Глава первая
Мрак. Безмолвие. Отсутствие.
Мрак был везде и был всем, бесконечность тянулась в прошлое и будущее, повторяя себя, и тоже была мраком.
Он был счастлив.
Он парил — может быть, в воздухе, но вероятнее всего — в собственном воображении.
Он раскинул руки, но были ли это на самом деле руки, а не его представление о них? Он подогнул ноги, но так и не смог определить, произошло ли это на самом деле.
Он сказал себе: «Я живу», это было не вопросом, а утверждением, и окружавший его мрак согласился с этим выводом, поскольку чем же иным было молчание, если не знаком согласия?
Он жил, но кто — он?
Вопрос этот занимал его недолго, поскольку он жил не мыслями, но ощущениями. Ощущений было на редкость мало, и ему пришлось создавать их самому.
Из инстинктов, из усвоенных когда-то рефлексов возникло ощущение тепла. И ощущение холода возникло тоже. Тепло было рукам, а ноги замерзли. Ему это не понравилось, и он смешал холод с теплом, создав ощущение влажности, которое понравилось ему еще меньше, и тогда он осознал собственную значимость в мире, где только созданные им ощущения составляли единственную и неповторимую реальность.
«Я живу», — повторил он и добавил: «Я ощущаю».
Но пока он ощущал только себя — не личность, а существо в мире, состоявшем из мрака и безмолвия.
«Я ощущаю», — повторил он и добавил: «Я хочу».
Он хотел того, чего не имел, и знал единственный способ получить желаемое: создать самому. Из чего? И что?
Он создавал слова, чтобы описать ощущения, и создавал ощущения, чтобы понять желания, а желания рождались сами и сами исчезали.
Создавая слова, он творил мир. Тепло и холод. Влажность и сухость. Мрак и… Что? Свет. Хорошее слово. Пусть будет свет.
И стал свет.
Свет возник из окружавшего мрака, будто мысль из подсознания. Он широко раскрыл глаза, но ничего не видел, потому что свет оказался всего лишь противоположностью мраку — и ничем более. Глазам стало больно, это было новое для него ощущение, он не хотел боли и закрыл глаза, вернув мрак.
Но полной тьмы уже не было, он почувствовал свою отделенность от мира и приоткрыл веки, хотя и боялся быть ослепленным. Свет, однако, оказался мягким, не таким, как в момент создания. Свет был, и значит, был мир, но мир был пуст, иначе он непременно увидел бы его содержимое.
Свет был вверху, а мрак внизу, сам он парил между мраком и светом, и даже с закрытыми глазами ему казалось, что мир вертится вокруг него все быстрее и быстрее. Еще немного — мрак со светом перемешаются, и все, что он сделал, придется начинать сначала.
Нужна опора. Твердь. Он представил ее в воображении: прочную, основательную, упругую. Подумал: да будет так. И стало так.
Он стоял на жесткой поверхности, чувствовал, как в подошвы впиваются мелкие острые грани. Поверхность была плоской, серой, тоскливой и заканчивалась совсем рядом. Он сделал шаг и оказался на краю созданной им тверди. Он заглянул во мрак, и ему почудились фигуры, которых там, скорее всего, не было. Он отшатнулся, поднял глаза к свету, и там ему тоже почудились фигуры, которых быть не могло.
Он был один. Это ощущение — ощущение одиночества — тоже было новым и лишало его счастья. Постепенно он начал понимать — не ощущать, а именно понимать; мыслить, а не только воспринимать существующее, — что счастья больше не будет. Никогда. Счастье самодостаточно. Он был счастлив, когда был один и не понимал собственного одиночества. Он был счастлив в бесконечности мрака, а потом в бесконечности света, но, отделив свет от тьмы, он перестал быть счастливым, потому что, создав одну простую альтернативу, понял, что может создавать еще и еще. Созидая, не можешь быть счастлив.
Но созидая, понимаешь себя. Раньше он только ощущал. Теперь научился понимать. Что будет потом?
«Я не хочу быть один», — подумал он.
«Я не один».
Эта мысль возникла из ощущения. В мире не было звуков, но он слышал. То, что он слышал, было чьей-то эмоцией, струившейся из света.
— Ормузд…
Это было его имя. Что оно означало? Что вообще может означать имя? Слово, на которое нужно откликаться, и он откликнулся:
— Я. Ормузд — это я.
Ни одного звука не родилось ни во мраке внизу, ни в свете, что струился сверху. Не словом стало имя Ормузда, но понятием, которое только и может связать два сознания.
Ормузд ждал ответа, но мысль его не стала вопросом, и свет молчал, как молчал и мрак, а на колючей поверхности тверди он чувствовал себя все более неуютно. Свет мешал ему, потому что был всюду — там, где не было мрака. Повинуясь инстинкту, а вовсе не доводам разума, он смял свет, и мрак хлынул между пальцами, а свет истончился, стал плотным, Ормузду понравилось то, что он сделал, и он вылепил из света шар и сильным движением руки швырнул его вверх, потому что шар обжег ему пальцы. Свет взлетел над твердью и застыл.
«Солнце, — подумал Ормузд. — Это солнце».
Лучи солнца проникали во мрак, и Ормузд увидел на поверхности созданной им тверди созданную им тень. Тень странно шевелилась, когда он двигал рукой, выглядела живой и даже агрессивной. Ормузд прихлопнул тень ладонью, но тень извернулась, накрыла ладонь сверху, и эта игра какое-то время забавляла его, пока он не понял ее бесполезность. Он рассмеялся, и ему показалось, что смех отразился от солнца и от тверди гулким эхом.
«Я создаю себе мир, — подумал он, — и это хорошо».
— Это хорошо, — услышал он отражение собственной мысли и понял, что ошибся. И мгновение назад ошибся тоже, когда принял чужой смех за отражение собственного.
Он поднял голову и увидел человека, стоявшего на краю тверди и смотревшего вокруг себя с бесконечным удивлением.
— Ормузд, — подумал человек. — Ты Ормузд. А я? Кто я?
— Ариман! — вырвалась у Ормузда несдержанная мысль. — Конечно! Ты возник из тьмы, когда я отделил ее от света.
— Ариман, — задумчиво сказал человек, приблизившись к Ормузду на расстояние вытянутой руки. — Кажется, да. Что-то во мне откликается на это имя. Я чувствую, что оно мое. Этот мир… Ты сам создал его или появился в нем, как я?
— Не знаю, — признался Ормузд. — Возможно, мы — ты и я — были здесь всегда. Но не знали этого, потому что был мрак, а потом я создал свет, твердь и солнце.
Ормузд и Ариман смотрели друг на друга с любопытством и все возраставшим пониманием. У обоих была светлая кожа, голубые глаза и черные волосы. Ариман был выше ростом, а Ормузд — ниже, но плотнее. Мысли-слова, недавно им не знакомые, всплывали и становились их собственностью, которой они охотно делились друг с другом. Солнце дает жизнь. Тьма рождает чудовищ. Нужно держаться вместе, потому что мир опасен. Опасность — это неизвестность. Здесь неизвестно все. И все опасно.
Ариман посмотрел на Ормузда сверху вниз, а потом перевел взгляд на твердь под ногами.
— Жестко, — сказал он. — Больно стоять. Ты мог бы сделать это лучше, верно?
— Жестко, — повторил Ормузд. — Да, пожалуй. Я создал твердь из мрака. Больше было не из чего. Вот она и получилась колючей.
Он не смог бы сказать, почему ему в голову пришла именно эта мысль. Почему твердь, созданная из мрака, должна быть колючей, как… Как что? Сравнение не приходило, и это заставило Ормузда пристальнее вглядеться в мир.
Огненный шар солнца слепил глаза, белизна света выглядела мягким и ласкающим фоном, и провал мрака под ногами уже не казался таким ужасным, потому что Ормузд знал теперь: мрак — материал для творения. Он наклонился и под пристальным взглядом Аримана провел ладонью по тверди. Колючки сглаживались, сминались, твердь превращалась в сыпучий песок, струившийся между пальцами. Песок был желтым, потому что отражал солнечные лучи, и радостным, потому что так хотелось Ормузду.
Ариман опустился рядом на колени и попробовал подражать, создавая песок, но колючки больно впивались в кожу, твердь не поддавалась.
— Нет, — сказал Ариман. — Не могу.
— Мне тоже трудно, — признался Ормузд. — Куда легче, оказывается, создавать из тьмы или света, чем потом изменять уже созданное. Солнце слепит глаза, но я ничего уже не могу с этим поделать.
Он дошел до края тверди и заглянул во мрак. Туда сыпались песчинки. Там что-то таилось. Что-то, еще не созданное, но уже желавшее явиться.
— Жжется, — сказал Ариман. — Песок жжется.
— Это солнце, — объяснил Ормузд. — Оно слишком жаркое.
— Отодвинь его, — попросил Ариман.
Ормузд встал на ноги, все еще вглядываясь в черноту.
— Нужна влага, вот и все, — рессеянно сказал он. Мысли его были заняты другим: ему казалось, что во мраке кто-то живет. Чудовища? Нет. Да и что такое эти чудовища? Просто слово, не имеющее содержания, как не имело содержания понятие о несозданном и даже не придуманном. Нет, во мраке жили существа, без которых ни Ормузд, ни Ариман не могли бы обойтись.
— Влага? — повторил Ариман. — Что такое влага?
Думая о существах, живущих во мраке, Ормузд создал влагу из света — это не мысль даже была, а тень ее, инстинктивное желание.
И стало так.
Песок пропитался влагой мгновенно, солнце палило, и вверх поднимались испарения. Песчинки перестали скатываться во мрак, и Ормузд забеспокоился. Почему-то ему казалось, что каждая песчинка, исчезавшая в черноте, питала существовавшую там жизнь. Он набрал в горсть мокрого песка и швырнул, темнота ответила эхом, и чей-то голос — на самом деле это была освобожденная сознанием мысль — сказал:
— Солнце. Песок. Я живу?
И еще чей-то голос ответил:
— Ха! Он называет это жизнью!
И третий:
— Мое имя! Я не знаю своего имени. Кто я?
— Это ты? — спросил Ариман. — Это ты создаешь голоса?
— Нет, — ответил Ормузд. — Там кто-то есть.
— А здесь влаги стало слишком много, — сообщил Ариман. Ормузд и сам это видел. Песок набух и прилипал к ногам. К тому же, свет, впитавший испарявшуюся влагу, из белого стал голубоватым, и в нем проявились более плотные пятна, название которым придумалось сразу: облака.
Это было красиво, и Ормузд знал, как сделать, чтобы стало еще лучше. Но думал он о тех, кто во мраке, их было уже не трое, а пятеро, и вот-вот должен был возникнуть шестой. Они там были, и их не было, потому что мысль без тела, сознание без движения — еще не сущности, а только зародыши, ждущие, когда их введут в мир.
Но Ариман бубнил над ухом о том, что влаги слишком много, и Ормузд отделил воду от суши, как отделяют правую руку от левой, если они сцеплены в пожатии.
И стало так.
Влага превратилась в реку, пересекавшую твердь, — вода вытекала из мрака и во мрак сливалась. Вода была прозрачной, и сквозь нее был виден песок. Казалось, что песчинки, лежавшие на дне, увеличились в размерах, Ариман смотрел, не мог насмотреться, и что-то рождалось в нем, чего он не мог определить. Тоска? Желание несбыточного? Он подбирал слово, и оно нашлось, хотя Ариман и не понимал точно его значения. Слово было: память.
— Я ничего не помню, — сказал Ариман. — Ничего. А ведь было так много.
— Память, — повторил Ормузд. Но думать об этом он сейчас не хотел, да и не мог, потому что события происходили с возраставшей скоростью, и Ормузд боялся утратить над ними контроль. Он слышал, как позади него Ариман опустил в воду ладонь, и возник звук — первый звук в этом мире, слабый булькающий звук, аналога которому Ормузд не знал. А за краем тверди, во мраке, родилась седьмая душа, сразу следом — восьмая, и та, что возникла первой, уже поднялась почти до уровня, на котором мрак становился светом. Одна из мыслей оказалась чуть более громкой, чем остальные, — а может, чуть более близкой, — Ормузд ухватился за нее, потянул, ощущая напряжение чужой воли, и отделил от прочих. То, что он услышал, было странно знакомо, ожидаемо, но все-таки непонятно:
— Любимый, где ты? Мне темно здесь… Мне здесь холодно.
Должно быть, эти слова услышал и Ариман. Он подошел к Ормузду и перегнулся за край тверди, вглядываясь во мрак. Лицо его стало бледным до синевы, будто измазанное окружавшим светом.
— Это она, — произнес Ариман. — Та, что ждет…
Он погрузил во мрак руку, и Ормузд сказал:
— Не так. Не поможешь. Они должны сами.
— Любимый… — голос из глубины приближался, и в следующее мгновение свет будто обнял возникшую из мрака фигуру, линии которой были так прекрасны, что Ормузд прикрыл ладонью глаза — совершенство ослепляло больше, чем могло это сделать солнце.
Женщина шла по кромке света, она уже видела песчаную твердь с пересекавшей ее рекой и Ормузда, вытянувшего перед собой руки, но взгляд ее был устремлен на Аримана, готового броситься в бездну и утонуть во мраке. Движения женщины стали стремительны, оставшееся пространство она пересекла одним прыжком, оказавшись в объятиях Аримана прежде, чем он успел сделать хотя бы шаг навстречу.
— Где ты был так долго? Я ждала… Так темно…
Мысль захлебывалась в эмоциях, Ариман смотрел в огромные глаза женщины и, будто в зеркале, видел себя. Но почему-то себя не такого, каким был сейчас, а другого, неузнаваемого. Возможно, он был таким в воображении любящей женщины, а может быть, взгляд ее странным образом отражал то, что уже минуло, исчезло из памяти, сохранившись лишь в зеркале зрачков.
Ариман увидел себя молодым мужчиной, на нем была одежда, и он стоял перед закрытой дверью, на которой висела табличка с надписью — прочесть ее он не мог, буквы сливались, дрожали и пропадали. Слова возникали в сознании самопроизвольно, следуя за эмоциональным восприятием, язык мысли рождался как отражение видимой картинки — не из памяти, которая была пуста, а из воображения, плотно заселенного всем возможным, невозможным, существующим и никогда не существовавшим.
А следом за узнаванием себя пришло и узнавание имени.
— Даэна, — сказал он.
Женщина еще крепче прижалась к его груди — она тоже узнала имя, не свое — имя любимого, ее эмоции в эти мгновения обретали словесное отображение, и ей казалось, что слова рождались из мрака, в котором она находилась очень долго, бесконечно долго, всегда.
— Ариман, — сказала она.
Между тем из мрака всплыли еще несколько фигур, и Ормузд, ожидавший на краю тверди их появления, протянул руки, встречая пришедших. Это были пятеро мужчин и женщина, смотревшие вокруг себя и не видевшие пока всего многообразия красок, уже доступных восприятию Ормузда.
Один из мужчин пришел в себя первым и сделал простую вещь, о которой Ормузд не подумал, — он создал из мрака прочную тропинку, встал на нее и пошел вперед, тропинка удлинялась с каждым его шагом и наконец соприкоснулась с твердью. Остальные шли следом и ступили на песчаный берег реки один за другим. Последней поднялась женщина — почему-то, не дойдя до тверди, она сошла с тропы и, увязая по щиколотку во мраке, будто в вязкой трясине, обошла песчаный остров кругом и погрузила ноги в воду реки. Течение было быстрым, и Ормузд видел, как вода обтекала ноги женщины, вздымая мелкие бурунчики. Он нахмурился, пытаясь не упустить возникшую в сознании мысль. Не мысль — тень мысли. Инстинктивным движением Ормузд провел ладонью перед своими глазами — он не знал, почему сделал именно так, но жест оказался правильным: он сумел поймать быстро таявшую мысль и поднес ее к глазам.
Мысль была простой, но без внимательного рассмотрения наверняка ускользнула бы, слившись со светом: мы опять вместе.
Мы опять вместе.
Это была крепкая и верная мысль. Ормузд подержал ее на ладони — мысль выглядела песчинкой, — и протянул женщине.
— Мы опять вместе, — сказала женщина, принимая подарок.
Глава вторая
Десять человек стояли на песчаном берегу реки. Они были нагими, но не знали об этом. Они уже встречались прежде, некоторые были дружны, иные враждовали или любили друг друга — впрочем, никто из них этого не помнил.
Человек по имени Ормузд выглядел самым молодым. Посторонний наблюдатель (впрочем, таких там не было и быть не могло) назвал бы Ормузда мальчишкой и вряд ли предположил, что и свет, и твердь с рекой, и солнце были созданы совсем недавно именно его мощной фантазией.
Рядом с Ормуздом стоял Ариман — человек, способный сотворить разве что тьму, но тьма уже была в этом мире. Ариман обнимал за плечи невысокую женщину, которую называл Даэной. Обоим казалось, что их притягивает нить, видимая только им. На самом деле это притяжение видели все — не нить, конечно, а слабое свечение эмоций, обнявшее две фигуры и объединившее их в единое существо.
Остальные семеро, поднявшиеся на твердь из мрака, были знакомы друг с другом. Смутно проступали имена — но была ли это память или всего лишь инстинкт, требовавший хоть какой-то самоидентификации? Имена становились пылью, и пылью становились попытки каждого понять себя, мир и себя в мире. Пыль — желтоватая, как песок под ногами, — выступала у них на плечах, ладонях, а у стоявшего чуть в стороне от остальных человека по имени Антарм пыль мысли запорошила даже волосы.
Десять человек повернулись друг к другу и наконец увидели себя. Каждый отражался в глазах каждого, и каждый понимал себя чужой мыслью, мгновенно становившейся словом. Ормузд улыбнулся Антарму, Антарм не сводил взгляда с Аримана, обнимавшего Даэну, и еще один человек не сводил с Даэны пристального взгляда — это был Влад, а за Владом следил Виктор, чувствовавший инстинктивно, что не должен доверять этому человеку, потому что… Неважно, эмоции были пока сильнее разума. Не должен — и все.
Еще трое мужчин — Авраам, Пинхас и Генрих — подошли ближе и встали на самом краю тверди, а женщина — Натали — осталась в одиночестве посреди речного потока: вода была холодна, прозрачна и говорлива. Вода сказала то, что Натали пока понимала смутно — слова не содержали смысла, пока вода не заполнила эту пустоту. Генрих здесь, и мы вместе.
Мысль эта каплями упала на плечо Генриха, будто вода, которую Натали отряхнула с пальцев. Он обернулся.
— Наташа! — сказал Генрих, и слово это, не сказанное даже, а вспыхнувшее в небе ярче солнца, бросило их друг к другу.
Они встретились и застыли. Цепь, объединившая этих людей совсем в другом месте и во времени, которое невозможно было измерить, замкнулась. Десять человек стояли на краю тверди, собирая по крупицам собственную личность — одну на всех.
Они говорили друг с другом, потому что привыкли (где? когда?) к такой форме общения, и лишь много времени спустя поняли: в истинном разговоре нет слов, есть только образы, которыми можно выразить гораздо больше, чем символами-словами.
— Я люблю тебя! — воскликнул Ариман.
— Ты со мной, и я счастлива, — сказала Даэна.
— Значит, — заметил Ормузд, — мы сильнее, чем думали.
— Мы действительно сильнее, — подтвердил Антарм.
А Влад добавил:
— Если здесь что-то можно сделать силой.
— Я пытаюсь, — пробормотал Виктор, — и ничего не выходит.
— Господи, — произнес Пинхас, — велика сила твоя для меня, поднявшегося к свету…
— …И благословен ты, дающий, — это был голос Авраама, на что Генрих, будучи человеком рациональным, но способным воспринять реальность и эмоционально, отреагировал словами:
— Если мы поднялись из мрака к Творцу, то я вынужден признать, что Он среди нас.
— И он — человек, — заключила Натали, вызвав возмущенный взрыв эмоций у Авраама и Пинхаса.
Результат не замедлил сказаться — тайфун пронесся по маленькому острову, даже река на мгновение вышла из берегов, но небольшое наводнение закончилось так же быстро, как началось.
— Мы все-таки вырвались оттуда, — сказал Ариман, но созданный в его воображении образ — огонь, охвативший небо, люди на небольших островках суши посреди болотной жижи, фигуры Ученых, как тени фантастических существ на блестевшей от жара поверхности купола, — этот образ ничего не сказал его спутникам.
— Оттуда? — переспросил Виктор.
— Вы не помните, — сказал Ариман. Это был не вопрос, а утверждение. Он знал, что никто не помнит своего прошлого. Кроме него.
А он помнил? В сознании рождались смутные образы, и он понимал их. Это были изображения, края которых скрывались в тумане, а затем медленно проявлялись — вместе со звуками, запахами и какими-то другими ощущениями, которые он пока не мог определить.
«…Мама привела меня в школу, расположенную в квартале от дома. Школа была нового типа, полуавтомат, и запись в первый класс проводил компьютер с голосом телебабушки Нины — чтобы дети не боялись и чувствовали себя спокойно. Я был спокоен. „Как тебя зовут, мальчик?“ — спросила бабушка Нина, и я сказал…
Что же я сказал? Как все четко в памяти, каждая пылинка на поверхности стола, куда я положил свой рюкзачок с игровой приставкой! И голос телебабушки я помнил так отчетливо, будто она только секунду назад сказала свое: „Какой милый ребенок. Ты хочешь записаться в первый класс? Как тебя зовут, мальчик?“ Я раскрыл рот…
Что я сказал в тот момент?..»
«…вспомнил ясно, будто увидел на стереоэкране, — Метальников первым пошел в атаку на Ученых, когда Минозис и Фай захлопнули кокон, отгородив нас от Вселенной. Но все равно — мне не нравился этот человек, даже сейчас, когда мы оказались… где? Представилась странная сцена: спецназовец в камуфляже и маске в зале Московской хоральной синагоги, на голове картонная одноразовая ермолка, вокруг молящиеся евреи, а раввин Чухновский стоит перед гостем и не может принять решения — то ли выставить нахала, то ли усадить на почетное место: мало ли зачем явился в Божий дом этот представитель власти? Что если он собирается прямо в зале, где хранится свиток Торы, произвести арест?..»
— Ормузд, — сказал Ариман. — Учитель! Что ты знаешь об этом мире и что помнишь о мире, который мы покинули?
— Ничего, — помолчав, отозвался Ормузд. — Я создал твердь и солнце, и воду, потому что… Мне так хотелось.
— Что такое память? — спросил Виктор. — Памяти нет.
Он был неправ. Ариман помнил. Память взрывалась, будто перегретый котел, брызги рассыпались, падали, сливались друг с другом…
«Мы с ним первый раз вели дело, за которое могли получить не мелочь, достаточную, чтобы свести дебет с кредитом, а полновесную сумму — Виктор говорил о ста тысячах новых рублей. Нужно было отследить связи коммерсанта по имени Алексей Осташков. Заказ поступил от его конкурента, и Виктор был уверен, что, получив от „Феникса“ неблагоприятные для себя сведения, заказчик обратится к иным структурам, и Осташков долго не проживет, хотя, конечно, тут все зависело от расторопности охраны. Бывали случаи, когда ситуация выворачивалась наизнанку, и убитым находили вовсе не того, кто предназначен был на роль жертвы.
Виктор тогда сказал, что нужно исхитриться — и деньги взять, и человека не погубить. Нас потом смогут обвинить в пособничестве, статья восемьдесят три бис, в лучшем же случае лишат лицензии. Но отказывать клиенту нельзя — слишком велика сумма.
И мы сделали это. Я уже не помнил, как нам удалось»…
— Ты говоришь не то, — это была мысль человека по имени Пинхас, и Ариман вспомнил: когда-то и где-то они были знакомы. Раввин Чухновский. — Ты мешаешь осуществлять предписанную человеку миссию.
— Какую миссию? — воскликнул Ормузд.
— Слияния с Творцом, — твердо заявил Пинхас Чухновский, и Авраам — Абрам Подольский в прежней жизни — поддержал его мысленным кивком.
— Творец, — повторил Ормузд. — Я сотворил свет и твердь, и солнце, и воду. Ты говоришь обо мне?
— Я говорю о Боге!
— Что такое Бог?
— Бог — это Творец всего сущего, бесконечно добрый и всепроникающий Свет. И у нас только один путь — постижение Господа, один путь — от тьмы нашего падения к Божественному свету.
Ариман обернулся в сторону Чухновского, представил его себе таким, каким видел, когда раввин лежал на склоне холма, сжав руками голову, шляпа катилась по склону, ермолка упала и застряла в кусте, а полы пиджака задрались, и оказалось, что ремень раскрылся, брюки свалились, это было не столько смешно, сколько нелепо, в тот момент он не обратил внимания, а сейчас почему-то отчетливо вспомнил: под брюками у раввина был поясок с кармашком, куда обычно прятали деньги и документы, но Чухновский держал там черную коробочку, должно быть, что-то связанное с еврейскими молитвами, Ариман даже знал название, давно знал, но забыл…
— Господи, сколь славны дела Твои… — бормотал Чухновский. — Разумен и благословен Ты, Присносущий, всемогущ и всеведущ Ты… Благословен будь, Господь наш…
Ариман вспомнил, что, уходя когда-то из мира, повторял слова, сказанные раввином, и эти же слова первыми пришли ему на ум, когда он осознал себя на поле Иалу — нагим, беззащитным и обновленным: «Барух ата адонай… Благословен будь, Господь наш…» Были это всего лишь вехи, расставленные для обозначения места перехода из мира в мир, или он действительно в тот момент обращался к Богу, в которого не верил прежде и не верил потом, но в миг расставания с жизнью и обретения новой обращался именно к Нему, давшему жизнь, отнявшему ее и вернувшему опять? Может, Бог, если он есть, проявлял себя только в такие моменты — когда одна жизнь заканчивалась, а другая начиналась с белого листа?
И если так, то слова, прозвучавшие сейчас, не означали ли, что все они покинули еще один мир и перешли в следующий?
Была Вселенная, в которой он родился. Москва, Россия, Земля, Солнечная система, Галактика… И другая Вселенная — та, где Ариман оказался после смерти. Мир Ученых и Учителей, материи и духа. Разумно предположить, что сейчас он оказался в третьей Вселенной и не имел ни малейшего представления о том, что их здесь ждало.
Мысль возникла неожиданно, и Ариман повторил ее для всех:
— Это мир без материи. Мир духа, мыслей, идей. В этом мире нет привычного нам понятия «здесь». И понятие «сейчас» тоже имеет иной смысл. Есть мы. Если хотите — с большой буквы.
Глава третья
Появись он в этом мире один, Ариман так бы и мучился во мраке и безмолвии, и продолжалось бы это вечно. Ормузд создал твердь из ее идеи, и солнце — из мысли о светиле, согревающем и освещающем твердь. И еще здесь был песок, и была река, и был свет вокруг — но никто не знал, как далеко простирался свет и не заканчивался ли он в двух шагах, как заканчивается отгороженная забором территория частного владения.
С этой мыслью согласились даже Хрусталев с Метальниковым — люди, для которых отсутствие материи означало отсутствие в чистом виде: ничто. Духовное, идеальное для них было равнозначно несуществованию.
Даэну — Алену в прежней и забытой ею жизни — интересовала лишь одна мысль, одна идея казалась ей достойной обсуждения и материализации.
— Любовь, — подумала она. — Любовь — дух или материя?
Ответ родился сам собой, как всплеск общей мысли, очевидной уже и для Даэны: любовью была она сама, все, что она собой представляла, чем жила, что принесла с собой и что потеряла в пути. Даэна смутно помнила себя, ждавшую на холме, и себя, ожидавшую мужа в большой московской квартире — воспоминание было наведенным, не своим, Ариман подсказывал ей то, что сам сумел вспомнить из их общего прошлого.
Первая встреча и первый их поцелуй, и первая ночь, и первая размолвка, и рождение дочери, и все то первое, что было потом — вплоть до появления в их жизни Метальникова, а дальше память Аримана давала сбой, это уже не память была, а домыслы, делиться ими с Даэной он не хотел, и истинная роль Влада осталась непроясненной, странной и, по большому счету, ненужной. Даэна ловила струйку воспоминаний руками, не позволяя растекаться, ей не хотелось потерять ни одной мысли, ни одной крупицы ее собственного прошлого, возвращавшегося к ней, но ей не принадлежавшего.
Единственное, что она знала и без подсказки Аримана, — не нужен ей Метальников, никогда она его не любила, и в памяти этой любви быть не может. И не должно.
Ариман улыбнулся. Воспоминания его проявлялись тонкими струйками тумана, будто забытый сигаретный дым, и перетекали к тому, кому должны были принадлежать.
В памяти Генриха возникли картины, которых он не мог видеть и помнить. Его тело, лежавшее на ковре. Черное лицо с отпечатком «ладони дьявола». И все, что Аркадию удалось в те дни узнать о Подольском от его кузена Льва, и от раввина, и от Раскиной, и из личного дела на фирме… Не так уж много для понимания собственной сути, но подсозание помогло, к памяти добавился характер, а инстинкты довершили формирование личности.
Хрусталеву Ариман мог сказать куда больше. Впрочем, что могли добавить к пониманию личности воспоминания о совместно проведенных операциях и о дискуссиях, касавшихся, в основном, предметов вовсе не духовных, а сугубо прагматических, вроде изменения цен на энергокапсулы? Даже о будущем собственной страны они почти не вели откровенных бесед — Ариман помнил, что не стремился к таким разговорам, даже уклонялся от них при каждом случае, поскольку будущее казалось ему абсолютно непредсказуемым в той России, в которой они жили.
Пинхас Чухновский, поставив лицо струйке памяти, увидел себя глазами Аримана — нет, Аркадия, таким было тогда его имя — в комнате, где на полках стояли старинные, в кожаных переплетах, религиозные книги, и беседы свои с сыщиком вспомнил, но к пониманию собственной сути это почти ничего не добавило. Память о житейском — а что еще мог сообщить Ариман? — не могла помочь, и это знание бывший раввин отогнал, как отгоняют дурно пахнущую струю сигаретного дыма. Он не терпел, когда в его присутствии курили, он мучился от этого, он и сейчас мучился от воспоминаний, которые ему навязывал Ариман, он не хотел их, он желал служить Господу так, как того требовал струившийся вокруг Свет, а не так, как привык это делать когда-то в мире, мало приспособленном к принятию Божественного.
Примерно с такими же мыслями отогнал чужие воспоминания и Абрам Подольский. Он не помнил себя, но знал, что таким, каким представлялся Ариману, он быть не мог. И не хотел. Абрам повернулся к Ариману спиной, дав понять, что не желает ни слышать, ни видеть, ни ощущать, ни — тем более — воспринимать. И струйка воспоминаний протекла мимо, слившись с голубизной света.
Метальникову Ариман не мог сказать ничего. Он не знал этого человека, он не помнил их встреч, заставил себя их забыть — надежно, навсегда. Метальников мешал, он стоял между ним и женой, только эту память и несла в себе тоненькая струйка мысли, почти невидимая, темная и прерывистая.
Метальников, отдавший всю энергию своей памяти в битве с Учеными, знал о своем поступке не больше, чем о том, кем был в материальном мире, и кем для него была когда-то эта женщина, Даэна, чье прежнее имя он прекрасно знал, но сейчас… нет, сейчас осталось только восхищение красотой и желание служить. Желание служить и выполнять приказы было натурой этого человека. Память, какой бы она ни оказалась, ничего не могла добавить к этой сути.
Ормузду Ариман напомнил их первую встречу на полях Иалу: помнишь, ты назвался Учителем? Ты привел меня в Калган и создал дом, я жил там недолго, и еще ты рассказывал мне о законах природы, которые были мне непонятны, а потом мы ушли, и я убил тебя своей ладонью, я не хотел этого, но так было нужно, я и сейчас не понимаю — почему, хотя и уверен в том, что все делал правильно. Может, если бы я не убил тебя там, мы сейчас не были бы вместе здесь? Может, нас вообще нигде не было бы?..
Антарм, увидев устремившуюся к нему струйку памяти, сделал шаг навстречу и подставил лицо — он хотел знать о себе все, и он узнал, но то, что могло быть значительным, оказалось на деле ничтожно малым. Он — Следователь. Он ведет Аримана… куда? Разве это сейчас важно? И важно ли вообще?
«Я могу создать себе память из ничего, — появилась мысль. — Только я и могу. И еще Ормузд».
Твердь была слишком мала, чтобы хорошо разбежаться. Инстинкт же подсказывал, что без разбега ничего не получится. Антарм не помнил, конечно, как в прошлой своей жизни, совершая вполне материальные действия, добивался духовного результата. Но генетическая информация сохранилась — тело само знало, что делать в следующий момент. Мышцы желали движения — так спортсмен ощущает неудержимое стремление бежать, прыгать, испытывать себя.
Антарм бежал по кромке тверди, рискуя сорваться во мрак. Что произошло бы, если бы он действительно оступился? Никто из людей, следивших за его странными действиями, не знал ответа, и потому Ормузд бросил мысль, камнем упавшую перед Антармом. Мысль была простой, тяжесть ее мгновенно истаяла, и Антарм даже не ощутил ее присутствия, а остальные поняли:
— Ты не сможешь создать мысль из движения. Здесь не твой мир. Другие законы природы. И все нужно делать иначе.
Правда, Ормузд не знал — как делать и что именно. Поэтому Антарм продолжал свой бег, и удивленные зрители увидели, как, в очередной раз перепрыгнув реку, он не опустился на песок, а продолжал двигаться в океане света, нелепо перебирая ногами и поднимаясь все выше — к солнцу.
— Я чувствую это! — воскликнул Антарм.
И это действительно было так, хотя проделанная им механическая работа не имела к ощущениям никакого отношения.
Глава четвертая
Именно тогда они поняли, что в их мире появились чужие.
Когда возникла материальная твердь, они вообразили, что это всего лишь воплощение представления. От этого никуда не деться — кто-то поднимается на слишком большой эмоциональный уровень, и концентрация духа рождает материю. Чаще бывает наоборот, и образуются неспровоцированные идеи, незаконные дети эволюции, но в тот момент, когда без их в том участия в мире появилась твердь, они решили, что сами в этом виноваты, и уменьшили давление мысли.
Появление материи всегда доставляет неудобства, и потому первым их желанием было: уничтожить. Эмоциональный разряд достиг Антарма и заставил его воскликнуть:
— Я чувствую это!
Он висел в пространстве между твердью и солнцем, ноги его не давили на опору, тело не ощущало тяжести, это позволило ему выйти за пределы примитивных потребностей человеческого организма и увидеть, как сказал впоследствии Пинхас — раввин Чухновский, — божественный свет.
Первым, кто оказался доступен чувствам Антарма, стал Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, ощутивший эмоциональный натиск и ответивший так, как только он и умел это делать.
— Нет! — воскликнул Антарм. — Нет!
Он схватился обеими руками за раскалывавшуюся голову, он медленно опускался на звавшую его своим тяготением твердь, но ощущал себя совсем в другом месте, никогда на самом деле не существовавшем в этой Вселенной. Воспоминаний о жизни, прожитой именно в этом материальном теле, у Антарма не было, но память инкарнаций сохранилась и сейчас выдавливалась под действием эмоционального натиска Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
Антарм вспомнил себя мальчишкой — он стоял на коленях перед седобородым старцем и внимательно слушал отеческие наставления.
«Ты силен, как никто, — говорил старик, улыбаясь одними глазами. — Но учти, что сила твоя — в твоей духовной готовности иметь силу. Ты защищаешь не себя. Ты защищаешь других от третьих. Только так. И в тот момент, когда — и если — ты останешься один, когда — и если — твои друзья оставят тебя, когда — и если — ты решишь, что тебе некого защищать, кроме собственной персоны, так вот, в тот момент сила твоя уйдет в песок, ты будешь слаб, и победить тебя сумеет любой. И ты уйдешь из мира. Куда? Нет такого вопроса. И ответа ты не получишь. А имя тебе отныне будет — Антей»…
И еще Антарм вспомнил себя молодой девушкой, стоявшей на крыше одноэтажного дома и пытавшейся вызвать из духовной глубины материализацию покинутого возлюбленного. Не то чтобы она его сильно любила, но, прогнав, уже жалела об этом. И не то чтобы хотела вернуть, но, прогнав, скучала о встречах и легких поцелуях. Как многие ее подруги, она думала, что, вызвав фантом, обретет друга таким, каким хотела его видеть. Только на мгновение у нее мелькнула мысль о том, что потеряет она в собственной душе ровно столько, сколько приобретет в мире материальном, временном и, по сути, ей не нужном.
Но в юности — тем более, если юность никогда не кончается, — разве думают о потерях?
