никогда так не говорил, но сейчас произношу этим не своим голосом:

«Пульса денура. Удар огнем».

Старик отступает к столику, стоящему у кровати. На столе — большая керосиновая лампа под абажуром, мне воображается, что Абрам Подольский швырнет этот агрегат в меня, керосин разольется и вспыхнет, мне-то все равно, но квартира сгорит дотла.

«Ты всегда был дураком», — неожиданно спокойным голосом произносит Абрам, и только теперь я ощущаю мимолетное удивление. Абрам Подольский? Предок Генриха Натановича, странную смерть которого биохимик пытался расследовать, изучая собственные инкарнации? Если передо мной действительно Абрам, то кто я?

Воспоминание пульсировало во мне, становилось то ярче, то тусклее, отдельные слова высвечивались, другие пропадали, я не воспринимал их, только движения губ:

«…Отнял дело и погубил… Того стоишь… Что ты мог…»

И последние слова Абрама:

«Надоел ты мне и при жизни. Уходи».

«Ты безразличен мне, — я опять не узнал свой голос. — Я пришел не потому, что хочу отомстить. Мстить — тебе?»

Должно быть, в моем голосе было больше презрения, чем могла вынести гордая натура этого человека. Подольский рванулся навстречу, и мне ничего не оставалось, как протянуть руку. Подольский натолкнулся на мою ладонь, черты лица его исказились, а из горла вырвался такой дикий нечеловеческий вопль, высокий и чистый, как нота «ля», что я отступил, но было поздно: черное пятно на лице Абрама выглядело маской шамана какого-то дикого африканского племени. Старик повалился, как сноп, а из-за двери я услышал взволнованный голос секретаря, того самого Якова, арестованного по делу об убийстве и отпущенного потом за недостаточностью улик.

«Хозяин, откройте!» — Яков начал колотить в дверь чем-то тяжелым, и я не стал дожидаться, когда он ввалится в спальню.

Опять перебивка: мы с Аленой катаемся на катере по Финскому заливу, это третий месяц нашей семейной жизни, романтическое путешествие, катер несется в сторону Петергофа, я вижу у берега скопление лодок, катеров, малых прогулочных ракет и других посудин разного тоннажа, все прибыли на открытие фонтанов, мы наверняка опоздали, места поблизости от Самсона уже не найдешь, лучше всего, конечно, видно с воздуха, но пространство над Большим дворцом и парком с утра закрыто для личного транспорта — и правильно: только жертв со смертоубийством недоставало в этот яркий майский день.

«Давай смотреть отсюда», — говорит Алена.

«Давай», — соглашаюсь я и неожиданно вижу на обращенном ко мне лице Алены расплывающееся черное пятно. От неожиданности я застываю, жена смотрит на меня недоуменным взглядом, она не понимает, что с ней происходит, а секунду спустя я вздыхаю с облегчением — это всего лишь густая тень… Пятно сползает с лица Алены, и оно оживает, но я уже не нахожу в себе сил сообщить о том, что бинокли остались дома, только машу рукой в сторону берега и бормочу сдавленным голосом:

«Началось»…

Действительно — ровно в одиннадцать над парком взвиваются струи водного фейерверка и…

То ли приблизился рассвет и мрак перестал быть абсолютным, то ли спускавшийся с высоты блеклый шар разогнал тьму поблизости от себя, а может, что-то изменилось в моем восприятии, но я понял, что различаю контуры предметов, контуры тел и, что самое удивительное, — контуры явлений. Может, это были чьи-то воспоминания, проявившиеся в ночном воздухе подобно смутной, плохого качества, голограмме. А может, воспоминания были мои собственные, а не узнавал я их все по той же причине — голограмма оказалась некачественной, детали размыты, а звука не было вообще.

— Ариман, — неожиданно произнес голос Антарма, — у вас есть оружие, которое…

Голос смолк, будто захлебнулся, но я понял. Собственно, я понял это давно, но как мне не хотелось ничего понимать! Что, по сути, предлагал Антарм? Спасти себя, пожертвовав собой? Это был парадокс, но это была и правда.

Моим единственным оружием было то, чем я отличался от этого мира, чем я был для него опасен, — воспоминания. Я вспоминал, и чуждая энергия втягивалась в мир, разрушала его, но спасала меня, отдаляла мой конец.

Нет!

Излучая энергию воспоминаний, я лишался их навсегда! Что я вспоминал минуту назад? Сейчас я этого уже не помнил. Разве что смутно… След… Алену? Виктора? Детство? Подольского? Почему — Подольского? Я не мог вспоминать Подольского, мы с ним не были знакомы в той жизни…

Я мог отбить и эту атаку, но какой ценой? Потеряв память, я и о любви к Даэне забуду напрочь.

Не хочу!

Я протянул руки навстречу желеобразной массе, в которую шар превратился, впитав чужие воспоминания, и мой противник, вздрогнув, слегка изменил направление движения.

— А-р-и-м… — мое имя прозвучало подобно выжатой из тюбика клейкой массе.

Я обернулся и обнаружил Следователя в нескольких шагах от себя. Антарм сумел большую часть своей жизненной энергии обратить в нематериальную форму, и в реальной земной ночи выглядел подобно привидению в старинном английском замке: белесое человекообразное пятно, светившееся мысленным светом. — В-а-ш-и-м-а-с… — что означало это слово? К тому же, я знал, что Антарм не закончил мысль, и мне проиходилось расшифровывать ее, как детям капитана Гранта — размытое водой письмо из бутылки.

