Мы были увлечены своей игрой в орехи и считали, что улица Вогат только для этого и создана. А она нужна была и для прохожих. Шли мужчины с мешками на плечах, шли женщины в паранджах и чимбе́тах — волосяных сетках. Изредка нашу стайку разгоняла то арба, то фаэтон, возницы сердито кричали на нас: «Посторонись, посторонись!»
Не очень-то нас испугаешь. Мы почти ни на миг не прекращали игру.
Но нашелся-таки один приставала-прохожий, который оторвал нас от забавы. Он растревожил нашу компанию и, сопровождая свои слова повелительным жестом, сказал скрипучим голосом:
— Отправляйтесь-ка к мечети! Возле нее хватит места для вас. А здесь, посреди улицы, какие могут быть игры!
Я на всякий случай подобрал с земли выигранные мною орехи и посмотрел, что это за чудак распоряжается нашими делами.
Это был на редкость некрасивый мужчина. На него и смотреть страшновато. Густые мохнатые брови нависли над глубоко сидящими глазками. Нос маленький и приплюснутый. Лицо багровое, в жилках. Он был среднего роста, узкоплечий, шея короткая, а животик торчит.
— Вы ведь мешаете прохожим… — увещевал он нас. — Да и задавить тут могут.
Так и не отстал, пока мы не прекратили игру. Конечно, как только он скрылся, мы сразу продолжили свое и забыли об этом чудаке.
Но на второй день я попался ему опять. Везет же мне!
Моросил дождь. Улицу развезло. Я шел в школу в каушах на босу ногу. Ступишь в грязь — беда, с трудом вытягиваешь обувь.
— Перешел бы ты на ту сторону улицы, там ведь вдоль дувала почти сухо, — раздался надо мной чей-то голос.
Я бы послушался совета, если бы, подняв голову, не увидел, кто это: тот, что вчера мешал нам играть, — Некрасивый. «Вот пристает ко всем!» — подумал я с досадой и упрямо продолжал шлепать по своей стороне. Бывают такие люди, которые уснуть в своей постели спокойно не смогут, если не поучили за день кого-нибудь уму-разуму. Все на свете должно делаться по-ихнему. Наверное, Некрасивый как раз из таких.
В тот же день, возвращаясь из школы, я увидел его еще раз, увидел, как он выручает человека из беды. И он показался мне уже не таким противным. Я не мог понять, что это со мной происходит и должно ли у людей быть так? То человек для тебя плох, видеть его не можешь, а через несколько часов этот же самый человек кажется тебе даже хорошим. Или, на худой конец, не противным.
Он шел по грязи, согнувшись под тяжестью мешка и осторожно обходя лужи. Неподалеку от мечети Вогат застряла в уличной глубокой колее грузовая машина. С натужным воем она старалась вырваться, бешено крутила колесами, вышвыривая из-под скатов грязь, но потом обессиленно плюхалась на живот.
Некрасивый прошел мимо грузовика, сгрузил свой мешок возле ворот мечети (там было сухо) и вернулся к машине. Он обошел ее кругом, поглядел под колеса. Потом кинул взгляд на прохожих, нацелился глазом на тех, кто помоложе, и весело позвал:
— Эй, видите — ишачок копытцами увяз? Вызволим, а?
Он первым подпер плечом задний борт машины, крикнул шоферу:
— Ты что, заснул, Джура́? Взяли, ребята… Раз-два!
Вытащить машину не удалось. Отряхивая комья грязи с халата, Некрасивый сказал неунывающим голосом:
— Что ж, если плечи слабы, придется поработать головой.
Его поняли. Один сходил куда-то за крепкой доской, другой приволок четыре толстенных жерди; появилась лопата. Вскоре грузовик обрадованно выскочил из ухаба, успокоенно заурчал. А шофер, высунувшись из кабины, сказал Некрасивому:
— Спасибо, Ганиджа́н-ака! Я знал, что ты не пройдешь мимо моей беды…
— Это потому, что ты сам такой! — засмеялся Ганиджан. — Ну кати, только с соображением, а не как попало…
Взвалив мешок на плечи, этот человек пошел своей дорогой, а я подумал: дойдет ли он туда, куда ему нужно, если будет во все вмешиваться?