И еще Антарм вспомнил себя таким, каким был в каком-то воплощении — чуждом, неприятном, непонятом и хорошо что временном. Он плыл в проливе, задевая боками за острые грани скал, другого пути к открытой воде не было, и он торопился, потому что вулкан за спиной опять ожил и плевался лавой, вода стала теплой, продолжала нагреваться и заливала глаза, а погружаться он не хотел, боялся, что не выплывет. Он работал плавниками так, как никогда в жизни, но все равно лава настигала его, и он проклинал свое тело, неуклюжее и не способное противостоять стихиям. Почему он такой? Почему он не родился одним из тех существ, что стояли на берегу, на вершинах скал, на плоской площадке у входа в бухту — везде, везде? Они провожали его криками, размахивали своими палками, так досаждавшими ему, они готовы были убить его прежде, чем это сделает лава, если он свернет с начертанной ими дороги… За что? Они кричат: «Левиафан! Левиафан!» и сами не понимают смысла. Они…
И еще Антарм вспомнил себя таким, каким никогда не был. Мог быть, но не стал. Мог стать, но не успел. Это и не воспоминание было, а предвидение о собственном существовании в грядущем воплощении, которого уже быть не могло. Воспоминание-предвидение никогда не всплыло бы в его сознании, если бы давление эмоций Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, оказалось не таким мощным, способным возбудить память не только о прошлых инкарнациях, но и о будущих.
Антарм вспомнил о том, что вернет давнее свое имя — Антей. И будет Ученым, и получит способность создавать из мысли и душевных переживаний новые Вселенные, где материя будет значить не больше, чем утренний вздох пробуждения. Он будет нырять в собственное «я», как в бездну, и обретать сознание мира, он почувствует, как в нем рождаются и гибнут звезды и планеты, и он станет непонятен сам себе, сам для себя слишком сложен, и тогда уйдет, оставив все, что успеет создать, и люди — другие, менее способные Ученые — еще долго после его гибели будут пытаться понять чужую фантазию, брошенную автором, как бросают сгоревшую спичку.
Этого последнего воспоминания — оно оказалось и самым ярким — Антарм испугался настолько, что всплеск его эмоций оттолкнул Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, и человек упал с высоты, куда его подняло чужое желание. Обошлось без ушибов и переломов — их и не могло быть, но Антарм об этом не знал, испуг его был искренним.
Он поднялся на ноги и воскликнул, обращаясь к Ормузду:
— Прикрой меня!
Антарм понимал, что, кроме Ормузда, никто не сумеет этого сделать. Впрочем, не мог и Ормузд, попытавшийся поставить между Антармом и напавшей на него силой мысленный заслон. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, однако, уже ушел в себя, он не мог долго находиться на грани материального.
— Что это было? — спросил Генрих Подольский.
Рассказ Антарма продолжался не больше мгновения, а обсуждение случившегося растянулось на века.
— Значит, — заключил Генрих, — память каждого из нас может быть восстановлена?
— Только память прежних жизней, — сказал Антарм, — и возможно, будущих. Не последней. Ту мы отдали целиком и в результате оказались здесь.
— В мире Божественного света, — сказал раввин Чухновский.
— В мире света, созданного Ормуздом, — заявил Ариман. — И я думаю, что наша способность выжить зависит от наших возможностей создавать новую материю. Мир света расширяется, но он пуст. Только солнце, твердь и мы.
— Да, — подтвердил Генрих Подольский. — Это — Вселенная без материи.
Глава пятая
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, понимал суть своего мира, поскольку понимал все обитавшие в нем идеи. Имя он взял себе сам, потому что действительно искал невозможного. Невозможное представлялось не конкретной идеей, не мысленной сутью, но пустой оболочкой, не заполненной ничем и ни к чему не стремившейся, недоступной не только для взаимного, но даже для одностороннего понимания. Никто, даже Гармоничный-Знающий-Материальное, не был в состоянии ни осознать, ни ощутить то Невозможное, которое стало однажды для Вдохновенного смыслом его существования в мире.
Что мог Гармоничный-Знающий-Материальное? В свое время он, хотя и был моложе Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, все-таки стал первым, кто понял, что в мире присутствуют абсолютно чуждые ему структуры и сути. Структуры внедуховные и, следовательно, невозможные. Именно он в одной из бесконечных дискуссий, служивших не просто для развлечения, но прежде всего для актов рождения новых разумных сущностей, заявил Вдохновенному-Ищущему-Невозможного:
«Невозможное существует в мире изначально, искать его смысла нет, и твое жизненное кредо не стоит того, чтобы занимать им собственное имя».
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, конечно, принялся возражать, используя всю мощь дедуктивной и интегральной логик, приносивших ему обычно победу в общих спорах, — следствием этих побед стали сотни миллионов (а может, и миллиарды — кто их считал?) небольших, но красивых идей, способных в будущем разрастись в мудрые и основополагающие духовные принципы. Но возражения натолкнулись на тот единственный барьер, преодолеть который не мог никто, потому что нельзя не принять истину. Гармоничный-Знающий-Материальное показал Вдохновенному-Ищущему-Невозможное эту истину, и оба они, придя к согласию, довели решение до всеобщего сведения, превратили во взаимопонимание, и с тех пор знание о материальном стало предметом общей дискуссии, а следовательно, стимулом для развития.
Гармоничный-Знающий-Материальное полагал, что предмет его исследования существовал в мире изначально — Вдохновенный-Ищущий-Невозможное признавал его правоту, поскольку действительно: как могла возникнуть идея чего бы то ни было, если бы это что-то не существовало в природе? Но, с другой стороны, будь материя изначальной составляющей мироздания, как могли они, разумные, для кого не было тайной ничто, способное стать предметом обсуждения, как могли они не знать о материи и не пытаться уже давно избавиться от ее непредставимого присутствия?
Если бы они поняли это раньше, если бы раньше приняли меры, может быть, и нынешнего ужаса не возникло бы? Ведь Ужасный-Предвещающий-Конец родился именно в тот момент, когда духовные сущности осознали, что их мир больше не расширяется, и тем, кто появились совсем недавно, неразвитым и способным на любые интеллектуальные подвиги, просто нет места свои способности развивать.
Ужасный-Предвещающий-Конец родился, когда мироздание пребывало в состоянии стасиса — незначительном временном интервале между стадиями расширения и сжатия, — и потому суть его проявилась сразу. Ужасный-Предвещающий-Конец родился взрослым, ему не требовалось времени ни для осознания себя, ни для внутреннего развития, ни даже для того, чтобы мелкими мысленными посылами воспринять себе подобных и вступить в бесконечную, никогда не прерывывшуюся дискуссию.
И тогда — мир только-только изменил направление развития — все одновременно поняли, что произошло. Ужасный-Предвещающий-Конец стал изгоем. Даже Вдохновенный-Ищущий-Невозможного решил тогда, что следствие опередило причину, и именно рождение Ужасного-Предвещающего-Конец привело к краху мироздания. Но как, в какой безумной дискуссии родилась эта идея? Почему никто из сущностей не заметил, что собственное сознание породило в пространстве мысли новую, никем не предсказанную и никому не нужную суть?
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного вспомнил собственные ощущения в тот момент, когда Ужасный-Предвещающий-Конец сообщил новую суть: «Расширение Вселенной закончилось, началось сжатие, и через восемьдесят три оборота мироздание погибнет, поскольку обратится в точку, из которой возникло сто двенадцать оборотов назад».
«Прочь!» — такой была общая мысль, будто именно Ужасный-Предвещающий-Конец заставил Вселенную начать движение к своему финалу. Он просто родился на стыке вечности и конца — не повезло бедняге, закон случая, кто-то ведь должен был родиться именно в тот, а не иной момент. О рождении новых представлений больше и речи не было — какие рождения в сжимающемся мире? Но идеи стали погибать — вот в чем заключалась катастрофа!
Первой погибла Вечность-Повторяющая-Себя. Кончину этой идеи предвидели все, и все хотели ее спасти, понимая безнадежность своих усилий. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного был первым, кто пытался поддержать едва теплившуюся жизнь. Ничего не получилось. Вечность-Повторяющая-Себя иссякла — не влилась в другие сути, как это бывало прежде, а именно иссякла, исчезла из мира, оставив лишь мятущюуся и приставучую Память.
С тех пор погибли многие. А многие почувствовали силу. Сильней стал Гармоничный-Знающий-Материальное, хотя об истинной сути материи он знал не больше прочих. Отличие заключалось лишь в том, что Гармоничный-Знающий-Материальное сутью своей утверждал равнозначность материи и духа во Вселенной. Идею все считали ошибочной, а потому сам Гармоничный-Знающий-Материальное пользовался славой существа, не вполне адекватно понимавшего и рассуждавшего — в общем, этакого придурка, с которым и возиться не стоило.
А ведь пришлось. Если кто и мог сказать веское слово о материи, то это Гармоничный-Знающий-Материальное, — так считали все, и лишь Вдохновенный-Ищущий-Невозможного придерживался другого мнения. Единственный, с кем он мог обсудить свои сомнения, был Ужасный-Предвещающий-Конец, но он был и единственным, с кем Вдохновенный-Ищущий-Невозможного не стал бы говорить о самом для него важном.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного был мыслью, идеей — то есть, по сути своей, тем словом, с которого началась совсем другая Вселенная. Другая — и та же. Осознав, что в мире появилось материальное, и огорчившись после того, как первая попытка уничтожить чуждую суть оказалась неудачной, Вдохновенный-Ищущий-Невозможного слелал то, что должен был сделать сразу — раскрыл себя для всех.
Возник мыслительный резонанс, и новая идея, усилившись до вселенских масштабов, как всегда бывало в подобных случаях общего согласия, обрела самостоятельность, а затем и имя. Невозможный-Отрицающий-Очевидное своим рождением только усилил волны полемики.
Разве обязательно, чтобы материальное явилось в мир как следствие начавшегося сжатия? Да, явление было осознано сейчас, когда Вдохновенный-Ищущий-Невозможного находился в особом физическом состоянии отключенности от единого духовного поля. Но на самом деле материя могла возникнуть значительно раньше. Могло ли случиться, что именно появление материи предшествовало остановке расширения Вселенной — и даже вызвало эту остановку и начало сжатия?
Не только Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, но и многие другие усомнились в правильности этого предположения и проверили его истинность рядом простых рассуждений, раскинув их вдоль границ Вселенной, чтобы истинность вывода не вызвала новой дискуссии. Невозможный-Отрицающий-Очевидное остался, однако, при своем мнении, что вообще было свойственно вновь рожденным идеям, еще не успевшим наполниться глубинным содержанием.
То, что материя подлежит уничтожению, стало очевидно. Как это сделать? Ответа, естественно, ждали от Гармоничного-Знающего-Материальное, а он неожиданно будто растворился в мысленном фоне Вселенной, опустился ниже этого уровня, его даже и ощущать многие перестали — был и исчез. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного понимал, что происходит: Гармоничный-Знающий-Материальное хотел подумать над ответом в одиночестве. Странно, конечно, так ведь легко прийти и к неверным выводам, а потом лечиться от этой болезни, впитывая чужие духовные волны. Но помешать не мог никто, да никто и не пытался.
Между тем Вдохновенный-Ищущий-Невозможного вновь впал в беспокойство — он продолжал чувствовать, как материальное отрывает от его родного мира все более обширные куски. Ему даже показалось — именно показалось, поскольку идея проскользнула в сознании и провалилась в глубину бессознательного мирового фона, — что материя вовсе даже и не чужда, как это ни странно звучит, процессу мышления. Как это возможно? Вопрос был задан и, конечно, требовал ответа, но прежде Вдохновенный-Ищущий-Невозможного хотел укрепить возникшую идею. Укрепить — значит поделиться. Прежде всего, конечно, с Гармоничным-Знающим-Материальное, с кем же еще? И тогда со всеми приличествующими случаю извинениями Вдохновенный-Ищущий-Невозможного вытащил из океана совсем уж погрузившуюся в собственные мысли идею.
Гармоничный-Знающий-Материальное не сразу понял предложение Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, они и раньше не очень понимали друг друга, поскольку принадлежали к разным уровням мыслительного процесса. Мыслящая материя? Разве это не чепуха вроде материальной мысли? Но разве сам Гармоничный-Знающий-Материальное не носился ровно с такой же идеей еще тогда, когда существование материи, отрицающей дух, было всего лишь темой для дискуссии — абстрактной, бесперспективной, но оттого не менее интересной?
«Нужно попробовать», — согласился Гармоничный-Знающий-Материальное. «Вдвоем?» — задал вопрос Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. Окинув мыслью окружавшую Вселенную, Гармоничный-Знающий-Материальное согласился и с этим.
Вдвоем так вдвоем. Идеи слились, уровни размышлений слились, духовная суть вспучилась, разрывая ткань мироздания.
И первой мыслью, которую они ощутили, оказались слова Аримана: «Только солнце, твердь и мы». И четкое определение: «Это — Вселенная без материи».
Глава шестая
Десять человек стояли у пересекавшей твердь реки. Они не смотрели друг на друга, в этом не было необходимости — каждый не просто знал, о чем думали остальные, в какой-то степени каждый был всеми, понимал всех, мыслил, как все, и любил всех, как самого себя.
Они молчали, но разговор продолжался — мысли каждого становились известны всем, и Ариман знал, что Даэна любит его так, как не любила никогда и никого, она даже думала: «Больше жизни», но не очень понимала при этом, что такое жизнь, и может ли что-либо быть больше того, что не можешь определить. Даэна, в свою очередь, ощущала, как никогда, близость Аримана и остальных мужчин, это было приятное чувство, пробуждавшее исчезнувшие воспоминания — что-то было, что-то прошло, что-то хотелось возродить, и Даэна готова была обнять всех и даже Влада, мысли которого пересекались с ее мыслями, как пересекаются два луча, две дороги, две сильные и погасшие окончательно страсти.
— Мы можем создать себе такой мир, какой захотим, — подал мысль Ормузд. — Так же, как я создал эту твердь и Солнце, и день с ночью.
— Конечно, — согласился Ариман. — Мы можем создать себе мир из идей, но для этого должны существовать идеи, пригодные для того, чтобы стать материей. Или…
— Память, — это был голос Виктора, стесненный, поскольку мысль, которую он хотел высказать, самому ему казалась не вполне продуманной. — Если здесь нет пригодных для нас идей, нужно извлечь их из собственной памяти.
— У нас нет собственной памяти, — буркнул Абрам Подольский. — Я не знаю, кем был в той жизни, но чувствую, что ничего из того, что мне сейчас приходит в голову, я знать не мог.
— А что тебе приходит… — начал было Ариман и подавил свою мысль, как замолчали и все остальные, погрузившись в мир, то ли созданный воображением Абрама, то ли действительно возникший цельной картиной в его сознании.
Высокая узкая комната, мозаика, выложенная из сотен цветных стеклышек, изображает всадника на белом коне. Всадник в латах поднял над головой копье и готов бросить его… куда? В пустоту? В стену? В невидимого врага?
Абрам стоит у книжного стеллажа, протянувшегося вдоль стены, противоположной большому окну, сквозь которое ничего нельзя разглядеть. Он любовно проводит ладонью по корешкам книг — старинных и новых, «Медицинский трактат» Ибн-Сины достался ему от прежнего владельца, умершего от странной болезни пять лет назад, а «Об обращении небесных сфер» некоего Коперника он поставил на полку только вчера. Еще и не прочитал толком, только перелистал, порадовался бы приобретению, но не стоил автор того, чтобы его труд доставлял удовольствие одним своим присутствием на полке книгочея. Если поразмыслить, то легко доказать этому польскому выскочке, что рассуждения его об обращении Земли вокруг Солнца — высокоученая чушь, дряная схоластика, не из тех, что оттачивают пытливый ум, а этакая блудливая попытка автора возвысить себя над всем ученым миром, ибо что же, кроме геростратовой попытки оставить след в истории, представляет собой это сочинение, на издание которого не стоило тратить средства — ведь не за свои же кровные он печатал книгу, вряд ли у поляка столько денег, один переплет каков — кожа, застежки с пряжкой из слоновой кости…
— Коперник? — подумала Натали. — Я тоже помню это имя. Астроном. Что означает — астроном?
Вторгшаяся в узкое пространство комнаты мысль рябью пробежала по закопченным стенам и гулко отозвалась эхом, отчего расположенные под потолком маленькие оконца-бойницы съежились, будто смятые ладонью, и поплыли вниз, искажая и без того странную перспективу.
— Пожалуйста, тише, — это была мысль Генриха, — мир так хрупок…
— Мир памяти не может быть ни хрупким, ни прочным, — обращаясь будто к самому себе, сказал Абрам. — Мир памяти может быть лишь своим или чужим. Этот мир чужд. Не знаю почему, но вижу — это не мой мир.
Рука его сама взяла с полки том Коперника, отстегнула застежку, но раскрыть книгу Абрам не успел. В дверь, невидимую, потому что свет не падал в дальний угол комнаты-кельи, постучали, и глухой голос произнес:
— Господин Хендель, вас ждут.
— Подождут, — пробормотал под нос Абрам, а вслух сказал — громко, чтобы было слышно из-за двери: — Сейчас иду!
Рука застыла над книгой. Он все-таки раскрыл ее посредине, на той странице, где чертеж изображал Солнце в виде круга с короткими лучами, и шесть планет с их орбитами-окружностями. Изящно, слова не скажешь. Всякая теория должна поражать изяществом, иначе о верности ее истинному знанию говорить просто бессмысленно. Изящество необходимо, однако само по себе абсолютно недостаточно. Апория Зенона — верх изящества, но и верх схоластического мудрствования, опровергнуть которое невозможно, а равно и доказать нельзя, поскольку рутинный здравый смысл не позволяет признать правоту древнего мыслителя. Мысли, высказанные этим Коперником, так же нелепы, как и по видимости трудно опровержимы.
Я должен найти ошибку в этих расчетах, — подумал Абрам, — должен, ибо в них ошибка. Георг… Нет, с Георгом лучше не говорить на эту тему. Умный человек, но одно слово — послушник. У него своя система аксиом, то есть не своя, конечно, системе этой много веков, и он, Абрам, тоже часть системы, и уже одно это обстоятельство должно подсказывать способ отрицания. Так нет, ему надобно искать формальные ошибки, разбивать аргументы, ему игра нужна, когда речь идет об истине. Так кто же более грешен — Коперник этот из Польши, или он, серьезно размышляющий о том, что против метода можно действовать методом же, а не верой?
Абрам закрыл книгу, но чертеж запомнил. Теперь это была его память, собственная, это был колышек, на который он мог наматывать нить, тянувшуюся будто из детства его, а на самом деле из детства другого человека, то ли предка… Нет, господин Хендель не мог быть предком Абрама. Или мог?
— Спокойно, — услышал он голос Генриха. — Ты ухватил нить. Позволь мне потянуть за нее.
Не получилось. Нить лопнула, один из ее концов ударил Абрама по лицу, удар оказался болезненным, он вскрикнул, взмахнув руками, и едва не свалился в реку.
— Вы видели? — спросил он. — Это было? Это было со мной?
— Было, — подтвердил Генрих Подольский. — Но не с вами. Эта странная память…
— Генетическая, — подсказал Ариман.
— Генетическая, — с сомнением повторил Генрих. — Я тоже… То есть, я не могу вспомнить ничего из того, что происходило со мной на самом деле, но в сознании все время мечутся картины, которые я не понимаю. Это было. Со мной?
— Покажите, — попросила Натали с неожиданным для нее самой интересом.
Генрих обернулся к женщине и провел ладонью по ее руке жестом, показавшимся Ариману знакомым. Мысль Генриха оказалась громкой, будто крик в тишине, и Ариман увидел то, что явилось Подольскому — события мчались, сменяли друг друга, и Ариман в первые секунды почему-то не столько следил за развитием действия, сколько размышлял о том, на что все это было похоже. Фильм… Или скорее — калейдоскоп. Что такое калейдоскоп? Что-то из его личной памяти. Детство. Мама ведет его в магазин, что на Столбовом проспекте. Столбовый — странное название, на самом деле улицу назвали по имени генерала Шумилина, в две тысячи сорок втором взявшего штурмом Казань, как это сделал пятьюстами годами раньше царь Иван Грозный. Но москвичи считали Шумилина мочильщиком и негодяем, генерала не любили, потому что солдат он не жалел и всегда находил оправдания совершенно немыслимым с точки зрения нормального общества потерям. Это Аркадий понял гораздо позднее, а тогда, когда мама вела его покупать калейдоскоп, он знал лишь, что проспект назван Столбовым, потому что на круглой площади в пересечении с улицей Любимова стоял каменный столб высотой аж до неба. На столбе были написаны какие-то слова, но читать Аркаша еще не умел, ему нравилось стоять у основания и задирать голову, чтобы свалилась шапка… А калейдоскоп они тогда не купили, потому что Аркаша по дороге сделал что-то совсем уж нехорошее, и мама его наказала, а что именно он тогда совершил и главное — что же такое калейдоскоп… Этого в памяти не было. Пока не было.
Картины, которые показывал ошеломленный Генрих, не заинтересовали Аримана. Память была чужой, к нынешним обстоятельствам отношения не имела и свидетельствовала лишь о том, что у каждого из них возбуждались сейчас некие рефлексы или еще глубже — инстинкты, сугубо личные, но неизбежно становившиеся достоянием всех.
Генрих видел себя лежавшим в зеленой траве на вершине невысокого холма. Трава была теплой, но не потому, что ее согрело солнце, день как раз выдался очень прохладным, хотя в августе здесь обычно парило, особенно, как сейчас, в предвечерние часы. Трава была теплой, потому что несколько минут назад по холму прошелся широкий луч «грелки», противник ссыпался отсюда, как горох, и Генрих, приподнявшись на локте, видел трупы, валявшиеся в «свободных художественных позах» (это была фраза из лексикона майора Зараева, который на гражданке малевал объявления в интернет-пространствах по заказам давно уже прогоревших фирм-провайдеров).
Страха не было. Даже волнения не было никакого, хотя Генрих понимал, что почти непременно еще до заката сам станет таким же трупом и тоже будет валяться — не лежать, а именно валяться — на склоне этого или соседнего холма. Конечно, не будь «присказки», он наверняка сейчас обмочился бы от ужаса и вжался в траву, и не поднимал бы головы, и вообще ни о чем не думал бы, кроме одного: «Мама! Забери меня отсюда!»
Зачем ему все это? Он ведь артистом хотел быть, а не мочильщиком, он даже конкурс в Вахтанговское успел выдержать, исполнив перед комиссией три монолога подряд — Чацкого, Гамлета и Шмалько (последний по просьбе какого-то замухрышки-профессора, желавшего «точно уяснить масштабы молодого дарования»). Он успел в первый день сентября прослушать вступительную лекцию самого Винникова, великого Винникова, снявшегося в «Чечне», мировом голливудском блокбастере, а назавтра его подняли с постели, предъявили повестку и повели, мама плакала, отец молчал, а люди из военкомата улыбались мрачно, безжалостно и радостно. Мрачно — потому что понимали: с Камы ему, скорее всего, не вернуться. Безжалостно — потому что другого выхода у них не было: работа есть работа. И радостно, конечно, поскольку их-то эта чаша минует, им-то самим, тыловым крысам, не придется вкалывать себе «присказку» перед атакой или мочиться от ужаса, если доза окажется слишком маленькой.
Он выставил вперед хлопушку и, не глядя, нажал на кнопку прицела. Оружие в его руках шевельнулось, будто живое, нашло цель, которую он даже не видел, и хлопнуло, будто кто-то сильно ударил в ладоши на театральной премьере. Он сам так хлопал — до боли, — когда в Малом давали «Зеленую стену в белом соусе праха», модернистскую комедию Лисина, от которой одни балдели, другие плевались, а третьи, вроде него, бредившего театром, приходили в экстаз и ловили каждое слово, каждое движение актеров, каждый выплеск декорационной голограммы…
Вот. Похоже, что луч, пропетляв в высокой траве, поразил-таки цель. Вопль, раздавшийся снизу, не оставлял в этом, казалось бы, никаких сомнений. Но он-то знал, что вопить мог и вполне живой татарин, изображая раненого, а раненых — такой поступил приказ — нужно брать, потому что… Ах, какая разница? Он совершенно не помнил и не понимал, почему, черт бы их всех задрал, нужно брать раненых и добивать их самому. Ты пойдешь его брать, а он, вместо того, чтобы лежать, как положено при лучевом поражении, возьмет тебя сам и потом добьет, потому что у них тоже приказ, и тоже живодерский.
Он продвинулся метра на два к краю, до начала крутого склона оставалось совсем немного, дальше было уже совсем опасно, дальше он ползти не собирался, разве что поступит прямое указание майора. Выставил хлопушку и произвел второй, контрольный выстрел по той же цели, хотя энергию полагалось беречь, до подзарядки отсюда километров десять, если, конечно, тыловая служба не подсуетилась, а суетиться они не любили, зачем им суетиться, им матобеспечение беречь нужно, а не солдат на передовой.
Тишина. Можно попытаться… Нет, не такой он дурак, чтобы…
«Рядовой Таршис, — зазвучал из „кнопки“ в ухе злой голос майора Тихова, — ты что, заснул, паскуда? Поразил цель — вперед!»
«Слушаюсь!» — пробормотал он. Действительно, пора. Если он сейчас не поднимется, то… Лучше об этом не думать. Лучше не думать вообще, иначе, как обычно, начнешь спрашивать себя: зачем все это? Почему он должен умереть за какую-то там государственную целостность, которая была ему совершенно до фонаря? Он не боялся умереть, после «присказки» он вообще ничего не боялся, но ему все это было просто неинтересно. Татары, русские, Казань, Москва, мир, война — к чертям.
«Рядовой Таршис! — истерически бился голос майора, то же самое наверняка слышал сейчас каждый боец роты десанта, фамилия менялась, уж это штабной компьютер мог обеспечить, а вопль записан был еще с прошлой высадки. — Считаю до трех, после чего ввожу прикрытие!»
Будь ты проклят! Можешь не считать. Он пристегнул хлопушку к плечевой вешалке, поднялся на одно колено и в секунду произвел визуальный осмотр. Трупы не пошевелились, это действительно были трупы, а вопил кто-то живой из куста в сотне метров. Стометровка. Секунд двенадцать — будь это на плацу, он пробежал бы вдвое быстрее, но здесь, да еще с выкладкой…
Он поднялся в рост и…
«Нет! Нет!» — это была то ли его мысль, то ли чужая, то ли предсмертный вопль, то ли страстный шепот любовного экстаза. Ах, какая в том разница? Ему показалось, что это последний звук, который он слышал в жизни, потому что…
— Это не мог быть я, — подумал Генрих. — Не знаю почему, но мне так кажется.
— Татарская кампания, — сообщил Виктор. — Сорок второй год. Тогда только-только поступили на вооружение лучевики-хлопушки. А «присказку» начали колоть, кажется, лет на десять раньше.
— «Присказка», — вмешался молчавший до сих пор Влад, — не всегда действовала так, как нужно. Позднее стали использовать «завязку», она действительно превращала солдата в зомби.
— Вы помните это? — с интересом спросил Ариман.
— Похоже… — Влад помедлил, прислушиваясь к собственным ощущениям. — Похоже, что я начинаю вспоминать то, что действительно происходило со мной. Нет, не татарскую кампанию, в ней я не участвовал. Но слышал многое. Тактику действий мелких групп спецназа на территории, где произошел вооруженный мятеж, мы проходили на курсах.
— Мы тоже, — сообщил Ариман. — Я учился в юридическом колледже, мне было девятнадцать… Да что я вам это рассказываю? Смотрите сами.
Показал он, однако, не то, что собирался, а совсем другую историю, случившуюся с ним на второй год после свадьбы и третий месяц после начала работы в детективном агентстве «Феникс». Алена была беременна, должна была родиться девочка, а он хотел мальчика и как-то сказал жене, что нужно было подождать: если бы она забеременела на полтора месяца позже, точно был бы мальчик, это и медицинские карты показывали, и астрологические знаки говорили о том же самом.
Он помнил тот вечер: они смотрели по телекому новости, репортаж из алтайской деревни, где российский спецназ вытравил тысячу двести человек, поскольку в центр поступила информация о том, что три женщины в этой глухой дыре заболели СПИДом-б, а единственной мерой против этой болезни было тогда уничтожение всего живого в радиусе не менее трех километров.
«Какой кошмар, — сказал он, глядя на то, как по ковру гостиной ползло пламя, подбираясь к трупу, лежавшему у дивана, где сидела Алена. — Они ведь могли заразить весь район, а оттуда рукой подать до магистрали! И если бы перекинулось на Сибирь»…
«Они хотели жить, а их убили!», — произнесла Алена громким шепотом и подобрала ноги, будто могла коснуться лежавшего неподалеку тела. Кадр сменился, и вместо пламени в гостиной появился майор Липатов, тот, которого впоследствии назвали «Тигром Алтая», он держал руки поверх висевшего на груди «деммлера» и хорошо поставленным голосом произносил правильные слова о здоровье россиян, повторяя слово в слово недавнее выступление в Думе главы правительства господина Резникова.
«Их убили эти… Этот! — продолжала Алена. — И ты хочешь, чтобы я родила мальчика! Чтобы он вырос и стал таким… Чтобы он убивал… Там была… Ты видел? Там была девочка, а он ее из этого… Он… Выключи, я не могу больше!»
«Да что ты, в самом деле? — удивленно сказал Аркадий и подал звуковую команду на переключение программы. — Что с тобой, Аленушка? Можно подумать, что в первый раз»…
«Я! — неожиданно твердым голосом произнесла жена, глядя Аркадию в глаза. — Не желаю! Рожать! Мальчика! И прекрати говорить на эту тему! Ты понял?»
«Понял, понял…» — пробормотал Аркадий и попытался обнять Алену, но она вывернулась, ее ладонь уперлась ему в грудь.
«Ненавижу! — говорила Алена, подкрепляя свои слова ударами ладони. — Всех вас! Мужчины — сволочи! Ты! Тоже! Тебе бы только убивать, убивать, убивать»…
«Ну что ты, — бормотал Аркадий, не понимая причины неожиданной вспышки, — о чем ты говоришь»…
Тогда он не знал, а сейчас неожиданно вспомнилось, как потом, в коридоре родильного отделения он встретил статного спецназовца, лейтенанта Поздеева, с которым был знаком шапочно, бывший сокурсник по колледжу пригласил их с Аленой на вечеринку, а лейтенант пришел туда с женой. Аркадий знал, что жена Поздеева не собиралась рожать, что же он делал в больнице, к кому приходил? И еще вдруг вспомнилось, как Алена незадолго до родов куда-то пропала: вышла погулять, ей было уже трудно ходить, и она просто сидела на скамеечке, но не вернулась вовремя и на вызовы не отвечала. Он искал жену четыре часа, звонил даже в морги, но больше всего боялся, что Алену похитили киддеры, с них станется, и как ему с его зарплатой платить выкуп? Он уже начал сходить с ума, когда Алена вернулась и, будто ничего не случилось, сказала, что дышала воздухом (каким воздухом? В Москве при пиковой нагрузке даже на воздушные путепроводы?) и забыла о времени, а телефон просто не слышала. Он еще подумал тогда, что Алена чего-то недоговаривает, и провел небольшое расследование. Жену его действительно видели гулявшей, да, именно гулявшей и даже входившей в подъезд дома, где ей вроде бы нечего было делать, разве что… Там жил этот Поздеев, но с ним у Алены не могло быть никаких дел, никаких, никаких…
А Метальников появился в их жизни значительно позже, лет через десять, Марина уже в третий класс пошла. И ведь он точно мог сказать, всегда мог, потому что чувствовал: Алена любила его, именно любила, а не просто так; если бы все было просто так, она бы давно его бросила, не такая она была, чтобы…
Чтобы — что?
Воспоминание схлынуло, как волна, разбившаяся о скалу. Это было с ним? Ариман будто выпрыгнул из самого себя, ему было плохо, и он неожиданно обнаружил, что Виктор и Генрих держат его за руки, а остальные стали перед ним полукругом, вытолкнув в центр двоих — Даэну и Влада. Даэна… Алена… И этот… Ариман знал теперь многое, все помнил, все. А они… Для них прошлого не существовало.
— Я люблю тебя, — это была мысль Даэны, но и мысль Алены тоже, и он знал, что все так, и всегда так было, и если бы было иначе, то сейчас рядом с ним в этом мире была бы другая женщина или не было бы никакой.
Даэна ждала его на холме в мире Ормузда. Она не помнила, а он помнил все — и то, что убил свою жену, оставив на ее груди след «ладони дьявола». Подольского он убил точно так же…
— Меня? — подумал и понял Генрих, но воспоминание об этом так и не возникло в его сознании.
…И когда убил Раскину…
— Это сделали вы? — мысль Натали была вялой, признание относилось будто не к ней, она не понимала связи между собой и какой-то Раскиной, о которой думал Ариман, глядя ей в душу.
…И когда раввин говорил о Боге и смысле жизни…
Чухновский сделал шаг вперед, но мысль его осталась запертой.
…Когда разговор в квартире Хрусталева…
— Что? — встрепенулся Виктор, но так и не понял, о чем именно вспомнил Ариман.
…Все сложилось в мозаику, могло сложиться и раньше, но раньше он не допускал этого в сознание…
— Ты помнишь это? — воскликнули Ормузд и Антарм.
…И его рука протянулась через километры, сквозь стены и дорожные переплетения, и нашла Алену, его любимую жену, и он коснулся ее груди, и…
— Господи, — вонзилась в мозг мысль Даэны. — Ты убил меня! Почему?
— Аленушка, — прошептал Ариман, — так было нужно.
— Ты! Ты… меня любишь?
— Больше жизни! — Ариман запнулся. Мысленный ответ возник сам собой и был истиной, но сейчас не обладал и малой долей того смысла, который содержался в этих словах прежде, когда он действительно жил и боялся жизнь потерять. А сейчас? — подумал он. — Сейчас я не живу?
— Больше жизни, — повторила Даэна. — И ты меня убил…
— Именно так, — вмешался Влад. — Имейте в виду, Даэна, Ариман убил нас всех, причем дважды, в этом он сейчас сам признался. Я не помню себя таким, каким был в материальном мире. И никто из нас, кроме Аримана, себя не помнит. Но мысли его мы видеть можем — вы увидели в них свою смерть, мы увидели свою, верно? Меня Ариман убил, потому что мы с вами… Вы ведь и меня любили, не так ли?
— Нет!
— Перестаньте, — вмешался Ормузд. — Мысли наши ничтожны, а слова, выражающие их, пусты. Мы в мире, где нет материи. Для чего мы здесь? И как мы сумеем здесь выжить?
— Что нам нужно для жизни? — спросил, усмехнувшись, Абрам Подольский. — Оказавшись в мире божественной сути, в светлом мире, приближенном к Творцу, первое, что вы сделали, — создали грубую материю. Вместо того, чтобы возвысить свой разум, вы хотите унизить высшую сущность. Не брать мы пришли сюда, но отдавать. Не совершать грех, а ответить за свершенное раньше. Вот для чего мы здесь.
Абрам стоял теперь в середине круга. Ощутив себя в центре восприятия, он неожиданно обрел уверенность в том, что мысли его, изначально мало значившие даже для него самого, возникшие будто сами по себе и не вполне осознанные, имеют собственную ценность и, возможно, являются самыми важными из того, что здесь уже думалось и говорилось.
— Я тоже был убит Ариманом, — продолжал Абрам. — Я не помню, как это произошло, но Ариман помнит, а я ощущаю эти воспоминания, не сознавая…
— Могу показать, — сказал Ариман. — Я даже хотел бы это сделать, потому что не знаю, как мне удалось… Понимаете, Абрам, мы с вами жили в разное время. Вы умерли… то есть, я убил вас за два столетия до того, как родился. Если быть точным, то ладонь, которая сожгла ваше сердце, принадлежала физически человеку по имени Шмуль, вашему компаньону, которого вы сделали несчастным и который отомстил вам. Вы видели его перед смертью, и ладонь видели тоже. На деле же это был я, и я не знаю, как такое могло произойти.
Воспоминание всплыло и лопнуло, и было воспринято всеми, а следом всплыли, лопнули и оказались общим достоянием другие воспоминания. Ариман будто избавлялся от тяжелого груза. Он понимал, что это не избавление, а лишь тиражирование собственных страхов, но сделать это было необходимо, иначе они никогда не поймут, для чего собрались здесь. И вопросы Ормузда тоже останутся без ответов.
Потом они долго молчали. Не было слов, но не было и мыслей. Остались инстинкты, оказавшиеся для них общими, и рефлексы, которыми каждый из них обзавелся уже в новом мире. Они сгруппировались вокруг Аримана, державшего Даэну за руку, и стояли, отрешенно глядя по сторонам.
Солнце, созданное Ормуздом, видимо, устало светить. Цвет его оставался таким же золотисто-желтым, но яркость падала — еще немного, и в мир вновь пришла бы бесконечная ночь.
Небо потеряло прежнюю голубизну — казалось, будто над твердью возник серый стальной купол. И еще казалось, что купол сжимался.