— К-и… — выдавил из себя Антарм еще одну порцию звуковых символов, и я, еще не поняв, сделал то, чего хотел Следователь. Великая вещь — инстинкты и опыт. Сосредоточившись, я послал накопленную мной энергию злости, ярости, страха, паники и кошмара в правую ладонь, раскалившуюся так, что деревья, стоявшие неподалеку, отбросили странные синие тени. Вместо жара я, впрочем, ощущал огромную тяжесть — рука налилась свинцом, ее тянуло к земле, будто она весила центнер.

Удержать руку на весу стоило мне такого напряжения сил, что я перестал воспринимать окружающее — шар, лес, небо, землю. Этот фон исчез из моего поля зрения, а вместо него явились узнаваемые контуры людей, так мне сейчас необходимых: вот Ормузд, мальчишка, стоит ко мне вполоборота и делает знаки, которые я не в силах понять, а чуть дальше наклонился в движении, будто от порыва сильного ветра, раввин Чухновский — без шляпы, впрочем, и даже без традиционного черного сюртука, обнаженная суть и не более того, но все-таки это был именно Чухновский, а за ним проступила тень еще одного знакомца, и лишь мгновение спустя я узнал Абрама Подольского, которого видел лишь однажды и лучше бы мне не видеть его вовсе…

Неужели сейчас появится Алена? Женская фигура, развевающиеся волосы — Наталья Раскина, которой я никогда не желал смерти и мог бы поклясться, что не думал убивать ее в том мире.

Я увидел — молнией промелькнуло воспоминание. Я вхожу в фойе ресторана. Я опоздал, и Раскина будет недовольна. Раскрываются створки лифта, и уже входя в кабинку, я неожиданно вижу, как авиетка Натальи Леонидовны, резво вывалившись из первого эшелона, подкатывает к угловому развороту перед зданием. Машина пересекает полосу ожидания, навстречу движется вышедшая со стоянки «хонда-родео», все нормально, но в следующее мгновение моя рука — или моя мысль, принявшая форму руки? — вытягивается шлангом, проникает сквозь стену, достигает обзорного окна авиетки, уже потерявшей скорость, и я касаюсь лица женщины ладонью. Раскина успевает только коротко взвизгнуть, нога ее инстинктивно давит на педаль скорости вместо торможения, и… все. «Хонда» теряет хвостовое оперение, а авиетка врезается в причальную панель автостоянки с таким грохотом, что все на улице застывает…

— Да, — сказала Раскина, поймав мое воспоминание, будто мячик, и бросив мне его обратно: в лицо, в душу, в провал сознания. — Да, Аркадий, это сделали вы. Зачем?

И еще одно «зачем?» — я увидел Метальникова. Майор вышел из-за спины Чухновского и стоял, уперев в бока свои сильные руки. Оружия у него не было, как не было, впрочем, и желания мстить — свой вопрос Метальников задал не для того, чтобы понять причину моей к нему былой ненависти. Он понимал, почему я его убил, но хотел знать, зачем он мне нужен сейчас. Враг? Союзник? Наблюдатель?

— А где… — пробормотал я и услышал голос Виктора:

— Здесь я, Аркадий.

Хрусталев сидел на большом валуне, освещенный призрачным сиянием моей ладони, и смотрел на меня, как мне показалось, обычным своим насмешливым взглядом.

Все мои воины были в сборе. Все, кроме…

— Барух ата адонай… — пробормотал раввин. — Если это ад, то почему здесь я? А если рай, то почему здесь все эти люди?

— Ормузд, — сказал я. — Ты оставил меня одного. Какой же ты Учитель?

— А какой же ты ученик, — отпарировал мальчишка, чья тень высветилась рядом с тенью Виктора, — если сбиваешь меня с пути, не потрудившись узнать моего мнения по этому поводу?

— Что теперь делать? — вырвалось у меня.

— Может быть, справимся, — деловито сказал Учитель. — От меня, правда, толка будет мало, разве что направлять энергию… Ну-ка, навались!

Не знаю, понял ли Ормузда хоть кто-нибудь, но поступили все синхронно. Если память обладала энергией, я ощутил это в полной мере.

Метальников вспомнил свою последнюю операцию — должно быть, такие воспоминания в свое время придавали ему жизненных сил. Он испытывал удовольствие от того, что видел, как пуля, выпущенная им, а не кем-то, впивается осой в тело человека, и как человек перегибается и будто ломается в поясе. Метальников вспоминал сейчас, как со своей группой брал наркокурьеров из Акмалы. Курьеры везли в Москву партию биконала Цинкера — наркотик бинарного действия, каждый из компонентов совершенно безвреден, нужно принимать две дозы, оба компонента сразу, происходит соединение, и — взрыв, пламя, иной мир, счастье…

Курьеров было трое, мальчишки лет по семнадцати, Метальников навалился на них группой — двадцать два спецназовца при полном вооружении. Что это было, если не садистское желание показать силу? Да и стрелять было ни к чему — закон разрешал применить оружие, если курьер оказывал сопротивление, но сейчас этого не было, мальчишки не ожидали, что их отстреляют, как кроликов. Они и не пикнули. Пуля вошла в тело, и кровь разлилась, как вода из треснувшего стакана, и Метальников ощутил чуть ли не экстаз, и выпустил еще две пули, хотя мог ограничиться шокатором.

И этот человек спал с Аленой, этот человек был ей дорог! Если есть вообще на свете — том или этом — душевная слепота, то это прежде всего слепота любящего человека.