* * *
Видел я его еще один раз. Он полез туда, где ему могло, пожалуй, достаться. Он все-таки не отступил, этот упрямец. У него получилась стычка с муэдзином, хоть и самозваным.
В нашем городе в каждом квартале была своя мечеть, а то и две. В каждой служитель — муэдзин. Он созывал народ на свадьбы или похороны, оповещая каждый двор, где и что состоится. Кроме того, служитель отвечал за все имущество святого места, был вроде завхоза: берег молитвенные паласы и коврики, посуду для омовений, похоронные носилки. Пять раз в день муэдзин взбирался на минарет и пронзительным высоким тенором оповещал жителей квартала, что настал час молитвы.
Голоса муэдзинов всего города сливались в минуту аза́на — призыва к молитве — в монотонный хор, похожий на однозвучное вечернее гудение мириадов цикад в садах. Призывали к молитве одними и теми же словами, которые нам, ребятишкам, не были понятны: «Оллоху́ акба́р… ашхаду́ анна́ лоиллоха́ иллало́х… ашхаду́ анна́ Мухамадда́н расулалло́х… Хайя́ ала́с-соло́т…»
Мы, детвора, думали, что взрослым прекрасно известны все эти слова, их смысл. И только много времени спустя я узнал, что и Коран, и молитвы, и письмена талисманов, и речитативы муэдзинов — все это на арабском языке, который никому у нас неведом, разве что старшим муллам, специально изучавшим премудрость.
Не удивительно, что со временем, когда люди потянулись к истинному образованию для всего народа, мечети стали пустеть, а школ потребовалось больше. Над нашим городом все сильнее стали звучать не голоса муэдзинов, а ребячий гомон и веселые песни школьников.
В нашем квартале давненько не слышали азана и уже отвыкали от него. И вдруг где-то неподалеку за домом Ульмаса стал раздаваться голос муэдзина, сначала робкий, а потом все более пронзительный и полнозвучный. Наверное, его было слышно теперь даже жителям кварталов Вогат и Мулчар.
Мечети за домом Ульмаса нет, откуда же вещал новоявленный муэдзин? С крыши мы увидели, что вещает он… из своего двора, с табурета!
Это был смуглый, длиннолицый человек с бородой. Он становился на табурет, поддевал уши большими пальцами, как это делали настоящие муэдзины, исполнял высоким тенором азан и удалялся в дом.
Некоторые наши соседи осуждали чудака: чего он лезет со своими смешными затеями, если то тут, то там, по желанию самих горожан, мечети прекращают существование? Но никто из мужчин не хотел связываться с бородатым.
«А Некрасивый — тот бы не утерпел!» — вспомнил я Ганиджана. И только я так подумал, как увидел с крыши, что к калитке муэдзина подошел Ганиджан.
Бородатый как раз стоял на табурете и возвещал азан. Даже мы, дети, знали, что в такую минуту каждый обязан замереть на своем месте и не шелохнуться, пока муэдзин не умолкнет. Знал этот обычай Ганиджан или нет, но он забарабанил в калитку.
Мы, мальчишки, перебрались по крышам поближе, чтобы посмотреть, что сейчас произойдет.
Услышав настойчивый стук в калитку, длиннобородый завертелся на табуретке, однако азана не прервал. Закончив, он разъяренно ринулся к воротам, но при виде Ганиджана изобразил на лице улыбку:
— Ах, это вы, Ганиджан? У-у, какой сердитый… Но чем мы тут провинились?
— Искать виновных — не мое дело. Я просто хотел спросить, чего это ради вы развели здесь азан на всю округу? Тридцать пятый год живу на свете и еще не видел, чтобы муэдзин выкликал призыв к молитве из собственного двора! Что это, «святой» двор, что ли?