Первым пришел в себя Генрих, протянул ладони к солнцу и подумал о том, что света в мире стало недостаточно. Он не обладал, однако, способностью к созданию материальных сущностей из мысленных конструкций — светлее не стало, но мысль Генриха пробудила Ормузда. Первое, что он сделал, — создал еще одно солнце, близкое и яркое, день вспыхнул, прежнее светило исчезло в лучах нового, более близкого, и Ормузд подумал вслух:
— И вот хорошо весьма…
Он ощущал новое свое состояние и привыкал к нему. Оставшись самим собой, Ормузд теперь был разумом всей десятки. Он помнил все, что помнили они, знал все, что они знали, любил то, что любил каждый из них, — и принимал решения. Он понял, например, что означало в прежнем мире понятие миньяна, когда десять религиозных евреев, начиная молиться вместе, создавали на время новую сущность, единое существо, обращавшееся к Творцу. Коллективная мысль десяти была суммой мысленных посланий каждого, но духовные посылы создавали резонанс, и молитва — обращение к Богу — проникала в биоинформационное поле планеты, увеличивая его напряженность и тем самым влияя на поступки людей.
Ормузд понял, что его духовная суть и сути Аримана, Даэны, Генриха, Абрама, Чухновского, Антарма, Натали, Виктора и Влада сложились, не смешиваясь, дополнили друг друга, и сейчас в мире обитали не десять человек, а одно существо — Миньян. И еще Ормузд понял, что духовная сила Миньяна намного превосходит духовную силу каждого из них в отдельности. И понял, что сейчас — именно сейчас, будущее было от него скрыто — решения принимал он, Ормузд, сейчас он думал, сортировал, направлял и отбраковывал, потому что ситуация требовала от Миньяна в данный момент решения на том уровне, какой был более привычен именно для Ормузда. Через минуту сознание Миньяна могло перейти к Виктору или Владу — если решение, которое нужно было принять, находилось бы в сфере практического материального действия. А если решение требовалось искать в эмоциональной сфере, то головой Миньяна, скорее всего, стала бы Даэна или Натали.
Ормузд обернулся в сторону нового светила — всеми десятью своими телами, и десять ладоней заслонили двадцать глаз от яркого света.
«Пожалуйста, — услышал он мысль, это была не его мысль, она возникла в сознании, будто вдавленная снаружи, как жаркая капля воска, упавшая на дно подсвечника с края горящей свечи. — Пожалуйста, не создавай материальных сущностей сверх необходимого. Мир и без того гибнет».
«Мне нужен свет, чтобы видеть», — подумал он.
«Материальный свет? — возникла удивленная мысль. — Что можно увидеть в движении материи? Ни сути, ни идеи, ни пророчества! К тому же, его слишком много»…
«Сейчас», — подумал Ормузд и погасил дальнее солнце. Все равно оно уже растеряло почти весь свой первоначальный запас энергии, перешедшей в пустоту пространства, да и видно его уже не было. Лишняя суть.
Сделав эту работу, Ормузд спросил:
«Кто ты? Я не один в этом мире?»
«Меня зовут Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, — был ответ. — И ты в этом мире один».
«Противоречие, — подумал Ормузд. — Если есть я и есть ты, то я не один. Нас по крайней мере двое».
«Ты один, — последовала чужая мысль. — А нас много. Ты должен понять это, и тогда возможно общение».
«Это легко, — подумал Ормузд. — В мире без материи разум не может быть материальным. Вы — души. Души тех, кто жил в моем мире и в мире Аримана? Души, ожидающие новых воплощений?»
Мысль была не вполне понятна ему самому — и в то же время понятна до самого дна и сути: он был собой и не мог знать ничего о теории инкарнаций, популярной в мире Аримана, но он был сейчас также и Ариманом, и тем, кем был Ариман в своем мире, и Чухновским, и Абрамом, и потому прекрасно знал, что такое душа, и что такое воплощение, и как поднимается к Богу в высших сферах истинная сущность человека. Разумно поэтому было предположить, что именно здесь, в Третьем мире, души ожидают новой инкарнации.
«Это не так! — похоже, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного был искренне удивлен. — Мысль не может воплотиться в материю, это противоречит законам природы. Иногда случаются события противоположного рода. Твое явление в мире тоже свидетельствует об этом. Но противоположное не случалось и случиться не может. Это нужно обсудить. Я постараюсь убедить, чтобы тебе пока не причиняли вреда».
Чужая мысль исчезла.
— Кого убедить? — спросил Ормузд. — Какой вред нам могут причинить? И почему — пока?
Вопрос был обращен, естественно, к самому себе, то есть — к другим частям его «я», и ответ последовал от Генриха Подольского:
— По-видимому, здесь существует разум. Некий дух или даже несколько. В духовном мире материя есть сущность лишняя, губительная. Сущность, которую можно и нужно обратить в то, чем она и должна быть — в мысль, дух, состояние разума. Это нам и угрожает. А почему «пока»? Это тоже ясно: прежде, чем уничтожить, нужно изучить.
— Изучить? — продолжал недоумевать Ормузд. — Как дух может изучить материальный объект? Он воспринял наши мысли и сейчас тоже, скорее всего, их воспринимает…
— В том числе и наши подсознательные стремления, — подхватил Генрих. — Мы не знаем, до каких глубин может добраться этот Вдохновенный, если духовный мир для него — родная среда, а материальный враждебен и подлежит уничтожению.
— Нужно действовать, а не рассуждать, — вмешался Виктор.
Материальное существо, состоявшее из десяти человек — Миньян, — на какое-то, к счастью, недолгое время распалось, люди повернулись лицами друг к другу, посмотрели друг другу в глаза, мысли перемешались, и Ормузд, который минуту назад был личностью Миньяна, ощутил, как разум уходит из него. Сейчас Миньяну нужно было другое «я», другая личность, и Ормузд отступил, а оставленное им место занял Ариман.
Усилием воли Ариман подавил в себе возникший было мысленный хаос — если бы речь шла об человеке, растерявшемся от возникшей опасности, то можно было бы сказать, что он взял себя в руки. Применительно к существу, чья суть содержала десять независимых в прошлом разумов, правильнее было бы сказать: размешал страх одного в отваге другого и непонимание третьего в уверенности четвертого.
— Вдохновенный ошибается, и законы природы этого мира не познаны им до конца, — сказал Ариман. — Разве мы не создали для себя материю из духа? Эти два солнца? Эту твердь? Эту реку, в которой течет вода? Этот купол неба? Значит, создание материи из духа возможно. Этим мы и должны заняться, пока Вдохновенный обсуждает проблему с другими разумами своего мира.
Ариман, конечно, сразу понял ошибочность этих слов, поскольку способности Ормузда и Антарма были сейчас его способностями, а их инстинкты — его инстинктами. Он действительно создал материю — свет, тьму, твердь, светило и воду. Но не из духа создал он их, а из хаоса. Не из мысли, а из ее отсутствия, духовного безмысленного фона.
Поняв это, Ариман понял и другое. Он может создавать материальные структуры из духовного вакуума. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, судя по всему, не мог творить таким же образом разумные сущности, подобные себе. Но способен был делать это, уничтожая материю. Это означало, что борьба с Вдохновенным и его сородичами невозможна. Ариман будет лепить материю из вакуума мысли, а Вдохновенный, уничтожая созданное, — создавать новые духовные сущности для своего мира.
Я пришел сюда не по своей воле, — сказал себе Ариман. — Я выполняю миссию. Я должен ее выполнить. И Бог не оставит меня.
Эта мысль показалась ему чуждой, но она возникла в глубине его души и была глубоко выстраданной. Она была нелепостью, но была верна. Бога не существовало в природе, и он это знал, пройдя через три мира, но Бог был — в его душе. Бог был в нем, и он был Богом.
Он ощутил свое всемогущество.
Глава седьмая
Гармоничный-Знающий-Материальное отлепился от Вдохновенного-Ищущего-Невозможного и мыслепотоки заструились между ними подобно маленьким вихрям, какими обычно играют новорожденные души, не осознающие еще сложности окружающего мира.
«Материя должна быть уничтожена», — Гармоничный-Знающий-Материальное был в этом уверен, поскольку лучше прочих представлял, к каким последствиям для мироздания могло привести появление сущности, не подчиняющейся законам природы.
«Уничтожение новой материи опасно для мироздания, — излучил мысль Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Впервые с начала времен мы имеем дело с разумной материальной структурой, способной к собственному непредсказуемому развитию».
Оба тезиса обрели самостоятельную жизнь, едва были излучены спорщиками, и, обрастая обертонами, свойственными каждой разумной идее, внедрились в мыслительные коконы всех, кто оказался способен воспринять новое знание. Лишь новорожденные сущности не приняли участия в дискуссии — они еще не понимали всей ее важности, в том числе и для самих себя.
В следующие мгновения практически вся Вселенная оказалась втянутой в дискуссию, какая не возникала уже много циклов вращения. Некоторые считали даже, что после того, как мир начал сжиматься и гибель стала неизбежной, никакие дискуссии полного уровня невозможны — не было уже в мире проблемы, решение которой требовало бы взаимодействия более чем трех, максимум четырех идей. Когда, иссякая до полного исчезновения, излученные тезисы обежали мир, оказалось, что новая дискуссия более важна для Вселенной, чем даже спор о необходимости конструирования эмоций, вспыхнувший незадолго до того, как расширение мироздания остановилось, будто жадность, сдерживаемая совестью.
Уровень дискуссии оказался настолько высоким, что разумная эмоциональность превысила пределы безопасности, и по меньшей мере в десятке областей Вселенной взрывы эмоций смели, раздавили, а кое-где и полностью обратили в мысленный фон около миллиона неокрепших после недавних локальных споров сущностей.
Проблема материальности волновала разумных всегда — сколько себя помнил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. Он возник вскоре после Начала — впрочем, насколько именно вскоре, не знал ни он, ни те идеи, что его породили. Смутное было время — ведь развитие Вселенной началось с одной-единственной мысли о бесконечности познания, мысли вполне примитивной, впоследствии неоднократно опровергнутой и погибшей еще в те времена, когда Вдохновенный-Ищущий-Невозможного только начинал понимать собственное предназначение в мире.
У первомысли даже и имени не было — это впоследствии, когда идеи начали возникать, как числа, если вести счет, сообразуясь с вращением Вселенной, первомысль назвали Бесконечной-Неправильно-Истолкованной, но смысла в названии было уже немного, поскольку носитель имени почти растворился в других идеях, более конструктивных и способных пережить не один период вращения.
А что до Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, то его-то как раз породили прямые потомки Бесконечной-Неправильно-Истолкованной, — идеи невозможности бесконечного познания в конечной Вселенной, невозможности этического подхода к проблеме расширения мира. Было и еще какое-то количество невозможных в принципе идей, которые, объединившись, создали сущность гораздо более могущественную, способную дискутировать без боязни погибнуть даже с самим Гармоничным-Знающим-Материальное.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного ни в одном из многочисленных споров не смог проникнуть глубже того уровня осознания, который демонстрировал сам Гармоничный-Знающий-Материальное. Это выглядело странным. Закрытые идеи обычно долго не жили — опровергнуть их никто не мог, это верно, но и долгое существование было для них невозможно как раз из-за отсутствия взаимодействия с другими сущностями. Невозможность чего бы то ни было становилась легкой добычей именно Вдохновенного-Ищущего-Невозможного — все эти многочисленные поначалу сущности он давно уже впитал в себя. Все, да не совсем. Сладить с закрытыми идеями Гармоничного-Знающего-Материальное он не мог, а в одной из дискуссий даже потерпел поражение, расставшись с лелеемой им мыслью о невозможности материального присутствия в духовной Вселенной.
Сейчас этой дискуссии суждено было возродиться на принципиально новом уровне.
«Возникшая в мире материя обладает разумом, — заявил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Можно предположить, что произошло слияние с материальной структурой какой-то заблудшей идеи, возникшей на окраине Вселенной и вовремя не понятой никем, кто находился поблизости».
«Слияние духовного и материального невозможно!» — это была совокупная мысль миллионов идей, в том числе и такой старой и уверенной в себе, как Совестливая-Жаждущая-Справедливости. С ней обычно мало кто спорил — ее претензии на всеобщую справедливость давно были отвергнуты обществом. Вообще говоря, эта идея должна была уже погибнуть, но ей позволяли жить из-за других ее достоинств, хотя и второстепенных, но все-таки достаточных, чтобы с этой сущностью обращались если не с почтением, то хотя бы с признанием ее былых заслуг.
«Невозможно? — поразился Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Значит, предлагаемая обществом идея может стать частью именно моего мировоззрения! Признавая невозможность разумной материи, общество позволяет мне достичь совершенства и стать, следовательно, идейной сутью вселенского масштаба. Я правильно оцениваю ситуацию?»
«Нет, — заявил Гармоничный-Знающий-Материальное. — Если бы обнаруженный тобой материальный объект обладал разумом, он неизбежно должен был бы мыслить. Если бы он мыслил, рождались бы новые идеи. Любая новая идея становится известна обществу. Я спрашиваю у всех, кто принимает участие в беседе: кто-нибудь ощутил мысль, у которой нельзя было бы исчислить родителя? Кто-нибудь воспринял идею, возникшую ниоткуда?»
Вопрос был, конечно, риторическим, и Гармоничный-Знающий-Материальное, задавая его, прекрасно понимал, что нарушает правила дискуссии. Если задаешь вопрос, ты должен быть уверен в том, что получишь ответ, или хотя бы в том, что ответ существует.
Ответа не было. Происходившее оставалось загадкой и для самого Вдохновенного-Ищущего-Невозможного. Никто, кроме него, не ощущал возникших в мире перемен. Никто, кроме него, не ощутил мысли Аримана. Да взять хотя бы это имя, абсолютно невозможное для мыслящей сути! Ариман. Имя без определения. Мысленное послание, стоящее преградой на пути самого себя.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного понимал, что его оппонент прав. Едва ли не с начала времен повелось уничтожать все материальное, что удавалось ощутить силой собственной воли. И это естественно. Материя изначально чужда разуму, она не участвует в процессе развития Вселенной, не учитывается законами сохранения и, следовательно, находится вне их. Проблема возникновения материи в мире и даже более простая проблема осознания ее природы не решены до сих пор — собственно, к решению даже не удалось приблизиться, несмотря на многочисленные и пылкие дискуссии. Удалось понять лишь, что материя противостоит духовной сути мира, но, будучи уничтожена, она рождает новые, ранее не существовавшие идеи.
Это было самое удивительное, что оказалось связано с феноменом материального присутствия в духовной Вселенной.
Много оборотов назад такое произошло впервые, и никто не помнил подробностей, но последний случай имел место не так давно, Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, естественно, принимал в этом участие и сейчас вспомнил не столько детали, сколько возникшее у него тогда ощущение блаженства — ему показалось на какое-то время, что он осознал Невозможное. То, что происходило, происходить не могло.
Конечно, он ошибался и понял это, когда мысленная структура, возникшая после гибели материальной сущности, разлилась по Вселенной, войдя в сознание каждого. Первым ощутил материальную структуру Эмоциональный-Понимающий-Суть. Никто этому не удивился — кому же и обнаружить в мире странное, как не ему? Эмоциональный-Понимающий-Суть чувствовал, что тонет — его затягивало к центру Вселенной, той мысленной точке, где все идеи смешивались, и где гибель сознания была неминуема.
Он сопротивлялся. Он привык сопротивляться, знал, как это делать. Он справился, конечно, и вновь осознал себя, а тут и остальные начали помогать, подталкивая Эмоционального-Понимающего-Суть к правильному решению и отбирая у него часть эмоций, чтобы он более рациональными размышлениями сумел возглавить наступление.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного подключился к акции, когда все уже настроились на атаку. Это было замечательно. Никогда не возникает такого единения мыслей, как в процессе уничтожения материального. Потом экстаз миновал, и Эмоциональный-Понимающий-Суть сообщил, что дело сделано, материальная структура, возникшая в мире, более не существует.
И все стали ждать рождения новой идеи.
В тот раз в мир пришел Создатель-Вселенных. Сам он назвал себя Верящим-Принявшим-Творца. Имя было вызывающим, как и сама эта идея, сразу отторгнутая сообществом. Верящий-Принявший-Творца не мог противопоставить себя гармонии мироздания, он вынужденно подчинялся законам природы, но ни во что не ставил законы общества, в котором имел честь существовать. Именно так — имел честь и был этой чести недостоин.
«Вселенная была создана в момент ноль Высшей Силой, — таким было его кредо, отвергнутое практически всеми сознаниями, кроме разве что самых инфантильных, вроде Понимающего-Любящего-Всех. — Высшая Сила — это недоступная нам духовность, обладающая бесконечными возможностями. Сила, способная создавать миры. И создающая их. Наша Вселенная — не единственная. Духовные сущности — не единственно возможные виды разумных. И все создано Им. Просто Им, без дальнейшего определения. Имя Ему — Бог».
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного долго спорил с этой идеей. Он даже на недолгое время слился с Верящим-Принявшим-Творца в единую суть и понял неожиданно (к тому, казалось бы, не было никаких предпосылок), что самой большой загадкой мироздания было, осталось и будет всегда происхождение Вселенной. Что было до расширения? Что было до того, как возникло время? Что было до того, как сформировались естественные природные законы? Что существовало, когда сущности были неразумными?
До рождения Верящего-Принявшего-Творца никто таких вопросов не задавал. Время есть последовательность событий, отмеренная мыслью, и движется оно от причины к следствию. Это закон.
Время не идея, время — то, что движет идеи от прошлого к будущему. Время не могло возникнуть само по себе, потому что вне идей время не существовало, разве Верящему-Принявшему-Творца это было непонятно?
Оказывается, нет. По его мнению, идея Вселенной появилась, когда возник из ментального хаоса Живущий-Рожденный-Первым. Разве он был Богом — в том понимании, в каком мыслил это существо Верящий-Принявший-Творца? Нет, Живущий-Рожденный-Первым был первой идеей, обозначившей начало расширения мира, и расширение поначалу питалось мыслями его и тех сутей, что он сам порождал.
Но Верящий-Принявший-Творца сдаваться не собирался.
«Как возник Живущий-Рожденный-Первым? — спросил он. — Кто создал идею жизни? Кто создал этот мир и его законы?»
«Он же и создал — своим присутствием, — с некоторой досадой возражал Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Суть рождает суть, таков закон природы».
«А кто создал этот закон, и кто создал первую во Вселенной суть?»
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного так и не понял, что хотел доказать ему Верящий-Принявший-Творца. Идея Бога — существа, для которого не было даже второго определения имени, — выглядела нелепой, а нелепости были чужды сути Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
«В Бога нужно просто поверить, — воззвал в конце концов Верящий-Принявший-Творца, уже почти вытолкнутый мысленным давлением Вдохновенного-Ищущего-Невозможного из единой духовной оболочки. — Если не поверить в Него, мы никогда не сможем познать Вселенную. Если все поверят в Него, сжатие мироздания прекратится и вновь начнется расширение!»
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного вытолкнул наконец Верящего-Принявшего-Творца из собственных мыслей — точнее, сам покинул общую для них оболочку и удовлетворенно ощутил себя в привычном мире, где Знающий-Видевший-Начало сразу и подбодрил его замечанием о том, что верить можно в любую нелепость, и доказывать что-либо нет никакой необходимости. Не нужно забывать, что сам Верящий-Принявший-Творца появился, как внелогичное мыслительное образование — после гибели непознаваемой материальной сущности.
Бог не мог быть объективной сущностью, иначе Он наверняка проявил бы себя. Не существовало такой идеи, а сейчас, когда речь шла о том, уничтожать ли новую материальную структуру, идея Бога тем более ничем помочь не могла и лишь отвлекала общество от принятия решения.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного ощущал исходивший от материального импульс разума и поражался тому, что никто, кроме него, не чувствовал этого. Уничтожение материального разума представлялось Вдохновенному-Ищущему-Невозможного кощунством, но и противостоять он уже не мог, поскольку дискуссию проиграл, и мнение общества стало на время исполнения приговора законом природы, равнозначным закону сохранения знания.
Что он мог? Предупредить.
Если материальное будет все-таки уничтожено, в мире появится новая, ни в каких дискуссиях не рожденная идея, вроде этого странного Верящего-Принявшего-Творца, а он, Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, перестанет существовать.
Это печально. И это прекрасно. Он станет частью Идеального-Принимающего-Ушедших, он потеряет себя, найдет покой…
Он не хотел этого! Он знал, что прав, а остальные не правы. Это…
Это было невозможно! Это противоречило законам природы. Он в принципе не мог чувствовать того, что сейчас чувствовал. Он в принципе не мог думать о том, чтобы пойти наперекор общему мнению уже после завершения дискуссии.
Но он так думал, так хотел и знал, что так будет!
Нужно предупредить — и невозможное произойдет.
Глава восьмая
Он был Ариманом и думал, что сейчас это хорошо. Ему нужно было полное знание о собственном прошлом и о прошлом своих составляющих, и только память Аримана, сохранившаяся и даже пополнившаяся новыми впечатлениями, позволяла принимать решения, основательно продумывая причины и следствия.
Нужно было торопиться, потому что в любой момент он мог стать кем-то другим — возможно, даже раввином, и тогда стал бы думать о Боге и своем пути к Нему. Возможно, это не только имело смысл, но даже могло стать целью существования, но не теперь, когда решение целиком зависело от информации, поступавшей от Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
Ариман сдвинул все свои тела ближе к центру тверди и мысленно вознесся над ними, обняв каждого и соединив не только сознания, но и глубинные мысленные устремления. Он уже убедился в том, что только будучи Ариманом и только собрав мысли не менее восьми (а лучше всех десяти) тел, он мог почувствовать, ощутить, представить, и, возможно, даже понять ту духовную сущность, которая назвала себя Вдохновенным-Ищущим-Невозможного.
Ариман сцепил двадцать своих ладоней. Все. Теперь хорошо. Миньян готов к разговору. «Со Всевышним», — это была сдвоенная мысль Пинхаса и Абрама, и Ариман отбросил ее в глубину подсознания, не желая сейчас спорить, по сути, с самим собой.
— Ты слышишь меня? — спросил Ариман пустоту. Трудно говорить, не только не видя собеседника, не только не представляя, как он выглядит, но зная точно, что собеседник не выглядит никак и не может выглядеть, потому что это не материальное существо, а мысль. Идея, существующая сама по себе, сама по себе развивающаяся и вольно общающаяся с другими столь же независимыми идеями.
— Ты слышишь меня? — повторил Ариман объединенной мыслью всех десяти своих частей и только после этого понял, что задал вопрос неправильно. Всемогущий-Ищущий-Невозможного не мог слышать. Скорее всего, в его лексиконе и слова такого не было — в духовных мирах, какими их представлял себе Ариман (наверняка примитивно, но понимание придет со временем), не было звуков, не существовало понятия о слухе и зрении, не могло быть запахов или осязания. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного никогда не слышал пения птиц, не касался холодной ладонью теплого, согретого солнцем, камня, не видел заката на берегу Красного моря и наверняка не понял бы ничего, если бы он, Ариман, вернувшись в прошлое памятью Аркадия Винокура — своей, по сути, памятью, — принялся бы рассказывать о том, как пахнет розарий на углу улиц Штрауса и Бережкова в Юго-Восточном анклаве Москвы. Этот запах, казалось, начинал ощущаться еще на подлете, в воздухе, даже при закрытых окнах, даже в густом вечернем смоге, даже тогда, когда розарий закрывали от нечаянных напастей пластиковым колпаком, сквозь который растения глядели вверх, будто из тюремной камеры промежуточного режима, где по закону решетки заменялись гиберглассом, столь же прочным, как металл, но все-таки менее удручающим сознание заключенного.
Что представлял собой мир Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, если там не было ничего, что составляло радость жизни Аримана, когда он еще был Аркадием, и когда он уже стал собой там, где Ученые начали против него войну на уничтожение? Если прав Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, война это могла продолжиться и сейчас — с абсолютно непредсказуемыми последствиями. Если смысл существования этой разумной идеи был действительно в поиске невозможного, то вот оно, невозможное, — и пусть забирает, пусть поймет всю немыслимость для своего мира и улыбки Даэны, и жесткого взгляда Виктора, и тяжелого удара Влада, и пахнущих клеем пальчиков Натальи Раскиной, и высокого лба Генриха Подольского, и…
«Отзовись, — чужая мысль дернулась, будто рыба, попавшая на крючок. — Я хочу ощутить тебя. Ты, назвавшийся Ариманом»…
«Я здесь», — подумал Ариман, и десять его сутей повторили эти слова, надеясь на то, что они существуют не только в материальном, но и в духовном мире.
«Здесь тебя нет, — прозвучала новая напряженная мысль. — Здесь тебя нет и быть не может. Материальная структура не способна излучать мысль — это противоречит законам природы».
«Законы природы, — подумал Ариман. — Да, в твоем мире они другие, это понятно. Но не противоречишь ли ты сам себе? Я материален, и я мыслю. Ты понимаешь, что я материален, и ты говоришь со мной, значит, улавливаешь мою мысль. Как ты выглядишь? Кто ты? Мужчина? Женщина?»
«Непонятно, — был ответ. — Последняя мысль — хаос».
Пожалуй, вопросы действительно не имели смысла. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного был обособленной мыслью, имевшей собственный разум, и способной развиваться во взаимодействии с другими мыслями, также разумными. На вопрос Аримана «Где эти мысли носились, в чьей голове?» не могло быть ответа, поскольку не существовало ни головы, ни мозга, ни иной материальной сущности, связанной с личностью Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
Ариману показалось удивительным, что озадачены были даже Ормузд с Антармом — эти двое, прожившие жизнь в мире, где материя и дух физически равноправны, должны были быстрее разобраться в сущности сугубо нематериального создания. Но Ормузд не высказывал своего мнения на протяжении всего диалога с Вдохновенным-Ищущим-Невозможного, а Антарм находился в еще большем смятении, чем даже Абрам, для которого нематериальное однозначно связывалось лишь с божественным и было неотделимо от личности Создателя.
«Ты — удивительное существо, — заявил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, — и твой разум необходимо сохранить. Возможно, тебе даже удастся стать личностью в мире. Но твою материальную составляющую, по-видимому, все-таки придется уничтожить. Мне этого не хочется, но таково общее мнение».
«Уничтожить?» — удивился Ариман и оглядел себя: десять человеческих фигур, стоявших на берегу реки. Что значит — уничтожить материю? Ариман не понимал этого, а Ормузд с Антармом, умевшие создавать материальное из духовного и превращать материю в дух, не добавляли понимания. В их мире из идеи дома можно было построить дом, а из идеи дерева создать дерево. Но не существовало закона природы, согласно которому идея человека могла бы уничтожить человека из плоти и крови. Чепуха.
«Уничтожить, — подтвердил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — И я буду наказан тоже, поскольку общаюсь с тобой уже после того, как решение принято».
Оставалось принять эти слова на веру. Да и спорить было не с кем — чужая мысль исчезла из сознания Аримана, и он подумал: «Мне нужно отойти в тень. Мной должен стать Ормузд».
Ормузд посмотрел Ариману в глаза — впечатление было таким, будто пересеклись два луча: луч света и луч тьмы. И мальчишка по имени Ормузд стал богом света Ормуздом, воплотившись в это естество всеми десятью телами. Он оглядел себя и остался доволен. Он знал, как поступить, чтобы собратья Вдохновенного-Ищущего-Невозможного не смогли причинить ему вреда.
Странно, — подумал он, — что духовным сущностям чуждо понятие зла, причиняемого материальным созданиям. В этом мире наверняка есть разумная идея, воплотившая в себе все зло мира. Как ее называют? Наверное — Материя-Чуждая-Духу. Материя им чужда абсолютно. И ассоциируется с абсолютным злом.
— Пусть твердь вырастет, — сказал себе Ормузд, и десять его тел раскинули руки, запрокинули головы, будто стали одной огромной антенной, сигналы которой были направлены в зенит, чтобы отразиться там в невидимой тверди воздуха и вернуться обратно, став твердью.
Ничего не произошло.
— Да будет так! — сказал Ормузд и понял, что в схватке с духовными потерпел первое поражение.
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного был прав, но предупреждение его запоздало: уничтожение материи в мире началось с того, что создать из хаоса новую материю стало невозможно.
— Антарм! — позвал Ормузд. — Я не справляюсь один.
— Ты не один, — отозвалась знакомая мысль. — Мы вместе.
— Ты понимаешь меня, — продолжал Ормузд. — Сейчас ты — моя рука. Ты должен стать мной, иначе не справиться. Не уверен, что мы и вместе сумеем сделать то, что нужно. Тебе легко удавались воплощения идей в прошлой жизни?
— Я знаю свое прошлое, как и ты — по воспоминаниям Аримана, — подумал Антарм. — Надеюсь, что это удавалось мне легко.
Антарм оставил сознание в теле, опустившемся на колени, а Ормузду передал только ту часть себя, которая действительно могла помочь справиться с проблемой.
— Пусть вырастет твердь! — воскликнул Ормузд, но в мире ничто не изменилось.
Нет, изменилось — к худшему. Далекое солнце, стоявшее на полпути от горизонта к зениту, потускнело и съежилось, будто воздушный шар, в котором появилось отверстие.
Ормузд сжался в клубок человеческих тел, соприкоснувшихся плечами, обнявших друг друга, прижавших друг к другу колени. На какое-то мгновение Ормузд (он ли? Скорее, какая-то из его частей — Ариман или Влад) ощутил острое и не вполне понятное ему желание, когда высокая и упругая грудь Даэны коснулась его спины.
— Свет! — воскликнул Ормузд, привлекая все сохраненные в общем сознании силы. Гаснувшее солнце, будто услышав этот призыв, перестало сжиматься, мир застыл в оцепенении, и только тени под ногами почему-то, вопреки всем природным законам, начали двигаться сами по себе, то удлиняясь, то укорачиваясь, то перемещаясь по кругу. Странно было видеть это, но в следующее мгновение еще более странным показалось Ормузду, что солнце, созданный его желанием газовый шар, излучило вместо световой волны не вполне очевидную мысль. Это был вздох, перешедший в тихий стон, а стон оказался попыткой произнести слово — будто человек, приходивший в себя после долгой и, возможно, безнадежной болезни, пытался выразить очень простую мысль, но не мог, не получалось, потому что возвращение к жизни было мучительным и могло не закончиться никогда.
— О-а-о… с-а-э-в-е…
Тени метались под ногами, и Ормузд наконец понял, почему это происходило. Твердь сжималась, сквозь песок проступал мрак, будто капли черной крови. Мрак был пустотой, но казался вязким, ноги — сколько? две? восемь? все двадцать? — погрузились уже по щиколотку в поднимавшееся из мрака отсутствие.
Ормузду казалось, что происходившее предопределено и сопротивление бесполезно — он был один в этом мире, и мир идей поглощал его.
— О-з-а-а… с-э-в-е…
От тверди отвалился кусок — к счастью, довольно далеко от места, где стоял Ормузд — и исчез во мраке, будто ушедшая ко дну корма разбитого судна.
«Вдохновенный-Ищущий-Невозможного!» — воззвал Ормузд, обращаясь к врагу, поскольку в этом мире больше некого было молить о спасении. Часть его сущности, принадлежавшая Чухновскому и Абраму, а отчасти и Ариману, пыталась заставить сознание воззвать совсем к другой сущности, но Ормузд не мог произнести даже мысленно это слово, оно было противно его личному мировосприятию, и он отодвинул три свои части, буквально оторвав руки Аримана от рук Даэны.
«Не мешай!» — приказал Ормузд, и, к счастью, никто из его частей не смог воспрепятствовать этому желанию. Не к Богу нужно было сейчас взывать, не к Свету, отдававшему себя во власть мрака, но единственно к тому, у кого еще можно было найти хоть какое-то понимание.
«Вдохновенный-Ищущий-Невозможного! — думал Ормузд. — Помоги мне остаться собой. Я чужой в твоем мире, но я здесь. Я здесь не для того, чтобы уничтожить дух, обратив его в материю. Обратив в дух меня, вы, разумные, не приобретете ничего, кроме пустой, ниоткуда не взявшейся и, следовательно, никому не нужной идеи. Я здесь, и мы вместе должны понять — для чего»…
Ормузд знал, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного понимает его: мысль наталкивалась на преграду, отражалась и падала опять, и так, подпрыгивая, будто мяч, в конце концов уходила в чье-то неподатливое сознание, а ответ…
Ормузд неожиданно понял и мгновенно восхитился смелости Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
— Э-о-т… с-э-в-е… — выводили солнечные лучи, обращаясь в звук.
Это говорил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. Говорил не мыслью своей, а с помощью материального носителя. Чего он хотел? Показать, что действительно способен на невозможное?
— С-э-в-е-э, — выводило солнце странную руладу, и Ормузду показалось, что это было слово «свет».
Возможно, он ошибался, но важно было другое. Нематериальное существо, имевшее о материи, как о природной сущности, изначально враждебной духу, весьма смутное и примитивное представление, Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, тем не менее, управлял физическими процессами внутри звезды.
Если так, то становилось понятно, почему идеи-родичи Вдохновенного-Ищущего-Невозможного хотят уничтожить Миньян даже не пытаясь договориться. Стал бы он, Ормузд, будучи на месте Минозиса, церемониться с вышедшей из повиновения идеей, если, конечно, вообразить, что такое в принципе возможно? Подумать только: неизвестно откуда явившаяся в мир идея войны, никому не принадлежавшая, не из чьей головы не исторгнутая, вдруг начинает диктовать условия, создает армии, начинает наступление на Калган… Первое, что сделали бы Ученые — созвали всех коллег, а cреди них отобрали бы лучших, способных создавать пушки из идей, и выступили единым фронтом против наваждения.
— О-о-о… — вздохнуло солнце.
— Хорошо? — переспросил Ормузд и получил мысленный ответ.
«Это правда, — была мысль Вдохновенного-Ищущего-Невозможного. — Материя не может обладать разумом. Разум — это свойство идеи к саморазвитию. Я разумен, потому что суть мою составляет идея вдохновенного поиска невозможного. Идее этой много оборотов Вселенной. Я знаю, что идея вдохновения, ставшая моей сутью, возникла в дискуссии между Познающим-Желающим-Понять и Спокойным-Знающим-Реальное».
Вдохновения, как самостоятельной мыслящей категории, тогда еще не существовало. Вдохновение было свойством мыслящих вступать в резонансные отношения, когда во время дискуссий процесс взаимопонимания ускорялся во много раз. Происходило это крайне редко, но резонанс рождал поистине великие идеи. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного себя великим, конечно, не считал, но родившийся одновременно с ним Эмоциональный-Предвидящий-Будущее действительно был гениальной идеей. Именно он первым понял, что будущее предсказуемо. Именно он объявил, что Вселенная начнет сжиматься и в конце концов погибнет. Именно он призвал общество уничтожить разумную материю.
«Как? — спросил Ормузд. — Каким образом идея, как бы она ни была мудра и организована, может уничтожить материю — разумную или нет, неважно?»
«Слово, — сказал он себе. Это была не его мысль, так думал Пинхас Чухновский. — Слово способно убить, мне ли не знать этого? Слово, мысль, идея способны убить материю, причем только разумную. Скажи: „Твой брат предал твой народ. Твой брат виноват в гибели тысяч людей. Твой брат — негодяй“. И ты больше не сможешь жить».
Это произошло с одним из его предков, и не умея разбираться в воспоминаниях, ему лично не принадлежавших, Чухновский не вполне надежно определял даже место действия, не говоря о времени, да и имя, скорее всего, было не реальным, а созданным в воображении.
А вспомнилось ему раннее утро в гетто. Высокие серые стены. Когда он был маленьким, стены казались ему кладкой замка барона Гельфеншталя, он играл с другом, и они шли на приступ, а потом, когда замок был взят, сверху им на головы сыпался мусор, и грозный голос Фейги звучал, как Глас Господень: «Уши порву! Негодники! Идите отсюда, спать не даете!»
Когда он вырос, стены стали такими, какими были на самом деле — дому давно нужен был ремонт, но денег на это не было. И не будет.
Не будет уже ничего, потому что Ицика убили, и маму тоже, а Шуля умерла от того, что не представляла, как будет жить после случившегося. Лица зверей, ворвавшихся в дом в прошлую субботу, и сейчас стояли перед глазами, но что самое страшное — теперь он знал, почему слуги пана Яривского выбрали именно их дом.