На какое-то мгновение я даже обрадовался тому, что Алены нет здесь, и память Метальникова для нее закрыта. Воспоминание майора сгустилось серым облаком, соприкоснулось с моей все еще сиявшей рукой и слилось с ней.

Следующим оказался Виктор, и то, что я увидел, тоже не доставило мне удовольствия. Хрусталев вспомнил, как отвечал следователю МУРа на дознании по делу о гибели Аркадия Винокура, сотрудника частного детективного агентства «Феникс».

— Винокур — убийца, — четко говорил Виктор, следя, чтобы запись на листе автопротокола соответствовала сказанному. — Он убил доктора наук Генриха Натановича Подольского и фактически принудил меня поручить именно ему расследование этого дела. Предполагая, что находится вне подозрений, Винокур убил свою жену Елену, заподозрив ее в измене, а затем, применив тот же способ, расправился с ее любовником, майором внутренних войск Метальниковым. Способ, использованный Винокуром для убийства этих людей, изучается. Когда я обвинил Винокура на основании собранных мной убедительных улик, он предпочел покончить с собой…

Может быть, Виктор и должен был говорить именно так? В конце концов, я был мертв, а ему престояло жить, и то, что он продолжал расследование после передачи МУРу всех обстоятельств дела, должно было реабилитировать Хрусталева в моих глазах. И разве не сделал он в конце концов правильного вывода? И разве наша встреча на подмосковном холме и сама смерть Виктора не была убедительным доказательством чистоты его намерений по отношению ко мне? Но все равно я не мог простить ему обвинения, при том даже, что Виктор был прав: да, я убил этих людей.

Все было так, и все было совершенно иначе. Неужели Виктор в первые часы после моей смерти был настолько слеп, что не видел правды если не такой, какая она была на самом деле, то хотя бы не такой, какой она никогда не была?

И еще Виктор вспомнил. Через год после того, как я поступил на работу в «Феникс» Хрусталев поручил мне внешнее наблюдение за неким Михаилом Щепетовым, подозреваемым в том, что он убил жену и тещу и расчленил их трупы, спрятав их в канализационном колодце на перекрестке улиц Волошина и Кайменова. К нам обратилась сестра убитой, женщина состоятельная, и Виктор (это я помнил и сам) слупил с нее не только сумму обычного гонорара, но и не положенные для данной категории дел проценты.

Виктор еще не очень верил в мои профессиональные способности и потому перестраховался — в первый же вечер он последовал за мной и наблюдал, как я бездарно позволил объекту наблюдения не только уйти от опеки, но и изменить распределение ролей: потеряв подозреваемого, я доложил начальнику (говорившему со мной по мобильнику, находясь от меня шагах в десяти) и отправился домой, не подозревая о том, что тащу на хвосте того самого типа, которого должен был опекать.

Я не знал этого, Виктор никогда мне об этом эпизоде не рассказывал. А то, что произошло в тот же вечер несколько минут спустя, меня поразило настолько, что я едва не отдернул руку, когда воспоминание Виктора впилось в мою ладонь, передавая свою нерастраченную энергию.

Я взял такси (это я тоже помнил, но видел теперь глазами Виктора), потому что свою машину оставил на стоянке, и поехал домой, не заметив ни Щепетова, ни Хрусталева, наблюдавшего за нашими перемещениями из своей машины. В квартале от дома я такси отпустил и пошел дальше пешком, расслабившись и не думая об опасности. Именно тогда Щепетов и решил со мной расправиться. Виктор шел за ним в трех шагах и успел подкосить его, когда тот вытащил нож. Негодяй свалился, как подкошенный, не успев вскрикнуть, я вошел в подъезд, не подозревая о том, что произошло, а Виктор, выждав минуту и убедившись, что Щепетов находится в долгой отключке, вызвал машину из КПЗ Юрьевского района и отправил задержанного отдыхать до утра в тюремной камере.

Воспоминание прервалось, но дальнейшее я помнил и сам: утром я пришел на работу, чтобы выслушать распоряжения Хрусталева, и узнал, что дело Щепетова закрыто, «а ты, Аркадий, займешься этим наркоманом Беспаловым». Никогда впоследствии Виктор ни словом не упоминал о том, что в ту ночь спас мне жизнь…

Шар, еще секунду назад неотвратимо приближайшийся, остановился, натолкнувшись на мою ладонь, и давление, которое я ощутил, едва не разорвало мне мышцы. Шар сплющило, он растекся по невидимой поверхности плоской кляксой, я успел различить сначала след собственной ладони, потом расплывавшиеся капли чужих воспоминаний — и все кончилось.

Шар исчез. Ормузд с Антармом будто материализовались передо мной из пустоты — собственно, почему «будто», оба действительно изменили свои оболочки с духовной на материальную и сказали одновременно:

— Если ты думаешь, что победил, то ошибаешься.

— Знаю, — пробормотал я.

Я действительно знал это, потому что видел направленный на меня взгляд Фая — с одной стороны, и Минозиса — с другой. Мне даже почудилось на мгновение, что если я сделаю шаг, то взгляды Ученых столкнутся, и произойдет страшный взрыв, потому что энергии — духовной, конечно, но разве это имело значение? — было достаточно, чтобы испепелить небольших размеров город. А может, и больших? А может, и всю Земли могли бы испепелить эти два взгляда, если бы смогли столкнуться друг с другом?