— Нет, святой дом — мечеть. Но там теперь ведь школа…
— Вам это не нравится? — с расстановкой произнес Некрасивый. — А мне нравится! И таких, как я, — большинство. Как же тогда быть? Делать по-вашему? А мне кажется, что гораздо лучше — учить детей, чтобы поменьше было таких неграмотных, как мы с вами…
Ганиджан сказал это так твердо и спокойно, что муэдзин не знал, как ответить, и хотел уйти в дом. Но за его спиной появился высокий носатый мужчина, а из соседнего двора выкатился лысый толстячок, и оба уставились на Ганиджана явно враждебно.
Это подбодрило муэдзина, и он возвысил голос, мотнув длинной бородой в сторону Ганиджана:
— К чему молитва таким, как этот безбожник? Для них был бы хлеб в изобилии, чтобы брюхо набить. Тогда они сразу забывают пост-молитву, тогда звук азана им слух режет! Это люди, продавшие за корку религию и совесть!
Ганиджан сдвинул лохматые брови, багровое лицо его стало еще краснее, но он сумел сдержать свой гнев и ответил:
— Что же ты меня так поносишь, оскорбляешь? Я ведь только одно и говорю тебе: твой двор — не мечеть. Зачем ты ревешь здесь, как бык, пять раз в день, покоя соседям не даешь?
Длиннобородый словно взбесился после этих слов. Брызгая слюной, он полез к Ганиджану с кулаками:
— Ах ты нечестивец, сын проклятого отца, да я тебя!..
Лысый толстяк вклинился между ними, но его помощь Ганиджану не требовалась: он так стиснул сжатую в кулак руку муэдзина, что тот охнул и скорчился.
— Правильно тебя осадили, — пробасил высокий носатый, оттаскивая муэдзина. — Не лезь с кулаками даже на богоотступника!
Толстяк взялся еще резче отчитывать длиннобородого:
— Что там говорить, пять раз на день слушать у самого уха твои вопли ни один сосед не выдержит. Не скрою, мне не нравится, что Ганиджан против религии, и я ему враг за это. Но правда есть правда: нигде в шариате не сказано, чтобы кто-то чуть не из своей постели кричал азан. А что касается совести… Да она у тебя у самого и не ночевала! Не ты ли отказался приютить у себя своего единственного племянника-сироту? Он ведь скитался бездомным, пока новая власть не приютила его, одела, а теперь кормит, учит…
Женщины, вышедшие из калиток на шум ссоры, подтвердили эти слова. Толстяк поднял руку, прося тишины:
— Дайте доскажу. Иногда я злюсь, что вот этот Ганиджан лезет во все дела. Сам я человек с другим характером. Но опять же надо говорить правду: разве он из тех, кто живет ради своего брюха? Он рабочий человек. Руки его кормят, руки, а не муэдзинское горло! Это раз. А второе вот что: разве не он передал отцовский сад в собственность детдому? Тому самому детдому, который приютил и племянника нашего доморощенного муэдзина!
В толпе женщин послышались возгласы — и удивленные, и одобрительные. Ганиджан смутился, пробормотал толстяку: «Зря ты меня расхвалил…» — и поспешно пошел прочь.
Мы, мальчишки, долго смотрели ему вслед. До сих пор я думал, что рабочие — это какие-то особенные и ни на кого не похожие люди. А этот — как все. Простая, поношенная одежда. Поверх рубахи легкий длинный халат, туго перехваченный в талии поясным платком. На голове лихо сидит недорогая тюбетейка. Я никак не мог понять, почему он при первых встречах казался мне некрасивым, чуть ли не уродом.
— На вид такой слабый, а рука вон какая сильная оказалась! — задумчиво сказал Исмаил. — И никого не боится.
Я еще размышлял над тем, хорошо это или плохо, если человек лезет во все дела. Тот лысый толстяк так не сможет. У него «не тот характер». А я? Я тогда еще не знал, что такое характер и есть ли он у меня. Я мог бы в ту минуту сказать только, что если теперь в наши игры вмешается такой человек, как Ганиджан, то мы уже не обидимся: он зря не вмешается.
Сколько помню, я в том возрасте еще не знал слова «депутат». А позже при словах, что депутаты — это такие люди, которым дело до всего, чем живет народ, я почему-то всегда вспоминал Ганиджана-Некрасивого.