Савва. Брат. Самый родной человек на свете. Господи, что может сделать с человеком любовь! Если бы Шуля не отвергла Савву… Не любила она его, что поделаешь. В прошлом году, помнится, Юзик, бедняга, наложил на себя руки из-за безответной любви к Хаве, и его все жалели, но и Хаву жалели тоже. Никто ей не сказал ни одного худого слова, а как она мучилась, как винила себя в этой смерти, хотя и знала: доведись сегодня Юзику признаться ей в своем чувстве, она сказала бы ему то же самое. Что иное могла она сказать? «Люблю», если не любишь? «Да», когда нет? И если бы Савва последовал за Юзиком, его бы поняли, его бы тоже пожалели, но он поступил иначе, пошел во дворец и сказал… нет, на людском языке это называется иначе, но язык не поворачивается, даже в мыслях будто останавливаются колесики, когда нужно не произнести даже, а подумать… Не сказал Савва, не сказал, а именно донес — на Ицика и на старую Фейгу, и значит, на Шулю свою любимую тоже, и, скорее всего, с Шулей, а не с ее семьей он хотел поквитаться. Да, собирали Шумахеры ягоды в панском парке, Боже, какое преступление! Многие так делали, и пока никто не попался, хотя сам пан знал — не подозревал, а наверняка знал, не дурак же вовсе, — что евреи забирают в его поместье неплохую долю урожая. Знал, но ничего не предпринимал, пока никто не был схвачен за руку. Никого бы и не схватили, если бы Савва не пошел во дворец и не донес — да, именно донес, буду повторять это опять и опять… И тогда пан сделал то, что и без того мог, но не собирался, не зверем он был, но его бы не поняли собственные слуги, и тогда он сказал…
Шулю убило не слово, но и слово было причиной. «Еврейка! А ну, иди-ка сюда, ну-ка…» Ничего не сказано, и сказано все. Он бы и не знал, что всему виной его брат Савва, но нашелся добрый человек, сообщил, а он не поверил и сделал глупость — спросил у Станислава, панского егеря, все знавшего, но в погроме том не участвовавшего. Тот и сказал.
И как теперь жить на свете?
Воспоминание рассыпалось, и Ормузд отбросил его в пустоту, не рассчитывая на то, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного поймет хитросплетения человеческой мысли. Шар солнца откликнулся долгим звуком:
— О-о-е-о-е…
Что-то было сказано, подумано, но слово не прозвучало — в словаре Ормузда не было ни нужного понятия, ни аналога его. Ормузд мог только наблюдать, как истончался созданный им мир, как свет становился хрупким и разламывался на куски, между которыми проступал мрак — не материальный мрак пустоты, но полный мрак отсутствия.
Твердь истончалась тоже, и Ормузд собрал себя на оставшемся пока в целости склоне невысокого холма, с которого стекала река. Впрочем, это уже и не река была, а ручей, вода выглядела почему-то тоже черной, будто мрачная мысль о смерти.
— О-о-е… — печально выводило солнце. Ормузду показалось, что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, не умея помочь, пытался хотя бы сочувствовать.
Ормузд не представлял, что можно было сделать — он умел создавать миры из идей, но не тогда, когда идеи сопротивлялись и противопоставляли усилиям человека собственные волю, не поддававшуюся пониманию.
— Позволь мне, — это была мысль Чухновского, стоявшего на коленях, пальцы его рук погрузились в песок, сыпавшийся во мрак, а взгляд блуждал, пытаясь различить в глубине несуществования одному ему понятные идеи.
Ормузд позволил сознанию Чухновского возвыситься и охватить Миньян жестким куполом единоличной власти.
— Абрам, — подумал Чухновский, не меняя позы и продолжая вглядываться во мрак. — Абрам, помоги мне. Нас десять, и это не случайно. Но среди нас две женщины, и это не случайно тоже. Только Творец может спасти нас. Помолимся, Абрам.
Он не помнил слов молитвы и знал, что Абрам тоже их не помнит. Оба воспринимали прошлое лишь сквозь призму памяти Аримана — Аркадия Винокура, — и в этих воспоминаниях не было места молитвам. Аркадий помнил, как приходил в синагогу, помнил светлый холл и уютное помещение, но слов обращения к Богу он, конечно, помнить не мог, разве что проступали из подсознания контурами отрывки текстов, слышанных им издали, когда он однажды дожидался раввина, чтобы поговорить с ним о деле Подольского. Слова были Аркадию непонятны, но и Чухновскому они сейчас говорили не больше. Пустые слова, как скорлупа ореха, из которого вынули сердцевину.
И все-таки Чухновский заговорил, а Абрам Подольский повторял его слова, придавая им еще более глубокий смысл. Молитва — единственное, что объединяло этих людей в их прежней жизни, и то, что объединяло их еврейских предков, и то, что было общим в жизни предков Генриха Подольского и частично даже Аркадия Винокура, никогда себя в евреях не числившего, но, видимо, имевшего какого-то еврейского предка, посещавшего синагогу, накладывавшего тфилин и произносившего «Шма, Исраэль», обращаясь к невидимому и зовущему Иерусалиму.
Слова звучали вслух, хотя никто не раскрывал рта. Слова возникали в подсознании и пробуждали в застывшем свете, висевшем над твердью, колебательные процессы, которые вряд ли могли бы быть описаны в терминах привычной для Подольского и Раскиной физики. Слова звучали, и странное дело — солнце повторяло их, запаздывая на неощутимую для Чухновского долю мгновения.
«Барух ата Адонай элохейну мелех а-олам…»
«Амен»…
И еще: «Амен». И еще восемь раз: «Амен».
Блеск солнца ослепил, и Чухновский, стоявший с запрокинутой головой, зажмурился — зажмурились и остальные, поскольку находились под мысленным контролем главы Миньяна. Кванты света, будто мелкие камешки или песчинки, впивались в кожу и исчезали из материального мира, создавая мысли о сущем, странные идеи, проникавшие в мозг.
Чухновский впитывал свет, исходивший, конечно, от Творца, и понимал его. Свет Создателя говорил с ним, как когда-то Бог говорил с Моисеем из огненного куста. Чухновский ощущал восторг, наполнявший его непреодолимой силой, передававшийся Абраму, с таким же восторгом внимавшему движениям мысли Творца, а потом поток Божественного откровения растекался еще на восемь ручьев, и еще восемь сознаний впитывали его, как губка впитывает влагу.
Бог говорил с человеком, и слова его были понятны, потому что открывали истину.
Глава девятая
Принцип отработали давно, еще в те времена, когда в мире возник первый материальный артефакт. Именно тогда был открыт закон сохранения противоположностей, ставший основой для уничтожения материальных структур, иногда появлявшихся в мире.
Погибшая идея неразумна, как неразумна материя. Погибшая идея непознаваема, как непознаваема материя. Погибшая идея может впитать в себя материальную суть, чуждую миру, и в результате исчезнут обе, ибо плюс и минус дает нуль, как сообщил Мыслящий-Считающий-Множества — едва ли не единственный, кто понимал, во что в конечном счете превращаются материальная суть и соединившаяся с ней погибшая идея. В Ничто? Если Ничто есть идея, то она должна обладать полным именем и существовать в мире, но тогда непонятно, чем Ничто отличается от того же Мыслящего-Считающего-Множества и от других идей и представлений. А если Ничто идеей не является, то в мире его действительно нет, но нет и вне мира, поскольку материальная его составляющая уничтожена взаимодействием с погибшей идеей. Где тогда существует Ничто?
Нигде, — отвечал Мыслящий-Считающий-Множества.
Допустим, — отвечали ему. Но и Нигде либо является идеей и должно существовать в мире, либо идеей не является и дожно быть материальной структурой, каковой, однако, быть не может.
Своим современникам Мыслящий-Считающий-Множества так и не смог втолковать противоречивую суть открытого им закона природы. К счастью, жизненный цикл этой идеи оказался очень длительным — во время дискуссий Мыслящий-Считающий-Множества лишь набирался новых откровений и со временем обучился считать не только множества, но и то, что счету вообще не поддавалось — к примеру, размытые во Вселенной идеи добра и зла, настолько абстрактные и не вступавшие в контакты ни с кем, кроме как друг с другом, что все полагали: добро и зло есть непрерывный нравственный фон Вселенной, проникающий в каждую мысль, каждую идею, каждую даже непроявленную пока духовную структуру.
Понимание пришло со временем, но Мыслящий-Считающий-Множества решился на эксперимент — и действительно уничтожил материальную структуру, соединив ее с абсолютно мертвой идеей Владения-Сохраняющего-Рабство. Идея эта погибла когда-то в дискуссии, которую вели предки Мыслящего-Считающего-Множества.
Мертвая идея исчезла из мира, имя, конечно, осталось, но никто уже не понимал, что оно означало. Материя исчезла тоже. С тех пор этот метод использовался всякий раз, когда дискуссии нарушались чьим-нибудь эмоциональным призывом: «В мире появилось материальное!» Мертвых идей всегда было больше, чем необходимо для борьбы с материальными атаками, и со временем процесс стал настолько же рутинным, насколько рутинны праздненства, связанные с завершением очередного цикла вращения Вселенной.
Сейчас, однако, все обстояло куда сложнее и потому для большинства идей — интереснее и притягательнее. Возникшая в мире материя была разумной. Материя, способная создавать идеи самостоятельно, была — это признали без дискуссии — опасна для мироздания, поскольку нарушала один из самых фундаментальных законов сохранения: закон сохранения разума.
Но именно это обстоятельство и делало для многих сомнительной возможность того, что метод Мыслящего-Считающего-Множества окажется столь же действенным, как прежде. С другой стороны, у Вдохновенного-Ищущего-Невозможного появлялся шанс на то, что ему удастся спасти не только это странное существо, но — что куда важнее — принесенную им нелепую, но почему-то притягательную идею Бога, Всемогущего и Всеведущего.
Именно эта идея подвигла Вдохновенного-Ищущего-Невозможного воззвать к Всемогущему-Управляющему-Вселенной. Он понимал, что делает это от отчаяния.
Всемогущий-Управляющий-Вселенной родился около тысячи оборотов назад, когда Вдохновенный-Ищущий-Невозможного мало понимал в хитросплетениях отношений идей, тем более пожилых, не только много знавших, но и впитавших ментальную суть поверженных соперников. Но даже он, молодой и пылкий, действительно вдохновенный, не то что сейчас, понимал, насколько Всемогущий-Управляющий-Вселенной не соответствовал заявленной им сути.
Что-то он действительно умел — гораздо больше того, кстати, что умели другие, с этим никто и спорить не собирался. Всемогущий-Управляющий-Вселенной был стар, его коренная идея возникла еще тогда, когда мир был невелик, а число разумных исчислялось единственным десятком. Он действительно мог на определенное время завладеть любой неокрепшей идеей и переиначить ее так, как ему в тот момент хотелось. Из-за этого молодые неокрепшие идеи редко допускалась в общие дискуссии, чтобы не подвергать их опасности оказаться во власти Всемогущего-Управляющего-Вселенной.
Умел он еще косвенно влиять на будущее. Впрочем, это не было доказано — никто, даже Аналитик-Понимающий-Причины не сумел сопоставить многочисленные предсказания Всемогущего-Управляющего-Вселенной с тем, что впоследствии происходило в мире. Так он и жил, гордый, не признанный, и возможно, действительно всемогущий…
К нему и обратился Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, когда понял, что сам не способен даже на то, чтобы замедлить исчезновение тверди, без которой разумное существо, назвавшее себя Миньяном (просто Миньяном без расширительного определения имени), не представляло себе существования ни в духовном мире, ни в своем собственном.
Всемогущий-Управляющий-Вселенной знал, конечно, чего хотел Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, но желанию его не сочувствовал.
«Я не понимаю тебя, — ответил он. — Мироздание движется к гибели, я делаю все, чтобы замедлить сжатие, а ты хочешь помешать этому и зовешь меня стать губителем, а не спасителем мира?»
«Ты неправ, — возразил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Я могу доказать, что материальный Миньян — и только он! — спасет мир, нас с тобой и всех живущих. Более того, только Миньян способен спасти другие Вселенные, о которых мы с тобой ничего знать не можем, потому что эти миры не являются идеями, пусть даже не разумными. Такие Вселенные не существуют для нас».
«Если их нет для нас, почему я должен вмешиваться? — удивился Всемогущий-Управляющий-Вселенной. — А если их нет, как они могут спасти нас с тобой?»
«Ты всемогущ или нет? — спросил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. — Ты можешь сделать то, чего я прошу, и делом доказать, что я неправ, если я действительно заблуждаюсь. Если Миньян будет уничтожен, то вместе со мной, потому что я нашел невозможное, я не могу жить без своей находки. Ты не способен понять этого. Ведь умение, в том числе безграничное, не означает даже малейшей степени понимания»…
Всемогущий-Управляющий-Вселенной пропустил эту мысль сквозь свое сознание и решил, что она заслуживает внимания. Сделать то, чего никто не может. Спасти разумную материю. Гибельно для мира? Но разве эта идея уже имеет свое имя?
Всемогущий-Управляющий-Вселенной сконцентрировал себя в одну мысль, отобрал подаренные было другим идеи (идея скрытых от разума законов природы, например, — она только нарождалась, и Всемогущий-Управляющий-Вселенной подарил ее Познающему-Комбинирующему-Законы, но теперь чувствовал необходимость и этой мысли) и бросился на помощь тому, кого на самом деле не хотел признавать.
«Отдай мне свою мысль, — воззвал к Миньяну Всемогущий-Управляющий-Вселенной, пользуясь каналом, уже созданным Вдохновенным-Ищущим-Невозможного. — Отдай мне мысль и стань тем, кем должен стать по моей воле. Я — Бог. Я всемогущ. Я управляю Вселенной».
Всемогущий не очень понимал, как эта мысль могла повлиять на существование материи. Он и сам знал, что понимание не входит в число его способностей. Он — всемогущий, и он — может.
Всемогущий-Управляющий-Вселенной и Вдохновенный-Ищущий-Невозможного говорили с Миньяном через раскаленный шар-звезду. То, что представлялось невозможным — обращение мысли в материю — удалось, и оба понимали, что удалось по единственной причине: Миньян помогал им, вытягивал материальную суть из мысли или, точнее, наделял материальную суть звезды мыслью, созданной ими.
Бог говорил с Миньяном из раскаленного шара, и Миньян внимал словам Бога.
«Только Я могу спасти тебя от гибели, Я — Бог».
«Я слышу тебя, Господь, Творец Вселенной, я вижу тебя, я иду к тебе»…
«Спасти тебя может только разум. Материальная суть тебя погубит. Она будет уничтожена».
«Ты говоришь о золотом тельце, Господи? О том, что однажды уже мог погубить народ твой?»
«Я говорю о теле твоем, о тверди, созданной тобой, о свете и тьме, о звезде, из которой я говорю с тобой, и которую ты тоже создал своим воображением»…
«Не понимаю, Господи, воли твоей. Мысль моя — это прежде всего любовь к Тебе, стремление возвыситься до Тебя, слиться с Тобой»…
Всемогущий-Управляющий-Вселенной уничтожал физическую структуру звезды, превращая атомы в излучение, излучение — в собственную мысль, он терял себя в этом процессе и понимал, что теряет безвозвратно, и сожалел о себе, и это не позволяло ему правильно оценить сказанное Миньяном.
«Любовь», — сказал Миньян, обращаясь к Богу.
Если это была идея, то новизна ее была абсолютной.
«Любовь, — повторил Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, и слово это прозвучало для Миньяна словом Творца, произнесенным из огненного шара. — Что есть любовь?»
Миньян застыл, — так показалось Всемогущему-Управляющему-Вселенной, для которого исчезновение мысли было равнозначно исчезновению сути. Мгновение спустя Миньян возник вновь, но что-то в нем неуловимо изменилось. Это было то же материальное существо, но — другое. Другим стал поток мысли, и самая суть Миньяна стала иной, новой.
«Любовь — это соединение. Это знание, понимание и жизнь. Жизнь рождается от любви, и разрушается жизнь тоже любовью. Любовь самодостаточна, потому что кроме нее нет ничего на свете. Мир сотворен Богом, и любовь к Нему придает смысл всему сущему — от мельчайшего, плавающего в океане моллюска до человека. Мужчины и женщины созданы Им, чтобы они любили не только Его, но и друг друга и в этой любви продолжили Его замысел. Без любви к Нему и любви Его к миру не было бы ничего во Вселенной — ни звезд, ни планет, ни ветра, ни рек, ни костров на лесной поляне, ни шепота заговорщиков, ни крика ужаса перед неминуемой гибелью. Без любви мужчины и женщины не было бы человечества, и не было бы ничего, человечеством созданного: колеса и плахи, чайных клиперов и атомных субмарин, преданности и предательства, счастья и кошмара. Любовь не позволила миру погибнуть, хотя она же, любовь, и ведет мир к гибели. И еще я люблю, когда над землей поднимается солнце, будто прожигает себе дорогу в фиолетовом туннеле неба»…
Мысль Миньяна тянулась и тянулась, конца ей не было, и Вдохновенный-Ищущий-Невозможного не мог остановить этот поток. Ощущениям стало больно, боль разрывала, уничтожала суть Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, замещала эту суть оболочками никогда не существовавших идей. Колесо? Плаха? Моллюск? Мужчина? Женщина? Клипер? Субмарина? Иной мир, иные сути. Правы те, кто решил, что разумную материю нужно уничтожить, иначе — гибель.
«Остановись! — воззвал Бог к человеку из огненного шара. — Любовь… Является ли она стремлением к соединению противоположных идей? Мне знакомо это желание — необходимость найти пару для рожденной только что мысли. Вот пример: влияние нового знания на прежнее. Эта мысль нуждается в соединении с противоположной — о том, что старое знание не может стремиться к усложнению, поскольку в пределах мироздания его всегда достаточно для понимания сути. И только соединение этих идей рождает разумную мысль о причине всякого развития. Таких мыслей много в мире, я и сам породил их достаточно, испытывая во время этого процесса то ощущение, которое составляет суть Вдохновенного-Создающего-Блаженство. Это естественно, это закон природы, открытый давно, когда Вселенная еще даже не сделала первого оборота. Это — любовь? Я понимаю ее, но как может идеальное стремление быть свойством материи? Любовь — и колесо? Любовь — и плаха? Я повторяю твои мысленные оболочки, понимаю, что они соответствуют неким материальным сущностям, но в моем мире они пусты, и любовь-стремление, любовь-соедиенение не могут быть применимы к ним»…
Даэна, которая сейчас была мыслью Миньяна, его выходившей в мир сутью, подумала о том, что невозможно объяснить разумной идее, пусть даже действительно ищущей невозможного, всю сложность сугубо материальных отношений, определяющих любовь. Как объяснить, что чувствовали они с Аркадием в ту первую ночь, когда она осталась с ним в его квартире на Воробьевых горах, и за окном светила полная луна, ей казалось, что оттуда смотрят на них в телескопы тысячи жителей Белого Поселка, это была глупая мысль, но она не оставляла Алену все то время, пока они с Аркадием были вместе, и ей даже хотелось, чтобы их видели с Луны, ощущение чужого взгляда придавало ее собственным чувствам не то чтобы пикантность, но какую-то остроту, она даже гордилась тем, что ничего не стеснялась, пусть смотрят, пусть все знают, как ей хорошо с любимым человеком, а потом, когда она лежала на плече Аркаши, повернув голову к раме окна, ей вдруг показалось странным, что прошло так много времени (часы? дни? века?), а луна все стояла на том же месте, неужели земля перестала вращаться и мгновение застыло от счастья, но нет, откровение было таким же ошеломляющим, как поцелуй — не луна висела за окном, а всего лишь осветительный прожектор на Воробьевой Башне, такой же бледно-круглый и с нелепыми грязными пятнами…
И все. Что-то в ее душе лопнуло тогда и рассеялось. Это было глупо и ей самой непонятно, но после той первой ночи она ни разу не сказала Аркаше: «Мне хорошо с тобой». Она любила его и не сомневалась в этом даже тогда, когда появился Метальников, но Владу Алена говорила: «Мне хорошо с тобой», и это действительно было так, а Аркадию, мужу своему, она не говорила этого никогда, и ей временами бывало с ним так плохо, что хоть вешайся, но любила она именно его, и умереть готова была только за него, непутевого, да вот и пришлось умереть, так уж получилось — за него, от него, из-за него. Аркадий коснулся ее груди пылающей ладонью, она увидела ее, тянувшуюся из пустоты, будто голографическое изображение с телеэкрана, увидела, поняла и даже в мыслях не собиралась уклониться: если нужно Аркаше, она готова. Ему было нужно.
Потом она ждала его на холме, а он не приходил. Она знала, как его влечет к ней, и как он проклинал себя за то, что убил ее, не понимая — почему. Он дотянулся ладонью и до Влада, и Влада он тоже взял в их новый мир, хорошо хоть на холм не привел, но потом все равно они оказались рядом, и Метальников сделал то, чего не мог сделать Ариман, ее муж: разрушил кокон, и за ним пошли все.
Чтобы оказаться здесь.
Это — любовь. И если Вдохновенный, пусть даже Ищущий Невозможного, не понимает сути, а все, что она думала о любви — своей, мужа, мужчины, женщины, листа клена, предрассветного ветерка, кометы, звезды и всего мироздания, — если все это для него лишь пустые оболочки несуществующих в его мире идей, то и сам Вдохновенный пуст и не способен спасти Миньян от гибели. Только ли Миньян? А свой мир?
Его мир погибнет тоже. Потому что Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, найдя наконец то, что искал, оказался не способен впустить в собственное сознание сущности, рожденные в мире, где камень падает на землю, а не мысль о камне — на информацию о земле…
«Любовь, — сделала Даэна последнюю попытку, — это стремление спасти. Любовь к Творцу — спасение мира. Любовь женщины к мужчине — спасение рода. Любовь камня к планете — спасение порядка, заложенного в законах природы».
«Да, — сказал Бог из огненного шара. — Это так. Я люблю тебя».
В это время во мрак небытия обрушился холм, с которого стекала река, и поток разлился по тверди, уменьшившейся уже настолько, что Миньяну пришлось собраться на маленьком пятачке в ложбине, куда прибывала вода.
Поток устремился в неожиданно возникший посреди тверди водоворот — темная вода обрушивалась в щель, которая никуда не вела, материя исчезала здесь, возвращаясь в то, чем была до создания: в хаос. Странным образом в водовороте сталкивались два противоположно направленных потока — вода закручивалась одновременно по часовой стрелке и против. Даэне было все равно, но знатоки законов природы — Генрих и Ормузд — удивленно смотрели на происходившее, сами, впрочем, не понимая того, что именно их так удивило.
Вода срывалась в провал, но с холма прибывало еще больше, и посреди тверди, уменьшившейся до размеров большой комнаты, уже и места на осталось для того, чтобы поставить ногу на сухую поверхность. Ормузд был бессилен, он больше не мог создавать материю из духа. Бессилен был и Чухновский — он говорил с Богом, и Бог слышал его, Бог даже отвечал ему из огненного шара, но ничего не пожелал сделать для спасения Миньяна. Если Творец оставляет человека, человеку остается одно — смерть. Генрих Подольский тоже ощущал свое личное бессилие и бессилие свое, как части Миньяна. Бессилие же остальных частей Миньяна — Абрама, Антарма, Натали, Виктора и Влада — было настолько очевидно для каждого, что никто из них даже не пытался обратить к Даэне требование: «Позволь мне! Я — спаситель!»
«Я люблю тебя», — повторяла Даэна. Одна только эта мысль осталась в ее сознании. Она отторгла от себя память Аримана, истончившееся умение Ормузда и Антарма, инстинктивное стремление Чухновского и Абрама слиться с Творцом, трагическую верность Натали и растерянное незнание Генриха, она оттолкнула от себя преданность Влада и целеустремленность Виктора. Ничто из этого не было больше нужно. Ничто не могло помочь и спасти, если не смогла помочь и спасти любовь.
«Я люблю тебя», — повторяла Даэна, как заклинание, как молитву.
«Я люблю тебя», — повторял Бог из отненного шара. Бог, отчаявшийся спасти то, чего не мог понять.
Воды не стало — она исчезла, и тела Миньяна мгновенно обсохли, потому что понятия о влаге не осталось в материальном мире, сжавшемся до размеров стола, на котором плечом к плечу, спиной к спине, грудью к груди стоял Миньян, и только любовь Даэны все еще позволяла ему жить.
Но жизни осталось так мало.
«Я люблю тебя», — сказал Бог.
«Я люблю тебя», — сказал человек.
Звезда погасла, голос Бога прервался, Творец больше не говорил со своим созданием. В мире еще оставался свет, но лишенный любви, должен был погаснуть и он.
Так и произошло после того, как под ногами Миньяна рассыпалась, раскрошилась и упала в небытие твердь. Щупальца мрака разодрали полосы света в клочья, проглотили их и сами исчезли, став ничем.
Материя, созданная Ормуздом, перестала быть.
Исчезли и звуки.
Миньян еще ощущал себя, Даэна обнимала всех, и ей казалось, что она обнимает себя за плечи, это были жесткие мужские плечи, и мягкие женские, она повторяла: «Я люблю», но уже не знала, к кому были обращены эти слова.
Последней мыслью, однако, оказалась не мысль о любви, так и не сумевшей спасти, но мысль о Боге, спасти не пожелавшем. Это была чужая мысль, Даэна оттолкнула ее от себя, но деться мысли было некуда, пространства больше не существовало, и мысль осталась. Идея Бога обняла Даэну. Бог и любовь соединились, когда погасло все.
Мрак. Безмолвие. Отсутствие.
Глава десятая
Вдохновенный-Ищущий-Невозможного и Всемогущий-Управляющий-Вселенной не сразу поняли, что одержали победу в самой важной дискуссии. Сначала они решили, что проигрыш сокрушителен, и теперь кому-то из них, а может, и обоим придется либо менять свои имена, либо лишаться определяющей идеи.
Пока Вдохновенный-Ищущий-Невозможного разговаривал с Миньяном, Всемогущий-Управляющий-Вселенной пытался удержать усилия разумных, объединившихся в желании уничтожить то, что им не дано было понять. Оба, конечно, сознавали, что скрывать свои действия удастся лишь до определенного предела, но не ожидали, что предел так быстро будет достигнут. Вдохновенный-Ищущий-Невозможного говорил с Миньяном из огненного материального шара в то время, как Активный-Умеющий-Действовать и все остальные разумные идеи пытались этот шар уничтожить.
Материальный мир истончался быстро, а разум его так и остался вне пределов понимания. Идея любви могла быть (и наверняка была!) новой, важной и, не исключено, даже жизнерождающей, но, отягощенная материальными определениями, она стала пустой оболочкой, не наполнившись духовным содержанием.
Любовь к Богу? Идея Бога, игравшая важную роль для Миньяна, была отжившей и мертвой для Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.
Любовь к женщине? Но что есть женщина, и почему идея любви к этому материальному созданию настолько важна, что Миньян именно ее считал основой для понимания?
Были еще любовь к отчизне, родному дому и далекому другу, и все это были пустые оболочки. Пока Вдохновенный-Ищущий-Невозможного пытался отделить понятие чистой любви от примесей, мешавших понять ее суть, он проиграл все, что мог: огненный шар погас и стал ничем, материальное, созданное Миньяном после его появления в мире, погасло и стало ничем, а потом и Всемогущий-Управляющий-Вселенной допустил ошибку, решив процессы, происходившие вне Вселенной, анализировать, будто это были обычные духовные сущности.
Материя перестала быть, а с нею перестал быть и разум.
Вдохновенный-Нашедший-Невозможное лишился цели жизни, поскольку не смог ввести найденное им невозможное в мир. Идея, потерпевшая поражение, должна раствориться в фоне Вселенной.
Но перед тем, как исчезнуть, Вдохновенный-Нашедший-Невозможное все-таки хотел ответить на последний в его жизни вопрос: во что обратилась любовь Миньяна, какую оболочку (пусть даже пустую!) создали в мире его последние слова о Боге и любви?
Уходил из жизни и Всемогущий. Определяющего имени он уже лишился и быстро забывал основные закономерности мироздания, составлявшие его суть. Он тоже хотел ответить, исчезая, на последний вопрос, остававшийся в пределах его понимания: чем становится материальная мысль, если оболочка, возникшая в мире после гибели Миньяна, пуста?
Покидая мир, растворяясь в фоне его еще не родившихся идей, оба ощутили нечто, чему не могли дать определения. Что-то происходило с ними, чего они понять не могли. Вдохновенный ощутил, что готов принять любую идею, даже ту, которая вызывала у него решительное чувство отторжения. Это было новое ощущение, странное, сближающее, толкающее к пониманию, более того — к единению… к любви.
Любовь?
Вдохновенный двигался к новому своему имени, пока не понимая ни того, что с ним происходило, ни того, что могло произойти со Вселенной, если бы он отторг проникшую в него идею и погиб. Вдохновенный не понимал еще, что любит всех и каждого, но уже ощущал обертоны своей любви, сущности, сопровождавшие любовь в том мире, где она возникла. Идея любви захватывала Вдохновенного, и имя его изменилось опять, он был теперь Вдохновенным-Полюбившим-Невозможное, и еще — он стал вторым собой, это было невозможно, но разве он не достиг невозможного и не полюбил его? Их теперь было двое, и оба были — одно. Любовь обрела дополнительное имя, и сущность, которую теперь следовало называть Любовью-Покорившей-Мир, отделилась от Вдохновенного-Полюбившего-Невозможное. Так в другом, еще не познанном мире, плод отделяется от матери, оставаясь связан с ней пуповиной.
Всемогущий принял в себя обоих, и тогда — никто из троих не ожидал такого исхода — в мире возникла сущность, какой не было никогда прежде: Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной.
Мир изменился.
Мир и раньше был не прост. Как мог быть прост мир, состоявший из беспрестанно взаимодействовавших идей? Идеи были способны к саморазвитию, но не могли развиваться без дискуссий. За много оборотов Вселенной, прошедших после возникновения мира, способы дискуссий были доведены до такого совершенства, что стали самостоятельными идеями, также способными развиваться. В дискуссиях рождались новые сущности, но в дискуссиях сущности и умирали, создавая фон, без которого развитие так же было бы невозможно.
Как-то во время дискуссии о причинах замедления расширения мироздания возникла даже идея Совести-Укрепляющей-Сознание. Совесть появилась как свойство, равно присущее каждой идее, желавшей выступить против утверждений о том, что Вселенная замедлила расширение из-за эгоизма идей. Идея Эгоизма-Присущего-Разуму также была не из полезных для всеобщего блага, но она не могла не появиться, как в материальном мире не мог не появиться у любого рождавшегося на свет младенца инстинкт поиска защиты у более могущественного существа — матери.
В мире существовали совесть во всех ее многочисленных модификациях и эгоизм в таких ипостасях, о каких материальному человеку, верящему в то, что эгоизм суть свойство именно человеческой природы, не дано было ни знать, ни догадываться. Идеи понимали друг друга, отрицали друг друга и даже использовали друг друга, чтобы победить в важном споре. Но никогда с начала времен идеи друг друга не любили. Идея любви не возникла до тех пор, пока не начался диалог с Миньяном, точнее, с той его сутью, которая заключалась в Алене Винокур — Даэне, Той, Кто Ждет, женщине, для которой любовь была сутью ее существа.
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной изменила то, что меняться не могло и не менялось с начала времен. Что-то происходило — не с идеями, которые были сутью каждого живущего, но с представлениями о Вселенной.
Мрак. Для погибавшего материального существа мрак стал последним представлением о покидаемом мире.
Мрак — ничто. Отсутствие материи. Смерть. Но отсутствие материи означает присутствие духа — а это благо.
Нет. Благо — когда материя и дух неразделимы и дополняют друг друга. Это закон.
Нет такого закона. Не было. Теперь есть.
Материя и дух дополняют друг друга так же, как мрак дополняет свет.
Свет? Что есть свет? Пустое понятие, оболочка неопределимой мертворожденной идеи.
Так было. Теперь не так. «Я расскажу вам, что такое свет, — это была мысль Вдохновенной-Любви-Управляющей-Вселенной, — и расскажу, что такое мрак. Нет пустых оболочек. Есть оболочки, которые были пусты, но которые теперь наполнятся содержанием. Духовным и материальным. Я — Любовь».
Должно быть, совсем в ином мире подобное чувство испытывал Моисей, поднявшийся на гору Синай и услышавший из огненного куста: «Я — Бог твой». Раскрывались неведомые прежде понятия, а пустые оболочки идей наполнялись содержанием.
Мрак равнозначен отсутствию. Свет — присутствие идеи. Свет невозможен без мрака, отрицание невозможно без утверждения.
Заповеди.
Есть мир, и он един.
Есть дух и материя, они неразделимы, и это единение спасет мир.
Почитай идеи, породившие тебя, ибо это истина.
Не убивай материальную суть, ибо убиваешь себя.
Не убивай суть духовную, ибо это ты.
Прими чуждое, ибо нет чуждого в едином мире.
Полюби чуждое, ибо любовь создает единство, а единство суть спасение.
Противоречь, ибо нет развития без противоречий.
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной готова была доказывать необходимость каждой заповеди, но делать это ей не пришлось. Не то чтобы все разумные сущности мира немедленно восприняли новые идеи, но и спорить никто не решился. Каждая из заповодей обрела сознание и возможность распространять себя. И имя, конечно. Новые имена были странны, они содержали столько слов, сколько было необходимо носителям разума. Почитатель-Идей-Вещающий-Истинное. Отрицатель-Убийства. Воспринимающий-Чуждое. Указатель-Противоречий. И сущность, имя которой состояло вовсе из одного слова — Создатель.
Никто не пытался спорить с Почитателем-Идей-Вещающий-Истинное, а те, кто слушал Вещающего-Истинное, понимали, что не спорить нужно, а принимать новое в той форме, в которой оно явилось в мир. Так где-то и когда-то евреи безропотно склонились перед сошедшим с горы Синай Моисеем, что, впрочем, не помешало им впоследствии грешить, нарушать, каяться, веровать, стремиться к Творцу и бежать от Него — в общем, жить.
Жизнь продолжалась, и Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной призвала Создателя сделать то, что составляло смысл его имени.
Глава одиннадцатая
Миньян ощутил себя обновленным во мраке и безмолвии. Ни мрак, ни безмолвие не угнетали его, как это было при прежнем рождении, — напротив, мрак помогал понимать духовную суть мира, а безмолвие помогало общаться.
Он заговорил с Вдохновенной-Любовью-Управляющей-Вселенной и от нее узнал о том, как был спасен. Он заговорил с Создателем и узнал о своем предназначении в мире. Только Миньян мог изменять законы природы, поскольку только в нем действовали природные законы всех трех миров, возникших после Большого взрыва.
Много оборотов назад родилось и начало расширяться единое Мироздание, состоявшее из материи и духа. Будучи по природе своей существом бесконечно разумным, Мироздание ощутило восторг, сменившийся вскоре чувством ужаса.
Материя и дух отделились друг от друга.
Что произошло? Флуктуация материи? Сбой мысли? Этого не мог знать ни Создатель, ни, тем более, Миньян. Они понимали только, что когда закончилась взрывная стадия расширения, Мироздание распалось на три составляющие: три Вселенных начали независимое существование — бессмысленное, безнадежное и заранее обреченное.
Первая Вселенная оказалась материальной — дух, как мировая сущность, был низведен до функции движения атомов и полей. В результате с неизбежностью получилось, что больше двенадцати миллиардов лет в материальной Вселенной не существовало никаких проявлений разума.
Материя так и не осознала себя — разве что на уровне человеческих индивидуальностей. В конце концов человек создал понятие об идеальном, о духе, о Боге — разумная материя пыталась хотя бы на уровне воспоминаний воссоздать истинную свою сущность.
Естественно, понятие об идеальном, не будучи таковым на самом деле, лишь разобщило людей. Когда духовное является функцией деятельности материального мозга, а мозг, в свою очередь, возникает в результате эволюции вещества и поля, то и рождение Вселенной по-разному представляется ученому, исследующему движение галактик, и богослову, верящему в разумный акт творения. Единое действие расщепилось, и о сути его человек, как бы гениален он ни был, догадаться не мог. Впрочем, он не мог догадаться и о том, что не способен догадаться, в чем на самом деле состояла истина.
Человек сконструировал себе духовный мир, пытаясь (возможно, на уровне глубинных материальных инстинктов) востановить нарушенное единство Мироздания, но создать истинный дух он не мог, поскольку имел дело с материей и только с ней. Совесть, честь, идеал, мечта, вера — придавая этим понятиям духовный, внематериальный смысл, человек все равно не выходил в осознании этих сущностей за рамки своего вещественно-полевого мира. Совесть не жила самостоятельной жизнью, но была порождением человеческих поступков и вне их становилась абстрактной бессмыслицей. Идеал был всего лишь рожденным в мозгу человека представлением — движением атомов и полей, а не самостоятельной и самодостаточной мировой сущностью.
Человек создал систему представлений об идеальном, в которой истинно идеальному места не нашлось, поскольку идеал не существовал вне человеческих о нем представлений. Была ли честь самостоятельной сущностью — вне человеческого общества и созданной им морали? Была ли самостоятельной сущностью любовь — вне сугубо материальных особенностей человеческого организма, необходимых для продолжения рода?
Вторая Вселенная имела, казалось бы, все шансы выжить, в отличие от материального мира. Здесь равно и раздельно существовали материя и дух. Материальное могло обращаться в духовное, а дух — в материю. Сначала это происходило самопроизвольно, а когда и во Второй Вселенной возникла разумная жизнь, человек научился пользоваться законами взаимопревращения материи и духа, создавая из идеи жилища его материальную конструкцию, а из вещественной структуры дерева или земли — конструкцию духовную, не способную, впрочем, к саморазвитию. Духовная составляющая мира разумной так и не стала.