Неужели ненависть могла быть такой всепоглощающей?

Нет, — подумал я, — это не так. Ученые вовсе не ненавидели меня. Более того, оба меня по-своему любили — ведь я был феноменом, который не уничтожать было нужно, а исследовать во славу науки. Я был носителем закона природы, неизвестного в этом мире. И сейчас — уже не только я. Виктор, Метальников, Абрам Подольский, Раскина, Чухновский…

И еще Антарм с Ормуздом.

Взгляд Минозиса коснулся сетчатки моих глаз, и я увидел Ученого — он сидел в своем кресле, но не там, где мы увиделись впервые; кресло висело в пустоте между планетами, закукленное в прозрачной капсуле из собственных идей Минозиса, которые я мог бы даже прочитать, если бы у меня осталось для этого время.

— Ариман, — произнес Ученый, — вы сами не знаете, что творите. Вам ведь ясно, что вы — зло.

— Зло? — переспросил я. — Ну и что? Разве добро и зло не определяются законами природы? И разве законы природы не симметричны? И разве вам дано определять, что добро и что зло для этого мира? Какой заряд у электрона — отрицательный или положительный? Все зависит от точки отсчета, верно? В мире, который я помню, понятие добра определяется людьми, их взаимоотношениями и только ими. Природа в моем мире нейтральна по отношению к добру и злу. Природа не может быть доброй или злой. А здесь…

— Человеку не дано устанавливать, что есть добро и что есть зло, — сказал Минозис. — Добро — все, что подчиняется законам природы. Зло — все, что отвергает их.

— Значит, до моего появления этот мир вообще не знал зла? — пораженно спросил я.

— Именно так, — согласился Ученый.

— И не было в природе противоречий? — не унимался я.

— Без противоречий нет развития, — заявил Минозис. — Но это противоречия между разными сторонами добра, проявлениями разных законов природы.

— Если не существовало зла, — мне показалось, что я поймал Минозиса на противоречии — том самом, без которого нет развития, — то откуда вам известно это понятие?

— А разве понятие о явлении обязательно должно сопровождаться существованием самого явления? — удивился Ученый.

— Ну как же… — растерялся я. — Если в мире никогда не было, допустим, зеленого крокодила, откуда вам знать о том, что это такое?

— Я не знал, что такое зеленый крокодил, — сказал Минозис, — но вы сказали, и теперь это понятие мне известно..

— Откуда вы можете…

— Энергия познания, Ариман! Бесконечное знание существует в мире объективно, как существуют и законы природы, способные — независимо от нашего желания — перевести энергию познания из потенциального состояния в форму, доступную пониманию.

— Допустим, — прервал я. — Но тогда и энергия моих воспоминаний естественна! Если я помню мой мир…

— Эта энергия разрушает Вселенную! — вскричал Ученый.

Луч его взгляда угас, Минозис больше не хотел говорить со мной. Я протянул свою все еще жаркую ладонь, и Ученый вскрикнул, и вскрикнули Ормузд с Антармом, и закричали остальные мои воины, стоявшие за моей спиной со своим грузом воспоминаний. И еще один крик раздался в моем сознании — крик, ради которого я мог бы отдать все, в том числе и собственную память.

Даэна!

Я обернулся, и это было ошибкой. Взгляд Минозиса стал стальным канатом, упавшим на мои плечи подобно лассо, брошенному искусным ковбоем. Пошевелиться я не мог. Более того, мысли мои тоже застыли. Если нет движения мысли, невозможно вспомнить. Если нет воспоминаний, энергия их не изливается в мир. И тогда…

Ученые победили. Это была моя последняя мысль, медленная и четкая, перед тем, как все перед моими глазами застыло окончательно.

 

Глава шестнадцатая

В неподвижности мысли сначала родились образы. Они были статичны и друг с другом никак не связаны. Я и запомнить их не мог, потому что ведь и память без мысли, без осознания мертва, как статуя.

В какой-то момент два образа сложились вместе, и это означало, что движение все-таки существует, хотя бы в форме простой физической интерференции. А потом я наконец понял, что живу.

Я ощущал себя статуей Командора, явившейся на свидание к Дон Жуану. Статуей, способной лишь гулко переставлять ноги и извлекать из гортани глухие, ничего не выражавшие звуки.

Леса не было. И травы на холме. И реки. Почему-то в эти первые мгновения я мог четко фиксировать лишь то, чего не было перед моим взглядом. То, что перед ним все-таки было, я начал видеть чуть спустя.

Поле Иалу. Место, где я появился на свет. Дверь в мир.

Я стоял на сухом островке среди болота. Странная мысль материализовалась, потной каплей скатилась со лба и потекла по груди: я пришел в мир заново? Зачем? Чтобы повторить свой путь и еще раз принять свое поражение?

Мне стало страшно, и, должно быть, этот страх окончательно стер пелену с моего сознания.

Я был здесь не один. На островках, отделенных от меня булькавшей жижей, стояли мои солдаты. Метальников усмехался, глядя как я пытаюсь счистить с босых пяток налипшую грязь. Раскина стояла, прикрывая свою небольшую грудь, и смотрела на меня тем же недружелюбным взглядом, какой у нее был, когда я пытался войти в лабораторию Подольского. Старый Абрам Подольский рассматривал меня исподлобья и думал о чем-то своем, а Виктор на соседнем островке был готов к прыжку — он знал, что ничего еще не кончено, а если говорить о нем лично, то все для него только начиналось в этом мире. Как и для Чухновского, которого собственная нагота смущала настолько, что он готов был врасти в землю, стать частью пейзажа, неодушевленным предметом без мыслей и памяти.

Антарм и Ормузд тоже были здесь — пожалуй, только они и были спокойны, потому что понимали происходившее.

— Ну что? — спросил я, обращаясь к мальчишке. — Все сначала? И какой же закон природы закинул нас на это поле? Боде-Тициус или Бойль-Мариотт?

— Ты сыплешь именами из прежнего мира, верно? — сказал Ормузд, к чему-то прислушиваясь.

Со стороны Калгана доносились глухие звуки — это разговаривали друг с другом жители на базарной площади. Интерференция звуковых и мысленных энергий создавала странный эффект — будто большие барабаны возвещали о начале то ли циркового представления, то ли большого сражения.

Я не хотел начинать все заново. Прежде я знал, что мне нужно в этом мире. Сейчас этой цели не существовало. Даэна не ждала меня, и все было бессмысленно.

На краю поля Иалу, по всему его немалому периметру появились темные фигуры, не то чтобы прозрачные, но какие-то смутные, будто энергии мысли было в них больше, чем вещественного содержания. Это были Ученые, среди которых я узнал Фая и Минозиса. Фай все еще казался мне похожим на Генриха Подольского, хотя теперь, глядя не столько на внешность этого человека, сколько в его суть, я понимал, что сходство на самом деле весьма относительное.

— Ариман, — сказал Минозис, я знал, что говорил именно он, но мне казалось, что все Ученые произносят слова в унисон, создавая странное впечатление хора а-капелла. — Этим людям тоже придется покинуть мир.

— Я не вижу здесь… — пробормотал я.

— И не увидите, — резко сказал Минозис, понимая, кого я имел в виду.

Он ошибся. Они все ошиблись. Даэна шла ко мне со стороны далекого леса — не шла, бежала, даже не бежала, а летела низко над землей, будто волшебница из детской сказки, вся в золотом ореоле — то ли это был спутанный ворох мыслей, то ли развевались на ветру ее замечательные волосы.

А следом за ней медленно выступал, полный собственного значения, человек, суть которого я знал. Генрих Натанович Подольский собственной персоной.

Подольский говорил со мной, направив в мою сторону тоненький лучик мысли, неразличимый, если смотреть со стороны.

— Я не мог прийти раньше, — думал Подольский, — извините. Я не помнил себя. Я жил. Моя память вернулась, когда вы потерпели поражение, когда ваша память застыла. Закон сохранения движения — остановив ваши воспоминания, Минозис, не подозревая о том, сдвинул с места мои.

— Даэна, — прошептал я. Слова Подольского многое объясняли, но проходили сейчас мимо моего сознания.

— Аркадий! Господи, Аркаша! Помоги мне, я не успеваю! — я узнал бы этот голос среди миллиона других, я знал этот голос еще когда был мальчишкой, потом слышал каждый день и иногда был уверен, что ненавижу его. Алена. Даэна?

Тремя большими прыжками — на самом деле это не прыжки даже были, а будто взмахи крыльев — Даэна перемахнула через болотную топь и, оказавшись на одном со мной островке, бросилась мне на грудь. Я прижал к себе свою жену и простил ей все, включая собственную неблагодарность. Глаза Алены. Губы Алены. Голос Алены. И самое главное, что было сейчас важнее всего, — память Алены.

— Ты… — бормотал я, — ты ждала меня на холме… с самого начала… с того момента, как я убил тебя…

— Да, да, да.

— Я люблю тебя. Я всегда тебя любил, даже когда ненавидел.

— Да. Да. Да…

— Даже когда ты… с ним…

Я хотел обернуться в сторону Метальникова, но Алена не позволила мне, и я простил ее еще раз.

— Зачем ты назвала себя Даэной? — с упреком спросил я. — Могла бы сказать…

— Я должна была встретить тебя здесь. Я — та, кто встречает. Я не помнила, но понимала, что люблю тебя больше всего, больше жизни…

— И отдала мне эту любовь, — пробормотал я. — Теперь ты не любишь меня?

— Люблю! — сказала Алена. — Ты можешь это понять?

Я мог. Даэна разлюбила меня, отдав энергию своего чувства, но у Алены остались воспоминания, энергия которых исчезнуть не могла. Значит, не могла исчезнуть и ее любовь.

— Ариман! — это был голос Ормузда.

Ситуация на поле Иалу изменилась. Между нами и Учеными появился и вырастал барьер, будто персидский ковер, сотканный из мыслей, которые я не мог прочесть.

Ученые знали что делали. Они собрали на поле Иалу нас всех и теперь методично наращивали давление, замуровывая и носителей инфекции, и зараженных странной болезнью памяти в саркофаге, из которого не было выхода и где нам предстояло существовать… сколько? Неужели вечность?

— Нам не пробиться? — спросил я Ормузда и Антарма, хотя и сам прекрасно знал ответ.

— Нет, — буркнул мальчишка. — Энергия ваших воспоминаний уже частично израсходована. Оставшейся энергии слишком мало.

Барьер увеличивался, края его в вышине начали срастаться — возникал купол.

— Аркадий Валериевич, — это был голос Генриха Подольского, — Наших собственных воспоминаний действительно недостаточно. Без генетической памяти не обойтись.

— О чем вы? — пробормотал я.

— Ормузд! — резко сказал Подольский. — Почему вы не объяснили этому человеку? Вы ведь Учитель, вы обязаны…

— По-вашему, я мог? Не помня того, кем был?