Третья Вселенная оказалась миром духовным, миром разумных и развивающихся идей, абсолютно, однако, чуждых всякой материи.
Все три Вселенных изначально были обречены на гибель — по той причине, что ни одна из них не была настолько совершенной, чтобы существовать вечно.
Ибо вечно только совершенство.
В Первой, материальной Вселенной человек стремился к совершенству, однако законы природы были здесь бездуховны, и потому истинного совершенства в этом мире существовать не могло. Первая Вселенная была обречена.
Во Второй Вселенной человек, стремясь к совершенству, умел создавать вещество из мысли и обращать вещество в мысль, но духовная составляющая, не будучи самостоятельно разумной, такой способностью не обладала. И потому Вторая Вселенная была обречена тоже.
Идеи, населявшие Третью Вселенную, не могли достичь совершенства в своем мире, поскольку полагали материю не только противоположной духу, но принципиально ему враждебной сущностью. Мысли, идеи обладали разумом, материя же представлялась им косной и безмысленной — следовательно, подлежащей уничтожению. Потому на гибель была обречена и Третья Вселенная.
Три обреченных мироздания могли спастись, достигнув совершенства: вновь став единым целым, каким была Тривселенная в момент Большого взрыва.
Глава двенадцатая
Даэна проснулась, когда солнце еще не взошло, а редкие облака, повисшие над домиком, отсвечивали багровым и казались круглыми щитами, о которые разбивались крупные капли рассвета.
Она полежала немного, вспоминая — не мыслями, но телом, — ощущения прошедшей ночи. Создатель хотел знать все, и Даэна говорила с ним каждой своей клеткой, ею же и созданной не далее как вчера вечером: она хотела, чтобы ночь была счастливой, и собрала себя такой, какой видела в собственном воображении. Ночью она была с Ариманом, и они любили друг друга, их было двое в одном существе, и голова от этого шла кругом, ей не было так хорошо даже тогда, когда она была земной женщиной по имени Алена.
Она встала, оглядела себя в зеркале (ах, как хороша, слов нет, впрочем, Создатель лучше понимал без слов) и немного прибралась по дому. Постель стала мыслью о постели, Создатель подхватил ее, как принимает опытный теннисист направленный ему мяч, и родилась идея, способная к самостоятельной жизни — Постель-Принимающая-Тело. Даэна уже привыкла к тому, что, создав материю из пустых оболочек идей, она могла возвращать созданное в состояние духа, но уже в новом качестве — наделяя сознанием, самостоятельным именем и невозможной прежде сутью. Конечно, Создатель помогал, но Даэна не всегда улавливала его неощутимые для материального сознания движения.
Даэна вышла за порог и застыла в изумлении: лик Создателя смотрел на нее со светлевшего неба. Она поразилась, но и испугалась, потому что не ожидала явления именно сейчас, когда вокруг была утренняя тишина и хотелось побыть наедине с собой и ночными воспоминаниями.
Жаль, — подумала Даэна, — это было так хорошо. Создатель ждал, и Даэна отступила, отдав Миньян власти и разуму Пинхаса Чухновского.
— Что случилось? — спросил Чухновский.
— Затруднение, — сообщил Создатель, улыбнувшись уголками губ. Чухновский понимал, конечно, что видит не улыбку, а лишь ее идею, мысль об улыбке, преобразованную сознанием, но не мог заставить себя прямо глядеть в небесный лик — все уровни его наследственной памяти и общей памяти Миньяна протестовали против того, что Создатель — Вездесущий, Всезнающий и Всесильный — может явиться человеку не в виде символа, а как реальное существо, глядящее с неба на землю.
— Затруднение, — продолжал Создатель, — заключается в том, что Очищение-Требующее-Покаяния оказалось идеей нежизнеспособной. Она погибла во время последней дискуссии. Мы пришли к заключению, что покаяние является все-таки исключительным атрибутом материального мира. Нам понятна идея вины, это жизнеспособная идея, и многие из нас влючили понятие вины в свои жизненные установки. Моя вина, например, в том, что я являюсь тебе в понятном для тебя образе, не будучи тем, за кого ты меня принимаешь. Но покаяние, которое я должен принести… Кому? И какая новая идея возникнет в результате? Не будет ли следствием новая вина и, следовательно, необходимость нового покаяния? И если наша задача — спасти мироздание от гибели, то не окажется ли непрерывность вины и покаяния тем циклом, который не позволит нам выполнить предназначенное?
— Покаяние, — сказал Чухновский, — это признание ошибочности некоего действия, обещание не допускать подобного впредь. Почему у вас, таких мудрых, возникли затруднения в понимании этих простых истин?
— Это не простые истины, — возразил Создатель. — Понятие вины включает в себя понятие о действии. О материальном действии. Для нас нет ничего сложнее этого. В дискуссии с тобой, когда ты называл себя Генрихом, возникла мысль о том, что твой переход из материального мира был вызван действием, которое ты-Генрих назвал убийством. Определение убийства, данное тобой-Генрихом, и вызвало последующую дискуссию. Материальное убийство не является уничтожением материального же носителя, но только лишением его определенных атрибутов. Мы же определили убийство как преднамеренное уничтожение идеи во время дискуссии. Но в дискуссии неизбежно рождается новая идея, более совершенная и способная к саморазвитию. Если убийство влечет за собой вину, а вина требует покаяния, то из этого следует, что убийство недопустимо. Значит, необходимо сохранять жизнь любой идее, даже противоречащей общему направлению развития мироздания?
— Но речь идет о разных вещах! — воскликнул Чухновский. — Убийство разумной идеи не может вызвать вины, поскольку возникает новая идея, более совершенная.
— Верно, — сказал Создатель. — И тогда понятия вины и покаяния не могут быть применимы к нашему миру. Это пустые оболочки идей. Между тем, не введя эти идеи в общую для нас систему представлений, мы не сможем понять твой мир, а ты не поймешь наш.
— О Господи, — сказал Чухновский. — Только ли эти два понятия лежат между нашими мирами? Боюсь, мы никогда не поймем друг друга полностью.
— Мы уже понимаем многое, как и ты, — возразил Создатель. — Мы поняли то, чего не понимали от начала времен: материальный мир необходим для выживания мироздания. Если бы Вдохновенный-Ищущий-Невозможное не победил в дискуссии, тебя бы не было…
— Спасибо за напоминание, — сказал Чухновский. — Меня не было бы. Не было бы всех нас, кто во мне и в ком я. И ты, говорящий об этом, не испытываешь бы по этому поводу вины?
— Нет, — помолчав, сказал Создатель. — Я не могу испытывать то, чего не существует. Вина и покаяние — пустые оболочки, не заполненные разумом. Они названы, но их нет.
— Существуют только разумные идеи?
— Идея не может быть неразумной.
— Идеи создает человек, воспринимая их от Бога! Господи, почему ты искушаешь меня? Почему заставляешь толковать истины, которые ты сам вложил в меня — человека?
— Ты противоречишь себе. Это тоже свойство разумной материи?
Чухновский молчал. Он смотрел в сиявший над ним небесный лик Создателя и ждал откровения, как когда-то ждал божественного откровения Моисей, взошедший на гору Синай. Он готов был внимать Создателю, любить Его, бояться, как боятся сурового, но справедливого отца, но не был способен перечить Создателю и, тем более, что-то ему объяснять, потому что Он не мог не понимать все. И значит, задавая вопросы, искушал.
В глубине сознания Чухновский понимал, что Даэна напрасно призвала его. Он должен уйти. Пусть иная суть Миньяна говорит с Создателем.
Мысль о том, что Создатель может быть не всеведущим и не всемогущим, была для Чухновского невыносима. Он вглядывался в себя, того, каким был когда-то, не в своей жизни, о которой не знал ничего, а в прошлых, и находил там многочисленную череду служителей Бога, все его предки верили в Него, любили и знали, что Он справедлив.
Уйди, — сказал он себе и сам себе ответил:
— Уйти — значит сознаться в том, что все мои жизни были ошибкой. Не могу.
Создатель воспринял эту мысль как ответ на вопрос.
— Поэтому материальный мир погибает, — сказал он. — Противоречивая идея теряет разум и, следовательно, жизнь. Пустые оболочки мысли — тому пример.
— То идея, — пробормотал Чухновский, уходя. — А человек только потому и развивался, что противоречил сам себе.
— Нет, — убежденно сказал Создатель. — Противоречить себе невозможно.
— Давай разграничим законы природы, — сказал Генрих Подольский, ощутив, как уплывает в подсознание бывший раввин, не сумевший говорить на равных с нематериальным существом, которое он инстинктивно воспринимал как Бога, создавшего Вселенную.
— Давай разграничим законы, — повторил Подольский, не узнавая смотревшее на него из небесной глубины лицо Создателя. Создатель чаще других идей говорил с Миньяном, но видимый его облик менялся раз за разом, и, пока не начнешь говорить, нельзя было быть уверенным в том, что перед тобой именно та идея, что являлась в прошлый раз. — Один из фундаментальных законов мира материи — закон сохранения. Вселенная, возникшая двенадцать миллиардов лет назад…
— Лет? — прервал Создатель.
— Мы уже договорились о единицах измерения, — укоризненно сказал Подольский.
— Мы? Да, ты прав. Ты говорил об этом с Вдохновенной-Любовью-Управляющей-Вселенной. Я знаю, что такое год. Продолжай.
— Моя Вселенная — назовем ее Первой — возникла двенадцать миллиардов лет назад. Определенное количество вещества. Определенное количество энергии. Материя сохраняется — она не может перейти в идею, в ничто. Во Второй Вселенной законы сохранения иные — они включают в себя в равной степени дух и материю. В Третьей Вселенной — твоей — существует закон сохранений духовной сути, но материя не сохраняется, верно?
— Да. Но это не объясняет противоречия, которое ты…
— Объясняет. Законы сохранения в твоей Вселенной выполнялись до тех пор, пока не пришел я. Мы. Миньян. Для начала мы создали материю из идей, отняв у твоего мира его существенную часть.
— Нет. Материя была создана из пустых оболочек мысли. Ты называешь это хаосом.
— Из пустых оболочек, которые могли стать разумными идеями. Теперь они ими не станут. Но создав для себя среду обитания, мы продолжили мыслить, и в твоем мире появились идеи, ранее в нем не существовавшие. Любовь. Покаяние. Совесть. Чисто человеческие идеи.
— Мы приняли их, — согласился Создатель. — Нарушения законов природы не произошло, потому что Вселенная расширилась, вместив новые сущности.
— Законы были нарушены, — сказал Подольский. — Возник новый закон сохранения, включающий переход материи в дух, только и всего. Но не в этом дело. Насколько я понимаю, в твоем мире и прежде возникали не рожденные идеями материальные предметы. Иначе откуда бы вам вообще знать о том, что такое материя?
— Да, это так.
— И вы эти предметы уничтожали, превращая в пустые оболочки идей — заботились, понимаете ли, о будущих поколениях.
— Это тоже верно.
— А в нашем мире происходили противоположные процессы. Человеку в голову приходила мысль, которая вроде бы ни из чего не следовала. Наитие. Чаще всего человек поступал с этой мыслью так же, как вы поступали с материальными артефактами: уничтожал ее, превращал в объект памяти, по сути — в пустую оболочку. Дальше. Разберемся с проблемой смерти. Я умер в своей Вселенной и возник во второй — на поле Иалу, где приходили в мир личности, способные к активной мыслительной деятельности. Восемь моих сущностей появились во Втором мире именно таким образом. Двое — Антарм и Ормузд — возникли иначе. Они тоже пришли во Второй мир из Первого, но — на поля Сардоны. И могли изначально легко создавать материю из духа и обращать в идеи материальные предметы и явления. Более того, Ормузд — имя бога света и добра в одной из земных мифологий. Почему Аркадий Винокур, перейдя во Второй мир, ощутил себя Ариманом и был принят Ормуздом именно как Ариман, бог зла и мрака в той же мифологии? Это означает, что связь между Вселенными была всегда. Она воспринималась подсознательно каждым разумным человеком. Связь между Вселенными стала основой мировых религий. Кстати, этой идеи нет в твоем мире.
— Религия? Это пустая оболочка.
— Естественно, для тебя пустая. Но раввин Чухновский, который был мной только что, всегда, во всех своих прежних жизнях, верил в то, что существует Бог, создавший материю из хаоса. Он всегда верил, что после смерти попадет в высший мир, приблизится к Творцу, воссияет в его свете. Если это не идея о Второй и Третьей Вселенных, искаженная человеческим сознанием, — то что это такое? Я убежден, что и ты можешь привести примеры связи твоей Вселенной с миром Ученых и с моим материальным миром. Дело в интерпретации.
Физиономия Создателя в небесной выси неуловимо исказилась — должно быть, он хотел изобразить какую-то человеческую эмоцию, но еще плохо умел управляться с материальной мимикой.
— Пожалуй, — сказал он. — Появление материальных артефактов. Дискуссия об этом состоялась очень давно, я не могу ее помнить, поскольку с тех пор много раз разделялся на жизнеспособные идеи… Но знаю — эта дискуссия произошла примерно через двадцать оборотов Вселенной после ее начала. Именно тогда родился Способный-Знающий-Материальное. Он утверждал, что материя является вместилищем пустых оболочек, из которых формируются новые идеи. Материя была всегда, но обычно мы ее не воспринимаем. Она является нам лишь тогда, когда в мире возникает недостаток пустых оболочек. Общими усилиями материя уничтожается, пустые оболочки входят в мир, придавая новый стимул дискуссиям.
— Но в таком случае, — поразился Подольский, — появление материального объекта должно быть для вас благом — ведь это стимул к развитию!
— Нет, — сказал Создатель. — Нет, все наоборот. Вселенная развивается, когда в результате дискуссии рождается новая идея. Пустая же оболочка становится фоном, она разумна, но не способна к развитию. Я не могу найти сравнения в твоем мире, чтобы объяснить так, как понимаю…
— Темная материя, — сказал Подольский. — Мой дед был астрономом, и эта память во мне сохранилась. Он жил в двадцатом веке, и я не стану объяснять, что это значит. Его звали Евсеем. Темой его исследований была темная материя. Фон Вселенной. Я скажу так, как понимал он. Когда родился — точнее, когда был зачат — мой отец Натан, деду было двадцать восемь, и он еще не был крупным специалистом, каким стал впоследствии. Поэтому эта часть моей наследственной памяти не полна… Дед был уверен в том, что темная материя — это гибель Вселенной.
— Пустые оболочки, — сказал Создатель. — Твои мысли — пустые оболочки.
— Не могу себе представить, как ты это воспринимаешь… Опишу, как понимал дед. После Большого взрыва, когда возник наш мир, назову его Первой Вселенной, материя была размазана в расширявшемся пространстве почти равномерно — и вещество, и излучение. Почти. На самом деле равномерность была не вполне идеальной. В результате возникли флуктуации, нараставшие как снежный ком…
— Как снежный ком, — повторил Создатель.
— Это я попробую объяснить в другой раз, — поспешно сказал Подольский. — Никогда не знаешь, какое слово станет в твоем мире зачатком идеи, а какое останется пустой оболочкой… В общем, мелкие неоднородности нарастали, и возникли галактики, звезды, планеты… Вселенная расширялась. Энергия первичного взрыва разгоняла материю, будто ветер, надувающий паруса древнего корабля. А сила тяготения заставляла материю сжиматься, будто шарик, сжатый в кулаке. Если материи недостаточно, чтобы притяжение остановило расширение, то — замечательно! Расширение будет продолжаться вечно, и вечным окажется развитие. Там, конечно, свои сложности, дед понимал их, а я нет, и объяснить не могу… В конце прошлого века астрономы обнаружили, что видимой материи во Вселенной недостаточно для того, чтобы сила тяжести остановила расширение. Но оно все равно тормозилось! Значит, в мире существовала какая-то другая, невидимая материя. Одни ученые считали, что это коричневые звезды — слишком слабые, чтобы их можно было увидеть в телескопы. Количество их огромно, они притягивают, из-за них-то Вселенная и оказывается обречена на сжатие и следовательно, — на гибель. Другие считали, что виноваты не звезды, а материя, которая существует как бы в другом пространстве-времени, — черные дыры. Впрочем, это все детали. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Наша Вселенная погибнет — так же, как и твоя. В твоей Вселенной, в Третьем мире, расширение уже сменилось сжатием, потому что слишком много оказалось пустых, не заполненных идеями оболочек. А оболочек этих оказалось много, поскольку их изначально было более чем достаточно. К тому же, они и сейчас возникают, когда в твоем мире появляется материя.
— Да, — согласился Создатель.
— Ну вот, — с удовлетворением произнес Подольский. — А в нашем мире то же самое происходит из-за невидимой материи, существовавшей изначально. И…
Он замолчал. Мысль, пришедшая в голову, показалась Подольскому нелепой, говорить о ней не хотелось, но и не сказать он не мог тоже, потому что Создатель не речь воспринимал, конечно, а мысль, и если Подольский хотел очертить для себя контуры возникшей идеи, то нужно было о ней подумать, но тогда идея оформится, и собеседник осознает ее, как часть своего мира, ту пустую оболочку, одну из множества, из-за которых его мир обречен на гибель, как обречена на гибель Вселенная, в которой Подольский оставил свою жизнь, свое тело, свою судьбу.
— Думай, — сказал Создатель. — Идея должна родиться. Думай.
— Еще одна пустая оболочка… Зачем?
— Пустая оболочка может стать живым существом. В твоем материальном мире — я не могу этого исключить — скрытая материя, о которой ты говоришь, рождается из идей, пришедших из нашего мира, как ты пришел к нам из своего.
— Минуя Вторую Вселенную?
— Нет, пройдя через нее и преобразовавшись в ней.
— Не понимаю.
— Мы должны это понять вместе. Пустые оболочки идей в нашем мире и темная материя — в твоем. В результате — оба мира обречены. Во Второй Вселенной, видимо, такая же ситуация.
— Что я знаю о Второй Вселенной? Я не помню ее. Я оставил там свою память, чтобы вырваться в ваш мир.
— Ты не мог оставить свою память. Ты мог лишиться ее материального носителя. Но как могла быть утеряна суть?
— Повтори, — потребовал Подольский.
— Память — существо нашего мира. Ты не мог оставить ее в мире, наполовину состоявшем из материи.
— Но я — мы все, кроме Аримана, — лишился памяти там…
— Почему Ариман свою память сохранил?
— Не знаю. Ариман — воплощение зла. Он утверждает, что убил каждого из нас, хотя и не понимает — зачем.
— Оставим это пока. Память — живое существо. Я помню прошлое — свое и всех идей, ставших частью моей сути. Но это не значит, что память — моя часть, она самостоятельна, она разумна и не уничтожима.
— Не понимаю. Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что в дискуссии с Учеными ты лишился материальной энергии своей памяти и только потому забыл обо всем, что помнил. Но суть памяти энергией не обладает, она не материальна. Перейдя в нашу Вселенную, ты должен был ее сохранить.
— В виде пустой оболочки…
— Нет! Пустая оболочка возникает именно из материальной субстанции, память же — та ее суть, что осталась в тебе — нематериальна.
— Почему я ничего не помню о том, каким был? — в отчаянии воскликнул Подольский.
— Ты помнишь. Но ты не умеешь работать с абсолютно нематериальными носителями. Ариман умеет. Поэтому он помнит.
— Но ведь я — это он, и он — это я. Мы — одно.
— Да, в материальном плане вы стали одним существом, имя которому Миньян. Но я ощущаю вас раздельно. Как же иначе я говорю именно с тобой, а не со всеми сразу?
— А Ормузд? Антарм?
— Все равно.
— Я могу вспомнить все?
— Ты все помнишь.
— Нет!
— Да. Говори со своей памятью так же, как говоришь со мной. И она тебе ответит так же, как отвечаю я.
— Память — вне меня?
— Память в тебе. Вот аналогия, которая, возможно, будет более понятна. Ты говорил о втором «я», о том, как твое материальное сознание способно вести дискуссии с самим собой. Разве твое второе «я» менее разумно, чем первое?
— Значит, чтобы вспомнить, я должен спросить сам себя? Но я уже не раз делал это, размышляя, и память молчала.
— Спроси, — повторил Создатель.
И исчез.
Подольский исчез тоже — сознание его растворилось, и никакая другая личность не заняла оставленное место. Миньян стал единым существом — единым и единственным. Он размышлял.
Правота Создателя представлялась ему сейчас очевидной, но задать собственной памяти прямой вопрос Миньян не решался, понимая, что, если личность его объединила десять независимых человеческих сущностей, то же произошло и с памятью. Не возникла ли сумятица воспоминаний, разобраться в которой окажется невозможно?
Чтобы избежать хаоса, нужно было обратиться к самому яркому воспоминанию. Чтобы вспомнить самое принципиальное событие в жизни, нужно знать, о каком событии могла идти речь, то есть помнить о нем… Порочный круг.
Нужно вспомнить, и невозможно это сделать.
Разорвать этот круг логически Миньян не сумел, и тогда прозвучал крик измученного сознания, вынужденно запертого в оболочке, вовсе для него не предназначенной.
«Я люблю тебя! — сказала Даэна. — Любовь позволила мне — и тебе, какой ты есть, — выжить в этом мире. Разве может быть что-то более значительное, чем любовь? Я люблю тебя, и если память вообще существует, ты должен помнить, и я должна помнить»…
…Это была обычная московская квартира — три комнаты и гостиная со встроенным в стену телепроектором. Они пришли после работы, уставшие и немного даже разозленные, потому что эксперимент закончить не удалось, а начальство в лице Халдеева, чтоб он был здоров, вызвало его в кабинет и долго распекало по поводу, который ему даже и не запомнился, потому что он думал совсем о другом, а она думала о том же, ожидая его у выхода на Дачный проспект, и когда он наконец выбежал из подъезда, то показался ей не человеком, а духом, воспарившим в небо на белых крыльях. Потом, правда, крылья оказались лепестками зонтового плаща (он думал, что идет дождь, а дождя не было, и он свернул плащ, выйдя на улицу), но ей уже было все равно, и она поцеловала его прямо на стоянке, никто не видел, а если и видел, то какая разница?
Дома у него она прежде никогда не была, и все в квартире ей показалось уродливо разбросанным по разным углам. Она решила, что наведет здесь порядок — потом, когда придет сюда хозяйкой. А он думал, что она уже хозяйка в этом доме, он поймал ее взгляд, брошенный на груду биодискеток, и на остов разобранного стереосканера, и на остатки вчерашнего ужина в тарелке, которую он не успел убрать утром, уходя на работу, а потом, приглашая ее к себе, даже не подумал о том, что дома беспорядок, да что там беспорядок, — попросту бардак, выражаясь хотя и не по-интеллигентски, но зато уж точно по-русски.
Он так и не сказал ей того, что она хотела услышать. Оба знали, что слова ничего не изменят в их отношениях. Все, что они думали друг о друге, можно было сказать вслух, а можно было не говорить, и даже лучше, наверное, было не говорить, потому что любое слово искажает мысль, а оставаясь невысказанной, мысль не искажается, но все равно ей хотелось услышать это слово ушами, а не подсознанием. Услышать и повторять, и потом, когда это произойдет, ей будет проще и понятнее жить, но сначала нужно услышать…
Он взял ее руки в свои и сказал буднично:
— Вот так я живу. Так я живу без тебя. А теперь здесь ты. И все стало иначе. Я вижу, что все стало иначе, а ты не видишь. Ты еще не видишь.
— Вижу, — сказала она, отняла у него свои ладони и отошла, чтобы видеть лучше.
Так они и стояли минуту, другую, третью, смотрели друг на друга издали и говорили друг с другом, а потом как-то совершенно неожиданно оказались в спальне, она не понимала, куда делся тот интервал времени, в течение которого она вошла в эту комнату, а он сорвал покрывало, а она (сама? или с его помощью?) освободилась от одежды, именно освободилась и, только ощутив кожей прохладу освеженного воздуха, поняла, насколько она свободна. От всего, что было, и от всего, что будет. И даже от того, что происходило сейчас, она тоже была свободна, потому что это происходило вроде и не с ней.
И только тогда, когда уже не имело смысла говорить что бы то ни было, потому что любое слово превращалось в стон, он прошептал ей на ухо, а ей показалось, что это был крик:
— Люблю, люблю, люблю…
Так и случилось.
А потом? Она не помнила, и он не помнил тоже. Но что-то было, конечно, с ними, они смотрели друг другу в глаза и спрашивали друг у друга, но памяти их уже разделились, и помнили они разное, и вопрос нужно было уже задать иначе, но главное, что они уже знали, и что теперь знал Миньян: это было.
Раскрыв глаза, он увидел голубое, созданное им, небо с неподвижными, будто нарисованными, а на самом деле всего лишь придуманными облаками, и ощущение себя изменилось, и если бы сейчас возникло бесплотное лицо Создателя, он знал бы уже, что сказать ему, потому что только теперь разговор мог происходить на равных.
Глава тринадцатая
Впервые за долгое время ему было хорошо. Впервые за долгое время он был в ладу с самим собой. Индусы назвали бы это состояние нирваной, но даже в подсознании, открытом, будто книга с шелестящими на ветру страницами, он не находил никаких связей с индийской культурой и — тем более — философией. Но и иудеем, несмотря на присутствие в нем трех десятых еврейского естества, он тоже не был, как не был и христианином, несмотря на пять десятых своего христианского начала. Он подумал мельком, что иудейские и христианские представления о мироздании должны бы в нем прийти в непреодолимое противоречие, осложнив существование настолько, что всякое обдуманное действие оказалось бы невозможным. На самом же деле обе религиозные парадигмы мирно уживались, не пытаясь взять на себя больше, чем решил он сам — он, каким себя ощущал, отделенный от десяти своих составляющих, но одновременно соединенный с ними единой судьбой — единым будущим, и, как ни странно, единым прошлым.
Ему было хорошо. Он лежал на берегу реки — ему всегда нравился такой пейзаж, потому он и создал этот крутой берег, и это быстрое течение, и эти перекаты, о которые поток разбивался с треском, будто разрывалась тонкая ткань. Солнце в небе он создал тоже сам, как и облака, и само небо — темноголубое и еще более темневшее у горизонта, близкого и одновременно бесконечно далекого. Горизонт ему удался больше всего — он не собирался обманывать себя и создавать видимость привычного пространства, если знал, что вся созданная им твердь имела размер едва ли больше километра в поперечнике, напоминая по форме ковер-самолет из детской сказки. Он знал, конечно, что от правого берега реки до края тверди идти быстрым шагом всего минуты четыре, а если очень не торопиться, то шесть. Клаустрофобией он тоже не страдал, но все же умудрился так сконструировать форму собственного творения, что за близкими холмами и небольшой пирамидальной горой ощущалась даль — может быть, на это намекала глубина неба, будто отражавшая несуществующую земную ширь, а может, и не было ничего, сознание само дополняло картинку, его не интересовали детали, он жил впечатлением, ему было этого достаточно.
Достаточно ему было и того, что он был здесь один. Все человеческие чувства он испытывал по отношению к самому себе и в себе — от любви до ненависти, от ужаса смерти до счастья рождения.
Он сам удивлялся тому, как сумел за краткий, по его представлениям, промежуток времени пройти столь долгий эволюционный путь: от арифметической суммы десятка независимых человеческих личностей со всеми их достоинствами и недостатками до существа, способного на равных говорить с любой идеей, населяющей Третью Вселенную.
Миньян любил свой мир, и свою твердь, и небо, и то, что было в нем, и идеи, населявшие Третью Вселенную — это была любовь Даэны, и любовь Аримана, и любовь Генриха Подольского, и любовь Натали Раскиной, м чувство это, лишенное индивидуальных оттенков и, казалось, именно из-за этого погибшее в материальном мире, стало для Миньяна истинным счастьем, потому что позволило понять себя и соединить себя с идеями, среди которых была Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной.
Он поднялся и подошел к воде. Опустив в холодную, почти ледяную воду руки Даэны, самые чувствительные из его рук, он ощутил, как уходит в подсознание ощущение нирваны, как поднимается желание действовать. Нижний край солнца коснулся вершины горки, которую он называл Синаем, и в небе возник ореол, огромное гало, будто радуга — красиво до безумия, вчера это получилось случайно, и возникшая картина так понравилась Натали с Даэной, что ему пришлось напрячь мыслительный аппарат Генриха, привлечь к расчетам интуитивные способности Ормузда с Антармом, и он вычислил, как нужно изменить химический состав и температурные перепады воздуха, чтобы в нужное время вокруг солнца возникал ореол, наполняя все его души восторгом.
Синай поглотил светило, будто крокодил из сказки Чуковского, которую Алена обожала в детстве — и боялась, страшно было, что солнце так и останется в желудке у зубастого страшилища. Увидев испуг в глазах дочери, мама быстро дочитывала последнюю строфу, но солнце на небо не возвращалось, и животные «ура!» не кричали — Алена уходила спать с ощущением, что завтра солнце не встанет, а значит, и она никогда не проснется.
Это был самый большой страх в ее жизни, и он остался в ней навсегда. Даже потом, когда, будучи Даэной, совсем уже в другом мире она ждала своего любимого, видела, как его пожирал шар, созданный Учеными, и ничего, совсем ничего не могла сделать, страх потерять все не шел в сравнение с детским страхом не увидеть больше взошедшее солнце. И тольно потому Даэна поняла в тот момент, что могло спасти Аримана — ее детская память. Память о крокодиле, проглотившем солнце, могла уничтожить огненный шар, проглотить его. Но это была память и о любви, о самом большом чувстве в ее жизни. Его тоже пришлось принести в жертву. Нет, не в жертву — любовью невозможно пожертвовать. Так было нужно, и так стало.
А она забыла. Сначала забыла детство и любовь, а потом себя, когда пришлось прорываться из кокона. И ей было хорошо. Возвращение памяти вернуло воспоминание о детском страхе, и теперь она боялась, как в детстве, что гора съест солнце, а Аркадий гладил ее по голове и говорил: «Ну, милая, хорошая моя, хочешь, я сделаю так, что ночи не будет?»
Она знала, что он может это сделать, она и сама могла, но ей хотелось быть маленькой девочкой и бояться, и чтобы Аркаша гладил ее по голове и говорил: «Ну, милая»… Она и мысли Влада ощущала тоже, это были и ее мысли, Влад всегда хотел ее, а получил всего однажды, это было хорошо, он был замечательный любовник, но потом, оставшись одна, она думала об Аркаше, о том, как он будет мучиться, если узнает, и это все испортило. То, что иногда бывало потом, — не в счет, это не были измены, изменяешь ведь не тогда, когда отдаешь кому-то свое тело, мало ли какие обстоятельства случаются в жизни; изменяешь, если вместе с телом отдаешь себя, а себя она Владу больше не отдавала. Аркаша — теперь она это знала — страдал и тихо ненавидел Влада, но он ведь всегда таким был, ее Аркадий: способным только на тихую ненависть, а так, чтобы ударить обидчика… Нет, это он позволял себе только на работе, да там ведь и обидчиков не было, сплошь заказчики и цели.
И все-таки именно Аркадий убил Влада. И ее тоже. И тогда, потеряв себя и найдя себя в другом мире, она поняла, что готова ради Аркаши на все…
Диск солнца, лежавший на горе Синай, потускнел, будто собирался погаснуть, и Миньян сосредоточил внимание. Создатель явился для беседы — на солнце прорисовались глаза и грива волос-протуберанцев, и улыбчивый рот. Миньян оставил попытки понять, было ли это действительно реальным природным феноменом или порождением его собственного сознания.
«Творец, — подумал он Создателю, — дал человеку в моем мире десять заповедей. Они не могли быть созданы людьми. Это были идеи, пришедшие в материальный мир из мира духовного. Отсюда. Значит, между мирами есть связь».
«Твое появление доказывает это», — согласился Создатель.
«Три мира связаны друг с другом, — продолжал Миньян. — Если в Первой Вселенной появилась заповедь „Не убий!“, эта идея должна была погибнуть здесь, в Третьем мире».
Мысль Создателя прошелестела и каплей упала с неба на берег реки, с шипением испарилась под лучами недавно взошедшего солнца и вернулась в небытие, оставив в сознании Миньяна кивок, подобный улыбке Чеширского кота.
«Да, — подумал Создатель. — Это был Вечный-Запрещающий-Убивать».
«Вечный, — повторил Миньян. — Когда эта идея погибла, в ваш мир пришло убийство? Вы начали убивать друг друга?»
«Мы начали спорить, — возразил Создатель, — и это было благом. Идеи перестали рождаться бесконтрольно. Мир приобрел упорядоченность, ту, которая пока еще существует».
«Пусть так, — согласился Миньян. — Но из твоей мысли следует, что Вечный-Запрещающий-Убивать погиб очень давно, вскоре после Большого взрыва».
«Это так».
«Заповедь „Не убий“ была дана людям гораздо позже».
«Не понимаю, — прозвучала мысль Создателя, — в чем ты находишь противоречие?»
«Несоответствие времени», — объяснил Миньян.
«Но время не существует вне мира»…
«Как и пространство! Там, где нет материи, нет ни пространства, ни времени. Но материи нет и здесь, в Третьей Вселенной. Между тем»…
«Дух, идея развиваются, рождаются и умирают. Это не время, если понимать под временем последовательность возникновения материальных тел. И это не пространство, в котором могут существовать твердь и воздух, и солнце. Все это создал ты и все это существует только для тебя»…
«Вот как, — подумал Миньян. — Безумные идеи, погибшие здесь, могут возникнуть в Первом или во Втором мире независимо от собственной внутренней логики? Душа, покинувшая Первую Вселенную, может оказаться во Второй гораздо раньше — если измерять время от Большого взрыва, — чем человек, которому эта душа принадлежала, появился на свет».
«Верно», — подумал Создатель.
Миньян сосредоточился, собрался в плотную группу, тело к телу, глаза в глаза, так думалось лучше, так Влад не мешал Абраму, а Генрих — Чухновскому, не возникало внутренних противоречий, а согласие ускоряло процесс мысли.
«Если так, — думал он, — то появление Аримана во Второй Вселенной должно было оказаться случайным во времени. Он мог разойтись с Той, Кто Ждет, на миллионы лет».
«Меня не было бы в Третьей Вселенной, — понимал Миньян, — поскольку я оказался бы разбросан во времени этого мира. Почему этого не произошло?»
«Тот же факт, что я собрал себя здесь и сейчас, означает или великую флуктуацию или управление этим процессом, — думал он. — Флуктуация маловероятна — впрочем, я не могу правильно оценить ее реальную возможность, не зная природы этого явления. Я появился в Третьем мире, когда этой Вселенной начала грозить гибель. Еще одно маловероятное событие. Две пренебрежимо малые вероятности, умножаясь, создают невозможность. Мое появление в Третьей Вселенной не могло быть результатом случайного процесса»…
«Если это не случайность, то кто управлял моим рождением? Кто, понимавший, что конец трех Вселенных близок, создал меня для того, чтобы»…
Цель могла быть только одной: спасти Тривселенную.
«В Третьем мире, — размышлял Миньян, — нет идеи, сотворившей меня, если не лгут Создатель и Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной. Они не могут лгать. Лгать могла бы идея, имя которой, к примеру, Слово-Искажающее-Суть. Но идей с подобными именами здесь нет. Или я неправ?»
«Ты прав, — была мысль Создателя. — Не существует идей, о которых ты думаешь. Я не знаю таких имен».
«Если моему рождению не помогли идеи Третьего мира, и со всей очевидностью — не могли помочь ничтожные духовные возможности земной цивилизации, то остается предположить, что появлением своим я обязан законам природы Второй Вселенной, — думал Миньян. — Законам или людям, исполняющим законы?»
Ученые?
«Откуда я?» — спросил Миньян себя и получил ответ из памяти Ормузда.
Он родился на поле Сардоны и знал о мире лишь то, что рассказал встретивший его Учитель. Тот, в свою очередь, считал себя одним из лучших учеников самого Криспана, человека в то время уже старого и почти выжившего из ума. Во времена, о которых никто и не помнил, Криспан был Ученым, но почему-то отошел от исследования мироздания, занялся досужими рассуждениями, а учеников брал себе из числа самых нерадивых горожан. Странным образом Криспан готовил из них настоящих Учителей, не чета себе — то ли он умел лучше других извлекать знание из нематериальной сути предмета, то ли распознавал таланты там, где никто, кроме него, не мог углядеть ничего путного и достойного развития.
Учителя Ормузда звали Коринт, и первое, чему он научил мальчишку, вытащив его из болота, было умение понимать законы природы. Природа едина, познаваема, и законы ее не просто логичны — они связаны между собой так жестко, что достаточно понять единственную неоспоримую суть, и тогда можно, не утруждая себя наблюдениями или экспериментом, разобраться во всех хитросплетениях. Правда, умение, которым обладал сам Коринт и которому он научил Ормузда, было умением понимания каждого закона, а вовсе не умением распознавания их в общей системе.