— Сначала не могли, верно, — нетерпеливо сказал Подольский, — но потом, когда Винокур коснулся вас ладонью…

— Я должен был сам понять себя, — твердо сказал Ормузд.

— Абрам, — Подольский обернулся к своему предку, возникшему из-за его спины, — вы-то можете объяснить?

Абрам Подольский кивнул головой и сказал:

— Ведь не сами вы, Аркадий, убили меня. Это сделала ваша память.

— Моя память? — переспросил я, не понимая.

— Да, ваша генетическая память. Не на машине же времени, черт побери, вы оказались в девятнадцатом веке! — вмешался Генрих Подольский. — Вы не знаете, что вашим предком был бедняга Шмуль, покончивший с собой из-за козней Абрама? Да вы вообще копались ли в своей генетической памяти после того, как взошли с поля Иалу? Чем вы тут занимались, Аркадий? Любовь свою искали? Вы и того не понимали тоже, что любовь ваша, и суть ваша — все в вашей памяти, и нигде больше? А меня кто убил? Вы что, и того не поняли, что это тоже сделала ваша память? Все! — неожиданно прервал собственную страстную речь Подольский. — Время кончилось, Аркадий Валериевич. Давайте действовать. Командуйте.

— Командовать? — растерянно произнес я, и в этот момент купол, возведенный Учеными, замкнулся с тихим всхлипом, отделив нас от мира. Должно быть, мне только этого звука недоставало, чтобы понять наконец, что хотел сказать — и сказал, он ведь не говорил обиняками! — Генрих Натанович Подольский, бывший специалист по наследственной памяти и инкарнациям. Не то чтобы пелена упала с моих глаз — точное, кстати говоря, выражение, хотя и излишне литературное, — но я действительно был здесь единственным, кто видел цель, знал смысл и понимал задачу.

— Прорвемся! — сказал я.

— Алена, родная, — сказал я, — ты должна вспомнить все, что было с тобой и с твоими предками, эта память хранится в твоих генах, она по сути бесконечна, потому что тянется из глубины веков.

— Виктор, — сказал я. — Спасибо, что не предал меня. Теперь вспомни. Себя, и своего отца, заключенного в тебе, и свою мать, и бабушек, и дедов, и жившего в пятнадцатом веке разбойника, твоего предка, ты сам рассказывал мне об этом семейном предании…

— Ребе, — сказал я. — Вы можете сделать для нас — и для себя тоже — больше других. Вы знаете еврейскую Тору, а эта память поистине бесконечна. Энергии, заключенной в духовной сути Ветхого завета, должно хватить, чтобы изменить планету. Вы понимаете, чего я хочу от вас?

— Конечно, — кивнул раввин. — Должно быть, впервые после Моше рабейну великая энергия Книги способна физически изменить мир.

— Наталья Леонидовна, — сказал я. — Жаль, что мы с вами так мало общались, но если вы здесь, значит, что-то есть и в вашей памяти, без чего нам не обойтись…

Улыбка Натальи Леонидовны оказалась удивительно светлой, я помнил Раскину во время нашего разговора в лаборатории — она была страстна, упорна, умна, все, что угодно, но я не смог бы назвать эту женщину светлой. Сейчас она была именно такой — внутренняя энергия искала выхода и становилась золотистым сиянием.

— Да, — просто сказала Раскина. — Моя память открыта для меня до самого начала времен. Видите ли, я успела сделать больше, чем Генрих, и вы, видимо, это почувствовали.

— Что значит — до начала времен? — требовательно спросил Генрих Подольский. — Мы работали вместе…

Он не закончил фразу — мысль Натальи Леонидовны стала ясна всем, а Подольскому открылись и такие детали, которые для меня были всего лишь красивым узором на поверхности прекрасного персидского ковра. Раскиной удалось возбудить не просто генетическую память разумного существа, но даже память формы. Она смогла вспомнить, как была камнем, лежавшим на краю вулканического кратера за миллиард лет до появления жизни на Земле. Атомы, входившие в состав камня, стали впоследствии элементами конструкций других камней, и песчаных пляжей, и торфяников, и древесной коры, и первых амеб, а потом — длинной чередой — чего только не было в памяти этой женщины! Поистине бесконечная энергия, и я теперь уже почти без страха смотрел на сомкнувшийся над нами купол. Прорвемся.

А ведь с нами были еще Абрам Подольский, смотревший вокруг умными глазами, и мой недруг Метальников, не поднимавший глаз от кипевшей поверхности болота. А еще Ормузд, мой Учитель, и Антарм, мой Следователь — единственные среди нас, кто так и не впомнили, кем были прежде.

Купол над нашими головами неожиданно раскалился докрасна, с неба, будто страшный летний самум, упал жар, он обнял меня, схватил меня за руки, сжал мои плечи, судорогой сковал ноги. Сначала мне показалось, что это духовный жар, жар чьей-то души, но в следующее мгновение я понял, что ошибся — с полей Иалу поднялись мощные испарения, это испарялись от жара еще не всплывшие и никогда уже не всплывущие сущности. Стоны их давили мне на уши, на виски, я и сам готов был застонать, я растерялся, и хотя должен был командовать своим немногочисленным войском, но не был способен не только сказать что-то путное, но даже и связно подумать.

— Вспоминайте! — раздался над полями Иалу раскатистый голос — может быть, даже мой собственный. Возможно, именно такой голос призывал когда-то Моисея подняться на гору Синай.