Учение у Коринта было кратким, как стихотворение любимой девушке, написанное на ее косынке, наброшенной на плечи. Ормузд построил себе жилище рядом с домом Учителя, но не прошло и трех дней, как мальчишке стало скучно — он получил от наставника все, что тот мог дать, и если бы не ушел немедленно и без раздумий, то знал бы еще больше и, следовательно, стал бы неучем, ибо новое знание неминуемо уничтожило бы то, что уже осело в его памяти.
Ормузд ушел и дом свой забрал с собой — дом ему нравился, и он не хотел вновь обращать постройку в идею, а потом восстанавливать на новом месте. Что-то он мог забыть и получил бы жилище, хотя и похожее по форме, но отличное по духу, как отличаются торты, приготовленные по одному рецепту одним поваром в одной печи. Вроде бы совсем одинаковые, но такие разные!
Ормузд никогда не задумывался над тем, почему пришел на поле Сардоны именно в таком, а не в ином обличье. Почему он должен был об этом думать? Есть закон Леумира-Дотта, выведенный, насколько знал Ормузд, много веков назад, когда Ученые были еще Колдунами и воображали, что не познавать природу нужно, а создавать ее из собственного воображения. И законы мироздания создавать, соответственно, тоже. Что из этого получилось, можно было увидеть на восточной оконечности материка Канбы, где оставлено было пепелище и в нем — тысячи обгорелых человеческих скелетов: их давно нужно было уничтожить, но приличных мыслей из этого крошева не получилось бы, а засорять духовную суть мира не хотел никто. Да и Ученые — каста как раз тогда усилилась настолько, что к мнению Ученых стали прислушиваться больше, чем к мнению самого мудрого и деятельного из Колдунов — настаивали на том, чтобы сохранить пепелище для будущего: пусть все видят, к чему приводит бездумное отношение к собственным возможностям.
А закон Леумира-Дотта гласил: человек рождается в форме, соответствующей его ментальной сути, поскольку форма и содержание — две стороны одного целого. Ормузд жил и ждал, потому что предназначение свое понял сразу, как только явился в мир — ему предстояло стать Учителем, причем научить он должен был единственного ученика. Того, кто родится, когда он, Ормузд, поймет, что настало время.
Уйдя от Коринта, Ормузд несколько месяцев прожил в Нерге, городке, расположенном в трех горизонтах к северу от поля Гракха: здесь в мир являлись, в основном, женщины, назначения которых Ормузд долго не понимал, потому что не было, как ему одно время казалось, закона природы, с необходимостью требовавшего разделения человечества на два пола.
А потом он полюбил — настало его время. Женщину звали Даэной, и Ормузд понял, что имя это означало: Та, Которая Ждет. В неуемной страсти, совершенно для него непонятной, но оттого не менее сжигавшей, Ормузд вообразил, что ждала Даэна именно его. Впервые увидев ее на краю поля Гракха выходившей из пены, соскальзывавшей с ее белой упругой кожи, Ормузд едва не потерял сознание от неожиданно острого, как луч солнца, ощущения счастья.
Даэну встречал ее Учитель, и Ормузд ощутил еще один укол — чувство, которого он не знал, называлось ревностью. Почему? Каким законом было определено, что вести Даэну по тропам мира должен этот нелепый мужчина, слишком для этой женщины толстый, с двойным подбородком и усталым равнодушным взглядом? Не осознавая того, что делает, Ормузд преступил уходившей паре дорогу и протянул Даэне руки — ему не нужно было ничего говорить, мысль его и желания перелились из ладони в ладонь, женщина вскрикнула, а сопровождавший ее Учитель даже и движения не сделал, только нахмурился — и Ормузд оказался в городе, рядом с меняльной лавкой Оргиса, где обычно обменивали никому уже не нужные предметы на относительно новые и способные к развитию мысли.
Удар был нанесен, впрочем, не столько по физическому телу мальчишки, сколько по самолюбию, и Ормузд бросился вдогонку за обидчиком, сначала поднявшись мысленно над домами и оглядев окрестности, а потом ринувшись вниз — туда, где на склоне холма Даэна уже сооружала себе дом, материализуя планы, возникавшие в ее голове. Учителя он не увидел, будто его и не было никогда. Даэна встретила Ормузда улыбкой, ему вовсе не предназначенной, и он неожиданно успокоился.
— Я жду, — коротко сказала Даэна.
— Я знаю, — коротко ответил Ормузд.
— Ты будешь его Учителем, — сказала Даэна, продолжая округлыми движениями рук создавать свой дом — крышу она возвела из мысли о дожде, и, естественно, облака, висевшие в небе с утра, немедленно рассеялись, обнажив темную голубизну, которая, казалось, была так же бесконечна, как воля Даэны дождаться того, для которого она сейчас жила здесь, а раньше жила там, хотя и не понимала, что означает «здесь», и не помнила, что происходило «там»…
— Я буду его Учителем, — повторил Ормузд, — а ты — его любовью. Но ведь и я люблю тебя.
— Противоречие? — улыбнулась Даэна. — Я тоже люблю тебя, Ормузд. Я знаю, что мы будем вместе. Ты и я. Я и он. Он и ты. Я жду. И ты тоже ждешь.
— С тобой был Учитель, — сказал Ормузд. — Он покинул тебя?
— Он слишком сурово обошелся с тобой, да? Но ты хотел помешать. Почему?
— Ты не ответила на мой вопрос.
— Разве был вопрос?
Ормузд подумал и вынужден был согласиться. Вопроса не было, он всего лишь констатировал факт — странно, конечно, что Учитель покинул Даэну почти сразу после того, как вывел ее с поля Гракха, но похоже, что эта женщина сама прекрасно понимала все, чего хотела, и знала все, что ей было нужно.
— Иди, — сказала Даэна. — Я останусь.
И Ормузд ушел. Хотя и остался тоже. Он шел долго — час, два, потом наступил вечер, а он все еще шел, мысленно помогая Даэне достраивать ее странный, лишь наполовину материальный дом. Когда на холм Той, Кто Ждет, опустился вечер и солнце, не дотянув до горизонта, погасло и рассыпалось по небу фантомными огнями, Ормузд пришел наконец туда, где должен был ждать Аримана. Имя всплыло в сознании так же естественно, как недавно — имя Даэны.
Поле Иалу было настоящим болотом с отдельными сухими островками, между которыми всплывала, булькала и опадала неприятная жижа, не имевшая даже признаков духовности — вещество как данность, вещество ради вещества. Здесь в мир приходили прагматики, и если Ариман окажется таким же, — подумал Ормузд, — то учить его законам мироздания будет сложно, как любить женщину, не зная истинного смысла этого странного чувства.
Он дождался и вывел рожденного на сухое место, искоса поглядывая на своего ученика и не вполне понимая, что мог дать Ариману именно он, по сути почти так же мало знавший о мире. Однако правоту Даэны он ощутил сразу. Правота этой женщины окружала Аримана едва видимой аурой, распространяя вокруг странный любовный дурман, от которого у Ормузда подгибались коленки, а собственная миссия начинала казаться невыполнимой.
Он ждал многого от Аримана и многое сообщил ему сам. Когда они выходили из города, Ариман странно посмотрел Ормузду в глаза и произнес странную фразу:
— Если мы останемся вместе, то погибнем. Если врозь, то погибнет мир. Значит, мы не должны быть вообще, и это утешает.
Ормузд не понял, но, посмотрев в глубь души Аримана, увидел, что и тот не понимал сказанного: мысль ему не принадлежала, была кем-то подумана, и ученик лишь материализовал ее простыми словами.
Тогда Ормузд почувствовал, что развязка близка. Протянутая к нему ладонь Аримана — яркая, светившаяся подобно солнцу, — притягивала, как вдохновенная идея притягивает мыслителя. Ормузд и не подумал сопротивляться — он знал, что мог бы это сделать, отклонить ладонь с пути ее, потому что в тот момент сам Ариман ни в малейшей степени не владел собой и даже не осознавал, что делал. Но Ормузд, знавший точно, что судьбы и рока не существует, потому что не было такого природного закона в его памяти, все-таки принял свою судьбу и свой рок.
Ладонь Аримана коснулась его, и он умер — переход от существования к небытию тянулся вечность, и Ормузд мучился. Это было мучение в чистом виде. Мучение ради мучения. Мучение, отделенное от материального носителя.
А потом…
Миньян опять перегруппировал себя, поставив в центр Антарма — это был знак нового вопроса, и ответ последовал незамедлительно. Ормузд прочитал память Антарма, и Даэна прочитала то, что смогла понять, а часть понял Ариман, на долю остальных осталось немногое, Миньян сложил обрывки и расправил их в собственном коллективном воображении.
Он вспомнил. Точнее, воссоздал свою жизнь после того, как Антарма оставил его Учитель, научивший неофита не только элементарным вещам — как пользоваться духовной составляющей мира, как понимать, не слыша, и как слышать то, что еще не произнесено. Учитель, наверняка не знавший истинного предназначения Антарма, все же наделил его способностью воссоздания истины по обрывкам чужих и собственных впечатлений и наблюдений. В Первой Вселенной, о которой Антарм не знал ничего, эту способность назвали бы обработкой рассеянной информации. Во Второй Вселенной это называлось иначе — Антарм стал Следователем.
В отличие от Ормузда, Антарм не умел легко обращаться с обеими мировыми составляющими, без усилий создавая вино из мысли о нем и равно безо всяких затруднений избавляя материальный мир от предметов, которые хранить не стоило. Антарм жил сначала в небольшом городке, где не было не только ни одного Ученого, но даже Торговцев можно было пересчитать по пальцам. Дело свое он знал и исполнял с четкостью часового механизма — впрочем, ему самому механизмы часов представлялись очень ненадежным способом измерения времени, у себя дома он держал большой кусок металла, испускавшего невидимые глазу, но ощутимые сознанием лучи, интенсивность которых определяла час, минуту, секунду и даже ее мельчайшую долю с гораздо большей точностью, чем это можно было сделать с помощью лучших в городе механических приспособлений.
О своих расследованиях Антарм мог бы написать книгу, но эта идея почему-то приходила в голову не ему, а его клиентам, которые после завершения очередного поиска говорили обычно: «Вы гений, Антарм, вы должны сделать сообщение для всех, поместить его в верхнем слое тропосферы, чтобы каждый видел. Люди перестанут творить зло, зная, что зло никогда не остается безнаказанным».
Антарм понимал, что это не так. Зло безнаказанно всегда, люди только воображают, что способны покарать преступника, а след самого преступления превратить в память о нем, да и память рассеять там, где ее никто не сможет собрать — над пустынными зонами провинции Архат. Зло безнаказанно, потому что это особая энергетика, не способная превращаться в энергии иного типа. Самые неизменные природные законы — законы сохранения — утверждали это однозначно.
У Антарма была женщина. Ее звали Орлан, и Антарм любил ее так, что в конце концов погубил, да он и сам понимал, что губит ее своей любовью, но ничего с собой поделать не мог, а Орлан, зная, что ее ожидает, ни разу не высказала ему никаких претензий, даже не думала об этом — он бы знал, если бы она хотя бы подсознательно решила покинуть его.
Антарм не стал бы любить Орлан или другую женщину, но профессия Следователя настоятельно требовала глубокого чувства, не относившегося к основной деятельности: это чувство, направленное на нейтральный объект, позволяло в профессиональном плане действовать сугубо рационально и даже более того — материально, без влияния духовного начала, мешавшего в поисках преступника больше, чем даже жалость к пострадавшему. В качестве отдушины Антарм сам выбрал плотскую возвышенную любовь — мог бы полюбить, скажем, поэзию или музыку, большинство его коллег, с которыми он время от времени мысленно общался, так и поступали, полагая, что женщинам приходится отдавать не только действительно не нужные в работе эмоции, но зачастую и абсолютно необходимую уверенность в собственной правоте. Антарм соглашался, но поступил по-своему, самому себе не признавшись, что на самом деле чувство к Орлан не было вызвано им самим. Просто так получилось.
Он увидел эту женщину на улице — она шла, думая о своем, закрытая мысленным щитом, — и сразу понял, что нет никого лучше.
«Я люблю тебя», — это подумалось непроизвольно, он не хотел, чтобы женщина услышала, но, в отличие от нее, он был в тот момент совершенно открыт, поток мысли, как вода в реке, мог перетекать только в одном направлении — от открытого источника к закрытому, Орлан подняла голову, посмотрела Антарму в глаза, улыбнулась и…
В ту ночь они были вместе и потом были вместе каждую ночь, а днем Антарм работал, как ему казалось, не хуже самого Эдгара, лучшего Следователя всех времен, о котором рассказывал ему еще Учитель. И каждую ночь Орлан уходила все дальше, оба они это чувствовали и понимали, не так уж много времени им оставалось, и можно было еще все закончить, расстаться, тогда Орлан прожила бы весь отпущенный ей природой срок — возможно, даже вечность.
— Уходи, — говорил он, оставляя решение своей подруге.
— Нет, — отвечала она, — я должна быть с тобой, я — это ты…
Занятый своими мыслями, Антарм долгое время думал, что это всего лишь фигура речи, способ не согласиться. Когда Орлан действительно ушла, Антарм понял, что и приходила-то она в мир с единственной целью: быть с ним, впитывать его эмоциональные порывы, жить этими эмоциями, терять в результате свою материальность и уйти наконец, когда духовная составляющая ее личности стала довлеющей, а материальная превратилась всего лишь в бездумную оболочку.
Орлан ушла на его глазах — только что они стояли у окна и смотрели, как по улице несется маленький смерч, чья-то несдержанная мысль, и вдруг лицо любимой неуловимо изменилось, черты заострились, поднятая рука повисла, а в следующее мгновение от женщины остался лишь образ, отражение, символ, улыбка без тела, взгляд, мысль.
Только мысль ему и удалось удержать — да и то на час, не больше. Орлан ушла, значит, ему предстояла последняя работа, которой он должен был отдать все силы, все умение, весь разум.
Он никогда прежде не разговаривал с Учеными в физическом пространстве — ему достаточно было эмоционального контакта. А в ту ночь Антарма впервые вызвал Минозис.
Ученый знал, конечно, об уходе Орлан, а Антарм знал, что во власти Минозиса было сделать так, чтобы женщина осталась с ним еще на какое-то время. Не навсегда — даже Ученые не были властны над вечностью, — но еще несколько ночей, равных по продолжительности жизни…
— Нет, — сказал Минозис, поймав мысль Антарма и отбросив ее назад: мысль распалась, и серый порошок тонкой струйкой опустился на плечи Следователя, он не стал ее собирать, к чему? Мертвая мысль, бесполезная — пыль, не более того.
— Нет, Антарм, — сказал Минозис. — Ты сам не хочешь ее возвращения. Помогать тебе против твоего желания я не могу.
Это тоже было верно. Ушедшее невозвратимо. Более того — даже если очень хочется вернуть его и случается чудо, выверт вероятностей, и прошлое возвращается, ты понимаешь, что оно больше не нужно тебе. Все было хорошо, но если оно ушло, то, вернувшись, похоже лишь на трухлявое строение, под которое, чтобы оно не упало, подложены бревна ненужных мыслей. Чуждая мысль способна поддержать материальную структуру, но не может сообщить ей жизненной энергии.
— В мире родился опасный человек, — сказал Минозис. — Его имя Ариман. Ты найдешь его и определишь степень опасности.
Ученый замолчал, полагая, что все необходимое для работы с объектом Следователь по долгу службы поймет сам — профессионал обязан был понять, а непрофессионалу, не закончившему обучение, понимать было не обязательно, но тогда и выполнить работу он не мог.
Разговор происходил в одном из рабочих кабинетов Минозиса — то ли в какой-то пространственной каверне, какие в большом количестве были разбросаны вблизи любого крупного небесного тела — планеты в том числе, — то ли Ученый вызвал Антарма для разговора в зону предположений, структуру нематериальную настолько, что все мысли, пришедшие здесь в голову, приходилось потом продумывать заново, опираясь лишь на тени, блуждавшие в сознании. Антарм решил, что вернее второе предположение — слишком уж все казалось зыбким, ненадежным, и он не мог сказать, виноват ли в том сам, не способный постичь всю глубину и взаимозависимость материальных конструкций обычного кабинета Ученого.
— Ты найдешь Аримана и пойдешь за ним, — сказал Минозис.
Ученый что-то скрывал. Если Минозис знал о пришедшем, то определил, конечно, и его местоположение в мире. Да и степень опасности не могла быть для Ученого тайной, раз уж объект был найден и определен. Разговаривая с кем угодно, даже с собственным Учителем, Антарм мог разгадать любую скрытую мысль — это нетрудно. Но Минозис был сильнее. Если Ученый желал что-то скрыть, у него это получалось, и не имело смысла ни отгадывать скрытую мысль, ни допытываться до причины сокрытия информации.
— Хорошо, — коротко сказал Антарм.
В тот вечер он обнаружил Аримана. Следователь был недоволен собой — преступника удалось найти лишь после того, как тот совершил убийство. Ариман убил своего Учителя.
Увидев Аримана на берегу реки, Антарм испытал чувство, давно его не посещавшее: преступник ему понравился. Ученый говорил об исходившей от него опасности, однако на самом деле Ариман излучал страх, которого сам почему-то не видел — страх струился из головы, светился подобно холодной плазме в долине Винкра, сгущался, опускаясь до подбородка, и, остыв, падал на землю зеленоватой пористой массой, через которую Ариман переступал, не представляя что делает.
И еще: кроме страха, в Аримане было нечто очень важное и тоже не имевшее отношения к опасности. Ариман любил. Он любил, пожалуй, даже сильнее, чем Антарм — Орлан. Уж он-то не допустил бы, чтобы его любимая ушла, оставив гаснувшую в рассветном воздухе улыбку. Странно, что и этой своей особенности Ариман не понимал совершенно — мысли свои он не то чтобы не скрывал, но, похоже, и не умел этого делать. Человек, не умевший управлять мыслями, непременно должен был обладать каким-то иным, более существенным секретом.
Из Аримана струилась память. Память, которую Антарм прочитать не мог и даже не мог понять. Странная память — о том, чего не было и быть не могло. Сначала Следователь решил, что это фантазии — он видел, как мысли Аримана, случайные, не вызванные необходимостью, кружились в воздухе подобно палым листьям, а потом опустился ночной мрак, и мысли, тихо стекавшие по плечам и рукам Аримана, стали светиться, неярко, будто поток сознания. Ариман почему-то не обращал внимания на это свечение, более того, он жаловался на беспросветность ночи, хотя видно было прекрасно — благодаря его же собственным мыслям. И это не были фантазии, как Антарм подумал вначале. У фантазий обычно розоватый оттенок, и текут они не к земле, как того требуют законы тяготения, а вроде бы к небу, но это лишь видимый эффект, этакое обратное отражение, фантазии именно так и распознаются.
То, о чем думал Ариман, фантазиями быть не могло — это была именно память. Была — и не могла быть, потому что память эта пахла чуждостью и неприспособленностью к миру. Антарм даже отступил на шаг, хотя и не должен был этого делать — он инстинктивно боялся заразиться, потому что память Аримана выглядела как страшная болезнь. Вот почему Минозис утверждал, что этот человек опасен.
Неизлечимая болезнь памяти. Такого еще не бывало.
Тогда это и произошло. Ариман неожиданно протянул руку, не ожидавший нападения Антарм застыл на месте и смотрел, как тянулась к нему горячая ладонь, горячая не мыслью, — какая мысль в ладони? — но материальной разрушительной энергией. И было в этом движении столько притягательной силы, что Антарм облегченно расслабился, пылавшая в темноте ладонь коснулась его и увлекла куда-то, ему было все равно куда, потому что в это мгновение смерти он понял для чего был послан Минозисом и что на самом деле должен был сделать с опасным для мира человеком.
На какое-то время Антарм лишился сознания, ему даже казалось, что он стал туманом и видел весь мир как бы со стороны, остались только представления о причинах и следствиях, а потом он осознал себя на поле Иалу, узнав его по дурно пахнувшей жиже и сухим островкам пришествий. Он был здесь не один на один с Ариманом, теперь их стало десять, столько и должно было быть, и среди них он узнал свою Орлан, но ее узнал еще и другой человек, имя которого вспыхнуло над головой Антарма и погасло, потому что стало не до имен.
Ученые взялись за них всерьез.
Мир вспыхнул и исчез, и все ушло. Мрак, тишина, пустота…
«Вот оно что, — подумал Миньян. — Кого же я любил на самом деле?»
На самом деле он любил себя, и только эта любовь существовала в мире, где для материальных страстей не оставалось ни повода, ни оснований. Генрих Подольский любил Наталью Раскину, а она любила его? Но став Орлан во Второй Вселенной, она любила Антарма, а он полюбил ее навсегда. Ариман любил Даэну, как Аркадий в другом мире любил свою жену Алену, и был любим ею. Это было все равно, что любить свои руки, потому что они красивые и сильные, и свои ноги — за их упругость и быстроту. Миньян испытывал нежность к себе и ради себя готов был отдать жизнь, он не находил в том противоречия, потому что отдать жизнь сейчас означало — сохранить ее.
Глава четырнадцатая
Когда одна из пустых оболочек неожиданно обрела содержание, Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной не обратила на это никакого внимания. Время от времени такие случаи происходили — пустых оболочек в мире было предостаточно, и хотя бы в силу закона флуктуаций они время от времени заполнялись содержанием, обычно не имевшим смысла. Умирали такие идеи быстро — обычно с той же частотой, что рождались, — и потому в Третьей Вселенной сохранялось приблизительно одинаковое количество никому не нужных, не вступавших в дискуссии и никак не проявлявших себя идей, пустых по смыслу ровно настолько, насколько до своего рождения они были пустыми по содержанию.
Невнимательность Вдохновенной-Любви-Управляющей-Вселенной была понятна, но непростительна. Создатель не преминул указать на это сразу же, как только новая идея проявила себя, причем достаточно экстравагантным образом. Имени у нее еще не было (случайные идеи часто умирали, так и не получив имени), ничего о собственной сути она не знала, поскольку никем не была осознана, но инстинкт сохранения сути заставил новорожденную выйти за пределы духовного пространства, где она и обнаружила островок материального мира и на нем — живое, думающее и страдающее существо.
Подобно человеческому детенышу, вылезшему в отсутствие родителей из кроватки и обнаружившему, что мир не ограничивается деревянными прутьями и мягким одеялом, новая идея с восторгом восприняла твердь — не физическую ее суть, конечно, но идею, доступную для понимания. Горы показались безумными и нелепыми, река — воплощением идеи прогресса, а живое существо, состоявшее из десяти материальных тел, каждое из которых было разумным почти в той же степени, как их общность, — существо это представилось аналогом Создателя со множеством других, не определимых пока функций.
Миньян расположился на берегу реки и предавался воспоминаниям, а потому новой идее не составило труда разобраться в его прошлом, а разобравшись, назвать себя дотоле не существовавшем именем — Спаситель.
И лишь тогда новая идея стала доступна восприятию. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной прекратила на полумысли дискуссию, в которой побеждала, Создатель, понимавший, что проигрывает, возликовал, но острее всех отреагировал на появление новой идеи Миньян, которому Спаситель предстал несущимся по небу болидом.
— Падает звезда, — подумала Даэна и прижалась к Ариману, и ощущение воспоминания вспыхнуло в нем, будто солнечный блик метнулся в зрачок с лезвия широкого ножа, взрезавшего сознание острой болью.
Они только что поженились с Аленой и бродили по улицам только пешком и только взявшись за руки, и как-то прибрели к парапету на Воробьевых горах. Остановившись у барьера, они смотрели на вечернюю Москву. Голографическое изображение Кремля и Казанского собора висело в вышине и едва заметно мерцало, они застыли в восхищении, и в это время яркая вспышка на востоке расколола небо, и перед их глазами — как им показалось, сквозь Кремль и собор — пронесся болид, оставляя за собой искры, от которых голографический символ Москвы едва не загорелся.
— Загадай желание! — воскликнул Аркадий со смутным предчувствием того невероятного, что ему предстояло, причем в тот момент его посетило странное ощущение, что главное событие, возвещаемое болидом, ожидало его вовсе не в этой земной жизни, и желание, пришедшее ему на ум, он сразу же постарался забыть, и лишь теперь вспомнил — это было странное желание существа по имени Миньян спасти наконец три мира, в том числе и свой, с Воробьевыми горами и болидом, неизвестно откуда взявшимся и неизвестно куда сгинувшим.
— Что ты сказал? — воскликнула Алена, пораженная не меньше Аркадия. Желания она загадать не успела, но само явление болида показалось ей знаком.
— Это пролетело наше счастье, — сказала она и прижалась к мужу, ей нравилось в те дни прикасаться к его спине своей грудью, ее это прикосновение возбуждало, а Аркадий ничего не чувствовал, он всегда был толстокожим.
«Это был Спаситель, — подумал Миньян. — И тогда, и сейчас. И еще много раз в моих десяти жизнях. Почему я понимаю это лишь теперь?»
«Потому что пришло время», — подсказал Спаситель.
«Ты уже приходил на Землю?» — поразился Миньян.
«Приходил? Я не могу прийти. На Землю? Это материальный мир. И что означает „уже“? Если только то, что событие произошло, то это неверно. Если то, что оно имело место в прошлом, — да, это так».
«Событие, имевшее место в прошлом, еще не произошло?» — спросил Миньян.
«Конечно», — подумал Спаситель и покинул мысли Миньяна, оставив его на берегу реки размышлять о том, что не случилось.
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, как и Создатель, как и другие идеи, не была готова к дискуссии со Спасителем и восприняла новую идею так же, как воспринимала все, что рождалось из пустых оболочек. Это было простое нежелание вникнуть в суть, распространенное в мире идей не в меньшей степени, чем в материальном мире человеческих отношений. Для понимания содержания обычно достаточно имени. Для понимания сути бывает недостаточно долгой дискуссии, поскольку ведь и сама глубина идеи зависит от качества обсуждения, и меняется она по мере движения дискуссии от начала к неизбежному концу.
Спаситель явился не то чтобы незваным и нежданным, но — не вовремя. Спасителя не ждали и сначала не поняли.
Глава пятнадцатая
Прошлое создает память. И понимать этот простой текст можно по-разному и одинаково правильно. Что первично? То, что миновало, то, что больше не повторится, как не повторяется рассвет, самое, казалось бы, привычное явление материального мира? Прошлое уходит, оставляя след, зарубку, память. Или все наоборот? Настоящее остается в памяти, а память, не желающая погибать, создает из себя прошлое таким, каким никогда не было реальное настоящее?
Верны оба заключения. И потому дуализм памяти-прошлого создает предпосылки как для гибели мироздания, так и для его спасения. Будущее становится настоящим, настоящее уходит в прошлое, и когда прошлое обнимет Вселенную, мир погибнет, поскольку существовать может лишь в настоящем. Но прошлое рождает память, и когда прошлое обнимет Вселенную, энергия памяти достигнет максимума. Эта энергия материальна и духовна одновременно, и именно в силу своего дуализма память и только она объединяет Вселенные.
Парадокс заключается в том, что энергия памяти рождает прошлое и становится прошлым — материальным, живым, существующим, таким, каким оно было в памяти. Но когда энергия памяти достигает максимума, она уничтожает рожденное ею прошлое, а следовательно — настоящее, не говоря уж о будущем.
Духовная Вселенная обратится в не имеющую размерности точку, и два других связанных с ней мира прекратят свое существование, а те существа, для которых жизнью является истинное настоящее, не успеют ничего ни осознать, ни почувствовать, не говоря уж о том, чтобы объяснить.
Так утверждал Спаситель, и Миньян, собрав воедино не только десять мысленных потоков, но и все всплески интуитивного подсознательного, согласился с этим далеко не очевидным утверждением.
Глава шестнадцатая
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной была несчастна. Она знала себя — в ней не было ничего, способного вызвать ощущение недовольства и тем более несчастья. Конечно, в мире жили идеи несчастий любого рода, это были изгои идей, в диспутах они обычно либо не участвовали, оставаясь наедине с собственным неумением общаться, либо проигрывали любые споры, поскольку ни одно из несчастий не умело подать себя так, чтобы стать привлекательным.
Тем не менее Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной была несчастна и не желала ни с кем не только спорить об этом своем состоянии, но даже сообщать о нем. Она была несчастна и теперь уже знала причину — любить Миньян она не могла. Она хотела любить, это было ее призванием и сутью, она любила все идеи Вселенной, но Миньян был материальным созданием, а она не умела любить так, как это было нужно Ариману с Даэной или Генриху Подольскому с Натальей Раскиной.
Миньян ничего не знал о том, что происходило с Вдохновенной-Любовью-Управляющей-Вселенной. Он жил своей жизнью — расширил границы тверди, чтобы закаты и восходы солнца выглядели более привлекательно и разнообразно: каждый вечер и каждое утро он поворачивал твердь относительно им же самим выбранной траектории светила, и получалось, что оранжевый диск опускался то за крутой горой, то в широком, покрытом травой поле, то нырял в черную на закате воду заливчика, а еще Миньян создал колодец — деревянный на вид сруб, поднятый из наследственной памяти Абрама, — и когда у него возникало такое желание, он аккуратно опускал солнце в колодец, где оно, как ему казалось, вздыхало и гасло, чтобы утром — а утро наступало тогда, когда Миньяну надоедал ночной мрак, — появиться из того же колодезного сруба, будто и не было никакого вращения тверди. Впрочем, когда Миньян того желал, твердь действительно переставала вращаться.
В отличие от Вдохновенной-Любви-Управляющей-Вселенной, Миньян в кои-то веки был счастлив. Он находился в полной гармонии с собой на всех бесконечных уровнях его наследственной памяти. Он был самодостаточен и упивался этим ощущением. Чухновский, потерявший себя-прежнего, мог бы сказать, что он наконец соединился с Творцом в его Божественном свете и познал всю доброту десяти сфирот, одной из которых оказался сам. А безбожник Генрих Подольский мог бы возразить на это, что все куда проще: в развитии организма достигнут идеальный конечный результат. Обо всем этом, впрочем, Миньян не рассуждал — он играл с созданным им миром, не ощущая себя в нем Богом, хотя, возможно, и был им.
Счастье Миньяна прервалось, когда взошедшее утром солнце заговорило с ним мыслью Спасителя.
«Твое присутствие разрушает мир», — сказал Спаситель.
«Нет, — возразил Миньян. — Если бы я не пришел в мир, не родились бы Создатель и Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, и ты, называющий себя Спасителем, тоже не появился бы».
«Это так, — согласился Спаситель. — Ты выполнил свое предназначение во Вселенной. Теперь ты должен исчезнуть».
«Нет, — возразил Миньян. — Материя не может исчезнуть. Материя может стать духовной сутью, идеей, полностью слиться с идеями твоего мира. Это не означает — исчезнуть».
«Это так, — согласился Спаситель. — Материя может исчезнуть из Третьей Вселенной, вернувшись во Вторую или Первую».
«Нет, — возразил Миньян. — Я не могу вернуться во Второй мир, из которого был изгнан Учеными. И в Первый мир я не могу вернуться, потому что там я умер, а мертвые не возвращаются».
«Это так, — согласился Спаситель. — Не возвращаются мертвые, но ты стал иным. Разве ты — это составляющие тебя части, носящие свои имена? Ты иной. И разве ты выполнил свое предназначение в Первом мире? Я — Спаситель Третьей Вселенной. Меня не было бы, если бы в этот мир не явился ты — Спаситель Первого мира».
«Нет, — возразил Миньян. — Я не могу быть Спасителем Первого мира, потому что никогда не вернусь обратно. Путь закончен».
«Это так, — согласился Спаситель. — Закончен путь духовного возвышения. И теперь должен начаться обратный путь — возвращение к истокам. Только так будут спасены миры, составляющие Тривселенную».
«Нет, — возразил Миньян. — Между Третьим миром и Первым есть еще Второй. Спаситель должен появиться и там, но Ученые изгнали меня, лишив памяти».
«Это так, — согласился Спаситель. — Но память ты обрел заново, и если бы не бой с Учеными, не смог бы этого сделать. Если бы не Ученые, ты не оказался бы здесь и не стал тем, кто ты есть. Во Второй Вселенной есть Спаситель, не знающий о своем предназначении, но делающий все для его выполнения. Ты еще не понял, о ком идет речь?»
«Ученые?» — поразился Миньян.
«Ты и раньше знал это», — укорил Спаситель.
«Они утверждали, что я несу гибель их миру, а ты утверждаешь, что я могу его спасти!»
«Верно и то, и другое. Не наполнив себя идеями Третьего мира, ты был опасен для Второго и бесполезен для Первого. Сейчас только ты можешь спасти Тривселенную — ты, способный жить в трех мирах».
«Разве живя в мире идей, я стал их частью? — с горечью сросил Миньян. — Разве я живу вашей жизнью и помню вашей памятью? Я создал себе твердь и солнце, и воздух, свой материальный мир в вашем духовном. Разве не ты утверждаешь, что своим присутствием я разрушаю твой мир?»
«Это так, — согласился Спаситель. — До рождения Вдохновенной-Любви-Управляющей-Вселенной, до рождения Создателя, до моего появления ты был лишним в этом мире. Сейчас ты его часть. Войди, возьми и иди. Войдя, ты поймешь. Взяв, обретешь себя. Уйдя, спасешь — не только себя, но и наш мир, и мир Ученых, и свой мир, мир Земли».
«Войти?» — переспросил Миньян.
«Да!» — сказал Спаситель мыслью, изображенной на золотом диске давно взошедшего солнца. Светило неподвижно висело над горной цепью, полдень не наступал, а вечер не приблизился ни на один квант времени.
Красота созданного Миньяном мирка была совершенна, насколько мог быть совершенным материальный идеал, не наполненный светом духовности. Ормузд в душе Миньяна противился уничтожению светлого мира, Ариман в душе Миньяна желал тьмы, Абрам Подольский и Пинхас Чухновский в душе Миньяна стремились возвыситься наконец до божественного света и насытить общую память идеями Третьего мира. Даэна в душе Миньяна любила, и Натали в душе Миньяна любила тоже, Антарм и Генрих Подольский в душе Миньяна желали знать истину, а Виктор с Владом в душе Миньяна стремились этой истиной овладеть.
Миньян потянулся к солнцу и стер с его горевшего лика мысль Спасителя, начертав свою.
Миньян протянул руки свои к горам и сохранил о них память, и память о реке, текущей молоком и медом, он сохранил тоже, а еще память о небе и облаках, звездах и терпком утреннем воздухе, наполненном запахами покинутой Земли.
Свет Ормузда растворился во мраке души Аримана, впитавшем в себя любовь Даэны и Натали, стремление к божественному воплощению Абрама и Пинхаса, и жажду познания Антарма и Генриха он впитал тоже вместе с деятельной активностью Влада и Виктора. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной приникла сутью своей к этому существу, и Спаситель вошел в него, и Создатель в нем растворился, утратив личность, но обретя наконец истинную способность создавать несозданное.
«Я знаю свое имя, — подумал Миньян. — Мое имя — Мессия».
Мрак вернулся, но это был другой мрак, не тот, что принял десять душ, вырвавшихся из-под купола Ученых. И безмолвие стало иным, а отсутствие не было отрицанием материи в духовном мире, но отсутствием чужести, разъединявшей три Вселенные.
Мрак. Безмолвие. Отсутствие.
Глава семнадцатая
Поле было сожжено и казалось, что никакая жизнь здесь больше возникнуть не может. И еще испарения. Впечатление было таким, будто поле потеряло душу, и она светлым облачком, напоминавшим формой скособоченный и лишенный опоры дом, висела над черной, покрытой хрупкой корочкой, землей, наблюдая за всем, что происходило там, где совсем недавно души не отлетали ввысь, а напротив, нарождались и вступали в мир.
Миньян постоял, дожидаясь, пока все его части осознают не только общую для них личность, но и самих себя. Последним, кто вернулся и понял, что живет, был Ариман, сразу потянувшийся к своей Даэне. Миньян ощутил удовольствие, близкое к экстазу, от одного только прикосновения рук, пальцев, а потом и губ, это были сугубо материальные ощущения, странным образом оказавшиеся более духовно насыщенными, чем удалившиеся в бесконечность прикосновения идей, оставленные в Третьей Вселенной.
Плечи соприкоснулись, и энергия мысли заструилась от тела к телу, от мозга к мозгу, от сознания к сознанию. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной незримо присутствовала в нем, а поступки свои он теперь мысленно согласовывал с тем, как мог бы поступить Спаситель.
Он выбрался с поля Иалу на не тронутый недавним пожаром участок почвы, оставляя за собой вереницу глубоких следов — жижа рождения, вчера еще бывшая живой и светлой, нынче выдавливалась из-под черной корочки черной же слякотью и хлюпала, будто девчонка, у которой злой отец забрал и выбросил любимую тряпичную куклу.
Он знал — благодаря наблюдательности Виктора, — что после победы Ученых над энергией памяти прошло всего несколько часов, может быть, только ночь, да, конечно, именно ночь, потому что солнце стояло невысоко над восточным горизонтом, где вдали виднелись купола городского рынка и острый шпиль резиденции Минозиса. И еще он знал — благодаря чувствительности Ормузда и способности Чухновского понимать тонкие движения души, — что Ученый всю эту ночь провел без сна, ожидая возвращения побежденных им людей, страшась этого возвращения и желая его.
За границей поля, где уже росла трава, в которой было больше мыслей, чем зеленой стебельковой материальности (мысли, впрочем, оказались тусклыми, неразумными, просто шепот без смысла), Миньян провел небольшой эксперимент, который должен был определить диапазон его существования, как единой внутренне организованной личности.
Отделившись от группы, Влад быстрыми шагами направился вдоль кромки поля Иалу, огибая нередкие здесь проплешины черной земли — будто комья зла падали в траву и сжигали ее дух, оставляя стебли, лишенные смысла существования, догнивать и скукоживаться. В противоположную сторону отправился Виктор, а Антарм медленно пошел к городу, со стороны которого доносились утренние звуки — на рынке начался обмен, и можно было услышать, как продавцы и покупатели перекидывались мыслями о ценах и качестве товара. Спор обращался в пыль мысли, повисшую над строениями и отсверкивавшую на солнце, будто блестки на одеянии королевы венецианского карнавала. Образ этот всплыл почему-то в памяти Абрама, который никогда не был в Италии, но его отдаленный предок по имени Йегошуа именно в этой стране провел свои дни, оказавшись в Венеции после того, как семье пришлось бежать из Испании.
Воспоминание вспыхнуло, пронеслось и погасло подобно метеору, но его энергии оказалось достаточно, чтобы Миньян осознал, что он не один — на поле Иалу и в воздухе над ним, и там, где кончалась сожженная земля, и еще ближе к городу были рассеяны чужие, обращенные к нему, мысли. Осознание этого присутствия привело к тому, что энергия мысли стала энергией вещества, и короткий дождь прошел, не замочив никого, но осев на плечах едва заметной серой пылью. Даэна провела рукой по своему телу, пыль впиталась и была осознана.
«Ты вернулся! — это была мысль Минозиса. — Ты сделал это!»
«Я вернулся, — сообщил Миньян. — И память моя стала полнее, чем прежде. Давай поговорим без угроз и насилия».
«Что ж, — в пойманной мысли Миньяну почудилась заминка, будто Минозис не мог прийти к определенному решению, а может, использовал паузу, чтобы посоветоваться с другими Учеными. — Что ж, согласен. Приходи».
Миньян собрался на краю поля Иалу, критически осмотрел себя и решил, что в таком непрезентабельном виде нельзя являться не только к наверняка чувствующему любую мысленную и физическую деталь Минозису, но даже на городской базар, где дотошных взглядов тоже более чем достаточно.
Он был наг. В Третьем мире это обстоятельство не занимало его — в мире идей, где он сам создал для себя твердь и светило, не было смысла в одежде, скрывавшей тела, поскольку мысли его были наги по определению. Если на что и имело смысл набрасывать покровы, так это именно и только на мысли, а их Миньян не скрывал, да и сейчас не собирался придумывать одежд для своих мыслительных построений.
Даэна непроизвольным движением прикрыла руками грудь, так же, только более стесненно, поступила Натали, а мужчины, переглянувшись, создали себе легкие серые накидки из рассеянных в воздухе обрывков мыслей — тех, что обычно носятся бесхозными вблизи от любого города. Из таких, чаще всего бессодержательных мыслей портные шьют одежду для простолюдинов, продавая ее за ту цену, какую те в состоянии заплатить. Обычная цена — грош, часто ломаный, но даже в такой непритязательной одежде человек чувствует себя защищенным не только от посторонних взглядов, но и от посторонних идей: давно доказано, что именно бессодержательные мысли — самая надежная защита от мыслей умных, а потому чаще всего опасных.
Женщины улыбнулись и последовали примеру мужчин с тем отличием, что раскрасили свои накидки цветами собственной фантазии по преимуществу эротического содержания — Ариман нахмурился, но встретил призывный взгляд Даэны, ощутил жаждущее тепло ее тела и успокоился: Даэна была с ним, Даэна была его частью, частью их общей сути, она знала, как нужно предстать перед Минозисом.
Миньян успокоился и расслабился. Как попасть в апартаменты Ученого, он не знал, но был уверен, что активные действия Минозис предпримет сам.
Время, однако, шло, и ничего не менялось. Солнце поднималось к зениту, далекий, висевший на горизонте, будто фата-моргана, Калган блестел крышами и выглядел, если не приглядываться, огромной посудной лавкой, где на столах лежали доньями вверх и сверкали чистотой кастрюли, сковороды, тарелки плоские и глубокие, и Миньян всеми своими десятью потоками мысли вспомнил, как жил в этом городе, долго и недолго жил, хорошо и не очень, и воспоминание это, видимо, освободило тот запас внутренней энергии, который был необходим Минозису для перемещения гостя к месту встречи.
В следующее мгновение Миньян ощутил себя стоящим на мягкой, холодной и ворсистой поверхности, но ощущение это исчезло сразу, как только возникло зрительное восприятие новой реальности. Реальность апартаментов Минозиса оказалась похожа на лабораторию алхимика земного средневековья, да еще не настоящего, а такого, каким изображали его писатели, обладавшие фантазией, но не очень хорошо знавшие историю Европы.
Это было довольно большое помещение с узкими, уходившими к невидимому в полумраке потолку высокими витражными окнами. Витражи бросились в глаза Миньяну в первую очередь, потому что только сквозь них в комнату проникал свет дня — а может, это был уже вечер или еще утро?
Несколько длинных столов протянулись вдоль стен, на столах были расставлены в беспорядке многочисленные сосуды, аппараты для возгонки и перегонки, реторты покоились на изящных металлических штативах, в колбах пенились разноцветные жидкости, что-то булькало и переливалось, а в дальнем углу, почти в полном мраке стояла и тускло светилась темно-багровым светом, будто раскаленная до точки Кюри, фигура, напоминавшая, как и положено в подобной обстановке, пражского Голема — даже надпись «эмет» начертана была на лбу монстра, темная на багровом фоне, как и глаза, пылавшие мраком, и как разверстый безгубый рот, и две ноздри, которые придавали лицу комичное и в то же время страшноватое выражение.
— Барух ата адонай, — вырвалось у Миньяна, от неожиданности распавшегося на составные части, но сразу вновь совместившего себя в себе. Возглас прозвучал, будто приветствие хозяину кабинета, отразившееся от стен, как от огромных плоских акустических зеркал. Ответом стал низкий рокочущий звук, и Голем сдвинулся с места, но не стал подходить ближе к Миньяну, он лишь освободил проход из другого помещения, откуда и вышел Минозис — деловитый, не склонный придавать никакого значения обстановке.
— Ты весь здесь? — спросил Ученый, хотя прекрасно видел, что Миньян явился на встречу, не утратив ни одной из своих частей.
Ответа не последовало, и Минозис сделал еще одну странную вещь — взял за руку Даэну, а другую руку положил на плечо Аримана. Миньян понял, чего ждал от него Ученый, и завершил цепь, образовав посреди гулкого помещения живой круг.
Теперь можно было говорить — впрочем, теперь-то как раз можно было и не разговаривать вовсе, а только вслушиваться в себя, поскольку Ученый отдал свое сознание и стал такой же частью Миньяна, как Ариман с Даэной, Антарм с Ормуздом, Виктор с Владом, Генрих с Натали, Чухновский с Абрамом. Парные домены Миньяна дополнились одиночной структурой, взошедшей над ними, но не управлявшей, а обнявшей их своим мыслительным полем и понявшей их так, как они сами себя не понимали никогда в прежней и нынешней жизни.
— Ты хотел моей смерти, — сказал Миньян.
— Было ли смертью то, что произошло с тобой? — возразил Минозис.
— Ты утверждал, что энергия моей памяти разрушает мир, — сказал Миньян. — Я восстановил эту энергию и накопил новую. Ты выступишь против меня?
— Ученые никогда не выступали против тебя, — возразил Минозис. — Ты был опасен, потому что помнил не все, что должен был, и не так, как это было необходимо. Энергия может быть разрушительной, но она же, направленная в нужную сторону, способна созидать.
— Я больше не опасен? — спросил Миньян.
— Теперь лишь ты можешь ответить на этот вопрос, — сказал Минозис. — Я не знаю, что произошло с тобой во Вселенной, где нет материи. Мы ничего об этом мире не знаем, кроме того, что он ДОЛЖЕН существовать. Ты восстановил свою память, более того, ты помнишь сейчас и то, чего не мог помнить, уходя. У тебя есть ответ на главный вопрос мироздания. Ты знаешь. Мы — нет.
— Сколько времени прошло после того, как ты уничтожил меня на полях Иалу? — спросил Миньян.
— После? — усмехнулся Минозис. — Ты еще не ушел, но ты уже вернулся. Только ты можешь помочь мне сразиться с тобой на полях Иалу. Ты вернулся. Помоги себе уйти.
Резким движением Минозис выдернул себя из круга. Подойдя к Голему, он кистью руки стер со лба глинянного исполина букву «алеф».
Миньян подался вперед, Чухновский и Абрам отделились от группы и приблизились к монстру, застывшему в нелепой позе, когда имя его сократилось на одну букву. Буква эта, точнее — идея буквы, мысль о ней, висела в воздухе на уровне груди раввина, он мог взять ее — а взяв, непременно получил бы возможность управлять жизнью и смертью глиняного существа, созданного, конечно, не в лаборатории Бен-Бецалеля, а мысленным усилием Минозиса или кого-то из его коллег.
— Ну же, — подтолкнул Чухновского Ученый. — Ты знаешь, что делать.
Чухновский действительно знал это. Миньян это знал — в его сознании сложилась мозаика воспоминаний, мозаика общих представлений и те идеи, что он вынес из Третьего мира. Миньян вздохнул — впервые после возвращения его легкие наполнились воздухом, а сердца забились в унисон, будто синхронизованные движением времени, — и Чухновский протянул наконец ладонь и положил в нее то, что символизировала буква «алеф», а ладонь поднес ко рту, будто хотел съесть символ, и лишь в последнее мгновение передумал: буква растаяла в его ладони, а содержавшийся в ней смысл перетек в сознание Миньяна.
Минозис широко улыбнулся. Легкой походкой он подошел к длинному столу, уставленному алхимической аппаратурой, и сел на его край, будто учитель, только что задавший ученику сложную научную задачу и ожидавший теперь правильного решения.
— Битва на поле Иалу, — сказал Миньян. — Поле выглядело сожженным, когда я вернулся. Это было поле ПОСЛЕ сражения. Я не мог вернуться раньше, чем ушел.
— Ты хочешь, чтобы я непременно разъяснил тебе этот небольшой парадокс? — улыбнулся Минозис.
— Закон Бортана! — воскликнул Ормузд, на мгновение перетянув к себе сознание Миньяна. Он сразу отступил, но переданное по мысленной цепочке решение больше не требовало разъяснений.
— Именно так, — кивнул Минозис. — Время лишь там является простой последовательностью событий, где материя не способна переходить в состояние духа. Ты мог бы понять это тогда, когда для достижения своей цели Ариман направил стрелу времени в прошлое и приложил свою ладонь к груди человека, жившего двумя столетиями раньше. Или когда пытался убить себя прежде, чем был готов к уходу. Авария на трассе перед встречей с Натальей Раскиной…
— Похоже, — сказал Миньян, — ты знаешь обо мне гораздо больше, чем мне казалось при нашей прежней встрече.
— Сейчас я знаю о тебе все, — пожал плечами Минозис. — Я же был тобой. Должен сказать, что это трудно для одиночного разума.
— Если ты все знаешь, — заявил Миньян, — то имеет ли смысл наша встреча на полях Иалу и твоя победа?
— И опять ты неправ, — сказал Ученый. — Если говорить об информации, то смысла в сражении нет, поскольку я уже знаю все то, что знаешь ты. Подумай, однако, сам: время может иметь несколько измерений, но причинно-следственные связи все равно остаются основой всякого многомерного движения. Причина может предшествовать следствию, как это всегда бывает в линейном времени материального мира. Причина может возникнуть одновременно со следствием, после него или даже в другом пространственно-временном слое, но причина должна быть всегда. Твое появление в Третьем мире создало множество следствий, в том числе и для твоей материальной Вселенной. Ты хочешь погубить свой мир вместо того, чтобы спасти?
— Не весь я, похоже, родился в материальном мире, — заявил Миньян. — Что скажешь об Ормузде и Антарме?
— Почему об этом должен говорить я? — удивился Ученый.
Миньян наклонил головы и принял встречный вопрос, ставший очевидным и ожидаемым ответом.
Ормузд посмотрел в глаза Ариману, Антарм встретился взглядом с Виктором, мысли соприкоснулись и открылись. Даэна встала между мужчинами, образовался почти равносторонний пятиугольник, и воспоминание, хранившееся в их общей генетической памяти, всплыло из глубин подсознания.
Энергия этого воспоминания дала о себе знать даже прежде, чем образ был воспринят и понят. Воздух комнаты будто раскалился и начал светиться. Минозис сделал шаг и застыл в нелепой, казалось бы, позе — наклонившись вперед, Ученый полулежал на уплотнившемся воздухе, будто на невидимой подушке.
Миньян сгруппировался, образовав круг, в центре которого оказался лишенный возможности двигаться Ученый. В сгустившемся до осязаемости воздухе комнаты возник участок поля Иалу — тот, где в мир пришел Ариман.
Он и сейчас был здесь, обнимая Даэну, а рядом стоял мальчишка Ормузд, и неожиданно из мрака, будто из-за кулис импровизированной сцены, возникли тени, мгновением спустя сформировавшие раввина Чухновского и Абрама Подольского. Генрих Подольский появился об руку с Натальей Раскиной, а с краю, будто неприкаянные, но равно необходимые, уже проявлялись Антарм, Виктор и Влад. Метальников рвался в бой — похоже, только он один и понимать ничего не хотел, его вела ситуация: на него и его друзей нападали, он должен был защищаться, и если придется, то пожертвовать собой.
«Ты видишь теперь?» — спросил Ормузд, Учитель, так хотевший научить Аримана добру — природным законам, управлявшим этим миром.
«Вижу, — пробормотал Ариман. — Поздно, Ормузд. Что сделано, то сделано. К тому же, мы проиграли».
Это было не так. Память будущего Миньяна, вспрыснутая в пространство-время Второй Вселенной, лишь ненамного ускорила бег времени, а Ученые, не сумев удержать Аримана и его воинство в камере купола, использовали другое средство — впрочем, разве это сделали они?
Миньян боролся сам с собой, Минозис лишь наблюдал за этим процессом.
«Барух ата адонай»… — это был голос Виктора, странно звучавший под куполом поля Иалу, а голос раввина Чухновского повторил:
«Благословен будь, господь наш»…
Миньян боролся сам с собой — и победил.
Глава восемнадцатая
Минозис сидел на краешке стола и покачивал ногой, на которой то появлялась, то исчезала тяжелая кожаная туфля — сначала Миньян решил было, что подобное впечатление производит странная игра света и тени, но Ариман подумал, Ормузд согласился, а остальные приняли во внимание, что для Ученого это была игра — так Виктор, разговаривая с посетителями в прошлой жизни, любил подбрасывать в правой руке тяжелый металлический шарик. Игра Минозиса не то чтобы раздражала, но отвлекала — особенно остро реагировал Влад с его сугубо практичным подходом к реальности.
— Хорошо, не буду, — улыбнулся Минозис, поймав взгляды Миньяна, и во время дальнейшего разговора нога Ученого оставалась босой.
— Уничтожая меня на поле Иалу, — сказал Миньян голосом Аримана, — ты знал уже, что мне доведется попасть в Третий мир и вернуться назад? Это было твоей целью?
— Только ли моей? Ты сделал это с собой сам. Впрочем, конечно, мы, Ученые, предвидели то, что случится, потому что такого развития событий требовали законы природы.
— Мне не известны такие законы! — воскликнул Миньян голосом Ормузда.
— Конечно, — легко согласился Минозис. — Ты изучал физику мироздания так, как ее изучают Учителя: достаточно глубоко, чтобы понимать преподаваемую дисциплину, но слишком поверхностно, чтобы заниматься исследовательской работой. Особенно — работой по спасению Тривселенной, важнее которой нет ничего во всех мирах.
Миньян переглянулся и сказал голосами Аримана, Генриха и Раскиной:
— Я знаком с этой идеей. Она зовется Спасителем, и кроме него был еще Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, но потом из него возникла Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной.
— Ты говоришь о тех, кто живет в Третьем мире? — с интересом спросил Минозис и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Полагаю, что да. В духовном мире обязаны существовать разумные идеи, как в нашем сущестуем мы, и как в твоем мире существует человечество.
— Ученый, — сказал Миньян голосами Ормузда и Антарма, — ты уже не в первый раз говоришь обо мне, как о существе, пришедшем из Первой Вселенной. Весь ли я пришел оттуда?
Минозис некоторое время молчал, переводя взгляд с Антарма на Ормузда. То ли Ученый пытался правильно сформулировать уже имевшееся у него знание, то ли раздумывал над вопросом, ранее не занимавшим его внимания.
— Я понимаю ход твоих мыслей, — сказал он наконец. — Тебе кажется странным, что ты сам себя встречал на поле Иалу и сам обучал себя известным законам мироздания, и сам себя выслеживал, и сам себя убивал. Могли ли Ариман и Ормузд явиться из одной и той же Вселенной — это занимает тебя?
— Да, — подтвердил Миньян голосами Ормузда и Аримана.
— Отвечаю: могли и явились. И это обстоятельство, кстати, больше всего обрадовало нас — я имею в виду не только себя, но всю корпорацию Ученых. Это означало, что в Тривселенной, не обладающей, по всей видимости, собственным разумом, существует все-таки закон природы, соответствующий инстинкту самосохранения.
— Ты говоришь о гибели, — перебил Ученого Миньян голосом Генриха Подольского. — Вдохновенный-Ищущий-Невозможного тоже говорил о том, что Вселенная погибнет, а потом возник Спаситель. И он, и другие идеи Третьего мира не сомневались в том, что конец мироздания близок. Но так ли это на самом деле? Можно ли говорить о конце Вселенной, если время способно возвращаться вспять?
— Да, — сказал Минозис. — Тривселенная может погибнуть в любое мгновение. Она может погибнуть так же просто, как погибает это материальное существо, если стереть с его лба нематериальную букву «алеф».
Минозис махнул рукой в сторону стоявшего неподвижно Голема с надписью «смерть» на лбу, и существо это, будто от невидимого толчка, наклонилось, а потом с грохотом повалилось на пол и рассыпалось на куски, один из которых, покатившись, оказался под ногами Аримана. Миньян подался назад — странно было видеть у ног своих мертвый глаз, смотревший с безжизненной укоризной.
— Вот так же и Тривселенная, как мы с некоторых времен предполагаем, может прекратить существование. Достаточно измениться — очень ненамного! — одному-единственному физическому закону в Первой Вселенной, и она перестанет существовать, как единое материальное целое. Я говорю о законе тяготения, который в Первом мире определяет его структуру. Человек погибнет в числе первых. Чуть более долгой окажется жизнь планет и звезд. Еще какое-то время займут взрывы черных дыр. Потом все кончится.
— Законы природы не могут меняться, — заговорил Миньян голосом Генриха Подольского, а голос Натальи Раскиной вступал в монолог изредка, оттеняя отдельные слова и мысли. — Физические законы — закон тяготения в том числе — возникли в момент Большого взрыва и с тех пор не менялись. Я не был специалистом в области космологии, но знаю достаточно для того, чтобы понимать неизменность законов природы.
— Ты был бы прав, — сказал Минозис, делая круговое движение рукой, будто собирая что-то, распыленное в воздухе комнаты, и обломки Голема, беспорядочно разбросанные по полу, исчезли, а рядом с дверью, которая вела в невидимое отсюда помещение, возник, собранный из мысленных блоков, живой и невредимый Голем с надписью «эмет» на глиняном лбу, — ты был бы прав, если бы Первая Вселенная была единственной, возникшей в Большом взрыве. Сейчас ты знаешь, что это не так. Да, в каждой из трех Вселенных свои физические законы, и даже если они аналогичны по содержанию, по сути они различны. Закон сохранения энергии есть и в Первом мире, и в нашем, — но как по-разному они проявляют себя!
— Есть аналог этому закону и в Третьей Вселенной, — добавил Миньян голосом Натальи Раскиной. — Это перетекание духовной сути из пустых оболочек в разумные структуры.
— Ты подтверждаешь мою мысль, — кивнул Минозис. — Возникнув в момент Большого взрыва, три Вселенные развивались затем раздельно друг от друга, ничто не объединяло их. Ничто — кроме общей судьбы. Родились они вместе, вместе и погибнут. Погибнут вместе несмотря на то, что обладают очень разными скоростями развития и находятся на принципиально различных стадиях существования. Третья Вселенная — и ты подтверждаешь это — близка к своему концу. Когда Третий мир погибнет, то же произойдет с остальными двумя, и совершенно неважно, на какой из собственных стадий существования они будут в это время находиться. Я уже сказал тебе, как это случится. Скачкообразное изменение постоянной тяготения. Возможно — других мировых постоянных. И — все. Это в Первом мире. В моем это может быть резкое уменьшение скорости перехода между материей и духом. Обрушатся все законы природы, и мир, в котором я живу, перестанет быть.
— Не может мгновенно исчезнуть мир, протяженность которого исчисляется миллиардами световых лет, — сказал Миньян голосом Генриха Подольского, и никто больше не поддержал его, потому что в глубине сознания Миньян понимал правоту Ученого.
— Все относительно, — философски заметил Минозис, едва заметно усмехнувшись: он обратил внимание на неуверенность Миньяна. — Тривселенная возникла в результате Большого взрыва. Что было ДО ЭТОГО?
— Кокон, — сказал Миньян. — Хаос.
— Да — с точки зрения внешнего наблюдателя: нас с тобой, к примеру. А с точки зрения тех, кто жил внутри этого кокона? С точки зрения тех, кто являлся частью хаоса? Я не знаю, что происходило там. Состояла ли та Вселенная, как и наша, из трех составляющих? Была ли материя? Был ли дух? Это не имеет значения для нас. Тот мир перестал существовать, и возникла Тривселенная. Мы полагаем, что наш мир огромен, но взгляни с точки зрения внешнего наблюдателя. Что такое Тривселенная, если смотреть снаружи? Кокон. Хаос. Однажды этот кокон взорвется. Мы, живущие внутри него, не можем себе вообразить, что возникнет, когда Тривселенная вывернется наизнанку.
Минозис запнулся, будто прислушался к чему-то, и Миньян понял, что в разговоре участвуют другие Ученые, чьи мысли и соображения высказывает сейчас их коллега. Их мысли витали в воздухе комнаты, вот почему здесь был полумрак, хотя из больших окон в помещение лился яркий дневной свет. Минозис кивнул будто сам себе и внимательно посмотрел в глаза Миньяну — в каждую пару глаз и во все вместе.
— Большой взрыв, — сказал Ученый, — случается не тогда, когда Вселенная сжимается в математическую точку. Большой взрыв происходит, когда одна из составляющих энергии — материальная или духовная — достигает критической величины. Третий мир близок к этому состоянию. И потому неважно, на какой стадии развития находятся Первая и Вторая Вселенные. Мы возникли из Кокона. Мы сами живем в Коконе. И в Коконе — ином по физической природе, но таком же по сути — будут жить те, кто придет после нас. Мы, Ученые, давно поняли это — собственно, тогда, когда Эз Араках предложил свою космологическую теорию Тривселенной, оказавшуюся правильной.
— Теория Эз Аракаха не была принята за истину, — напомнил Миньян голосом Ормузда.
— Конечно, — согласился Минозис. — Это была гениальная догадка, которую не удавалось доказать. Сейчас мы оба знаем, что Эз Араках был прав.
— Не хочешь ли ты сказать, — произнес Миньян голосом Даэны, — что в любое мгновение… сейчас… минуту спустя… или день… все может исчезнуть? Весь этот мир? Земля? Звезды? Идеи? Мысли? Чувства? Любовь, наконец?
— В любое мгновение, — кивнул Минозис. — Мы живем в постоянном страхе неожиданного конца. Мы не знаем, когда это случится и как произойдет. Возможно, мы ничего не успеем ощутить — просто исчезнем. Возможно, это будет мучительная гибель в пламени катастрофы, когда обрушатся законы природы, погребая под собой физическую суть мира: океаны выйдут из берегов, недра планеты провалятся к центру, пространство сожмется… Тривселенная не может спастись, пока каждый из трех миров существует и развивается сам по себе. После Большого взрыва связи между ними прервались почти повсеместно.
— Не совсем, — прервал Миньян голосом Генриха Подольского. — Люди, умершие в Первой Вселенной, переходят во Вторую и живут здесь, не помня прошлого. Более того, люди в Первой Вселенной знают о существовании такой связи и такого перехода. Представления о потустороннем мире есть у любой цивилизации, а египтяне, к примеру, даже и называли свой загробный мир полями Иалу — каким-то образом ведь им стало известно истинное название места, где люди являются во Второй мир!
— Представление о сложности миров, о духовном мире, о сфирот, соединяющих человека с творцом, — все это есть в Каббале, — добавил Миньян голосом раввина Чухновского. — Откуда эти знания, если миры разобщены?
— От тебя, полагаю, — невозмутимо заявил Минозис. — Мы, Ученые, как ты понимаешь, не очень сведущи, если не сказать больше, в истории твоей планеты в Первой Вселенной. Но ответ напрашивается. Существует единственное явление природы, объединяющее три мира. Единственное явление природы, способное эти три мира спасти.
— Явление природы? — спросил Миньян всеми своими голосами, и децимет прозвучал в унисон под сводами комнаты, подобно началу божественного хорала в христианском храме. — Такое явление действительно существует?
— Да, — сказал Минозис. — Это явление — ты.
— Это явление — я, — повторил Миньян.
— Ты. Не десять человек, помнящих себя и своих предков. Ты — личность.
— Я — личность, — повторил Миньян.
Он запнулся, потому что в его мозгу — одновременно в каждом из десяти — возникли смутные картины, которые Миньян пока не мог разглядеть, но ощущение отгаданной наконец истины оказалось таким острым, что он на короткое время потерял себя, распавшись на десять личностей, каждая из которых реагировала на новое знание согласно собственной человеческой сути. Это продолжалось недолго, Миньян опять стал собой и сказал голосом Антарма:
— Ты прав. Я помню. Теперь я помню все.
Глава девятнадцатая
Он не мог вспомнить себя в те времена, когда материальная Вселенная представляла собой бульон из высокотемпературной водородной плазмы, перемешанный с горячими фотонами и другими частицами с нулевой массой покоя.
Он не мог себя помнить, потому что энергия памяти, энергия упорядоченного восстановления прошлого была в первые мгновения жизни Тривселенной близка к нулю. Энергия памяти материи возрастала со временем, и так же возрастала и усложнялась память этого существа — распыленной на многие парсеки туманности, воспринимавшей мир отчужденно, не будучи в состоянии понять ни окружавшую реальность, ни даже себя. Разума в Миньяне было тогда не больше, чем в амебе.
Газопылевая туманность, в которой Миньян был плотным сгустком, сжималась в глубине третьего галактического рукава, и по мере того, как в центре туманности разгоралось будущее светило (несколько миллиардов лет спустя оно получило собственное имя — Солнце), память Миньяна усложнялась, энергия ее возрастала, но так бы никогда и не нашла себе применения в Первом мире, если бы изменившиеся обстоятельства не заставили его претерпеть очередную структурную метаморфозу.
Когда газопылевое облако распалось на планеты, Миньян был уже достаточно физически организованной структурой, чтобы самому выбрать место и способ ожидания. Его личное колллективное бессознательное, присутствовавшее всегда, даже тогда, когда людей Миньяна связывали непростые, порой даже враждебные взаимоотношения, заставляло их стремиться друг к другу, быть рядом и во времени, и в пространстве. Личное коллективное бессознательное существовало во все времена — после Большого взрыва оно было рассеяно, как поток частиц высоких энергий в пространстве материального пузыря. Вселенная, не будучи ни в коей мере разумной, все же обладала инстинктом самосохранения, поскольку была изначально достаточно сложным образованием.
Миньян очень долго не проявлял себя и не мог проявить, потому что формирование его, как отдельной материальной единицы разума определялось наличием во Вселенной ситуации, способной погубить мир и вернуть его в состояние хаоса. Он знал, что смысл его жизни — спасение Тривселенной. Миньян приступил к этой миссии, когда настало время.
Он вспомнил, как впервые осознал свое я. Это произошло, когда нарождавшаяся на Земле жизнь могла погибнуть из-за неожиданной вспышки Сверхновой на довольно близком расстоянии от Солнечной системы. Тогда на планете не было организмов сложнее амеб, настолько глупых, что они даже не обладали инстинктом, способным погнать их с поверхности океана в глубины, куда не проникало жесткое излучение звездного взрыва. Миньян не знал, почему так важно для сохранения Вселенной спасение именно этих, ничего не соображавших и ни к чему не пригодных тварей, но инстинкт требовал сделать все, чтобы амеб не убило излучение из космоса.
Он и сам пришел в мир огромной амебой, поскольку еще не знал возможностей для иных воплощений. Он готов был действовать — создал в атмосфере мощный озоновый щит, и амебы выжили, изменились, мутировали, в конечном счете эта катастрофа пошла даже на пользу нарождавшейся жизни, ускорив ее развитие от простейших организмов до сложных, живших в океане, но ждавших благоприятного стечения обстоятельств, чтобы выйти на сушу и заселить планету.
Вторично Миньян явился на Землю, когда гибель грозила динозаврам: на этот раз причиной возможной трагедии стало прохождение Солнечной системы в непосредственной близости от черной дыры — не такой уж большой по космологическим масштабам, всего в четыре солнечные массы, это был звездный огарок, результат эволюции массивной голубой звезды. Положение усугублялось тем, что здесь же располагалась газо-пылевое облако, служившее черной дыре жаркой пищей. Пыль и газ, двигаясь по спирали, опускались к горизонту событий, исчезали навсегда для внешнего наблюдателя, но температура, до которой разогревался падавший газ, достигала десятков миллионов градусов, и на Землю обрушился такой мощный поток излучения, что даже мало чувствительная к внешним изменениям иммунная система динозавров не смогла выдержать: и гамма-лучи от границы эргосферы черной дыры, и потоки быстрых частиц, включая самые экзотические, мгновенно разрушавшие любую молекулярную цепочку с недостаточно прочными связями…
Инстинкт самосохранения заставил Миньян вновь осознать себя. Динозаврам он уже ничем не мог помочь, но оставалась возможность спасти более мелкие теплокровные организмы, укрыть их в многочисленных пещерах, подземных ходах, жерлах остывших вулканов.
На самом деле почти все теплокровные погибли тоже — неразумные твари с трудом понимали даже голос собственного инстинкта, тьма подземелий отпугивала их больше, чем кошмар, творившийся на поверхности. Но жизнь все-таки сохранилась, и очередная миссия Миньяна оказалась выполненой, что позволило его личности опять на долгий срок раствориться, заснуть, уйти.
Он был исполнителем, и действия многих законов природы не понимал, даже не подозревал об их существовании. Миньян был существом материальным, как и все в материальном мире. Его рассеянные в пространстве атомы и молекулы объединялись тогда, когда того требовал инстинкт, и распадались вновь, когда того требовали обстоятельства. Миньян оказался рабом инстинкта и обстоятельств и долгое время не подозревал об этом.
Когда наступал момент, инстинкт самосохранения приводил его в мир в очередной раз, и однажды впервые за миллиарды лет Миньян явился в своем истинном облике. Он был единым существом, разделенным на десять составляющих, связанных друг с другом, как бывают связаны братья-близнецы, имеющие общую судьбу, разделенную на части не только в пространстве, но и во времени.
x x x
Мальчика назвали Ормуздом, потому что он был богом. Когда он пришел, от него исходило странное, едва видимое при дневном свете сияние. Говорил он тоже странно, произнося слова, которых не знал никто, а те слова, которые знали все, будто застревали в его гортани. Губы мальчишки оставались плотно сжатыми, но смысл того, что он собирался произнести, возникал в мыслях слушавших его, будто тяжелое бревно, всплывавшее на Тигре после сильного наводнения.
Мальчика назвали Ормуздом, и это было кощунством, за которое боги, конечно, наказали и Ориса, и жену его Аргиду, приютивших у себя пришедшего неизвестно откуда мальчика. Не прошло и половины сезона дождей, как у Аргиды открылась странная болезнь, бедная женщина кашляла кровью, а вскоре умерла, и в деревне говорили, что не Ормуздом нужно было называть пришельца, а Ариманом, несмотря на по-прежнему исходивший от него свет, особенно видимый по ночам, когда силуэт мальчика, бродившего в зарослях тростника, можно было видеть даже с холмов, а это, как ни крути, на расстоянии почти часового перехода.
Все думали, что Орис, испугавшись гнева богов, уже забравших его любимую Аргиду, прогонит Ормузда, но пастух поступил иначе — построил для приемыша хижину неподалеку от деревни, чтобы мальчишка не мозолил людям глаза. Он и сам жил теперь с приемным сыном, посвящая ему все свободное время, а вскоре начал брать Ормузда с собой на пастбища.
Прошло немного времени, и отношение к Ормузду изменилось, как это бывает в малых общинах, неожиданно и в результате всего лишь одного случая. Лакра, дочь Огиста, купалась в пруду, ударилась головой о корягу и начала тонуть, а если по правде, то попросту пошла камнем ко дну, не успев крикнуть. Никто не видел, как девочка исчезла под водой, и только Ормузд, с равнодушным видом сидевший на пороге хижины и глядевший на облака, неожиданно вскочил на ноги, издал гортанный вопль, но не сдвинулся с места, а только протянул руки в направлении пруда, и случилось странное: в воздухе над водой возникло тонкое белое полотно, опустившееся на поверхность водоема и погрузившееся в глубину без малейшего всплеска.
На берегу было в это время человек сорок — женщины, стиравшее одежду, дети, которые, впрочем, не поняли ничего из происходившего, и двое мужчин, не пошедших в тот день в поле по причинам, которые вряд ли были связаны с их физическим самочувствием. Люди, раскрыв рты, смотрели на чудо, а между тем из глубины пруда появилось лежавшее на натянутом полотне безжизненное тело Лакры.
Мужчины бросились в воду, но помощь потребовалась им самим — какая-то сила не позволила им даже приблизиться к девочке, они с трудом выбрались на берег и потом рассказывали всем, что боги пожелали сами спасти Лакру, не принимая ничьей помощи. Спасение действительно могло быть только делом богов — полотно подплыло к дальнему берегу пруда, покрытому тростником, и здесь будто растаяло под яркими солнечными лучами, а Лакра осталась лежать на мелководье, и сверху, с холма, где стояла хижина пастуха, на девочку смотрел странный мальчишка Ормузд, и сияния вокруг него не было вовсе, на это все сразу обратили внимание.
Ормузд повернулся и ушел в хижину, а Лакра в тот же момент вздохнула и приподнялась на локте.
Вечером к хижине Огиста пришли все жители деревни — и те, кто своими глазами видел произошедшее чудо, и те, кого не было у пруда, но кто слышал о случившемся в пересказе. Услышав голоса, Ормузд вышел к людям, и все поразились произошедшей в мальчишке перемене — сияния вокруг его фигуры не было никакого, а на лице проступили морщины, будто это был старик, которому недолго осталось жить на свете.
Жители деревни готовы были пасть на колени, но Ормузд сделал рукой повелительный жест, и каждый почувствовал, что его охватила благодать, блаженное состояние душевного покоя и радостного предчувствия.
— Не надо, — сказал Ормузд по обыкновению чужими словами, а слова родной речи возникли в головах слушавших как бы сами собой. — Я не бог. Я… — он помедлил и произнес слово, которое одни услышали как «Спаситель», другие — как «Гость», третьим послышалось «Хозяин», а остальные не услышали вообще ничего и решили, что мальчишка лишился дара речи.
Сияния вокруг его тела с того вечера больше не видел никто, а потом начались дожди, и стада пришлось поместить на зиму в теплые жилища. Так было всегда, и люди привыкли, им было спокойно, просыпаясь среди ночи, видеть рядом с брошенной на землю подстилкой светившиеся в темноте глаза овец и коз.