Первым отреагировал Метальников. Может быть, привычка подчиняться приказам была его второй или даже первой натурой. Приказано было вспоминать — и он вспомнил. Метальников понимал, что для отражения атаки нужно много энергии, и он вспомнил сразу все. Я не представлял, как это вообще было возможно: вместить в миг воспоминаний всю жизнь, причем не только свою, но и всех своих предков.

Для нас, только приходивших в себя, это выглядело, как взрыв — там, где только что стоял бывший майор российского спецназа, возникла огненная фигура, отдаленно похожая на человека, в следующую секунду огонь рванулся вверх, пробил купол в зените, истончился и с шипением угас — на землю посыпался пепел, и я, даже не приглядываясь, видел, что это падали обрывки воспоминаний — разрозненных, непонятных и несоединимых, как несоединимы друг с другом мельчайшие осколки вдребезги разбитой чашки.

На островке, где только что стоял Метальников, осталась только выжженная и еще более сухая, чем прежде, земля.

— Влад…

Это не мог быть голос Алены. Это не мог быть голос моей Даэны, моей богини. Она любила меня. Она не могла так…

Тогда я понял, что это был мой голос.

После того, как Метальников угас, будто молния, отдавшая весь свой заряд, в мире под куполом стало темно, как в лесу под звездами, и только в зените, там, куда ушла сущность Влада, алело четкое круглое пятно.

Мне на ладонь спланировала пылинка, и я поднес ее к глазам. Это было очень небольшое воспоминание, секунда жизни.

Я — Владик Метальников — стоял в углу и держал в руке биодискету, я помнил, что читал философскую работу Бергмана, чтение вовсе мне не по возрасту, но очень хотелось, и потому, когда на плечо легла тяжелая рука отца, я не сразу вернулся к реальности. А вернувшись, понял, что сейчас буду бит — отец терпеть не мог, когда кто-то копался в его архиве. Я стоял в углу, глядел на отца ненавидящим взглядом, а рука его все поднималась, поднималась, поднималась…

Пылинка скатилась с моей ладони.

— Аркадий! — услышал я предостерегающий возглас. Кричали, по-моему, все, даже Абрам Подольский, стоявший вдалеке отрешенной статуей.

Купол опускался, как шар, из которого выходил воздух. Впечатление было таким, будто Мельников пробил вполне материальную дыру, давление (чего? мысли? воздуха? памяти?) снаружи оказалось больше внутреннего, и теперь материя опадала, сжималась, и я не знал — победа это или поражение.

Раздавит нас сейчас или всего лишь накроет невесомой тканью?

— Ариман! — это был голос Минозиса. — Ариман! Вы не можете победить! Неужели вы думаете, что даже вместе способны противостоять мирозданию? Энергия вашей памяти не бесконечна. Мы не позволим погубить мир…

Не знаю, как удалось Алене перепрыгнуть с площадки, на которой она стояла, — просто я обнаружил вдруг, что жена прижимается ко мне, и руки ее обнимают меня, и мысли ее сцепились с моими так, что даже если кому-нибудь удалось бы отзделить друг от друга наши тела, то с мыслями, с сущностями нашими никто не смог бы справиться — невозможно разделить неделимую частицу, название которой и придумывать было не нужно, потому что оно существовало всегда: Любовь.

И память наша тоже стала единой сутью. В физике это, насколько я помнил, называлось резонансом. Как это называлось здесь, я не знал, а обращаться с вопросом к Ормузду не было времени.

— Нет! — воскликнул я. — Не нарушать законы пришли мы, но соблюдать их. Не погубить, но спасти!

На периферии сознания мелькнуло, что это не моя мысль.

— Истинное зло, — твердо сказал я, прислушиваясь к ощущениям, которые рождались в глубине подсознания и были мне прежде неизвестны, — истинное зло — это неспособность помнить. Истинное зло — когда собственную ответственность за себя, свой народ, свою землю и свою Вселенную перекладываешь на законы природы, созданные не тобой и не тобой управляемые. Истинное зло — когда уничтожаешь новое потому, что оно представляется странным. Зло — убить любовь.

— Вы ошибаетесь, Ариман, — грустно сказал Минозис, и я неожиданно увидел Ученого: он стоял на одном из островков, переступая с ноги на ногу, чтобы удержать равновесие.

— Вы ошибаетесь, — продолжал Ученый, в словах его была грусть, опадавшая темной пылью и оседавшая на островке, Минозис не мог сдержать своих чувств, и мне даже стало жаль его, он действительно думал то, что говорил, а говорил только то, в чем был уверен. — Добро — это то, что происходит в мире согласно его природным законам. Зло — то, что законам противоречит, что заставляет их изменяться и, следовательно, изменяет Вселенную. До вашего явления, Ариман, в мире не было и не могло быть зла. Вы пришли, чтобы все изменить. В замкнутой и равновесной энергетической системе не должно быть иных видов энергии, кроме уже существующих. Вы принесли другую энергию, энергию памяти.

— Ну и что? — искренне удивился я. — Память — благо. Разве у этого мира нет своей истории? История — это память.

— Не играйте словами, Ариман, — возразил Минозис. — Энергия исторической памяти не вносится в мир извне, она возникает из энергии действия, сложенной с энергией поступательного движения в будущее.