Плохо было только Ормузду. Он перестал ощущать лившийся из него свет, который прежде помогал ему жить, а теперь вокруг была темнота, и в его организме что-то изменилось, лишило его жизненной силы. Однажды — с утра лило так, будто небесный круг совсем прохудился, и в нем возникла уже не щель даже, а огромная дыра — Ормузд вышел из хижины, оставив отца спавшим, и пошел к деревне, где нашел жилище Лакры. Оттуда доносились хорошо знакомые звуки — блеяние овец, вопли детей, перебранка взрослых. Мальчишка не вошел внутрь. Он втянул голову в плечи, поднял лицо к небу и закричал, собрав все свои силы. Сразу все стихло вокруг — а может, это только показалось? — в темном проеме возникло бледное лицо, Лакра вышла под дождь, приблизилась к Ормузду и сказала:
— Уходи.
Должно быть, Ормузд ожидал других слов. Он отступил на шаг, посмотрел девочке в глаза и произнес слова, которых она, конечно, не поняла, да и сам человек, их произнесший, понял сказанное гораздо позднее и совсем в другом мире:
— Слишком рано. Я не должен был спасать тебя. Моя цель — спасти мир.
И повторил:
— Слишком рано. Ты права. Ухожу.
Ормузд повернулся, и его сутулая спина скрылась в струях ливня, ставшего, казалось, еще сильнее. Что-то подсказало девочке, что нельзя оставлять Ормузда одного, но и идти следом она не собиралась, потому что та же интуиция подсказывала ей, что этого делать не следует. Она стояла, и струи воды стекали по ее плечам, а потом вышла мать, накричала на Лакру и затащила ее в жилище. В ту же ночь у девочки начался жар, она металась и звала Ормузда, но он не шел, он не мог прийти, потому что тело его, лишенное жизненной энергии, лежало на холме, где прошлой весной была лучшая трава и где козьих и бараньих катышков было больше, чем камешков на берегу реки.
Огист хватился сына и искал его — ночью дождь прекратился, взошла луна, и все было видно как на ладони, но Ормузд лежал на стороне холма, противоположной деревне, и нашли его только вечером следующего дня, после того, как похоронили умершую рано утром Лакру.
Странное дело — одежда на мальчишке будто истлела от времени, лицо сморщилось, а телом Ормузд напоминал старика, прожившего долгую и трудную жизнь. И еще одно поразило нашедшего Ормузда пастуха по имени Ард: трава вокруг на расстоянии нескольких локтей будто выгорела от сильного жара, и это было вдвойне странно, потому что дождь продолжался несколько дней, а жары не было уже три месяца.
Но самое странное заключалось даже не в этом, а в том, на что Ард сначала не обратил внимания, но что привело в экстаз Огиста, когда он прибежал на крик и рухнул на колени перед телом приемного сына: вытянутая рука Ормузда упиралась в деревце, в маленькую оливу, торчавшую из сухой обгоревшей почвы — деревце было ростом с мальчишку и уже плодоносило. Маслины были тяжелыми и темными и в наступившем вечернем мраке светились, будто чьи-то внимательные глаза.
Тогда Огист понял, что боги взяли Ормузда к себе, и теперь мальчик смотрит на него оттуда, где живут только праведные души и куда ему, много грешившему в жизни, дорога закрыта.
Ормузд действительно смотрел в тот момент на Огиста, но вовсе не взглядом, спрятанным в душу дерева. Ормузд стоял в тот момент на поле Иалу во Второй Вселенной и видел в прозрачной поверхности отражение человека, рыдавшего у распростертого на земле тела. Ормузд не помнил уже, что этот человек его приемный отец, а тело, над которым он рыдал, — его, Ормузда, тело. Видение исчезло почти мгновенно, и мальчишка забыл о нем, как забывают сон, случившийся перед рассветом и растворившийся в темноте бессознательного.
На берегу поля Сардоны его ждал Учитель, внимательно посмотревший в глаза пришедшему и сделавший свой вполне разумный вывод:
— Ты будешь моим учеником, а потом станешь Учителем сам и когда-нибудь научишь пришельца, которому будет суждено спасти мир.
— Да, — сказал мальчишка, не удивившись.
— Как твое имя? — спросил Учитель.
— Ормузд, — сказал мальчик, помедлив. Почему-то ему показалось, что имя — единственная нить, все еще связывавшая его с иной, недоступной уже жизнью. Мысль эта стала пылью на ладони, и мальчик стряхнул ее в топкую грязь поля Сардоны…
x x x
Со временем Миньян терял себя. Сначала ушла из материального мира та его часть, что называла себя Ормуздом. Потом ушел Антарм, так и не узнавший, кем был в Первой Вселенной. Лишенный двух своих ипостасей Миньян деградировал — инстинкт его спал, а Тривселенная тем быстрее приближалась к своему концу.
Глава двадцатая
— Странно, — сказал Миньян голосом Ормузда, — что судьба трех Вселенных зависит от такой мелочи, как решение и поступки одной личности, и от такой случайности, как появление этой личности в материальном мире.
— Нет ни случайностей, ни мелочей, — отозвался Минозис. — Посмотри на существо, которое я создал из твоей мысли, увидев ее обнаженной. Это была замечательная мысль, и я не удержался от ее воплощения. Ты называешь его…
— Голем, — сказал Миньян голосом Абрама Подольского. — Нечто подобное соорудил из речной глины пражский искусник Бен-Бецалель и вдохнул в монстра жизнь, написав на лбу слово «эмет» — «истина».
— Да, — кивнул Минозис. — И от чего же зависит жизнь Голема? От такой мелочи — надписи на лбу. Даже не от целой надписи — от одной буквы! Я стираю ее…
Минозис так и поступил: легко, даже не прикасаясь к замершему исполину, стер у того со лба горевшую алым букву «алеф». Глаза Голема вспыхнули ненавистью ко всему живому, он поднял глиняные руки со сжатыми кулаками, да так и застыл, не успев в смертельном желании сделать ни шага.
— Одна буква, и вся жизнь, — философски заметил Ученый.
— Буква, — сказал Миньян голосом раввина Чухновского, — определяет суть. Буква есть истина, а ее воплощение в мире — лишь отражение сути, которую таким образом можно осязать, видеть и в конечном счете уничтожить.
— Да, — согласился Минозис. — И Бен-Бецалель предусмотрел единственную букву, создавая своего монстра. Такая мелочь…
— Я понял твою мысль, — прервал Ученого Миньян голосом Аримана. — Тот, кто создавал Тривселенную, знал о том, что эволюция миров может завершиться неожиданно и трагически, и, чтобы оставить шанс для спасения, создал еще и меня, наделив способностью… какой?
— Ты хочешь, чтобы я дал ответ? — удивился Минозис. — Я знаю лишь, что ты есть, что ты пришел, и что теперь у Тривселенной появился шанс. В чем этот шанс заключается, можешь знать только ты.
— Я знаю, — сказал Миньян голосом Даэны, неожиданно звонким и разбившим гулкую тишину помещения на множество осколков, посыпавшихся с потолка белыми хлопьями, таявшими, едва они достигали пола или плеч, или протянутых вперед ладоней.
— Приятно было поговорить, — сказал Миньян голосом Антарма, сделавшего шаг из круга и направившего в сторону Ученого указательный палец. Минозис спрыгнул с края стола и отступил к стене — молния, вырвавшаяся из кончика пальца Антарма, разодрала пополам пространство комнаты, белый мир оказался сверху, черный остался снизу, а разряд электричества, подобно оранжевой скатерти, накрыл мрачную глыбу, но сразу рассеялся, не найдя цели, ради поражения которой возник из духовной составляющей энергии.
— Мне тоже был приятен наш разговор, — сказал Минозис, и теперь в его голосе звучало напряжение. — Тебе не было места в этой Вселенной, нет и сейчас. Сейчас — более, чем раньше. И если ты еще не понял истинной причины…
— Я понял истинную причину, — сказал Миньян голосом раввина Чухновского. — Я знаю ее. Но решение я буду принимать сам.
— Конечно, — сказал Минозис, воздвигнув между собой и Миньяном стену прозрачного пламени, не более материальную, чем мысли о спасении души, посетившие грешника после исповеди у священника. — Учти только, что каждый миг твоего промедления чреват для моей Вселенной неисчислимыми бедствиями. Энергия памяти — самая агрессивная энергия, поскольку истощает мир не только в настоящем, но и в прошлом, причем в самом отдаленном, ведь возраст твой таков, что ты вспоминаешь то, что наши физики могли описать лишь в умозрительных уравнениях. Пока мы разговаривали — всего-то полчаса прошло, не больше — погибли два десятка галактик и сотни миллионов человек прекратили существование, не имея никакой возможности возродиться — разве что в виде пустых оболочек в описанной тобой Третьей Вселенной.
— Решение я приму сам, — повторил Миньян голосом Влада.
Он направился к единственной в комнате двери, но на пути стоял Голем с надписью «смерть» на лбу. Миньян попытался обойти глиняного монстра с двух сторон сразу, но распростертые руки Голема не позволили ему этого сделать.
— Ты надеешься задержать меня? — спросил Миньян голосом Аримана.
— Напротив, — сказал Минозис, — я надеюсь, что ты уйдешь. Навсегда.
Ариман протянул к монстру правую руку, и на лбу исполина появился отпечаток ладони — багровое, мгновенно почерневшее пятно. Посыпалась обожженная глина, Голем замер, обе его руки отделились от туловища и рухнули на пол. Прерывисто вздохнул Минозис, но взгляды Миньяна были прикованы к тому, что происходило с творением Бен-Бецалеля — Голем начал рассыпаться, материальная его оболочка на глазах превращалась в духовную суть, глина становилась пылью, пыль — мыслью, воспоминанием, энергия памяти высвобождалась слишком быстро, чтобы можно было даже десятью настороженными умамами воспринять единую картину, и лишь обрывки событий, некогда происходивших с Големом, стали впечатлениями, — так застревают в твердых телах быстрые частицы, нейтрино или мюоны, но большая часть проходит насквозь и исчезает в пространстве, чтобы на расстоянии многих парсеков встретить массивное тело далекой планеты и умереть в нем без пользы, без боли, но и без отчаяния.
Лишь одна сцена оказалась захвачена целиком, будто квант света, ударившийся о глазное дно и ставший сигналом, пробудившем в мозгу странную, но абсолютно реальную картину.
Это была узкая комната с высоким сводчатым потолком, похожая на кабинет Минозиса. Свет проходил сквозь разноцветные витражи, расположенные слишком высоко, чтобы можно было разглядеть систему в хаотическом расположении множества стекол. Лучи солнца разбивались, проходя сквозь преграду, на тысячи цветных осколков, и падали на пол, создавая странную дорожку, которую можно бы принять за выцветший ковер, если бы не проступавшие сквозь эту неосязаемую материю изображения грязных, давно не мытых, каменных плиток.
— Я слепил тебя не для того, чтобы ты молчал, — сказал старческий надтреснутый голос, и Миньян увидел, как из-за скрытого в тени и потому почти незаметного на фоне стены письменного стола поднялась тщедушная фигура. — Я задал тебе вопрос, и ты ответишь на него, потому что ты сейчас в моей власти. Ты — подобие Княза Тьмы, ты — его физическая оболочка. Он, твоя истинная суть, не может не понимать, что, уничтожив тебя, — а я это сделаю, не сомневайся, — я уничтожу и его природу. Он не сможет больше…
Старик закашлялся, схватился обеими руками за грудь, Миньяну показалось, что он сейчас упадет лицом на стол и умрет, а с ним погибнет и весь этот мир, существовавший, похоже, только в его памяти. Откашлявшись и оставив на подбородке едва заметную струйку крови, старик продолжил:
— На один вопрос ты мне все равно ответишь… Все в мире — порождение Творца. Значит, и ты, Князь Тьмы, Дьявол, Вельзевул, Азазель, Сатан — я называю твои имена, коих великое множество — ты тоже сотворен Им, всесильным и светлым. Ты сотворен Им, и если ты восстал против Него, принеся в мир столько же зла, сколь велико было созданное Им добро, значит, это было нужно Ему, ибо без его воли…
Старик опять закашлялся, хотя на этот раз и ненадолго. Но силы его иссякали, да и квант памяти Голема, воспринятый Миньяном, рассеивал энергию быстрее, чем происходило осознание увиденного. Картина приобрела фрагментарный характер, Миньяну пришлось сосредоточить внимание на лице старика, на его губах, произносивших неслышимые уже слова, он сумел перехватить мысль этого человека, ясную и гораздо более глубокую, чем мог бы выразить создатель Голема в срывавшейся речи.
Мысль была такой: «Мир создан Богом. Дьявол создан Богом, ибо больше создать его было некому. Восстание Дьявола против Бога не могло происходить помимо воли Творца всего сущего. Зло пришло в мир, потому что так было угодно Создателю. Однако Творец изначально добр. Значит, создав зло, Он творил для мира добро. Следовательно, мир не может существовать, если в нем нет зла. Зло существует для спасения мира. Уничтожить зло нельзя — это все равно, что уничтожить мир. Я намерен убить порождение Дьявола. Значит ли это, что мир погибнет, когда я завершу свой опыт?»
Старик — был ли это Бен-Бецалель или некий его аналог во Второй Вселенной? — протянул руку, чтобы стереть со лба Голема первую из выведенных светом букв. Голем отступил, он был подчинен воле старика, создавшего его из глины, как Господь когда-то слепил из глины первого человека. Но Голем ощущал и свое, не зависевшее от воли Бен-Бецалеля предназначение: любое живое существо, созданное или рожденное в муках, немедленно теряет однозначную связь с создателем, и цель его существования не определяется больше той идеей, что владела творцом.
Рука старика вытягивалась, будто змея, зрелище оказалось ужасным, сам Бен-Бецалель не мог понять происходившего и готов был умереть от страха. Голем перестал отступать и неожиданно бросился вперед. На пути его находилась горячая ладонь Бен-Бецалеля, жар которой оставил на лбу монстра багровый след, буква «алеф» исчезла, и все было кончено прежде, чем Бен-Бецалель сумел осознать произошедшее. Голем рассыпался. Потрескавшиеся куски сухой глины, смешанные с песком, были не больше похожи на живое существо, чем стол, за которым работал алхимик. Но не это оказалось самым поразительным. Слово «смерть», оставшееся после того, как Бен-Бецалель отсек первую букву от слова «истина», пылало в воздухе там, где уже не было лба Голема, на котором этот текст был выписан изначально. Слово «смерть» пылало алым, и сквозь объемные буквы старик мог разглядеть противоположную стену своей кельи, на которой он лишь вчера изобразил зодиакальный круг в новой, им самим придуманной, художественной форме.
Бен-Бецалель получил ответ на свой вопрос. Он уничтожил порождение Дьявола, которое сам же и выпустил в мир. Но зло осталось. Осталась смерть, и Бен-Бецалель знал, что она будет с ним всегда — сейчас и потом, не надпись, а суть надписи, не название, а истина смерти, и истина эта вовсе не та, о которой говорят древние книги. Истина смерти, как истина зла, открылась ему сейчас в прозрачном видении одного-единственного слова.
Смерть существует в мире независимо от того, существует ли в мире объект, способный быть смертным. Сказав Адаму: «Отныне ты будешь смертен», Творец не в тот момент ограничил время, отведенное живому для жизни. Создавая мир, Господь создал для него и смерть, ибо, создав, Творец, сотворил начало. Сотворил то, чего не было прежде. Создавая начало, создаешь конец.
Означало ли это, что Адам был смертен изначально, и Господь лишь подшутил над ним, осуждая на то, к чему первый человек все равно был приговорен самим фактом своего явления в мире?
И если смерть — неизбежный спутник рождения, означает ли это, что Творец знал, что мир, создаваемый Им, погибнет? И если жизнь имеет конец, то имеет ли конец смерть? Уход из жизни в смерть не означает ли, что придется вернуться, поскольку и смерть конечна, а завершиться она может только собственной противоположностью — жизнью?
Бен-Бецалель прижал к вискам жаркие ладони и закричал от пронзительного жара. Это была смерть, и это было…
Это было возвращение, и Миньян вернулся, чтобы сразу уйти опять. Лишь на мгновение он увидел двадцатью глазами белое от напряжения лицо Минозиса и выражение непонимания, застывшее на нем, будто мазки краски на небрежно написанном портрете.
Губы Ученого раскрылись, но слова не успели заставить воздух в комнате завибрировать волнами, мысль была проворнее и застала Миньян прежде, чем он ушел: «Мы сделали это! Мы сделали…»
Они сделали это вместе. Любовь Алены. Преданность Натали. Знание Генриха. Вера Абрама. Убежденность Чухновского. Умение Ормузда. Разум Аримана. Проницательность Антарма. Целеустремленность Виктора. Активность Влада.
Что мог добавить к этому Минозис? Только собственное понимание неизбежности происходившего. Уходя, Миньян проникся ощущением этой неизбежности — оно было, как напутствие, без которого невозможно покинуть самого себя, отправляясь к себе — другому. В свой, но другой мир.
Когда Миньян уходил в Третий мир, была боль, но было и осознание борьбы с чужой силой. Сейчас, возвращаясь в Первую Вселенную, Миньян не ощущал ничего, кроме боли. Боль любви означала невозможность дать счастье возлюбленному. Боль преданности разорвала тонкую духовную нить, и Наталья Раскина не смогла бы уже принести себя в жертву Генриху Подольскому. Боль знания вспухла огненным шаром Большого взрыва: самое болезненное знание — это знание того, что все познанное теряет смысл, потому что возникает новый, совершнно отличный от прежнего мир, и знание, добытое веками и мучениями, имеет отныне смысл не больший, чем ветхий листок бумаги, плавающий на поверхности огненного океана.
Боль веры жаждала безверия, и Абрам Подольский не находил в себе больше сил бороться. Боль убежденности заставила Чухновского обратиться к глубинам собственного подсознания, и возникла иная боль — боль целеустремленности, сложившаяся с той болью, что терзала Влада.
А еще была боль умения, и боль разума, и боль проницательности, и страдание стало истинной сутью Миньяна — так ему, во всяком случае, представлялось, и он стремился убежать от себя в собственную память, где было все, кроме нынешней боли.
Однако и память тоже болела подобно ноющему зубу, и Миньян закрыл свой разум для прошлого, ощутив неожиданно, что перед ним возникают картины, которые были воспоминаниями, но не могли ими быть, потому что это были картины будущего.
Картины быстро стирались, рвались на полосы, под которыми проступали другие изображения, и слои эти были подобны бинтам, наложенным на рану: они избавляли от боли, но скрывали то, что должно было быть обнажено, потому что иначе невозможно найти дорогу… Куда?
Боль достигла того предела, когда у человека — даже самого нечувствительного — наступает шок, когда жизнь становится невыносимой, а смерть не приходит. Миньян терял сознание и не мог этому сопротивляться.
Если бы он был способен видеть происходившее в комнате Минозиса, если бы мысленным взглядом мог разглядеть выражение лица Ученого, и если бы хоть один звук смог достичь ушей Миньяна, уходившего из одной Вселенной в другую, он увидел бы, как Минозис тяжело опустился на плитки холодного пола, раскинул руки и сказал, обращаясь то ли к небу, то ли к себе, то ли к коллегам-Ученым, несомненно, слышавшим каждое его слово:
— Он сделал это.
И еще:
— Мы это сделали.
В воздухе комнаты возникла пыль, будто во время жестокого хамсина, ветра из пустыни, сухого, как Вселенная в те времена, когда эволюция материи еще не сумела соединить вместе два атома водорода с одним атомом кислорода. Пыль возникла из мысли, мысль родилась в сознании, а сознание принадлежало Минозису, пытавшемуся сохранить контакт с Миньяном хотя бы до того момента или места, когда и где Вторая Вселенная соприкасалась с Первой. Миньян и был такой точкой, таким местом, такой сутью.
Пыль сгустилась там, где недавно стоял, сомкнув плечи, Миньян, и мысль Ученого слепила нового Голема, на лбу которого зажглась надпись, возвещавшая истину, но это было другое слово, более короткое, потому что состояло из единственного знака, и более длинное, потому что этот знак означал куда более глубокое знание об истине, чем слово «эмет».
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, идея, возникшая из пустой оболочки в Третьем мире, воспользовалась каналом, соединившим Вселенные в момент перехода Миньяна. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной стала новой сутью созданного мыслью Ученого Голема, и Минозис потянулся к этой сути, поняв, что опыт завершился успешно, и три мира наконец спасены.
Ему было жаль Миньяна — жаль его боли, его желаний. Его памяти.
Голем поднял тяжелые руки с пылавшими ладонями и протянул навстречу Ученому. В ответ Минозис протянул свои.
Глава двадцать первая
Когда взошло солнце, наступила ночь и на небе появились звезды. Они были крупными и почти не мигали, а одна светлым лучом протыкала солнечный диск, и светило выглядело насаженной на булавку бабочкой. Сходство было тем более полным, что видна была и корона — крылья бабочки, золотистые, матовые, трепетавшие то ли от порывов солнечного ветра, то ли от того, что в верхних слоях атмосферы мчались и сталкивались потоки ионизованной плазмы, которая и была здесь воздухом, позволявшим дышать, думать и жить.
— Иди ко мне, — сказала Даэна, и Ариман понял, почему солнце оказалось на ночном небе: он видел и ее глазами тоже. Даэна была далеко — материальном ее тело находилось на расстоянии ста тридцати миллионов световых лет от Земли, на планете, не имевшей названия по той причине, что ей не суждено было быть открытой.
— Иди ко мне, — повторила Даэна, и Ариман не стал медлить. Он только подумал, что, возвращаясь в Первую Вселенную, должно быть, ошибся в выборе координат.
— Ошибся? — спросил он себя мыслью Генриха Подольского. — А разве я выбирал планету? Это инстинкт, природный закон.
— Иди ко мне, — еще раз сказала Даэна, это был голос Натальи Раскиной, и Генрих услышал его, как Ариман недавно услышал голос своей жены, своего «я».
Генрих не стал закрывать глаза, да и не смог бы этого сделать: он плавал в пространстве между третьим и четвертым рукавами безымянной галактики, лишь однажды в середине двадцать первого века оказавшейся на фотографии, сделанной с борта космической обсерватории «Транскрипт».
Не закрыл глаза и Пинхас Чухновский — он не стал бы этого делать, даже если бы его сильно попросили: раввин стоял на вершине горы, высота которой достигала если не сотни, то наверняка пятидесяти километров. Он видел солнце, лучи которого проникали сквозь толщу планеты, и ему казалось, что гора плавает в бесконечном океане света. Это был свет высших сфирот, божественный свет, но для того, чтобы достигнуть его, нужно было почему-то не подниматься духом, а опускаться телом — с горы, по отвесным склонам, — или ждать, пока свет и с ним самое важное в мире откровение поднимутся из океанских вод, которые на самом деле и не водами были вовсе, а сжиженной газовой смесью, телом этой странной планеты.
Ощущения Миньяна были слишком разнообразны, чтобы свести их воедино. Проще было свести воедино мысль, что Миньян и сделал, став наконец собой и к себе обратив слова Даэны.
— Иди ко мне! — повторил Миньян и собрал себя из разных концов Вселенной, куда оказался заброшенным после перехода.
Он удивился тому, как ему это легко удалось, но удивление оказалось мимолетным — сделанное было естественным, Миньян не принадлежал Первой Вселенной, как не принадлежал ни Второму миру, ни Третьему. Он был гражданином Тривселенной.
Миньян увидел себя стоявшим на склоне холма — может быть, небольшой горы. Почва под ногами едва ощутимо колебалась, а расположенное на склоне кладбище — каменные надгробные плиты, стертые временем надписи, узкие проходы между могилами — выглядело реальным не больше, чем представляется реальным смазанное изображение, в котором можно угадать портрет прекрасной дамы, а можно — силуэт океанского чудовища.
Вдали, на соседних холмах, распростерся город. Он лежал, будто расслабленный спрут, и щупальца его, многочисленные и переплетавшиеся друг с другом, выглядели эфемерными, но реальными, жестко очерченными и одновременно зыбкими, как песчаные крепости на морском пляже. Город втягивал щупальца своих улиц, если ему казалось, что они упираются концами в невидимую преграду, но сразу же на месте исчезнувшего щупальца появлялись два новых.
Центральная часть города возвышалась на одиноком холме, самом высоком, окруженном с одной стороны оврагом, а с другой — переплетением тонких жил, которые тоже были ничем иным, как узкими улицами. На фоне городской зыбкости этот холм выглядел неподвижной укрепленной скалой — крепостная стена обнимала его подобно черепной коробке, защищающей мозг. Что находилось за стеной, угадать было трудно, а увидеть невозможно — в воздух поднималось золотистое марево, не более материальное, чем идея вечности, нанесенная на узкую ленту времени.
Зрелище было не столько необъяснимым — Миньян понял, конечно, в чем заключался смысл увиденного, — сколько непривычным для его все еще человеческих по сути органов чувств.
Перед ним лежал Иерусалим, но это был город, раскинувшийся во времени. Иерусалим лежал на холмах, а холмы покоились на зыбкой тверди неба — должно быть, поэтому Миньян ощущал, как дрожит, шевелится, оседает и вздымается под ним земля.
Небо под иерусалимскими холмами было небом памяти — какой же еще могла оказаться опора для существа, чью жизнь можно увидеть всю, сразу и выбрать момент, чтобы накрепко сцепить две жизни — свою и этого города, — как две половинки магдебургских полушарий?
— Барух ата адонай, — пробормотал Миньян голосом раввина Чухновского.
— Благословен будь, Господь наш, — сказал он голосом Аримана.
Энергия памяти позволяла Миньяну удерживать три тысячелетия человеческой истории в коконе, где существовали одновременно и древние иудейские цари, и римские легионы, и воины-маккавеи, и оба Храма со всеми своими тайнами и интригами, и эллины царя Агриппы, и крестный путь пролегал там, где орды сарацин забрасывали горящими палками защищавшихся евреев, и запустенье средневековья, и возрожденный после Шестидневной войны Золотой Иерусалим тоже был здесь, над небом — Миньян мог остановить мгновение и выбрать для себя тот город, в котором он мог явить себя человечеству, сказать нужные слова и сделать то, для чего его создала природа миллиарды лет назад, когда ни этого человечества, ни даже этой планеты еще не существовало в этой Вселенной.
Он мог остановить мгновение и прийти к царю Давиду, строившему город на месте захудалого селения, о котором уже несколько лет спустя и не вспоминали те, кто ходил по узким улицам новой иудейской столицы.
Он мог остановить мгновение и явиться к царю Шломо, и был бы принят, как великие мудрецы и пророки, и мог бы повести человечество — евреев для начала, а потом весь остальной мир — к истинным вершинам духа.
Он мог остановить мгновение, когда погибал первый Храм, и своим присутствием разогнать армию Навуходоносора, сохранив евреям их святыню, а историю направив в нужное русло, будто реку, попытавшуюся изменить начертанную природой береговую линию.
Он мог, остановив мгновение, спасти от казни на кресте пророка по имени Иисус. И еще он мог остановить мгновение, когда другой пророк — Мохаммед — сидя на своем коне Базаке, готовился предстать перед Аллахом.
И еще многие мгновения Миньян мог остановить, изменив направление истории — и свою память.
— Нет, — сказал он себе. — Не нарушать ход законов пришел я, а соблюдать их.
Он повернулся и пошел прочь от города, к вершине горы, во все времена носившей название Масличной. Земля под его ногами дрожала, а под ней дрожало небо, на котором стояла эта земля, подъем давался с трудом, силы уходили из Миньяна, будто не в гору был этот подъем, а на самый пик истории, туда, где заканчивалось время человечества, и где энергия памяти, единственная оставшаяся у Миньяна жизненная энергия, вытекла бы из него и стала памятью города, мира, диффузной субстанцией, не способной более ничего изменить.
Миньян остановился, когда понял, что больше не может сделать ни шага. Подземный гул стих. Земля перестала дрожать. Небо вернулось туда, где ему и надлежало находиться — оно висело над головой подобно ослепительно голубому полотнищу, и почти в зените небесную голубизну взрывало солнце, такое яркое, какого, как показалось Миньяну, никогда не было и быть не могло.
Он остановился и сказал себе:
— Здесь и сейчас.
Он знал, что путь его закончен, и если трем Вселенным суждено наконец соединиться, а Тривселенной — остаться жить, то уже не от его желания и возможностей это зависит.
Он пришел.
Он пришел туда, где — в единственной точке Тривселенной — соединялись миры.
Он стоял на старом еврейском кладбище, частично разрушенном во время арабских волнений 2038 года, во многих местах оскверненном, но кое-где могильные камни остались такими, какими их видели и сто, и триста, и тысячу лет назад. Он стоял под жарким иерусалимским солнцем и знал, что время сейчас — октябрь, по еврейскому календарю — тишрей, первый месяц пять тысяч восемьсот пятьдесят первого года от Сотворения мира, а если на европейский манер — то год на дворе стоял две тысячи девяностый.
Шестнадцать лет, — подумал он. — Шестнадцать лет меня не было здесь. Какой же это долгий срок, и наверняка многое изменилось.
Шестнадцать лет? — подумал он. — Я не был в этом мире никогда, а если и был, то тысячи лет назад. Может, пять тысяч, а может и все шесть, но тогда и мир еще не был сотворен, хотя это, конечно, чепуха, потому что миру этому от роду двенадцать миллиардов лет, если считать за единицу времени нынешний период обращения Земли вокруг Солнца.
Он понял, что волнуется, и мгновенно успокоился. Конечно, он был здесь и, конечно, не был. Последний раз он умер здесь шестнадцать лет назад, но по сути это не имело значения.
Миньян сделал шаг вперед и понял, что наг. Он протянул вперед руки — это были красивые руки молодого мужчины, слишком бледные, пожалуй, для жаркого климата. Он подумал об этом, и руки стали смуглыми, темный загар лег на ладони ровным слоем, будто проявился наложенный загодя крем.
Он усмехнулся и захотел увидеть себя со стороны. Это оказалось нетрудно, он отделил мысль и подкинул ее, как мячик. Подпрыгнув, мысль о зеркале стала зеркалом, повисшим в воздухе, и в яркой голубизне отражения он увидел себя — обнаженного молодого мужчину лет двадцати пяти, с длинными, до плеч, черными, как мрак ужаса, волосами, горячими голубыми глазами, контрастировавшими с темным загаром тела, как полдень с вечером.
Он узнавал себя и поражался узнаванию. Что-то было в нем от спокойной красоты Алены — Даэны Второго мира: ямочка на подбородке и овал лица, и волосы, и определенно женственная фигура. Что-то было в нем от Аркадия — Аримана Второго мира: не очень уверенный взгляд, легкая и привлекающая улыбка. И от Генриха в нем было тоже что-то очень знакомое, но что именно — он затруднялся определить сразу, как затруднялся назвать точно, что оказалось в его внешности от каждого из десяти составлявших его людей.
Он себе понравился, хотя, вероятно, стоило бы чуть измениться — борода не помешала бы, и не такой молодой возраст, хотя, с другой стороны, все это не имело никакого значения.
Не имела значения и одежда, но он все-таки оделся, придумав себе простой и символичный наряд в виде ниспадавшего с плеч белого хитона, элегантно подвязанного широким поясом.
Он осмотрел себя в зеркале неба и остался доволен. Та его суть, что принадлежала когда-то Владу Метальникову, требовала немедленных действий, и та его суть, что принадлежала когда-то Виктору Хрусталеву поддерживала это желание, но он понимал, что время действий не может предшествовать моменту понимания, а момент понимания наступит не прежде, чем произойдет узнавание.
Миньян обратил зеркало в мысль, подумав о том, как легко сейчас и здесь три Вселенные соединили свои законы. Он повернулся лицом к городу, лежавшему на соседнем холме, и ему в глаза сверкнул золотой блеск мечети Омара. Стену плача, западную стану Второго храма, он не мог видеть отсюда, но это тоже не имело значения: он возвысил свой взгляд, изменил путь лучей и увидел.
Та его суть, что была когда-то раввином Чухновским, и та суть, что была Абрамом Подольским, увидели Стену такой, какой она представлялась им в земной жизни, но общая суть Миньяна, сотканная из сознаний, подсознательных импульсов и бессознательных инстинктов десяти человек, увидела мир таким, каким он был на самом деле — в настоящем и недавнем прошлом.
Больше полувека война за передел Палестины велась в пределах Вечного города. Разделенный в начале ХХI века Иерусалим был заново поделен три десятилетия спустя, а потом была Пятничная война, и новый раздел, и очередные столкновения.
Миньян глубоко вздохнул и, ступая босыми ногами по колючему гравию, начал спускаться по довольно крутому склону. Острый камешек впился в подошву, и Миньян отлепил его мимолетным желанием, растер в пыль, а пыль обратил в мысль — это была мысль о том, что люди не готовы к его появлению. Нужны предварительные действия. Если бы он пришел в Иерусалим древних иудеев, достаточно было знамения — солнечного затмения, например, или огненного столпа на вершине горы. А каким должно быть знамение сейчас, в конце двадцать первого века?
Никаким, — ответил он себе.
В ногу впился еще один острый камешек, и он не стал его растирать, только унял кольнувшую боль. Он вышел на узкую дорогу, петлявшую между низкими домами, и здесь встретил первого человека. Это был мальчик лет десяти, игравший с довольно грубо сделанной моделью звездного крейсера из популярного сериала. Мальчик запускал крейсер вниз по улице, а умная машина взлетала ввысь и возвращась в подставленную ладонь.
— Мир тебе, — сказал Миньян, не останавливаясь.
Мальчик посмотрел ему в глаза и замер, рука его опустилась, модель, вернувшись, не нашла посадочной площадки и врезалась в стену.
Миньян прошел улицу и вышел на перекресток, узнав его, хотя никогда здесь не был. Налево за высоким забором, сложенным из старых обтесанных камней, потемневших от времени и недостатка человеческой заботы, располагался Гефсиманский сад. У входа, перед закрытыми металлическими воротами, выкрашенными в бордовый цвет, стоял, сложив руки на груди, мужчина лет сорока в форменной одежде и с лучевиком в кобуре.
— Мир тебе, — сказал Миньян, проходя мимо.
Не оборачиваясь, он знал, что охранник, и мальчик, и еще несколько человек, увидевших его из окон своих домов, идут за ним, ощущая в себе странную энергию, источник которой был им не известен.
Он спустился к дороге, откуда начинался подъем к крепостной стене Старого города. Поднявшись по широкой, оборудованной стоянками для авиеток, магистрали, он вошел в Мусорные ворота и, ощутив неожиданный восторг, сделал то, чего делать не собирался, не столько опасаясь неадекватной реакции следовавших за ним людей, сколько не считая пока необходимой демонстрацию собственных возможностей.
Энергия памяти, позволявшая ему быть гражданином Тривселенной, создала в пространстве-времени такое напряжение, что и Храмовая гора, и Миньян в его материальном воплощении, и мысль его, соединенная с духовным фоном двух других Вселенных — все это и еще многое другое, о чем он мог только догадываться, соединилось в мире, а людям, которые шли за Миньяном, не понимая происходившего чуда, показалось, что разверзлись небеса и распалось время, и день слился с ночью, а прошлое с будущим. Каждый из них вспомнил свою жизнь — долгую или короткую — и все, что им предстояло, каждый из них вспомнил тоже.
Прошло мгновение, а может быть, миновала вечность, но стало так.
Миньян протянул руки к Стене плача, камни которой были новыми, только что высеченными из белого иерусалимского известняка, и он знал, что за Стеной расположился Храм, а десятки метров нанесенной временем и людскими усилиями породы исчезли, обратившись в мысль, в память.
Он подошел к Стене, положил обе ладони на шершавую поверхность, прислонился лбом к теплому камню и понял, что путь наконец завершен. Больше ему ничего не нужно было делать и нечего ждать. Три Вселенные соединились здесь и сейчас, где и когда они должны были соединиться согласно заложенной в генетической памяти мироздания программе.
— Минозис, — произнес Миньян голосом высоким, как голос Даэны, и низким, как голос Антарма, — здравствуй, Минозис.
— Ты сделал это, — пораженно ответил голос Ученого. — Теперь мы вместе.
— Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, — подумал Миньян, — здравствуй в этом мире!
Мысль о том, что нет больше трех разделенных Вселенных, а есть единый мир, которому предстоит существовать вечно, была ему ответом.
— Аленушка, — прошептал Миньян голосом Аркадия Винокура, — я люблю тебя. Что было бы без тебя со мной?
— Аркаша, — прошептал Миньян голосом Алены, — я люблю тебя. Что стало бы без тебя со мной?
— Барух ата адонай… Благословен будь, Господь наш…
Мир изменился за эти минуты, и он знал это. Он знал, что теперь ученым заново придется формулировать законы физики, поскольку без духовной составляющей они не будут правильно описывать происходящие в природе явления. Он знал, что богословам заново придется формулировать религиозные догматы, потому что общение с идеями и сущностями Третьей Вселенной станет повседневным и простым, как мысль о хорошей или плохой погоде. Он знал, что воскреснут мертвые, потому что Второй мир теперь не будет отделен от Первого дорогой в один конец. Он знал, что предстоит трудное время, время узнавания.
Миньян повернулся лицом к людям.
— Мир вам, — сказал он.