Ученый сделал резкое движение — возможно, в голову ему пришла какая-то мысль, и он хотел удержать ее. Минозис замахал руками, будто птица, которая хочет взлететь, и неожиданно потеряв равновесие, свалился с островка в черную жижу поля Иалу, мгновенно поглотившую его. Даже кругов не осталось, только легкий всхлип. Неужели, — подумал я, — так уходят из этого мира?

— Нет, — сказал Ормузд, — так из мира не уходят. Ученый вернулся. Разговор окончен. Сейчас…

Учитель не закончил фразы. Купол обрушился на меня всей своей тяжестью, Алена еще сильнее прижалась ко мне — под бесконечно тяжелым одеялом купола мы были с ней одни. В этот миг, объединивший все мгновения обеих наших Вселенной с начала времен, я почувствовал, что мы с Аленой всегда были вместе и всегда — одни. Мы были с ней первыми мужчиной и женщиной, не понимавшими еще, что такое любовь, но знавшими, что нет в мире никого дороже друг друга. Мы были с ней Антонием и Клеопатрой, Парисом и Еленой, Фаустом и Гретхен, Тристаном и Изольдой, и даже Ромео с Джульеттой, которые никогда не существовали в реальности, начав жить не в мире, но сразу — в памяти человеческой. Мы были миллиардами мужчин и женщин, что любили друг друга с истока времен. Мы были миллионами из них, отдавшими за любовь свои жизни. И тысячами, кому довелось изменить своей любовью течение истории.

Мы были сами собой, но мы сами собой уже не были. Мы превратились в собственную память и стали мостом, соединившим два мира — тот, в котором мы родились, и тот, из которого теперь уходили в небытие.

Мы были одни, хотя я и понимал краем сознания, еще не обратившегося в память, что рядом уходили в небытие, становились памятью мои воины — Виктор, Чухновский, Ормузд, Антарм, Абрам Подольский, и Раскина, которая (я это ощутил мгновенным зрением и удовлетворенно улыбнулся) приникла к Генриху, отдав ему все то, что я сейчас отдавал Алене, и получая от него все, что я от Алены получал.

А потом сознание растворилось в памяти окончательно, и я — точнее, мы с Аленой, поскольку были теперь единым целым — увидел мир, каким он был на самом деле. Я только не знал, какой мир я видел — тот, где я родился, или другой, из которого сейчас уходил.

Планеты обращались вокруг звезд, звезды объединялись в галактики, а галактики разбегались во все стороны, и гнала их сила, названия которой я не знал, но суть которой была для меня ясна — суть была: память. Память о том мире, который был прежде и который перестал существовать, чтобы возникла новая Вселенная.

Я понял наконец, почему Ученые так не хотели моего явления в мир. Память о прошлом была той силой, что заставляла мироздание расширяться. Наша память добавляла новый импульс. Этот импульс нарушал равновесие.

— Ты видишь теперь? — это был голос Ормузда, Учителя, так хотевшего научить меня добру — природным законам, управлявшим этим миром.

— Вижу, — пробормотал я. — Поздно, Ормузд. Что сделано, то сделано. К тому же, мы проиграли.

В последний миг — я понимал, что ухожу из этой жизни, как уже уходил однажды из той — память сжалась до утлого мгновения, и я вернулся в себя: так перед смертью человека отпускает мучившая его боль, и он вдруг обнаруживает, что стал ребенком, и что все так хорошо вокруг, и игрушки, и мама…

Я стоял на берегу залива, а за морем садилось солнце. Песок был уже прохладным, а легкий бриз принес тонкий запах цветов акации — казалось, будто так пахнет солнце. Это был берег Апшерона, меня привозили сюда родители, когда мне исполнилось восемь, мы отдыхали в маленьком домике и сами готовили себе еду — я говорю «сами», потому что и мне доставалась часть работы: приносить щепки для костра, на котором отец жарил изумительное по вкусу мясо, какого я не ел больше никогда.

Я обернулся, воображая, что сейчас увижу маму с картофелечисткой в руке, и отца, разжигавшего пламя от падавших с солнца закатных искр. Темный женский силуэт на фоне уже темного восточного неба был знаком мне настолько, что я ошибся:

— Мама, — сказал я и понял — это была Алена.

— Алена, — сказал я, — почему ты…

Я не договорил. Я был еще мальчиком и не знал женщин, кроме собственной матери, которую, конечно, не знал тоже — разве только ее любовь ко мне, ту часть ее сути, что была обращена в мою сторону и доступна моему детскому сознанию. Но я был и собой — человеком, знавшим, что умирает во второй раз. Я хотел спросить у Алены, почему в этот момент она оставила меня, стояла рядом, смотрела…

Нет, это было всего лишь отражение в зеркале неба. Мы были вместе, и когда солнце взорвалось, а раскаленные ошметки светила впились мне в мозг, я знал, что и в новом мире мы с Аленой будем вместе. Теперь — навсегда.

Почему я был так уверен в этом? Почему я вообще был уверен в том, что смерть — всего лишь переход из мира в мир?

— Барух ата адонай… — я узнал голос Виктора, а голос раввина Чухновского повторил:

— Благословен будь, господь наш…

Последним усилием я попытался дотянуться до этих голосов, оставшихся на самом деле лишь на дне моей памяти, но сил было недостаточно.

Я умер, и последним моим ощущением был запах цветов акации: запах мамы, запах Алены, запах любви. А последней мыслью — сожаление о том, что прошло, и о том, что осталось непонятым, и о том, что я так и не сделал того, для чего был призван.

Призван — кем?

Эта мысль уже была не моей, память впитала ее и оставила в мире.